3

Вот уж я никогда бы не поверил, что так может быть!

Вчера солнце вовсю светило, а когда утром я подошёл к окну, всё кругом было белое, как будто расстелили тысячу больничных халатов.

Первый снег!

Я тотчас вытащил из шкафа валенки, надел их, притопнул и выбежал наружу, телогрейку на ходу натягивал.

Снег, наверно, падал ночь напролёт, столько его нападало! Он был пушистый, мягкий; во дворе только узкая цепочка маминых следов вела за ворота. Снежинки и сейчас медленно кружились, я ловил их на рукав, они садились на него и не таяли. Это снег уже на всю зиму лёг; до весны успеешь забыть, что земля чёрная, а трава зелёная.

В моих новых валенках было тепло и удобно. И хорошо, что шапку купили вчера, вовремя. Как будто знали, что сегодня зима настанет. Вот пальто ещё осталось. Ну ничего. Пока не так холодно, можно до школы бегом бежать. Тут недалеко, не успеешь замёрзнуть.

Я ждал Кристепа. Мы с ним накануне договорились, что всё равно заниматься будем вместе. Разве какая-то двойка может нам помешать?

Я скатал десяток снежков и спрятался за сарайчиком. Такое выбрал место, чтобы мне ворота были видны, а тот, кто входит, чтобы не мог меня обнаружить. Как только Кристеп появится и подойдёт поближе, я его обстреляю.

Он сегодня что-то задерживался. Может, сказал про двойку Спиридону Иннокентьевичу, а тот его не пустил? Я ещё десять снарядов приготовил. Кристепа по-прежнему не было… И вдруг сзади мне кто-то ка-ак снежком по шее!.. Я обернулся и начал пулять в Кристепа, шапку с него сбил. Это он перелез через забор ко мне в тыл.

У меня все снежки кончились, и я ему крикнул:

— Мир!.. А как ты догадался, что я тебя подстерегаю в засаде? — решил я узнать: ведь увидеть меня он не мог.

— Следы во дворе, — ответил он, — твои следы. Туда есть, обратно нет. Значит, ты в скрадке…

Мы были, как партизаны в маскировочных халатах, все в снегу.

Пришлось долго отряхивать друг друга, прежде чем зайти в комнату.

Снова я сидел над задачей, соображал, соображал, в окно поглядывал… Кристеп старался мне объяснить, как надо её решать, махал руками, вспотел, но я всё равно ничего не сообразил. Нет у меня способностей к арифметике!.. Как они все не хотят этого понять? Я снова списал решение. Сегодня Вера Петровна навряд ли меня вызовет, и Кристепа навряд ли. У нас в классе тридцать девять учеников, она должна успеть спросить каждого. И нельзя же постоянно мучать у доски одного и того же человека.

Не успел я поставить последнюю точку, как во двор к нам въехала грузовая автомашина. Она развернулась и задним ходом стала подбираться к сарайчику. Машина была с верхом нагружена расколотыми поленьями. Я и забыл совсем — мама утром перед уходом три раза повторила, что нам должны привезти из лесу.

Мы скорей оделись и выбежали с ключом от сарайчика.

Шофёр-якут открывал борт машины, чтобы удобней было сбрасывать дрова.

— Давай в сторонку, давай, давай! — сказал он, не оборачиваясь. — Зашибёт поленом…

Он забрался наверх и принялся сталкивать дрова. Поленья сыпались на землю, только снежная пыль летела.

— Мы хотим тоже… помогать хотим… — сказал я, когда шофёр остановился на минутку поправить шапку — она у него сбилась на затылок.

Он сердито посмотрел на нас, махнул рукой и что-то сказал Кристепу по-якутски. Кристеп ответил ему, и он крикнул уже по-русски:

— Покоя от вас нет!.. Однако, мальчишки, попадёт поленом по ноге — не реветь. Прогоню тогда совсем.

Это мы-то реветь?

Кристеп и я с колеса забрались в кузов и тоже начали сбрасывать поленья. Мы, конечно, медленней шофёра работали, а всё же машина быстрей разгружалась. Работа эта не лёгкая… Поленья толстые, некоторые из них двумя руками приходится хватать, и то не обхватишь. А поленьев, может, тысяча, а может, и ещё больше. Разве сосчитаешь?

Мы хорошо работали, старались, и шофёр больше не ворчал.

Дров в кузове оставалось не так уж много, когда мама пришла. Она пришла не одна. Следом за ней в воротах показался Фёдор Григорьевич.

Я сперва даже не узнал его; он сегодня совсем иначе выглядел: в короткой меховой куртке, в чёрной, а на ногах — белые бурки, обшитые яркой коричневой кожей.

В воротах они остановились. Мама что-то сказала, повернувшись к нему, он ей ответил, и она приподняла руку, точно защищалась. Фёдор Григорьевич засмеялся, и она засмеялась и весело закричала:

— Вот сколько тепла нам привезли! Ну-у!.. Все вместе мы это сейчас, мигом!..

А чего там мигом, когда почти всё разгружено?..

Мы последние поленья сбросили и спрыгнули. Надо было ещё уложить дрова в сарайчик, а то их занесёт снегом, и не найдёшь… Фёдор Григорьевич скинул куртку и остался в одном свитере, поддёрнул рукава, как если бы собрался драться. Они с шофёром не торопясь закурили, потом шофёр достал из кабины гладкую блестящую ручку, завёл мотор, и машина двинулась к воротам. На пушистом снегу остались плотные узоры от её шин.

Вернулась мама. Она успела повязаться платком, нацепила большие мохнатые рукавицы, как лапы у медведя. Она их недавно принесла домой: будет надевать поверх обычных перчаток, когда в холода ей придётся ездить к больным на вызовы.

— Уговор такой — от меня не отставать, — предупредил Фёдор Григорьевич, набрал большущую охапку дров и пошёл в сарайчик.

Мама, Кристеп и я подносили ему поленья. Он их укладывал одно к одному, а ведь поленья неровные. Мы втроём еле поспевали за ним. А сарайчик-то, оказывается, какой большой! Целую машину дров уложили в поленницу, а там ещё столько же места осталось, если не больше.

— Кору вы тоже подберите и посушите её, — посоветовал он, вытирая руки снегом. — Лучшей растопки зимой не найти.

— Вы бы куртку надели, — сказала ему мама. — Простудитесь, придётся вас положить в больницу.

— Я бы с удовольствием, доктор! Лежишь спокойно в палате, за тобой ухаживают, суют под мышку градусник. Хочешь — спишь, хочешь — читаешь, думаешь о приятном. Милая жизнь! Но, к сожалению, ничего такому таёжному волку не сделается. Десятый раз зимую на Севере, ко всему привык.

Но куртку он всё же надел. Мама застегнула ему верхнюю пуговицу, как мне застёгивает, когда я ухожу на улицу. Хоть он и помог нам быстрее управиться, хоть смеялся и шутил, а я думал: зачем он пришёл? То шапку советует какую купить, то с нашими дровами возится — очень ему надо! И мама тоже смеялась и шутила с ним. Один я ничего не видал смешного.

— Дрова привезли вам хорошие, — похвалил он. — Добрый швырок — лиственница, сухая…

Швырок?.. Я такого слова никогда не слыхал. Мама заметила, что я удивился, и объяснила:

— Это дрова пилёные и колотые…

— А вот если целые брёвна, то «долготьё» называется, — добавил Фёдор Григорьевич.

— Верно, что швырок, — сказал я. — Сколько мы его швыряли? С машины — на землю, ещё в кладовку. Так руки можно отмахать! Но теперь нам на всю зиму хватит, да?

— Нет, что ты… — ответил он. — Не хватит, конечно. Нужно ещё столько и ещё. Зимой, в самые морозы, топить приходится два раза в день, и помногу.

— Ну хорошо… — сказала мама. — Дело сделано, и теперь по всем правилам найма полагается накормить работников плотным обедом. Идёмте…

Я и Кристепа позвал — он ведь тоже работник. Но Кристеп не мог с нами оставаться. Спиридон Иннокентьевич ждал его дома по делу.

Кристеп попрощался, и мы остались втроём.

Фёдор Григорьевич зачем-то надвинул мне шапку на самые глаза и следом за мамой двинулся к дому.

В комнате мама надела зелёный фартук — я у неё такого не видел, — достала из комода свежее полотенце. Фёдор Григорьевич погремел умывальником и стал прохаживаться от угла до угла вдоль стены. Мама и меня заставила два раза намыливать руки, а ведь я дрова подносил в рукавицах: руки у меня были чище некуда…

— Вы разрешите мне закурить, Нина Игнатьевна? — спросил он.

— Да, пожалуйста, курите, — сказала она, стоя у плиты.

Вот говорит «пожалуйста», а мне сколько раз объясняла, что в табаке содержится страшный яд и кто курит, тот гораздо меньше проживёт, чем тот, кто не курит.

Фёдор Григорьевич достал из заднего кармана брюк чёрную прямую трубку с блестящим металлическим кольцом посередине. А табак он держал в красном кожаном кисете. Набил трубку, чиркнул спичкой и выпустил изо рта и из ноздрей синеватый дым, целое облако. В комнате вкусно запахло пряным табаком, и я шмыгнул носом, чтобы лучше принюхаться, а мама, конечно, тут же пощупала мне лоб — не простудился ли я.

Но лоб был нормальный, холодный, и она стала накрывать на стол. Поверх голубоватой, с синими цветами клеёнки постелила хрустящую белую скатерть, поставила каждому по две тарелки — глубокую и мелкую, разложила ложки, ножи, вилки.

— Ну, кажется, всё… — сказала она, осмотрев стол. — Всё как в лучших домах. Салфетками, правда, я ещё не успела обзавестись. Прошу, граждане…

Фёдору Григорьевичу она предложила налить спирту из квадратного графинчика. Но он повздыхал и отказался:

— Конечно, полагалось бы к обеду после трудов… Но у меня в половине третьего совещание: приехали люди с участков — из тайги. Неудобно…

Мама у плиты наливала борщ в тарелки, а сметана стояла на столе; надо было самому заправлять борщ. Я взял кусок хлеба, ложка была уже у меня в руках. Но первую налитую тарелку мама пронесла мимо меня — поставила перед Фёдором Григорьевичем. Так, наверно, полагается, когда в доме гость.

Фёдор Григорьевич попробовал борщ и прищёлкнул пальцами. Борщ был что надо! Мама купила однажды несколько банок консервов. И капуста, и картошка, и помидоры, и морковка, и свёкла — все овощи такие вкусные, как будто их только что сорвали с грядки. Всякому понравится. Особенно когда здесь всё это не растёт.

Я ел и молчал.

А Фёдор Григорьевич тоже ел, но успевал рассказывать, как он впервые приехал сюда десять лет назад с геологической партией. Целых два года они бродили в тайге, вдали от жилья… Мошкара их жрала — и не сожрала; в речке на переправе они тонули — и не утонули; пожар в тайге их захватил, но они сумели выбраться. У них проводник был старый якут — все тропы в тайге знал и мог вывести геологов в любое место, куда им понадобится.

Мама слушала его будто внимательно, но мне казалось, она думает о чём-то другом. Она катала хлебные шарики и время от времени поглядывала на Фёдора Григорьевича, и тогда он замолкал на секунду и не сразу продолжал; как они самостоятельно отправились в поиск, заблудились и старик проводник еле-еле отыскал их в каменном лабиринте, в каких-то горах — они называются Токко…

Борщ мы доели как раз в то время, когда проводник уже нашёл их группу и повёл обратно, на базу экспедиции. Мама убрала со стола глубокие тарелки и подала второе — котлеты с картофельным пюре. Когда и котлет не стало, Фёдор Григорьевич достал трубку и кисет, хотел набить её табаком, но тут взглянул на наш будильник:

— О-о!.. Мне пора, к сожалению…

Мама непременно хотела, чтобы он ещё выпил чаю с её пирогом сладким, но Фёдор Григорьевич покачал головой и поднялся. Конечно, взрослым всё можно. Можно из-за стола вставать, когда обед ещё не кончился…

— Нет, спасибо, — сказал он маме. — В другой раз, Нина Игнатьевна, а сейчас никак не могу. Перед совещанием мне надо материалы посмотреть, подготовиться к выступлению. Предстоит небольшое сражение…

Но уходить ему, кажется, без пирога не хотелось. Ведь человек, когда торопится, одевается быстро, не держит в руках полушубок, не говорит:

— Значит, Нина Игнатьевна, я вам позвоню в больницу. Вы у себя будете?

— У себя. До шести вечера я у себя или в лаборатории. Но меня позовут, я предупрежу.

— Хорошо. Только… вы не забудете наш уговор?

Она ему ответила почему-то очень тихо:

— Нет. Не забуду.

На прощание он и мою руку потряс, наклонил голову, чтобы лоб не расшибить о косяк, и перешагнул через порог. Мама вернулась к столу.

— Он разве болен? — спросил я.

— Болен?.. Фёдор Григорьевич?.. Нет. А почему ты вдруг так решил?

— Чего же тогда звонить в больницу?

— По делу, — коротко ответила она.

Я замолчал и только теперь заметил, что мамина тарелка с борщом осталась почти нетронутой. Значит, так, поболтала ложкой, хотя работала наравне с нами и сама хвалила борщ всякий раз, когда открывала новую банку и готовила его. И котлету не доела…

— Ты что же? — сказал я. — Меня всегда заставляешь есть, даже когда я нисколько не голодный, а сама?.. Сама почему?.. Я в другой раз тоже не буду, как бы ты ни заставляла!

Мама посмотрела на меня и потёрла пальцами лоб.

— Женя, мне с тобой надо очень серьёзно поговорить. Рано ли, поздно ли…

Ну, опять!.. А я-то вчера удивлялся, что она мало говорит про двойку, и радовался, что так вышло. Мама, значит, на сегодня перенесла… И я уж убедился: если «серьёзно поговорить», то ничем не поможешь, всё придется выслушать, хотя я и заранее знаю, что она скажет.

Я вздохнул и сказал:

— Ну давай…

Мне жалко её стало — так она волновалась. Всё время причёску взбивала рукой, и на лице у неё выступили красные пятна, и на шее красные пятна. Нет, она, наверно, не про двойку… Про что же? Уж начинала бы…

— Ты знаешь, Женя, что я осталась одна, когда тебя ещё на свете не было?

Я молчал, слушал. Конечно, знаю. Она же сама рассказывала мне, что мой отец очень крепко её обидел, они поссорились, он уехал, и с тех пор они не встречаются, не пишут друг другу писем. Она мне рассказала про это, когда я начал ходить в школу и спросил у неё, почему мы с ней только вдвоём, а не так, как другие ребята. Тогда я ещё спросил: а из-за чего они поссорились так сильно, что не могут помириться? И мама сказала: «Он не хотел, чтобы у нас был ты». Ну, раз он не хотел, чтобы я был, и никогда потом не хотел увидеть меня, узнать, как я живу, — я тоже не хотел больше про него узнавать. Чего же мама опять о нём вспоминает?

— Да… Мы с ним расстались как раз за полгода до тебя. А теперь тебе уже десятый… И мне тридцать один. А женщине очень трудно одной. Ты этого, конечно, не можешь понять, а я-то знаю. — Она отодвинула от стола стул и обеими руками опёрлась на спинку. — Я… я выхожу замуж. Фёдор Григорьевич — он будет жить с нами. Он очень хороший человек, ты и сам убедишься в этом очень скоро. И для тебя это будет хорошо. В доме нужна мужская рука. Со мной ты совсем разбаловался.

Она говорила, я молчал.

Вот о чём она — «серьёзно поговорить». Я не понимал: почему же это мама долго была одна? А я?.. Мне, например, никого не надо. Мне и с ней было хорошо. Я думал, что и ей хорошо со мной. Оказывается, нет. Она сейчас ждала, что я отвечу. Хотела, чтобы я сказал: пускай, ладно… Пусть он живёт с нами. А я не мог этого сказать! И всё… Фёдор Григорьевич и без того мне не нравился, а тут ещё он отнимает у меня маму. У меня ведь никого, кроме неё, нет. Ни бабушки, как у других ребят, ни тётки, ни дедушки. Зато Фёдор Григорьевич теперь будет! Вовка, мой товарищ в Москве, рассказывал, у него был чужой отец. Это ещё хуже, чем совсем без отца жить!

— Что же ты молчишь? — спросила она. — Что ты молчишь?

Я смотрел на неё, прямо ей в глаза, и не мог сказать ни одного слова. Если начну, обязательно расплачусь. А расплакаться я не хотел. И так у меня какой-то комок подкатил к горлу. Да и что там: если скажу «не надо, не надо нам никого», разве она послушается?

— Говори же! — крикнула мама.

Красные пятна у неё на щеках и на шее всё не проходили.

— Мамочка!.. — закричал я. — Мамочка, не надо нам никого, никого не надо, мамочка! Я тебе всё буду делать и дрова сам сегодня сложил бы, мы с Кристепом сложили бы! Не надо!..

И я заплакал, больше не мог сдержаться.

Мама заговорила, что у меня нет сердца, и я нисколько её не жалею, и что она сама виновата: всегда о себе забывала, думала только обо мне, не то что многие другие женщины, которых она знала.

Так она говорила долго, незнакомым голосом, хорошо хоть не кричала больше, а я продолжал плакать. Потом она замолчала и посмотрела на будильник.

— Отправляйся в школу, время… Гадкий ты и злой, бессердечный! Никогда бы я не подумала, что у меня может быть такой сын, а вот есть…

И сама тоже начала одеваться.

В комнате горько и отвратительно пахло его трубкой.

Я не стал дожидаться ни её, ни Кристепа, пошёл один. Лучше бы и совсем один был. Что ж, если он ей дороже, чем я, пусть! Пусть как хочет… Это ничего, что в поезде, в самолёте и на пароходе мне полагается только полбилета. Возьму и уеду. В суворовское училище. Форму буду носить. Исправлю по арифметике двойку и узнаю у кого-нибудь, куда нужно обращаться… Если бы война была, я бы к партизанам в лес ушёл. Пусть она тогда не одна живёт! Но суворовское училище далеко, и войны нет. Я попрошу, чтобы меня поместили в интернат для тех, у кого родители на всю зиму уходят в дальнюю тайгу.

— О-оу!.. — окликнул меня сзади Кристеп. — Постой! Почему дома не ожидал меня?

Я оглянулся, подождал его, и мы пошли вместе.

Говорить Кристепу, какая у меня большая беда? Или не говорить? Он разве поймёт? Но я решил сказать. Друг он мне. И не мог же я один обо всём об этом думать!

Когда я решился сказать, было уже поздно начинать — мы как раз подошли к школе.

На уроках я не слушал, о чём говорила Вера Петровна, как отвечали ребята, которых она вызывала. Не до них мне было… Ещё только утром, утром я не знал ничего, думал, что буду жить, как жил… Снежки лепил, чтобы пулять ими в Кристепа, дрова мне хотелось сгружать с машины… Совсем это недавно было, а кажется, очень много времени прошло с тех пор — так у меня всё перевернулось. И я даже не знаю, что сегодня вечером будет, не то что завтра или через неделю. Теперь-то я припоминал… Когда мы только-только приехали в Ыйылы, мне мама рассказывала, что встретилась с нашим попутчиком, с которым мы летели из Якутска. Он приходил к нам в больницу навестить товарища. «Настоящий полярник», — сказала она про него. Больше она мне про него не рассказывала ни тогда, ни потом. Я и забыл, что есть такой на свете! А мама, выходит, не забыла. Она с ним в кино ходила… И когда на площади он встретился с нами, знал, как меня зовут, хотя в самолёте по пути в Ыйылы мы с ним не знакомились, я точно помню. Значит, мама ему про меня говорила. И в магазин за нами он пришёл не просто так. Ну, а если бы я про всё раньше узнал, что бы мог сделать? Ничего не мог бы…

На большой перемене я Кристепа отозвал в самый дальний угол длинного коридора, к окну.

— Мне с тобой нужно поговорить, — сказал я и вспомнил, что мама так же начала. Глаза у меня стали горячими, но я крепко стиснул зубы и помолчал. Тут плачь не плачь…

— Ты чего молчишь? — спросил Кристеп. — Зачем позвал меня сюда?

— Большой секрет, Кристеп! Тайна… Дай честное пионерское, что ты никому…

Он рассердился.

Все сердились на меня в этот день.

— Если не веришь — молчи!.. Веришь — так говори. Охотник умеет молчать… Не хочешь — я пойду в снежки, третий «Б» нас вызывал.

Он спрыгнул с подоконника.

— Да подожди ты, охотник! — Я схватил его за локоть. — «Снежки, снежки… Третий «Б»!.. Делать больше нечего — «в снежки»! Ты этого видал сегодня у меня дома? Ну, Фёдора Григорьевича — что помогал нам дрова складывать?

— Видал… Я его знаю: он работает в экспедиции. Вместе с отцом ходил весновать на Улу-Кюёль, озеро такое есть… Отец говорил, однако, его ружьё промаха не знает.

— Мне какое дело — знает не знает!.. — сказал я. — Он в экспедиции или не в экспедиции… Он будет мой отец, чужой отец, понимаешь ты?

— Оксэ!

— Оксэ или не оксэ, а будет…

Кристеп вытаращил глаза и уставился на меня, но ничего не успел сказать, потому что к нам подбежал и остановился возле нас Костя Макаров, как будто кто-то просил его подбегать и останавливаться.

— А вы чего тут? — спросил он. — Знаете, что третий «Б» опять нос задирает? Все ребята во двор побежали, а вы прячетесь. Боитесь с третьим «Б»?..

— Ты… ты… ты проваливай! — сказал я, не слезая с подоконника. — Коридор большой, ходи гуляй. Сам-то почему не во дворе, сам-то побоялся? А тут нечего тебе делать.

— Смотри ты — «коридор большой»! Где хочу, там и буду стоять, двоечник ты московский!

Я слез с подоконника и показал ему кулак:

— Да мы в Москве таких…

— А что «в Москве, в Москве»?.. Кулаками хвастались друг перед другом: у кого кулак грязнее?

— А и били!

— Да ну? Ты?.. Ври побольше!

Он так смотрел на меня, что стоило ему съездить как следует, чтобы знал.

Костя ещё добавил:

— И кулак-то, однако, с воробьиный клюв. Таким кулаком чесаться разве хорошо!..

Ах, чесаться? Так…

И я ему засветил с правой, только зубы у него лязгнули! От его руки увернулся и ещё раз дал, и ещё раз! Будет знать, как… Ух!.. Это он меня достал, в кровь, кажется, расцарапал щёку.

— Ну подожди же ты! — крикнул я ему.

Вот! Но тут не сосчитать было, сколько раз я его, сколько раз он меня… И не чувствовал я, больно ли мне или не больно. Ага, вот сейчас ему по уху… Но кто-то схватил меня сзади за руку. Костю тоже оттащили.

Это два наших семиклассника, здоровые ребята, вмешались.

А рядом стояла Вера Петровна, тёрла подбородок и качала головой. Теперь-то начнётся… Принесло её сюда, сидела бы в учительской, как все учителя, и ничего бы не знала: дерёмся мы или играем…

— Та-ак… — сказала она. — Хорошо. Хороши оба. Просто красавцы. Приводите себя в порядок и пойдёмте со мной в учительскую: будем во всём разбираться.

Кристеп рядом морщился, как будто у него зубы болят. Я подмигнул ему и платком промакнул кровь на щеке, заправил рубашку в пояс, руки вытер о штаны, пригладил волосы. А ещё чего в порядок приводить?

В учительской Вера Петровна заставила нас сесть на диван и сама села между нами.

Высокий худой учитель географии, с носом, похожим на вороний клюв, надел очки и посмотрел в нашу сторону.

— Что они там у вас натворили, Вера Петровна? — спросил он.

— Драчуны, — ответила она.

И учитель покивал головой, как будто поклевал что-то.

Я ждал, что она станет спрашивать, и смотрел на большой цветок в кадке у окна. На тонком стволе было много веток, листья немного пожелтели, но всё равно были зелёные. Интересно, как он называется?..

— Рассказывайте, — сказала учительница. — Всё рассказывайте, как было.

— Пускай не дразнится, — сказал я, но головы к ней не повернул. — Пускай ко мне не лезет. Я к нему лезу?! Очень мне нужно с ним связываться!

— И всё-таки связался? Кто из вас ударил первый?

— Ну, я ударил…

— Без «ну»… Кто первый ударил?

— Я…

— Так я и думала… А ещё говоришь: пускай не лезет!.. Это как же получается? У нас никогда такого не было. Все у нас в классе живут мирно, дружно, никаких происшествий… Вдруг — драка! Кто же подрался? Новенький. Тот самый москвич, который для всех должен служить примером.

Она говорила, а кто-то всё время то открывал, то закрывал дверь. Всё на меня! Всё на меня! А почему не спросила, как это я ни с того ни с сего ударил Костю по уху? Может быть, он сам напросился?.. Это надо было спросить, раз она учительница.

Вера Петровна продолжала:

— Да, примером… А я по твоему лицу вижу, что ты сидишь и упорствуешь. Не хочешь признаться, что был неправ… Надо иметь мужество признавать свои ошибки. У тебя этого мужества нет, а в жизни оно необходимо всем — и большим и маленьким. Завтра, Савельев, к началу уроков приведёшь мать. Я с ней поговорю, чтобы она обратила внимание на…

Дверь распахнулась, и Кристеп почти вбежал в учительскую.

— Вера Петровна! — закричал он. — Вера Петровна! Разве Женя один виноват? Разве Костя не виноват? Мы с Женей сидели, не трогали его. Подошёл к нам, сам подошёл, начал Женю дразнить. Он первый, Костя первый. Так было. Пусть сам скажет, если не боится правду сказать.

Но Костя ничего не сказал. А Вера Петровна вскочила с дивана, замахала на Кристепа обеими руками. Когда перестала махать, зажала уши — оба уха зажала ладонями — и отвернулась от Кристепа.

— Ты ничего не мог слышать, — заговорила она, — ничего, потому что подслушивать у замочной скважины — это очень нехорошо, это недостойно пионера!

— Вера Петровна, — сказал Кристеп, — у замочной скважины я не слушал. Дверь маленько открыта в учительскую…

— Всё равно! Всё равно! И я сейчас тоже не слышу, что ты говоришь, Гермогенов! Уходи, я тебя сюда не вызывала. Я вызывала только Женю Савельева и Костю Макарова, больше никого. А у тебя это — ложное понимание товарищества, мы об этом поговорим в другой раз. А сейчас уходи.

Кристеп помялся с ноги на ногу и ушёл. Но он молодец… Он настоящий товарищ! Не побоялся, пришёл в учительскую, хотел меня выручить, по правде рассказать, как было. Виноват разве, что ничего не получилось?

Вера Петровна снова села на диван и повернулась ко мне.

— Да, так вот, Савельев… Пусть твоя мать придёт завтра к началу уроков, — повторила она — мало было одного раза. — Иначе я не допущу тебя к занятиям. Идите… И чтобы не смели больше драться! Слышишь меня, Костя? К тебе это тоже относится, я с тобой ещё отдельно поговорю.

— Слышу, чего же… — ответил он.

Мы с ним вышли из учительской вместе, и Костя сразу хотел в сторону. Но мне с ним тоже надо было отдельно поговорить.

— Ты вот что, подожди, — сказал я тихо. — Сегодня вечером уже поздно, темно будет… Завтра приходи пораньше в школу — к последнему звонку первой смены. Драться будем за дровяным сараем, понятно тебе?.. Там никто не увидит, никто не сможет помешать. А кто не придёт, тот самый последний трус!

Он ничего не ответил, только губами пожевал.

Кристеп подскочил к нам и увёл меня. Наверно, боялся, как бы я сейчас же не стал драться с Костей снова.

В боковом коридоре возле нашего класса стояла Оля. Мне показалось, что она поджидает нас.

— Ну, чего, чего? — спросила она.

— А ничего, — ответил я. — Подумаешь… Три раза велела завтра маму привести к началу уроков, вот и всё.

Оля слушала, не перебивала — это на неё не похоже.

— Пусть приходит, — сказал я. — Придёт и уйдёт, а с Костей мы ещё не кончили, нет… Он, может, думает, что я испугался? Он сам трус!

— Однако, трус Костя, — подтвердил Кристеп. — Боялся учительнице сказать, что первый начал.

— Пусть думает хоть что, — продолжал я. — Я могу маму через день водить в школу.

Оля перестала теребить белый передник и ухватилась одной рукой за косичку.

— Ты что! Ты что! Ты хочешь, чтобы тебя исключили? Ох и беда! Ты лучше вытри кровь со щеки, а то кровь будет у тебя сочиться, когда ты пойдёшь в класс.

Я снова достал носовой платок; он был уже измазан кровью, но вытереться можно было.

— Не болит? — спросила она.

— Не болит, — ответил я, хотя теперь уже я чувствовал боль: и царапина побаливала, и левое ухо. — А даже если и заболит, Косте с этим кулаком ещё придётся…

Я кулаком помахал перед самым её носом.

— Ладно, — сказал Кристеп; он от меня ни на шаг не отходил. — Это потом…

И мы пошли в класс.

На уроке географии Вера Петровна рассказывала что-то про озёра, показывала на карте самые крупные из них и самые глубокие.

— Ты, по-моему, опять не слушаешь, Савельев? — ткнула она указкой в мою сторону. — Драться с товарищами — это ты умеешь, учить тебя не приходится… А работать в классе не хочешь.

Вот и неправду она сказала!

Какой же мне Костя товарищ?.. С Кристепом же я не дерусь! И никогда не стану, в голову мне это не придёт. А с Костей — с Костей я добьюсь.

Мне очень не хотелось, чтобы мама появлялась в школе…

Откуда ей знать, из-за чего я подрался; она же не поймёт, в чём дело. Она будет слушать Веру Петровну, а та как начнёт, как начнёт… И вдруг я сообразил, что сегодня после уроков приду домой, а там уже э т о т, и придётся рассказывать обо всём при нём, и он тоже начнёт что-нибудь мне говорить, что драться нехорошо, что сам он никогда не дрался, когда был школьником… А мне придётся стоять, слушать и молчать!

Когда мы расходились по домам, я Кристепу сказал:

— Кристеп!.. Можно мне… можно, я буду у тебя сегодня ночевать? Мама в больнице — она дежурит… А что я стану делать дома один?

Кристеп обрадовался.

— Оксэ! Идём! Отец дома, он расскажет, как на рысь ходят, как он на медведя с ножом ходил, — видал шрам на щеке у него? Он так рассказывает — забываешь спать. А ляжешь ты со мной. Одеяло у меня из заячьих шкурок. Большое… Кровать видал? Широкая… Ты, я — таких пять может лечь. Однако, ты ночью ногами не дерёшься?

— Думаешь, не дерусь? Ка-ак дам один раз ногой, ты сразу на полу будешь!

Кристеп ничего не ответил, он внезапно дал мне подножку и пихнул в снег.

Я вскочил и, не отряхиваясь, погнался за ним. Но сначала не догнал, а когда догнал, уже поздно было мстить: он успел мне крикнуть «чур-чура!».

Слушать охотничьи рассказы нам не пришлось. Спиридона Иннокентьевича дома не было. Без него Кристеп не мог взять гильзы, порох, дробь, хотя и знал, где они лежат. Патроны, значит, тоже нельзя было набивать.

Нет так нет… Мы поужинали холодным варёным мясом и стали читать книжку про маленького Киша, эскимоса с Аляски: как он охотился, как в свой посёлок приносил мясо и шкуры медведей, когда ни один охотник, самый опытный, не мог выследить и убить зверя.

Читал Кристеп:

— «Слушайте меня вы, взрослые мужчины!»

Это слова самого Киша писатель приводил.

— «Никогда больше я не скажу ни слова на вашем совете. До тех пор не скажу, пока вы, мужчины, не придёте ко мне и не попросите… Запомните это вы все: это мои последние слова. Бок, мой отец, был великий охотник. И я, сын его, тоже пойду на охоту и сам буду добывать себе мясо…»

Молодец Киш! Вот бы и мне теперь тоже самому добывать мясо для себя и для других, тогда бы я… Тогда бы всё было иначе. Если бы я умел ходить на охоту, я бы ушёл в тайгу.

— «И отныне — пусть это запомнят все — делёж добычи, которую я принесу с охоты, будет всегда справедливым. Ни вдовы, ни дети не будут проливать слёзы по ночам оттого, что им не досталось мяса, и сильные мужчины не будут стонать и корчиться оттого, что они съели его слишком много. Я, Киш, сказал всё… — Презрительные взгляды провожали его, и насмешки сыпались ему вслед, когда он, стиснув зубы, не глядя ни вправо, ни влево, выходил…»

Кристеп продолжал читать, но дальше я слушал плохо, так и не понял, почему удачнее всех охотился маленький Киш. А переспрашивать мне не хотелось.

— Однако, мы тоже что-нибудь придумали бы не хуже Киша, — сказал Кристеп, закрывая книжку. — Чтобы мяса хватало всем, чтобы старухи по ночам не плакали от голода.

— Конечно, придумали бы, — сказал я.

— Отец рассказывал: раньше якуты, юкагиры, эвенки, луораветланы, орочёны, эвены тоже голодали часто, как и племя Киша. Не знали совсем ничего. Отец у меня буквы узнал, когда ему двадцать пять лет было.

— Да ну?.. — не поверил я.

— Точно…

— А кто такие руола… луора…

— Луораветланы… Луораветланы — так сами себя чукчи называют, — догадался Кристеп, что я хочу спросить.

Мы рассматривали в этой книжке картинки, когда во дворе раздался сердитый бас Сольджута. Кристеп, как был, в рубашке, выскочил наружу.

Потом в сенях послышались голоса, отворилась дверь. Через высокий порог перешагнула мама.

— Ты что же так задерживаешься после школы? — начала она, не дав мне ничего сказать. — И не предупредил, что к товарищу пойдёшь… Я вернулась домой, сижу жду, жду, места себе не нахожу, а ты об этом и не думаешь!

— Ты разве сегодня не дежуришь? — спросил я. — Ты сама говорила утром…

Она как-то сбоку посмотрела на меня.

— Моё дежурство отменили. Собирайся, и пойдём. Уже поздно, тебе пора ложиться.

— Ты завтра за мной зайди, — сказал я Кристепу на прощание. — Я ждать буду.

Кристеп проводил нас до ворот, и мы с ней вдвоём пошли через площадь в темноте. Я часто сбивался с протоптанной тропинки, попадал в глубокий снег. Мама тогда останавливалась и поджидала меня.

Она молчала, я молчал. Так мы и дошли до нашего дома.

В окнах было темно.

Значит… значит, о н ещё не у нас сегодня вечером? Может быть, мама послушалась меня и его совсем у нас не будет, никогда?

Дома мама, по-прежнему не говоря ни слова, разделась и села на стул у стола. Я тоже разделся, сам повесил телогрейку на гвоздь и пристроился за маленьким своим столиком у окна. К маме я сидел спиной. Я не хотел сейчас видеть её. Но вдруг мне показалось, что она плачет. Да, плечи у неё вздрагивали, лицо она закрыла обеими руками, слёзы просачивались сквозь пальцы, пальцы были мокрые.

И мне стало страшно!.. Никогда, никогда, никогда я у неё слезинки не видел, а ведь нам бывало трудно в Москве — мы там жили в общежитии медицинского института. Ну и пусть плачет, сама виновата! Кто её просил? Но потом я её пожалел, сам чуть не заплакал. Лучше бы она злилась и кричала, как днём, что у меня нет сердца.

Подойти бы к ней… Но я остался сидеть и, снова отвернувшись, сказал маме:

— Фёдор Григорьевич так Фёдор Григорьевич.

Пусть, раз она так хочет. Только чтобы меня он не трогал, меня не касался. Лучше я буду один жить.

Мама слушала и продолжала плакать.

А я не понимал: чего же теперь всхлипывать — сказал же, что согласен.

Загрузка...