Жизнь Моцарта никогда не была легкой. Теперь же, после неуспеха «Дон Жуана», она стала еще тяжелей. Ему ничего не заказывали, его не приглашали выступать во дворцах и салонах, а когда он на свой страх и риск объявил академию по подписке, концерт пришлось отменить: на подписном листе стояла лишь одна фамилия.
Моцарта забыли. Для него, лишенного каких-либо других доходов, кроме музыкальных заработков, это означало нищету. И не в переносном, а в самом прямом и беспощадном смысле этого слова. В довершение всего после смерти Глюка он, будто в издевку, декретом императора был назначен придворным композитором.
Но если Глюк получал баснословно большое жалованье, то Моцарту была дана ничтожная ставка — всего лишь 800 флоринов в год. За эти жалкие гроши он должен был выполнять всякие мелкие музыкальные поделки — писать танцы для дворцовых празднеств и балов.
Получив свое ничтожное жалованье, которого едва хватило бы на квартирную плату, Моцарт грустно сострил:
— Слишком много за то, что я делаю, слишком мало за то, что я мог бы сделать.
Теперь и днем и ночью Моцарта преследовала одна мысль: где раздобыть денег, чтобы сегодня было чем прокормить себя, жену и сынишку? Каждое утро начиналось с беготни по городу в поисках человека, у которого можно хотя бы немного призанять, чтобы хоть как-нибудь, хоть на неделю, выкрутиться — отдать старый долг и кое-как перебиться с семьей.
И так день ото дня — из старых долгов в новые, из огня да в полымя. Иссушающие ум и душу визиты к ростовщикам. Просьбы об отсрочке уплаты, о снижении процента — и унизительные и напрасные.
После долгих и безуспешных поисков он в конце концов опять прибегал к помощи немногих верных друзей, вроде самоотверженно великодушного Михаэля Пухберга — простого венского купца, — и тот выручал — в который уже раз!.. Но дома — новая беда: опять заболела Констанца. Она теперь, как на грех, болеет очень часто. И снова надо сломя голову нестись к врачу, затем в аптеку, из аптеки домой. Поправилась жена — нагрянуло новое горе: заболел ребенок, немного прохворал и умер. За последнее время еще двух детей пришлось свезти на кладбище.
Да, за последнее время в доме Моцарта самыми частыми гостями стали врачи да гробовщики.
А город жил своей обыденной жизнью. Люди просыпались, вставали с теплых и мягких постелей, пили кофе, плотно завтракали, справляли свои мелкие, но казавшиеся им чрезвычайно важными и значительными дела: что-то запрещали, а что-то разрешали, кому-то угождали, а кого-то распекали, кому-то покровительствовали, а кого-то изничтожали, кого-то возносили, а кого-то ввергали в ничтожество, суетились, расталкивали друг друга локтями, норовили свалить наземь побольше других, чтобы по их телам подняться вверх, и все это для того, чтобы рано или поздно самим очутиться внизу, растоптанными; когда же день приходил к концу, отдыхали от трудов, развлекались, пространно рассуждали об искусстве и о том, насколько похвально поощрение его, и затем, довольные собой, своими делами и словами, спокойно засыпали, не тревожась о дне грядущем, ибо завтрашний день — твердо знали они — пройдет так же привычно и размеренно, как прошел нынешний и пройдет послезавтрашний. И никому из этих сытых и благополучных людей не было никакого дела до того, что рядом с ними гибнет человек, надрываясь в неравной и тщетной борьбе с нищетой.
Для Моцарта все яснее становилось, что в Вене из нужды не выкарабкаться. И он предпринимает новую отчаянную попытку побороть нищету. Распродав кое-что из домашних вещей, заложив не раз уже заложенное и перезаложенное столовое серебро, увязнув в новых долгах, он весной 1789 года отправляется в концертную поездку.
Дрезден, Лейпциг, Берлин — места новые, а все идет по-старому: множество выступлений — в частных домах и во дворцах, огромный успех и маленький гонорар, похвал — тысячи, а заработок — гроши.
В общем поездка принесла 100 золотых. Их уплатил ему за квартет прусский король Фридрих Вильгельм II.
С этими жалкими крохами он вернулся в Вену. А здесь опять нужда, заботы о куске хлеба, болезни жены, настойчивые и неумолимые кредиторы. И снова Моцарт мечется в поисках денег, снова, как утопающий за соломинку, хватается за Михаэля Пухберга. Письмо к нему, написанное 12 июля 1789 года, преисполнено глубокого трагизма; это одно из самых горестных и смятенных писем Моцарта:
«Боже, я в таком положении, какого не пожелал бы и злейшим своим врагам. И если вы — лучший друг и брат — меня бросите, я, несчастный, безвинно пропаду вместе со своей бедной больной женой и ребенком. Уже в последний раз, когда я был у вас, мне хотелось открыть свое сердце, но не хватило решимости! И хватит ли ее? Лишь содрогаясь, осмеливаюсь сделать это письменно. Не осмелился бы и письменно, если б не был уверен в том, что вы меня знаете, что вам знакомы мои обстоятельства, что вы абсолютно убеждены в том, что я безвинно, по несчастью попал в такое в высшей мере трагическое положение. О боже! Вместо благодарности я докучаю новыми просьбами! Вместо расчета — новыми желаниями».
Нищета намертво вцепилась в его горло. Освободиться от нее или хотя бы немного ослабить хватку ее костлявых пальцев не было никакой возможности. Не помог и неожиданный заказ на оперу, раздобытый вездесущим да Понте. Император поручил ему написать либретто комической оперы, предложив использовать довольно гривуазный анекдот, ходивший в то время по Вене.
Речь шла о двух молодых людях, которые, для того чтобы на пари испытать верность своих возлюбленных, инсценировали отъезд на войну. Не успели обсохнуть слезы на глазах огорченных разлукой девушек, как молодые люди появляются вновь, но на сей раз переодетые и настолько преображенные, что их нельзя узнать. И девицы, только что клявшиеся в верности, тотчас забывают о своем горе и спешат утешиться с «новыми» знакомыми. При этом, разумеется, не обходится без курьеза — пары меняются: та девица, которая раньше любила первого юношу, теперь любит второго, любившая же второго влюбляется в первого. Такова истинная цена женской верности. Все они таковы…
На основе этой истории да Понте соорудил либретто, в котором львиная доля забот уделена не обрисовке характеров, а занимательности сюжета, основанного на малоправдоподобных ситуациях. Только диву даешься, как Моцарт на столь аляповатое и грубое либретто написал такую изящную, преисполненную воздушной грации и игривого остроумия музыку.
«Все они таковы» («Cosi fan tutte») — типичная опера-буффа. В ней композитор не открыл никаких новых страниц, но в рамках старого жанра создал шедевр. Музыка оперы полна движения, блеска, необычайно динамична и ажурна. В этом произведении вновь проявилось беспримерное многообразие мелодического языка Моцарта. В «Cosi fan tutte» царствует мелодия — гибкая, выразительная, пленительная в своей свежести и красоте. Партитура изобилует чудесными, виртуозно разработанными ансамблями, великолепными ариями, дающими певцам широчайшие возможности выявить все богатства голосов, продемонстрировать высокую вокальную технику.
26 января 1790 года состоялась премьера оперы. Но Моцарту, как всегда, не повезло. Через месяц умер Иосиф II, и «Все они таковы» после нескольких спектаклей исчезла из репертуара. Так что опера почти никаких материальных благ композитору не принесла. Так же, как и раньше, он прозябал в бедности.
Непрестанные невзгоды заметно изменили Моцарта. Он осунулся, постарел. В свои тридцать четыре года выглядел пожилым человеком, усталым и измученным. Высокий лоб и щеки избороздили морщины, от уголков глаз к вискам поползли узкие извилистые лучики. Ясные глаза потускнели, в них все чаще проглядывали боль и укор. Правда, это случалось лишь тогда, когда он оставался один или с очень близкими друзьями. На людях же Моцарт был по-прежнему приветлив, оживлен, часто шутил, и только по тому, как пожелтела на лице кожа и ввалились щеки, можно было понять, насколько плохо ему живется.
Но и в этот один из самых тяжелых периодов своей и без того трудной жизни Моцарт продолжал создавать величайшие творения.
Летом 1788 года написаны три бессмертные симфонии: ми-бемоль-мажорная, соль-минорная и до-мажорная — венец симфонического творчества Моцарта. Каждая из этих симфоний самостоятельное произведение, неповторимо своеобразное и законченное, совершенное как в целом, так и в отдельных деталях. А все вместе они образуют как бы симфоническую трилогию, объединенную общей идеей, которая связывает эти столь различные и, казалось бы, совсем не похожие друг на друга создания моцартовского гения.
Симфоническая трилогия — лирическая исповедь композитора. Он как бы философски осмысливает и обобщает свой жизненный путь и провозглашает свой взгляд на жизнь.
Симфония ми-бемоль-мажор пронизана светом и радостью. Она словно рассказывает о самой безоблачной и счастливой поре в жизни человека — о детстве и юности.
Человек вступает в жизнь. Приподнято и величаво звучит вступление в симфонию. Музыка торжественно славит бытие, воспевает самое драгоценное из того, что дано человеку, — жизнь.
Итак, человек начал жить. Величественную патетику вступления сменяют бытовые мотивы и образы. То жизнерадостно веселые, то задумчиво мечтательные, то мужественно волевые, они озарены мягким светом поэтичности.
Солнечный мир окружает вступившего на жизненную стезю человека. Перед ним широкая и ровная дорога. И кажется ему, что если идти по ней, то без труда и усилий достигнешь манящих далей, к которым стремишься.
Но окончилась безмятежная юность, пришла зрелость. И дорога оказалась совсем не такой прямой и ровной, как думалось. Рытвины и ухабы подкарауливают на каждом шагу, крутые повороты над пропастями угрожают гибелью. На самом деле жизнь куда сложней, чем представлялась в юности.
О горькой правде жизни, о жестокой борьбе, которую приходится вести человеку, о тяжком бремени печалей, забот и треволнений повествует симфония соль-минор.
Первые же такты симфонии погружают слушателя в атмосферу тревоги и смятения. На фоне нервно пульсирующего аккомпанемента возникают взволнованно торопливые, настойчивые жалобы-вопросы первых скрипок. Горестные вопросы и грустные, покорные ответы. Певучий, подернутый дымкой меланхолии отклик духовых еще больше оттеняет тягостную покорность, страдание. И вдруг резким рывком взметается ввысь мелодия скрипок. Порывистая, сильная, она предвещает борьбу. Но, увы… слишком мало сил у человека. Он снова покорно склоняет голову. И опять звучит первая, мятущаяся тема. Возвращаясь, она видоизменяется и при каждом своем появлении окрашивается во все более печальные тона.
Вторая часть — анданте — проникнута мечтательно-лирическим настроением. Колорит ее светлее первой части. Это воспоминания, и, как всякие воспоминания, они милы сердцу. Образы прошлого неспешной чередой проходят перед человеком. И он, мысленным взором окидывая былое, улыбается. Легкие вздохи скрипок, флейты и гобоя напоминают о том, что прошлое безвозвратно минуло и никогда не повторится, и от этого улыбка становится грустной.
Третья часть — менуэт. Мужественная тема менуэта выражает волю к борьбе. Энергичная и целеустремленная, несколько суровая по своему характеру мелодия подчеркивает твердую решимость бороться. И вдруг бесконечно милый эпизод прерывает чеканную поступь главной темы менуэта. Звучит удивительно обаятельная, простая и наивная, напоминающая бесхитростные народные напевы мелодия. В ней проглядывает суровая и красивая душа человека. С открытым сердцем, прямой и чистый, как эта пленительная мелодия, идет он на борьбу. И снова звучит суровая и волевая тема менуэта.
Моцарт революционизировал форму венской симфонии. До него одна из традиционных ее частей — менуэт — была всего лишь приятным, галантным танцем. Моцарт, нарушив старые каноны, драматизировал менуэт, насытил его глубоким и значимым идейным содержанием.
Менуэт соль-минорной симфонии органически вплетен в художественную ткань произведения. Он — один из этапов большой и напряженной борьбы, составляющей содержание симфонии.
Эта драматическая борьба до предела обостряется в финальной части. Подобно морскому валу в злую непогоду, стремительно вздымается исступленная мелодия скрипок. А достигнув гребня и низвергнувшись, бурлит и клокочет. Взлеты и падения, падения и взлеты. Это и есть борьба. Она нерадостна. Слишком неравны силы.
Грустно звучит вторая тема финала симфонии — хрупкая, медленная, страдальчески прерывистая, она контрастирует с первой темой, полной яростно ожесточенного движения. Из этого контраста и рождается общее настроение симфонии — трагическое, скорбное, полное острой, несмолкающей боли.
Но как ни тяжело, как ни мрачно все вокруг, композитор и его лирический герой помнят о том светлом и хорошем, что в основе своей несет жизнь. Жизнь прекрасна. Прекрасна в своем необъятном многообразии, со всеми своими радостями и горестями, счастьем и бедами, красотой и уродством, возвышенным и низменным. Любовь к жизни, к ее чудодейственному зеркалу — искусству — вот источник неисчерпаемого моцартовского оптимизма.
Этим лучезарным оптимизмом пронизана до-мажорная симфония, получившая у слушателей за свою величественную монументальность имя «Юпитерной симфонии».
Героика и лирика, пафос и безудержное веселье, драматизм и задушевность, свет и тени, шутливая беспечность и высокая патетика — самые разноликие, остро контрастные образы, сталкиваясь, теснятся в этом грандиозном творении моцартовского гения. Перемежаясь, они сливаются в единую, стройную и светлую картину бытия.
Пройдя все испытания, миновав беды и несчастья, человек вышел из борьбы умудренным и обогащенным. Он еще больше любит и утверждает жизнь, он прославляет радость бытия.
Но не только это — до-мажорная симфония прославляет и искусство.
Заключительная часть симфонии — вершина мастерства. В финале «Юпитера» Моцарт возвел величественное здание. Три темы, положенные в основу полифонического финала, блестяще, под стать великому Баху, разработаны композитором и образуют удивительно искусное хитросплетение сложнейшего многоголосия. Это гимн великому искусству.
В трех своих бессмертных симфониях Моцарт проложил пути для дальнейшего развития симфонизма. Соль-минорная симфония — предтеча романтических симфоний Шуберта. «Юпитер» предваряет героику симфонических полотен Бетховена.
И еще одна злая шутка судьбы — эти величайшие создания не были исполнены при жизни композитора. Он написал их, видимо, для концертов по подписке, концерты не состоялись, и Моцарт так и не смог услышать свои творения.
Большой город Вена. Многолюдный. Много приятелей. Но друзей — по пальцам перечтешь. Одиноко Моцарту. Отправился в изгнание да Понте. В хмуром, пропахшем сыростью и туманами Лондоне пытается он снова выбиться в люди, стать театральным директором.
Несколько месяцев назад уехал Гайдн. Тоже в Лондон. Печальным было расставание. Уезжал самый близкий из близких — человек, которого Моцарт любил, чьи мудрые суждения и советы ценил превыше всего. И хоть виделись они не часто, каждая встреча стоила многих месяцев ежедневного общения.
Моцарт с болью в душе прощался с Гайдном, его томили мрачные предчувствия: казалось, что разлучаются они навсегда. Гайдну было уже пятьдесят восемь лет, а путь предстоял долгий и тяжелый. Предчувствие не обмануло. Им не суждено было свидеться вновь. Но не из-за Гайдна. Старик пережил своего молодого друга почти на двадцать лет.
Новый, 1791 год пришел с ветрами и морозами. Богатым в общем все равно, какая на дворе погода. Иное дело беднякам. Для них холодная зима — свирепая мачеха.
Холодно в доме Моцарта. По утрам на стеклах окон толстые наросты льда. В комнатах зябко и сыро. Окоченелые пальцы, сколько их ни растирай, отказываются бегать по клавишам. Пальцы с трудом держат даже перо, и оно то и дело выпадает из рук. Но Моцарт упрямо пишет, пишет и пишет… Одно за другим появляются новые произведения: фортепьянный концерт си-бемоль-мажор, клавирные фантазии, квинтеты, придворные танцы, песни. С невзгодами, с холодом Моцарт борется по-своему. Когда один из знакомых как-то зашел к нему, то увидел, что он и Констанца быстро кружатся по комнате. Удивленный знакомый спросил, неужели господин капельмейстер учит фрау Констанцу танцевать? На это Моцарт, горько усмехнувшись, ответил:
— Мы совсем замерзли и согреваемся — дров-то купить не на что…
Наконец минула зима. Жизнь немного полегчала. Но одиночество стало еще невыносимей. А тут еще уехала Констанца, прихватив с собой сына — Карла Томаса. Правда, недалеко — в курортный городок Баден, что под Веной, — лечиться и отдыхать. Она ожидала ребенка.
В один из мартовских дней, рано утром, в комнату Моцарта постучались. Вошел старый знакомый — Эмануэль Шиканедер, высокий, элегантный человек с красивым, снисходительно-нагловатым лицом баловня женщин и небрежно барственными манерами светского льва. Шиканедера Моцарт знал еще с юности — со времени, когда тот был директором труппы, игравшей в Зальцбурге. С тех пор их знакомство не прекращалось. Моцарт время от времени оказывал Шиканедеру всякие услуги, писал для него вставные арии, а тот выспренне и чрезмерно восторженно благодарил, обещал златые горы, но ни разу не заплатил ни гроша.
Хороший комический актер, неплохой бас-буффо, драматург, автор ряда народных комедий, театральный предприниматель — он вел широкую и безалаберную жизнь. Кочевал со своей труппой по стране, зарабатывал кучу денег и тут же их спускал, расточительствовал и бедствовал, но никогда не унывал, неизменно оставаясь все таким же деятельным и предприимчивым человеком.
Сейчас он был директором Фрейхауз-театра в одном из предместий Вены — Видене.
Столь ранний приход говорил о том, что Шиканедера привели обстоятельства чрезвычайные. Впрочем, он и сам этого не скрывал. Не растрачивая время на ненужные предисловия, Шиканедер с места в карьер перешел к делу.
— Друг и брат, — по привычке преувеличенно драматично проговорил он, — коли ты не поможешь, я пропал!
Как ни привык Моцарт ко всяким сумасбродным фантазиям Шиканедера, но и он опешил.
— Чем же я могу тебе помочь? — удивленно спросил он. — Ведь я сам бедняк.
Ответ поверг его в еще большее изумление.
— Мне нужны деньги. Дело мое влачит жалкое существование, Леопольдштадт доконает меня. (В предместье Леопольдштадт находился другой театр — конкурент театра на Видене.)
Моцарт расхохотался. Трудно было придумать что-нибудь более нелепое. У кого просить денег взаймы? У него, у которого нет ни гроша за душой?
— И с этим ты, душа моя, приходишь ко мне! Нет, ты постучался не в те двери.
Но Шиканедера смутить было невозможно. Он хорошо знал, зачем пришел, и адреса не перепутал.
— Только ты можешь меня спасти. Один купец посулил мне заем в две тысячи флоринов, если ты напишешь для меня оперу. Она поможет покрыть эту ссуду, расплатиться с другими долгами и добиться нового, доселе невиданного расцвета моего театра. Моцарт, ты спасешь меня от гибели и прославишься на весь мир как самый благородный человек, который когда-либо жил на свете. Кстати, я щедро вознагражу тебя, а опера — она наверняка будет иметь успех — туго набьет и твой карман. Пусть люди толкуют, что, мол, Шиканедер человек легкомысленный, — неблагодарным, разумеется, меня никто не назовет.
— А либретто у тебя уже есть? — поинтересовался Моцарт.
— Я уже начал над ним работать. Это волшебная пьеса. Я взял ее из «Лулу» в «Джинистане» Виланда. Уверен, что либретто получится по-настоящему поэтичным. Прозу напишу сам, вот только стихи мои, боюсь, придутся тебе не по нраву. Потому тексты для пения я поручу написать своему другу Кантесу. Он, как ты знаешь, очень интересуется и мною и моим театром. Через несколько дней все будет готово, и я принесу тебе почитать. Итак, дорогой друг, слово за тобой. Ну, скажи: да?..
Моцарт медлил с ответом. Он оглядел комнату: стол, уставленный немытой посудой, засохшая хлебная корка, клочки бумаги и мусор на полу, покрытая пылью спинка кресла.
— Не скажу ни да, ни нет, — задумчиво проговорил он. — Сперва надо все это обмозговать…
Предложение Шиканедера застало его врасплох. Последние месяцы он меньше всего думал об опере. Жизнь не давала думать о ней.
Выручить друга! Сколько раз он уже выручал друзей, даже во вред себе! Как часто писал для них разные пьесы и даже не оставлял себе копий! Старый зальцбургский знакомый Ляйтгеб до сих пор играет специально для него сочиненные концерты для валторны. Ляйтгеб из Зальцбурга перебрался в Вену, открыл здесь лавчонку по торговле сыром и время от времени присылает Моцарту головки сыра.
Сколько раз делил он пищу и кров с малознакомыми людьми, приехавшими в Вену только потому, что у них были рекомендательные письма к нему. Скольким молодым музыкантам помог выйти в люди. Сколько времени расходовал на то, чтобы прослушать молодых композиторов, помочь советом, ласковым словом ободрения, мягкой и необидной, но беспощадно прямой критикой.
Но то, о чем просил Шиканедер, требовало раздумья. Разве мог Моцарт позволить себе надолго засесть за оперу, когда ради хлеба насущного надо было каждый день писать всякие мелочи?
После ухода Шиканедера Моцарт попробовал заснуть. Но не смог: предложение гостя не выходило из головы. Мог ли он рисковать? Имел ли право? Жена, сын, скоро будет еще один ребенок. Что принесет опера? Скорей всего, неприятности и новые огорчения. А жену и ребят надо кормить. Жизнь есть жизнь. С нею приходится считаться.
Это был голос благоразумия.
Но, с другой стороны, — опера. И не просто опера, а немецкая национальная опера. О ней он мечтал с самой ранней юности. Основы ее заложил еще в «Похищении из сераля». Несколько лет назад написал для придворного представления маленькую немецкую комическую оперу «Директор театра». И вот сейчас, находясь в наивысшем расцвете творческих сил, умудренный опытом «Фигаро» и «Дон Жуана», во всеоружии мастерства, неужели же он сейчас сам откажется от возможности претворить в жизнь давнишнюю заветную мечту?
Благоразумие! Если бы следовать его голосу, он и по сей день оставался бы в Зальцбурге, жил спокойной, обеспеченной жизнью, писал по заказу и по вкусу архиепископа и графа Арко, служил, прислуживался, выслуживал пенсию под старость лет.
Спокойная жизнь! Многим ли она отличается от жизни того вон разъевшегося черного таракана, который выполз из-под печки. Весь век свой сидит в щели, за печкой, где тепло, темно и спокойно. Случайно вылезет на свет, поводит недовольно усами — и снова обратно в свою спокойную тьму.
Моцарт подошел к окну, отдернул гардину. Золотые солнечные столбы выросли в комнате. Словно лучистые, прозрачно невесомые колонны в сказочно прекрасном храме Солнца и Света.
Опера должна быть сказочной. Волшебная опера — какой простор для фантазии!.. Как славно, должно быть, писать такую оперу! Он еще не знал ее сюжета, не был знаком ни с одним из ее образов, но он уже тянулся к ней, к этой сказочно-волшебной немецкой опере.
Моцарт зашагал по комнате. С каждым новым поворотом шаги его ускорялись, движения становились резче и размашистей. Проходя мимо стола, широким рукавом халата задел стакан, он опрокинулся и со звоном покатился по столу, но у самого края задержался, упершись в хлебную корку.
Но Моцарт ничего этого не замечал. Поглощенный своими мыслями, он быстро ходил по комнате, размахивая руками и что-то бормоча себе под нос.
И вдруг остановился. Внимательно прислушался. Тихий, едва уловимый стук: «Та-та-та-та-та-та». Словно кто-то барабанит пальцами по столу. Жесткий ритмический рисунок: «Та-та-та-та-та-та…» От этого дробного перестука никуда не уйдешь. Он заполняет уши, отдается в голове, отзывается в сердце, и оно начинает учащенно биться в такт.
«Та-та-та-та-та-та…»
Откуда эти беспокоящие звуки? Как избавиться от них? Надо найти их источник.
Моцарт оглядывается, ищет. И, наконец, находит — из опрокинутого стакана капает на пол вода. Он ставит стакан на место, закатывает скатерть, отжимает из нее воду. Капель нет, но стук остался. Теперь он внутри него — стал смутной, монотонно-однообразной мелодией, стремительно движущейся в быстром и напряженном ритме. Собственно, это еще только начало мелодии. Нет завершения. И это мучит, не дает освободиться от навязчивых звуков.
Самое надежное средство — выпустить мелодию на волю, дать ей прозвучать. Моцарт садится за инструмент. Шесть быстрых звуков на одной и той же ноте. Опять шесть быстрых звуков, тоже на одной ноте, но квинтой выше. Что же дальше? Дальше ничего. Провал.
Солнечный столб переместился. В прозрачных и золотистых лучах его засверкала крышка клавесина. На клавесине статуэтка: фарфоровый пастушок, загадочно улыбаясь, играет на свирели. Вокруг его головки засиял золотистый нимб пляшущих в солнечном луче пылинок.
Вот-вот, именно это! Окружить шесть однообразных звуков группкой нот, словно нимбом. Эта группка будет прекрасным разбегом для скачка на квинту. Итак, шесть восьмушечных нот, группка из четырех шестнадцатых, скачок, шесть восьмушек, четыре шестнадцатых и дальше весело прыгающие восьмушки, чередующиеся с быстрыми группами.
Родилась тема: бойкая, острая, веселая, вся — движение.
Моцарт облегченно откинулся на спинку стула. Теперь мелодия больше не мучила. Он встал, потянулся, начал одеваться. Немецкая сказочно-волшебная опера для театра Шиканедера, не для придворной оперы, а для театра одного из предместий, где в креслах и ложах не скучающие и пресыщенные аристократы, а простой венский люд. Самые благодарные зрители и слушатели.
На другой день вечером он был уже за кулисами Фрейхауз-театра на Видене.
— Ну, ладно, — сказал он Шиканедеру, — давай либретто да поскорей. С божьей помощью напишу для тебя оперу. Если же мы потерпим крах — я ни при чем. Ведь я никогда еще не сочинял волшебной оперы.
Не прошло и недели, как Шиканедер вручил Моцарту либретто. Было оно сделано довольно грубо, точно тесано топором. Сюжет рыхлый, путаный, со множеством несуразиц. Сцены скомпонованы наспех, кое-как, стихи непоэтичны, а порой и просто смехотворны. Герой, принц Тамино, завлекал волшебными звуками флейты разных зверей и при этом пел:
Прелестная флейта, музыка твоя
Во всех диких зверей радость вселяет,
Одна лишь Памина сим звукам не внимает.
Получалось, что один лишь дикий зверь — героиня оперы Памина — не слушает флейты.
В другой сцене принц Тамино, ищущий свою возлюбленную, спрашивал:
— Где Памина?
И в ответ слышал:
— Она не в своем уме!
Но за всем этим Моцарт увидел и другое, что в душе его высекло искру и воспламенило творческое воображение. Источник, из которого Шиканедер, издавна питавший пристрастие к заимствованиям и даже не гнушавшийся плагиата, черпал полными пригоршнями, был чудесный, преисполненный поэзии и причудливой фантастики мир сказок. Наивная красота, прихотливые и замысловатые узоры народной фантазии — вот что привлекло Моцарта в этом несовершенном либретто. Он зорко разглядел жемчужные зерна, скрытые от неопытного глаза ворохами словесной и драматургической шелухи.
Внутренним взором художника Моцарт увидел и контуры будущих образов. Особенно увлек его образ Папагено — фантастического существа, пернатого человека, веселого болтуна и хвастунишки, больше всего на свете любящего вино, вкусную еду и девушек.
Этот образ перекочевал в либретто с подмостков ярмарочных балаганов. Потешный шут — немецкий Гансвурст, австрийский Кашперль — с его грубоватым и терпким юмором, солеными шутками и смешными похождениями давно был излюбленным персонажем народного театра. Веселая буффонада Папагено должна была определить одну из важных линий будущей оперы — народно-комическую.
Другая ее линия — лирико-поэтическая — была намечена в образах верного принца Тамино и его нежной возлюбленной Памины.
Моцарт решил соединить в «Волшебной флейте» тонкую, прозрачную лирику с оглушительно-веселой, простонародной буффонадой. Но он не ограничился этим и вплел в художественную ткань оперы еще одну линию — философскую, которая прошла через все произведение.
В либретто Шиканедера были традиционные для сказочно-фантастических опер и пьес, наводнявших в то время венские сцены, злые и добрые волшебники, совершающие похищения, препятствующие и помогающие героям, вершащие всевозможные чудеса. Борьба этих чародеев, мотивировавшаяся лишь одним — желанием автора придать своей пьесе возможно большую занимательность, и являлась главной сюжетной пружиной, двигавшей действие.
Моцарт углубил и расширил эту линию либретто, пронизав его высокой идеей победы света над тьмой, правды над кривдой, гуманности над изуверской нетерпимостью, разума над мракобесием.
Под руками Моцарта гигантски выросла благородная и величавая фигура доброго волшебника Зарастро, одного из главных героев оперы — мудрого философа-гуманиста, проповедующего любовь к людям, справедливость, терпимость. Царство Зарастро — это царство разума, мира и просвещения. Здесь, среди пальмовых рощ, озаренные яркими лучами солнца, высятся три храма: Мудрости, Природы и Разума. Царство Зарастро открыто лишь для избранных. Путь сюда пролегает через тяжелые испытания. Только тот, кто с честью выдержит их, может попасть в число посвященных. Таким человеком оказался юный принц — стойкий, терпеливый и немногословный Тамино. Поиски им прекрасной Памины и прохождение сквозь цепь суровых испытаний и образуют сюжетный остов оперы.
Светлому миру Зарастро противостоит мрачный мир Царицы ночи, в котором гнездятся злоба, ненависть, коварство. Сама Царица ночи — мстительная, хитрая интриганка, погрязшая в пороках и заблуждениях. Стремясь сохранить тьму и суеверие, она пытается разрушить храм Мудрости, но терпит крах. Добро торжествует над злом. Наступивший ясный день разрушает злые чары Царицы ночи. Светлый храм Солнца горделиво сияет, а тьма в бессилии отступила.
В идейной концепции оперы отражены философские и социальные воззрения Моцарта. Именно здесь, в «Волшебной флейте», как ни в каком другом произведении композитор выразил свои взгляды на современное общество и на пути и способы переустройства его.
Восставая против сословных предрассудков, тирании и угнетения, Моцарт считал, что смена старого новым произойдет безболезненно, бескровно. Феодальная тьма рассеется под живительными лучами просвещения. Всесильный разум победит заблуждения и суеверия. В моральном совершенствовании людей видел он путь к совершенствованию общественного строя.
Эти утопические мечты во многом навеяны связью Моцарта с масонами. В течение многих лет он принадлежал к одной из их лож, участвовал в масонских сборищах и даже написал ряд специально масонских сочинений.
В политически отсталой Австрии масоны, несмотря на неопределенность их политических взглядов, играли в известной мере прогрессивную роль. В масонские ложи входило немало передовых людей, объединенных благородными, хотя и отвлеченными, идеями всеобщего братства, гуманности и человеколюбия. Недаром император Леопольд II, смертельно испугавшись революционной грозы, уже вовсю грохотавшей над Францией, начал преследования масонов и в конце концов учинил над ними расправу.
Но, несмотря на то, что в «Волшебной флейте» ощутимы отзвуки масонских настроений, опера совершенно свободна от мистицизма, свойственного масонам. В ней также нет ни сухой нравоучительности, ни тяжеловесной назидательности.
Моцарт облек волновавшие его идеи в своеобразную художественную форму. Опера переносит слушателя в мир волшебной фантастики. Это красочный мир народной сказки, в котором бытовая повседневность предстает опоэтизированной, одетой в многоцветные одежды сказочных образов, озаренной волшебным светом народной фантазии. В этом сказочном мире переплелись мудрость и шутовство, лирика и балагурство, реальность и фантастика, комедия и драма. И весь этот разноликий, даже противоречивый материал сплавлен воедино в чудодейственном горниле музыки. Это она, музыка, создала органическое целое — «Волшебную флейту».
Надо было обладать силой моцартовского гения, чтобы написать такую музыку, которая скрыла бы все грубые швы либретто и заставила слушателя поверить в то, что и оно — совершенство. О том, насколько это Моцарту удалось, свидетельствует пример Гёте. Великий немецкий писатель настолько высоко ценил либретто «Волшебной флейты», что даже начал писать его продолжение. Гёте в своей оценке не одинок. Вот как судил об этом же Гегель:
«Сколько раз доводилось слышать, что текст «Волшебной флейты» совсем убог, — и все же это сочинение принадлежит к числу оперных либретто, заслуживающих похвалы. Шиканедер после многих глупо-фантастических и пошлых изделий нашел в нем верную точку опоры. Царство ночи, королева, солнечное царство, мистерии, посвящения, мудрость, любовь, испытания и притом некие общие места морали, которые великолепны в своей обыкновенности, — все это, при глубине чарующей сердечности и душе музыки, расширяет и наполняет фантазию и согревает сердце».
В «Волшебной флейте» Моцарт вновь обращается к излюбленному народом венскому зингшпилю. Но если уже в «Похищении из сераля» композитор смело вышел за его узкие и ограниченные рамки, то в «Волшебной флейте» он на основе несложного зингшпильного фундамента воздвигает грандиозное здание сказочно-феерической народной оперы. Музыкальный язык ее удивительно богат и разнообразен: тут и простенькая куплетная песенка; и лирически мечтательный романс; и широкая эпическая ария, мелодика которой проникнута народным духом; и блестящая, в стиле оперы-сериа ария, в которой человеческий голос соревнуется в виртуозности с флейтой; и могучие хоры, и чудесные ансамбли, и торжественно мрачное старинное церковное песнопение.
Высокий трагизм и сочный юмор, глубокий драматизм и острая сатира, созерцательное спокойствие и нетерпеливая взволнованность, нежное томление и жизнерадостный смех — все это с одинаковой силой выражено в музыке оперы.
«Волшебная флейта» подобна многогранному самоцвету, искрящемуся разными цветами и прекрасному в своей ослепительной красоте.
Моцарт и на этот раз работал с увлечением, забывая о времени, отдыхе, сне. Шиканедер снял небольшой павильон, стоявший в дворовом садике Фрейхауз-театра. Грубо сколоченный стол, стул, чернильница — вот все убранство этого павильона. Здесь Моцарт и просиживал целые дни, трудясь над оперой.
Мягкий, весенний ветерок доносил сюда нежные запахи цветущих лип, а когда выдавались особенно теплые дни и в театре открывали двери, и обрывки музыки и пения. Опера еще не была окончена, но ее уже репетировали полным ходом. И это подстегивало, заставляя работать с еще большим напряжением.
Предусмотрительный Шиканедер, экономя драгоценное время, распорядился приносить обеды в павильон. После репетиций он и сам частенько наведывался к Моцарту. В таких случаях на столе рядом с чернильницей появлялись бутылки шампанского: Шиканедер любил показать, что у него натура широкая.
Нередко заглядывали в павильон и актеры — совсем еще юный, восторженный Шак, исполнитель партии Тамино; самовлюбленный и обидчивый, но незлобиво-отходчивый Герл — Зарастро; невозмутимая в своей постоянной медлительности Йозефа Хофер — Царица ночи, свояченица Моцарта, старшая из сестер Вебер, обладательница необыкновенного по силе и диапазону голоса; необычайно хорошенькая, маленькая и изящная мадам Герл — Папагена, при виде которой Моцарт, сам того не желая, начинал широко и радостно улыбаться.
Каждый из этих людей по-своему, а все вместе одинаково искренне любили Моцарта. На этот раз не надо было продираться сквозь густые заросли хитросплетений козней и интриг. В отличие от артистов придворной оперы, в театре Шиканедера была пылкая молодежь, восторженно приветствовавшая молодую, полную сил и огня музыку оперы.
Ничто на этот раз не мешало работе. Однако работать было куда тяжелей, чем прежде. Теперь препятствия были не вне, а внутри самого Моцарта. Все чаще приходилось ему в самый разгар работы бросать перо. Мысли и образы по-прежнему проносились в голове, тесня друг друга, а записать их на бумагу он не мог. Руки становились вдруг мягкими, бессильными, и казалось, ничто не в состоянии заставить пальцы сжаться в кулак. Такое бывает во сне. На человека надвигается рыхлое, мохнатое чудовище, с ним можно покончить одним сильным ударом, но нанести этот удар человек не может — руки его мягче ваты и тяжелее свинца. Минутами просиживал он, откинувшись на спинку стула, переполненный музыкой и бессильный нанести ее на бумагу.
А когда это, наконец, проходило, Моцарт с еще большей жадностью набрасывался на работу, стремясь наверстать упущенное, и так утомлялся, что порой доходил до полного изнеможения. Несколько раз с ним случались обмороки.
Появилось странное ощущение. Что-то чужое, враждебное пробралось в него и, то затихая, то нарастая, но ни на миг не прекращая своей глухой возни, сосало, сосало, сосало… Это было настолько мучительно, что он, обычно сдержанный и скрытный, решился написать об этом находившейся в Бадене жене: «Не могу объяснить тебе мое самочувствие. Какая-то пустота. Она причиняет боль. Какое-то страстное желание. Ему никогда не суждено исполниться, а потому оно длится беспрерывно и возрастает изо дня в день». Боль все усиливалась. Теперь зачастую даже сон не мог ее заглушить.
С каждым днем Моцарт, всегда жизнерадостный и веселый, мрачнел. Теперь он старался реже бывать на людях. Скрывать свое состояние становилось все тяжелее, а жаловаться, навязывать свои горести другим он не любил. Подавленный и унылый, терзаемый черными мыслями и тяжелыми предчувствиями, уходил он рано утром, чтобы не встретить знакомых, из дому и направлялся не на Виден, не в павильон Фрейхауз-театра, а далеко за город, туда, где меж зеленых виноградников и уже желтеющих полей, меж буков, ясеней и вязов Венского леса подымалась на вершину горы Каленберг дорога.
Здесь, на Каленберге, на открытой террасе маленького, тихого, почти всегда безлюдного трактира «Йозефдорф» Моцарт заканчивал «Волшебную флейту».
Далеко внизу, отделенный сероватой лентой Дуная от предместий, лежал город. Пестрое нагромождение красных черепичных крыш, серых домов и зелени садов и парков. И надо всем этим, как перст, многозначительно поднятый к небу, — башня святого Стефана.
И оттого, что этот огромный город отсюда, сверху, казался совсем маленьким, рождалось непривычное чувство оторванности от земли. Словно тебя уже на ней нет и ты смотришь на нее с другой планеты.
Это чувство рождало мысли о смерти. За последнее время Моцарт все чаще думал о ней. Без страха и смятения, спокойно, так, как обычно думают о смерти в народе: «Бог дал, бог и взял»; «Чему быть, того не миновать». Мысли эти не расстраивали, а, напротив, умиротворяли. Еще четыре года назад он написал отцу такие мужественные слова:
«Так как смерть (если быть точным) — действительный конец нашей жизни, то я вот уж пару лет настолько близко познакомился с этой подлинной и наилучшей подругой людей, что образ ее отнюдь не устрашает меня, а, напротив, успокаивает и утешает. И я благодарен богу за то, что он осчастливил меня, предоставив возможность (вы меня понимаете) узреть в смерти ключ к истинному блаженству. Я — как бы молод я ни был — никогда не ложусь в кровать, не подумав, что на другой день, быть может, меня не станет. И все же ни один человек из всех знающих меня людей не может сказать, что я мрачен или печален в обращении с другими. Вот за это блаженство я вседневно и благодарю создателя и от всего сердца желаю каждому ближнему сим блаженством наслаждаться».
Но сколько бы он ни думал о смерти, мысли эти не могли заслонить главное — жизнь. И оперу, которую он писал. В «Волшебной флейте» Моцарт еще раз с предельной ясностью выразил свое отношение к жизни. Больной и физически и морально, он создавал одно из самых жизнеутверждающих своих творений. Гармоничная, светлая «Волшебная флейта» — вершина моцартовского оптимизма.
Противоречие между собственной жизнью и творчеством почти всегда сопутствовало Моцарту. Сейчас этот конфликт обострился до предела: тяжелая, мучительная болезнь и пышущая здоровьем опера, мрачные мысли, подавленность композитора и радостная, безоблачная музыка, предчувствие близкой смерти и бессмертная красота творимого. Потому Моцарт, сочиняя, впервые в жизни испытывал не радость, а страдания. «Моя работа, — пишет он жене, — тоже не радует меня… Только подойдешь к клавиру и начнешь что-нибудь напевать из оперы, как вынужден смолкать — слишком будоражит чувства».
Эти страдания еще больше усилила нелепая случайность: таинственный и, как казалось больному, крайне подавленному Моцарту, пришедший из потустороннего мира заказ. Моцарт думал, что, выполняя его, он неотвратимо приближает свою кончину.
К счастью, неожиданный другой заказ помог немного отвлечься от гнетущих дум. Пражские власти поручили Моцарту написать оперу к празднествам в честь коронации Леопольда II чешской короной. Отказ Иосифа II в свое время возложить на себя корону святого Вацлава, вызвал недовольство в Чехии, и новый император — Леопольд II — вынужден был согласиться приехать в Прагу для коронации.
Срок для написания оперы был установлен небывало жесткий — две с половиной недели. Пришлось отложить в сторону почти готовую «Волшебную флейту» и в середине августа срочно выехать в Прагу.
И на этот раз его сопровождала Констанца. Она уже оправилась от родов — в июле родился маленький Вольфганг. Кроме того, он взял с собой в Прагу своего ученика Франца Зюсмайера. Этот скромный, невозмутимо ровный и спокойный юноша с недавних пор вошел в семью Моцарта. Он жил в его доме так же, как в старину подмастерья жили у своих цеховых мастеров: учился у мастера, трудился с мастером, делил с ним стол и кров, радости и беды. Зюсмайер кротко сносил все шутки, а иногда и насмешки учителя, никогда не обижался, а беззлобно и весело смеялся над ними вместе с Моцартом. Он с готовностью помогал Констанце по хозяйству, не гнушаясь никакой, даже самой грязной работой; с пылким трепетом помогал учителю — инструментовал по его указаниям кое-какие куски «Волшебной флейты».
В спешной работе над оперой для Праги Зюсмайер оказался не только прилежным учеником, но и надежным помощником. Он и инструментовал, и сочинял речитативы, и по наброскам учителя писал отдельные номера, а Моцарт затем исправлял и дополнял сделанное им.
В восемнадцать дней опера была готова. Она называлась «Милосердие Тита» и опиралась на переработанное и сильно сокращенное либретто Метастазио.
Для коронационных торжеств более всего подходила форма оперы-сериа. Ее и избрал Моцарт. «Милосердие Тита» — типичная опера-сериа, торжественное и величавое произведение, рассчитанное не столько на то, чтобы потрясти, сколько на то, чтобы поразить слушателя. Образы ее античных героев очерчены обобщенно, без достаточной психологической глубины. Но музыка оперы масштабна, величественна, благородно-красива. В партитуре «Милосердия Тита» немало вдохновенных страниц. Великолепны многие арии — широкие, мелодичные, эффектные; хороши некоторые ансамбли, чудесен финал первого акта, по сложности и выразительности немногим уступающий грандиозному финалу первого акта «Дон Жуана».
6 сентября состоялась премьера. «Милосердие Тита» успеха не имело. Императрица, прослушав оперу, заявила, что это «немецкая свинячья музыка». Но Моцарт ко всему этому отнесся безучастно. Его мысли были уже далеко: в Вене, на Видене, где подходила к концу работа над «Волшебной флейтой». Даже в Праге, по горло занятый «Милосердием Тита», он не забывал о своем венском детище и каждую минуту отдыха отдавал ему.
«Моцарт, — пишет один из современников, — работая над коронационной оперой «Милосердие Тита», почти ежедневно посещал со своими друзьями трактир, расположенный неподалеку от его квартиры. Он приходил сюда, чтобы рассеяться игрой на бильярде.
На протяжении нескольких дней друзья стали замечать, что он, играя на бильярде, тихонько, как бы про себя, напевает «м-м-м-м» и неоднократно, пока другие играют, вытаскивает из кармана какую-то книжку, быстро заглядывает в нее и снова продолжает игру. Насколько же были все поражены, когда однажды в доме Душеков Моцарт сыграл на клавире своим друзьям прекрасный квинтет между Тамино, Папагено и тремя дамами. Он начинается как раз тем самым мотивом, который столь занимал Моцарта во время игры на бильярде.
В этом доказательство не только того, что его творческая деятельность была постоянной и не прерывалась даже развлечениями и отдыхом, но и гигантской мощи его творческого гения, способного одновременно заниматься столь разными делами».
Вернувшись в Вену, Моцарт с головой окунулся в работу. Оказывается, полезно на время оторваться от нее, а затем свежим глазом взглянуть на сделанное. Кое-что, ранее казавшееся совершенным, теперь выглядит весьма далеким от совершенства и требует коренной переработки, а кое-что, казавшееся раньше проходным, малозначительным, на самом деле полно большого смысла и нуждается, как говорится, в доводке. За время, пока Моцарт был в Праге, актеры подметили на репетициях много такого, что ускользнуло от его внимания. А к мнению актеров он всегда прислушивался, как, впрочем, всегда прислушивался к тому, что разумно и идет на пользу делу. Моцарт любил говорить, что свою работу непогрешимой считают только самовлюбленные дураки, а им нельзя заниматься искусством.
Венский актер Игнац Кастелли вспоминает:
«Умерший бас Себастьян Мейер рассказывал мне, что Моцарт поначалу дуэт Папагено и Папагены (когда они впервые встречаются) написал совсем по-другому — не так, как он звучит теперь. А именно — они пару раз восклицали:
— Папагена! Папагено!
Однако Шиканедер (он исполнял роль Папагено — Б. К.), услышав это, закричал вниз, в оркестр:
— Эй, Моцарт! Это никуда не годится. Здесь музыка должна выражать изумление. Сперва им надо, ни слова не говоря, уставиться друг на друга. Потом Папагено должен начать заикаться: «Па-папапа-па-па», — а Папагена повторять то же самое, и до тех пор, пока, наконец, оба не выговорят все имя целиком.
Моцарт последовал этому совету, и дуэт постоянно бисировался».
Даже на генеральной репетиции, когда, казалось, все уже готово, Моцарт не оставлял работы над музыкой оперы. По просьбе Шиканедера он тут же, в театре, сочинил великолепный марш жрецов — одну из блистательных страниц партитуры «Волшебной флейты».
Перед премьерой была написана увертюра. В основу ее легла та самая тема, которая пришла Моцарту на ум в памятное весеннее утро, когда Шиканедер явился с предложением написать сказочную оперу. Об увертюре к «Волшебной флейте» П. И. Чайковский писал:
«Это одно из никогда не увядаемых чудес искусства, в котором гениальный мастер из ничтожного материала строит роскошно красивое, совершенное по форме и неиссякаемо богатое в отношении деталей музыкальное здание».
Итак, опера завершена. Последний такт увертюры присыпан песком. Работа окончена. Под вечер Моцарт и Зюсмайер подходят к театру на Видене. До начала спектакля еще больше часа, но перед входом уже толпится народ. Люди стоят понапрасну — в кассе уже давно нет ни одного билета.
У подъезда зажглись фонари. Ярко осветили афишу:
Сегодня, в пятницу 30-го сентября 1791 года актеры привилегированного императором театра на Видене будут иметь честь представить в первый раз:
«Волшебная флейта»
большая опера в 2 актах Эмануэля Шиканедера. Музыка господина Вольфганга Амадея Моцарта, капельмейстера и действительного придворного композитора. Господин Моцард из уважения к благосклонной и почтейнейшей публике, а также из дружественных чувств к автору пьесы нынче будет дирежировать сам.
Моцарт весело рассмеялся. Да, не зря Шиканедер не устает твердить:
— У меня, братец, во всем порядок. У меня за всем глаз да глаз. Я сам даже афиши сочиняю и корректирую. Будь спокоен, у Шиканедера во всем порядок!
«Господин Моцард будет дирежировать сам», — вот тебе и порядок!..
Спектакль прошел с огромным успехом. Моцарт дирижировал с подъемом. Казалось, не только музыка, но и сам маэстро излучал вдохновение. Впрочем, оно охватило всех: и певцов, и музыкантов, и Зюсмайера, сидевшего рядом с учителем и перелистывавшего ноты, и капельмейстера Фрейхауз-театра Хенеберга, игравшего на колокольчиках. (Подобно тому, как волшебная флейта помогает Тамино преодолевать все опасности и испытания, волшебные колокольчики служат Папагено.)
По окончании представления овациям и вызовам автора не было конца. Смущенный и растроганный Моцарт незаметно скрылся в одном из отдаленных уголков трюма сцены.
Театр продолжал бушевать. Зрители кричали, топали ногами, вскакивали на сиденья кресел и исступленно били в ладоши.
Наконец Шиканедер и Зюсмайер разыскали Моцарта и силком вытащили на сцену. Только после этого народ начал расходиться.
Неслыханный, ошеломляющий успех «Волшебной флейты» вдохнул в Моцарта новые силы. Он воспрянул духом, повеселел и даже физически почувствовал себя много лучше — казалось, боли совсем прошли. Композитор, как дитя, всей душой радовался успеху своего любимого творения. Каждый новый спектакль был для него праздником.
«Только что вернулся из оперы, — пишет он жене, вновь уехавшей в Баден, — театр так же, как всегда, был переполнен. Дуэт «Мужчины и женщины» и т. д. и колокольчики в первом акте, как обычно, бисировались равно, как и терцет мальчиков во втором акте. Но что меня больше всего радует, это — молчаливое одобрение! Видишь, как успех этой оперы непрерывно возрастает».
Хотя опера была дана шестнадцать раз подряд, а всего в октябре ее поставили двадцать четыре раза, в театр невозможно было попасть. Со всех концов Вены на Виден устремлялись люди, чтобы послушать «Волшебную флейту». Давно уже столица не помнила такого блистательного успеха.
«Несмотря на то, что суббота день почтовый, а потому всегда плохой, — снова пишет он жене, — опера шла при переполненном театре, с обычными овациями и повторениями. Завтра она тоже пойдет, но в понедельник будет перерыв. Значит, Зюсмайер должен привезти сюда Штоля (баденский хормейстер, хороший знакомый Моцарта. — Б. К.) во вторник, когда она снова пойдет в первый раз. Говорю «в первый раз» потому, что она, видимо, опять пойдет несколько раз подряд… Сегодня с утра работал так прилежно, что засиделся до половины второго и опрометью помчался к Хоферу (чтобы обедать не одному), где застал и маму. Сразу же после обеда вернулся домой и писал до той поры, когда начинается опера. Ляйтгеб попросил меня снова провести его в театр, что я и сделал. Завтра поведу туда маму, либретто Хофер дал ей заранее почитать. Ведь мама оперу смотрит, а не слушает. Имели сегодня ложу и всему аплодировали, но он, всезнайка, так дурачится, что я еле высидел и чуть было не обозвал его ослом. К несчастью, я был у них в ложе и тогда, когда начался второй акт — торжественная сцена. Он надо всем смеялся. Сперва у меня не хватило терпения обращать его внимание на некоторые реплики, но он смеялся надо всем. Это уж было чересчур. Я обозвал его Папагено и ушел прочь. Но не думаю, что сей болван это понял.
Я перешел в другую ложу, где находились Фламм (городской советник, знакомый Моцарта. — Б. К.) и его жена. Тут уж я получил полное удовольствие и остался до конца.
Во время арии Папагено с колокольчиками я прошел за кулисы. Сегодня мне страшно захотелось самому поиграть на колокольчиках. И я отколол шутку: когда Шиканедер, приосанившись, стал в позу, я сыграл арпеджио. Он перепугался, взглянул за кулисы, увидел меня, остановился и ни за что не хотел продолжать дальше. Я разгадал его мысли и снова взял аккорд. Тогда он ударил по колокольчикам и сказал:
— Заткнись!
Все расхохотались. Думаю, благодаря этой шутке, многие впервые узнали, что он не сам играет на инструменте.
Кстати, ты себе и представить не можешь, как очаровательно слушать музыку из ложи поблизости от оркестра. Куда лучше, чем с галереи. Как только вернешься, ты должна это испробовать».
Моцарт не пропускает ни одного спектакля. Простодушно радуясь и восхищаясь своим произведением, он хочет, чтобы и все близкие ему люди прослушали оперу. Не только теща, мадам Вебер, не только свояк, Хофер, уже побывали в театре. Оперу прослушал даже маленький сынишка Моцарта — Карл, и отец чрезвычайно доволен тем, что «для Карла было большой радостью, что я взял его в оперу».
Но еще больше композитор доволен тем, что «Волшебная флейта» привела в восторг таких строгих и недоброжелательных судей, как Сальери и Кавальери.
«В шесть часов, — с гордостью сообщает он жене, — я заехал в карете за Сальери и Кавальери и отвез их в ложу… Ты и представить себе не можешь, как они были учтивы, как им все понравилось — не только музыка, но и либретто. Они заявили:
— Опера, достойная быть представленной на самых больших празднествах, перед великим монархом.
И, конечно, они часто будут ее смотреть, ибо другого такого прекрасного и приятного спектакля еще не видели.
Он слушал и смотрел со всею внимательностью. Начиная с симфонии[20] и кончая последним хором, не было ни одной пьесы, которая не извлекла бы из него: «Браво!» Или: «Белло!»
Они еле могли наблагодариться за оказанную им любезность: они давно хотели посетить оперу, но пришлось бы уже с четырех часов торчать в театре, а так они преспокойно смотрели и слушали».
Триумф «Волшебной флейты» был всеобщим. Деньги рекой текли в карманы Шиканедера. А Моцарт? Моцарт по-прежнему оставался бедняком. Шиканедер выплатил ему ничтожный гонорар. Больше того, он продал многим немецким театрам партитуру «Волшебный флейты», а из вырученных денег не дал Моцарту ни гроша. Когда Моцарту передали об этом, он лишь смущенно развел руками и беззлобно сказал:
— Ну что с ним прикажете делать? Ведь он мерзавец.
Моцарт и раньше не умел улаживать свои денежные дела, теперь же ему и вовсе было не до этого. Улеглось возбуждение, связанное с «Волшебной флейтой». Надо было работать над злополучным заказом, принесшим столько печальных и тяжелых часов.
Случилось это еще летом. В тот день с утра и до вечера лил дождь. Моцарт не пошел на Каленберг и работал над «Волшебной флейтой» дома. Всю ночь он не спал из-за болей. День не принес исцеления. Но не писать он не мог. Музыка звучала в нем, нарастая и переполняя все существо, причиняя почти физическую боль. Он не мог не освободиться от музыки — и потому писал. Через силу и теряя силы, но писал весь день, с короткими перерывами.
К вечеру Моцарт совсем изнемог. И когда серый день поглотили угрюмые сумерки, забылся свинцовым, тревожным сном.
Проснулся он от присутствия кого-то в комнате. Моцарт его не видел, но ощущал, что он здесь: чей-то взгляд буравил спину. Не вставая из-за письменного стола, он повернул голову. Подле двери, сливаясь в сумраке со стеной, чернело что-то широкое, бесформенное.
Моцарт попытался встать — и не смог. Руки, упершись в ручки кресла, подогнулись в локтях и, скользнув, повисли, слегка раскачиваясь.
То бесформенное, черное заколыхалось, отделилось от стены и стало приближаться. В комнате было тихо, но он не услышал шагов. Лишь дождь мягко и монотонно барабанил по стеклам.
От напряжения заболела шея, и он повернул голову обратно к окну. На улице уже зажгли фонарь. В расплывчатом желтом пятне, второпях наскакивая друг на друга, вились тонкие белесые нити дождя.
И вдруг и пятно и нити исчезли. Между Моцартом и окном встало что-то большое, черное. Оно ширилось, словно сама тьма взмахнула своими ястребиными крыльями. А затем из темноты возникло белое пятно. Сначала ему, сжавшемуся в кресле, показалось, что это пятно белеет где-то очень высоко, под самым потолком. И, лишь сделав над собой усилие и попристальней вглядевшись, он понял, что пятно это — человеческое лицо. Правда, черт нельзя было разобрать.
Моцарт потянулся к канделябру на столе. Но пришелец опередил его — проворно и бесшумно добыл огонь и засветил свечу.
Широкий черный плащ, черный сюртук, черный галстук, черный бант на пудреном парике, черные с сединой бакенбарды, удлинявшие и без того длинное, белое, будто бескровное лицо, и неподвижные, пустые глаза, глядящие мимо, в пустоту.
Моцарт молчал. И незнакомец молчал. В квартире выше этажом уронили что-то круглое — видимо, бильярдный шар, — и он с дробным стуком покатился по полу. Когда, наконец, шар, потремолировав, остановился, Моцарт тихо спросил:
— Чем обязан честью?
Незнакомец молча протянул конверт. В нем было письмо, коротенькое, на бледно-голубой без герба бумаге. Моцарту заказывали написать реквием. Срок исполнения и цена — по усмотрению господина капельмейстера. Подписи не было.
— От кого вы пришли? — глухо произнес Моцарт.
— Заказчик желает, чтобы его имя осталось в тайне. — Голос у незнакомца был тихий, скрипучий. — Работайте как можно старательней, заказчик — знаток.
— Тем лучше.
— Сколько времени вам приблизительно понадобится?
— Около четырех недель.
— Я приду и заберу партитуру. А какой вы требуете гонорар?
Моцарт назвал довольно крупную, по его мнению, сумму. Незнакомца она не смутила. Он тут же вынул кошелек, отсчитал требуемые деньги и положил на стол.
— Задаток, — проскрипел он. — Еще столько же после окончания реквиема.
Моцарт содрогнулся. Реквием! Заупокойная обедня! Недаром в последнее время мысли о смерти так неотступно следуют за ним.
Он закрыл глаза и устало откинулся на спинку кресла. Ему показалось, что он забылся на один миг. Но когда он вновь открыл глаза, в комнате никого не было. Моцарт вскочил с кресла, бросился к окну, прижался лбом к стеклу — прохлада стекла обожгла разгоряченный лоб.
На улице не было ни души. Один лишь дождь, частый и мелкий.
Моцарт выбежал на лестничную площадку. Никого! Снизу, должно быть из каморки привратницы, доносилось невнятное, гнусавое пение: «Даруй нам благости свои…»
Так, может, все это привиделось во сне?
Он медленно вернулся в кабинет. Здесь печально пахло расплавленным воском и свечным нагаром. Свеча уже оплыла и растеклась по подсвечнику. На столе высился столбик денег.
Значит, незнакомец в черном действительно был и заказал реквием. Таинственный посланец. От кого? Откуда? Черный человек, растворившийся в черной мгле. Для кого предназначена эта заупокойная обедня? Не для самого ли сочинителя? Вероятно, она — таинственный знак того, что настала пора сбираться в дальний путь…
И мучительная мысль о реквиеме до самой смерти не покидает Моцарта. Получив заказ, он сразу же начинает трудиться над ним, но целиком отдается работе лишь с осени.
К этому времени душевный подъем, связанный с успехом «Волшебной флейты», сменился упадком сил. Обостряются физические страдания, растет подавленность, усиливается душевная боль.
Страдания Моцарта с потрясающей силой выражены в его письме неизвестному адресату: возможно, Лоренцо да Понте. Это трагическое и суровое письмо написано в сентябре.
«В моей голове хаос, лишь с трудом собираюсь с мыслями. Образ незнакомца не хочет исчезнуть с глаз моих. Я беспрерывно вижу его. Он просит, он настаивает, он требует работы. Я продолжаю, ибо сочинение музыки утомляет меньше, чем бездействие. Больше мне нечего бояться. Чувствую — мое состояние подсказывает это, — мой час пробил. Я должен умереть. Конец придет прежде, чем я смогу полностью проявить свой талант. А как прекрасна была жизнь! Ее начало сулило великолепнейшие перспективы. Но никому не дано изменить предначертанного судьбой, измерить дни своей жизни. Надо послушно склониться перед волей провиденья. Итак, я заканчиваю свою погребальную песнь. Я не вправе оставить ее незавершенной».
Между тем загадка таинственного незнакомца, отравившая последние месяцы жизни композитора, разрешалась очень просто. Неведомый черный пришелец, которого Моцарт принял за посланца потустороннего мира, был некий Лейтгеб, управляющий графа Франца фон Вальзегг цу Штуппах. Его сиятельство питал пристрастие к музыке и сам играл на нескольких инструментах. Однако одно лишь музицирование в домашних концертах не удовлетворяло тщеславного графа. Ему хотелось слыть и композитором. Писать музыку — дело сложное. Куда проще — покупать ее, благо в деньгах Вальзегг цу Штуппах не нуждался.
И вот граф стал заказывать композиторам через своего управляющего различные, большей частью камерные, произведения, собственноручно их переписывал и выдавал за свои.
Разумеется, понаторевший в подобных делах Лейтгеб, договариваясь с композиторами, старался действовать возможно скрытнее и осторожнее: держа в строгой тайне как свое имя, так и имя заказчика, он был немногословен, норовил незаметно для других проскользнуть к композитору и еще незаметнее уйти от него.
Недавно у графа умерла жена, и убитый горем супруг решил выразить свою скорбь в заупокойной мессе, которую и должен был написать Моцарт.
История с реквиемом окончательно лишила Моцарта покоя.
Недомогание усиливалось с каждым днем. Но Моцарт не мог и не хотел бросать работу. Зюсмайеру и Констанце (она поняла, наконец, что муж тяжело болен, что все это не может обойтись как-нибудь, само собой, и, наконец, окончательно перебралась из Бадена в Вену) приходилось силой отбирать у Моцарта бумагу и перо. В эти короткие часы отдыха он грустно бродил по квартире, рассеянно теребя цепочку от часов или пуговицу на камзоле, тоскливо уставившись в пространство. У всех, кто видел его таким — подавленным, безучастным, — щемило сердце.
Но еще больнее было смотреть на него на улице. Маленький, согбенный, медленно и с трудом передвигающий ноги. Желтое, с землистым оттенком лицо, и безупречный, щегольской костюм. Он всегда любил тщательно, нарядно одеваться, но теперь от этой любви осталась одна лишь привычка, никому, и прежде всего ему самому, не нужная.
Однажды он вместе с женой поехал в Пратер. Он любил этот увеселительный венский парк, где перед пестро размалеванными балаганами толпится народ, где в тирах весело потрескивают выстрелы, где собственных слов не слышно от хохота и гомона толпы, визгливых звуков множества шарманок, выкриков зазывал, где в дальних боковых аллеях обнимаются и целуются на скамейках парочки.
Сейчас Пратер был пуст, балаганы заколочены, а дорожки аллей едва видны под ворохами палого листа.
Пристально глядя на галок, с криком кружащихся над черными, оголенными деревьями, Моцарт вдруг сказал жене, что реквием этот сочиняет для самого себя.
— Я чувствую, — продолжал он, — что долго не протяну. Конечно, мне дали яду… От этой мысли я никак не могу отделаться… — Прежде безгранично доверчивый к людям, Моцарт теперь стал болезненно мнительным и подозрительным.
В глазах его стояли слезы. Констанца поспешила взять мужа под руку и увести подальше от пустынного, нагоняющего тоску Пратера.
Но хотя мысли о реквиеме приносили мучения, сочинение его рождало радость. Творчество всегда доставляло Моцарту радость, хотя на сей раз она была мучительной.
Моцарт избрал форму заупокойной обедни, но его «Реквием» мало похож на обычную, скованную церковными догмами духовную музыку. Вот что пишет советский музыковед И. Бэлза о «Реквиеме»:
«Подобно Баху, насытившему свою «Высокую мессу» живыми человеческими чувствами, Моцарт смотрел на свое последнее произведение не как на «церковную музыку», а как на драматическое повествование об испытаниях, выпадающих на долю человека, о его благородных порывах, тяжелых утратах и скорбных раздумьях. «Реквием» — одна из таких же высочайших вершин творчества, достигнутых человеческим гением, как, скажем, «Божественная комедия» Данте.
И так же как Данте вложил в свою бессмертную поэму глубочайшее философское содержание и вместе с тем пламенность личных страстей и переживаний художника, так же точно Моцарт запечатлел в своей «погребальной песне» не только напряженную атмосферу эпохи, породившей драматический пафос «Реквиема», но и невыразимую горечь прощания с жизнью, которую он так любил. Он знал, что дни его сочтены, и торопился закончить работу над произведением, которое он сам считал последним».
Моцарт работал с невиданной даже для него жадностью, не щадя сил и зачастую доводя себя до полного изнеможения.
В те часы, когда физические силы совсем иссякали, он не бросал работы, а диктовал свои мысли Зюсмайеру. Ученик ни на шаг не отходил от учителя, ловил каждое его слово, исполнял каждое желание. «Реквием» рождался у Зюсмайера на глазах. Моцарт посвящал его во все, даже самые мелкие, детали своего замысла. Потому-то после смерти Моцарта Зюсмайер и сумел по черновым наброскам, а главное — по памяти довести до конца оставшееся незавершенным творение. Из любви к учителю и из дружбы к его вдове (заказчик настойчиво требовал от нее либо «Реквиема», либо возврата полученных авансом денег) этот самоотверженный человек проделал огромную, кропотливую работу: по крупицам собрал все, что относится к «Реквиему», вспомнил каждое, даже самое мельчайшее, указание Моцарта и все это записал на бумаге. Удивительно скромно и просто пишет Зюсмайер о своем гигантском и не очень благодарном труде реставратора:
«Смерть застигла его во время работы над «Реквиемом». Так что окончание сего произведения было поручено многим мастерам. Одни из них, перегруженные делами, не могли отдаться этому труду. Другие же побоялись компрометировать свой талант сопоставлением с моцартовским гением.
В конце концов дело дошло до меня, ибо было известно, что еще при жизни Моцарта я нередко проигрывал или совместно с ним напевал сочиненные номера. Он очень часто обсуждал со мною разработку этого произведения и сообщил мне весь ход и основы инструментовки.
Я могу лишь мечтать о том, чтобы знатоки хотя бы кое-где нашли следы его бесподобных поучений, тогда моя работа в какой-то мере удалась».
Пришел ноябрь, холодный, ненастный. Моцарту становилось все хуже. Казалось, с остатками зыбкого осеннего тепла ушли и остатки здоровья. Он уже почти не выходил из дому, лишь изредка заглядывал в свой любимый трактир «Серебряная змея». В этом трактире он в свое время познакомился с привратником дома, в котором помещалась «Серебряная змея», Иосифом Дайнером. Этот простой и необразованный, даже грубоватый человек, старый, видавший виды солдат, всей душой привязался к Моцарту и относился к нему с трогательной нежностью. Дайнер во многом облегчил трудную жизнь композитора. Летом, когда Констанца уезжала в Баден, он часто заходил к Моцарту на квартиру, приносил из трактира обед, ужин, оказывал множество мелких услуг.
И Моцарт тоже любил Дайнера — за верность и участие, за неназойливое стремление помочь и не подчеркнуть при этом, что помогаешь, за мягкий юмор и потешную, незатейливую философию, за умение рассказывать смешные и занятные истории из своего военного прошлого. Он в шутку называл Дайнера своим лейб-камердинером и именовал Иосифом Первейшим в отличие от его умершего августейшего тезки — Иосифа II.
С бесхитростной простодушностью поведал Иосиф Дайнер о последних неделях жизни композитора. Вот воспоминания Дайнера, записанные с его слов:
«Было это в один из холодных, неприветливых ноябрьских дней 1791 года. Моцарт зашел в трактир «Серебряная змея»… Здесь обычно собирались актеры, певцы, музыканты. В этот день в первом зале было много незнакомых посетителей, и Моцарт проследовал в соседнюю, меньшую комнату, где стояло лишь три стола. Стены сей маленькой комнаты были разрисованы деревьями…
Войдя в эту комнатенку, Моцарт устало опустился в кресло и уронил голову на правую руку. Так просидел он довольно долго, а потом велел кельнеру принести вина, тогда как обычно всегда пил одно лишь пиво. Кельнер поставил перед ним вино, но Моцарт продолжал по-прежнему сидеть неподвижно и даже не пробовал его.
Тогда в комнату через дверь, ведущую в маленький дворик, вошел привратник Иосиф Дайнер… Увидев композитора, Дайнер застыл как вкопанный и долго, внимательно рассматривал его. Моцарт был необычайно бледен, напудренные светлые волосы его были растрепаны, а маленькая коса заплетена небрежно.
Вдруг он поднял глаза и заметил привратника.
— Ну, Иосиф, как дела? — спросил он.
— Об этом я хотел спросить вас, — ответил Дайнер. — Выглядите вы совсем больным, господин музикмейстер. Я слышал, вы были в Праге — чешский воздух вам повредил. Это заметно по вашему виду. Вы пьете теперь вино, это правильно: наверно, в Чехии вы пили много пива и испортили свой желудок. Это не повлечет плохих последствий, господин музикмейстер?
— Мой желудок лучше, чем ты думаешь, — сказал Моцарт. — Я уже давно научился многое переваривать!
Глубокий вздох сопровождал эти слова.
— Это очень хорошо, — ответил Дайнер, — ибо все болезни проистекают от желудка, как говаривал мой полководец Лодон, когда мы стояли под Белградом и эрцгерцог Франц несколько дней проболел. Ну, сегодня не буду вам рассказывать о турецкой музыке, вы уж и без того так часто смеялись над ней.
— Да, — ответил Моцарт, — я чувствую, скоро музыке — крышка. Меня охватывает какой-то холод, я сам не могу этого объяснить. Дайнер, выпей-ка мое вино и возьми эту вот монету. Приходи ко мне завтра пораньше. Наступает зима, нам нужны дрова. Жена пойдет с тобой покупать их. Еще сегодня я велю затопить печку.
Моцарт подозвал кельнера, сунул ему в руку серебряную монету и ушел.
Привратник Дайнер, присев за столик и допивая оставленное Моцартом вино, сказал самому себе:
«Такой молодой человек и уже думает о смерти! Ну, ей пока что не к спеху. А вот про дрова — не позабыть бы, уж очень холодный нынче выдался ноябрь».
В это время в «Серебряную змею» ввалилась толпа итальянских певцов. Дайнер ненавидел их за постоянные нападки на его «дорогого музикмейстера», а потому он тоже ушел.
На другой день в 7 часов утра Дайнер отправился на Рауэнштайнгассе в дом № 970, под названием «Маленький кайзерхауз»…
Он постучался в дверь квартиры Моцарта на втором этаже, открыла служанка, она знала его и впустила. Служанка рассказала, что ночью принуждена была позвать доктора — господин капельмейстер очень расхворался. Несмотря на это, жена Моцарта позвала Дайнера в комнаты.
Моцарт лежал на застеленной белым покрывалом кровати, стоявшей в одном из углов комнаты. Услыхав голос Дайнера, он приоткрыл глаза и чуть слышно проговорил:
— Иосиф, нынче ничего не выйдет. Нынче мы имеем дело только с докторами и аптеками…»
Больше он с кровати не вставал.
Пока человек на ногах, даже если он смертельно болен, в доме еще отсутствует та гнетущая атмосфера, какая повисает в нем тотчас же, лишь только недуг прикует больного к постели.
В квартире Моцарта тоскливо запахло лекарствами, установилась тягостная тишина. Тихие, осторожные шаги служанки, шепот Констанцы, приглушенные голоса докторов, сдавленные рыдания семилетнего Карла, прилепившегося ухом к двери, за которой лежит отец.
Время от времени тишину нарушали слабые звуки клавесина, грустное, прерывистое пение. Они неслись из комнаты больного: Моцарт работал с Зюсмайером над «Реквиемом». Когда же эта скорбная музыка смолкала, тишина становилась еще тягостней.
И с каждым днем музыки было все меньше, а тишины все больше и больше. Моцарт умирал. В полном сознании, спокойно и хладнокровно.
«Он умирал хладнокровно, — пишет Нимечек, — но очень неохотно. Это понятно, если вспомнить, что как раз в это время Моцарт получил декрет о зачислении его на должность капельмейстера собора святого Стефана со всеми доходами, исстари связанными с этим местом. Впервые в жизни перед ним раскрылась радостная перспектива — жить спокойно, в достатке, без тягостных забот о пропитании. Одновременно он также получил из Венгрии и Амстердама значительные, рассчитанные на долгое время заказы и договоры на новые сочинения.
— Я вынужден уйти именно сейчас, — часто жаловался он во время своей болезни, — когда мог бы жить спокойно! Разлучиться со своим искусством именно сейчас, когда я могу уже не быть рабом моды, не быть опутанным по рукам и по ногам всякими спекулянтами, когда я могу всецело следовать велениям своего сердца, писать свободно и независимо то, что оно мне подсказывает. Я принужден покинуть свою семью, своих бедных детей как раз тогда, когда мог бы лучше заботиться о их благосостоянии».
Даже в преддверии смерти Моцарта не покидали мысли о творчестве. Он вспоминал свое самое жизнерадостное и светлое творение — «Волшебную флейту». В те вечера, когда она шла в театре, он клал на стул рядом с постелью часы и, следя за ними, мысленно присутствовал на спектакле.
— Сейчас окончился первый акт… Сейчас наступило место «Тебе, великой Царице ночи», — со слабой улыбкой, как бы вслушиваясь в музыку, тихо произносил он.
За день до кончины Моцарт подозвал к постели Констанцу и проговорил:
— А все же как хотелось бы мне еще раз прослушать мою «Волшебную флейту»!.. — потом помолчал, собрался с силами и еле слышно запел песенку Папагено «Я всем известный птицелов».
Капельмейстер Фрейхауз-театра Розер, пришедший навестить больного, поспешил к клавесину и целиком пропел эту веселую и беззаботную песенку.
И Моцарт, которому остались считанные часы жизни, весело и беззаботно рассмеялся.
Наступило 4 декабря. К больному пришли друзья — Зюсмайер, Хофер, Шак, Герл. Моцарт попросил партитуру «Реквиема». Ему захотелось услышать свое сочинение.
И вот зазвучал «Реквием». Шак пел сопранную партию, Моцарт — альтовую, Хофер — теноровую и Герл — басовую. Неожиданно Моцарт разрыдался и отложил партитуру в сторону. Лишь после того, как все, кроме Зюсмайера, ушли, он успокоился.
Он лежал на спине, откинув голову на подушку. Строгий, неподвижный взгляд был устремлен в потолок.
Перед ним проходили годы, города и люди.
…Фридолин Вебер — огромный, шумный ребенок, фантазер и прожектер… Памятная маннгеймская зима. Тому минуло лишь десять с чем-то лет, а кажется — прошло не меньше полстолетия. Впрочем, вся его жизнь, такая короткая — ведь ему еще не исполнилось тридцати шести лет — кажется длинной-предлинной, настолько она насыщена событиями. То, чего другие с трудом достигали к двадцати годам, он достиг уже в шестилетнем возрасте. Оттого в свои тридцать с лишним лет он нередко чувствовал себя пожилым, много пожившим человеком.
…Студеная маннгеймская зима… Алоизия, нежная и неуловимая — первая любовь… Сколько огорчений принесла она маме!..
…Мама, милая, невозвратимая, единственно близкая, пожертвовавшая собой. Лежит она в чужой земле, средь беспорядочного лабиринта могил Пер-Лашеза…
…Другая могила. В сутолоке дел он так и не выбрал времени съездить в Зальцбург, на могилу отца.
…Отец. Его гнев. Письмо с пророчеством: умрешь на соломенной подстилке, окруженный кучей полуголодных ребятишек.
Он и впрямь умирает бедняком. Не суждено было отцу узнать, что тогда, писав эти строки, он не так уж далек был от истины. Не знает этого и Наннерл. Она совсем забыла брата, будто его нет на земле. Забилась в своей провинциальной дыре. Сломанный жестокой жизнью и ожесточившийся человек… Да и он, Вольфганг, в горестной суете последних двух лет упустил из виду сестру, даже не переписывался с ней. Впрочем, в размолвке с сестрой повинен не он один. Между Констанцей и Наннерл давно уже глухая вражда. Наннерл ненавидит «всю эту себялюбивую, живущую только в свое удовольствие веберовскую команду».
…А разве Веберы так уж плохи? Алоизия, правда, так ни разу и не навестила его. Но Констанца при всей ее ветрености сбилась с ног, ходя за больным. Даже Софи, легкомысленная и юная Софи, и та что ни день пешком отмеривает длинные концы из предместья, где живет с матерью, в центр города, чтобы быть рядом с «дорогим Моцартом».
О последних часах Моцарта подробно рассказала Софи Вебер, та самая плутоватая девчушка, которая препотешной гримаской встретила юного Вольфганга, когда он впервые переступил порог веберовского дома.
«Я поспешила как только могла, — вспоминает Софи Вебер. — Боже, как я перепугалась, когда мне навстречу вышла моя впавшая в отчаяние, но старающаяся сдерживаться сестра, и сказала:
— Слава богу, дорогая Софи, что ты здесь! Нынешней ночью ему было так плохо, что я уже думала — он этого дня не переживет. Оставайся у меня. Если нынче будет так же плохо, этой ночью он умрет. Зайди к нему на минутку, погляди, что он делает.
Я постаралась взять себя в руки и подошла к его кровати. Он сразу же окликнул меня:
— А, милая Софи, хорошо, что вы здесь. Вы должны остаться на сегодняшнюю ночь. Вы должны увидеть, как я умру.
Я через силу пыталась его отговорить от этих мрачных мыслей, но он перебил меня:
— У меня уже на языке привкус смерти. А кто же поможет моей Констанце, если вы не останетесь?
— Да, дорогой Моцарт. Только я схожу к матери и скажу, что вы хотите оставить меня у себя. Иначе она подумает, что стряслась беда.
— Хорошо, но тут же возвращайтесь.
Боже, как плохо было у меня на душе! Бедная сестра вышла следом за мной и попросила сходить к священникам церкви святого Петра и ради бога упросить кого-нибудь из них прийти к умирающему. Я это сделала, но они долго отказывались, и мне стоило большого труда уговорить этакого изверга-священнослужителя.
А потом я побежала к матушке, в беспокойстве ожидавшей меня. Было уже темно. Как она перепугалась, бедняжка! С трудом уговорила я ее пойти ночевать к старшей дочери — Хофер.
Я снова изо всех сил побежала к своей безутешной сестре. Подле Моцарта находился Зюсмайер. На кровати лежал знаменитый «Реквием», и Моцарт объяснял Зюсмайеру, как, по его мнению, следует закончить «Реквием» после его смерти…
Доктора Клоссе разыскивали долго и, наконец, нашли в театре, однако он должен был дожидаться окончания пьесы. Когда он пришел, то прописал прикладывать к его пылающей голове холодные компрессы. Они настолько потрясли Моцарта, что он до самой кончины так и не приходил в сознание.
Под конец он пытался ртом выразить литавры в своем «Реквиеме».
В полночь Моцарт вдруг приподнялся на постели, оглядел оцепенелым взором комнату и снова лег. Потом повернулся лицом к стене и, казалось, задремал.
Без пяти минут час 5 декабря 1791 года Моцарта не стало.»
Посреди комнаты, рядом с клавесином, стоял сосновый гроб. Был он грубо сбит из плохо обструганных, сучковатых досок и наспех выкрашен в черный цвет: меж досок зияли щели, а краска легла неровно, потеками.
В гробу лежал Моцарт. Он сильно изменился. На сизых, небритых щеках и на скулах выделялись рябины, тонкий нос заострился и, казалось, стал еще длиннее, чем при жизни. И только лоб остался прежним — крутой, ясный моцартовский лоб, прорезанный стремительной морщинкой, да пальцы сложенных на груди рук — небольшие, изящные, суживающиеся на концах — моцартовские пальцы.
Он лежал в гробу, он был еще в комнате, и его уже не было в ней — застывшее, словно из воска вылепленное лицо выражало полную отрешенность ото всего и надменную безучастность ко всему.
В комнате пахло сосной и свечным нагаром. Две тонкие свечи, чадя, оплывали в серебряных подсвечниках и догорали у изголовья покойника. Рано утром, чуть свет, Зюсмайер сбегал к ростовщику и, опорожнив свой тощий кошелек, выкупил из заклада подсвечники умершего учителя.
В окна глядел хмурый, серый день. Хоть часы на камине показывали только половину третьего, на дворе стояли сумерки. Моросил дождь, такой частый, что другая сторона узенькой Рауэнштайнгассе терялась в серой мгле.
В нетопленной, покинутой квартире было так же зябко и неприютно, как на улице. Констанца, по совету барона ван Свитена, богатого венского мецената, которому Моцарт по дружбе бесплатно отдал немало своих произведений и сделал множество переложений, еще с утра перебралась вместе с детьми к компаньону Шиканедера — Бауэрнфельду.
— Пожалейте себя, — уговаривал ее ван Свитен. — Хотя бы ради детей пожалейте. Ведь мертвому все равно не помочь. А вам и детям жить. О мертвых позаботятся на небесах, о тех же, кто остался на земле, кроме нас самих, позаботиться некому. Вам хоть немного надо прийти в себя. Ради детей. О похоронах позаботимся мы, его друзья… На нас можете положиться…
И он ее уговорил. Впрочем, сделать это было не так уж трудно. Она никогда не отличалась жизнестойкостью и всегда стремилась облегчить себе жизнь. Не жалуясь на трудности, Констанца вместе с тем и не рвалась их преодолевать. Она норовила улизнуть от трудностей, с наивной хитростью надеясь, что все это образуется как-нибудь само собой, без нее. Вот и сейчас ее неудержимо тянуло покинуть дом, хоть немного отойти от горя, а главное — спрятаться от навалившихся невзгод, связанных с хлопотами погребения.
И у гроба остались лишь двое — Франц Ксавер Зюсмайер и Иосиф Дайнер. Дайнер не знал ни нот, ни правил, по которым ноты эти складываются в музыку, он едва разумел грамоту и даже в мыслях не мнил себя таким знатоком и горячим почитателем искусства, каким прослыл в Вене барон ван Свитен. Но Дайнер любил музыку, светлую, человечную музыку Моцарта, и ото всего сердца, просто и безыскусно любил ее создателя — милого, обаятельного, мягкого и отзывчивого маленького музикмейстера. И как только Иосифу Дайнеру сообщили о смерти Моцарта, он тотчас бросил все дела и поспешил на Рауэнштайнгассе.
Он обмыл тело покойного, обрядил и уложил в гроб.
Вид этого убогого гроба до того поразил Дайнера, что он долго и бессвязно твердил одни и те же слова:
— Как же так?.. Езус Мария, как же так?.. Как же так?..
И, лишь услыхав от Зюсмайера, что после покойного осталось всего 200 гульденов наличными да имущества на 400 гульденов, а долгов 3 тысячи гульденов, он умолк.
Дайнер и раньше знал, что господину музикмейстеру туго приходится с деньгами. В последнее время он не раз приносил Моцарту вязанки своих дров, чтобы тот не мерз в нетопленной квартире. Не раз видел, как Моцарт, просидев целый вечер в «Серебряной змее» за одной-единственной кружкой пива, встав из-за стола, долго рылся в карманах, разыскивая мелочь для уплаты трактирщику. Вся Вена помешалась на «Волшебной флейте», ее давали каждый вечер, театр ломился от публики, а чародей, создавший волшебную музыку этой оперы, не всегда имел несколько крейцеров на кружку пива. Дайнер знал, что и Моцарт и семья его бедствуют, но что Моцарт — бедняк, даже Дайнер не предполагал.
В комнату, стуча сапогами, вошли двое похоронщиков. Они не подняли мокрые капюшоны и так и стояли с покрытыми головами. Чиниться особенно не стоило — похороны по третьему разряду: погребение 8 гульденов 36 крейцеров да дроги 3 гульдена — стало быть, на чаевые рассчитывать не приходится.
— Ну, взяли? — нетерпеливо спросил один из них склонившегося над гробом Зюсмайера.
— Понесли, понесли, — поспешно подхватил другой. — Сами видите, что за погода. Только-только впору засветло до святого Марка добраться.
Вчетвером — двое похоронщиков спереди, Зюсмайер и Дайнер сзади — вынесли гроб на улицу и поставили на дроги.
Понурая лошаденка взмахнула хвостом и обдала брызгами стоявших рядом с ней людей. Один из похоронщиков чертыхнулся и пнул лошаденку сапогом в тощий живот. Медленно и неохотно она потащилась вперед.
К трем часам в соборе святого Стефана собрались все, кто счел нужным отдать умершему последний долг. Их было немного. Кроме Зюсмайера и Дайнера, пришли барон ван Свитен, Сальери, Розер, виолончелист Орслер, свояки Моцарта — актеры Ланге и Хофер, тенор Шак и несколько других певцов театра Шиканедера. Сам Шиканедер, которому Моцарт создал «Волшебной флейтой» состояние, на похороны не явился.
Хотя отпевание происходило не в главном нефе храма, а в северном приделе его, горсточка людей затерялась среди массивных пилонов и высоченных перекрытий. На пустынных хорах гулко отдавалось эхо, невнятно вторя бормотанию капеллана, читавшего отходную. Ни органа, ни певчих — одно лишь торопливое бормотание священника.
Под монотонную латынь каждый думал о своем.
Зюсмайер, глядя на маячивший перед ним розовый затылок ван Свитена, думал:
«Скотина! Мало что ни крейцером не помог, так еще вбил в голову Констанце по-свински хоронить мужа. Вот она, уплата за все, что покойный для него сделал!.. Насколько много денег, настолько мало совести…»
Ван Свитен тем временем думал:
«Как только вернусь домой, надо будет собрать все имеющиеся у меня рукописи Моцарта. И хорошенько припрятать. Через несколько лет им цены не будет…»
Дайнер думал:
«Коли такой человек, как музикмейстер Моцарт, умирает в нищете, а тысячи сукиных сынов живут припеваючи, в богатстве и блеске — значит, в нашей жизни что-то неладно…»
Хофер думал о несправедливости провидения — такой молодой и славный человек, как Моцарт, умер, а такой старый и дурной человек, как теща, мадам Вебер, здравствует. И не просто живет, а еще не одного своего зятя со свету сживет.
Ланге не думал о теще, с ней он старался видеться возможно реже, а потому и вспоминал ее лишь раз в месяц, когда посылал ей деньги. Ланге думал о другом — о том, как быстра и переменчива жизнь. Всего лишь несколько лет назад он мучился, терзался, ревнуя жену к Моцарту, запрещал Алоизии видеться с ним. И вот уже Моцарт мертв, и незачем было выходить из себя, и не к чему было портить свои нервы, подрывать свое здоровье…
Розер был человеком открытым и общительным, он любил поверять свои думы другим, а потому прошептал стоявшему рядом Сальери:
— Какая утрата! Какая невозместимая утрата!.. Для всей музыки! Что же касается нас, музыкантов…
Сальери вздрогнул. Он привык утаивать свои мысли от других и был ошеломлен, когда Розер вдруг произнес вслух то самое, о чем он думал про себя. От неожиданности Сальери до того смешался, что высказал мучившую его мысль всю, до конца. Ему казалось при этом, что он лишь доканчивает начатое Розером:
— Да, жалко, конечно, что от нас ушел такой великий гений. Но вообще-то музыкантам повезло. Проживи он еще, никто не пожаловал бы всем нам и сухой корки за все наши сочинения…
Не успел Сальери закончить, как понял, что сказал лишнее. Это видно было по тому, как Розер с испугом — больше того, с ужасом — уставился на него.
«Неужели же вы?!.. Так, значит, это правда?..» — прочел Сальери в растерянно мигавших глазах Розера.
Сальери, низко опустив голову, шагнул было к выходу, но заставил себя остановиться и прислонился к одному из пилонов.
«Проклятая выдумка! Так, значит, она и вправду распространилась по городу!» — И он вспомнил, как вчера, лишь только стало известно о смерти Моцарта, домой к Сальери — что она никогда не делала — примчалась испуганная Кавальери. По театру, а значит, по всей Вене пронесся слух, что этот несчастный Моцарт — будь земля ему пухом! — не просто умер, а убит. Отравлен! И кем?.. О боже правый! Сальери!..
Да, и он и она порядком отравили Моцарту жизнь.
Но отравить жизнь и лишить жизни, отравив, разве это одно и то же?..[21]
— Пойдемте, маэстро. Одни только мы с вами остались…
Сальери поднял голову и увидел рядом с собой ван Свитена. Он всегда недолюбливал этого самовлюбленного человека: уж слишком сильно походил ван Свитен на него самого, а сейчас барон был ему просто ненавистен. И оттого Сальери нежно взял ван Свитена под руку и любезно прибавил уже на ходу:
— Пойдемте, дорогой коллега. (Тщеславный барон очень любил, если музыканты так его называли.)
Когда они вышли на улицу, похоронщики уже устанавливали гроб на дроги.
Погода еще больше испортилась. С севера, от Дуная и с гор дул резкий, холодный ветер. Он крутил вихри снежинок вперемежку с дождевой пылью. Люди пытались зонтами укрыться от колючего снега и дождя, но ветер рвал зонты из рук.
Горстка продрогших людей двигалась по нескончаемо длинной Шулерштрассе. Ветер яростно трепал плащи. Первым отстал ван Свитен. Он юркнул в один из перекрестных переулков, вскочил в поджидавшую карету и укатил домой.
Когда дроги добрались до городского вала, за гробом шел всего лишь один человек. Это был Сальери. Слишком щедро расточал он живому Моцарту зло, чтобы отказать покойному в последнем добром деле! Пусть Вена, знавшая, как ненавидел Моцарта Сальери, узнает, как глубоко он его чтит. Пусть это увидят все. Быть может, тогда глупая молва смолкнет.
Но видеть было некому. Злая непогода загнала людей в жилища, на улице не было ни души. Метель разыгрывалась все сильней. Крутящиеся вихри снежинок застлали окна домов.
У городских ворот — Штубентор — город кончился. Дальше начинался пустырь, огромный, многоверстный. До самого кладбища святого Марка ни одного домика. Лишь ветер, дождь да буран.
За городскими воротами Сальери остановился.
Похоронщики, оставшись одни, взобрались на дроги и принялись нахлестывать лошаденку, пока та не затрусила неверной рысцой. Вскоре гроб с телом Моцарта скрылся в серовато-белесой мгле.
Сальери повернулся и, втянув голову в плечи, зашагал обратно, в город.
На другой день могильщик кладбища святого Марка сбросил гроб с телом Моцарта в большую, глубокую яму. В таких ямах хоронили бродяг, бесприютных нищих, кончивших печальные дни свои на больничной койке или в доме призрения, бедняков без роду и племени из сиротских домов и богаделен. Полтора-два десятка худо обтесанных и наспех выкрашенных гробов в одной общей могиле.
Знала ли обо всем этом Констанца? Вероятнее всего, да. Сделала ли хоть какую-либо попытку разыскать общую могилу, в которой захоронили прах ее мужа? Нет.
Довольно быстро оправившись от первого потрясения, Констанца с неожиданной для нее энергией начала претворять в жизнь поучения ван Свитена — печься не о мертвых, а о живых. О сыновьях она позаботилась, вверив их заботам других. Хорошо еще, что Франтишек Нимечек из любви к Моцарту и преклонения перед его памятью заменил сиротам отца и воспитал их у себя, в Праге. Так они и выросли, почти не зная матери.
Карл впоследствии стал мелким чиновником ведомства финансов и прожил долгую, спокойную жизнь. Младший — Вольфганг — на свое несчастье избрал специальность отца. Ребенком он с шумным успехом разъезжал по Европе, исполняя произведения отца. Правда, в его блистательных успехах главную роль играло то, что на эстраду выходил человек по имени Вольфганг Моцарт — к тому времени слава покойного отца все больше и больше ширилась. Когда же Вольфганг Моцарт-младший вырос, он с горечью убедился, что все аплодисменты и все овации расточаются не ему, а отцу. До конца своих дней терзался он от сознания, что живет отраженным светом отца, и умер неудовлетворенным и глубоко несчастным.
— Позаботьтесь о себе, — поучал Констанцу ван Свитен.
Этот совет она приняла особенно близко к сердцу и вскоре после смерти мужа с помощью того же ван Свитена начала усиленно хлопотать о пенсии. Хлопоты отняли немало энергии и времени. И ей было, конечно, не до кладбищенских дел. А когда, наконец, пришла пенсия, надо было устраивать свою жизнь. Слишком долго при муже терпела Констанца невзгоды, чтобы и теперь мириться с ними. Так что мелочные хлопоты поглотили вдову, и ей было не до того, чтобы вспоминать покойника.
А потом пришел второй брак: она вышла замуж за датского дипломата — государственного советника Георга Николяуса Ниссена — и почувствовала себя вполне счастливой.
Констанца по-своему любила Моцарта. Но даже в самую раннюю весну ее любви она не понимала, что рядом с ней гений. Она любила милого, покладистого, но не очень удачливого человека, с которым так легко жить и которому так тяжело живется. Лишь много лет спустя, под влиянием нового мужа, посвятившего большую часть своей жизни разбору и обработке моцартовского архива и кропотливому собиранию материалов к биографии великого композитора (в 1828 году вышла книга Георга Николяуса Ниссена о жизни и творчестве Моцарта, в ней собран богатейший материал — письма композитора и его родных, воспоминания современников, документы), она стала кое-что понимать. Еще больше ее глаза раскрылись, когда издатели выплатили ей огромную сумму за сочинения Моцарта. До самой своей смерти, — а она умерла восьмидесяти лет, пережив и второго мужа, — Констанца с гордостью именовала себя не госпожой Моцарт, а фрау-советницей Ниссен.
Так что после похорон Моцарта прошло немало времени — восемнадцать лет, — пока Констанца, вняв настояниям Ниссена, наконец, выбралась на кладбище святого Марка. Старик могильщик, хоронивший Моцарта, уже умер, и место погребения мужа ей так и не удалось сыскать. Да если б она и нашла могилу, разве удалось бы различить останки Моцарта среди останков многих захороненных вместе с ним людей?
Так место, где покоится величайший гений человечества, осталось навеки тайной для человечества.
Могила Моцарта на тенистом, густо заросшем кладбище святого Марка оказалась затерянной. Но имя Моцарта не только не затерялось в дебрях времени, но с каждым годом становилось все известней — в Австрии, в Европе, во всем мире. Его слава разрасталась подобно снежной лавине. Не прошло и нескольких десятилетий со дня смерти композитора, как музыка его зазвучала даже в самых отдаленных уголках мира.
Трудно найти другого композитора, который пользовался бы такой всеобщей любовью. Любовь к его светлому гению объединяет людей самых различных времен и народов, самых полярных вкусов, склонностей и творческих направлений. Бетховен и Россини, Вагнер и Шопен, Брамс и Гуно, Стендаль и Шоу, Тургенев и Герцен, Грибоедов и Толстой были одинаково пламенными почитателями Моцарта.
В России его музыка издавна получила широчайшее распространение. Еще при жизни композитора его творчество восхищало передовых русских людей.
Незадолго до кончины Моцарта русский посол в Вене А. К Разумовский хотел пригласить великого австрийского композитора в Петербург. Советский музыковед Т. Ливанова в своей книге «Моцарт и русская музыкальная культура» приводит очень интересное письмо А. К. Разумовского к Г. А. Потемкину. 15 сентября 1791 года русский посол сообщал о возможности приезда в Россию «первого клавесиниста и одного из искуснейших композиторов Германии — по имени Моцарт, который, имея здесь некоторое недовольство, был бы расположен предпринять это путешествие».
Кто знает, если бы не смерть, возможно, Моцарт и приехал бы в Россию.
А его чудесная музыка крепко полюбилась русским людям. «Волшебная флейта» вскоре же после венской премьеры, в 1794 году, была поставлена в Петербурге, а затем и в Москве. Симфонические, камерные и клавирные сочинения Моцарта украшали программы концертов в Петербурге, Москве, Киеве, постепенно все шире распространялись по провинции. Уже в начале XIX столетия «Дон Жуан», «Свадьба Фигаро», «Похищение из сераля», «Милосердие Тита» шли на оперной сцене в России.
Моцарт занимал умы и волновал чувства лучших людей русского искусства. Великий русский поэт Пушкин воздвиг нерукотворный памятник великому австрийскому композитору. В «Моцарте и Сальери» Пушкин, чья ясная гармоничность поразительно родственна моцартовской, нарисовал никем не превзойденный портрет Моцарта, дал удивительную по своей меткости и точности поэтическую характеристику его музыки:
Какая глубина!
Какая смелость и какая стройность.
Примечательно, что в том же 1830 году, когда Пушкин закончил свою поэтическую биографию Моцарта, выдающийся русский музыкальный писатель А. Д. Улыбышев приступил к созданию капитальной «Новой биографии Моцарта».
Вдали от суетного света и шума столиц, уединившись в деревенской глуши, А. Д. Улыбышев кропотливо и исподволь трудился над книгой. Ей отдал он десять лет жизни, а Моцарту, по существу, — всю свою жизнь. Это был подвиг. Права Т. Ливанова, говоря о благородной одержимости писателя, ибо, как пишет Улыбышев: «Мысль о Моцарте неотступно следовала за мною среди дум об урожаях ржи и овса, вместе со мною скакала по большим дорогам и, когда я возвращался домой, первая приветствовала меня на пороге».
Огромный труд принес богатые плоды. Трехтомная монография Улыбышева, впервые напечатанная в 1843 году, и вышедшая через тринадцать лет после нее классическая работа немецкого музыковеда Отто Яна явились краеугольными камнями, заложившими основы современного моцартоведения.
Улыбышев первый написал полную, научно достоверную биографию композитора, определил истинный масштаб его творчества, нарисовал правдивый и величественный образ гениального музыканта. Исследователь показал, что Моцарт, завершив целую историческую эпоху развития музыкальной культуры, создал непревзойденные образцы оперной, симфонической, инструментальной, камерной, хоровой музыки. Улыбышев глубоко раскрыл необозримое идейное богатство музыки Моцарта, нанес серьезный удар ложным и вздорным утверждениям о бездумно-галантном характере его творчества.
Александр Улыбышев не просто любил Моцарта — он его обожал, а обожание, как известно, ослепляет. Поэтому, например, он считал, что его кумиру было «предопределено свыше» место, занятое им в истории мирового искусства, что человечеству, достигшему той вершины, которой является музыка Моцарта, дальше уже двигаться некуда.
Однако эти антиисторические утверждения не зачеркивают того ценного, большого, что включает в себя «Новая биография Моцарта». Многие ее положения не только послужили толчком для дальнейших исследователей творчества Моцарта, но и сохранили свое значение до наших дней.
Глинка и Серов, Римский-Корсаков и Рубинштейн, Танеев и Чайковский горячо любили Моцарта, учились у него, черпали вдохновение из вечно живого, неиссякаемого родника его творчества. Такие прекрасные создания Чайковского, как серенада для струнного оркестра, сюита «Моцартиана», интермедия из «Пиковой дамы», вокальный квартет «Ночь» рождены благодаря Моцарту.
«Тем, что я посвятил свою жизнь музыке, я обязан Моцарту. Он дал первый толчок моим музыкальным силам, он заставил меня полюбить музыку больше всего на свете»,
— признавался П. И. Чайковский.
С ним перекликается наш современник, выдающийся советский композитор Д. Д. Шостакович, который пишет:
«С именем Моцарта у меня связаны самые светлые, самые радостные воспоминания детства. Звучание его музыки неизменно рождает во мне волнение, подобное тому, которое мы испытываем при встрече с любимым другом юности…
Моцарт — это молодость музыки, это вечно юный родник, несущий человечеству радость весеннего обновления и душевной гармонии. Бездонная глубина его человечнейших образов, поразительная смелость его новаторских открытий, двинувших на десятилетия вперед музыкальное искусство, совершенная гармоничность и стройность формы — вот сила Моцарта, вот величие его искусства, неувядаемого в веках».
И пока горит солнце, даруя жизнь всему живущему на Земле, будет сиять своим немеркнущим, лучезарным светом солнце музыки Моцарта.
Вена — Зальцбург — Москва 1946–1956 гг.