По мягкости сердца друг друга узнаем,
По нежности взгляда, по трепету рук.
Большое внутри происходит не вдруг
По крошечке это себе добываем.
Этот день ничем не отличался от всех других на Монмартре. Пространство утопало в живописных полотнах, и становилось не совсем понятно, что в чем отражается: улица в картинах или картины в улице? Эти два измерения, жизнь и искусство, перетекали друг в друга, и можно было с тротуара шагнуть в картину или из картины выйти наружу. Здесь смешивались краски, люди, персонажи, силуэты, линии и тени. Солнце разбрасывало обильные мазки света, в которых, выгорая, все исчезало и творилось заново. Жизнь города горела, как гераклитовский огонь, и в ее непрерывной пульсации все время возникал и тут же поглощался СМЫСЛ.
Монмартр предлагал вход в иной мир, быстрый, как мазок кисти, и десятки художников были готовы выполнить роль проводника из трехмерного измерения в плоскость. Любопытные взгляды прохожих питались красками и испытывали тайное сожаление, что ни на одном холсте нет их персоны… Все вокруг, казалось, начиная с угла дома и заканчивая каблуком прохожего, хотели туда, в потусторонний мир, и только у них – магов, мастеров кисти, были ключи от входа. Но… Кто смелый? Кто решится обменять свое тело на контур, а жизнь – на акварель?
Художники лениво, даже с долей некоего пренебрежения скользили взглядом по любопытным прохожим, несмотря на то, что каждый втайне желал продать свои «шедевры» или получить заказ. Один из них по имени Жак был совсем не заинтересован в этом «бизнесе», а именно так (т. е. «бизнесом») и являлось, по его мнению, все современное искусство: «Нужны те, кого покупают, а покупают тех, кто лучше всех продается». Жак понимал, что он не сильно преуспел в бизнесе, но, как ему казалось, немного преуспел в искусстве. Он не всегда и не все мог продать: если картина ему нравилась, Жак либо оставлял ее себе, либо дарил. Продавал он только то, что его не цепляло, и никогда не торговался: сразу же отдавал за предложенную цену.
Последнее время он находился в состоянии какого-то ноющего сплина и приходил на Монмартр только по старой привычке: ради обмена двумя-тремя фразами о здоровье, погоде и наблюдением за интересными лицами, которые попадались, к его большому сожалению, все реже и реже. Он всегда брал с собой этюдник в надежде на то, что в его день ворвется что-то необыкновенное и пробудит в нем, если не вдохновение, то хотя бы мимолетный интерес, достаточный для того, чтобы взяться за кисть. Жак уже начал терять веру в чудо, когда это случилось…
…Небо сковало железное кольцо туч, и вот, уже через несколько мгновений, после глухого удара, Зевс бросил на грешную землю свои острые стрелы и холодные капли. Жак собирался уходить: «Погода ни к черту и настроения нет», – подумал он, оглядываясь в поисках укрытия, где можно было бы спрятаться от дождя. Он сел за столик под навес маленького кафе с аккуратной вывеской “Логос” и, рисуя пальцем по столу невидимые круги в ожидании официанта, о чем-то задумался. Он, наверное, еще бы долго оставался в своем мире, если бы не голос девушки, который заставил его вновь вернуться на землю. Она стояла перед ним: хрупкая как фарфор, мокрая, как собака, крылатая, как птица. В ее зеленых глазах утопал мир, в волосах путались страсти, в складках мокрого платья жалась печаль. При звуке ее голоса все замолкло, капля не смела упасть, ветер не смел предаться порыву. Это – Она.
– Простите, вы художник? – обратилась Она на английском к онемевшему Жаку, который не сразу сообразил, что этот прохладный голос был адресован ему. Он поднялся и, подвинув стул, жестом пригласил ее сесть.
Она сняла с плеча ремень сумки и, закинув его на спинку стула, легким движением руки откинула с глаз мокрую челку. Эта блестящая в каплях дождя русалка была веселой и энергичной, ее влажные глаза сияли какой-то идеей, в них читалось желание и восторг. Она улыбнулась и протянула руку:
– Ой, блин – сказала она на русском, и тут же добавила на английском, – Я – Кей, а вы – художник?
Жак кивнул:
– Я – Жак… Да, я – художник. А вы – русская?
– Как вы догадались? Мой акцент?
– Вас выдало слово «блин». У меня была русская бабушка, и это слово осталось одним из немногих, которые до сих пор сохранились в моем лексиконе.
– Неужели! – Кей даже немного подпрыгнула на стуле, – я здесь уже почти месяц и не встретила за это время ни одного, хотя бы как вы «частично русского». Вы меня простите за нетактичность и, возможно, странность моей просьбы, но у меня мало времени и очень большое желание превратиться в портрет. Вы могли бы меня написать?
Жак не сразу ответил, все происходящее казалось ему сказкой: неужели Бог услышал его ежедневные стоны по прекрасному и ниспослал ему это создание? Тонкие черты Кей чем-то напоминали его жену: рельеф ее носа, линия скул, глаза с зеленой сумасшедшинкой, поворот головы и вольнодумные волосы с медным отливом, – во всем этом было для него что-то родное. В этой девушке чувствовалась борьба, смелость и постоянное движение, в нее, как в реку, нельзя было войти дважды. Все это Жак схватил с первого взгляда. Что могло быть еще чудеснее, чем ее писать?
Он, широко улыбнулся и ответил:
– По-моему, это одна из самых замечательных просьб, которые я сегодня слышал. Я готов. Когда вы хотите начать?
– Когда? Прямо сейчас. У меня есть два-три часа… Это возможно? Хотя бы набросок…
Жак был несколько раздосадован, реальность вновь дала о себе знать, отодвинув чудесное. Он готов был писать ее долго, он видел там так много непрочитанных страниц, так много замков и тайн, так много жизни и подлинности. Ее красота – это настоящее. И вот, на всю эту бесконечность ему было отведено два часа.
– Что ж, тогда в целях экономии времени садитесь здесь, вы, наверное, замерзли, возьмем кофе, я буду вас писать за завтраком. К тому же, утро вам к лицу.
Он открыл этюдник.
– Надеюсь, вы не растворитесь, пока я вас пишу? – с улыбкой произнес Жак.
Его острый глаз отсекал все лишнее, пытаясь добраться до источника красоты. Сквозь движение кисти начала проступать реальность, и чем дальше двигалась стрелка на часах, тем сильнее холст превращался в лицо, а лицо – в портрет. Рука Жака уже давно не неслась с такой скоростью: мазки смешивались с запахом кофе, сыростью утра и бледностью кожи, и, ложась на полотно, создавали из ничего абсолютное бытие. Время бежало вперед, потом назад, оно то останавливалось, то ускоряло темп, и никто из них, ни Жак, ни его чудесная натурщица, не чувствовал его существования. Были только кисть и взгляд, кисть и взгляд…
Он писал взахлеб, в полном молчании и полном восторге. И только голос Кей вывел его из другого мира, того высшего уровня бытия, в который художник, как маг, переводил повседневность, создавая из грубой материи – эфир, из смертного тела – бессмертную линию, из времени – вечность.
– Вы не приняли меня за сумасшедшую. Это так важно. Спасибо.
Жак сделал еще несколько движений кистью и, освободив руки, откинулся на спинку стула. Его проницательные глаза, спрятанные за стекла круглых чеховских очков, были слегка прищурены, казалось, он что-то додумывал или осмысливал. Он ответил не сразу:
– Я давно уже принял за сумасшедшего себя… Вы ошиблись – и вас тоже, – он выдохнул и добавил, – готово!
Девушка стряхнула с глаз высохшую сосульками челку, и, покусывая нижнюю губу погрузилась в созерцание ожившего холста. Жак встал со стула и отойдя в сторону, украдкой посматривал на проглядывающие сквозь прилипшую блузку рёбра натуры. Он чиркнул спичкой и закурил. Жак обожал в женском теле все косточки, поэтому всегда выбирал себе худощавых моделей, и с огромным упоением писал их щиколотки, ключицы и запястья.
Кей долго смотрела на портрет: на ее лице читались вопрос, замешательство и удивление. Ей всегда казалось, что её лицо было промежуточным звеном между её внешним и внутренним миром, но ни в коем случае не зеркалом души. Этот художник, казалось, снял с нее все личины, и она испугалась собственной наготы и незащищенности перед его взглядом. Ей было стыдно, страшно, неловко и, одновременно, она испытывала какой-то священный восторг. Неужели это ее подлинное лицо?! «Бог мой, – подумала она, – как это опасно».
Ее смятение было настолько велико, что она смогла только сказать:
– Что я должна?
Жак покачал головой и с грустью добавил:
– Ничего, вы мне дали столько, что теперь уже я невольно стал вашим должником. – У него был вид, будто он взобрался на высокую вершину и стоял уставший и растерянный. Он будто поймал то, к чему так долго стремился, но что ему теперь оставалось? Что дальше? Вместо радости он, к удивлению, испытывал грусть и чувство пустоты. Он полностью переписал ее в иной мир. Он открыл ее подлинность, Жак это знал, и он видел, что она вошла в него.
Кей попыталась изобразить на лице что-то, напоминающее улыбку, и, взяв портрет, тихо произнесла:
– Спасибо, мне пора.
Она вошла в портрет и, как и предвидел Жак – испарилась так же внезапно, как появилась; от нее как от призрака не осталось и следа, только что-то изменилось в воздухе – в нем будто бы появился смысл. Образ Кей оставил незабываемое послевкусие в его мыслях, которые до сих пор пытались проникнуть в исчезнувшую натуру. Несмотря на хорошее телосложение и приятное лицо, эта девушка совсем не была красавицей: в ней было что-то неровное, в ней была Тень. Но пока Жак смотрел на нее, он бессознательно чувствовал, что это лицо можно писать бесконечно, потому что оно очень разное и этим прекрасно. Наверное, красота – это результат какого-то совпадения тебя и объекта, на который направлен твой взгляд, будь то стакан воды, женщина или луч света. Когда происходит такое совпадение, рождается красота. Он рассуждал бы и дальше, но вдруг его взгляд заметил висящую на спинке стула черную сумочку. Он не сразу сообразил, что ее оставила Кей; когда же, наконец, Жак это понял, он вдруг обрадовался. У него появилась надежда и повод еще раз ее увидеть, а это, он сейчас чувствовал, было ему необходимо.
Он открыл застежку и обнаружил в ней три вещи: губную помаду, электронный ключ отеля Hilton с номером 1214 и потасканную открытку с надписью на русском языке: «Моя жизнь обрела смысл с тех пор, как Ты появилась в моей скучной Судьбе. С любовью, М.»
Жак закрыл этюдник и, закинув его на плечо, направился в Hilton Paris Opera.