Перед рассветом стало чуть прохладнее, но солнце взошло и сразу начало пригревать. Первые его лучи подкрались к выходу из пещеры и растеклись на парусу, всю ночь служившему нам одеялом.
Медея беспокойно пошевелилась, откинула его в сторону и снова затихла, уткнувшись носом мне в шею.
Вчера ее губы беспомощно повторяли «отпусти», а руки мертвой хваткой вцепились мне в волосы и тянули к себе. Она была почти без сознания, когда я наконец ее отпустил.
Мы то ли спали, то ли плыли куда-то в нашей лодке, но время от времени приходили в себя и снова набрасывались друг на друга. А теперь она лежала в моих руках, такая тихая, и я наслаждался возможностью наконец-то разглядеть ее всю.
Волосы Медеи все так же вились непокорными завитками, но сильно отросли. Теперь они почти прикрывали поясницу. И прохладным ливнем струились по моей груди. Кожа отливала светлым золотом, как песок на дне ручья, и только две полоски — на груди и под животом — напоминали, какой фарфорово-белой она была на самом деле. И среди этой белизны сияло еще одно золото — небольшого треугольника.
Рука сама потянулась накрыть его, но остановилась, когда взгляд коснулся шрама под животом — поперечного, чуть короче ладони. Что же ты пережила без меня, моя девочка?
— Ну как, я сильно изменилась?
Я пропустил момент, когда Медея открыла глаза. Голос ее еще был теплым и чуть хрипловатым со сна, но она теперь тоже рассматривала меня из-под чуть опущенных ресниц.
— Откуда это?
Ее палец коснулся грубого круглого рубца размером с пятак чуть ниже ключицы.
— Бандитская пуля.
Если говорить правду с дурацкой ухмылкой, никто в нее не поверит, вот такой хитрый прием. Только я забыл, что с Медеей никакие приемы не срабатывали.
— Я вижу, что пуля. Навылет?
— Нет, достали.
Я залпом выпиваю полбутылки виски. Горло горит так, что я почти забываю о жжении в плече. Тем более, что оно онемело, и только посылает короткие импульсы боли в кисть и шею.
Где-то за кормой еще слышится стрельба, но она удаляется все дальше. Если и дальше все пойдет хорошо, то Пунтленд мы пройдем, отделавшись всего одним раненым — мной.
— Эй, кэп? Ты в сознании?
К сожалению, да. Али звенит своими инструментами из металлического бокса, затем отбирает у меня бутылку, чтобы продезинфицировать скальпель и пинцет. Выкладывает на чистое полотенце какие-то крючки. Я отворачиваюсь, видеть их не хочу.
— Эй, кэп, может, тебя вырубить?
Наркоз здесь один — или чем-нибудь тяжелым по голове или два пальца на сонную артерию. Не годится. Я не могу уйти с капитанского мостика. Я и сплю здесь, когда мы проходим опасные участки или попадаем в длительный шторм. В углу рубки места мне хватает, а если срочно понадоблюсь, вахтенному достаточно меня просто пнуть ногой.
Я отбираю бутылку назад и готовлюсь немного потерпеть. В конце концов, бывало и хуже.
— Режь уже.
Орать бесполезно, уровень боли это не снизит. Поэтому просто сижу минуту стиснув зубы, а потом вознаграждаю себя последним глотком. Остатки виски выливают на рану, чтобы смыть кровь.
— Неглубоко вошла. Повезло, что на излете. Шов не нужен. Гуляй, красавец.
Я смотрю на марлевый квадрат на моем плече, затем встаю и пытаюсь обрести равновесие. Получилось. Рулевой косится и вздыхает с облегчением.
— Хватит тут сопеть у меня. Держать курс.
— Есть держать курс!
— А у тебя?
Я провел пальцем по ее шраму, и Медея быстро села, поджав под себя ноги.
— Пьяная драка в матросской таверне.
Раз не хочет отвечать, значит, что-то серьезное.
— Медея, — я положил руку ей между лопаток, — я теперь рядом. Все решаемо. Расскажи мне.
— Все в порядке, отстань.
Жаль, конечно, что она так быстро перешла от расслабленной нежности к плохо скрытой неприязни, но чего, собственно, я должен был ожидать? Что я, вообще, о ней знал?
Лишь в двух вещах был уверен точно. Во-первых, она наверняка пожалеет о том, что случилось между нами вчера. Во-вторых, я обязательно повторю это еще «эх, раз, еще раз, еще много-много раз», и прослежу, чтобы на этот раз она была трезва, как стеклышко. И больше не уйду из ее жизни. Как говорится, нарисовался — хрен сотрешь.
— Где мои вещи?
Она перетряхнула нашу одежду, которую я вчера успел развесить на борту лодки, вытащила из-под моих штанов свои шорты, затем накинула рубашку, уже не озабочиваясь поисками лифчика.
Я, не моргая смотрел на нее. Внезапная догадка поразила меня приступом столбняка:
— Медея, ты что, рожала?
Я навидался разных шрамов, и от кесарева сечения тоже. Она не повернула головы, только со злостью дернула пуговицу.
— Тебя это не касается.
Меня наполнило ожидание великого открытия:
— Это мой ребенок, Мея? Скажи, мальчик? Девочка?
Сам не заметил, как перепрыгнул через борт лодки и теперь стоял перед ней в чем мать родила, лишь придерживал Медею за плечи. Она дернулась, но поняв, что просто так не освободится, подняла ко мне глаза, в которых уже закипали злые слезы.
— Это. Мой. Ребенок. У тебя здесь никого нет. Запомни, Ясон. Ни семьи, ни детей, ни друзей. Руки убрал!
Она топнула босой ногой по днищу лодки, и я чуть не взвыл, словно пнули меня.
— Скажи, Медея, мальчик?
Ее ноздри вздрогнули, а губы сомкнулись плотнее. Я еще не забыл язык ее тела.
— Мальчик. Мальчик! — Я подхватил ее на руки и крутанул вокруг себя. — Как зовут? Ему уже семь?
— Молодец, считать не разучился, — сузив глаза, она враждебно смотрела на меня. — Зовут Тесеем. Хочешь познакомиться?
— Да!
Я и не верил в такое счастье. И правильно, потому что перед моим лицом тут же взметнулся маленький розовый кукиш.
— Вот! Хорошо видно? Что ты ему собираешься сказать? «Я твой папа-космонавт. Буду прилетать с Марса раз в восемь лет»? Так?
— Ну, скажу что-нибудь.
Действительно, проблема.
— И как же ты объяснишь, почему из роддома нас забирал не ты, а мой отец? Почему про морского змея ему рассказал дядя Яша, а поймать первую рыбу научил дядя Гриша? Почему тетя Песя на базаре хлестала рыбьими хвостами по морде всех сук, которые обзывали моего сына байстрюком? Где ты был все это время? Почему ни разу не дал знать о себе?
Она права, но я был не в силах признать эту правоту.
— Я виноват, Медея. Но я все исправлю.
Я ведь действительно думал, что без меня ей будет лучше. Что я мог предложить моей женщине? Жизнь в бедности, вечное ожидание, страх, что на ее пороге в любой момент появятся либо жандармы либо преступники. За мной ползла тьма, и я не мог позволить ей поглотить единственный свет моей жизни.
Я и сам не понимал, зачем вернулся в город моего детства. Истина открылась мне лишь сегодня утром — луч маяка, который выводил меня из всех жизненных передряг, стал шире, и противиться его притяжению я уже не мог.
Медея этого еще не понимала.
— Уезжай, Ясон, — произнесла она устало. — Ты никому здесь не нужен. Ни этому городу, ни своему сыну, ни мне.
В день открытия памятника ни одна рыбацкая лодка не вышла на лов. Все они, разукрашенные флажками и гирляндами ждали своего часа у причалов или просто на берегу. Снизу до нашего дома доносились звуки городского оркестра. Время от времени их перебивал праздничный звон колоколов, которые по древней традиции в Ламосе отливали только из захваченных у неприятеля пушек.
Чесменский колокол Святой Катерины, Босфорский — Святого Николая, Калиакрийский — Святого духа и множество других. Время от времени они сливались в единый голос, и тогда, казалось, сердце готово было птицей лететь над нашим городом, над бухтой Ламоса, над всей Таврией.
Тесей одевал свой первый взрослый костюм — белую парусиновую матроску, тельняшку, черные ботинки, что заказал ему дед у лучшего мастера Чембаловки — старого Акопа Саркисяна.
— Мама, расскажи про дедушку Христофора.
— Ты сто раз слышал.
— Буду слушать, сколько хочу. Это мой дедушка.
На самом деле пра-пра… не помню сколько пра… дедушка.
— Он был капитаном. И когда корабли гипербореев в первый раз вошли в нашу гавань и стали обстреливать из своих медных пушек Ламос и Херсонес, он взял свое ружье, поцеловал жену и детей и пошел записываться в Гераклейский батальон.
Вот так и уходили наши мужчины защищать свои дома. Уже и не сосчитать, сколько веков подряд.
— А потом?
— А потом он воевал за нашу Таврию, как все рыбаки Ламоса — честно и бесстрашно. Служил в разведке, был ранен, вернулся в строй. Заслужил два креста и видел самого Государя Императора на параде.
— На белом коне?
Тесей, совершенно зачарованный историей, стоял посреди комнаты в не застегнутых штанах и со сбившимся на одно плечо воротником матроски.
— Конечно, на белом. Он проскакал вдоль строя, полюбовался на черные усы героев и крикнул: «Здорово, капитаны!».
— А они?
— А они дружно ответили «Калимера[11], Ваше Величество».
По набережной мы шли всей семьей. Впереди мама с папой, держа Тесея за обе руки. В кои-то веки он не пытался вырваться, а только спрашивал:
— А это чья пушка?
— Эта с парусного линейного корабля «Три Святителя». Ее перенесли на береговую батарею, когда корабль затопили у входа на Херсонесский рейд.
— А эта?
— А эта с корвета «Пилад». А та с «Уриила». А та с «Ростилава».
За ними под руку с братьями шла я. Мимо медных и бронзовых пушек полузабытых сражений. Мимо береговых и корабельных орудий последней войны. Целые, или с разорванными взрывом стволами, или измятые гусеницам танков — они упрямо смотрели в безоблачное небо Тавриды.
— Я тоже буду героем, как дедушка Константин и дедушка Христофор.
— Боже упаси, — дружно сказали мы с мамой.
— Конечно, — ответили отец с братьями.
Плывя в людском потоке, несущем нас к центральной площади, мы кивали друзьям и знакомым.
— Калимера…
— … праздник-то какой…
— … «Гвардейский Встречный» исполняют…
— … а это «Варяг»[12].
Тети Песи сейчас здесь нет. Она придет позже уже на площадь, а сейчас она на окраине Чембаловки возле никому не известного и почти разрушенного колодца. Читает Кадиш[13]. У людей, когда-то похороненных в том колодце, не осталось родственников, поэтому она молится за них за всех.
Шестьдесят лет назад гипербореи свезли ашкеназов Чембаловки сюда, велели снять золотые вещи, отдать ключи от домов, да и расстреляли. Всех, включая детей и стариков. А потом сбросили тела в колодец.
Тетя Песя, тогда еще пятилетняя девочка, осталась жива только потому, что сидела в сарае на нашей винокурне вместе с младшими Ангелисами и ребятами из соседних домов.
Вернуться домой ей уже не позволили. Она была русая и сероглазая, так что одна из листригонских женщин хлоркой вытравила запись в свидетельстве о смерти ее ребенка, и вписала в него Песю, дав ей второе имя для жизни — Полина.
Достать тела из колодца смогли уже после войны. Названная мать Песи принесла оттуда затерявшуюся среди камней костяную пуговку в медной оправе — все, что осталось от большой и шумной семьи Фельдманов — Симоновичей.
На волнах духовой музыки мы выплыли на площадь, где перед церковью Святого Николая — самого любимого и почитаемого на понтийский берегах святого — высилась закрытая брезентом громада памятника. Соседи заняли нам место на ступенях храма, и, окинув взглядом волнующееся море голов, я почти сразу нашла среди них одну — темную, в завитках густых бронзовых кудрей, упрямо возвышающуюся надо всеми остальными.