Большой, просторный, слабоосвещённый зал в средневековом стиле: голые стены, сложенные из кусков дикого камня на известковом растворе, дубовые балки перекрытия второго этажа. Большой дубовый стол, несколько тяжёлых грубых стульев — вот и вся меблировка. В огромном, почти во всю стену, камине медленно догорают поленья, и, глядя на них, так же медленно и неотвратимо приходит понимание того, что жизнь прожита…
Посреди этого зала, в полутьме, стоит мощный, крупный, весьма высокий для своего времени мужчина лет пятидесяти, глубоко погружённый в свои мысли. Вся его фигура является как бы продолжением этого большого зала с пустыми стенами из дикого камня, тяжёлой дубовой мебели и огромного камина с почти догоревшими поленьями. Только маленькие угольки светятся в глубине пепла, только в глубине глаз мерцают отблески далёкого, большого огня.
Жизнь была долгой и наполненной смыслом, медленной и размеренной, как шатание верхушек деревьев, свободной и лёгкой, как полёт листа, подхваченного ветерком в тёплый и тихий осенний вечер.
Жизнь прожита… Прожита полно, прожита целиком и безвозвратно. Скоро в этот дом придёт старуха в чёрном саване, с косой в костлявых руках, и уведёт меня далеко-далеко, туда, где я всё забуду, туда, где нет места ветру и солнцу, туда, откуда не возвращаются.
Высокий, крупный, ещё, казалось бы, полный здоровья и сил мужчина стоит в темноте плохо освещённого зала и смотрит в пустоту перед собой. Тяжело вздымается его широкая грудь, мощные ноги твёрдо стоят на каменном полу, большие кисти тяжёлых, ещё сильных рук, готовы сжаться в кулаки, но они безвольно висят по бокам могучего тела. «Зачем?» — вот вопрос, на который уже нет ответа.
Да, жизнь прожита, и совсем скоро она будет окончена… Что есть в моей памяти такого, о чём можно вспомнить в последнюю минуту? Какие посещают мысли в тот час, когда приходит время задуматься о пережитом в этой долгой жизни, прошедшей как длинный солнечный день, где утро было как весёлая, ветренная весна, день был как лето, полное жаркого, томного, нежного тепла, и тихий осенний вечер, когда, овеваемое холодным ветерком, замирает сердце в ожидании ночи, где уже не будет ничего, кроме далёких, маленьких звёзд в чёрном мраке бесконечности?
Что есть у меня? О чём вспоминается, когда ставишь себе этот вопрос, оставаясь с собой один на один? О… У меня есть о чём вспомнить! Эти воспоминания ярки и красочны, они возвращают меня в то время, когда вопроса «зачем?» не существовало… От ветреной, буйной весны у меня есть две-три тонких сабли, выполненных лучшими оружейниками Италии и Германии, лежащие теперь в сундуке в моей комнате. От тёплого, знойного, нежного лета у меня есть умница-дочь, живущая теперь со своим мужем в другом городе, и красавец-сын, уехавший от меня для обучения в университетах Европы. И память о моей жене, с которой я прожил лучшие годы своей жизни.
От долгой-долгой-долгой осени, бесконечным дням которой уже потерян счёт, остались только мои бесконечные думы и воспоминания о прожитом времени, да молоденькая служанка, красивая, как мадонна, и холодная, как рыба (ей бы только в монастыре и жить!). И теперь — только холодная, сжимающая сердце тоска. Тоска о пережитом и потерянном, тоска об ушедших близких людях, которых никогда не вернуть, тоска о своей, потерявшей теперь смысл, — жизни…
Ровная осанка, широкие плечи, сильные руки, — всё говорит о крепком здоровье этого высокого, могучего, хотя уже сильно стареющего мужчины. Большая голова с прямыми, крупными чертами лица, длинные, густые, но уже сильно седеющие волосы опускаются на его широкие плечи, и большой, высокий лоб уже заметно переходит в глубокую лысину. Длинный, дорогой камзол, уже вышедший из моды, ботинки с крупными серебряными пряжками, чулки, короткие штаны, затянутые ниже колен. Он стоит неподвижно, в полумраке тёмного зала. Только по сполохам и отблескам в его глазах угадывается буйство чувств и эмоций, носящих этого человека между прошлым и действительностью, между воспоминаниями и реальностью. И в твёрдом взгляде, направленном из-под прямых бровей в пустоту, отражается только свет догорающих угольков.
Что думать о будущем? Оно у всех одно, мысли о нём не доставляют ни радости, ни успокоения. Эти мысли, мысли о будущем, только расстраивают и пугают своей неотвратимостью. Только воспоминания успокаивают, умиротворяют мою душу. Они возвращают меня в прошлое, наполняя мою душу жизнью, а жизнь — смыслом. Они подобны огромному, багряному солнцу, уходящему за горизонт, когда ловишь каждый миг, смотря на этот закат и понимая, что за ним наступает ночь…
Я родился в благородной провинциальной семье, весьма богатой и обеспеченной, в небольшом, тихом городке на севере Франции. Жизнь текла медленно и размеренно, как течение воды в тихом пруду, как движение облаков в безветренную погоду. Я был единственным ребёнком у моих родителей, был я свободен и волен делать всё, что мне хотелось. Но чем я мог заниматься? Вся жизнь бурлила в Париже и в больших городах, которых было очень мало. В подобных моему, маленьких сельскохозяйственных городах жизнь почти не двигалась, и солнце почти не перемещалось по небосводу, а висело в небе бесконечно долго. Можно было прожить целую вечность за такой день, и из таких дней состояло всё моё детство.
Я почему-то помню только лето. Как будто никогда не было ни весны, ни осени, ни зимы. Только яркое солнце, неподвижно висящее над головой, только горячий воздух, насыщенный ароматом степных трав, и бесконечно длинный день, без начала и конца. Всё лето наша семья проводила в загородном поместье, состоящем из степных угодий, расположенных на слегка холмистой местности. Скорее всего, на этих землях возделывались зерновые культуры, ибо сколь не кинешь взгляд от нашей усадьбы, только бескрайняя холмистая степь, поросшая буйными травами, да немногочисленными пролесками лежала перед моим взором.
Наш загородный дом был большой, одноэтажный, с очень высокой крышей, покрытой тяжёлой, тёмной от времени черепицей. По высоте крыша дома составляла почти две высоты его стен, которые так же, как и в городском доме, были сложены из кусков дикого камня. Этот дом был похож, скорее, на огромный сарай, но тогда, в детстве, он казался мне величественным замком, особенно когда я спускался в подвал, где стояли огромные бочки с вином, мне казалось, что я действительно нахожусь в лабиринтах замковых подземелий. Подвал проходил под большей половиной дома и в него вела массивная деревянная, почти отвесная лестница. В нём находилось восемь огромных бочек, в два ряда, по четыре вправо и влево от центрального прохода, ведущего к лестнице. Семь бочек, лежащих горизонтально, высотой метра два и длиной метра три с половиной, предназначались для хранения вина. Восьмая бочка, «бродильная», — первая с правой стороны, сразу возле лестницы (если смотреть на выход из подвала), была установлена вертикально и более напоминала неглубокий но широкий бассейн: высотой не более полутора метра, но диаметром не менее четырёх. Она накрывалась такого же размера крышкой, в центре которой находился небольшой смотровой лючок. Все бочки стояли на дубовых боковых постаментах, по паре на каждую, и от того казались ещё выше. Над подвалом, сразу возле выхода из него, прямо на каменном полу находилась ещё одна бочка-короб, «давильная», уже прямоугольного сечения и меньшего размера.
Наша земля была не очень обширна, а выращиваемые злаковые культуры составляли только часть её площадей. Именно вино, хранимое в подвале и производимое для продажи, приносило основной доход. В этом доме у нас было две кухарки, да пара или тройка работников, живших тут же. Судя по их количеству, площадь собственной возделываемой земли была невелика, и скорее всего, основная часть наших пахотных территорий сдавалась в аренду соседним земледельцам-фермерам. Хозяйство велось экономно и рационально: никаких лишних расходов и никаких лишних забот; если купить что-то оказывалось дешевле, чем растить своими силами, тем никто не занимался и времени на то не тратил.
Своих виноградников у нас не было, поэтому сырьё для вина покупалось на юге. Везти его оттуда приходилось несколько дней, чуть ли не неделю, для чего нанималось несколько извозчиков-«дальнобойщиков» со своим транспортом, и они парами подвозили нам его по очереди (по две телеги в день), пока «бродильная» бочка не становилась полна. Виноград сортировался нашими работниками, и по частям, прямо с маленькими веточками на гроздьях, давился их ногами в «давильной» бочке-коробе, откуда по жёлобу переливался вниз в подвал, прямо через смотровой лючок в «бродильную» бочку. Когда же она наполнялась, и за эти несколько дней подбродившее ягодное сусло полностью размягчалось, отделив свой сок от жмыха, работники снимали крышку и выбирали черпаками все веточки и косточки, процеживая его сквозь матерчатое сито. Крышка вновь накрывалась на «бродильную» бочку, но в этот раз и под крышку, и под смотровой лючок тщательно подкладывалась свёрнутая в несколько раз грубая материя: в течение всего времени брожения вина она постоянно смачивалась водой, представляя собой своего рода примитивный гидрозатвор, сквозь который бродящее вино пузырилось и пенилось, выпуская углекислый газ. По окончании срока брожения, готовое уже вино аккуратно фильтровалось и переливалось в соседнюю, предварительно освобождённую бочку уже для хранения.
Всего в подвале стояло семь бочек, полных вина, но каждый год на продажу шло вино только из седьмой бочки, — крайней в левом ряду, рядом с лестницей. Каждый год эта освободившаяся бочка тщательно вымывалась, и в неё переливалось вино из предыдущей, шестой бочки, и вновь всё повторялось по кругу: из пятой — в шестую, из четвёртой — в пятую, из третьей — в четвёртую, из второй — в третью, из первой — во вторую. Все бочки, одна за другой, тщательно мылись изнутри, для чего в каждой выбивался верхний люк, в него пролазил работник и долго мыл, время от времени высовывая голову подышать свежим воздухом, вконец пьянея только от винных паров. И весь этот аккуратный и длительный процесс происходил каждый год, чтобы успеть до осени освободить самую первую бочку для готового молодого вина. Соответственно этому циклу, на продажу шло вино только семилетней выдержки, но вино каждой бочки каждый год снималось с осадка и проветривалось, приобретая настоящий вкус, за что очень ценилось покупателями всего севера Франции, и продавалось по хорошей цене. И так повторялось в год из года.
Всю зиму мы жили в городе в нашем большом двухэтажном доме, стоявшем на узкой улице с такими же большими, почти впритык прижавшимися друг к другу домами. На втором этаже были расположены спальные комнаты, на первом — кладовые, кухня и зал. В этом доме жили и отец моего отца, и его отец, и все предки нашего старинного рода.
Но всё-таки время двигалось!.. Я вырос большим, высоким и стройным юношей, с широкими плечами и силой в больших руках. Всё это время, когда мы жили в городе, меня обучали много хороших учителей, и я не только в совершенстве владел искусством фехтования, но и несколькими европейскими языками, хотя и не так совершенно. Долгое время, проведённое с глубокой осени до ранней весны в четырёх стенах нашего городского дома в течение всей моей юности, поневоле сделали меня весьма грамотным молодым человеком.
Общаясь с моими учителями-иностранцами, слушая их рассказы о разных странах, о больших городах, о шумных и весёлых праздниках, о минувших войнах, я всё более и более загорался желанием увидеть этот мир своими глазами, вдохнуть воздух других стран, увидеть другую жизнь других людей. С самого детства во мне зарождался дух путешественника, страстно мечтающего увидеть собственными глазами то, о чём столько слышал и столько мечтал в эту долгую-долгую пору безмятежной юности.
И вот, наконец, наступил тот период жизни, когда в молодом человеке вырастает мужчина. Понимая мою жажду увидеть мир, видя, что я уже полностью созрел для такого самостоятельного предприятия (мне было уже целых девятнадцать лет), и смогу за себя постоять и не сгинуть на длинных и опасных дорогах Европы, отец начал подготовку моего путешествия. Он наметил мой маршрут, разослал письма всем своим друзьям, знакомым и деловым партнёрам по многим городам разных стран, проинструктировал меня, где и у кого я смогу взять денег на этом длинном пути, дал мне кучу рекомендательных писем, свою лучшую шпагу, и благословил на дальнюю дорогу…
Моё путешествие длилось более года, и оно с лихвой компенсировало всё то долгое время моей молодости, когда я практически не был нигде. Я объездил и обошёл половину стран Европы. Я путешествовал и один, и в шумных кампаниях, и пешком, и в фаэтонах. Был я и в маленьких провинциальных городах, и в огромных столицах европейских государств. Я увидел всё, что мог увидеть простой смертный. Этих воспоминаний, этих впечатлений об увиденном мне хватило на всю оставшуюся жизнь, проведённую там же, где прошло моё детство, юность и молодость.
Как оказалось, знакомых у моего отца было столько, что чуть ли не в каждом городе Европы у меня был и тёплый, радушный приём, и долгосрочный кредит, и почтительное отношение. И среди стольких знакомых моего отца было не столь много деловых партнёров, сколько бывших напарников по шумным гулянкам во времена его буйной молодости. Из их рассказов я с удивлением узнавал, что молодость моего отца была значительно разнообразней, чем я знал по его редким рассказам. Этим, вероятно, и объяснялась и его поддержка моим страстным мечтам увидеть мир, и та тщательность, с которой он подошёл к организации и обеспечению моего путешествия.
Много всего повидал я за это время. Из меня выплеснулась вся та энергия, которая не находила выхода во времена моей юности. Я увидел всё, о чём раньше слышал только в рассказах, и испытал все чувства, которые раньше не испытывал… Во время моих гулянок часто бывало, что наутро после длительного шумного застолья в весёлой кампании, я обнаруживал, что благодаря кабачным девицам мой кошелёк потерял в весе значительно более, чем этого можно было ожидать, а то и вовсе оказывался пуст. Но что с них возьмёшь, ведь они такие милашки! Не буду же я поднимать шум из-за нескольких звонких монет. Ведь я французский дворянин, тем более со старинной, уважаемой фамилией, а не какой-нибудь крикливый итальянский студент! А кроме того, в моих потайных карманах всегда было спрятано достаточно денег на всякий случай… Во время этого путешествия я всегда был одет значительно проще, чем мог себе это позволить, ведь никогда не стоит вызывать в людях зависть, если хочешь прожить долго. Но те, кто разбирался в оружии, глядя на мой клинок сразу понимали, что его обладатель значительно богаче, чем выглядит по одежде. Имеющий глаза — да увидит. Имеющий деньги — да возрадуется. Не имеющий ничего — да прибудет с миром… Были у меня и дуэли, но практически всегда они заканчивались дружескими попойками в кабаках.
Фехтование того времени было сродни по духу высокому искусству. Это была музыка высших сфер, слышимая избранными, но, воплощённая в движении, становилась видимой, хотя и малопонятной для окружающих. Где-то лет с четырнадцати, когда я достаточно подрос и окреп, один знакомый моего отца стал обучать меня этому искусству. Обучение формально длилось пять лет, фактически же — несколько месяцев. В течение первого месяца мы занимались на тонких деревянных прутьях: учитель делал замедленные движения, я повторял их вслед за ним. И только в этот первый месяц мой «меч» в замедленном темпе иногда как бы соударялся с «мечом» моего учителя, отрабатывая всевозможные пространственные позиции. Ещё пару месяцев я занимался познанием динамики этих движений с толстой верёвкой-канатом, такой же длины, как и предполагаемый «меч». Смысл этих занятий был в том, чтобы оживить этот, казалось бы, неодушевлённый предмет, отделить от своего сознания, отпустив его на волю, как трепетную птицу, но подарив ему часть своей души, вдохнуть в него буйную, необузданную, наполненную движением жизнь. Это движение превращало мягкий, гибкий канат в моей руке в монолит, способный фактически рубить всё вокруг. Статические пространственные позиции наполнились поначалу невообразимым для меня динамизмом. И как только я притрагивался к моему «мечу», казалось, что уже не я, а он наполняет меня жизнью. «Меч», оживший в моих руках и обретший собственную душу, взлетал, как птица, куда-то вверх, крутился где-то вокруг, стремительно падая, как ястреб на представляемую жертву, порой с совсем неожиданных даже для меня самого углов и направлений. Мне лишь оставалось с удивлением наблюдать, как он, уже даже помимо моей воли в бешеной и феерической пляске выписывая фантастические фигуры, живее самого живого существа на свете, живёт и радуется жизни, свистя от восторга, напевая мне песни о любви ко всему сущему в этом мире… Перестань контролировать свой меч, думать о нём, направлять его. Отпусти его на волю, и он обретёт крылья, и он будет проходить через тела врагов, как сквозь воздух. Перестань навязывать ему свою Волю, и он обретёт Волю Божественную… С тех пор практиковался только «бой с тенью», мой учитель только сидел в сторонке, смотрел на моё удивление и тихо улыбался.
Когда месяца через три-четыре я взял в руки уже настоящий, уже живой для меня клинок, один из нескольких клинков отца, по длине и массе наиболее подошедший тогда под мой возраст, собственно, о механике движений я уже знал всё. Техника, которой меня обучали, была, вероятно, ещё рыцарской, для одиночного боя вне строя, или в рассыпном строю, с минимальным расходом сил и энергий, рассчитанной, по всей видимости, на многочасовой бой, хотя, судя по всему, достаточно сильно упрощённой ввиду уже практического отсутствия доспехов. Левая рука, являясь как бы балансиром правой, была слегка отодвинута от корпуса и направлена вниз, явственно ощущая на себе присутствие виртуального щита. Кисть правой руки с рукоятью меча в ней, во время движений была практически неподвижна, лишь слегка изменяя угол клинка по отношению к цели. Сама правая рука крепко фиксировала меч, и в локтевом суставе также была почти неподвижна, лишь поднимая-опуская его в плече относительно требуемой траектории движения клинка. Рука была почти прямая, лишь слегка согнутая в локте, однако в плече могла осуществлять повороты на все 120 градусов с махом в любую сторону. Абсолютно ровная спина, только с абсолютно вертикальным положением позвоночника, находилась как будто на невидимой оси, на которой и была завязана механика всех движений. В управлении клинком во всём диапазоне его движений участвовали мышцы грудной клетки и плечевого пояса, во вращении корпуса — мышцы поясничного отдела, но в осуществлении рубящего удара участвовали уже все мышцы спины и ног, неразрывным потоком энергии перенося на клинок всю мощь корпуса. Странно, но ударов, нацеленных в голову, не было в принципе. От того ли, что ударом о предполагаемый шлем на голове противника древних времён можно было только испортить свой же клинок, то ли от того, что вид обезображенного лица противника, с вылетающими мозгами из его разломанной и изуродованной черепной коробки мог излишне травмировать собственную же психику, такого типа удары даже не рассматривались. Парирование клинка противника считалось возможным только вскользь, и только атакующим ударом, который в то же мгновение, в одно касание, должен был достичь цели. От раскрученного до больших скоростей клинка, атакующий удар противника просто соскальзывал бы, отлетая в сторону. Каких-либо отдельных, чисто парирующих, защитных ударов — не было. Защитные удары, предполагавшие фиксацию, остановку движения, считались просто недопустимыми. Механика боя была очень жёсткой, и вместе с тем плавной, нераздельно связанной с постоянным мягким передвижением, очень динамичной и очень лёгкой. Очередное движение начиналось ещё перед окончанием предыдущего, переходя из почти полного успокоения, будто к феерическим, непредсказуемым сполохам пламени. Фехтовальных выпадов, эффектных стоек, приёмов как таковых — не было. Крайняя скупость движений и крайняя практичность — вот концепция, которой меня учили. В этой школе не было и не могло быть звона клинков, да и никто, находящийся в здравом рассудке, не стал бы рубить в лезвие противника, безнадёжно уродуя свой же меч! Единственная атака должна заканчиваться смертью противника по той причине, что во время атаки обязательно происходило опасное сближение «ва-банк», не реализовав которое ты сам подставлял себя под возможный ответный удар. Но именно это и было сутью, именно так и могла реализоваться максимальная эффективность.
Когда я научился оживлять свой клинок, вдыхая в него жизнь, учитель стал обучать меня практическим ударам на говяжьих и свиных тушах, предназначенных для нашей кухни. Туша подвешивалась на одной или на двух верёвках для отработки ударов соответственно на вращающемся, или ровно движущемся при лёгком раскачивании, теле. Позже, для усложнения условий, туши заворачивались в несколько слоёв сукна, для отработки ударов как по реальному человеку в одежде. Рубил как бы даже и не я, казалось, рубил сам клинок, направляемый только моей волей. И я с удивлением только наблюдал, как при правильно поставленном ударе тонкий клинок, тихо посвистывая свою песенку, легко, без усилий с моей стороны, буквально как масло резал на части эти туши, которые в мясной лавке рубились здоровенным топором с гулким грохотом. В то время услугами мясника мы не пользовались.
Но несмотря на ужасающую мощь этих рубящих ударов, основным элементом были не они, а лёгкие, едва заметные глазу скользящие прикосновения, касания к жизненно важным точкам тела. Эти знания являлись значительно более прогрессивными, чем просто рубка тела на куски, помогая экономить силы и время для достижения лучшего результата. Но чтобы добраться до этих «центров жизни», и приходилось разрубать всё, что стояло на пути клинка к ним. Именно их изучению, тонкому и длительному, мы уделяли много времени.
Но самыми важными, реально изменившими моё мировоззрение, были совсем другие занятия — это была работа с пространством и временем. Рано утром мы с учителем шли далеко за город, где не было ни души, выходили в поле, поросшее душистыми травами, садились на холме, в произвольной форме, лишь бы было удобно, закрывали глаза, расслаблялись… и исчезали, растворившись во Вселенной. Неподвижные, застывшие черты окружающего пространства, почти мёртвые в своём оцепенении, вдруг оживали, и как во сне начинали двигаться в неповторимом танце жизни. Сознание проваливалось в какие-то другие, неведомые, чуждые миры, их картины теряли чёткие ориентиры, приобретая размытые, меняющие очертания мира, исчезающие формы. Пространство и Время, Воздух и Земля, Жизнь и Смерть, Бог и Человек теряли свои нелепые отличия, становясь Единым Целым, разлитым в бесконечности… Очнувшись, мы обнаруживали, что уже прошёл целый день, и уж поздний вечер пробирает прохладой, возвращающей нас в этот мир. Я не знал и не понимал, что было со мной, учитель ничего об этом не рассказывал. Единственное, что он хотел — видеть мои глаза, — зеркало моего потрясённого и просвещённого сознания.
Если человек не готов к видению Великого, оно ему никогда и не откроется. Всё неизведанное пугает и страшит нас. Страшит ужасно!.. Не бойся… Если ты боишься неизвестности как смерти, цепляешься за свою жизнь всеми ногтями и зубами, — ты видишь как вокруг прыгают демоны, чтобы отобрать её, чтобы низвергнуть тебя в Ад. Но если ты освободишь свою душу от Страха, если ты обретёшь покой и откроешь себя навстречу Свету Жизни, демоны превратятся в ангелов, и унесут тебя к небесам. Ад или Рай — зависит только от твоего выбора угла взгляда на Мир, на Свет, на Бога.
Мой отец был хорошо знаком с моим учителем, зная его ещё с молодости, был его другом, и сам владел этой техникой, наверное, так же хорошо. Но сам он меня учить не стал и даже не пытался, поскольку сутью всего были именно эти занятия, которым отец, видимо, обучить меня просто не мог. Процесс растворения своего сознания, которое огромными цепями приковало душу к жизни на этой земле, был как катализатор, ускоривший реакцию моего просветления в десятки раз.
Мастерство… Оно — мировоззрение, понимание глубокой, основополагающей, неразрывной связи духовности с принципами тривиальной физической техники. Мастером фехтования не сможет стать просто сильный и быстрый, если он не стал до этого Философом. Как передать опыт мастера? Передать понимание того, что важно ведь не длительное, медленное, тщательное повторение точных и выверенных движений, отшлифованных годами раздумий наедине с самим собой, без сложных напряжений, без спешки, без суеты, а углублённое, утончённое восприятие, создающее чистое и безмятежное ощущение покинувшего этот мир, с отрешённым удивлением взирающего на его тщетность из бесконечной пустоты небес… Как это ощутить, не пройдя весь путь, не почувствовав и не поняв самому? Единственный нюанс всего этого пути Мастера: став Философом, он перестаёт быть Воином, и тогда он скорее сам отдаст свою жизнь, вместо того, чтобы самому убить…
Понимание сути вещей и событий, чувствование тонких связей всего сущего, гораздо важнее изучения техники фехтования, ибо оно — вторично, и является лишь следствием развития внутреннего мира самого человека, его духовности. Его близости к Богу. Мы не властны над своей судьбой, над судьбами других людей, над судьбами мира. Мы — лишь воля Бога, воплощённая в движении наших помыслов, тел, мечей. Смерть и Жизнь — в Его воле. Лишь тот останется жив, кто стоял ближе к Богу, кто видел свет Лика Его в своей душе. Правильно мыслящий, правильно чувствующий ученик может постичь любую технику, приобретая власть над жизнью и смертью. Но тот, кто не смог рассмотреть, почувствовать истину в своей душе, умрёт непросвещённым, ничего не потеряв и не приобретя… События мира — воля Господа, но понимание её — только в свете огня наших сердец, чистоте душ, праведности духа. Что есть тело в сравнении с духом? Лишь холодный, мёртвый клинок, без воли, которая возвращает его к жизни. Слабость мира огромна, а сила, способная его разрушить — ничтожно мала. Сила — это всего лишь обратное направление инерции слабости, и почувствовав в своём сердце этот огонь хрупкого мироздания, человек может становиться воплощением мощи десницы Божьей, очень рискуя самому превратиться в «Тёмного Ангела», и не заметив этого. Спи же вечным сном, огонь Божественный, ибо твоё зарево означит конец этого умиротворённого в своём неведении, столь милого сердцу, и столь иллюзорного мира!..
Бог есть Любовь. Дьявол есть Страсть. И грань между ними крайне тонка, как грань между Светом и Тьмой. Если ты даже убиваешь, но смиренно, сострадательно, с сохранённой Любовью в Сердце своём, омытым искренними слезами, смиряясь воле Его, ты — с Ним. Если же ты допускаешь Страсть в свою душу — даже в Любви, — ты жертва Дьявола, и смерть — твой удел, ибо в Страсти рвётся на куски Душа твоя, а вместе с ней и Любовь… Когда твой разум затуманен ненавистью, убивая врагов, ты убиваешь свою душу. Только очистив сознание, наполнив её светом Любви, открыв его Богу, ты сам становишься светом, и тогда рука твоя — Десница Божия. Пока ты не в состоянии отделить свою Душу от своего Я, ты — смертен. И тогда ты умрёшь. Но когда ты сможешь Любить, отделив себя от страстей своих, ты сможешь Чувствовать всю Вселенную и всё, что есть в мире, воссоединив себя воедино с бесконечностью Его. И тогда ты перестаёшь быть просто Человеком и становишься Дыханием Вселенной, растворившись в Боге, вернувшись к Нему. И когда, глядя на мир, по твоему лику потечёт Слеза, ты сам станешь Богом.
Мой учитель фехтования стал моим духовным отцом. Он почти не говорил, но каждое сказанное им слово отзывалось в моей душе днями и неделями раздумий. Он научил меня новому восприятию мира. Он перевёл мои, поначалу физические усилия, в область чувств, мои сознательные действия в область подсознания. Механика фехтовальных позиций перешла всего-навсего в область ремесленно-прикладного мастерства, по сравнению с новым мироощущением, открытым им для меня. Невозможно было овладеть техникой этой школы, просто поняв её. Техника была крайне проста, как окружающий мир, но была бесконечно сложной, как жизнь, которую Бог вдохнул во всё сущее. Не было никаких боевых выкриков, никаких энергичных выпадов, практически никакого внешнего движения. Даже дыхание оставалось спокойным и размеренным. Такие понятия, как храбрость, смелость, отвага — не имели смысла. Человек просто смотрел на божественный мир и чувствовал себя песчинкой, лучом далёкой звезды в пустоте бесконечного пространства. Человек оставался абсолютно спокоен, отрешён, непричастен к окружающему миру; время для него останавливалось, растягивалось в долгое, вязкое, тяжёлое, бесконечное мгновение, противники замирали в оцепенении, и взгляд был безучастен к их участи…
Ты отлучаешь себя от этого мира, полностью передавая всего себя — свою плоть, свою жизнь, свою душу, — воле Его. Тебя, как личности — уже нет. Ты — уже не человек. Ты — дыхание Бога. Всё, что произойдёт — должно произойти, и останется ли живым твоё тело — пред ликом Его не имеет ни малейшего значения… И со временем ученик, всё более и более погружаясь в это ощущение, просветлялся, становясь Мастером, начиная уже жить пониманием этого.
Мой учитель, мой духовный отец, переродил мою душу, создав во мне заново нового человека. Он почти не говорил, стараясь не затуманивать моё сознание вербальной информацией. Собственно фехтование он преподавал мне только одно первое лето, объяснив, что внешняя форма движений — лишь формальность, и они, по большому счёту не особенно и нужны. Только уловив, почувствовав, пропустив через себя Дыхание Вселенной, сам став им, я смогу стать Мастером… Чем больше я открывал в себе своих собственных, выстраданных, неповторимых ни для кого более, даже для меня самого не предсказуемых типов движений, отражавших моё развивающееся, меняющееся мировоззрение, тем ближе я приближался к этой цели, тем искреннее радовался мой учитель. У каждого Мастера техника фехтования всё равно ведь сугубо индивидуальна, соответствуя только его характеру, темпераменту, физическим возможностям и психомоторным реакциям. Его Мировоззрению…
Все мы — разные, и каждый — по-своему. Но чем больше ты начинаешь понимать и чувствовать именно самого себя, тем большим Мастером ты становишься. А только повторяя за другими, будешь лишь копировать их ошибки, помноженные на собственное покорное непонимание того, что же ты делаешь на самом деле… Следующие четыре года мой учитель только приходил иногда ненадолго, в тёплое время, когда я мог заниматься на воздухе, садился в сторонке и, наблюдая за моим «боем с тенью», незаметно улыбался. Таких учеников как я, у моего учителя было несколько по всей Франции, и в течение тёплого времени года он посещал всех, наблюдая за нами и развивая в каждом его собственную уникальную индивидуальную неповторимость.
Техника фехтования, которой меня обучили, была, видимо, очень древней, и совсем не похожей на классическую новую школу фехтования того времени. Рапира — тонкий и быстрый клинок (о чём и говорит его название), бала инфантильным оружием придворной аристократии, пригодным только для того, чтобы эффектно свистеть ветром перед дамами, царапать и колоть, особо даже не воспринималась как серьёзное оружие. Основным оружием королевских мушкетёров была шпага — фактически тонкий меч, так как им всё же приходилось воевать, однако их способ владения ею отличался, в большинстве случаев, грубым варварским примитивизмом, вполне достаточным только на войне, да на дуэлях с себе подобными. Основными их приёмами были удары в открытые участки тела — в лицо и шею: у них с психикой было уже всё по-другому, и картины ран, полученных их противниками, видимо, уже не причиняли им душевных страданий и мук совести. Образ жизни расфуфыренной придворной свиты и не предполагал какого-то глубинного изучения философии боя — в том ритме жизни, бьющей ключом при королевском дворе, им просто некогда было этим заниматься. Их слишком тонкие и лёгкие шпаги «по столичной моде» с риском сломаться при обычной нагрузке, были малопригодны для серьёзного боя, их обладатели и понятия не имели, что уже четырнадцатилетний парень может одним взмахом разрубить пополам их лошадь. Их техника фехтования стала со временем как брутальная форма без глубинного содержания, поскольку их интересом была лишь внешняя эффектность стоек и выпадов, при этом мало себе даже представляя, что за внешней, скупой с виду формой может быть сокрыта философия, раздвигающая границы возможностей за горизонты сознания. Настоящие мастера фехтования, как это ни странно, были именно в провинции, где жизнь воспринималась так же серьёзно, как смерть, и не было нужды в позёрстве.
Ещё один момент: я совсем не помню себя верхом на лошадях. Может я и умел на них ездить, даже наверняка я должен был этому научиться, живя всё лето в нашем загородном доме, но никогда я верхом не ездил. Во время моего путешествия я передвигался либо в фаэтонах (междугородных такси того времени), либо пешком, но верхом — никогда, поскольку такое передвижение считалось крайне вульгарным и неэстетичным, подходящим лишь для грубой военщины, нежели для благородного сословия. (По аналогии с нашим временем ведь так же все постоянно ездят в автомобилях, тогда как на мотоцикле ездил мало кто в своей жизни).
В те времена шпага являлась основным видом личного холодного оружия. Однако все они различались, как птицы в небе: издалека — незаметно, а вблизи — разительно. Шпага, которую отец дал мне в дорогу, была весьма массивной вещью. Изначально это был полутораручный меч, сделанный под заказ ещё моему деду, не менее мощного телосложения, как и мой отец, каким становился и я. От многолетней заточки клинок утоньшился, со временем действительно став похожим на широкую шпагу. Отец отдал его мастерам на переделку рукояти «по моде», отчего сходство со шпагой усилилось ещё больше. Большой, очень искусно отделанный эфес с широкой рукоятью, совсем без инкрустации, но с очень красивым оформлением, был весьма массивен. Форма клинка на конце и в середине была как у обычной, но массивной шпаги, ромбовидного сечения, плавно переходящим ближе к рукояти уже в тонкий меч, с долой на одну треть длины, которым можно было наносить страшные рубящие удары. Но как раз эта широкая часть почти не затачивалась и не использовалась, именно из-за приближённости к эфесу, а самая рабочая часть — две трети длины клинка, — середина и остриё, за многие годы уже были сильно сточены. Эта шпага являлась великолепным образцом оружейного искусства, однако полностью она меня не удовлетворяла. Хотя она была весьма солидной по весу, и значительно прочнее общепринятых образцов, но для моей техники боя клинок был уже всё-таки слабоват. По этой причине во время моего путешествия, сначала в Италии, потом и в Германии, мне под заказ было сделано несколько клинков, форму, вес и размеры которых я специально подобрал для своих параметров.
Отец так составил мой маршрут, что я в пути всё время находился в странах с тёплым временем года. Всё лето и осень я провёл во Франции, чтобы лучше узнать свою родину, на зиму я перебрался в Италию, пройдя её всю, пока в Европе лежал снег. Зиму можно было провести и в Испании, тем более что оружейные мастера из Толедо славились на всю Европу, но эта страна считалась диковатой и морально отсталой из-за действующей ещё в то время инквизиции. Европейские страны уже давно и серьёзно занимались изучением наук, в десятках университетов учились тысячи студентов, в Риме — столице католицизма, и даже в Ватикане — столице Папского престола, во всю расцветала Эпоха Возрождения, а в Испании всё ещё была Эпоха Мракобесия, и до сих пор на кострах сжигали ведьм! Разумеется, для туристических маршрутов такая страна была малопригодной.
Так что именно в Италии, в Милане, мне под заказ сделали мой первый меч — швейцарский «шнепфер», — клинок которого был со слегка изогнутым односторонне заточенным лезвием, как у сабли, но рукоять — прямой, как у классического меча. Сначала я был в восторге, но потом, весной перейдя Альпы, посетив Швейцарию и Австрию, уже ближе к лету, в Германии заказал ещё два, уже сабельных клинка (поскольку там был известен дизайн венгерских сабель), с сабельными же слегка изогнутыми рукоятями. Правда концы их клинков я заказал ромбовидного сечения и двусторонней заточки, как у классического тонкого меча, составляя в них странную сублимацию смешения разных типов клинков. Темпераментным итальянским мастерам необходимость этого я объяснить не смог (им, видите ли, знать лучше!), но изучив и поняв их клинок, я смог доходчивее объяснить уже немцам, чего же я хочу на самом деле. И они, молодцы, сдвинув в раздумиях брови, но без вопросов, сделали мне два клинка, немного отличающиеся между собой по форме и изгибу, но именно таких, каких я хотел. Нечто среднее между тонким мечом, классическим шнепфером и средней ширины саблей, они воплощали в себе идеальное сочетание рубящих и колющих возможностей, лёгкости и прочности. Глядя на их совершенство, рождённое моей мыслью и волей, я чувствовал себя Богом, создателем новой жизни. Но, тем не менее, всех их, по мере изготовления, я некоторое время проносив с собой, восхищаясь и радуясь, всё же отослал домой отцу, пройдя весь путь с его шпагой.
Я всегда восхищался тем магическим действом, когда из неодушевлённого, казалось бы, куска металла, мастер способен создать что-то живое, которое в его огненном горне, рождающем Нечто, приобретает Форму, а вместе с ней и Душу, пробуждается от мёртвого сна, изменяя себя уже даже помимо воли своего создателя и его первоначального замысла! Вдохнуть Жизнь… Самостоятельную, трепетную, страстную!.. Вот когда становишься по-настоящему счастлив! Вот что приносит истинное удовлетворение!
В оружии есть какая-то своя, скрытая, глубинная магия. Магия совершенства формы, совершенства технической мысли, магия той цели, для которой оно создавалось — магия застывшей, овеществлённой, совершенной власти над жизнью и смертью. Когда-нибудь, как и мой отец, я отдам моему сыну свою лучшую саблю и отпущу его увидеть мир своими глазами, чтобы было о чём вспомнить в старости, и что рассказать своим детям и внукам.
Настоящих мастеров фехтования было не так уж много. Дуэли были крайне редки, являясь скорее атрибутом столичной жизни тех, кому заняться больше было не чем, да и длились они, как правило, до первой крови. Если дуэлянты и умирали, то не от полученных ранений, а от заражения крови и плохого лечения. Вызвать на дуэль мог только человек, полностью уверенный в своих силах, или полный дурак. А дураки были везде, я с радостью соглашался скрестить наши клинки, и потом, вдоволь поиздевавшись над ними и завоевав их животное уважение, вёл их в кабак и поил за свой счёт до поздней ночи, приобретая им «лучшего друга» в своём лице. Это было своего рода развлечение, позволявшее разнообразить мои впечатления о разных странах. Но когда случайно встречались два мастера, что становилось видно уже после пары не взмахов ещё, а только начальных движений, дальнейшее продолжение дуэли становилось бессмысленным, ибо каждый с ужасом видел перед собой свою смерть. Всего раз, но такая встреча произошла и у меня. Оставалось только прекратить дуэль и пойти в кабак веселиться и радоваться жизни. Ведь если достойные люди будут убивать друг друга, то кто же тогда останется?
Кто видел лицо смерти? Мало кто смог потом рассказать об этом. Мало кто после этого остался в живых. Она приходит, как дуновение ветерка, и как ураган, как тихая звёздная ночь, и как нещадно палящее солнце, как нежный поцелуй девушки, искажающийся беззубой старушечьей гримасой. К одним смерть приходит незаметно и быстро, к другим подползает долго и неотвратимо, наслаждаясь их беспомощностью, заставляя трепетать их тела, переворачивая в них душу… Многие из тех, кто видел перед собой смерть, просто не осознавали, не успевали понять этого.
Когда столь явственно видишь это мягкое, плавное движение, как покачивание ветви дерева от слабого ветерка, отточенное в своей незаметности до совершенства, движение, вводящее сознание в транс, а душу — в бесконечную вселенскую пустоту, неотвратимое, как рок, становится по-настоящему страшно! Ты чувствуешь этот страх всей своей внутренностью. Могильным холодом он сковывает трепещущее сердце, пробираясь вверх, медленно, как рука мертвеца, сжимает горло. И, взглянув в глаза противника, ты видишь в них то же самое чувство полнейшей неизвестности судьбы следующего вздоха… Смерть многолика и многообразна в своём лицемерии, и каждая её последующая личина страшнее предыдущей. Но ужаснее всего, когда в её пустых глазницах видишь своё отражение… Это был высокий, стройный, худой, щуплого телосложения парень, примерно моих лет, то ли чех, то ли серб, то ли словак — откуда-то из тех стран, такой же турист, как и я, только знающий языки весьма плохо. Я его как-то случайно, но грубовато задел, а он болезненно отреагировал. Я нахамил, поскольку он был грустен, а я весел и уже слегка пьян. Уже был вечер. Мы вышли во двор, достали клинки, и замерли в оцепенении… Мы были родом из разных стран, из разных концов Европы, обучались точно у разных мастеров, вряд ли даже знакомых между собой. Но, не зависимо друг от друга, мы оба пришли к одному и тому же мироощущению, позволившему видеть мир иначе. И теперь, стоя в надвигающихся сумерках, мы явственно ощутили свои замершие от ужаса сердца на острие наших клинков…
Зеркала смерти, что находятся в наших руках, держим ведь совсем не мы, — слабые песчинки мироздания, а только тот, кто вдохнул жизнь в холодную вселенскую пустоту. И останется в живых только тот, кто был ближе к Нему, кто смог зажечь в своей душе искорку надежды, способную осветить собой хоть маленькую частицу этого мрака. Но как определить это, не убив самому? Но как узнать это, самому не умерев?.. Да и зачем спешить, лишь напрасно приближая результат безысходности всего сущего? Пойдём со мной, брат мой, выпьем самого лучшего вина, которое сможем найти, чтобы забыть о том, зачем мы на этой земле, чтобы не вспоминать, что ждёт нас всех…
Путешествовать по дорогам Европы в одиночку всегда было весьма рискованным мероприятием. Я всегда был осторожен, и старался никогда не рисковать своей жизнью понапрасну. Тем более теперь, когда она стала такой прекрасной и интересной, глупо было бы с пренебрежением относиться к своим поступкам. Ведь я обещал родителям, что вернусь домой целым и невредимым. Да и сам я хотел прожить долгую и счастливую жизнь. У меня для этого было всё, главное — не потерять трезвого восприятия мира, хотя выполнить это в круговерти новой жизни было весьма проблематично. Но я никогда не бывал настолько пьян, чтобы моя рука переставала удерживать эфес шпаги. Мой учитель, когда я уже стал взрослым, и предвидя, что я просто не смогу всегда оставаться трезв, пару раз проводил мне тренинги реалий жизни: мы брали бутылку вина, шли подальше в поле, я её выпивал и начинал фехтовать. Потом мы оба и долго смеялись над увиденным. Тогда я для себя установил, что всё, что мешает правильно оценивать ситуацию, трезво смотреть на мир, — Зло, и старался никогда не терять чувства адекватного восприятия реальности.
Я всегда старался путешествовать в компании. Тем не менее, я всё-таки попадал в ситуации, когда я бывал один, и когда день кончался раньше, чем дорога. И был случай, когда встретились мне на этих дорогах лихие люди. Я шел по лесной дороге где-то в центре Европы, а идти до города оказалось ещё довольно далеко, и вряд ли я бы успел к вечеру. День уже заканчивался, и под густой дубовой листвой стояла приятная тень, расслабляющая лёгкой прохладой. Вдруг на дорогу вышли пять или шесть человек, как оказалось — разбойников, довольных, улыбавшихся от радости, что им досталась такая лёгкая пожива — одинокий путник, молодой парень. Они окружили меня и с ухмылкой помахивали своим оружием — кто чем: у кого топор, у кого тесак, у кого-то даже пистолет (наверное, хоть и заряженный, но вряд ли даже со взведённым курком). Тот факт, что на мне была шпага, разбойников нисколько не насторожил: личное оружие тогда было у всех, но, видимо, они никогда не встречали того, кто мог им достойно владеть. Возможность моего сопротивления они, судя по всему, даже не предполагали. Ни говоря ни слова они встали вокруг, сами не понимая, что создают для меня наиболее удобное расположение для минимальных затрат времени на их поражение. Я ничего не успел почувствовать. Мой клинок сам взлетел в воздух, руководимый какой-то своей, внутренней энергией и волей, хищно движущей его к плоти…
Я уже не видел, что они делали, пытались ли защититься… Это было не важно. Для меня они замерли в остановившемся, оцепеневшем, почти неподвижном времени. Их руки, в последнем, еле движущемся взмахе, пытавшиеся как бы отгородиться, закрыть лица от ужаса, вспыхнувшего в глазах, отделялись от тел, медленно отлетая кусками в стороны, ни коим образом не являясь уже препятствием року. И мой взгляд, направленный куда то в пустоту перед собой, был безучастен к их участи. Мне оставалось только боковым зрением смотреть этот страшный замедленный сон, в котором медленно опадали их тела, и в этой тишине губы их шевелились, не произнеся ни звука. Было слышно лишь эхо тонкого звона моего клинка, прошедшего уже сквозь металлические пряжки и пуговицы их одежд… Я стоял на том же месте. Вокруг меня лежали разрубленные тела и их части, вывалившиеся кишки и брюшные органы, и какая-то мутная, грязная жидкость медленно вытекала из них в траву. Глаза тех, чьи лица были обращены вверх, были широко раскрыты, как бы в недоумении того, что с ними произошло. Я медленно нагнулся над одним из них, и в этих стекленеющих глазах, как в зеркалах, освещённых последними солнечными лучами, пробившимися сквозь листву крон деревьев, внезапно увидел своё лицо!.. И только тогда пришло осознание произошедшего. И в этой пустой тишине я вдруг услышал гулкие удары сердца в моих висках, как будто старинный церковный колокол, обволакивающий провинциальное селение, спящее в полуденном зное, как эхо последнего вздоха… Глаза мертвецов… Они — проклятие для тех, на ком остановились.
Искусство убивать… Невозможно было овладеть им в полной мере, не постигнув искусства чувствовать. Чувствовать окружающий мир, дыхание неба, движение земли, чувствовать в этот краткий миг жизнь всего, что существует между ними.
Каждый миг, канувший в небытие, — уникален. Бесценен. Он никогда более не повторится. Миг. Сколько он длится? Падение листочка с ветки дерева в тихий безветренный вечер. Он длится секунду. Но не спеши. Остановись. Закрой глаза, затаи дыхание… Забудь про всё, что находится внутри твоего естества, забудь про своё тяжёлое, медленное тело, про землю, в которую упираются твои ноги, про небо, в котором теряется твоя голова. Забудь про время, которое исчезает в этом пространстве пустоты и спокойствия… Забудь про свои чувства, забудь про свой слух. Забудь, как медленно шелестят его краешки, тихо-тихо шурша о неподвижный, замерший, застывший воздух. Воздуха нет. Он умер, исчез, как и всё вокруг. Его можно только почувствовать, как присутствие Бога в этом призрачном, иллюзорном мире… Листок плавно опускается, слегка покачиваясь из стороны в сторону, зависая каждый раз в нерешительности сомнения: падает ли он, или поднимается к небу, да и существует ли вокруг него всё это, или он один, наедине с самим собой, наедине со своей смертью… Что такое Вечность? Это миг, растянутый в бесконечное ожидание, в котором рождается, живёт, и умирает наша Вселенная… Как вздох… Существует ли Время? Границы его субъективны. Когда человек забывает о своём «я», время исчезает. Почувствуй это. Почувствуй миг, растянутый во всю свою пылкую, страстную, беспокойную, трепетную жизнь. И умри вместе с ним, и почувствуй бесконечность… Ты — один на один с Богом. Всё, что вокруг — иллюзия. Есть лишь Любовь, и есть Смерть. Когда всё исчезнет, останется только Любовь, и придёт понимание того, что Ты — это и есть Он, Его частичка, песчинка, носимая дыханием Его в огромной пустыне Вселенной.
Помни о Смерти. Каждую минуту, каждый миг ощущая последним в своей жизни. Каждый вдох принимая, как бесконечное счастье. Живи, ведь всё смертно, и всё исчезнет. Вознеси сознание своё за пределы времён. Когда уже нет Чувств. Когда больше Ничего Нет. Только огромная, холодная, неподвижная Бездна Пустоты… Вернись! Очнись от Смерти. Ты жив ещё… Ты будешь жив всегда, пока будешь помнить, зачем жив, пока не забудешь, ради чего…
С самого детства я начал ощущать ценность любой жизни, в любых формах её проявления. Я болезненно чувствовал, как всё это ранимо, как бесконечно ценно каждое живое существо. Почти физически я ощущал душевные страдания, когда видел, как умирает жизнь. С возрастом это чувство не притупилось. Но в такой критической ситуации я действовал мгновенно, и пока сохранялась угроза для моей жизни, моё сознание оставалось холодным, как родниковая вода, и миг растянулся в пульсирующую вязкую бесконечность. Но потом время остановилось… Всё когда-нибудь умирает. Но я должен вернуться домой и продолжить свой род, и умру я в глубокой старости и своей собственной смертью!
В те времена отношение к жизни было очень трепетным. Несмотря на то, что оружие было почти у всех, убийство человека воспринималось как крайне неординарное событие. И несмотря на годы тренировок, после которых я уже воспринимал противника лишь как мишень с наиболее оптимальными углами и зонами поражения, убийство живой души было огромным шоком. После этого случая я проклинал себя за то, что не всё учёл и рассчитал, невнимательно отнёсся к вычислению требуемого времени, или длины пути, или скорости передвижения. Я клял себя за свою небрежность, отчего случилось то, чего могло бы не быть. Этим разбойникам нужен был мой кошелёк, а не моя жизнь; я мог бы отдать им свои деньги, и, скорее всего, все остались бы живы. Но наверняка они бы потребовали и мою одежду, и шпагу моего отца. А я был уставший, весь день провёл пешком в пути, и просто не захотел вступать в переговоры. Я не мог так рисковать. Тем более, что моя гордость и честь моей фамилии не позволяли мне совершить столь недостойный поступок… Я себя успокаивал лишь тем, что, в конце концов, своими действиями я обезопасил других путников, которые не смогли бы сами за себя постоять. Но глубоко в душе я всегда знал, что проявил этим свою слабость, результатом которой стала смерть стольких людей. И я даже не использовал шанса сохранить им жизнь.
Я никогда не отличался большой религиозностью, и всегда считал, что заповеди господни надо рассматривать применительно к конкретным ситуациям. Наша жизнь зависит от её условий, а условия жизни ужасающе различны. Если путник натёр ноги в тесных башмаках, он уже не видит неба. Он видит только кровь на своих ногах. А если он вообще босиком? Кто знает, может быть, если бы Богом мне была дана другая судьба, если бы я влачил нищенское существование, если бы умирал от голода, тогда, может быть, и я был бы вынужден стать на путь воровства и разбоя. Я не знаю! И я не в праве винить людей за их судьбу. Да не наступит тот час, когда я вознамерюсь судить. Господи, пожалуйста, прости меня!..
Пропутешествовав более года чуть ли не по всем странам центральной Европы, увидев, наверное, всё, что можно было увидеть, я, наконец-то, вернулся домой. Я стал уже взрослым мужчиной, с возрастом около двадцати лет. В ожидании моего возвращения родители нашли мне невесту из хорошей семьи, на которой я и женился.
Её звали Анна (условно; я не помню точно, но ощущения в горле подсказывают звук этого имени). Она принесла спокойствие в мою жизнь и умиротворение в мою душу. Красивая и грациозная, как лебедь, тихо плывущий по озеру, с белой, как снег, кожей, и золотыми, как солнце, волосами, собранными и завитыми на затылке, нежная, как весенний воздух, и женственная, как первые весенние цветы, она была воплощением самой весны, самой жизни. И голубизна небес светилась в её больших, сияющих глазах. Анна — цветочек мой, мой нежный подснежник. Я вдыхал тебя, и жизнь вместе с тобой входила в мою грудь, и радостью наполнялось сердце, и эти мгновения превращались в вечность, которой мне было мало!!! Мне всё время хотелось взять её на руки, прижать к своей груди, и не отпускать из своих объятий никогда! Не было на свете для меня никого дороже, чем она. Своим существованием она возродила мою душу. Её присутствие стало необходим для меня, как воздух для дыхания, как свет для глаз, как тепло для сердца. Я не помню её речи. Кажется, что мы никогда не разговаривали. Зачем нужны слова, ведь когда я ощущал её дыхание на своей щеке, я забывал обо всём, что может существовать в мире. Не было ни времени, ни пространства, ничего, кроме её дыхания, её тепла, её присутствия.
Она умерла молодой, оставив мне маленьких дочь и сына…
Вместе с ней умерла моя душа, исчез смысл жизни, раз и навсегда ушло тепло из моего сердца. Я возлюбил её сильнее Бога. С ней я позабыл Его. И Он отнял её у меня, оставив в холодном мраке одиночества. Наступила длинная — длинная — длинная осень… Я так никогда больше и не женился, даже не задумывался об этом. Мои дети выросли. Дочь стала очень похожей на мою Анну, но у неё была совсем другая душа, совсем другой, — твёрдый, мужской характер. Она вышла замуж за благородного и богатого молодого человека, и уехала с ним из нашей провинции в другой город. Сын вырос большим и красивым парнем, каким и я был в молодости. С детства он проявил тягу к наукам значительно большую, чем к фехтованию, которому я пытался его учить сам. Он аккуратно, правильно и точно повторял все движения, но все его мысли были в книгах, и глаза не горели тем заревом, которое было когда-то в моих. Другое время. Всё меняется, и люди меняются вместе с ним. Всё другое… Сын отправился в Европу, но не смотреть на неё, а учиться в университете. Я дал ему свою лучшую саблю, но мой сын, наверное, с радостью поменяет её на несколько книг, нежели употребит в дело. У него другая натура, душа гуманиста-просветителя, совсем не та, что была у моего отца и деда. Но я его понял и отпустил, — пусть идёт туда, куда его зовёт сердце. Он умный парень, он не пропадёт на длинных и опасных дорогах Европы.
Родителей я похоронил давно, когда мои дети были ещё маленькими. Умерли они почти одновременно, вслед друг за другом. Когда я, вернувшись домой после путешествия по Европе, уже взрослым от всех пережитых впечатлений мужчиной, рассказал отцу, что убил его шпагой несколько лесных разбойников, он был необычайно горд за меня, за весь наш род, который я не посрамил. А у меня всю жизнь не уходили из памяти эти стекленеющие глаза, недоумённо смотрящие в пустоту небес, отразивших солнечные лучи, пробившиеся сквозь листву крон деревьев, в которых я увидел своё потрясённое лицо! И когда я хоронил моего отца, то положил с ним в гроб его лучшую шпагу, которой я убил тех людей, похоронив их навеки вместе.
Длинная-длинная-длинная осень. Скудная пора, когда время уносит краски лета, и ты остаёшься один на один со своими воспоминаниями. Ночь. Темнота. Холодная, непроглядная, мёртвая пустота. И только тихое, еле движимое, как ночной ветерок, дыхание смерти… Я один. Я во мраке. И только мороз продирает мне кожу, и куда бы я не смотрел, моё лицо всегда обращено в пустоту… Мы все одиноки. Краткие мгновения любви согревают наши души, и мы забываем на время, на краткий миг, про этот вселенский холод, про эту пустоту. Но все мы обречены. Мы все потом снова возвращаемся в эту ночь. И только маленькие звёздочки, еле видимые в бесконечной высоте, согревают нас своим хрупким мерцанием, вселяя в наши души надежду, что мы всё же не одиноки в этой холодной пустоте, в этом непроглядном мраке космоса. Темнота так же необходима, как свет. Ночь так же необходима, как день. Иначе мы не увидим света звёзд над своей головой. Иначе мы не почувствуем Бога в сердце своём.
Я стою посреди большого, слабоосвещённого зала моего родового дома, смотрю в пустоту, и в моих глазах отражается только свет догорающих угольков. Где-то на кухне хлопочет девушка-горничная, красивая, как моя Анна, но с другой причёской таких же светлых волос — две завитых копны за висками, и совершенно другим характером. Она молода, но из-за своей холодности выглядит старше своих лет. Она — это только лишь холодное отражение моей Анны в ледяной воде.
Жизнь прожита…
Я умер тихо, ночью, во сне, в своей постели, в своей спальной комнате дома моего рода. Просто уснул, и не захотел просыпаться…
Встречай меня, моя Анна!
Франция. Годы жизни: 1589 г. — 1650 г.