САПФО

Где душа твоя, когда ты спишь?

Хоть бы раз слеза забрезжила сквозь ресницы.

Как крутое тесто лежишь,

И живот вздымается. Ничего, говоришь, не снится?

А подушку душишь. Меня бы так обнимал.

И не знаешь: я твой пот ночной как жемчуг собираю.

Преешь в куле маминых одеял.

А я словно карту луны твою пятнистую спину читаю.

Морем Спокойствия поворачиваешься ко мне.

Вижу гряду позвонков как барханов пустыни.

Напрасно тянусь как ребенок к низкой луне

Напрасно тянусь к мужчине.

Да любовь мне твоя не нужна.

Близко ты слишком. Другое бы надо:

Я на ложе одна.

А надо мной - Плеяды.

Сон 26

Прошлое в коробочке

Такие коробки раньше продавались на юге. Смотришь в окуляр и видишь морской пейзаж. Только я вижу свое детство: домик моих дедушки и бабушки в деревне, палисадник. Если поворачивать колесико окуляра, становится видно и дальше, словно смотришь в бинокль с сильным увеличением. Виден и лес, и речка, и поселок с сельпо. Не сразу я стала видеть человечков, копающихся на огороде, включающих свет в домике. Не сразу признала в них бабушку и дедушку, а в девочке - себя. Я вижу даже прореху на крыше, которую все никак не мог собраться заделать мой дедушка, хорошо помню, как протекал в этом месте потолок. Я решила помочь человечкам, и, проколов иголкой картонную стенку коробочки, потянулась острием к крыше, чтобы подправить шифер. Но мой дедушка не заметил иглы, и напоролся на нее. Схватился за сердце и упал, и девочка бросилась к нему в слезах. Так оно и было в прошлом, и я поняла, почему с детства испытывала такое чувство вины перед дедушкой.

Бодрствование 26

Любовь никогда не проходит: просто она сначала избавляется от потребительства - родители, возлюбленные перестают быть физически необходимыми, - а потом теряет остроту. Проклятая привычка привыкать! Сколько их, драгоценных любимых, переложено в моей душе ватой времени! Иногда кажется, там одна только вата, хочется притопить в ней очередной алмаз. А на самом дне - большая рождественская звезда, навершие новогодней ёлки, всегда убираемая в коробку первой. Это - Ты, истинный адресат каждого слова и каждой мысли, иногда - собеседник, всегда слушатель.

Сон 27

Почта Благовещенья

Во сне я была христианским паломником.

Я пришел в Плакучий монастырь. О грехах мира здесь плакало все: стены храмов и келий, мантии и куколи братьев, иконы и распятия, скот и голуби. Всякая пища разбавлялась слезами утвари, а те, кто ел недостаточно быстро, иной раз глотали одни слезы, которыми сама собой наполнялась ложка. Я пришел к Благовещенью: в это день здесь, перед тем, как выпустить птиц, писали письма Богу. Свернутые листки бумаги клали на стол, покрытый новой клеенкой, чтобы чернила не расползлись от слез столешницы. Через час и новая клеенка начинала слезоточить, и слова писем, не захваченных птицами в небо, слова нераскаявшихся грешников черными чернильными ручьями стекали на каменные плиты и тонули в потоках их слез. Птицы, выпущенные из клеток, делали круг под потолком храма, устремившись к высоким окошечкам, и у маловеров перехватывало дыхание: выпорхнут! Но птицы возвращались, и выбирали письма. Был случай, когда 24 синицы унесли целую тетрадь одной хромой девочки. Но чаще даже откормленные голуби и мускулистые снегири брезгливо роняли записочки, хитро написанные на папиросной бумаге и намазанные клейким медом, а из некоторых цидулек выклевывали вложенных в них мух. Всю ночь я пробродил по двору перед кельями для паломников, думая, что напишу Господу. И наконец, перед самым утром вспомнил давний сон, в котором Господь сказал мне: "Не жалей и не желай того, что не в твоей судьбе. Твоя судьба - Моя рука..."

И я написал: "Моя судьба - Твоя рука. Я - в Твоей руке. Я - гвоздь в Твоей руке. Я Твоя боль. Гвоздь в Твоей руке, разъедаемый ржавчиной от Твоей крови. Гвоздь, который хочет быть исторгнутым. Любить - значит быть благом для любимого. Не могу быть благом для Тебя, потому что Ты и есть благо: Ты дал мне меня, мир, а главное - Себя. Не могу быть для Тебя и ничем, потому что Ты меня любишь. Я сам приговорил бы себя к адским областям, если бы не знал, что моя погибель умножит Твое страдание. О, как я хотел бы любить Тебя без взаимности! И на самом дне заслуженного ада чувствовал бы себя, как в раю, зная, что не страдаешь о моей гибели. Но неужели хочу лишить Тебя любви к Твоему творению, лишить Тебя части Божественной славы?! О нет! И что делать мне, как преобразовать свою природу, из гвоздя превратится в елей, врачующий Твои раны?"

Я заметил свою записочку, отогнул уголок, маячивший, как маленький парус в море бумажек. И вот воробей поскакал к ней, пытливо клюнул, отпрыгнул, и снова.....

Я проснулась.

Бодрствование 27

Я умру - и включат свет, и увижу всех, по круглому списку любимых, где нет ни первых, ни последних, и все одинаково отдалены от моего сердца моим эгоизмом, и все одинаково приближены к нему моей любовью. Если мой эгоизм станет так силен, что оттолкнет вас, все вы разлетитесь, и не верну вас никогда. Но чем меньше он будет, тем ближе вы будете ко мне, и не опалит, а согреет меня горящая вата времени.

II

Во сне человек теряет все: имя, возраст, пол, родину.... Теряет - и освобождается от потерянного. Во сне человек свободен - и безволен. В бодрствовании - связан, но у него есть воля для того, чтобы с узами смириться, дать им задушить себя, или расшатывать их, сдирая с себя кожу и мясо. Во сне человек теряет...

...ВОЗРАСТ

БАБУШКА-ГОЛЕМ

Мне снилась ночная Прага. Она была такой, какой каждый из нас, кому слова "Старый Город" что-нибудь да говорят, представит ее себе. Я знала: Голем вернулся. Я бегала по улицам в надежде встретить его. Только что прошел дождь, "мокрые карнизы блестят как сабли" - так я думала во сне. Впереди мелькнуло желтое, явно мягкое, словно сделанное из теста тело. Я удивилась тому, как быстро оно передвигается, и срезала путь, пробежав каким-то узким закоулком. Голем вынырнул из арки прямо передо мной: это была моя 90-летняя, абсолютно нагая бабушка.

Я хожу за сумасшедшей старухой. Она - моя родная бабушка. В ее квартире пахнет застоявшимся временем, то есть Стигийским болотом. Это хуже, чем запах старого ночного горшка. Сколько ни проветривай - едва пройдет дождь или помоют полы - вековые шкафы снова начинают источать затхлый запах гниющего гроба.

Мне отвратительно знать, что в этом желтом, пятнистом теле из дрожащей плотяной жидкой глины течет моя кровь. Я смотрю на старухины фотографии, развешенные на стенах, и вижу в серой дымке свое лицо, оправленное в чужое женское тело девятнадцатого века.

Я смотрю на старуху. Взгляд не сразу находит ее в куче ветоши на пропахшей лекарствами постели. Я вижу свою старость, свой безобразный труп первой четверти двадцать первого века.

Когда-то бабушка была любима мною, в детстве. Старуха не жила с нами, она приходила по субботам. Для нее готовили праздничный ужин и крахмалили скатерть. От бабушки пахло душными духами, пожирающими воздух и теплым золотом. Были шляпы с бархатом, похожим на мармелад, пепел седины в парикмахерских кудрях, пурпурная помада на искривленных временем губах, усы, -- навязчивые участники поцелуя, пыльный запах пудры и драгоценности рубиновые звезды, гранатовые браслеты, золотые сердца и цепи, -- призванные отвести взгляд от старости, заставить глаз смотреть мимо морщин: черепашьих - на шее, обезьяньих - на руках, на фалангах пальцев слоновьих.

Бабушка, старая актриса, и за праздничным столом держалась как в сцене пира. Она говорила моей матери: "Цейтл, будь добра, передай мне салат", -так, словно эта фраза имела тайный смысл, понятный только им двоим. Все ее жесты были значительны и вызывали трепет. Наш домашний кумир держал бокал с багровым бордо рукою подагры.

Шляпы выброшены, кудри развились, помада засохла и искрошилась, драгоценности в моем сейфе. Они гремят в шкатулке как монпансье, ибо шелк футляров истлел, а бархат поела бархатная моль.

Книги с волнистой бумагой цвета человеческой кожи, керамический вздор, подглядывающий за людьми немигающими серебряными зрачками бликов, массивные часы, похожие на артиллерийские снаряды и своим громким тиканьем заглушающие шаги времени, златоперые хищные самописки, пачки блеклых интимных писем с выцветшими вензелями, как тальком, пересыпанные пылью, проволочные скелеты китайских абажуров, костяные ножи для разрезания книг, фригидный хрусталь в грубых объятиях бронзы, побледневшие ковры, потемневшие картины, венские стулья, страдающие артритом. Всем этим владею я. Всем, не нужным мне. Старуха владеет тем, что мне необходимо - моей свободой.

Я часто смотрю на нее, когда она спит. Храп выползает из разверстого беззубого рта. Самая глубина мрака, дно ночи - в колодце старухиного горла. Я люблю слушать ее храп, сидя в своей комнате, замерев в безопасности и покое. Она спит! Я принадлежу себе. Ее храп - это мурлыканье льва, только что охотившегося на меня. "Спи, спи, не мучай меня. Твой сон - моя мечта, моя свобода, столько планов у меня на время твоего сна. Но вот ты спишь - и я сижу, безвольно опустив руки, и мой мозг считает твои всхрапы."

Когда я кормлю с ложки эти синие кольчатые губы, рот открывается широко. Его края мягкие и неровные, поросшие жесткой травою усов старухи. Верно, так отверзаются могилы, и мне кажется, что по моей руке, немеющей от долгого держания навису, уходит в старуху моя жизнь, моя молодость. Эта утроба пережила всех своих детей.

У меня была мысль завести сиделку. Даже приходило несколько тихих, с морщинами у губ (признак пессимизма) женщин. Они пробовались на роль сиделки, но старуха отвергла их.

Моя беда не в наследстве. Мне жаль эту старуху, этого уродливого эгоистичного ребенка, эту раненую черепаху, беспомощно ползающую по комнате. Я желаю ей жить. Я не верю в розовую бесконечную соплю вечной жизни, не верю в хронический насморк перерождений. Нет, у меня не будет ни жемчужных врат, ни шатров в саду, ни розы с Беатриче на лепестке, ни долины золы и пепла, ни веселого адского огня (не от него ли тот свет, в котором ликуют небеса)? Меня просто не будет. Иногда по ночам я едва не плачу, вспоминая лица знакомых, родных, возлюбленных, случайных прохожих. Его не будет, ее не будет, и его, и ее. И как возможны злоба или обиды на этих живых, беспомощных, умирающих, чьи дни как пяди, чья тень длиннее, чем их жизнь.... Любая вещь переживет человека. Выбросить вещь легко, но убить трудно. Память о делах человека переживет человека. А ведь это так же страшно, как курящаяся сигарета и дымящийся кофе на столе, под которым остывает труп.

Он отнял у меня деньги, она посмеялась, они избили, опорочили, оклеветали меня. Ну так что? Это не больше, чем капризы смертельно больного ребенка. О, дайте мне посмотреть на всех вас, запомнить ваши рты, ваши глаза, ваши запахи прежде, чем вы станете грязью и вонью. Видимо, я люблю людей.

Бред вошел в мою бабушку как злой дух и почти не отпускает. Редкие возвращения рассудка сопровождаются расслаблением, болями и депрессией. Мне невольно приходится жить в мире, притащенном старухой из небытия. Я все думаю, что же будет ей не под силу, что увлечет ее дух и выманит из этих развалин плоти...

-- Ах, Женя! - говорит бабушка. - Нет ничего страшнее, чем быть обузой. Ведь это может продлиться Бог знает сколько. Мне так жаль тебя, ты ведь как на привязи возле моей койки. Женя, я много где побывала и много повидала. Надо продолжать исследовать жизнь дальше. Женя, сдай меня в Дом престарелых. Посмотрю, как там и что. Не долго - там меня быстро отправят на тот свет сквозняками и не правильной едой.

-- Что ты, бабушка, милая! - отвечаю я. - Я тебя никому не отдам и никогда не брошу! Не будь я Ашкенази!

Слезы тянутся ариадниными нитками по лабиринтам бабушкиных морщин. Да и у меня ком в горле.

Ночью я слышу: "Карэл! Карэл!" Бабушка стоит в темноте, опираясь на стол. Какая она желтая в луче света, ворвавшемся из коридора - глиняный человек, гомункулус. "Ужасная жара! Скоро ли подадут экипаж?" - говорит бабушка по-английски. Это вернулся индийский период. Будет кобра под кроватью, будут воры-индусы, жара и жажда. Картина продержится несколько дней, ее сменит другая.

"Уведите меня из этой пустыни! Зачем вы завели меня сюда?" "Повяжите мне бант, маман, я иду в гимназию." "Я потеряла здесь иголку, в постели, ее необходимо найти!" "Ты помнишь мальчиков Лимоновых?" "У нас в саду цыгане! Я видела красную рубашку!" Тишина. Бабушка стирает носок в невидимом ручье. Ночью: "Здесь кто-то есть! Они пришли за мной с костяными крыльями! У-У-У! "

Я стираю обмоченные простыни, я варю рис и печень, я сижу рядом и слушаю рассказ о Шуре, которая любила закидывать шляпки на шкаф, я терплю упреки, я выношу Моцарта в птичьем гаме радиоточки. Волна эфира, шумя, подходит к бабушкиному изголовью.

Я сплю за стеной, мне снится крик: "Женя! Женя!" Я вскакиваю и иду в комнату бабушки, отворяю дверь и просыпаюсь в своей постели от крика: "Женя! Женя!"

Я наблюдаю, что вызывает тот или иной бред: душный вечер породил Индию, мой черный халат в сочетании с ночным горшком - вонючую монашку, слова "траншевый кредит" , произнесенные радио, -- противотанковые траншеи 41-го. Безумием можно управлять! Эта мысль не дает мне покоя.

Приказы, капризы, отчаянье. Сумасшедшая бабушка ненавидит меня. Она борется за власть, как это делают животные и дети, пользуясь моей человечностью. Изматывающий душу детский плач, трогательный вид животного, старческая немощь мстят тебе. Они говорят тебе: "Ты человек - сжалься". И ты, сам ничтожество, падкое на лесть, повинуешься им с терпением доброго раба.

Так продолжалось до тех пор, пока однажды в мою комнату не вошел он. Он сделал несколько шагов по направлению ко мне, не сняв шапки и не сказав мне ни слова привета. У него была походка человека, который постоянно находится в положении падающего и безбородое лицо с выдающимися скулами и косыми глазами. Он полез в карман и вытащил оттуда книгу. Конечно, этот человек был не Голем, а мой приятель Чемоданов, а книга - известный роман Майринка, но именно в этот день, ветреный, осенний, когда тени опадающих за окном листьев шмыгали по комнате как мыши, у меня родилась мысль...

Мне отчетливо вспомнилось, как бабушка, сжимая в подрагивающей руке старинную книжку в опойковом переплете, читала легенды о Големе, собранные Рэби Иехудой Ливой бен Бецалелем из Праги. Ее мефистофелевский профиль был перечеркнут золотой дужкой очков, а амортизированный голос старой актрисы звучал потрескивая, как огонь. Древняя книга пахла гарью. Это было в моем детстве. Интересно, помнит ли она? Мне хотелось, чтобы она сама заговорила об этом.

Я произношу громко, отчетливо, как бы размышляя вслух: -- Забавно читать, когда Гершом Шолем пишет о Големе таким отстраненным тоном, как будто он тут вовсе не при чем. А ведь Каббала Маасит сделала значительный шаг вперед, если профессор Шолем, то есть Голем, преподает в Тель-Авивском университете и пишет труды о символизме Каббалы. Кстати, он атеист, этот Голем.

Бабушка приподнимает голову и смотрит на меня жидким бесцветным глазом.

-- Женя, что ты там говоришь о Големе? Он опять появился?

-- Да, -- я кладу бабушке в рот таблетку, будто это драхма, дрожащими пальцами осязаю холодную слизь внутренней стороны ее губ. - Голем - это ты.

Старуха хочет возразить, морщины у губ дрожат и двоятся.

-- Спи. - Я вжимаю голову старухи в подушку и гашу лампу. Светится только плоть старухи - бледная и пятнистая, как луна. Старуха неподвижна, но я чувствую - в этом теле бродит беспокойство.

Посмотрим, что будет.

Ночью, когда старуха спит, я пишу черным фломастером у нее на лбу, растягивая пальцами гофре морщин. Пишу слово EMET, что значит - ИСТИНА. Эта надпись на лбу - признак Голема. Я пишу, и стираю влажной теплой губкой и пишу это слово в зеркальном отображении, чтобы старуха смогла прочитать его правильно, отразившись в стекле. Уже не ИСТИНА написано на челе, и Алеф не Алеф, но в мутном венецианском зеркале, расколовшемся надвое осенью 1917 года, в зеркале, в котором любое лицо - со шрамом, а часы идут вспять...

Не эксперимент над безумием, но извращение слова ИСТИНА не дает мне заснуть. Мысли о смерти падают на мое лицо как осенние листья. Мысленно я говорю себе, упражняясь в неверии, что эти знаки - только краска, нанесенная на кожу, только злая шутка, но я боюсь этих изувеченных вывернутых букв, ведь согласно Хохмат хацеруф мой смертный приговор начертан на челе моей бабушки.

Утром я с бьющимся сердцем захожу в комнату старухи, покрытую ровной утренней тенью, с грохотом латунных колец раздвигаю шторы на окнах.

Бабушка вздрагивает - ее разбудил шум. Тень, разодравшись надвое, сжалась в северном и южном углах комнаты.

Я говорю: -- Голем!

-- Да. - Хриплый утренний голос, в нем нет удивления или испуга. Неужели мне удалось задать бреду нужное мне направление?

-- Встань, подойди к зеркалу.

Бабушка повинуется. Она идет босиком. Ее желтые, как старая слоновья кость, ноги дрожат от икр до ляжек, руки растопырены. Ее ночная рубашка так похожа на саван. Бабушка смотрит в зеркало, щурясь, будто оттуда ей в лицо ветер задувает песок.

-- Что написано у тебя на лбу?

Бабушка всматривается в свое отражение, трещина на стекле мешает ей. От напряжения ее губы подпрыгивают, обнажая мокрые тряпичные десны и единственный, длинный, с прожилками зуб.

-- EMET! - наконец восклицает она с восторгом и благоговением, -EMET!

-- Голем! Ты - мое создание и должен повиноваться мне, -- говорю я.

-- О конечно! Конечно, ты - мое солнце, мое божество! - Бабушка плачет и хочет опуститься на колени. Я не позволяю.

В этот день меня пьянила власть. Бабушка выполняла все мои приказы. Ее ледяные пальцы тянулись к моим рукам, и однажды ей удалось поцеловать мое запястье. Бабушка убирала свою постель, чистила картофель, мыла посуду, писала под мою диктовку: "Брешит бара Элохим..." Она подавала мне книгу, включала и выключала радио, заводила часы. Однажды она спросила меня, почему ее ноги и руки так трясутся, а глаза слезятся. Мне пришлось отвечать, что глина была жидкой и влажной, и Голем удовлетворился моим ответом.

Уже несколько лет бабушка так не утруждала себя. К вечеру она покрылась испариной и заметно дрожала. Она уснула, повалившись в кресло, и храп изошел из ее рта впервые за несколько лет к моему неудовольствию.

Мне удалось победить старость и создать Голем! От счастья я вздыхаю так глубоко, словно у меня не легкие, а мехи, и вливается в них не воздух, а молодое вино. Вдруг мне становится стыдно - как можно было не замечать, что старуха совсем замучена? Безумие власти не дало мне подумать о ней, как безумие старости не давало ей подумать обо мне.

Я иду к бабушке, перестилаю постель и бережно перекладываю ее с кресла в кровать. Она не храпит, и дыхание ушло глубоко внутрь, только пульсирует бирюзовая жилка на пятнистом виске. Я так люблю бабушку в эту минуту. Я вспоминаю, как во дни просветления рассудка она просила меня отдать ее в Дом престарелых, вспоминаю свое детство, когда она читала мне, когда мы вместе гуляли и разговаривали. Я не могу сдержать слез, они капают на ее лицо, смешиваются с ее потом. "Я люблю тебя, бабушка, живи подольше и прости меня!"

Вдруг старуха проснулась - моя слеза обожгла ей слизистую оболочку глаза, проникнув между вздрогнувшими ресницами, -- и жилистые руки Голема вцепились в мое горло.

-- Ненавижу тебя! Чудовище! Кто просил тебя создавать меня? - шипит старуха. Каменные ногти, по небрежности давно не стриженные мною ногти, врастают в мою шею. Я пытаюсь откинуть старуху, но она впилась в меня. Ненависть придает ей силы, а у меня от ужаса и удушья темнеет в глазах. Мы кружимся по комнате в танце человека и смерти, я падаю.

Я падаю спиной на зеркало и соскальзываю на пол. Старуха видит свое лицо и стынет от ужаса, разжимая синеющие пальцы. Теперь и я вижу - моя слеза смыла один знак на ее челе. Знак, который отражается в зеркале как Алеф. Старуха прочитала на своем лбу: MET - УМЕР. Так подобает поступить Голему.

Голем оплыл на пол, словно кости его растаяли подобно свечам. Бабушка-Голем умерла.

Так наступила моя свобода. Уже несколько лет я сплю в перетянутой заново бабушкиной кровати из красного дерева. Но каждую ночь, даже если постель со мной кто-то делит, в секунды между сном и явью я не знаю, кто я. Плоть старухи освободила мою плоть от обязанностей перед собою, но она все более овладевает моим духом, ибо время идет и меня обволакивает старость. Путы моих морщин еще тонки как паутина, но эти путы уже есть, и наступит тот день, когда в очередной раз увидев тело старухи во сне, я встану с постели и увижу его в зеркале.

...ПОЛ

ЗАПАЯННЫЙ АЛМАЗ

Этим летом я живу на даче. Саша может приезжать только на выходные. В одиночестве я работаю, перевожу у окна, поглядывая на битву тополиных верхушек, потому что лето выдалось ветреное. Но в последний месяц рука моя пишет совсем не то, чего требует работа...

2 июля. Обычно, приезжая на дачу, я сразу же захожу к соседям, с которыми мы за годы знакомства изжили все церемонии, и пренебрегать приличиями стало у нас принятым тоном. Так было и в этот раз - взбегаю на шаткое крыльцо, еще больше расшатавшееся за зиму, распахиваю дверь. Вижу незнакомого юношу, снимающего через голову майку. Чётко, крупно - его спину натурщика в анатомическом классе, расплывчато, вдалеке - широкую грудь, отраженную в мутном от сырости зеркале. Юноша тоже видит в зеркале чужую фигуру, панически оборачивается и корчит рожу из тех, на какие способны только близорукие. Его очки сияют на подзеркальнике, лучи, отраженные линзами и металлом оправы, перекрещиваясь, создают в воздухе магический кристалл. Я извиняюсь и выхожу на крыльцо. "Обождите, я сейчас", со смехом, и вызванным, и подавленным смущением, кричит юноша. Я стою на крыльце, думая о нем. Бывает же такое: атлетическое сложение и безобразное лицо, с огромным ртом, по-мартышечьи курносое.

Новый знакомый сразу получил у меня прозвание - "Гийом Оранжский Короткий Нос". Гийом, мелко кивая головой в знак приветствия, сказал: "А мы сняли этот домик. На месяц. Приехали только вчера. Меня зовут Леонид. Будем соседями. Заходите. Я - офицер, ракетчик. Служу в Иваново. Сейчас в отпуске. Заходите" Мне пришлось обещать. Манера говорить отрывисто, свойственная Гийому, мне не понравилась. Он показался мне глуп и груб. Однако недвусмысленная мужественность произвела впечатление, и Гийом еще не раз приходил мне на ум в течение дня.

3 июля. Она сошла с крыльца, поправляя желтую юбку, которую тут же принялся испытывать на прочность ветер.

Она идет к станции, а я иду за ней, хотя у меня нет в этом никакой нужды. Я не могу понять, что так привлекло меня в этой женской фигуре, которую я вижу впереди себя на расстоянии нескольких метров, и вижу впервые. Я знаю: мне необходимо увидеть ее лицо, чтобы убедиться, что она некрасива, чтобы никогда не смотреть на соседа, завидуя, потому что она сошла с его крыльца, сошла, поправляя юбку, чтобы больше не смотреть на нее с любопытством и волнением, чтобы больше не смотреть.... Мне удалось увидеть ее лицо только на платформе, и у меня сразу отлегло от сердца. Да, некрасивая. Грубоватое, ничем не примечательное лицо. Курносое, низколобое, глаза маленькие, ресницы светлые, рот большой, щеки выступающие, косметики нет. Однако интерес мой к ней только усилился. Мне с трудом удалось взять себя в руки и не сесть с ней в электричку. Я бегу прочь, до конца не понимая, что заставило меня преследовать незнакомую девушку. Кого и к кому я так ревную и почему?

Мне не спалось, у соседей долго не гасли окна. Ночные бабочки рокотали как трещотки, танцуя у стекла, и с жалобным звоном ударялись о горящую лампочку.

5 июля. Звонила поселковая церковь. С той дорожки, по которой я обычно прогуливаюсь, виден сквозь ветки деревьев ее голубой купол, от яркого солнца он иногда кажется зеленым. Сегодня мне вздумалось зайти туда, посмотреть на верующих. Дневной свет смешивался со светом свечей, они потрескивали с тем звуком, с которым рвется тонкая ткань. Среди старух и другой убогой публики мое внимание привлекла молодая женщина. Она была одета слишком хорошо для того, чтобы быть деревенской кликушей, но молилась слишком истово для праздной дачницы. Впрочем, в ее движениях совершенно не было нервной суетливости, свойственной экзальтированным особам. Она крестилась медленно, кланялась глубоко, стояла неподвижно. Однажды опустилась на колени, и поднялась тяжело, но грациозно, - как лань. Однажды - обернулась. Я никогда не забуду этот медленный поворот шеи и скошенный на что-то сзади спокойный голубой глаз. Это лицо, теперь обрамленное платком, уже являлось мне на платформе.

6 июля. Не знаю, кто из них раздражает меня больше. Не могу понять, почему эти посторонние люди так досаждают мне. Этот тупой уродливый солдафон и эта набожная корова. Я стараюсь не смотреть в окно. Всю ночь меня терзало бешенство: ведь они, наверное, занимаются там любовью, в доме моих друзей: женщина, пришедшая из церкви, и офицеришка. Как сочетаются в постели его тупость и ее религия? Читает ли она молитву перед тем, как взойти на ложе? Довольствуются ли они "позой миссионера"? Пользуются ли противозачаточными средствами? Мне хотелось подкрасться и послушать под окном их спальни, но здравый смысл пристыдил меня. К утру мне показалось, что мой нездоровый интерес к этой паре вызван тем, что я слишком мало знаю об этих людях. Надо просто узнать их поближе, и все пройдет. Где граница между жаждой познания и жаждой обладания?

И вот под хрипловатый (батарейки отсырели) голос приемника, призванного уболтать мое волнение, я иду к дачникам с предложением показать им дальний пляж. Они сидят на диване, едят груши и смотрят телевизор. Я вижу, как они похожи. Они блестят мне в лицо одинаковыми очками, одинаковыми улыбками. Она кивает, он привстает: "А! Доброе утро! Вот. Моя сестра. Елена"

Мы пьем кофе, я пью сведенья, обжигающие мне нутро. Она художница, сняла дачу для этюдов. А у него выдался отпуск. Решил не скучать один в Москве. Ей 30. Ему 28. Особенно почему-то радует меня то, что они до сих пор не обзавелись семьями. Они на пляж не ходят, купаются по ночам у мостков. Вот и все, им больше нечего сказать о себе. Да, живут они на Китай-городе. "Я хожу в церковь, - спокойно говорит Елена. - На Маросейке. Знаете?" "Не понимаю сестру, - улыбается Леонид. - Молодость так проводить. Но это свободный выбор каждого человека" Родители у них умерли. Я впитываю эти два образа, которые кажутся мне раздвоением одного, раздвоением, вызванным близорукостью. Впитываю, как впитывает кофе печенье, которое я опускаю в чашку.

Мне кажется, что я чего-то не понимаю в этих людях. Леонид целый день спит в шезлонге, прикрывая голову газетой. А Елена не выходит из дома. Я исподтишка рисую торс Леонида. Затем мой карандаш опускается ниже пупка нарисованного тела. Для меня это открытие: оказывается, я волнуюсь. Ища спасения, я думаю о Елене, о встрече в церкви. Мысль об этой женщине отзывается болью от сердца до чресел. Только если мое чувство к Леониду стоит на самой последней ступени человеческих отношений, тяготея к скотоложству, то чувство к Елене теряется в облаках нежности: ее не хочется оскорбить даже выдохом в ее сторону, как прозрачный цветок, чьи стебель и лепестки тают в руке.

Мне бы хотелось убежать: на пляж, или в лес, но я не могу даже выйти за калитку. Мое место в эпицентре. Я ревную их ко всем вещам, окружающим их, и не могу добровольно оставить их жизнь без своего негласного присмотра. Самое мысль о том, что мне надо бы куда-нибудь отлучиться, порождает во мне невыносимую тревогу. Однако я не сижу, прильнув к окну, я отказываю себе в этом вожделенном рабстве: занавеска задернута, а я тупо смотрю в немецкую книгу. На открытой тетради покоится моя рука. Иногда я падаю в своем борении: отдергиваю занавеску. Свет, несущий фрагменты драгоценных образов, изливается на меня. Леонид входит в дом, сверкнув пряжкой сандалии, Елена появилась у окна и что-то взяла с подоконника.

Завтра приедет Саша, и наваждение пройдет. За ночь надо забыть о нем.

7 июля. Я стою на платформе, облокотившись на перила. Ветки акации покалывают мне спину. Толпа редеет, словно материя, сотканная из людей, рвется, и я вижу истинное и незащищенное дно моей жизни: там на маковом небе стоят они - Саша и оранжевое скользкое солнце.

8 июля. Мы лежим в постели. День сквозит из-за занавески косматым серебром, полосуя простыни, пробуясь на человеческой коже. Я вижу Сашу как грёзу, и мне кажется, что это не Саша прикасается ко мне. Я закрываю глаза, и моя чувственность принимает облик то Леонида, то Елены, проходя стадиями. От страсти, когда тот, что доставляет наслаждение, враг тебе, до нежности, когда ты - враг той, кто доставляет блаженство, и поцелуем боишься ранить.

Чувственность отползает от изголовья нашей постели, фокус меняется, и тонкий сырой запах пота чистого тела, дыхание Саши, тепло Саши, колкие волосы Саши и карий глаз Саши с пушистой звездой на донышке зрачка затягивают меня в свою реальность, как пейзаж, на который смотришь, подкручивая колесико бинокля.

"Посмотри в окно! Видишь, вышли от Шафрановых! Это жильцы, брат и сестра. Понравились они тебе?" Я трясу Сашу за голые плечи. "Они в магазин, пойдем за ними, пойдем!" Саша охотно поддается любой игре, и мы, зябко обнявшись, догоняем смеющихся. Они тоже не думали, что такой холодный ветер, и потирают руки в гусиной коже. Ветки трещат от ветра над нашими головами, как будто в верховьях аллеи горит гигантский невидимый костер.

Мы разводим костер на нашем участке вечером, вчетвером. Тьма и огонь как руки скульптора лепят лица Елены и Леонида. Поворот, наклон, улыбка, движение костра - и облик меняется. За этот вечер они старели и становились совсем юными, Леонид превращался в некрасивую девочку, а Елена - в молодого мужчину. Дым сфумато сделал их близнецами-андрогинами.

Ночью я шепчу в горячее, ускользающее от моих губ ухо: "О, если бы они были мужем и женой или детьми Иола, инцестом замкнутыми друг на друге! Но они оба одиноки: эта пара открыта, подобна единице!" "А... Тебе не скучно с ними? - говорит Саша. - Такие уж они интересные люди?" "Обычные люди! Но в них есть какая-то тайна..." "Тайна есть в тебе. Там ее и ищи. Это твой очередной заскок. Фантазия от скуки. Мой тебе совет, если хочешь совета: не обращай внимания на это чувство, не думай о нем, не относись к нему серьезно, посмейся над ним, отвлекись, поехали завтра же со мной в М..." -поцелуй проглотил последнее слово Саши.

9 июля. Согласие уехать было дано только ради Саши. Мы целовались в пустой электричке, стирали языком с языка чужие имена, зализывали сердечные раны.

Я снова сижу за переводом. Мне скучно, я ненавижу молодого немецкого писателя Манфреда М. в белом помятом костюме, с собачьим лицом боксера. Вдруг мне становится интересно, и я с упоением работаю до тех пор, пока, сделав задумчивую непроизвольную паузу, не заполняю ее пониманием: почему мне интересно. Просто жительница немецкого текста, поэтесса Грета, о которой известно, что она - блондинка, превратилась в Елену, а писатель Гюнтер в узких очках... Я больше не владею собой: я еду на Китай-город. Я блуждаю по улицам, потея и озираясь, словно боюсь, что меня застукают здесь и разоблачат. Когда я иду по Маросейке, мне чудится, что невидимые следы Елены прожигают мне подошвы. Я подаю обильную милостыню нищим у Елениной церкви, словно хочу угодить этим Елене. Я вспоминаю, как хрустят ее суставы, когда она заламывает худые пальцы, и болезненная нежность переполняет меня. Мне кажется, что Елена строга ко мне, может быть, она как христианка осуждает языческий пирсинг. Хотя, она ведь близорука, - вот что объясняет ее хмурый прищур в мою сторону! И эта догадка причиняет мне счастье. Я пью пиво за деревянной стойкой клуба в подвальчике в Лубянском проезде и жду Леонида, хотя и знаю, что он сейчас на даче. Мне кажется, что ему понравилось бы встретить меня в этом кабаке...

Два дня потеряно! Ночью я еду на дачу. Я стою в пустой электричке, потому что от волнения не могу усидеть на месте. Тьма ночи взята под стекло, обрамленная окном вагона. В стекле - моя бесцветная фигура, прозрачная, колышущаяся, как медуза. Сквозь нее пролетают шаровые огни, и каждый раз я чувствую теплый режущий след в груди, задевающий сердце или проходящий сквозь него.

Я иду по поселку, не видя ничего, кроме звезд. Мне пришла в голову интересная мысль: я не рассекречу сразу свой приезд перед соседями. Я буду скрываться, сколько смогу, и наблюдать. Часто безнадежно влюбленный мечтает овладеть спящим предметом своей страсти. Я буду наблюдать - и это свяжет нас. Я буду их видеть, а они меня - нет, и это и будет моей властью над ними, моим обладанием.

Наши дома не видны во мраке. Я подхожу к их крыльцу и прислушиваюсь. Сверчок разносит мой пульс по всей округе. Я ничего не вижу и не слышу в доме. Они спят.

Я же не могу уснуть до утра. Босиком я хожу по комнатной темноте, пронизанной молниями, как старая кинопленка, молниями, которые можно увидеть только боковым зрением, и измышляю планы соблазнения - то Леонида, то Елены. Но близость с одним означает отдаление от другого, я же люблю их вместе. А тройственный союз уже представляет из себя разврат, на который они не согласятся. Если бы согласились, - были бы совсем другими людьми, не теми, которых я люблю. Сейчас они тихая заводь с прозрачной водой, сквозь которую видно дно. И жидкая линза делает камни на нем крупными и прекрасными, расщепляя и рассеивая лучи. Я и есть источник этого света, Сашина правда.

10 июля. Утром оказалось, что они ждут моего приезда. В 10 утра Леонид бодро подбежал к моей двери и неожиданно робко постучал, видимо, сообразив, что я могу и спать. Елена стояла поодаль. Она так и запомнилась мне: ветер был частью ее одежды.

"Их еще нет" - говорит Леонид. И я досадую на Сашу.

Первая половина дня проходит томительно: они скрылись в доме. А мне-то мечталось, что они нагишом будут бегать по участку, может быть, Елена наконец-то выйдет рисовать... От скуки я пытаюсь разобраться в своих чувствах. Иногда мне кажется, что никогда не понять сущность мухи, если рассматривать ее только в микроскоп, как я сейчас свое отношение к ним, а иногда - что это, может быть, и не муха, и Саша ошибается в своем диагнозе. Когда они обедают, я слышу звон металлической посуды и почему-то волнуюсь. Предчувствие не обманывает меня - вскоре после обеда они, нарядные, выходят из дома и направляются к станции. Я иду за ними, по параллельной аллее, воображая себя агентом спецслужбы. Глаза у Гийома очень голубые, что придает его взгляду одержимость, и еще блестят стекла и оправа очков. Может быть, это профессиональная привычка ракетчика высоко держать голову и смотреть поверх макушек? У него крутой подбородок, как и у Елены. Ее манера тянуть шею, как будто стараясь коснуться щекой чего-то невидимого, мне нравится больше.

Я остаюсь внизу, а они поднимаются на платформу. Едут не в Москву, в противоположную сторону - значит, в музей, который находится в двух остановках отсюда. Там всегда очень пустынно, и я решаю не ехать туда за ними. Однако мысль о возвращении на пустой, выхолощенный участок мне претит. Центр интереса моей жизни остается на станции. Я решаю просидеть все это время в кафе "Снежинка". Там полумрак и прекрасные тюлевые занавески, сквозь которые видно все, что происходит на улице. Прохожие же, напротив, не видят посетителей кафе. Я сижу у окна и пью кофе чашку за чашкой. Я не свожу взгляда с пыльной улицы и не обращаю внимания на то, что за спиной у меня что-то происходит. А в кафе ввалились пьяные нищие. Я слышу их рык, обоняю их вонь. Злая ругань буфетчицы сменилась визгом - на нее замахнулись костылем. Можно бы уйти или тоже заругаться на бомжей, но мне не должно отрываться от улицы за колышущимся тюлем, что-то происходит с моей душой как с колесиком сейфа: мне кажется, что скоро микроскопические движения моей души совпадут с комбинацией тайны моего отношения к этим людям, и тайна откроется, как сейф. Бомжи совсем рядом. Они похожи на оживших полуразложившихся мертвецов, и Елену и Леонида я жду как избавителей из этого ада...

Странно, но бомжи ушли незаметно для меня: мне пришлось удивиться, увидев их уже на улице, на противоположной стороне, на солнцепеке. Зря я отвлекаюсь, потому что вот и они, прошло четыре часа, сейчас они пройдут под окном, и я, может быть, уловлю обрывок фразы...

Леонид и Елена зашли в "Снежинку". Они не заметили или не узнали меня.

Я чувствую их спиной, это приятно, будто кто-то массирует ее, кожа головы под волосами накаляется, это тоже приятно, жаль, что я никак не могу их видеть, не могу разобрать слов, остается только фантазировать об их голосах. Глухой, сильный, серый голос Леонида и замшевый, похожий на топленое молоко голос Елены. Прядь моя, коснувшаяся щеки, обжигает.

На закате они купаются на мостках. Я тоже стою в теплой мутной Клязьме, держусь за осот как за волосы водяного деда и чувствую, что ноги мои как в валенках тонут в тине. Леонид плавает всеми стилями. Когда бы не Елена, когда бы Елены не было, - не здесь, а вообще, в жизни моей, мною был бы найдет способ совратить Леонида, как бы ни был он далек от этого. Но Елена! Ничто не усваивается так плохо, как красота. Причем, если в красоте мира можно раствориться, как вот мы сейчас в этом закате, в этой реке, то что делать с человеком, буде покажется совершенным? Не всегда есть не только возможность, но и способность с ним общаться - разные интересы, темпераменты, уровень интеллекта... И что делать - наблюдать, воруя ее одиночество, или, может быть, убить? Мне впервые стал понятен Герострат: ведь уничтожая то, чем не можешь завладеть, овладеваешь судьбой любимого, и имена ваши пишутся всегда вместе, а иногда и сливаются, как слились монголы и татары. Убей - и красота станет грязью, и след от нее, оставленный в твоей душе, станет самой красотой. Красотой, ставшей грязью. Леонид уплыл далеко - нырни, подплыви, дерни за лодыжки. Ты ведь помнишь, они на вид такие твердые, как выточенные из дерева. Скорее, ты желаешь не себе стать убийцей, а красоте - умереть, смерти, как конечного завершения, перехода в новую жизнь. И можно до собственной смерти усваивать то, что осталось память. Твоя память и твои фантазии - это и есть новая жизнь красоты. Ты ведь знаешь, что Данте Алигьери отравил Беатриче Портинари, правда?

Прямо передо мной выныривает Леонид. "О! Вы здесь?! Какими судьбами!?"

К чему, Господи, ведешь Ты это повествование?

12 июля. На этой неделе Елена немного рисовала. Всю террасу она завесила своими рыдающими акварелями. Пахло бисквитом и розами - это запах ватмана и акварели. С Леонидом мы играли в теннис, с Еленой - в бадминтон. С Леонидом это было как занятие любовью, с Еленой - как полет. Завтра приедет Саша. Я боюсь Сашиной правоты. Но я люблю Сашу так, будто нас связывает инцест, будто уже в утробе матери мы были знакомы и родились, обнявшись.

13 июля. С последней электричкой приезжает Саша. Все, что я вижу - это тревога на прекрасном лице. "Что у тебя с ними?" "Ничего" "Так это он? Или она?" "Оба" "Ты сходишь с ума" "Возможно. Вот цветы" Это туча пионов, скрывшая вазу. Пионы были ловушкой для Елены. Они были показаны ей в окно, и она приходила их рисовать. Эти полтора часа прошли для меня в размышлениях. Хочу ли я поцеловать ее? Провести рукой по руке в медовых волосках? К ней было страшно прикоснуться, как к крылу бабочки. Как пыльцу, смахнуть обаяние чуда. Нет. "Красивые. Может быть, мне уехать?" "Нет!" "Хочешь избавиться от этого? Хочешь совет?" Я не хочу. Но как я скажу тебе об этом? "Конечно" "Это страсть. Со страстью можно бороться. Это очень интересно, борьба с собой. Надо только захотеть..." Саша, волнуясь, говорит о борьбе со страстью. Капли пота, серебряные, как ртутинки, дрожат на Сашиных висках. И я верю Саше: если мне удастся побороть страсть, я пойму, что так влечет меня к ним.

16 июля. Выходные напролет мы занимались любовью. Сегодня вечером меня поразило неприятное столкновение с Леонидом. По лицу его мне стало понятно, что он видел или слышал что-то, не предназначенное для соседских глаз и ушей. Я даже нехорошо подозреваю Сашу в грубой откровенности. И вот мы стоим на узкой тропинке возле забора, и Леонид смотрит на меня как архангел-каратель: очки придают строгость худому скуластому лицу, и голубые прозрачные глаза не смягчают его выражения - о них режешься, как о стекло. Впечатление суровости, силы, безумия. Его очки грозно сияют, у меня болят глаза.

Это было всего несколько секунд, но настроение у меня теперь дрянное. Леонид - не просто мясо и кровь. Я не сомневаюсь в том, что он способен на нравственное осуждение, тогда как Елена - о стыд! - на жалость. Вспоминая о Леониде, я глотаю дух, как теплую водку. Леонид - мясо, сваренное в духе, приправленное благодатью, пожранное светом. И вот я уже боюсь их, и прячусь от них на участке, как грешники прятались в райском саду.

17 июля. Они зашли ко мне. Все совершенно нормально. Еще вчера мне казалось, что Леонид сильнее меня, как существо, обладающее моралью. Ведь скажи мне: "Это стыдно!" - и что я отвечу? Повинюсь, - признаю свое поражение. Буду спорить - значит, задело за живое. Наплюю, - общение с пристыдившим прекратится. А я боюсь потерять Леонида. Но сейчас я склоняюсь к мысли, что вчерашнее впечатление было ложным. Леонид не осуждает меня. Словно пытаясь компенсировать его давешнее моральное превосходство, мой глаз собирает коллекцию физических недостатков Гийома. Леонид от жары смуглый, масляный. У него плохие зубы, одного нет, бородавка на выступающем кадыке.

18 июля. Уснуть я не могу. Я путешествую из ада в чистилище, из чистилища в рай, из рая низвергаюсь в адские глубины. В аду, в кромешном мраке, Леонид насилует меня. Мне больно и хорошо, я издаю стоны и рыдаю. И не важно, он бьет меня по лицу, или я бью его по лицу. В чистилище мы с Сашей обнимаем друг друга. Мой язык как улитка ползет по Сашиной щеке, тащит свой домик - мою голову. В раю я созерцаю облик Елены.

Утром я начинаю борьбу - выбрасываю контактные линзы. Пусть не искушают меня эти мутные нежные кругляши. Теперь Леонид и Елена для меня цветные туманные призраки, и я не вижу того, из чего складывается моя мозаичная любовь -- деталей. Однако в глубине души я знаю, что и это уловка: теперь брат и сестра кажутся мне близнецами.

20 июля. Совместный быт притупляет остроту восприятия, глаза привыкают и к темноте, и к свету, и к близорукости. Почти все время мы проводим втроем, я и близнецы. Отсутствие линз оказалось на руку моей любви: я живу в облаках, в тумане, в нереальном мире счастья. Кто это идет? В аду я или в раю? Голос - и сердце сжимается так или совсем по-другому. Они все делают за меня - ведь я ничего не вижу, линзы-то потеряны. Мы расстаемся только на ночь - к дому меня провожает Леонид, поддерживая за локоть как пьяницу. Щеки у меня горят, слабость в чреслах, ноют поджилки, но Елена словно смотрит на нас сквозь мрак, и я с притворным зевком поспешно прощаюсь.

По ночам я вспоминаю, что было на земле, в мире деталей и подробностей. Вот Леонид уходит с корта, глядя в солнце. Плавится золото его очков. Елена.... "Какие цветы красивые цветут тут" -- говорит она. "Мне бы кисоньку...." -- отвечает на предложение взять щенка. Прядь, слегка волнистая, дырочки для сережек, которые она не носит. Глубоко и округло вырезанные черты лица.

21 июля. Саша приезжает с подарком: это очки. Я рисую их, дорисовываю, получается человечек на дыбе. Дужки-руки вывернуты назад. Саша крутит пальцем у виска. Саша уже знает о линзах, одобряет и сочувствует. "Вам осталась неделя" - говорит Саша. Я рыдаю, и Саша слизывает мои слезы, и языком расправляет мое сморщенное лицо ...

23 июля. Третий совет Саши: "Найди аналогии в искусстве и философии, сублимируйся. Быть может, это творческая страсть"

О да.

Елена, ты из воловьей породы Лауры, есть в тебе утонченность священной коровы. Бычья сила брата, медлительность сестры. Ее движения легки, но не легковесны, они как хорошие вещи, внешность ее состоит из прекрасных, точных движений, взвешенных на весах, то есть установлена их точная, до карата, мера. И округлая простота глубоко вырезанных черт. Все глубокое кажется грубым. Елена живет в сфере. Нет ничего грубее шара, всякий угол утонченность. Но нет ничего и совершеннее, чем шар. "Вертоград моей сестры, вертоград уединенный; Чистый ключ у ней с горы Не бежит запечатленный..." Это Елене. "В крови горит огонь желанья, Душа тобой уязвлена, Лобзай меня: твои лобзанья Мне слаще мирра и вина" Это Леониду. (Кстати, последующие четыре строчки совершенно бездарны, те, в которых издыхает веселый день, но это так, к слову) Итак, вы Гийом и Лаура, и к вам писал Пушкин скорее, чем арамейские языческие поэты.... И тебе, Елена, я дарю Парменида. Верно, он побывал в твоем мире, если сказал: "Есть одно, сплошное. Оно завершенно отовсюду, подобное глыбе прекруглого Шара, от середины везде равносильное, ибо не больше, но и не меньше вот тут должно его быть, чем вон там вот" Флора Боттичелли - это тоже ты, а надрывающийся с раковиной Зефир или Борей - твой брат. Леонид, ты - Пан, я хочу тебя и боюсь, твоя постель пахнет спермой, а твоя, Елена, свежестью.

25 июля. Позавчера соседи были опущены мною в пучину мифологических существ и литературных персонажей. Но сегодня они поссорились. Идиотом и идиоткой они обзывают друг друга, и голоса их режут слух, словно виолончель и контрабас расстроились. Я стою на террасе, открыв рот, чтобы не сопеть. Они успокаиваются, раздражение проходит, инструменты настроены и убраны. Тишина, я стучу.

Вечером мы разгадываем кроссворд. Не специалисты они в этом деле. Я как могу, скрываю свои познания. Леонид восхищается моей начитанностью. Елена просит диктовать ей по буквам. Невежество вызывает нежность.

26 июля. Страсть умирает вместе с надеждой, но вместе с надеждой и воскресает. А любовь непрерывна. Я знаю, Саша, то, что ты мне не посоветуешь: лучшее средство от страсти - это вранье. Если выдавать желаемое за действительное, страсть пройдет. Ее убьют удовлетворенное тщеславие и стыд. Может быть, солгать тебе, Саша, ради тебя? Нет, видимо, я не так люблю тебя, чтобы принести тебе такую жертву.

28 июля. Завтра мы вчетвером отметим грядущий отъезд Леонида и Елены. А сегодня у меня озноб: ведь завтра я потеряю и ад, и рай. У меня останется худшее - память, ведь я не из лотофагов. Забываясь, будет остывать мой ад, и из самого пекла поднимусь я наконец к скучному Лимбу. Рай же, дразнясь своей недоступностью, раскочегарит во мне ад злейший.

Четвертый совет Саши: "Признайся, и все пройдет" "Кому?" "Им!" "Ты сходишь с ума? Они не поймут" "Признайся именно так, чтобы они не поняли. Исповедь нужна тебе, а не им. Признайся, а то я скажу!" "Не хочу!" "Тогда это будет навсегда" "Я хочу, чтобы навсегда" "Хорошо. Я люблю тебя, даже если это навсегда. Я еще сильнее люблю тебя, если это навсегда. Ты не знаешь, чего мне стоило приезжать сюда только на выходные. Чего мне стоили мысли о том, как помочь тебе. Чего мне стоила твоя свобода. Ведь ревность это зависть. Чем сильнее любовь, тем она незаметней, потому что тем больше свобода, которую дает тебе любящий. Чувствуешь ли ты любовь Божию постоянно? Нет, только тогда, когда хочешь. Она не мешает тебе грешить, то есть вредить себе же, уважая твою свободу, а как только ты опять обратишься к ней, уничтожает не только последствия греха, но и сам факт. Представь, что муж изменяет жене, а она все терпит, и когда он к ней возвращается, забывает об измене, как забывают сон. Если это так, ее можно заподозрить в равнодушии. Так Бог любит человека, и человек постоянно подозревает Бога в равнодушии и спрашивает: "Если есть Бог, то откуда зло на земле?" А это все равно, как если бы этот муж спросил: "Если у меня есть жена, то откуда мои измены?" "Из какой это книги?" "Из моей!"

Мне всерьез кажется, что у нас одна мать, особенно во время любви. Когда мы с Сашей обнимаем друг друга, мы образуем что-то единое и однородное, как плотно сжатые губы или ладони, сложенные для молитвы. Мы осязаем друг друга извивающейся линией горизонта, образованной нашими телами.

29 июля. Елена целует меня перед тем, как сесть в машину. У нее мягкие щеки. Когда моя щека соприкасалась с ее, мне казалось, что я притрагиваюсь к порошку, нагретому солнцем или лампой.

Леонид. Бородавка на кадыке. Надо запомнить какую-нибудь - эту реалистическую деталь, как ключ к его визуальному образу. Вдвойне неуютно стоять на обочине влажной ночью, обоняя остаточный запах бензина, когда знаешь, как тепло и уютно сейчас в машине. Вот бы сидеть мне сейчас между ними на заднем сидении. Саша обнимает меня.

30 июля. Кто я?

Я скучаю по Елене вот уже пять лет. Первый год Леонид снился мне каждую ночь, но теперь его образ уже выгорел дотла.

Сегодня второй день Великого Поста. Я случайно оказываюсь на Китай-городе и захожу в церковь. Я знаю, что там будет Елена.

В полумраке, впереди, женская спина двинулась за ребенком. Возраста было не определить, это могла оказаться и старуха, ребенок виден не был, но движение было движением матери к ребенку. Она повернулась и оказалась Еленой в черной кроличьей шубе, тогда как все уже давно ходят в пальто. Ребенок - очень курносый мальчик, как будто в нем нет другой крови, кроме крови Магрицких. Я улыбаюсь ей, она узнает меня: "Как ты здесь!?" Тени живут в ее глазничных впадинах. Ребенок хватает ее за смеющееся лицо.

Она сказала мне только, что мир тесен. Мы говорим так, когда случайно встречаемся, но когда годами хотим кого-то встретить и не можем, хочется, чтобы мир был поуже. И почему я люблю немудрую Елену - я не знаю... Как мило она улыбалась, и махала мне, уходя. Не было у нее обручального кольца.

Я смотрю в решетчатое окно, чтобы увидеть их на улице - и только тень.

Конечно, любовь возникла как обычно - совпадение повышенного по какой либо причине адреналина с появлением этого человека; затем рефлекторная связь - и адреналин уже повышается при следующем появлении этого человека. "Любви предшествует изумление" - сказал Петрарка, конечно, изумление повышает адреналин. Все началось с зависти к девушке, которую у меня были основания подозревать в связи с мужчиной, вызвавшим у меня желание.

Мне жаль ее прошедшей молодости. Елена процвела тайно, как папоротник. В Церкви она как запаянный в золото алмаз. Он не сияет, но скрытое сокровище всегда дороже.

...ВЕРУ

ДЕНЬ ВЕЛИКОГО ПОСТА

Обратившись, Андрей перестал вникать в жизненные вопросы, но сделался узким специалистом в области православия. Он набросил попону пренебрежительного невнимания на все, названное мирским и греховным, и с фонариком углубился в колодцы вероучения.

Олег вез друга на свою дачу. Он все еще не верил, что Андрей не будет пить. Была весна, - осколки луж на дороге и обломки снега на обочинах.

Андрей отпустил бороду, постился и курил строго по три сигареты в сутки. Его блаженно-просветленное лицо казалось Олегу подозрительным. О чем бы Олег ни заговаривал, Андрей сворачивал на Бога. В общем, Олег находил в этом что-то свеженькое, всё не о бабах.

И с Танькой ты как? Все? - спросил Олег.

Ой, ты не искушай меня такими разговорами. Это был блуд. Там нет любви, где нет Бога.

И как же ты теперь? В туалете?

Рукоблудие - грех. Бог все видит. Я на крест взгляну, устыжусь, и все пропадает.

А мне кажется, Христос парень такой веселый был, остроумный!

Не подходи к Нему с человеческими понятиями. Мы уже однажды подошли к Христу со своими мерками, и все, что по этим меркам сделали, - это крест.

- Но, допустим, красота женщины - разве не от Бога?

- От Бога. Но красота - не повод для греха. Красота - это ощущение присутствия Божия, когда мы Его видим, или слышим, или даже обоняем, но не осязаем. А добро - это действие Божие, не видим и не слышим, но чувствуем руку Его. Любовь - соединение красоты и добра. Надежда - умение ожидания добра и красоты, когда не видим, не слышим и не осязаем, но ждем. Вера это голосовые связки человека, способность призвать добро и красоту.

- С добром как-то напряженно, согласись. Зла как-то того... больше.

- Спрашивать, зачем в мире зло, это все равно, что говорить: "Зачем я прелюбодействую, если у меня есть жена?" Не твори зла сам - и его уже меньше будет в мире!

Что, по-вашему, зло, по-нашему - нормальная жизнь.

Мы все как на наркотиках сидим на грехах, только я уже понял, что наркотики - зло, а ты все еще нормой их считаешь. Представь себе горе отца детей-наркоманов! А каковы страдания Бога! Все люди - Его дети, наркоманы. Излечение бывает мучительно, и ропщем на Него, и излечится тот, кто сам захочет. Насильно никто не будет спасен, Бог нашу волю уважает, - Андрей закурил. - Это вторая, третья будет на ночь, а то не усну во благовременье.

Спасение - абстракция какая-то. Огонь, котлы с серой - мифология.

- Мы неверно понимаем спасение как гарантированное избавление от собственных страданий, от некоего адского огня. Тогда как любящий Бога хочет спасти Бога от страданий, и потому борется с грехами, которые доставляют Господу больше страданий, чем нам самим, поскольку неизмеримо больше Его любовь к нам, чем наша к Нему, к себе, друг к другу.... Высшая любовь в том, чтобы любить Бога не только как Отца, но и как Чадо, любовью не требовательной, а защитительной. В этом мы должны и можем подражать Богородице.

Они свернули на проселок, еловая лапа ударила по стеклу тяжело, как медвежья.

По дороге медленно, по-марафонски, бежал окровавленный человек. Каждое его движение намекало на то, что он вот-вот упадет.

Олег взял левее, чтобы наверняка объехать его, и прибавил газу. Увидев машину, человек поднял обе руки и что-то прокричал.

- Останови!

- Андрюха, это подстава, засада, тут беглых уголовников тьма, перо под ребро, уведет тачку!

- Останови, я сказал! Человек ты, или нет! - Андрей рванулся к другу с явным намерением праведной потасовки, и Олег с руганью подал назад.

- Спасибо, родные! Бизнесом я занимался, задолжал, они меня на даче в гараже держали, выкупа требовали, электрошок в задницу пихали, еле вырвался, - говорил Миша. В нем боролись усталость и возбуждение, он то закрывал глаза, и челюсть с разбитым ртом тотчас отвисала, как у глубоко спящего, то взбадривался и скороговоркой продолжал рассказ о напастях.

- Мы тебя до поста подкинем, свернем вот тут, - Олег попытался придать голосу доброжелательное безразличие, которое он сам назвал бы независимостью.

- Не надо к ментам, пацаны, они все в районе повязаны! Я оклемаюсь, до трассы подкинете, в Москву поеду, в прокуратуру! - встрепенулся Миша.

- Завтра подкинем! Отдохнешь сегодня у нас на даче, подлечим тебя, брат!

Олег с неприязнью взглянул на благодушествующего друга: - Это моя дача. Андрей, это моя дача. Я не повезу туда кого-то. Я лучше не повезу туда никого.

- Олег, я тебе заплачу. Сдай мне свою дачу на одни сутки.

- Ребят, да не надо на дачу, только до поселка, я отсижусь где-нибудь, пацаны. Водички если только дадите хлебнуть и сожрать что-нибудь. А закурить нет?

Андрей угостил Мишу и закурил сам: - Сказано в Евангелии: "Некоторый человек шел из Иерусалима в Иерихон и попался разбойникам, которые сняли с него одежду, изранили его и ушли, оставив его едва живым" - Андрей выпустил изо рта дым, и продолжил притчу о добром самарянине. Ему казалось, что сейчас курение приближает его к слушателям, хотя и удаляет от Бога. "Прости меня, Господи" - думал он, затягиваясь.

"Идиот, фанатик чертов, клоун" - думал Олег. Израненный дремал.

Оставить Мишу на окраине поселка не удалось: выйдя из машины, он упал, и долго не мог встать даже с помощью Андрея, буксуя в ноздреватом, словно дрожжевое тесто, сугробе.

Олег мысленно назвал происходящее приключением, и вдруг открывшееся ему новое качество жизни, засосавшее его в сюжет, заставило Олега принять правила игры. Мессианский напор друга перестал казаться ему наглостью, почти насилием, а смутное сострадание - слабостью.

Перед едой Андрей прочитал "Отче наш". Миша сидел с закрытыми глазами и кивал, чтобы показать, что не спит, а слушает, а Олег смотрел на картофелины сквозь кудри пара. За столом Андрей не курил, но пить не отказывался. Олег отбросил подозрения в том, что друг тронулся рассудком.

После еды Миша упал на кровать, - лечь на пол ему не дали, - и тотчас уснул, в неестественной позе мертвеца.

Друзья перешли на кухню с ополовиненной бутылкой. Тихо вещало радио, мысли о возлюбленном Господе отодвинулись вглубь сознания Андрея. Однако он помнил, что христианин, и спокойное достоинство евангельской неханжеской жизни как свет стояло в его душе.

Олег рассказывал сон: ему снилась зубная боль. Во сне зубы болели почти нестерпимо, и он сам вырывал их перед зеркалом, на которое брызгала кровь.

- Что-то я за родителей волнуюсь, надо съездить к ним, -сказал Олег.

- Это искушение, сонные видения от бесов. Есть в тебе благочестивая забота о родителях, а бесы хотят, чтобы ты их не из благочестия, а из суеверия, вызванного сном, посетил.

- Интересная версия...

"Уголовная хроника Подмосковья" - объявило радио.

Сделали погромче.

Услышали экстренное сообщение: несколько часов назад в Истринском районе совершил побег из-под конвоя опасный рецидивист, убийца, приговоренный к пожизненному заключению. Андрей перекрестился, Олег выматерился. Приметы не обнадежили.

- Едем звонить в милицию, телефон недалеко, в магазине.

- Спасти - и сдать. Нет. Пусть выспится и уходит.

"Я еще поговорю с ним о Тебе. Благослови меня, Господи, дай мне видеть, что я делаю, дай мне силы выполнить долг мой и со смирением принять волю Твою..." - Андрей смотрел на голую лампочку с молнийной вольфрамовой петелькой внутри, столь малый источник столь великого света.

- Это моя дача, черт возьми! Не смей мне указывать! Ты идиот, ты совсем свихнулся на своей чертовой религии! В моем доме - убийца! Хочешь оставайся, а я еду звонить в милицию, и тебя сдам, как сообщника, твою мать!

Андрей продолжал смотреть на лампочку. "Господи, помилуй и прости раба Твоего Олега, ибо не ведает, что творит..."

Андрей молчал.

Дверь на кухню распахнулась, и за спиной у Олега появился Миша. Лицо его выражало отчаяние. Топор качался в его руках так, словно древко было слишком длинным.

- Суки! Мне терять нечего! Где ключи от машины? Давай, ну!

"Только бы сдержать дрожь, нет, не умру, чушь, дрожь надо сдержать" думал Олег, вжимая руки в карманы куртки так, что где-то треснула нитка. Он был очень бледен.

"Смертельно бледен" - подумал Андрей. Его существо восстало против смерти одноклассника. Он схватил нож, которым чистил картошку, и бросился.

Ты убил его, нет? Не могу это видеть.

"Только что к нам поступили сведения, что преступник, утром совершивший дерзкий побег, задержан сотрудниками Истринского УВД"

Андрей не стал настаивать на том, что надо вызвать милицию, все-таки это была дача Олега. Пока тело клали в мешок для мусора, Андрей мысленно молился об упокоении души раба Божия Михаила. Они выкурили две пачки, уничтожая то, что казалось им уликами. Перенесли черный мешок в дровяной сарай. Кровь вытерли везде, только на зеркальце не заметили. Стали думать, как спрятать труп, и это было по-настоящему интересно.

...ЛЮБОВЬ

И СОЛНЕЧНЫЕ ЗАЙЧИКИ В ГЛАЗАХ...

"Всю жизнь ждешь от мужчин чудес, а они знай себе, фокусы выкидывают"

(Наборщица Липкина)

Матрешкин продолжал давать показания. Писал по электронной почте: "Надя! Дело в том, что я человек не склонный к принятию ответственных решений (в любой сфере). Я люблю стабильность, душевный покой, уединение. Я (как ты знаешь) не отшельник, но и не сильно компанейский человек. У меня редко возникает желание поближе познакомиться с другим человеком. Ведь секс - это тоже один из вариантов знакомства. Может быть, в этом и причина. А еще я почему-то давно был уверен в том, что не женюсь. Зарабатывать деньги для семьи, воспитывать детей и т.д. всегда казалось "не моим" делом. Существует же в любом обществе небольшой процент людей, социально бесполезных и не-репродуктивных. Раньше такие шли в монастырь. Что делать в наши дни атеисту? Ведь завлекать девушку, зная заранее, что на ней не женишься, нечестно, думал я. Конечно, это страшно несовременный образ мыслей, но ведь в былые годы так же рассуждали те, кто на всю жизнь оставался бессемейным. "Возвратившись в замок дальний, жил он строго заключен...". Я всегда знал, что ни одна женщина не доставит мне подлинного удовлетворения. Я знал это совершенно точно, как аксиому. А раз так, стоит ли растрачивать весь душевный (и телесный) жар на секс с женщиной. В конце концов, некое телесное удовлетворение можно получить самому, а духовно удовлетвориться в разговоре. Это, так сказать, сексуальный эгоизм: сам не могу (не хочу) и другим не дам. И вообще, может быть, у меня патологическая неприязнь к традиционному сексу?! С патологией-то уж не поспоришь. Олег"

Ответ: "Здравствуй, Олег! Черты твоего характера тут совершенно не при чем. Среди тех, кто одинаково занимается сексом, люди с массой разнообразнейших характеров. И "знакомство" в сексе не главное. А главное получение физического удовольствия, о чем свидетельствует и многовековое существование института проституции. По поводу женитьбы: это все психология, а не сексология. Многие люди не женятся, не выходят замуж, не рожают, но это не мешает им заниматься сексом с теми, кто так же, как и они, не хочет заводить семьи. Хорошо, что ты не хочешь никого завлекать, но ведь полно девушек, которые не собираются за тебя замуж, но не прочь поразвлечься. И все равно ведь ты завлекаешь девушек. Ты сам себя и других стараешься убедить в существовании какой-то патологии, пытаешься таким образом объяснить свою особенность. Никакой патологии у тебя нет, это видно мне как женщине, которая с тобой довольно близко общалась. Не говорю уже о том, что люди, у которых действительно патология, своей патологии не замечают и никогда о ней не говорят. Все, чем ты отличаешься от других мужчин, это неопытность и сексуальная необразованность. В этом нет твоей вины. Но ты не хочешь это положение исправить, не хочешь его даже признать, и, чтобы не признавать, сам себе объясняешь свою "особенность" то "патологией", то чертами твоего характера, которые в сексуальной жизни тоже не при чем. Человек часто боится начинать учиться, боится, что не научится, и тем самым разочарует в себе окружающих, разочаруется сам в себе, зря потратит силы и время. Но ты ведь причиняешь массу неприятностей себе и окружающим тебя женщинам. А ведь этого можно избежать и, уверяю тебя, очень просто. Хочешь, поучимся вместе? Если ты будешь прислушиваться к моим рекомендациям, у нас может получиться полноценный секс. И ты уж тогда сознательно будешь выбирать, что тебе больше подходит - женщина или мастурбация. Надя"

Матрешкин: "Привет, Надя! Готов попробовать "поучиться вместе". Обещаю прислушиваться к твоим рекомендациям. Я знаю, что ты желаешь мне добра. Иными словами, я готов смирить свою гордыню - впервые в жизни... Думаю, мне хватит на это душевных сил и уравновешенности. Олег"

А мне этого что-то совсем не хотелось.

Познакомились мы так.

Я уже давно сидела в редакции у своего приятеля Финкеля, принесла ему рецензию на книжку любимого человека. Был вечер, коньяк кончился, а деньги на следующую бутылку не появились. Вдруг дверь открылась и вошел Черный Человек. Кадык у него был затянут в воротничок, как у кальвиниста. "О, рецензент Матрешкин! Пришла беда - отворяй ворота!" - закричал редактор Финкель. Матрешкин сел и принялся делиться впечатлениями от сборника статей критика Мочульского. "Знаешь что! - сказал Женя Финкель, - хочешь говорить с нами об этом говне - сходи за водкой и закуской" Матрешкин кивнул и вышел. Я сказала: "Какой неприятный этот Матрешкин! А если он принесет лимонную водку и зеленые яблоки, я вообще умру!" Надо ли говорить, что Матрешкин принес зеленые яблоки и лимонную водку? "Умирай, мать!! Нет, ты давай умирай, мать, ты обещала!!!" - закричал потрясенный Финкель.

Потом я думала, что они меня провожают, и гордилась перед людьми в метро, но оказалось, что они идут ко мне в гости. У меня дома Финкель лег на кровать и сказал: "Я, пожалуй, поживу здесь до понедельника!" Матрешкин скромно сел в кресло и принялся наизусть читать "Демона" со слов "Я тот, которому внимала..." Когда прошло два часа и Матрешкин стал повторяться, я разбудила Финкеля и сказала, что его портфель уже за дверью. Матрешкин свой портфель вынес сам.

Матрешкин списал номер моего телефона с рецензии, стал названивать и разговаривать о литературе. Он даже еще раз пробрался ко мне в квартиру: позвонил из автомата и сказал, что "оказался в моих краях, страшно замерз и сейчас забежит погреться, буквально на минутку" Мои края практически бескрайни, поэтому у меня Матрешкин оказался только через час. Я заговорила о трансцендентном, и Матрешкин, судорожно впиваясь в ручки кресла, словно его выдувало оттуда метафизическим сквозняком, стал объяснять, что не разбирается ни в чем, кроме филологии.

Матрешкин казался мне Газетным человечком и скучнейшим занудой. Он все время пытался заполучить меня в гости, но безуспешно. Наконец Матрешкин купил компьютер, а мне как раз понадобилось редактировать новую книгу любимого. Так мы стали домочадцами. Долгими зимними вечерами я сидела за компьютером Матрешкина с гениальными текстами на интимно мерцающем экране, а Матрешкин утопал в кресле и страсти где-то в недрах комнаты и читал мне вслух то Гессе, то Майринка, то Виктора Ерофеева... Чем ближе была весна, тем ближе пододвигалось ко мне кресло Матрешкина, тем чаще проза заменялась стихами.

Я привыкла к присутствию Матрешкина, подающего еду мне прямо к компьютеру, посапывающего на диване или склонившего голову мне на плечо во время футбольного матча... (Футбол мы смотрели вместе, потому что и мой возлюбленный, и Матрешкин болели за один и тот же клуб)

Матрешкин оставался существом низшего сорта, но стал чем-то вроде любимой собаки, которой позволяется спать в постели с человеком и лизать хозяйские руки. Однако до скотоложства было все еще далеко. Матрешкин нонстопом читал Лермонтова и Гумилева, перебирая мои волосы и целуя уши, а я углублялась в бессмертные строки, расставляя в них знаки препинания.

Весна наступила неожиданно, Москва как насморком заболела оттепелью, а Матрешкин вдруг осмелел так, что снял с меня и блузку, и лифчик. Я удивилась такой дерзости, стало интересно. Матрешкин гладил мою грудь мокрыми от пота руками, как будто тер мочалкой. Я подумала: "Да ладно, не охота с ним ссориться. Вот закончу книгу - и перестану приходить" С тех пор стали практиковаться односторонние ласки. Они доставляли мне только одну радость: мысль, что я использую Матрешкина так же, как меня использует любовник. Вскоре появилось и подтверждение: книжка вышла, любимый стал знаменитым и бросил меня. Сказал: "У меня больше нет времени на женщин!"

Я отчаялась, выпила с Матрешкиным бутылку водки и осталась на ночь. Так Матрешкин стал моим любовником.

Матрешкин продолжал мне не нравиться. "Брошу, завтра же брошу!" думала я каждый день. Каждый день уходила навсегда со словами "прощай, Матрешкин, на свадьбу приглашу!" Когда Матрешкин шел по платформе метро и махал мне ручкой, я из вагона строила ему рожи и показывала язык. Бывало, и брошу на неделю - другую, а Матрешкин вдруг позвонит, "подумай, - скажет, как мебель переставить, чтобы тебе нравилось. Ты ведь моя невеста" Растрогаюсь, и вернусь к нему.

Вскоре я полюбила поэта. Он был женат и беден, однако на некоторое время мне удалось решить эти проблемы. Внезапно наступило всеобщее счастье. Это был золотой век нашей с Матрешкиным совместной жизни. Поэта, как и Матрешкина, звали Олег, поэтому возможность ошибки с моей стороны была сведена к нулю. Несколько месяцев я испытывала чувство свободы и безнаказанности. Все было продумано до мелочей: я сама наладила механизм, не дающий сбоев. Олег Матрешкин каждое утро в одно и то же время уходил на работу, а другой Олег уже сидел на лавочке во дворе и ждал. Разминувшись с Матрешкиным, тотчас поднимался в его квартиру и принимался за домашние дела - пылесосил, мыл полы, готовил. Отказывался только стирать вещи Олега, - их стирала мама Матрешкина на своей стиральной машине. Работающий Олег звонил перед выходом с работы, Олег - домашняя хозяйка разогревал ужин и бежал на улицу, стоять под балконом. Я тоже выходила на балкон, переговаривалась с Олегом и ждала Олега. Один Олег приходил, другой Олег уходил. Работающий Олег был счастлив: любимая женщина ждет на балконе, ужин готов, в квартире порядок, идеальная чистота. Олег - домохозяйка уходил домой, к жене, и говорил ей, что пришел со службы. По легенде он работал там, где работал работающий Олег, даже мог рассказать жене о том, что происходит в редакции, со слов очевидца и в моем пересказе. Загвоздка была только в одном: два раза в месяц он должен был предъявлять жене доказательства того, что ходит на работу, то есть отдавать ей аванс и получку. И я выдавала ему деньги, которые брала у работающего Олега, не подозревавшего, сколько людей он на самом деле содержит. Стройный отлаженный механизм развалился из-за денег. Жена Олега - домохозяйки считала, что он получает слишком мало, а Олег работающий считал, что я беру слишком много. Более того: я брала деньги, но ничего нового не появлялось. Появлялось, конечно, кое-что: то, что мне дарили мои бедные родители, дивившиеся скупости работающего Олега, считавшегося на тот момент официальным женихом, поскольку однажды в эйфории мы отнесли заявление в ЗАГС. Иногда работающий Олег просил меня купить какие-нибудь продукты на деньги из тех, что он мне дал вчера, в день зарплаты, а поскольку у Олега хозяйки аванс и получка были на день позже, мой внешний долг рос, как у Эммы Бовари. Все погубили денежные отношения: Олег - домохозяйка под нажимом жены стал требовать повышения оплаты труда. Это было невозможно, и я отказала. Тогда он стал подрабатывать грузчиком. Приходил уже не с утра, а в 4 часа вечера, грязный и усталый. Просил есть, падал и засыпал. Поначалу я пыталась все-таки заставить его сделать хотя бы что-нибудь одно: вымыть полы или заняться любовью, но он то и другое делал плохо, на скорую руку, и снова засыпал. Я будила его в 18.30, перед возвращением работающего Олега. Очень скоро я стала задумываться, за что же, собственно, плачу деньги Олегу - грузчику. Поделилась с ним сомнениями. Такой постановкой вопроса он был оскорблен до глубины души. "Я не проститутка и не уборщица! - сказал грузчик. - Тебе что, чужих денег жалко?! Все, что от тебя требуется - это не лениться брать их из тумбочки. А я ради того, чтобы видеться с тобой, пашу как проклятый! Чтобы продлилась жизнь моя, я утром должен быть уверен, что с вами днем увижусь я!" Я ответила теми словами Татьяны, которые помнила, Олег стал подозревать меня в том, что я использую его в своих интересах, а закончилось все драматически: рыдая, он умолял меня не перекрывать денежный поток ради его жены и ребенка. "Если не хочешь меня видеть, просто два раза в месяц клади деньги под дверь. Клади - и все" - шептал он. Однако я уволила незадачливую домработницу.

Сволочь Женя Финкель на все мои просьбы устроить меня в газету отвечал: "Мать, такие работники как ты не нужны даже здесь, своего говна хватает!" А Матрешкин пошел и поговорил с главным редактором. Так я стала работать с ними в газете. Это почти совпало с ухудшением домашнего сервиса у Матрешкина, поэтому он не удивился. "Ты не привыкла работать, устаешь, говорил он. - А я привык. Буду сам тянуть лямку быта"

А я влюбилась в Женю Финкеля, который, вообще-то, всегда мне нравился. То комплимент ему сделаю, то на колени к нему сяду. Матрешкин говорит: "Я пошел домой!" А я ему: "Ну и иди, я Женечку подожду" Финкель, конечно, отвечал: "Сдристывала бы ты, мать, отсюда! Толку от тебя никакого, только работать мешаешь!" А я возьму да все равно останусь. Тут-то у Матрешкина и испортился характер. Он забрал заявление из ЗАГСа, узнал расценки и стал взыскивать с меня за использование его домашней оргтехники. Я перестала жалеть Матрешкина и бросила его.

Поначалу я была счастлива с Женей Финкелем, пока от того же Матрешкина не узнала, что он мне изменяет с моей подругой по прозвищу Зяблик. Произошло это так.

Позвонил мне Матрешкин, поздравил с Новым годом. Я его тоже поздравила и, зная, что Матрешкин не признает христианскую хронологию, говорю: "Ну что, сидел в новогоднюю ночь один, работал?" "Нет, - отвечает, - лег спать пораньше. А вечером 1 января позвонил мне Женя Финкель и пригласил в гости. Пропуском в его квартиру была бутылка водки. У Жени была гостья небезызвестная тебе Зяблик. Мы и спать легли на одной кровати. Я был пьяный и приставал к Зяблику. Внешне она так себе, а на ощупь ничего. Иногда Финкель ошибался и приставал ко мне. Мне не было противно, поэтому я, наверное, гетеросексуален. Утром они пошли кататься с горки" - сдерживал Матрешкин торжество в голосе. Больше всего я не могла простить горку, с которой каталась с Финкелем раньше Зяблика. Я холодно простилась с Матрешкиным и принялась названивать Финкелю. Его не было дома. Тогда я позвонила Зяблику. Зяблик стала врать, что только что приехала из Опочки. Я подарила ей на Новый год Финкеля и предупредила, что у него хламидиоз. Зяблик обрадовалась, но и загрустила. Через несколько часов мне позвонил Финкель и сказал, что проклинает меня за то, что я выдала военную тайну. На этом наш роман закончился.

С Матрешкиным я стала общаться уже в феврале, списывая это на минутную слабость одинокой женщины. Зайду на часок чаю выпить, а выпью водки и уйду утром - чистая случайность. Хотя, с другой стороны, были тогда и поклонники. Одни из них считали меня истеричкой, другие - девственницей, третьи - сумасшедшей, а четвертые - садисткой. Дело в том, что я взяла моду договориться о свидании, а в самый ответственный момент отбиться и убежать к Матрешкину. "Да ну вас, - думала я, - заканчивая одеваться, как правило, в подъезде, - лучше уж знакомое зло. Все равно нет никакой любви"

Пришла и любовь, к очередному журналисту-алкоголику. Любовь была несчастная, но тем более красивая. Возлюбленный названивал в нашу редакцию и просил всех, кто снимал трубку: "А скажите Матрешкину, что мне звонит его любовница!" "Нет у меня никакой любовницы" - зардевшись, отвечал Матрешкин. "Это кто угодно, только не Горлышкина! - вопил Финкель. - Горлышкина даже Матрешкину не нужна, а моему другу Мишеньке и подавно!"

Осознав, что Мишенька не верит в чистоту моих чувств и не хочет со мной связываться из-за общественного мнения, приписывающего меня Матрешкину, я решила демонстративно порвать с Матрешкиным и устроила скандал в редакции. Побросала его вещи со стола, даже гневно прокричала несколько слов и захлопнула дверь перед его носом. Матрешкин так и стоял под дверью и говорил проходящим: "Что-то очень жарко сегодня в кабинете!" Коллектив решил, что я безумно влюблена в Матрешкина, и стал посылать Мишеньку подальше. Целый месяц публичных скандалов так ни к чему и не привел. Я топала ногами, бросалась ко всем подряд и объясняла, что Матрешкина терпеть не могу, что мне трудно находиться с ним в одном помещении... Женщины говорили: "Бедная, как ты его любишь!", а мужчины спрашивали: "Когда свадьба?" "Иди к своему Матрешкину! - говорил Мишенька. - Специально ко мне пристаешь, чтобы его ревновать заставить. Что я клоун, что ли?" Чтобы успокоиться, мне нужен был секс, и я шла к тому же Матрешкину.

В отпуск свободнорожденный и возгордившийся Матрешкин поехал с Машей. Давняя любовница, бывшая еще до лимонной водки и зеленых яблок, она когда-то хотела замуж, но уже отчаялась. Матрешкин иногда ходил с ней в театры по ее требованию, что обставлялось декорациями моей ревности, не имеющей, как известно, никакого отношения к любви. Матрешкин, чтобы облегчить себе жизнь, пытался скрыть от меня, что едет не один, однако проболтался. "Фу, еле купил билеты!" - сказал Матрешкин. Я спросила: "Удалось достать места рядом?" "Да, удалось!" - радостно подтвердил Матрешкин. И мы расстались навсегда.

Я была счастливая и злая одновременно, и всем рассказывала о матрешкинской подлой измене. "Да у них, наверное, ничего нет. Подумаешь, вместе поехали" - отмахивались сотрудницы.

Когда Матрешкин вернулся, я сдалась. "Да, не люблю, - сказала я себе, доставая из толстого пакета и рассматривая фотографии Маши в купальнике. Но как мужчина он меня все-таки привлекает. Что уж тут спорить со стариком Фрейдом!"

"Матрешкин, будем добиваться совершенства в сексе! Давай-ка пользоваться презервативами!" "Я... ими не пользуюсь, у меня их даже нет!" - испугался Матрешкин. Я велела купить и ушла домой.

С тех пор начались проблемы, которые раньше нам и не снились.

Матрешкин пару раз за вечер упомянул презервативы всуе. Легли поздно. Была гроза, вспышки молнии на секунду выявляли узорчики на шторах. "Ты купил то, о чем я тебя просила?" "Да" "И где?" Матрешкин вскочил и куда-то побежал нагишом. Через 20 минут вернулся с пачкой. "Ты бегал в аптеку?" "Ну, ты же знаешь, что у меня все лежит на своих местах! Аккуратно доставал из кухонного шкафчика" - сказал Матрешкин дрожащим от волнения голосом. Презервативы были голубые и ароматические. Однако воспользоваться ими не удалось: кожа у Матрешкина покраснела и покрылась пупырями, презерватив вонял падалью, дождь бомбардировал подоконник. Наконец Матрешкин зашвырнул упаковку за кровать, разрыдался и признался, что у него аллергия на латекс. Я решила: "Теперь-то точно с ним расстанусь, вот только пусть успокоится, и стресс пройдет!" Отнесли в ЗАГС еще одно заявление, только для того, чтобы Матрешкин не комплексовал.

Вскоре после этого Матрешкина назначили заведующим отдела, и он прямо на глазах заважничал. Стал неподвижно сидеть за столом, одной рукой сжимая авторучку, приставленную к листу бумаги, а другую держа на телефонной трубке. Я радовалась за Матрешкина и бросала в него ластиками и скрепками. Матрешкин грозился написать на меня докладную главному редактору. Он запретил пить в нашей комнате чай, и даже отдал чайник в соседний кабинет. Матрешкин не выдержал испытания властью: между нами разверзлась пропасть. Он отказался от поцелуев на рабочем месте и стал говорить мне, упирая государственный взгляд в стену над моей головой: "Вы можете быть свободны" Личную жизнь Матрешкин перенес сначала на период от вечера пятницы до утра воскресенья, потом сократил до вечера субботы, а потом и до субботнего утра. В наши короткие встречи у него дома он жаловался на недомогание, был холоден и журил меня за отсутствие понимания и моральной поддержки. "Тогда, когда я занимаю такую ответственную должность, когда я больше не принадлежу себе, а принадлежу газете, ты, младший сотрудник, дискредитируешь меня перед другими подчиненными и тем самым мешаешь работе отдела!" (других подчиненных был всего один) "Пойми, я же шучу!" "Я не воспринимаю юмор подобного рода" "Да над тобой вся редакция смеется!" - в сердцах сказала я правду. "Я пересмотрел наши отношения, и понял, что дальнейшее общение невозможно" - запереживал Матрешкин. Однако я слишком болела за Матрешкина, чтобы оставить его в покое. "Да у него же нервное перенапряжение!" страдала я на диване, потому что Матрешкин завел обычай спать в одиночестве даже в ночь личной жизни. "Надо не дать ему окончательно уйти в себя и потерять последние связи с миром! Надо тормошить его, тормошить, пробиваться к его душе, забыв все обиды! Матрешкин столько для меня сделал! Пусть сейчас он сердится на меня, зато потом будет благодарить!" Однако Матрешкину становилось все хуже и хуже. Он стал пропускать интимные ночи, не смотрел в глаза во время любви, на все постельные просьбы отвечал: "А я не хочу", на пени: "А мне все равно". Я терпела капризы больного. Но и болезнь прогрессировала. Матрешкин стал хладнокровно говорить мне: "Спокойной ночи", закрывая дверь в свою комнату перед моим носом. Если я врывалась сразу, Матрешкин притворялся засыпающим. Поэтому я стала выжидать какое-то время, а потом прокрадываться к разнежившемуся Матрешкину. Пару раз это увенчалось успехом. А на третий раз Матрешкин торжествующе объявил: "А я уже все!" Так он уподобился библейскому самодостаточному герою и увлекся порнографией, лишив меня последних средств борьбы за его возвращение к нормальной жизни. Однако я продолжала смеяться на рабочем месте и пускать в Матрешкина самолетики из читательских писем. Через некоторое время Матрешкин признался, что не может больше находиться со мной в одном помещении: он испытывает такой психологический дискомфорт, что это отражается на его работоспособности. Матрешкин предложил мне перейти в другой отдел. Тут за дверью послышалось покашливание, и она отворилась. Вошел второй подчиненный Матрешкина, Василий, и сказал: "Я случайно услышал, о чем вы тут говорили. Такие вещи надо делать по форме! Пусть Олег напишет служебную записку главному редактору. Я даже могу продиктовать текст, я много этих записок написал!" Матрешкину нравилось все, связанное с формализмом, поэтому он радостно согласился. Василий продиктовал: "Прошу перевести меня или корреспондента Горлышкину в другой отдел, по причине психологической несовместимости" "Если написать просто "прошу перевести Горлышкину", то ее уволят, подумают, что это завуалированное признание ее некомпетентности!" - объяснил Василий Матрешкину. Матрешкин отнес записку главному редактору.

В другой отдел перевели Матрешкина, понизив его в должности, а заведующим нашего отдела сделали Василия. Матрешкин забрал из ЗАГСа заявление и перестал со мной здороваться, а Василий с тех пор сидел напротив меня в кресле, перекинув ногу через подлокотник, или стоял рядом и, глубоко дыша, смотрел в монитор моего компьютера.

Три недели мы с Матрешкиным ходили, как овдовевшие, а потом случайно встретились в столовой. Солонка на нашем столе искрилась, как снег за окном. Я сказала: "Ты думаешь, я почему в тебя скрепками бросала? Я ведь так тебе в любви признавалась! Почему в школе мальчишки девочек за косички дергают? Только поэтому!" "Я подумаю над этим, - сказал Матрешкин. - У меня тогда было столько важнейших забот, что мне было просто некогда анализировать такие вещи. Я чувствовал, что мне что-то мешает исполнять свои обязанности, а что - не задумывался, просто инстинктивно пытался избавиться от этого. Но я всегда в глубине души подозревал, что ты относишься ко мне хорошо"

Матрешкин позвонил мне глубокой ночью, и к пяти часам утра мы выяснили все отношения. Матрешкин ошибочно подозревал во мне злую волю, а я ошибочно подозревала в нем неприязнь! Однако мы решили расстаться. "Ты хочешь выйти замуж, завести детей, а я останусь бобылем, посвящу себя работе!" - выдал Матрешкин новую идею. Тогда я подумала, что он сошел с ума. А он просто разлюбил меня.

Новый год был грустным. Все вокруг целовались, а я слушала профессиональный разговор двух верстальщиков, и сама себе наливала.

На следующий день я позвонила Матрешкину и предложила ему "последнее бурное свидание" Он согласился. Однако свидание было не очень бурным: Матрешкин простудился и чувствовал себя плохо. Я сидела в ванне и пила вино, а Матрешкин в кальсонах качался рядом на табуретке, пил чай и рассказывал о том, как встречал Новый год в 96-м (бабушка закрыла дверь на цепочку и заснула, а Матрешкин с елкой стоял в подъезде). От безрадостности я выпила бутылку вина и к ужину вышла голая. За столом Матрешкин объяснял, что не сможет жить со мной, потому что знает, что я хочу "крепкую семью" и детей, а он - категорически нет, и его будут мучить комплекс вины или подозрительность. Потом мы легли в постель, и Матрешкин сразу заснул.

Утром Матрешкин встал и пошел с Машей в Пушкинский музей. "От какого же плохого любовника я наконец-то отделалась!" - подумала я с облегчением.

В феврале я вовлеклась в очередной сексуальный скандал на службе: после Нового года ко мне стали ходить верстальщики. Они напивались в моем кабинете и дрались. Победивший лез целоваться. Василий гнал их вниз, в отдел верстки, они поднимались через пять минут с новой порцией спиртного. Один верстальщик приносил водку в пластмассовой бутылке из-под минеральной воды "Святой источник", а другой прятал в джинсах фляжку с надписью "За нашу победу!" и умудрялся пить, не доставая ее, а скорчившись, как Пан из галлюцинации капитана Глана. Один верстальщик жаловался на бедность, второй - на жену и необъяснимое обилие внебрачных детей. Василий тяжело переживал их перманентное присутствие в нашем кабинете и писал докладные. Мне же они казались интересными, хотя и несчастными людьми. Я постоянно изображала из себя Пьетту то с одним, то с другим верстальщиком на коленях. Главный редактор перестал со мной здороваться, потом уволил верстальщиков, и они канули в небытие. А мне прекратили давать премии. Василий стал обнимать меня за освободившуюся от рук верстальщиков талию и говорить, что "знает, на какую лыжу нажать", чтобы премии опять вернулись ко мне.

Я огляделась, и подумала, что выйти замуж уже довольно-таки не рано. Кандидата нашла быстро: этого писателя бросила жена. Он остался один в многокомнатной квартире, растолстел за компьютером, но домашнее хозяйство вел исправно. Мы затеяли переписку по электронной почте. Письма становились все длиннее и литературно - интимнее, в прозу вклинивались стихи... Я валялась на диване, слушала капель, и мечтала, как заживу с писателем.

Однажды я пошла с друзьями в клуб и совершенно случайно проснулась в чужой постели. Лежала, завернувшись в одеяло, затаив дыхание, и боялась пошелохнуться, чтобы не разбудить голого и неподвижного как труп незнакомого человека рядом. "Боже мой! Как я живу?!" - охватило меня экзистенциальное отчаяние. "Никогда не было у меня даже подобия семьи. Впрочем, с Матрешкиным было. Бедный, бедный Матрешкин! Почему я все разрушила? А сейчас он одинокий, заброшенный, и никто ему чаю не согреет!" Незнакомый блондин проснулся и полез обниматься. Я сразу его отвергла. "Ты же сказала: утром!" - возмущался блондин. Завязалась борьба. Кто-то перешептывался под дверью, и мысль о том, что в любой момент можно позвать на помощь, придавала мне уверенности в победе. Мы шлепнулись с кровати и опрокинули тумбочку. На пол полетели какие-то предметы старинного быта: ендова, лучина... "Я же тебя люблю, а ты!" - шипел блондин. Я закричала: "Спасите, помогите!" Дверь открылась, и вбежали моя подруга и ее любовник. Блондин юркнул под одеяло и притворился спящим. Друзья помогли мне собрать одежду, разбросанную по квартире, и я пошла на работу, где сразу же встретила Матрешкина. От избытка разнообразных чувств я поцеловала его, и Матрешкин от неожиданности сплюнул в угол.

Он позвонил мне поздно вечером и сказал: "Наша сегодняшняя встреча произвела на меня сильное впечатление. Я даже бродил по городу, размышляя, и придумал такой рассказ. Жили-были молодой человек и девушка. И вот молодой человек утратил к девушке интерес. Девушка и так, и сяк пыталась вернуть его расположение - ничего не выходило. Однажды в отчаянии она ему сказала: "Неужели я тебя совсем не привлекаю как женщина?!" "Совсем" ответил молодой человек. "И неужели ты ничего не испытаешь, если увидишь меня без одежды?!" "Ничего" И все-таки они решили устроить такой эксперимент. Девушка приехала к молодому человеку, и только она начала раздеваться - у молодого человека возникла эрекция. И все у них стало по-прежнему, а то и еще лучше. Ну, что скажешь?" "Интерес, говоришь, утратил" - подумала я угрюмо. "Да ничего не скажу!" Я вспомнила про своего писателя и простилась с Матрешкиным.

Однако на следующий день нам пришлось по делу встретиться на улице. Как бы я ни пыталась объяснить себе наши с Матрешкиным отношения, я до сих пор ничего в них не понимаю. Конечно, вспоминая, я вспоминаю не все, а только, как мне кажется, главное. Хотя сейчас мне уже кажется, что главного-то я и не вспоминаю. Смешной и скучный Матрешкин не смешной и не скучный. Мы любили друг друга, и только поэтому друг на друга бесконечно обижались. Хотя... В комнате моей памяти Матрешкин сидит в тени. До чего же он некрасивый и жалкий! Седина издалека кажется перхотью, на лбу след от шапки как от тернового венка, очки натерли длинный нос с черными порами, следы от бритвенных порезов на шее, как будто клопы искусали, и голубые испуганные глазки. Матрешкин определенно похож на серийного куренка, убитого электрошоком. И вдруг солнечный зайчик, прыгающий по комнате и тревожащий мое боковое зрение, оказывается на лице Матрешкина. И какой же он милый, добрый, трогательный, как он застенчиво, с робкой надеждой улыбается мне! Так бы и расцеловала! Но пока я лечу в объятия Матрешкина, зайчик уходит, и я оказываюсь в чужих равнодушных руках...

Так бывает в фильмах ужасов: вдруг выглядывает солнце, и одержимый бесами или маньяк-убийца оказывается прежним добрым малым. "Мама, мама, что со мной!" "Сыночек! А-а-а-а-а-а-я-я-я-я-я!" Солнце спряталось.

Мы встретились возле метро. Матрешкин - по дороге в химчистку. Мы встретились как влюбленные: издалека я увидела сияющее лицо Матрешкина, и он пытался спрятать улыбку и скрыть свою гордость тем, что идет на встречу с любимой девушкой. А я и не прятала счастливой улыбки, жалась к Матрешкину, Матрешкин смущался, - всегда стеснялся, когда с ним заигрывали на улице. Все было как раньше! Но когда? Когда такое было? Я завела Матрешкина в "Шоколадницу". Когда-то, еще в школьные годы, это было мое любимое кафе. Стоя я пила там кофе из бумажных стаканчиков. Теперь оно превратилось в попсовое, но милое заведение, где уже нет, конечно, никакого тюля, сквозь который я, для прохожих невидимка, смотрела, не идет ли из школы черноглазый мальчик. Матрешкин жаловался на главного редактора. Я утешала: "Наша газетенка - это дерьмо, в котором иногда попадаются обрывки газеты с прекрасными текстами. Эти тексты - твои!" Кофе в толстых чашках, я слизнула крем от пирожного с Матрешкинского носа... Матрешкин понял, что опоздал в химчистку, и огорчился. Погас солнечный зайчик.

Писатель признался в электронном письме: "Пришла весна - отворяй ворота. Томление у меня, старого козла, в жилах какое-то". Я ответила: "У кого ж его нет, томления-то - так в жилах и тянет, и тянет... Я и сама одинокая пастушка - разбежались все мои козлы" С тех пор стали договариваться о встрече.

Через несколько дней зайчик снова вспыхнул: "Хорошенький же ты какой!" - сказала я Матрешкину, целуя его в столовой. Матрешкин смущенно разулыбался и пригласил в гости. Я подумала: "А ведь он родной мне! Да и компьютер сломался, работы накопилось", - и поехала к нему.

Матрешкин читал вслух Ходасевича, пока я мылась в ванне, потом потер мне спину... "Ладно, буду-ка я опять жить у Матрешкина, иногда с писателем встречаться. Хорошо! И чего это ради мы ссорились?" - думала я, валяясь на кровати. Тут вошел Матрешкин с будильником в руках и сказал, что не готов к тому, чтобы я осталась у него на ночь.

Я молча оделась и ушла, не простившись. "Вот, значит, как, размышляла я в вагоне метро, - разрядил аккумулятор, и все. Обрадовался, что я по нему соскучилась! Решил использовать для снятия сексуального напряжения! Ну подожди, - вот привяжешься ко мне, тут-то и брошу!"

Так и пошло. Стала приезжать к Матрешкину как девушка по вызову, с надеждой пробудить в нем добрые чувства и тут же их растоптать. Вскоре выработался ритуал. Вот я сижу в ванне и вылавливаю маленьких тараканов, которые туда откуда-то нападали. Матрешкин сидит на крышке унитаза (когда он встает, она каждый раз прилипает к его покрасневшей заднице, приподнимается и хлопает) и читает стихи из "Малой библиотечки поэта". Потом секс и последний поезд метро. Матрешкин выкинул новый фортель: вместо того, чтобы снова полюбить меня, перестал возбуждаться. Однако его это не взволновало. "Кина не будет" - равнодушно говорил Матрешкин и натягивал плавки. На случай удачи у него были другие поговорки. "Мавр сделал свое дело". Или: "оборвалось пение хора"

...И вот я наконец еду с писателем в такси.

Мы соприкасались коленками, жизнь казалась мне красивой, как ночная Москва. "Поехали ко мне" - шептал писатель. "Черт возьми! Сегодня все так, как я хочу, мне везет!" - лихорадочно думала я. Мы свернули на Саввинскую набережную, откуда рукой подать до дома Матрешкина. Я знала, куда нести счастье! Попросила остановить машину и потеряла букет. Побежала переулками, задыхаясь, быстрее, пока счастье не рассеялось. Споткнулась и нашла пять долларов. "Не бери!" - сказал мне внутренний голос. Да я и сама не хотела подбирать, предчувствуя недоброе, но широты души не хватило, и взяла. Так судьба откупилась.

Матрешкин долго не открывал, - спал уже. Стоял на пороге всклокоченный, как щенок в чумке, в драном трико, недовольный, морщился от света.

...Зачем я лежу в этой постели скучного блуда, в духоте, за занавешенными шторами, когда за окном поют птицы, и из чмоканий и чирикания вдруг получается трель и очередью прошивает сердце?...

Ну, сказала писателю, что пошла к подруге.

Даже в лучшие наши дни Матрешкин всегда кастрировал мое счастье. Помню, как он не давал целовать себя майской ночью на Новодевичьих прудах, - стеснялся собачников; как мы решили покататься на теплоходе и договорились встретиться на пристани. Я опоздала на 15 минут, и Матрешкин ушел, потому что боялся простудиться на ветру. Вода так заманчиво блестела, теплоходы отплывали, похожие на сверкающие зубные протезы, и я два часа боролась на пристани с ветром, норовящим вывернуть мой плащ наизнанку.

Мы решили с Матрешкиным отпраздновать мой отпуск. Долго думали, как. "Ну куда можно пойти вечером?" - говорил Матрешкин. "Как куда? В театр, в кино, в ресторан, в клуб" "Последние два пункта отпадают" (Матрешкина однажды обсчитали в ночном клубе, и с тех пор он не ходит по злачным местам) Решили сходить в "МакДональдс" - необъяснимо, но это любимое заведение Матрешкина. Пришли. "Тут слишком много народу. Давай поедем в "МакДональдс" на Проспекте мира", - сказал Матрешкин. И мы поехали на троллейбусе. Это были единственные счастливые минуты того дня. В троллейбусе было тепло и пыльно, я высовывалась в окно, и холодный воздух обжигал мне лицо. Вечно я хожу или езжу не по тем улицам. Я была счастлива на этом мрачном Кольце, а будь я тогда на родном Китай-городе или на Таганке - была бы счастливее. Иногда все кажется красивым, кажется, что город создал Бог. "Здесь слишком много детей. Ты знаешь, как я их не люблю, - сказал Матрешкин в "МакДональдсе" на Проспекте Мира, - Перенесем все на более поздний вечер". И поехал к маме. Более поздним вечером я отправилась к Матрешкину. У него не оказалось горячей воды и туалетной бумаги. Зато было очень холодно, я спала в халате, куртке и лыжных штанах. У мамы Матрешкин выпил водки, и целый час брюзжал о том, что некоторые люди начинают оставлять сообщение до того, как услышат звуковой сигнал, и поэтому самое главное не записывается на автоответчик.

Когда мы лежали на диване, Матрешкин сказал: "Когда-то ты задала мне вопрос, и я ответил на него интуитивно, а почему так, я не смог бы тогда объяснить. Я долго думал об этом, и все понял" "И что же это был за вопрос?" "Ты спросила, кто мой любимый белый генерал. Я сказал, что Врангель. Это действительно так, потому что он архетипичен. Иноземец, призванный на царство, подобно варягам, да и скандинавских причем кровей..." - дальше я не слушала, я поняла главное: Матрешкин снова говорит со мной о сокровенном!

Весь отпуск я не общалась с Матрешкиным, надеясь, что он сам догадается, что я его бросила. Даже съездила в гости к писателю. Писатель сказал: "Давай так: ты привези продукты, а я приготовлю ужин!" Я подумала, что вегетарианство - это оригинально, к тому же - пикантный намек на козлиную тему, и привезла качан капусты, огурцы, помидоры, бананы и зелень. Писатель скорбно объяснил мне, что эти продукты между собой не сочетаются, и что он рассчитывал на мясо и на спиртное. При свечах мы молча ели салат из огурцов и помидоров. Потом писатель задул свечи и сказал, что лично он ложится спать, а я могу последовать его примеру, но кровать в доме только одна. "Нет, этот после капусты не женится" - подумала я и поехала домой.

Мой отпуск кончился, у Матрешкина же только начинался. В редакции зарплату повысили всем, кроме меня. "Хочешь, я поговорю с главным редактором?" - спросил Василий, притирая меня к стенке. Тогда я пошла, и уволилась, тем более, что меня позвали в другое место.

Я весело думала: "Новая жизнь начинается, без Матрешкина! Вот только проститься с ним надо, как следует, и не видеться больше никогда! Ни разу ведь за отпуск не позвонил!" Матрешкин обрадовался моему звонку и сказал: "Ты застала меня в дверях: я еду на дачу" "Не мог бы ты отложить дачу? Я хотела бы с тобой проститься навсегда не по телефону" "К сожалению, это невозможно: я договорился с ребятами, мы идем на рыбалку. Но мы ведь еще увидимся в редакции?" "Нет, я уволилась" Матрешкин издал звук, символически обозначающий грусть. "Ты ни разу не позвонил, а теперь мычишь!" "Я уезжал на дачу и жил там совершенно один, отдыхая от всех людей вообще" "Что мне с того!" "Как только приеду, я тебе позвоню" - обещал Матрешкин.

Конечно же, он не позвонил. Позвонила я сама, Матрешкин повинился, что забыл, и радостно пригласил в гости.

Мы не виделись два месяца, и за это время Матрешкин поправился. Вместо осиной талии появилось складчатое брюшко, плечи отяжелели, птичьи лапки стали походить на мужские руки. Честно говоря, я забыла, что это наше последнее свидание. Матрешкин приготовил ужин, читал мне отрывки из нового романа Климонтовича, сидя, по своему обыкновению, на крышке унитаза. Даже пытались заняться любовью на кухне, пока жарилась картошка, но не получилось: масло скворчало и стреляло Матрешкину в задницу. Потом на Матрешкина напала небывалая говорливость. Он говорил, говорил, и говорил. Даже в постели он переставал двигаться, увлекшись особенно важной для него мыслью. С удивлением я констатировала новую фазу развития Матрешкина: говорить о сексе для него стало важнее, чем заниматься сексом. Сначала он сделал признание: подглядывал за купающейся сестрой. Затем развил целую теорию порнографии. Теория пришлась на самые ответственные практические моменты. Матрешкин уворачивался от поцелуев, желая артикулировать. Я не выдержала: "Да заткнись ты!" "Ну вот, я только почувствовал себя настоящим аналитиком!" - обиделся Матрешкин и ушел дуться в другую комнату. За ужином кое-что прояснилось: Матрешкин рассказал, как его провожали в отпуск Финкель с Зябликом и практиканткой Нетатуевой. Если верить его словам, Зяблик ходила по квартире голая, а потом трахалась с Финкелем, а практикантка Нетатуева подавала им презервативы. Матрешкин же ушел в свою комнату и там в одиночестве мечтал обо мне или о практикантке Нетатуевой. Утром он нашел своих гостей голыми, всех троих.

Я не узнавала скромного рецензента Матрешкина. Теперь его интересовали только всевозможные перверсии, порнография и бесконечная болтовня. И это всего два месяца без моего присмотра!

Однажды Матрешкин сидел в кресле и вспоминал детство. Первым его сексуальным впечатлением была умственно отсталая девочка с родимым пятном в пол-лица, больная эпилепсией. Иногда она показывала стриптиз: спускала трусы и задирала юбку. С кресла мы постепенно переместились на диван, но я, как ни старалась, так и не смогла вызвать у Матрешкина эрекцию. Он не обращал внимания на мои действия: говорил и говорил...

"Что-то я сегодня какой-то вяловатый" - весело констатировал Матрешкин мои безуспешные попытки. "Что же делать?" - спросила я в эсхатологическом настроении. "Ну... можно пригласить кого-нибудь третьего, или пару... Финкеля с Зябликом..." "Какие Зяблики?! Ночь на дворе!" "Ну... тогда можно голыми выйти на балкон!"

С тех пор мы стали заниматься любовью на балконе или же в кустах в сквере. Матрешкин был счастлив и только сокрушался, что в четвертом часу утра не гуляют собачники. Наши отношения переживали ренессанс, извращенческий Серебряный век. Матрешкин мечтал о посещении нудистского пляжа и приглашении в гости Финкеля с Зябликом. Я сразу заявила: "Группового секса до свадьбы не будет!" И - получила предложение отнести еще одно заявление в ЗАГС. Матрешкин присылал мне такие теплые письма по электронной почте: "Сегодня вечером пил дома пиво, а в полночь выходил голый на балкон посмотреть косой ливень. Сам промок с ног до головы, но почти не возбудился - так, самую малость, не считается. А всё оттого, что не было со мной Нади. Вот приехала бы Надя, вышли бы с ней на сквер голыми... Сходили бы на нудистский пляж... Так и вижу Надю, расстегивающую кружевной лифчик, а под ним - прелестная грудь с парой архивозбуждающих сосков. (Прямо сейчас возбуждающих!) На мне, разумеется, тоже ничего нет, я тоже (как знать?) возбуждающ и архипрелестен. Ну и т.д. и т.п. ... Приезжай скорее, Надя!!!"

Мы фотографировали друг друга нагишом. Оказалось, что я, обнаженная, выгляжу абсолютно не сексуально: таких женщин рисовали в Средневековье тощих, жидкогрудых и с выпяченными животами. Матрешкин выглядит лучше: он возбуждался перед объективом, и это заметно, что немаловажно для порно.

Я грустно размышляла, выходить ли мне за Матрешкина, или все-таки не надо.

А Матрешкин тем временем выложил все подробности своих отношений с Машей. Оказалось, что он уже давно стал завсегдатаем Краснопресненского ЗАГСа: еще три года назад, когда я редактировала книгу, а Матрешкин скромно читал мне Гумилева и Лермонтова, там лежало их с Машей заявление!

Матрешкин полюбил декларировать, что мы живем в Открытом Обществе. Поэтому мы решили рассказывать друг другу о своих приключениях, ничего не скрывая. Приключения, в основном, выпадали на долю Матрешкина, и были очень однообразными: позвонила журналистка Алена, сказала, что ее выгнал муж, и ночевать ей негде. Матрешкин, конечно, не мог не пригласить. Алена попросила купить бутылку водки, чтобы выпить, и забыть о неприятностях. Выпили, Матрешкин встал, чтобы пойти в свою комнату и лечь спать, но пошатнулся от усталости, хотел опереться на стену, но промахнулся, и вместо стены оперся на Алену. Алена упала, Матрешкин тоже. Потерял сознание, а когда пришел в себя, было темно, и он думал, что Алена - это я. Такое приключение повторялось часто, муж прогонял Алену с хорошей периодичностью, но только в те дни, когда я сама не оставалась у Матрешкина на ночь. Если бы не Открытое Общество, я бы ни за что не догадалась, что Алена имеет к нам какое-то отношение. А Алена, наверное, и не знала, в каком мире она живет: подмигивала мне при встрече и интимным шепотом спрашивала: "Ну, когда с Матрешкиным поженитесь?"

Приближался назначенный срок свадьбы. Матрешкин мечтал стать порнозвездой. "Я уже договорился с мамой, она нам на свадьбу подарит видеокамеру. Хотела стиральную машинку, но я ее переубедил. А что, Зяблик умеет снимать! А потом Женьку Финкеля попросим подержать камеру. Хотя, наверное, ее можно так настроить, чтобы она сама снимала, и Финкель к нам присоединится!" - рассуждал рецензент книжек "Слова" и "Нового литературного обозрения". Похолодало, поэтому в сквер и на балкон мы ходить перестали, зато ночи напролет изучали порнографические сайты.

Не помню, откуда, но все узнали, что я наконец-то выхожу за Матрешкина. Поздравляли, отговаривали, напрашивались в гости, давали деньги в долг и так далее. Наконец, предложили командировку в Таиланд. Я не смогла отказаться, и свадьба автоматически отложилась. "И как я там буду без тебя целых две недели?" - пощипывала я Матрешкина. "Там будет столько симпатичных молодых людей! Что же, ты не найдешь мне замену? - кокетничал Матрешкин, - наконец и у тебя появится интересное приключение!"

Перед отлетом я поняла, что Матрешкин мне больше не дорог, и прощание в аэропорту расценила как последнюю встречу. Но из вредности решила в этом не признаваться - пусть ждет! Крикнула: "Отпразднуем мое возвращение с Финкелем и Зябликом!"

В Таиланде у меня была аллергия. Я могла находиться только в помещениях с кондиционированным воздухом, но не жаловалась на судьбу.

Школьницей я высматривала его через тюлевые ресницы занавесок занюханного кафе, а теперь увидела в прищур жалюзи пятизвездочного отеля. Он крестил экзотическую пищу в ресторане и, как нечистое, отвергал все морепродукты, кроме тривиальной рыбы.

Однажды у нас пролетала комета. Это было белесое пятно, стоящее на ночном небе, как на засвеченной фотографии. Астрономы дали мне посмотреть на нее в телескоп. Комета заметно изменилась: такое снится во снах и является в видениях, - зыбкое, светоносное, в радужных искрах, великое предо мною и малое пред Богом, идущее от Него ко мне. Меня захлестнули волны эндоморфина, и ничего, кроме "Дивны дела Твои, Господи" на ум не приходило. Так же бывает, когда начинается любовь, - кто-то вдруг поднесет к твоим глазам невидимый телескоп, и увидишь: вот кто, оказывается, связывает меня с горним миром, вот у кого ключи от моего нездешнего дома.

Поэтому меня не удивило, что черноглазый хулиган, который доводил училок до обмороков тем, что держал во рту бритвенные лезвия и бегал по карнизам, превратился в живую копию архангела Михаила из Звенигородского чина, хотя, конечно, пришлось констатировать, что такого я не ожидала. Дима, он же Димитрий, учился в Духовной академии, и приехал в Бангкок на семинар "Диалог культур" как один из лучших студентов. Мы прогуливались по фойе гостиницы, под истерический шелест искусственных водопадов, и беседовали, главным образом, о вере и церкви.

Матрешкин растворился в моей душе как ложка соли, брошенная по ошибке вместо сахара, и напоминал о себе только неприятным привкусом. Страницы десятилетней летописи моей жизни свернулись наподобие шпаргалки и спрятались в потайной карман судьбы.

Димитрий возвращался в Москву на два дня позже меня, а я прослезилась в самолете, наблюдая облака, похожие на полярные снега, и отсеченные ими горные вершины, у которых тучки бились как пенистые волны. "Моав умывальная чаша Моя", - мыслила я теперь библейскими категориями, представляя вулканический кратер, заполненный мыльной пеной облаков для бритья Божия.

Димитрий должен был написать мне по электронной почте, как только вернется в Москву, но не спешил с этим делом. Зато Матрешкин, с которым я решила больше не общаться, закидывал меня интимными письмами с вложенными порнографическими картинками. Я не подавала признаков жизни, пока у меня не сломался компьютер. Посмотреть электронную почту хотелось. Я вспомнила, как, возвращаясь с работы утром, папа говорил маме: "Леночка, чувства надо проверять!", и пошла к Матрешкину, проверить чувства к Димитрию и электронную почту. Сразу сказала, что буквально на полчасика, сунула подарок - авторучку с драконами и белые тапочки, украденные в гостинице, и бросилась к компьютеру. Письмо от Димитрия было. Я написала боговдохновенный ответ и простилась с Матрешкиным.

Прошло две недели. Димитрий писал редко и довольно-таки сдержанно.

Я знала, что на этой презентации будет Матрешкин, и надела новый лифчик на случай непредвиденного падения.

На банкете Матрешкин не пил, обижая всех предлагавших заносчивым и, в общем-то, лживым ответом: "Не пью в середине недели!" и, пока все пили, рассматривал книжную выставку. Я болтала с культурологом Л., выясняя тонкости его отношений с падчерицей. "Ненавидите?" "Иногда!" "Что, "Лолиту" не читали?" "Ну, ей до Лолиты далеко!" "Что, слишком молода?" "Наоборот старая карга студентка!" Матрешкин отсутствовал, поэтому мы с культурологом так увлеклись беседой, что стали целоваться. Памятуя о сексуальном демократизме Матрешкина, я думала, что он только порадуется такому повороту событий, но Матрешкин оторвался от книжных новинок и ледяным голосом сказал, что уходит. Впрочем, может подождать меня 2-3 минуты. "Куда пойдем?" - не понял контекста культуролог. В качестве отступного я подарила ему журнал "Мир Паустовского" и побежала за Матрешкиным. Матрешкин наотрез отказался целоваться в гардеробе и с надутым видом объяснил, что не хочет "запятнать свою репутацию". Я рассердилась и бросила его посреди улицы. Матрешкин меня не догнал.

"Ну, слава Богу, все кончилось без долгих объяснений!" - думала я.

Матрешкин крепился неделю, а потом пришло письмо с картинкой:

"Привет!

Вот девушка с большими сиськами.

Впрочем, это лирика. А вообще, скучаю по твоему телу. Особенно хочется погладить грудь и лизнуть соски. Не прочь и снова сфотографироваться. Хотя бы и с кем-нибудь третьим.

Пиши, что думаешь на этот счет. Пока!

О.М."

Так завязалась переписка.

"Дорогой Олег! Я решила прекратить наши интимные отношения. Они меня не устраивают по ряду причин. Во-первых, они не приносят мне сексуального удовлетворения. (Этот тезис показался мне не слишком правдоподобным, поэтому я решила его развить) Я все это время надеялась, что, как это обычно бывает, со временем начнут приносить. Но не начали. Во-вторых, я не хочу пить таблетки, а ты - пользоваться презервативами, что делает нас как партнеров несовместимыми. (Тут сквозит юношеский максимализм, ну да ничего) В-третьих, я боюсь, что моя сексуальность извратится, и меня будет устраивать только то, что для меня сейчас забава и шалость, а нормальный секс - не будет. Под извращениями я понимаю доминирующие в наших отношениях эксгибиционизм, вуайеризм, и фетишизм. (Тут я хватила, ну да ладно) В-четвертых, в эмоциональной и социальной сферах ты ведешь себя со мной не как мой мужчина (жених, партнер, любовник, не важно, как назвать), а как просто знакомый, бывший сослуживец, коллега. Это тоже тяжело переносить, и надежды на то, что и это изменится, не оправдались. Я отношусь к тебе очень тепло и хорошо, и надеюсь, что друзьями мы останемся навсегда. Но, чтобы я смогла с тобой общаться просто как с другом, должно пройти какое-то время. Так что не обижайся, и я не обиделась, просто у нас есть кое-какие психологические несоответствия. В связи с вышеперечисленными разочарованиями я постепенно, медленно и с трудом перестаю тебя любить как мужчину, но как человека, литератора и Друга буду любить всегда. Надя"

Когда человек со мной холоден, фиг скажу ему что-нибудь такое, с ложным смирением добиваюсь благосклонности. Но как только он обнаруживает привязанность, зависимость, слабость ко мне: ура, Месть! Это не сознательное коварство: невольно пользуешься тем, что человек изменился, как стрела пользуется отпущенной тетивой.

Ответом Матрешкина я была тронута. Но он так охотно согласился с тем, что он "извращенец", как соглашаются только с мифами.

"Дорогая Надя!

То, что ты пишешь - грустно, печально, но, наверное, (увы?) справедливо и закономерно. Я действительно всегда ощущал себя человеком с ненормальными наклонностями, и потому инстинктивно старался отдалиться от женщин, чтобы не травмировать их этим при сближении. Но не всегда удавалось. Тем более что на первых порах я, вероятно, кажусь нормальным. Потом, когда все выясняется, бывает тяжело.

Со мной все ясно. Печально, но факт: я извращенец. Пусть и в мягкой, безобидной форме. Ничего тут поделать нельзя. Остается переписываться по e-mail или лично - чисто дружески - общаться с тобой, если будут на то взаимное желание и силы. Настроение мое, конечно, после твоего письма ужасное, но стараюсь подбадривать себя черным юмором (самоиронией) и стоической мудростью.

В общем, если захочешь, пиши и звони, я обещаю без особой нужды не досаждать тебе больше своими извращенными идеями. Их неуместность мне теперь совершенно понятна, каюсь в наиболее радикальных и непристойных прожектах.

Загрузка...