- Ну, как? Что там? Что горит? - с ходу забросал его вопросами Максим.

- Сейчас, - вместо ответа бросил Сенька и, не здороваясь, направился прямо к кадке с водой в углу, под посудным шкафом. Достал из шкафчика литровую кружку и зачерпнул воды.

- Две машины с немцами и полицаями перегнали меня около базара, сказал он, напившись. - Наскочили .на Курьи Лапки. Слышно было - стреляли, потом запалили какие-то хаты. Я уже решил туда не забегать...

Возбуждение Сенькино улеглось, румянец с лица стал сходить, и на переносье резче выступили крапинки веснушек. Заговорил он тихо, спокойно, словно о самых .обычных вещах. Рассказывая о Курьих Лапках, снова подумал о Петре - что там с ним? - пожалел, что не успел предупредить, но вслух об этом не сказал и мыслей своих не выдал.

- ...Подался напрямик к Володе. Предупредил, забрал "гвозди" - и сюда. А в совхозе загорелось, уже когда я через речку перешел... Володя передавал: коли что - задержит их.

Теперь стало ясно, что угроза гораздо серьезнее, чем думалось сначала. Но лицо Максима оставалось бесстрастным, только глаза блеснули.

- Ну что ж, - сказал он тихо, - выходит, листовка наша еще нужнее стала. - И перевел на Галю прищуренный взгляд. Ему хотелось успокоить, подбодрить девушку, Но Галю не надо было успокаивать. Максим понял это по ее лицу, вдруг напомнившему ему ту зареванную девчонку, которую он спас от грозного щенка, а она вспыхнула, разозлилась и (куда только девался ее испуг!) сердито показала ему язык.

Галя спокойно пересадила на теплую лежанку Надийку, дала ей в руки книжечку и быстро подошла к столу.

- Ну что там у тебя? - спросила она Максима. - Показывай. Время не ждет...

Было их тут, в этой хате на краю села, трое. Восемнадцатилетний паренек, девушка, его ровесница, да еще двадцатидвухлетний калека. И с ними двое детей - мальчишка тринадцати и девочка четырех лет.

На дворе угасал один из самых глухих дней поздней осени сорок первого года. Наступали сумерки. Предзакатное солнце пряталось где-то за непроглядными, темными тучами. Казалось, будто его вообще сейчас не было. Вокруг на сотни километров залегла черная ночь фашистской оккупации. Их преследовали, нескольких уже задержали. Вся могучая военная машина гитлеровцев была сейчас направлена против них, и все же они не отступали. Они могли спрятать, раскидать, наконец, уничтожить шрифт, убежать, укрыться где-нибудь и переждать. Но они даже и не думали об этом.

Оторвав взгляд от бумажки и не отвечая на Галины слова, Максим спросил ее, Сеньку, а может, самого себя:

- А все-таки, чертяка им в глотку, очень бы я хотел знать: то ли это мы дурни, то ли они так уж хитры? Как они напали на след? Неужели мы такие никудышные подпольщики? Или нас выдал кто-то?! Просто не верится, чтобы гестаповцы сами оказались такими умными, а?

Никто ему на это не ответил.

Да он и сам понимал, что времени для размышлений нет. Нагнулся над столом и быстро стал подсчитывать количество литер в новой листовке:

- "О" - двадцать пять, "т" - тринадцать...

Сенька снял с плеча тяжелую сумку, достал из нее и положил перед Галей закрепленный в деревянном ящичке набор предыдущей листовки. И только теперь Галя поняла, для чего был нужен шрифт, который она с такими усилиями выносила, и уразумела Максимову "технику" печати.

- Вот уж никогда бы не додумалась до такого, - похвалила она Максима.

- Беда хоть кого научит калачи есть, - Максим на миг оторвался от подсчетов. - Выбей ножом одну шпону, ослабь набор и разбирай шрифт на отдельные кучки.

А ты, Сенька, оденься потеплей - и к Грицьку...

Быстро сориентировавшись, Сенька залез на чердак полуразвалившегося сарайчика - он стоял повыше хаты и ближе к улице. Через дырявую крышу видно было в одну сторону станцию, а в другую - Выселки, долину Бережанки и противоположный берег. Грицько остался на улице, у ворот.

38

И вот между Максимом и Форстом началось невидимое состязание на быстроту, состязание на жизнь или смерть.

Форст и Максим в ту минуту ничего друг про друга не знали. И ни один из них не знал, что думает, что собирается делать в следующую минуту другой.

Форст хотел напасть внезапно, а если это не удастся, то разыскать и вместе с другими задержать и Максима Зализного.

Максим вначале только догадывался, а теперь уже твердо был уверен, что "Павиль Ивановитш" будет его разыскивать, а может, уже и бросился на розыски.

Знал, что мог бы еще убежать, но не имел права и не хотел оставлять поле боя. Он шел навстречу опасности, подкладывая на пути преследователей своеобразную "мину", чтобы запутать, сбить их со следа, посеять неуверенность в их душах.

Форст и Максим словно мчались к одной точке, где пути их должны были скреститься. Выиграть мог тот, кто первым дойдет до этой невидимой точки скрещения.

На стороне Форста был перевес в силе и оружии, и действовал он на чужой земле открыто.

Максим должен был действовать тайно, скрываться на своей родной земле. Но у него было и преимущество: он знал, чего добивается Форст. И хоть издалека, но все-таки следил за тем, что тот делает. А Форст об этом еще не догадывался.

Пока Максим в Галиной хате писал первые строчки новой листовки, автоматная очередь уже продырявила стекло кабины, в которой сидел Форст, и пробила гестаповцу левую ладонь.

В то время, когда Максим подсчитывал количество букв, а Галя выбирала литеры из старого набора, Форст старательно прочесывал со своей командой территорию почти совсем опустевшего совхоза.

Ни в совхозе, ни в амбулатории жандарм ничего не нашел. Он не только не поймал, но даже издали не увидел того или тех, кто обстрелял машину, Форст топтал ногами песок, в котором прятали типогра4)ию, и даже не догадывался об этом, как не догадывался и о том, что в коровнике, возле которого он стоит, горит радиоприемник, снабжавший подробной и правдивой информацией "Молнию". Ничего, кроме неприятностей и непредвиденной задержки - нужно было менять два ската, - "операция"

в совхозе "Красная волна" Форсту не принесла.

Задержка, которую нельзя было предвидеть, случилась и у Максима. Когда все литеры были подсчитаны и Галя быстро разобрала знаки на отдельные кучки, выяснилось, что не хватает четырех "т", трех "н" и семи "м". Значит, надо было заново обдумать и переписать листовку, так, чтобы обойтись наличными литерами...

Тем временем Форст, чтобы не растягивать операцию, решил сначала заменить скат у задней машины. Потом приказал Шроппу с полицаями ехать назад, с ходу, не ожидая его, Форста, окружить развалины банка и прилегающие здания, все там обыскать и, если вдруг посчастливится, непременно задержать Максима Зализного. А потом, независимо от результатов, всех полицаев и незанятых немцев бросить на перекрытие улиц и вообще всех возможных выходов из Скального.

Когда наученный уже горьким опытом Шропп остановил машину за несколько сот метров от развалин банка и полицаи боязливо, а потому медленно окружили мастерскую, Максим наконец скомпоновал листовку так, что теперь ее можно было набрать из имеющихся литер. Закончив раскладывать нужные знаки на отдельные кучки, Галя высыпала остатки набора на дно брезентовой сумки.

Теперь в пустой деревянный ящичек со стеклянным днем можно было набрать текст новой листовки.

Первую машину с полицаями Сенька Горецкий не увидел и о том, что она уже в центре, около развалин банка, не знал. То ли он не был еще тогда на чердаке, то ли прозевал - неизвестно. Зато вторую, которую он посчитал первой, заметил сразу.

И хотя людей в ней издалека различить не мог, но что машина, несшаяся вдоль главной улицы, то скрываясь, то вновь выныривая из-за сожженных хат, и есть одна из "тех", в этом он был совершенно уверен.

Когда посланный Сенькой Грицько прибежал в хату, были набраны две первые строчки новой листовки:

"Товарищи! Свободные советские люди! Помогайте Красной Армии..."

- Галя! - крикнул еще с порога Грицько. - Тот Сенька говорит - машина с немцами уже к мосту идет!

Выпалив все это единым духом, Грицько остался стоять на пороге, ожидая, что последует дальше. Но Максим даже головы не поднял. Галя быстро оглянулась на мальчика и тоже ничего не сказала. С минуту в хате стояла непонятная, удивительная для Грицька тишина.

Он ведь не знал, что в эту самую минуту Максим и Галя прикидывают в уме, через сколько времени машина будет тут.

Выходило так: с горы по плохой дороге проехать через все Скальное вниз к мосту, потом, уже по этой стороне, подняться вверх, к станции, и мимо станции, мимо МТС доехать до хаты Очеретных (если только эта машина не задержимся у Максимовой мастерской или еще где-нибудь) понадобится пятнадцать - двадцать минут, а набор закончить можно минут за восемь десять.

Первой отозвалась Галя.

- Слушай, Максим, - привычно, не глядя на свои пальцы, она продолжала набирать в коробочку литеру за литерой, - ты на меня не сердись. Сам понимаешь, тебе не так просто будет отсюда выбраться в последнюю минуту... Уходи немедленно. Договорись с Сенькой, где ты его ждать будешь. А я, что тут да как, знаю и управлюсь сама. Сенька тоже всегда успеет выскочить и догонит тебя.

Ладно, Максим? - вкладывая в последние слова всю свою теплоту, закончила девушка.

Какое-то время в хате слышно было только Надийкино всхлипывание.

И в этот миг Максим вновь болезненно и остро ощутил свое увечье, увечье, которое стало помехой не только для него, а может, вот как сейчас, обернется и для других бедою. Этих горьких его мыслей Галя не узнала. Максим замкнул, спрятал в себе свою боль- он хорошо понимал, что сейчас надо послушаться Галю...

- Ясно. Пойду! - коротко сказал он, вставая из-за стола. - Когда закончишь набор, закрепи его вот этой дощечкой. - Он взял свою грушевую палку, вышел на середину колшаты и снова остановился. - Слушай, Галя, ты тоже не обижайся. Но на войне как на войне. Что бы ни случилось, но "гвозди" - он кивнул головой на шрифты, - ни один "гвоздь" не должен попасть к немцам в руки. Кх нужно беречь, как оружие. Потому что лучше смерть, чем это... И, как пи будет трудно, если до того дойдет, лучше все уничтожить, раскидать, утопить... Это я, конечно, так, на всякий случай. Но если что случится, стоит только сказать: "гвозди" там-то, - и каждый из наших поймет. - Максим помолчал. - "Гвозди" и "мыло". Теперь тебе надо знать и об этом. "Мыло" в Стояновом колодце на Казачьей балке... А ты тоже не задерживайся.

Пересиди где-нибудь, может, у той же тетки...

А меня искать на сто пятнадцатом километре. У Яременко.

- Торопись, Максим!

Они говорили, совсем позабыв о Грицьке. А он так и стоял на пороге, точно окаменев от любопытства, лишь глаза у него горели.

Максим заметил Грицька, только когда ступил на порог. Ласково сжал ему руку выше локтя и молча, не прощаясь, вышел в сени.

Во дворе он задержался минуту. Сказал Сеньке, что будет ждать его с "гвоздями" в лозняке, возле сожженной мельницы, повернулся и захромал огородом, вдоль обсаженного вишнями рва, вниз, к речке...

На улице смеркалось. Куда девалась машина, разглядеть с чердака было уже невозможно, так же как мост и отрезок пути к переезду. А дорогу, на которой могли появиться немцы, когда проедут мост, хорошо было видно и от ворот.

Проводив взглядом Максима, Сенька соскочил с чердака и стоял теперь рядом с Грицьком под старой акацией у ворот. В предвечерней морозной тишине где-то далеко за станцией, должно быть, на подъеме у переезда, заревел и сразу стих мотор. Сенька, оставив Грицька у ворот, вбежал в хату.

- За переездом слышно машину.

- Ладно. - Галя работала быстро, сосредоточенно, спокойно. - Зови сюда Грицька... Если до МТС доедут, а я еще не кончу, беги вниз и жди меня в лозняке или немного подальше, возле плотины. Я уже кончаю.

Когда Грицько вернулся в хату, Гале осталось набрать только несколько слов.

- Одевай, Грщько, Надпнку, - сказала сестра. - Скоренько одевай...

А там, на улице, уже ясно слышался нарастающий гул моторов. Машина появилась из-за станции и помчалась вдоль лесопосадок к МТС и тут остановилась.

В густых сумерках можно было скорее угадать, чем увидеть, как прыгали на землю из машины во все стороны человеческие тени. "Боятся", - подумал Сенька, метнувшись от ворот к хате.

- Немедленно, сейчас же вниз! - приказала Галя. - Чтоб тебя даже издали никто не заметил. Не бойся, пока они дойдут, я успею.

Теперь уже не нужно было посылать Грицька к воротам. Немцы уже высадились из машины. Они приближались. И Галя могла тут, в хате, рассчитать до последнего шага, сколько они прошли, сколько им еще осталось пройти...

Размеренно, неторопливыми, ловкими движениями она вложила последнюю литеру, подперла строчку деревянной палочкой с наклейкой "Молния", заклинила дощечкой, закрепила, туго завязала все беленьким платочком, чтобы не выпала ненароком какая буква, и вложила в брезентовую сумку. В хате было почти темно, чуть только серели окна.

- Ну, Грицько, ты ведь у меня братик разумный и не такой заметный. Бери эту сумку и беги вдоль рва на берег. А там тропкой к плотине. Сенька будет ждать тебя. Отдашь сумку и стой возле дуплистой вербы. Я подойду туда. Галя нагнулась, нацепила мальчику сумку через плечо и поцеловала его в щеку. Таких "телячьих" нежностей Грицько обычно не терпел, но сейчас промолчал. - А если меня не дождешься, домой лучше не возвращайся. Иди низом прямо к тетке Килине в Петриковку. Там меня и жди.

Галя взяла Надийку на руки и пошла к дверям.

- А ты куда? - уже в сенях спросил Грицько.

- Я на минутку только к тетке Мотре.

- Смотри ж не копайся! - рассудительно, как старший, приказал мальчик и сразу исчез, будто растаял где-то за хатой в глухих сумерках.

У соседки, пожилой тетки Мотри, уже светил масляный каганец. Мотря сидела на низкой табуретке перед лежанкой и шелушила над решетом кукурузу.

- -Хочу у вас Надийку на часок оставить. Грицько днем куда-то на станцию подался, да так и не вернулся.

Пойду поищу, а то как бы чего не случилось...

Уже не думала, похоже это на правду или нет, - не до того было. Торопливо раздела сестренку, поставила на пол и кинулась к дверям.

Надийка потянулась ручками вслед и заплакала. Но у Гали, чтоб оглянуться, уже не было ни времени, ни сил.

На улице было совсем темно. Спотыкаясь о какие-то комья, девушка перебежала двор, вышла на тропку меж огородами и, не пройдя и десяти шагов, остановилась от неожиданного хриплого окрика:

- Хальт!

Прямо в глаза блеснул фонарик.

- Хенде хох! - заверещал кто-то из темноты уже другим, высоким и испуганным голосом...

39

Старательно выполняя все, что ему приказывали Галя, Максим или Сенька, Грицько ни разу не спросил, не заикнулся даже о том, что они, собственно, делают, чего опасаются.

Заходя время от времени в хату, он даже нарочно глаза опускал или смотрел в сторону, чтоб ненароком не взглянуть на стол. Он ведь не девчонка, чтоб подглядывать и выпытывать. Да и вообще Грицько был не из тех ребят, которым надо долго все разъяснять.

Что ни говори, а ему уже тринадцать. Кое-что в жизни своей он повидал. Как это не знать, что такое "гвозди", тринадцатилетнему человеку, который живет в 1941 году на Украине, в райцентре, где есть типография и газета да еще родная сестра этого человека в этой типографии работает. Нет, тут }:к и вправду надо быть растяпой, чтобы сразу же не смекнуть, что именно и против кого затевается в их хате...

Когда Грицько Очеретный с тяжелой сумкой через плечо шустрым мышонком шмыгнул с порога за угол хаты, а потом в вишенник и очутился на дне заросшего густой промерзшей травой рва, он хорошо понимал, какая на него возложена ответственность. Может быть, всего несколько минут назад он и вправду был еще мальчишкой. Но сейчас, вот тут, в вишеннике, притаился уже совсем взрослый, сосредоточенный, осторожный Григорий Очеретный. Прижался, слившись с землей, затаив дыхание, никому не заметный, даже если бы прошли за шаг от него, и огляделся. Ему надо было пронести сумку через огород на берег реки и там, в лозняке, отдать Сеньке либо Гале - и только. Но все равно он должен быть осторожным и чутким, как птица, и проползти, если нужно будет, ужом по траве между вражеских ног, да так, чтобы и сгебелек не колыхнулся. Ни один "гвоздь" не должен попасть в руки немцев, потому что будет это хуже смерти. Он ведь хорошо слыхал Максимовы слова, да и сам знает, что это значит и чем грозит.

Тихо вокруг. И в этой тишине ясно слышно, как шумит внизу вода возле плотины, где речка еще не успела замерзнуть, да размеренно пыхтит на станции паровоз.

Грицько знал - тишина и темень всегда могут подвести - и крался вдоль рва так неслышно, что под ногами ничто не шелохнулось.

Продвигался медленно, останавливаясь и прислушиваясь через каждые пять - десять шагов. Уже на середине огорода, как раз возле куста шиповника, вдруг насторожился, свернувшись тугим клубочком: то ли показалось, а может, и вправду где-то впереди в лозняке звякнуло что-то и глухо вскрикнуло...

Грицько замер, но услышал только, как колотится собственное сердце так сильно, что его, наверно, можно было услышать даже издали.

Затаив дыхание, он прислушался. Ждать пришлось недолго. Внизу что-то глухо стукнуло, кусты зашуршали и...

вверх забухали чьи-то сапоги. Ближе, еще ближе...

Грицько распластался по земле, почти совсем не дыша.

Шли соседним огородом. Старались, видно, ступать как можно тише. Вот они уже совсем близко. Грицько слышит, как тяжело, с присвистом, дышит один из них.

Наконец различает неясные очертания человеческих фигур. Сколько их разобрать трудно. Может, только двое, а может, и трое. Идут не гуськом, а в ряд. Вот-вот крайний наступит мальчику на голову или на руку.

Грицько даже глаза зажмурил, но тут, верно, крайний наткнулся на колючки шиповника, с досады приглушенно вскрикнул, шарахнулся в сторону и... "Что там у них звякает? Оружие! Немцы или полицаи?.. Они идут вверх, а там ведь Галя..."

Они прошли. Заглохли шаги, а Грицько все еще лежал, распластавшись, во рву, и, может, впервые в жизни его детскую грудь раздирали тяжкие сомнения. Крикнуть бы! Предупредить! Предостеречь Галю, а потом в сторону. Кто там, в темноте, поймает... Да не поймал бы, конечно, если бы не эти "гвозди"... Да и потом... Разве он имел право рисковать тем, что дороже жизни? Нет, нет!

Они ему доверились... А может, удастся все-таки? Нет...

Эти прошли, а поблизости другие могут быть. Да и одно дело, если Галю без ничего задержат, а другое - если еще и он с "гвоздями".

Не услышав больше ни одного подозрительного звука, никакого шелеста впереди, Грицько пополз дальше, в конец огорода. Недалеко от первого куста остановился. Еще послушал, подумал. Сразу лезть в кусты не решился. Ведь если эти появились, могут быть и другие.

Хорошо бы где-нибудь здесь затаиться и выждать. Но где же спрятаться? Пока доберешься до кустов, шуму наделаешь... И кто его знает, ждет тебя там Сенька или, может, кто другой?

Грицько осторожно поднял голову, ничего не услышал, не увидел и... вдруг вспомнил. Неслышно переполз через вал и спрятался в глубокой воронке в двух шагах от рва. В той самой воронке от бомбы, где была убита летом его мать.

Теперь осталось перейти самое опасное место - из огорода в кусты, за которыми его могло подстерегать все, что угодно. Припав к пологому склону и высунув голову из ямы, он слушал и вглядывался в темноту так долго, пока привыкли глаза и можно было различить черные силуэты стволов верб на фоне затянутого тучами неба.

Шли минуты. Парень уже утратил ощущение времени. А кругом все так же стыла ночная тишина, нигде ничто не шелохнулось, и только шум воды на плотине будто приблизился, стал слышнее.

Наконец ему надоело ждать, он устал. Ведь если бы кто-нибудь был поблизости, здесь, в кустах, так уж, наверно, ворохнулся бы. Но он, Грицько, опять-таки на всякий случай переползет потихоньку в кусты и там еще прислушается. Не до утра ж ему, на самом деле, сидеть тут!

Грицько глубже натянул на голову шапку, расправил на плече брезентовую лямку, сильнее уперся носком правой ноги в мерзлую землю и... В эту самую минуту где-то позади, наверху, раздался оглушительный свист. Он словно выстрелом пронзил мальчика и снова пришил его к земле. Грицько еще и подумать ничего не успел, как сразу, будто только этого свиста ждали, зашелестели совсем рядом кусты... И хотя Грицько все время был настороже, он вздрогнул и крепко сжал зубы.

А в кустах затопали, кто-то закашлял.

- Комм! комм! - отозвался поблизости чей-то хриплый басок. - Все! Можно идти. Зовут.

Слышно было, как кто-то, бухая сапогами, вышел из кустов. Один, за ним через секунду другой. Задний, видно, за что-то зацепился, споткнулся.

- О, доннерветтер!

- Кочки какие-то, - отозвался первый.

Блеснул на миг лучик карманного фонарика, прошел над самой головой Грицька.

- Брось-ка, слышишь? - испуганно зашипел тот, что вышел первым. - А то пальнет из кустов на свет, и зубов не соберешь.

Должно быть, он толкнул своего напарника-немца под руку, потому что фонарик мгновенно погас.

"Боится, сволота", - подумал Грицько, и от этой мысли ему как-то сразу стало легче, совсем не страшно.

- Тут какая-то яма. Бери левее, - послышалось совсем рядом.

Потом топот стал отдаляться, затихать, пока совсем не пропал где-то в кустах.

"Видно, засаду какую-то сняли", - - понял Грицько.

И все-таки, перед тем как выйти из своего укрытия, еще подождал и послушал, а потом стал пробираться сквозь кустарник так осторожно, что ничто за ним даже не шелохнулось.

Никто в лозняке Грицька не ждал Не было там ни Сеньки, ни Максима... Если бы кто-нибудь был, так он ведь тоже бы услышал, что те ушли, дал хоть какой-нибудь знак.

Еще немного посидев, Грицько ощупью нашел старую, дуплистую вербу, просунул руку в дупло и там, на сямом дне, под сухими листьями и гнилой древесной трухой, нащупал завернутый в тряпочку пистолет "ТТ". Тот самый, который он летом закопал под сливой, позже перенес в сарайчик, а уже глубокой осенью решил спрятать в дупле, чтобы не узнала Галя.

Мальчик колебался одно мгновение. А потом решительно переложил пистолет за пазуху и, осторожно ступая, пошел вдоль речки, в гору, к размытой плотине.

Возле плотины, присев на камень под холмом, долго, наверное с час еще, ждал, тщетно вглядываясь в темноту. Ждал, пока не начали мерзнуть ноги и холод пополз по взмокшей в дороге спине. Никого не было ни видно, ни слышно, только шум воды на быстрине между камнями будто ватой закладывал уши.

Мальчик сидел, мерз все больше и больше, думал про Галю, Максима, Сеньку. Соображал, что могло с ними случиться, что теперь ему делать дальше.

На душе у Грицька становилось все тяжелее. И такая горькая, такая жгучая досада охватила его, что, если б не было стыдно, впору заплакать.

Из-за реки потянуло ветерком. Сперва Грицько почувствовал его дыхание на своем лице. Потом, когда ветер покрепчал, в стороне над водою, зашелестел кустарник. Шелест этот рос, приближался, словно вдоль берега катилась невидимая воздушная волна, и, наконец, заволновались, закипели кусты рядом.

Впереди, как будто чья-то невидимая рука раздвинула темный занавес, тучи внезапно расступились, и в просвете между ними выглянул бледно-желтый серпик молодого месяца.

Стало светлее. Сначала из темноты проступила, тускло поблескивая чистым льдом, речная гладь с темной полоской клокочущей воды возле плотины. Потом можно стало различить силуэт сломанной вербы, кусты, очертания крутого берега. Впереди угадывался голый пустырь бывшего мельничного двора. От мельницы уцелели только остатки каменного фундамента, да под берегом, в том месте, где когда-то были мельничные колеса, кипела сейчас шапка пены, а из нее торчали три черные, низко, у самой воды, срезанные сваи.

Кругом было пусто, безлюдно. Так пусто, что Грпцько не выдержал и свистнул дважды.

Никто на его свист не отозвался.

В небе тревожно клубились тучи, и серпик месяца мелькал меж ними, будто желтый листочек на темных волнах.

Грицько стоял на берегу, притопывал, согревал ноги и, глядя на белую кипень вокруг черных свай, думал о том, что никого он, видно, не дождется и только даром теряет время, надо что-то делать, куда-то идти... А куда он пойдет? Только туда, куда ему приказала Галя. К тетке Килине! Стало быть, надо вернуться назад, идти снова берегом до самого моста или по улице на тот конец Скального. А потом пройти около трех километров до хуторов, которые в последние годы слились с Петриковкою. А тетка Килнна? Она, собственно, никакая ему не тетка. Была когда-то женой маминого брата, дяди Пилипа. Дядя давно умер. А у тетки, сколько Грицько ее помнит, другой муж - дядька Онисим. Они уже с Очеретными мало роднились. И конечно же тетка Килина удивится. Что это вдруг он заявился среди ночи, да еще с сумкой? А что он ей скажет?

Раздумывая, Грицько машинально расстегнул сумку, сунул в нее руку и перебрал все, что там было. Буковкигвоздики", завязанный в платок брусок набора, два резиновых валика с деревянными ручками, коробка из-под ваксы... Хорошо хоть ни мороз набор не возьмет, ни сырость в земле, ни вода... Знать бы куда, отнес бы хоть на край света... Но куда нести? А то, гляди, еще на какогонибудь черта наскочишь. Отберут, и выйдет тогда, что провалил он, Грицько, все дело и родную сестру немцам выдал.

Желтым листочком ныряет меж тучами серпик-месяц.

Тускло поблескивает лед на реке. Кипит, пенится вода возле плотины, струится под берегом узенькой черной полоской, взбивает вокруг черных свай холмики пены и через несколько метров вниз по течению уходит под лед...

Первая свая торчит у самого берега, вторая - как раз на середине пенистого потока. И метра за три от нее - третья, самая высокая. Сразу за ней, уже на тихой заводи, волнистыми бугорками застыл лед...

Попусту ждать больше нечего. Может, Галя давно уже у тетки и ждет его там? А может... А что, если без сумки подкрасться осторожно к хате и прислушаться?

Грицько отходит назад, вниз по течению метров двадцать, пробует осторожно носком сапога ступить на лед.

Убедившись, что лед крепкий, выпускает из рук лозину, за которую уцепился, и, держась подальше or берега, идет обратно к плотине, пока снова не подходит к сваям.

Здесь он поворачивает к берегу, пружинисто сгибая ноги в коленях, подпрыгивает, - нет, лед крепкий, не дрогнул даже. И все же, ступивши еще несколько шагов, Грицько на всякий случай ложится на живот и ползет все ближе и ближе к третьей свае.

Чем ближе к воде, тем лед бугристей, а над самой бурлящей полыньей вздымается высоким горбом. Убедившись, что лед под ним не подломится, Грицько снимает сумку с плеча, забрасывает брезентовую лямку за сваю и, подтянув, тихо сталкивает сумку в воду. Без плеска проваливается она в глубину.

Какое-то мгновение перед глазами Грицько поблескивает еще темный кружок воды, а потом его снова быстро затягивает пеной. Теперь сумка со всем шрифтом лежит, зацепившись лямкой за сваю, где-то на дне.

И никто не догадается об этом, не найдет ее.

Должно быть, не напечатают этой ночью листовку.

А так торопились с нею и так рисковали и Максим, и Галя, и Сенька, и Володя Пронин.

Зато Грицько теперь твердо уверен - никогда уже "гвозди" не попадут в руки немцам. Все-таки он их обдурил. Он сам или кто-нибудь другой, кому он расскажет про сумку, возьмет, если надо будет, самую обычную палку и легко ее вытащит... Если узнает обо всем этом Максим Зализный, наверняка похвалит его.

И сразу, почувствовав себя свободным, как птица, вырвавшаяся из западни, Грицько отползает от полыньи, выходит на берег и, не чуя холода, легко и бодро шагает назад, такой знакомой, что даже ночью с нее не собьешься, прибрежной стежкой.

Поравнявшись со своим огородом, Грицько долго стоит возле дуплистой вербы. Прислушивается, колеблется. Может, подползти к хате? Может, положить пистолет назад в дупло? Зачем он ему теперь, когда "гвозди" лежат спокойно на дне? Но, хоть его так и тянет подойти к родному дому, сделать это Грицько не решается. Не может он ослушаться Галю. И раз уж она приказала к тетке, то никуда, а только к ней и надо идти.

А с пистолетом - тут уж дело другое. Тут ему никто ничего не приказывал, его воля. И пистолет так и остается у Грицька за пазухой...

Через час мальчик был уже на другом конце села, на Киселевке.

Узенькая, пропаханная мерзлыми колеями улочка, приземистая старая груша возле поваленного плетня, а дальше, прямо на голом юру, чья-то неогороженная хата. За нею в темной, пустой степи вьется извилистый шлях на Петриковку.

Поравнявшись с грушей, Грицько остановился передохнуть и оглядеться, перед тем как выйти в степь.

Разгулявшийся было по-настоящему ветер начал теперь стихать. Притаившись позади, спало, а может, притворялось только, что спит, Скальное - большое, темное, словно вымершее. Ни огонька, ни звука. Нигде ничего не шелохнется, даже собака не гавкнет.

Ветер разогнал тучи, и длинные тени испуганно метнулись вдоль улицы. Сразу так посветлело, что можно было даже разглядеть кружевное переплетение ветвей, тенью упавшее на мерзлую землю.

В небе за спиной Грицька светил, сползая к горизонту, раскалившийся докрасна месяц.

А впереди, в каких-нибудь двадцати - тридцати шагах от мальчика, четко вырисовываясь на фоне проясневшего неба, стояли двое с черными под козырьками фуражек лицами и с винтовками через плечо.

Увидев мальчика, полицаи на миг остолбенели от неожиданности.

Молчал, боясь пошевелиться, и Грицько.

Первым опомнился кто-то из полицаев.

- Тю! - воскликнул он приглушенно. - Что за наваждение! Ты откуда взялся? - все еще не решаясь тронуться с места, спросил он.

Голос этот словно вывел Грицька из столбняка.

Грицько только теперь понял, в какую страшную беду он попал.

- А ну, давай сюда! - приказал полицай.

"Конечно, можно бы и подойти, - мелькнуло у Грицька в голове, - ну, потаскали бы, побили..." Но неслышный до того пистолет за пазухой вдруг, казалось, обрел и вес и форму и холодной тяжестью налег на грудь!

- Ну, тебе говорят! - уже сердито крикнул полицай.

Грицько послушно ступил шаг, другой и... вдруг, крутнувшись на месте, рванул назад. Мчался вдоль улицы, и впрямь не чуя под собою ног, да и всего своего такого легкого, будто разом утратившего вес тела. В ушах свистело, а земля мягко пружинила под ногами.

Полицаи на миг растерялись и, только когда Грицько отбежал уже на порядочное расстояние, завопили в два голоса:

- Стой! Стой! Стой!

С криком они кинулись вслед за мальчиком.

- Слышь ты! Стой, говорю, стрелять буду! Вот, гром меня разрази, сейчас стрельну!

Мальчик слышал за собою топот по мерзлой земле, слышал крики, но все это доходило до него будто сквозь туман.

Хорошо расслышал лишь слова "стрелять буду". Слова эти сбили его с пустой улицы в сторону в поисках хоть какого-нибудь укрытия.

Через низенькую жердинку перескочил он в чей-то двор. Что было у него справа, Грицько не видел. Может, хата. Глаза видели одно: в конце пустого прямоугольника, по которому он бежал и никак не мог перебежать, что-то серело. Не то дереза, не то еще какие-то кусты, а дальше темнели густые верхушки деревьев.

Ближе, еще ближе, вот уже прямо на него надвинулись серые кусты. Еще один прыжок... И вдруг тяжелый удар в спину оторвал его от земли, отбросил в сторону.

И Грицько, теряя сознание, полетел в какую-то глубокую яму. Падая, успел еще услышать где-то за спиной далекий-далекий, совсем не страшный звук выстрела.

Потом все стихло.

Туча заслонила луну, вокруг все снова потонуло во тьме.

Запыхавшиеся полицаи остановились, осторожно заглянули в огороженный жердями двор.

- Попали или не попали? - спросил писклявый голос.

- Эге. Так ты и попадешь! - с насмешкой ответил низкий басок.

- И что за наваждение? Откуда он взялся?

- Кто его знает. Мальчишка какой-то. Может, от соседей возвращался.

- Гм... А чего ж ему было бежать?

- А я знаю?

- А может, подойдем к саду, глянем?

- Ага. Еще стрельнет оттуда между глаз.

- Да ну. Так вот и стрельнет! Подойдем!

- Так он тебя и дожидается! Нашел дурака! Он уж, наверно, где-нибудь на другой улице. На печь залез...

Зайти во двор, подойти к кустам малины полицаи так и не отважились. Постояли немножко и, нарочито громко топая сапогами, побрели вдоль улицы.

Но Грицько ничего этого уже не слышал...

40

Яринка оторвала усталые глаза от книжки, глянула в простенок между дверями и посудным шкафчиком, на потрескавшийся, засиженный мухами циферблат часов.

Прислушалась.

Старые ходики с привязанной к цепочке вместо гири подковой показывали четверть одиннадцатого. И в хате и на улице - казалось, во всем мире стояла такая тишина, что размеренное тиканье маятника отдавалось в ушах, словно стук молота по наковальне.

Спать не хотелось. Какое-то чувство настороженности, охватившее девушку с самого утра, все не проходило.

Яринка Калиновская приехала в Скальное из Подлесненского района под вечер в субботу. Она уже заранее знала, что получит от Лени Заброды какое-то важное задание, возможно, "специальную передачу".

Переночевала она у дедушки Нестора в хате. На рассвете вышла на берег, к старому вязу, на свидание.

Лени Заброды на условленном месте не было. Не пришел он ни через десять минут, ни даже через тридцать.

Не явился и через час.

Вернувшись к деду, Яринка решила подождать здесь до обеда, потом до вечера. Внешне спокойная, но вся настороженная, Яринка поприбрала хату, приготовила обед, постирала и вывесила на мороз дедово белье. После обеда наносила в кадку воды и, пока дед рубил в сарайчике сухую вербу на растопку, села кое-что ему зашить и поштопать.

Медленно угасал день, а Леня так и не объявился.

И тогда она решила, что останется здесь еще на одну ночь и на рассвете в понедельник опять наведается в условленное место.

По старой привычке дед залез на теплую печь сразу же после ужина. Поговорил немного с внучкой о том о сем и быстро уснул. Спал тихо, дышал ровно, словно ребенок.

А Яринка, зная, что ей теперь не уснуть, тщательно завесила одеялом и рядном маленькие оконца, заперла на засов дверь в сени и зажгла кагзнец.

Из стопки, которую она оставила тут еще со школьных времен, вытащила книжку с оборванной первой страничкой, накинула на плечи кожушок, присела на низенький стульчик у натопленной лежанки и зачиталась.

Оторвалась от книжки только тогда, когда почувствовала, что в глаза будто песок попал. Прислушалась к тишине, к ровному дыханию деда, прошлась по хате и подтянула цепочку ходиков, потом дунула на коптилку, отвернула угол рядна и выглянула на двор.

Тучи, с вечера затянувшие небо, сейчас расступились.

Прямо над крышей сарайчика в глубоком просвете плыл, протыкая острым рожком встречные облака, уже покрасневший серпик месяца. Стало так светло, что можно было увидеть белые столбы забора, соседский плетень через улицу и глубокие колеи на дороге. От сарайчика упала черная полоса тени, протянулась через весь выбеленный лунным светом, будто присыпанный снегом, двор и затерялась в кустах малины и смородины, неясно сереющих на темном фоне густого вишенника.

Мертвая тишина стояла над притаившимся городком и, казалось, над всем опустевшим, словно обезлюдевшим миром. И Яринка сначала даже не поверила, когда до ее слуха донесся какой-то неясный шум, голоса, топот.

Шум приближался, вот уже отчетливо простучал по мерзлой земле топот бегущего человека.

Яринка уперлась горячим лбом в холодное стекло. За минуту до того пустая, безлюдная улица сразу ожила.

Чья-то легкая тень метнулась через невысокую изгородь за сарайчик и пропала в темноте.

Звонко затрещали ломкие от мороза стебли малины, блеснула на улице короткая вспышка, и оглушительный выстрел разорвал тишину. Вслед за ним сразу бабахнул второй...

Где-то за огородами, по замерзшей речке, гулко прокатилось клокочущее эхо. И опять все утихло.

На улице, у ворот, показались два вооруженных человека. Чуть слышный, пробивался сквозь стекла невнятный отзвук то ли разговора, то ли спора...

"Полицаи, - только теперь опомнилась Яринка, - гонятся за кем-то..."

Все это было так неожиданно, что Яринка даже испугаться не успела. Только сердце вдруг словно оборвалось в груди и гулко заколотилось. Она так и осталась стоять, будто окаменела, прижавшись к окну и не сводя глаз с полицаев. Что они будут делать дальше? Зайдут во двор, пойдут в сад? А что же тот, кого они преследуют? Убежал? Может, уже далеко где-нибудь? А может... может, он там, в кустах?

Минуты, пока полицаи стояли и спорили у ворот, показались Яринке вечностью.

Когда их шаги утихли, девушка оторвалась от окна, накинула на плечи платок и как была, не одеваясь, бросилась в сени. Тихо отодвинула засов, осторожно, чтоб не звякнуть щеколдой, приотворила дверь и, припав ухом к узенькой щели, долго прислушивалась.

Во дворе опять потемнело. Тоненький серпик месяца заволокло тучами. Снова, как и прежде, стояла над селом глубокая тишина.

Неслышной тенью выскользнула Яринка во двор. Какое-то время постояла под кустом сирени, прислушиваясь и приглядываясь, и только когда убедилась, что никого поблизости нет, а шаги полицаев отдаются эхом где-то на околице, возле кузницы, решилась перейти в малинник.

На беглеца она наткнулась сразу, чуть только ступила в кусты. Неподвижным холмиком он темнел среди полегших стеблей малины. Ярннка склонилась над ним, провела рукой. Он лежал лицом к земле, может, убитый, а может, только без памяти.

Раздумывать было некогда.

Подхватив беглеца под мышки, Яринка перевернула его на спину и, к удивлению своему, легко оторвала от земли...

И вот уже снова дверь на засове, а окна тщательно завешены. Снова мигает желтым язычком каганец. Так же тикают в звонкой тишине старенькие ходики и попрежнему сладко и тихо, как ребенок, спит на печи дедушка Нестор. Но в хате появился еще один человек.

За пазухой у него, замотанный в белую тряпочку, лежал новенький пистолет "ТТ". Правое плечо оказалось насквозь простреленным. На груди зияла черная, рваная рана. Нижняя и верхняя сорочки, серенький пиджачок ч даже пола ватного пальтишка - все пропиталось кровью.

Лицо бледно-восковое, нос заострился, глаза закрыты.

Но тело теплое, и сердце в груди хоть и совсем слабо, чуть слышно, а бьется...

В шкафчике нашелся пузырек давно забытого там йода, в печи в горшке еще не простыла вода, а в сундуке было много чистых, еще бабушкиных, слежавшихся полотенец.

Через несколько минут раздетый, обмытый и туго перевязанный мальчик лежал, прикрытый одеялом. Он так и не пришел в себя.

И только теперь, когда напряжение немного спало, Яринка решилась разбудить деда.

Долгую минуту дедушка Нестор спокойно, без удивления, будто такое среди ночи случалось с ним не однажды, всматривался в лицо мальчика и наконец легонько вздохнул:

- Ох-хо-хо! Достукались, иродовы души! С детьми уже начали воевать...

Чуб у дедушки, борода и усы белые-белые и даже на взгляд мягкие, точно пух. А глаза большие и синие, как у ребенка.

- Крови, видно, много потерял, - словно сам с собой рассуждал дед. Ему бы чего-нибудь горячего к ногам да укрыть потеплее. Да напоить бы горячим молочком или чаем крепеньким с калиной или с малиной. А на лоб мокрую тряпочку - у него жар, видно, начинается.

Дед, покряхтывая по-стариковски, неторопливо оделся, сунул ноги в теплые валенки.

- Ты, внучка, растапливай печку, а я тряпки эти кровавые уберу с глаз подальше. Да и малины заодно наломаю...

Прошло, наверно, больше часа, пока мальчик глянул на свет помутневшими глазами. Зрачки его были неподвижны, лишь веки дрогнули да затрепетали, словно крылья мотылька, ресницы.

Яринка стояла около него с чашкой горячего, настоянного на малиновых веточках чая. Всматриваясь в восковое лицо, она видела, как постепенно, будто возвращаясь откуда-то из бездонных глубин, яснеет взгляд и проступают на щеках еле заметные розовые пятна. И в тот момент, когда его взгляд, уже совсем прояснившийся, встретился с Яринкиным, девушка узнала мальчика. Ведь она не раз когда-то заходила к Гале Очеретной. И сразу возникло ощущение неловкости: "А может, я зря Галю обидела тогда... А что, если..." Яринка недодумала, переполненная жалостью к мальчику, который вот среди ночи, неизвестно почему и как, очутился на другом конце Скального.

А Грицько тоже не отрывал прояснившегося взгляда от лица Яринки. Он тоже узнавал и, узнав, слабо усмехнулся. Выражение радостной успокоенности и облегчения появилось на его не по-детски напряженном, посуровевшем лице.

- Галя, - слетело с посиневших губ, - Галя... "гвозди" в речке, на третьей свае... около Волковой плотины... Я...

Он глубоко втянул в себя воздух, захлебнулся, и лицо его сразу перекосилось от нестерпимой боли. Взгляд снова погас, помутнел, и мальчик начал бредить. Он все время повторял про какие-то гвозди, утопленные близ Волковой плотины, про мыло в Стояновом колодце Казачьей балки. Забывал об этом лишь на некоторое время, и то лишь для того, чтобы позвать Галю, остеречь от выстрелов маму или покликать маленькую Надийку. Не хотел или не мог выпить ни одного глотка чаю и, как ни подносила ему к губам ложечку Яринка, отворачивал голову.

Слова его стали сливаться в неясное, слабое бормотание. Щеки покрылись пятнами, в горле заклокотало, и на губах вдруг выступила кровь... Глухой ночью, не приходя в себя, Грицько тихо скончался.

В хате дедушки Нестора не спали до утра. Но никто - ни сам дедушка, ни Яринка - так и не заметили, когда из-за низких туч начал щедро сеяться первый в том году густой, пушистый снег.

Шел он не прекращаясь, обильный и тихий, несколько часов подряд. И к утру, чуть только выкатилось из-за синего горизонта ясное солнце, все вокруг - поля, село, реку и даже черные пожарища и развалины - прикрыла девственно чистая, искристо-белая пелена.

41

В полдень из города привезли двух собак-ищеек. Но они уже были не нужны.

Глубокий снег запорошил все следы, искать типографию стало невозможно. А выловить людей Форст успел раньше.

К концу операции он стал гораздо осмотрительнее.

Отправив из совхоза к мастерской Максима первую машину, он сразу же приказал послать низом, напрямик через речку, трех полицаев и одного жандарма в засаду близ огорода Очеретной.

Сам же на другой машине, как только заменили скаты, помчался через мост к МТС и там, уже в темноте, остановившись и приказав всем рассыпаться цепью, повел "наступление" на Галину хату.

Правду говоря, он уже ни на что не надеялся. Даже и не думал, что как раз тут ему больше всего повезет.

Сеньку внезапно оглушили чем-то тяжелым, когда он пробирался в заросли лозняка. Быстро связали руки, забили тряпкой рот и, оттащив в сторону от тропинки, бросили на мерзлую землю. Потом его вместе с Галей (ее схватили минут на пятнадцать позднее) втащили в кузов грузовика и повезли в полицию.

Максим (Галя словно чувствовала это) успел уйти незамеченным всего за несколько минут до засады. Не задерживаясь, берегом подошел он к разрушенной Волковой плотине. Там долго ждал, пока совсем не стемнело.

Потом, зная, что быстро двигаться не может, перешел по льду на другую сторону реки и просидел здесь еще час. Издали до него доносился приглушенный шум, в темноте возле станции несколько раз вспыхивали и сразу же гасли желтые полосы автомобильных фар.

Не хотелось верить, что их там захватили врасплох.

Уж кто-кто, а Сенька сможет ускользнуть от них. И всетаки чем дальше, тем больше Максима охватывала тревога. Он сдерживал ее, придумывал для собственного успокоения всевозможные объяснения. Мало ли по каким дорогам ушли его друзья из Галиной хаты. Все не предусмотришь. Может, горою пришлось убегать или еще какнибудь. Возможно, Сенька давно уже на кладбище, ждет его возле склепа Браницких, а Галя с Грицьком где-нибудь далеко в степи, торопятся на хутор к тетке?

Но и на кладбище у склепа Браницких Максим никого не встретил.

Стараясь согреться, он прохаживался среди могилок и терпеливо ждал. Было уже далеко за полночь. Максим промерз до костей, передумал все, что только мог придумать, и мало-помалу убедил себя в том, что если Сенька не явился до сих пор, значит, он сюда вообще уже не явится.

Ветер совсем утих. Тучи, ненадолго раздвинувшиеся, снова заволокли небо, и из мрака на замерзшую землю, на голые кусты и могилы посыпался непроглядно густой снег.

Теперь, в снежной мгле, можно было проскочить незаметно куда угодно прямо под носом у врага. Но куда?,.

Ни в мастерскую, ни к Гале, ни к родственникам своих товарищей, а тем более к Кучеренкам Максим вернуться не мог. И не только потому, что боялся засады! Нет! Он не хотел наводить на след, бросать тень на новых людей.

А больше... больше ему здесь, на родной земле, кроме Яременко, сейчас идти некуда... Снег сыпал все гуще и гуще, холодными пластами оседал на плечи, спину, голову. Максим сначала стряхивал его, потом перестал.

"Надо двигаться, - думал он. - До утра успею. Погреюсь, разведаю, что и как, а там..."

Он вышел в степь и пошел холмами вдаль почти вслепую. Где-то уже далеко, за Казачьей балкой, перешел речку, вскарабкался на крутой береговой склон и пошел напрямик, вдоль железнодорожных лесопосадок.

Идти было все тяжелее. Снег, вначале только припорошивший жнивье и озимь, становился все глубже, ноги вязли почти по щиколотку, но Максим упорно пробивался вперед. Шел, останавливался, прислушивался, отдыхая минутку, и снова шел...

Он не представлял себе, сколько прошел и где накодится. Чувствовал только, что блуждает уже, верно, несколько часов.

Над степью сквозь густую пелену снега начал пробиваться серый, мутный рассвет. Все дальше и дальше в степь, медленно рассеиваясь, отступала от Максима темнота. И наконец совсем рассеялась.

Незаметно, как-то вдруг, перестал идти снег.

Еще не совсем рассвело, но степь, незапятнанно чистая, чуть-чуть подернутая сиреневой дымкой, расстилалась перед Максимом далеко-далеко, насколько хватал глаз, - до ясного, словно вымытого, горизонта. И нигде ни пятнышка на этой яркой белизне.

Только за Максимом тянулся по бело-сиреневой степной равнине черно-синий глубокий след.

Убегая от этого предательского следа, Максим взял круто вправо, и снова с фатальной неумолимостью след потянулся за ним вдогонку.

- Так... - Максим остановился, вытирая ладонью взмокший лоб. И, не петляя уже, не оглядываясь, подался вперед. Синий след, не отрываясь, будто привязанный, потянулся за ним верным псом.

По этому следу и нашли его получасом позже жандармы и полицаи, патрулировавшие на ручной дрезине дорогу.

Когда Максима привели в полицию, Володя Пронин был уже там. Его забрали еще ночью.

Местности Володя совсем не знал и, оказавшись ночью в степи, долго бродил, выбиваясь из сил, по холмам и озрагам, пока не захватил его в поле снег. Измученный, ослепленный непроглядной снежной завирухой, он совсем запутался в белой круговерти и, побродив еще с час, пришел почти нa то же самое место, откуда начал свои странствия, - попал прямо в руки к Дуське и Веселому Гуго.

Он набрел на них, тоже ослепленных снегом, недалеко от сожженной конюшни. Столкнулся грудь с грудью, так что ни отступать, ни бежать было некуда. Они так и вцепились в него разъяренными псами. Хорошо хоть, что ненужный уже автомат он успел потихоньку выпустить из рук. Он остался где-то там, засыпанный снегом и никем не за меченный.

Листовка, которая должна была появиться в эту ночь, запутать жандармов и пог.ючь выпутаться Лене Заброде, так и не была отпечатана. За теми, кто мог и должен был ее выпустить, наглухо закрылись двери тюрьмы...

Мгновенная, трагически короткая вспышка молнии во мраке - и затем еще непрогляднее, еще чернее ночь...

И все-таки Форст понимал, что торжествовать ему рано. Он знал, что конец чего-то одного может таить в себе начало другого, что вспышки молний всегда предвещают большие грозы.

42

От непонятной ему самому тревоги и нетерпения оберштурмфюрер не мог дождаться, пока стемнеет, - приказал первым привести на допрос Максима.

Допрос происходил в том же кабинете, где перед тем пытали Горобца. Тот же большой стол посреди комнаты, тот же стул геред ним и затененная бумажным абажуром лампа, кресло, в котором удобно устроился Форст, поблескивая золотыми зубами.

И все-таки что-то изменилось. Что-то появилось новое, хотя, на первый взгляд, и неуловимое.

Левая рука Форста туго забинтована. А правой он, сам того не замечая, нервно выстукивал какой-то нескладный мотивчик.

У Максима руки были свободны. Жандармы отобрали у него суковатую грушевую палку, с которой он никогда не расставался, и теперь Максим прихрамывал заметнее, чем обычно, с непривычки не зная, куда девать руки.

Привели его на допрос Дуська и Веселый Гуго. Открыв дверь, Максим задержался на секунду на пороге, окинул быстрым взглядом комнату, понял и оценил обстановку и, не дожидаясь приказа или приглашения, пошел, припадая на ногу, прямо на Форста, к столу. Заранее зная, что пустой стул предназначен для него, повернул его, опять-таки не дожидаясь приглашения, чуть наискось и, отодвинув подальше от стола, сел, вытянув вперед искалеченною ногу. Откинувшись назад, оперся о спинку стула, положил сильные руки ладонями вниз на колено здоровой ноги и только потом, внимательно, не скрывая интереса, взглянул прямо в лицо Форсту. Смотрел не мигая, спокойно и вопросительно, как человек, который ждет без нетерпения и тревоги, чтобы ему объяснили, зачем его сюда привели.

Этот взгляд захватил Форста врасплох. Только теперь он вдруг заметил, какую нервную дробь выбивала на столе его рука. Оборвав постукивание, убрал зачем-то руки под стол, чувствуя разом и досаду на себя и непонятную еще, почти беспричинную "непрофессиональную" злость на того, кого он собирался допрашивать.

Хищная золотозубая усмешка из-за притененной абажуром лампы запоздала, получилась не в меру деланной и на Максима не подействовала. Форст это понял сразу. "Не смей! Отвернись и гляди в землю!" - вдруг захотелось ему крикнуть на Максима, чей взгляд все больше выводил его из себя. Однако Форст сдержался.

"Удивительно, - подумал он про себя, - я как будто нервничаю".

- Вот что, пане Зализный, или, если вам так больше нравится, товарищ Зализный, прошу прощения за беспокойство, но должен вас предупредить абсолютно откровенно - вас выдали. Выдал один человек, который сидит тут у нас... вы будете иметь с ним очную ставку... и одна женщина, которую мы оставили на свободе в качестве приманки. Одним словом, я хочу, чтобы вы со всей серьезностью уяснили себе одно: мы знаем все.

Лицо Максима оставалось непроницаемым. Он слегка подался вперед и, не отрывая взгляда от Форста, чуть заметно, одними уголками губ, усмехнулся.

- Что касается этого, пане... извините, не знаю вашего чина, у меня нет никаких сомнений. Я уверен, что вы знаете вге. Да так оно и должно быть. Но, к сожалению, я-то ничего не знаю и, заметьте, абсолютно ничего не понимаю.

Сказано это было таким ровным, искренним и даже несколько наивным тоном, что Форст даже заколебался.

На какой-то миг ему удалось сдержать злость и вернуть свою обычную наигранную словоохотливость. Опять сверкнула широкая золотозубая усмешка.

- Вот что, голубчик, послушайте моего искреннего совета - и вам же лучше будет. Вы знаете, за что вас арестовали. Не надо притворяться, затягивать дело и доводить себя до ненужных... гм... как бы это сказать... эксцессов. Я человек мирный. Предпочитаю, чтоб все было без истерики, без скандала, и не терплю, просто видеть не могу крови...

- Удивительное совпадение! - уже открыто усмехнулся Максим. - И я тоже! Вот только не могу понять:

чем бы я мог быть вам полезен?

Уловив в этих словах иронию, Форст снова разозлился и, не сдержавшись, грохнул кулаком об стол.

- "Молния"! Нас интересуют кое-какие подробности о "Молнии". Рассказывайте! Сейчас же!

- Молния? - В Максимовых глазах мелькнул и сразу погас огонек не то насмешки, не го удивления. - Видимо, я не так понял? При чем тут молния?

- Вы меня очень хорошо поняли.

- Может быть. Но ведь... молния... А не лучше ли было бы обратиться с таким вопросом непосредственно к специалистам?

- Каким таким специалистам? - насторожился Форст.

- Ну, для начала Ломоносов, Франклин... Да в любой энциклопедии, если ее раскрыть на слове "молния"...

Форст вскипел и - чего с ним на допросах не случалось - вскочил на ноги.

- Слушайте! Я бы не советовал вам шутить в вашем положении...

- Нет, отчего же? - искренне удивился Максим. - Я просто к тому, что сейчас вроде бы и правда время не то, чтобы самообразованием заниматься. Но если вы хотите, чтобы я, так сказать, своими словами... то пожалуйста! Молния - это обычное в наших широтах, однако очень сложное явление природы. У наших крестьян есть по этому случаю даже старинная поговорка: голыми руками молнии не возьмешь...

- Довольно! - Форст медленно опустился в кресло и сдержанно, с холодной злостью процедил: - Вы сами очень хорошо знаете, что мы ее уже взяли. И... потом... я вас предупреждал по-хорошему. Таким образом... Таким образом, не моя будет вина, если... если ты... вынужден будешь все-таки заговорить.

Форст подал незаметный знак Гуго и Дуське.

Этот знак Максим скорее почувствовал, чем заметил.

Почувствовал потэму, что знал: так должно быть, готовился к этому. Ни тюрьма, ни этот допрос не поразили Максима. Он был готов ко всему, что ожидало его.

Когда Гуго, подскочив сзади, схватил Максима за правую руку, чтобы заломить над головой, Максим мгновенно засунул для равновесия здоровую ногу под ножку тяжелого стола. Потом дал возможность жандарму отвести свою руку немного назад и неожиданно для Гуго одним движением сильных, натренированных мускулов рванул его на себя. Пораженный и разозленный отпором, Гуго клещом вцепился обеими руками в руку парня. Но Максим недаром гнул железо и крутил "солнце". Согнутая в локте рука его стала железной. Гуго уперся ногами в пол, согнулся, напрягаясь изо всех сил, тянул к себе, по разогнуть руку Максима так и не смог. А тот, выждав, вдруг молниеносно опустил руку, и Гуго, никак того не ожидавший, грохнулся на пол. В тот же миг Дуська, попробовав вцепиться в левую руку Максима, легким перышком перелетел через всю комнату, до самой стены. Для него хватило короткого, почти незаметного толчка в грудь.

Форста будто пружиной подкинуло с кресла, он схватился за кобуру.

Люто заревел, поднимаясь с полу, Веселый Гуго. Откуда-то от самых дверей заверещал Дуська.

Казалось, еще минута - и Максима пристрелят, растопчут, разорвут на куски.

Но и на этот раз Форст неимоверным усилием сдержался. Оторвав руку от кобуры, он вдруг высоко задрал голову и громко, неестественно весело расхохотался.

Гуго и Дуська так и застыли там, где застал их этот неожиданный приступ веселья, и долгую минуту смотрели на своего шефа как на сумасшедшего.

А Форст хохотал все сильнее.

- Гут! Зер гут! - отрывисто кидал он, захлебываясь смехом. - Гут, партисан! Очень карашо, партисан!

Ох-хо-хо-хо!

И так же неожиданно, как начал, оборвал смех, сказал:

- Ну, хватит. На сегодня достаточно! Надеюсь всетаки, что мы еще договоримся. - И, как бы подчеркивая свое превосходство, уверенность в своих силах, добавил: - Отведите в камеру. И чтоб там никто его и пальцем не тронул. Чго ни говори, а мужество надо уважать. Я по крайней мере привык уважать мужество. Нравятся мне вот такие боевые парни!

Бросался бодрыми, даже веселыми словами, но глаза с холодной злобой и едва скрытой растерянностью смотрели Максиму вслед.

"А что, если все они окажутся такими?" - подумал со страхом Форст. И мысль эта была еще страшнее оттого, что он все больше и больше убеждался: задержанные и есть те самые, за кого он их принимает, та "Молния", которую (как выразился только что этот калека) "голыми руками не возьмешь".

43

Уже первые допросы показали, что его предчувствия сбываются.

Леня Заброда широко усмехался своей детски искренней улыбкой и удивленно пожимал плечами. Клей? Да!

Его клей. Вернее, их, они заклеивали на зиму окна в теткиной хате. А при чем тут какие-то листовки, он просто не понимает. И на станции он, конечно, был. Шел в МТС.

Все ведь знают, что он там работает. А сейчас самый ремонт в разгаре тракторы починяют. Ну, ясное дело, слышал - кричит сзади кто-то, так ведь и не подумал даже, что это ему. А на паровоз вскочил, чтоб не обходить. Что-то в топку бросил? Что же бросать, если в руках ничего не было? А вот когда стрелять начали, он, конечно, остановился. И сам пошел навстречу...

Леня отвечал на вопросы скупо, сдержанно, степенно.

А Сенька Горецкий - тот заговорил охотно, даже весело:

- Вот я вам сейчас все расскажу, вы только послушайте...

Рассказывал Сенька много, но только не о типографии и не о "Молнии". Он так горячо и так уверенно обосновывал каждый свой шаг, каждое слово и поступок, что минутами Форсту начинало казаться: а может, этот словоохотливый, простоватый паренек действительно ни к чему не причастен? А Сенька без умолку все выяснял, объяснял, время от времени выражая удивление и даже негодование, что вот его, человека, который день и ночь у всех на глазах, на немецкой работе, вообще могли арестовать! Разве что с кем другим по ночному времени спутали...

Галя Очеретная перед допросом очень боялась. А когда переступила порог кабинета, вся сжалась в комок.

Форст это сразу заметил и, чтобы окончательно запугать девушку, накинулся на нее с бранью и угрозами: мы, дескать, тебе такую работу дали, доверили, а ты...

И тут - совершенно неожиданно для него - Галя вдруг рассердилась... Куда и страх подевался! - На черта ей сдалась эта работа! - закричала она. Пускай они подавятся этой работой! И пусть лучше скажут, за что ее арестовали! Ведь они сами хорошо знают, и шпион их Панкратий Семенович тоже: в типографии той, чтоб ей провалиться, не то чтобы печатать, а дотронуться до литер нельзя. Так для чего же было ее арестовывать и детей сиротить? Мало того, что мать убили?.. - От обиды и лютой ненависти Галя заплакала.

Петр поразил своим апатичным, как подумал про себя Форст, равнодушием. Невозмутимо, флегматично он твердил одно: он действительно Петр Нечиталюк, а больше ничего не знает и не понимает...

Он, и правда, мало что понимал. Форст, раздражаясь, так калечил и уродовал и русский и украинский язык, что Петр понимал его речь только с пятого на десятое.

- Кто ты такой и откуда?

- Не понимаю.

- Национальность?

- Украинец.

- Да какой же ты украинец?

- Украинец.

- Да ведь ты и говорить по-украински не умеешь.

- Украинец, украинец...

А Володя Пронин решил твердо идти напролом и ни в чем не хитрить.

- Да, я из окруженцев, - сказал он Форсту. - Военный врач. Остался тут для того, чтобы лечить и выхаживать раненых красноармейцев. Этим тут, в Скальном, и занимался. Больше ничего не знаю и знать не хочу. И, чтобы в дальнейшем не было между нами никаких недоразумений, предупреждаю заранее: ни на один ваш вопрос отвечать не буду!

И Форсту оставалось только скрывать свое бессилие да злобно удивляться. Эти юнцы, по существу дети, встали перед ним какой-то глухой, непреодолимой стеной. Он снова и снова думал в тревоге: "А не наделал ли я в самом деле сгоряча непоправимых глупостей?"

Именно теперь, когда сни все были у него в руках, когда он мог делать с ними все, что захочет, - именно теперь Форст утратил всю свою самоуверенность.

Да, это ему не Горобец. Форст знал уже точно - тайну типографии у них не вырвать ни за что, никакими силами.

"Молнию голыми руками не возьмешь", - с досадой вспомнил он Максимовы слова. - Ну что же, может быть, и так, но вы у меня еще запоете, птенчики! Не возьму?

Тогда я из вас эту "Молнию" выбью!"

44

К ним никого не допускали. Никому из родных и знакомых ничего о них не говорили. Когда через два дня выпустили, по приказу Форста, из тюрьмы Марию Горецкую, ей даже не сказали, что Сенька арестован и сидит тут же, в полиции. Никто толком не знал, за что их арестовали и отчего поднялась вся эта кровавая кутерьма. За что убили маленького Грицька, и окруженца Степана, и бабку Федору, почему сожгли совхоз и Курьи Лапки.

А Форст тем временем все допытывался о связях, о типографии и со злобой и яростью выбивал из арестованных "Молнию".

Связей у них, собственно, не было никаких. Никто никого не мог предать, даже если бы и не выдержал пыток. А что касается типографии, так ведь все, кто имел к типографии хоть малейшее отношение, все были уже в тюрьме. Конечно, они могли бы сказать: все мы тут, никакой специальной типографии нет и не было, а делалось все очень просто - вот так-то... И все. И пусть даже смерть, но с нею настал бы конец страданиям и мукам.

Но никто из них не подумал об этом. Пока живы, пока в руках у них есть оружие, они должны бороться. Это оружие - их тайна, их типография. До последней минуты, до последнего своего дыхания они будут надеяться, что еще используют когда-нибудь это оружие... Самой большой, самой заветной мечтой их было: пусть хоть ктонибудь из них спасется, выберется из Форстовых лап и наперекор всем жандармам, всем эсэсовцам выпустит листовку, пусть даже только одну...

Но не одна только эта надежда поддерживала их. Им придавала силы еще и мысль, уверенность в том, что они хотя и были на воле плохими конспираторами, но тут, в тюрьме, тут они должны остаться и останутся победителями. Они молчат и будут молчать до самой смерти. Молчать, гордясь тем, что самого важного, самого основного жандармы не знают и так никогда и не узнают.

Тут жандармы со всей своей силой и властью бессильны.

В камере они помогали друг другу как могли. На допросах держались независимо и с достоинством, пока не теряли сознание от нечеловеческих мук.

Всегда кичившийся своей уравновешенностью, Форст в конце концов потерял выдержку. Он стал нервничать, срываться. И, уразумев наконец, что может забить их всех до смерти, но так ничего и не выпытать, решил изменить тактику - поселить между ними недоверие, "расколоть"

изнутри...

Начал он с Гали. Девушка сидела отдельно от всех, в одиночной камере вспомогательной полиции, и ей, наверное, было тяжелее всех. Встречалась она с товарищами только изредка, случайно, большей частью на допросах.

Форст приказал привести к себе девушку как-то среди дня.

- Ну вот, деточка... Будем с этим кончать наконец, - сказал он будто спокойно, равнодушно.

Галя насторожилась.

Эта настороженность не укрылась от жандарма.

- Варька рассказала мне все. А потом уж, делать нечего, "раскололись" и все ваши товарищи.

Сначала Галя не поняла даже, о чем он говорит, и, пересиливая себя, попробовала улыбнуться.

- Не знаю ни о какой Варьке... И не слыхала никогда...

- Не только слышали, но и очень хорошо знаете! Это та самая Варька, с которой у вас была встреча в ночь с двадцать седьмого на двадцать восьмое ноября у МТС.

Вы сами это очень хорошо помните.

Форст говорил равнодушно, как о чем-то совсем неинтересном. А Галя сразу все вспомнила и содрогнулась.

"Так это та, что встретила меня ночью и невесть что плела про полицая Квашу? Выходит, ее Варькой зовут?

И она, наверно, все время следила за нами? Значит, он и вправду знает что-то..."

За все время следствия Форст в первый раз заговорил с Галей вежливо, обращался на "вы". Это тоже было подозрительно и опасно.

"Что-то выведал", - с горечью подумала Галя.

А Форст продолжал тихо, даже сочувственно:

- Нет, нет, не думайте, что я вас провоцирую. Что я снова буду вас допрашивать... Нет! Мне уже совсем ничего не нужно. Просто вызвал вас формальности ради.

Может, имеете что заявить? Нет? Тогда я вас отпускаю.

Можете отдыхать...

И тут бы Форсту, заронив в душу девушки первое сомнение, остановиться. Но, выбитый из колеи, он уже плохо следил за собой.

- Да и потом, если хотите, ваше положение просто по-человечески вызывает у меня сочувствие. Правду говоря, я был чрезвычайно поражен поведением ваших товарищей. Никогда бы я не подумал, что они так... я бы сказал, дружно станут валить все на одну вас... Но... об этом потом... Идите отдыхайте.

Форст не отрывал взгляда от Гали, но ничего на ее лице не прочитал, хотя в груди у нее все ожило, затрепетало от радости. "Брешет, все брешет, мерзавец! И сам себя выдает!" - подумала девушка, успокаиваясь.

На этот раз Форст не заметил изменения в ее настроении. "Поверила! Лед тронулся! - подумал он, довольный собою. - Теперь - в одиночку и дня два не трогать. Пускай думает, терзается сомнениями".

В официальном, так сказать, следствии Варька была упомянута впервые. Ей и не снилось, что жандармы, полицаи и даже собственный муж считают ее чуть ли не самым главным участником подпольной организации.

И она спокойненько разгуливала себе на свободе, стряпала в кустовой комендатуре. Для оберштурмфюрера она была приманкой, червячком, который и не догадывается, что давно уже посажен на крючок. Оставляя Варьку на воле, Форст чуть ли не самого себя хотел перехитрить. Хотел, чтоб никто из тех, кого он пока еще не обнаружил, не догадался, что раскрылось все именно через Варьку. И чтоб именно через нее, если от арестованных ничего не добьется, распутывать дальше клубок "Молнии", держаться за эту ниточку, и она непременно приведет его к типографии.

За Варькой следили, наблюдали за каждым шагом, к каждому ее слову прислушивались и родной отец, и собственный муж, и два любовника... В свою очередь за Квашей следил дружок Дементия, полицай Оверко, а за ними двумя пристально наблюдал Дуська. А уж за всем этим тесно сплетенным клубком сам Форст.

На допросы Галю больше не вызывали и стали прилично кормить. Делал это Форст демонстративно, так, чтобы заметили остальные. Чтобы убедились Галя "раскололась".

Изолировав таким образом девушку, Форст поместил всех ребят в одну очень тесную и холодную камеру, посадил на голодный паек, по два дня не давал ни хлеба, ни воды. Расчет его был прост: уже от того только, что они невольно в этой тесноте будут толкаться, задевать и бередить свои раны, от одного этого они в конце концов возненавидят друг друга. А он неторопливо, опытной, уверенной рукой будет усиливать и направлять этот процесс.

Дрожжами в тесте должен был стать Савка Горобец.

Подсадив Савку к ребятам, Форст на другой же день "подбросил" через Квашу доказательства того, что это именно он, Савка, выдал Горецкого. Как угодно, любым способом, но внести в камеру распрю и злобу. Пусть все это сначала обратится только против Савки, один вид его, изменника и провокатора, станет возбуждать их ненависть. Эта ненависть разъест их, как ржа железо. Пусть они мстяг Савке, пусть (как раз на это Форст и рассчитывал) Савку надушат, убьют. Пусть. Савки не будет, а ненависть останется, будет искать выхода и наконец в тесноте, боли, холоде, голоде неминуемо выльется на своих.

И снова насмерть перепуганного Савку стали водить на допросы. Били, заставляли доносить обо всем, что делается в камере, учили, что говорить на очных ставках.

И он покорно бормотал ребятам при Форсте, что своими глазами видел, как Сенька напихивал людям полные карманы листовок, как Галя передавала листовки Варьке и как Максим к этой же Варьке привозил ночью какие-то "железные машины".

Форст делал вид, что искренне во все это верит. И после очных ставок приказывал отнести Савке еды повкуснее, а главное - поароматнее. Полицаям приказано было следить, чтобы Савка съедал свою порцию сам, на глазах у голодных ребят.

И Савка ел. Ел, трясясь всем телом от жадности, давясь, чавкая... Уже за одно это можно было его возненавидеть.

Но и этих фокусов Форсту показалось мало. Он сфабриковал протокол, в котором якобы со слов Гали было записано, что она выносила из типографии готовый набор и передавала Максиму. А Максим где-то (где именно - она не знает) печатал листовку и возвращал набор обратно в типографию.

Каждый день Форст по нескольку раз вызывал к себе двух, а то и трех ребят на допрос. Сначала приводили Леню. Форст "допрашивал" его минут двадцать - тридцать, а затем Гуго с Дуськой вводили в кабинет Максима и Сеньку.

Ребят ставили в угол, лицом к стене, а Форст, будто продолжая спокойный, давно уже начавшийся разговор, негромко, но четко выговаривал каждое слово:

- Итак, гражданин Заброда. вы говорите, что в то утро Зализный послал вас передать пачку листовок Пронину? Так и запишем! Листовки эти вы вынуждены были бросить в топку паровоза, потому что...

- Ничего я не говорил и не скажу, - бросал Леня. - Брешете вы все!

Но Форст не обижался. Слова его были адресованы Максиму и Сеньке. Именно в их души хотел он заронить недоверие к Лене.

А еще через несколько часов или следующей ночью Форст уже сеял зерно сомнения в Ленину душу. Да, Форсг готовил свое адское варево со знанием дела, с уметом психологии и всех возможных слабостей человеческой натуры. Изготовил, поставил на огонь страданий и страстей и поджидал, пока оно закипит.

Ждать спокойно у него не хватало времени - торопило начальство. Час проходил за часом, день за днем, а в поведении арестованных не замечалось никаких перемен.

По-прежнему стояли они твердо на своем, по-прежнему спокойно и тихо было в ьамере. Никто ни с кем не ссорился, не кидался с кулаками, и никто по-прежнему не пытался убить Савку Горобца.

На пятую ночь Форст не выдержал и решил собственной персоной явиться в тюрьму и самому проверить, что там происходит.

Стояла глухая декабрьская ночь. Мороз свыше тридцати градусов зло щипал щеки. Скрипел под ногами сухой снег. Шропп, Гуго и Дуська проводили Форста до тюрьмы, а сами остались в теплом кабинете начальника полиции. В ту половину здания, где были камеры, с оберштуомфюрером пошел один только Туз. Осторожно приотворив двери, они зашли в узкий, темный коридорчик и прислушались.

Холодно тут было, как в ледяной пещере, и тихо, как в могиле. За глухими дверями камеры никто не ругался и не дрался, даже голоса не подавал.

"Неужели они могли заснуть на таком холоде?" - подумал Форст. На цыпочках он неслышно подкрался к двери, осторожно приложил ухо к холодному ржавому железу. Долго, внимательно вслушивался, пока наконец не уловил: в камере что-то тихонько, чуть слышно журчало тихим лесным ручейком. И только если сильно напрячь слух, можно было распознать в этом журчании человеческий голос, даже отдельные неразборчивые слова.

В камере беседовали. Собственно, не беседовали, говорил кто-то один. Да словно и не говорил, потому что слишком уж плавно и ровно, действительно как ручеек, текла его речь. Пел? Нет, на песню это не похоже. Тогда...

Неужто и вправду там, в этом ледяном аду, во мраке, кто-то еще мог читать стихи?

45

Да, Форст не ошибся. В кромешной тьме ритмично лился, журчал весенним ручейком слабый и все-таки страстный Максимов голос:

Я не затем, слова, растила вас

И кровью сердца своего поила,

Чтоб вы лились, как вялая отрава,

И разъедали душу, словно ржа.

Лучом прозрачным, лунными волнами,

Звездой летучей, искрой быстролетной,

Сияньем молний, острыми мечами

Хотела б я вас вырастить, слова!

Чтоб эхо вы в горах будили, а не стоны,

Чтоб резали - не отравляли сердце,

Чтоб песней были вы, а не стенаньем.

Сражайтесь, режьте, даже убивайте,

Не будьте только дождиком осенним,

Сжигать, гореть должны вы, а не тлеть!

[Перевод Н. Брауна]

И долго еще, как завороженный, вслушивался гестаповец в это тихое, плавное и страстное журчанье за тюремными дверями. Вслушивался и не мог оторваться, не мог стряхнуть с себя это колдовство, чувствуя, как по спине пробегает колючий холодок.

...В первый же день, как только их посадили в одну камеру и полицай шепнул, что это Савка их выдает, Максим сразу насторожился. А приглядевшись к истерзанному, потерявшему человеческий облик Савке, предупредил товарищей:

- Ребята! Им зачем-то нужно натравить нас на него. Ясно?

А когда их стали убеждать, что Галя не выдержала и "раскололась", Максим сказал:

- Ясно! Какой-то философ утверждал: когда человек перестает верить товарищу, он перестает верить себе.

И тут уже всему конец.

И обломком кирпича, случайно попавшимся ему в руки, нацарапал на стене: "Но пасаран!"

Максим сразу же установил в камере строжайшую дисциплину и режим. Каждый, несмотря на тесноту, по нескольку раз в день должен был делать зарядку (разве уж так был избит, что и подняться не мог). И каждый в течение суток, независимо от настроения или состояния, должен был непременно рассказать своим товарищам не менее двух интересных историй из своей жизни или вычитанных из книг. Девизом и программой группы стало:

"Все за одного, один за всех!" Твердым, нерушимым законом: "Еду- самому голодному, тепло - самому слабому. Сам погибай, а товарища выручай!"

Максим большей частью рассказывал о великих людях, о подвижниках духа, творцах и изобретателях. Леня порывался в космос, в межпланетные путешествия.

Сенька чуть не дословно запомнил целые тома приключенческих и шпионских романов. Володя увлекался полководцами (а возсе не Пироговым и Пастером). Петр раскрывал товарищам сокровища восточных сказок и легенд. Кроме того, каждому разрешалось рассказать о своем крае, о родных и близких, о своем детстве и своих мечтах.

Но хочешь не хочешь, а наставало время, когда все должны были выговориться, притомиться и умолкнуть.

А ночи, нестерпимо холодной и голодной, конца-края на видать. И тогда выручал Максим. Он начинал читать стихи:

Коль взор я поднимаю к небосводу,

Светил там новых не ищу, тоскуя;

Увидеть братство, равенство, свободу

Сквозь пелену тяжелых туч хочу я,

Те золотые три звезды, чей свет

Сияет людям много тысяч лет...

И тернии ли встречу я в пути

Или цветок уькжу я душистый,

Удастся ли до цели мне дойти,

Иль раньше оборвется путь тернистый,

Хочу закончить путь - одно в мечтах

Как начинала: с песней на устах!

[Перевод П Карабана.].

Множество стихов - украинские, русские, белорусские, польские, французские, грузинские, английские, итальянские - целые тома, один за другим, читал на память, без умолку. Порой не верилось даже, что человеческая голова может вместить в себя столько рифмованных и нерифмованных строк.

Вот только не всегда находились у них время и силы, забыв обо всем, упиваться этими стихами. Потому что изо дня в день надо было кого-нибудь из товарищей, а порой сразу нескольких поддерживать, согревать, а то и попросту спасать от смерти. Смачивать присохшую к ране одежду или растирать онемевшие, затекшие руки и ноги, а то обмахивать шапкою иссеченные в кровь, горящие страшным огнем спины. Но чаще всего смотреть, чтобы истерзанный товарищ, лежащий без сознания на полу, не замерз. И в этом случае теснота, на которую, как на союзницу, рассчитывал Форст, становилась другом заключенных. Двое ложились на пол, двое других клали на них бесчувственное тело, а сами примащивались сверху и часами согревали товарища, пока тот не приходил з себя и не начинал двигаться.

Спасаясь так и оберегая друг друга, ребята не обходили и Савку Горобца.

Разумеется, они знали, что Савка вел себя в тюрьме не только не мужественно, а просто гадко, знали, что както он причастен все же к их аресту, - а на Форстов крючок не пошли, не поймались. Когда полицаи кормили Савку и он по-животному жадно чавкал, а они корчились от боли в голодных желудках, не ненависть, нет, жалость рождалась в их чистых сердцах. А ненависть... ненависть они оставляли для других, для тех, кто пал так низко, что мог довести человека до такого состояния.

Поначалу, оказавшись в одной камере с незнакомыми ему ребятами, Савка ни на что не обращал внимания.

Собственно, он и не жил уже, а только существовал. Стонал и кричал, когда его били, ел, когда давали, и говорил только то, что приказывали. И все-таки какая-то искорка тлела еще в нем и даже однажды вспыхнула в этом измученном побоями человеке.

Случилось это на третий день их пребывания в общей камере, сразу после трехчасового допроса, на котором Форст с помощью "свидетельств" Савки старался как можно крепче связать окруженцев с Максимом и типографией. У Гуго с Дуськсй в тот день работы было достаточно - били Савку, били Максима с Володей, били Сеньку, но больше всего били Петра.

Окровавленного, бесчувственного, его окатили с головы до ног водой и бросили в камеру. Мокрая одежда сразу задубела, надо было немедленно спасать парня. Его раздели и, поделившись кто чем мог, переодели в сухое.

Тесно прижавшись, отогревали своими телами, дышали на руки, осторожно растирали грудь возле сердца, пока наконец Петр не открыл глаза. А потом подтащили Петра в угол, привалились к нему со всех сторон, опять согревали. Он сидел, свесив голову на грудь, и тяжело, прерывисто дышал.

В этот момент широко распахнулась дверь, вошли Гуго, Оверко, Дуська и Кваша. Они принесли Савке еду - полный котелок горячего, пахучего варева из пшена, картофеля, капусты и еще каких-то овощей. Как и прежде, они усадили Савку на пороге, поставили перед ним котелок и дали в руки ложку. Дуська встал у него за спиной, Кваша и Оверко - возле двери, а Гуго - чуть дальше, в темном узеньком коридорчике.

Казалось, вся тюрьма наполнилась запахом вареной картошки, и от этого запаха - палачи знали - у узников начнет сводить желудок от боли.

Один Савка оставался глухим ко всему, что тут происходило. Торопливо, обеими руками придерживая ложку, он жадно ел и громко чавкал.

Немного приглушив горячей пищей голод, Савка, видимо, случайно, оглянулся. Оглянулся и... так и застыл с повернутой в сторону головой. Парни сидели, крепко стиснув губы и сжав кулаки. Они опустили головы, отвернулись, даже зажмурились, чтобы ничего не слышать и ие видеть. И только Петр исподлобья, пристально глядел на Савку. Что-то страшное было в этом горящем, обжигающем взоре, и Савку вдруг будто насквозь прожгло, пробудило ото сна. Он испуганно отвернулся. Казалось, впервые за все эти дни Савка понял, где он и что с ним делается.

Что-то дрогнуло в Савкиной груди под ненавистноголодным обжигающим взглядом Петра, - казалось, оборвалось сердце.

Савка снова зачерпнул ложкой из котелка, но ко рту ее не поднес - не слушалась рука.

- Ишь, стерва, налспался так, что и не лезет! - злобно выругался Дуська.

Полицаи исчезли, грохнув железной дверью. Казалось, все шло как прежде. И все-таки чго-то изменилось.

Что-то произошло с Савкой.

На следующий день Горобца после допроса бросили в камеру избитым и бесчувственным. И уже его, а не Петра обогревали своими телами и спасали от смерти узники.

Придя в себя, Савка не мог уже не удивляться тому, что вот они и его спасают и согревают. Он все теперь замечал и - думал, не мог не думать.

Савка все больше убеждался в том, что эти мальчики, которые в дети ему годятся, совсем не такие, как он. Они живут в этом аду своею жизнью, бесстрашно делают свое дело. Нет, тюрьма не пришибла их. Да что там! Кажется, даже самое страшное их не пугает. Неужто в самом деле они ничего не боятся?

Так понемногу стала отогреваться темная Савкина душа. Будто вместе с теплом своих тел ребята передали ему и какую-то частичку своих смелых душ. И уже не такой страшной стала казаться Савке смерть, впервые он решился на какое-то противодействие своим палачам.

Пусть этой Савкиной смелости поначалу не на много хватало, но только поначалу.

Тяжелее всех переносил голод и холод Петр - он совсем ослаб и обессилел. И Савка, чтоб хоть немного искупить свою вину перед ребятами, решил: будь что будет, а надо изловчиться, обмануть своих палачей и припрятать хотя бы картофелину, хотя бы кусочек хлеба для больного Петра.

Форст все еще на что-то надеялся, даже после того, как подслушивал ночью под дверью камеры.

Как раз после этого он приказал совсем ничего не давать ребятам, даже воды.

И вот когда у ребят уже вторые сутки капли воды во рту не было, Савке принесли особенно пахучий обед и большой кусок белого хлеба в придачу.

И Савка решил рискнуть.

Хлебнув несколько ложек, он разломил краюху пополам и довольно ловко сунул один кусок за пазуху уже истлевшей, засаленной стеганки. Но разве могло чтонибудь укрыться от зоркого Дуськиного ока?

Мигом все поняв, ястребом налетел он на Савку, опоясал его по плечам нагайкой и вырвал из-за пазухи хлеб.

И тут вдруг произошло нечто необычайное. Савкины глаза засверкали, лицо злобно перекосилось. Он отпихнул от себя Дуську и швырнул через голову, в камеру, на ребят, оставшийся у него в руках кусок.

Дуська стремглав кинулся в камеру. Но не успел.

Хлеб, мгновенно разорванный на кусочки, уже оказался в голодных ртах, и Дуська, растерявшись, неподвижно застыл посреди камеры, не зная, на что решиться.

Воспользовавшись этим, Савка бросил и другой кусок. На этот раз Дуська изловчился, перехватил хлеб и выскочил в коридор, на ходу пнув сапогом Савку под бок. Савка взвился от боли и ярости, ослепнув от злобы и ненависти, швырнул вслед Дуське котелок. Пшено, картошка, капуста - все разлетелось по цементному полу.

Савку нещадно избили, о его поведении немедленно было доложено Форсту.

И вот Савка опять в страшном кабинете. Сидит перед столом со знакомой до отвращения лампой, чернильницей и мраморным прессом. За спиной у него Веселый Гуго и Дуська. А за столом Форст. Он уже не улыбается, не поблескивает золотыми зубами, он брызгает пеной и выливает на голову Савки поток грубой ругани и самых страшных угроз. Но Савка не отвечает на вопросы. Сжавшись в комок и втянув голову в плечи, он непривычно молчит, ощетиненный, видно, готовый ко всему. Страшное, отекшее, обросшее бородой лицо его покрылось пятнами, а за узкими щелками глаз прячется что-то до беспамятства яростное, жгучее, острое, как лезвие.

Савка упрямо молчал. Так упрямо, что Форст наконец не выдержал этого молчания. Вскочив на ноги и обежав вокруг стола, он остановился перед Савкой и наотмашь ударил его сверкающим перстнями кулаком в подбородок. Голова Савки подскочила кверху, как неживая, и сразу же упала на грудь. Форст замахнулся снова, но ударить уже не успел.

Собрав все свои последние силы, Савка бросился на Форста. Метил он в горло, но не рассчитал и обеими руками вцепился в воротник френча. Он скрутил его со всей силой, с последней, дикой энергией так, что Форст даже захрипел. Стягивая воротник со всей ненавистью, которую вызывала в нем золотозубая рожа, Савка повис на Форсте и вместе с ним повалился на пол.

Остолбенев от неожиданности, Веселый Гуго на какую-то секунду замер у стула. Поюм кинулся отрывать Савкины руки от Форстова воротника. Но оторвать не мог. Свирепо бил полумертвого Савку по голове кулаками, коваными сапогами пинал в грудь и в живот. Но и это не помогало. А Форст уже хрипел и задыхался.

Тогда Веселый Гуго схватил со стола мраморный пресс и, размахнувшись, ударил Савку в висок. Савка обмяк, тело его конвульсивно дернулось, и он затих.

Но и после этого нелегко было Гуго оторвать скрюченные Савкины пальцы от воротника эсэсовца...

И вот он лежит на полу, этот неприкаянный пьянчужка Савка Горобец, мертвый, лицо залито кровью.

А над ним белый, как стена, с вытаращенными от испуга глазами стоит Форст. Тяжело отдуваясь, растирая шею левой рукой, он никак не может опомниться от удивления, что так вот закончился его хитроумно задуманный "психологический эксперимент". Всем своим существом чувствует, что и типография, и "Молния", и все большевистское подполье так же недосягаемы для него, так же далеки, как и в самом начале этой, казалось бы, такой несложной истории.

46

Уходили последние дни декабря.

Приближался новый, тысяча девятьсот сорок второй год.

Начальство из гебига не понимало, что случилось с оперативным и проницательным Форстом. Начальство торопило, а следствие явно зашло в тупик, тянуть с ним дальше не имело смысла.

Теперь уже просто из упрямства старался Форст выбить из арестованных хоть что-нибудь, хоть какие-нибудь крохи, только бы успокоить свое уязвленное самолюбие и реабилитировать свою "профессиональную честь".

Уже не для фюрера, а для себя самого хотелось ему приподнять хоть краешек завесы над этой таинственной "Молнией".

Так и не дождавшись, пока клюнет кто-нибудь на его приманку, Форст решился наконец арестовать Варьку.

Но Варька только подтвердила все, что Форсту было уже известно, и вконец разочаровала рассказом о своих ночных похождениях. Вся эта история, напугавшая Дементия, никакого интереса (если не считать разговора с Галей) для Форста не представляла. А как раз о самом существенном, разговоре с Галей, Варька (хоть и перепуганная, но хитрющая, как всегда) даже словом не намекнула. Только припомнила, что возле МТС встретила однажды какую-то девушку и спросила, где лучше перейти через речку. И это Варькино упоминание удивительно совпало с теми показаниями, которые все время давала на допросах Галя.

А шла тогда Варька в Скальное затем, чтобы пожаловаться на своего разбойника Квашу и показаться хоть какому-нибудь врачу. Правда, идти жаловаться в управу она раздумала и на другой день, как известно, про все рассказала своему коменданту Мутцу. А с доктором...

Все в Варькиных показаниях было чистой правдой и объяснялось до чрезвычайности просто.

Когда она поговорила с Галей, на улице уже совсем стемнело. Возвращаться в Петриковку было поздно, да и боязно. И Варька решила заночевать у своей старой подруги Саньки Середы, с которой еще до войны трудилась сообща на ниве торговли Санька работала в совхозном ларьке и жила в совхозном доме рядом с Горецкими.

Вечером, тщательно завесив окна, подруги долго беседовали, поведали друг другу о своем житье-бытье за последние полгода. Среди всего прочего Варька рассказала Саньке, как "ни за что" побил ее новый муж, Дементий Кваша. Саданул сапогом в живот, и у нее с этого часу так в боку печет и колет, что она который уже день разогнуться не может... "Еще, не доведи боже, печенку отбил", - даже слезу уронила Варька. А Санька посоветовала ей с этим не шутить и завтра же с утра пойти к доктору. У них тут, на медпункте, как раз и доктор есть, из окруженцев. Да такой знающий, что люди просто не нахвалятся им.

Утром, чуть только рассвело, они с Санькой попрощались. Санька собралась на базар в соседнее село - в Покотилиху, а Варька подалась сразу же на медпункт.

Только Володи Пронина она там не застала (его еще затемно вызвали к больному ребенку). Покрутилась у дверей, подождала и, промерзнув, решила отложить посещение до другого раза. Прошла через балку в Скальное, а уже оттуда, низом, назад, в Петриковку.

Санька подтвердила показания Варьки.

Отыскался и дед, который тем утром позвал Володю к свсей внучке.

А на очной ставке с арестованными Варька попросту никого из них не опознала. Всех она видела впервые.

Не узнала даже замученную Галю Очеретную, хотя прежде видела ее дважды.

Кляла на все корки своего супруга Квашу, пьянчуг Оверка и Дуську, первейших, по ее мнению, врагов немецкой армии, злодеев и хапуг. И вообще несла что-то такое несусветное, что Фсрст решил - если это и не совсем полоумная, то по крайней мере безнадежная кретинка - и приказал гнать ее к чертям из тюрьмы, к превеликому удовольствию самой Варьки, ее мужа, старосты Полторака и кустового коменданта Мутца.

А в это время в соседнем Подлесненском районе полиция обнаружила у каксго-то пожилого окруженца еще одну листовку, подписанную "Молния". В тот же денъ Максима, Володю и Галю поздно вечером бросили в крытую машину и повезли на очную ставку в соседний район.

Машину, чтобы она не очень бросалась в глаза, мобилизовали в ч"Тодте", вел ее Вилли Шульц. В кабине рядом с Шульцем сидел сам Форст. А в кузове с высокими бортами и брезентовым верхом охраняли арестованных Веселый Гуго, Фриц Боберман, Дуська, Кваша и Оверко.

Уже около полуночи добрались до небольшого, вытянувшегося вдоль глубокого оврага села, и тут-то выяснилось, почему пойманного с листовкой человека не привезли в Скальное - боялись, чтобы не умер в дороге.

Местные "власти" так за ним "поухаживали", что человек был уже чуть теплый. Пожилой, заросший густой черной бородой, он лежал на полу посреди большой комнаты сельской управы и - не то чтобы узнать кого - вряд ли вообще видел что-нибудь перед собой. Опухшее лицо его было залито высохшей уже кровью. Ему выбили зубы, сломали ребра и железным шкворнем размозжили левое колено. По всему видно было, что несчастный не дотянет до утра. Ни о каком следствии и очной ставке и речи быть не могло.

Форст, постоянно теперь пребывавший в раздраженном состоянии, с досады набил морду какому-то местному полицаю, отобрал конфискованную листовку и, решив, что вернется в Скальное рано утром, пошел ночевать к местному старосте.

Арестованные остались в чьей-то с виду нежилой, но натопленной хате. Всех троих завели и бросили на мягкую солому в маленькой, с одним узеньким оконцем кухоньке. Дуська засветил и поставил на припечек, под самым потолком, сделанную из разбитой склянки тусклую коптилку, обшарил, оглядел, даже обнюхал, как собака, степы и каждый уголок. В узком проходе в большую комнату посадил Оверка с винтовкой наготове.

В первый раз со времени ареста Максим, Галя и Володя попали в теплую хату, на мягкую солому. Обессиленные, измученные, разомлевшие, они не почувствовали, как погрузились в глубокий, но тяжелый и тревожный сон...

Разбуженный каким-то грохотом, гамом, хохотом, первым проснулся Максим. Воздух в кухне был тяжелый, каганец под потолком беспокойно мигал. В узком проходе на стуле сидел уже не Оверко, а Дементий Кваша. Рядом на соломе спали товарищи. Галя лежала на левом боку и глухо сквозь сон стонала, вздрагивала. Володя спал на спине. Нос у него, верно, был совсем заложен, потому что дышал парень через открытый рот и в груди у него чтото хрипело, булькало и клокотало.

А в большой, ярко освещенной комнате за плечами у Кваши шло веселье. Целые облака синего махорочного дыма стлались под потолком, слышен был громкий разговор, хохот, выкрики, звон посуды, шарканье сапог: это местные полицаи принимали у себя приезжих коллег и жандармов. Шумный банкет тянулся уже, верно, не первый час и, по всему видно было, заканчивался. Иногда только прорывался сквозь общий гам деревянный, отрывистый хохот Гуго и петушиная трескотня Дуськи. И, пронизывая весь этот гам, тоненько, надсадно попискивала губная гармоника. Шофер Вилли Шульц, не слыша и не замечая никого вокруг себя, сосредоточенно и грустно тянул свою любимую "Лили Марлен".

"Ликует буйный Рим..." - мелькнуло в голове Максима. И сразу же на смену этой пришла острая и злая мысль: "Эх, выхватить бы сейчас автомат да перестрелять всю эту сволочь!" Он хорошо понимал, ч го ничего, к сожалению, из этого ке выйдет - слишком они слабые, замученные, еле держатся на ногах.

А шум и гам тем временем понемногу утихал. Первым, отяжелев от плотного ужина и выпивки, удобно примостился в уголке на полу Веселый Гуго. Прилег и сразу же уснул. Его примеру последовали немцы из зондеркоманды. Оверко, сменившись с дежурства, давно уже спал, свернувшись калачиком под лежанкой. И даже Дуська не выдержат. Приказав Кваше глядеть в оба и, коли что, бить тревогу, он поднял воротник кожуха и вытянулся у кухонного порога, прямо возле ног Кваши.

- Подремлю немного, - сказал он, зевнув, и через минуту уже посвистывал носом.

И только двое местных полицаев о чем-то устало и неохотно пререкались над миской с солеными огурцами да тоненько и хрипло попискивала "Лили Марлен".

Наконец умоаклаи она.

Скрипнула лавка, и внезапно вынырнул из-за Квашиной спины, заслонив собою проход, Вилли Шульц. Блеснул лучик карманного фонаря, резкий свет ударил Максиму в глаза - он отвернул голову. Лучик сразу погас, а немец куда-то исчез.

Но не прошло и минуты, как Вилли, держа в одной руке глубокую миску, а в другой тарелку, переступил через сонного Дуську, локтем бесцеремонно оттолкнул Квашу и вошел в кухню. Поставив перед удивленно насторожившимся Максимом еду (в тарелке было нарезано сало, а в миске - огурцы, квашеная капуста и варенал картошка), Вилли снова вернулся в комнату и принес хлеб и недопитый самогон.

- Буди своих, ешьте, - тихо приказал он Максиму.

По-видимому, он не был уверен, что парень его понял,

ткнул себе пальцем в рот, тряхнул за плечо Володю и повторил:

- Эссен.

Максим недолго колебался. "А почему бы и не поддержать свои силы, коли случай подвернулся? А что к чему, видно будет потом". И стал будить товарищей.

Не осмеливаясь ни в чем перечить немцу, Кваша молча наблюдал за всем этим.

Вилли стоял тут же, рядом с ним, прислонившись плечом к стене. Арестованные, отказавшись от самогонки, ели несмело, старательно пережевывая еду и время от времени украдкой поглядывая на этого странного немца.

Вилли переступил с ноги на ногу, закуривая сигарету, спросил:

- Может, кто из вас говорит или хоть понимает по-немецки?

Максим мгновение подумал и, решив, что ничего страшного в этом нет, ответил:

- Немного...

Вилли сразу оживился:

- Слушайте! Чем я могу вам помочь? Я очень хочу хоть чем-нибудь быть вам полезен.

Максим с досадой поморщился. "Опять обычная, примитивная провокация!" Но повода грубо отвечать человеку, который дал им, голодным, поесть, у него не было.

И потом - нужно было выиграть время и, используя та кую неожиданную возможность, подкрепиться.

- Вы уже помогли нам. И за это мы вам очень благодарны.

- Ну что там... Вы же понимаете, я не об этом.

Я хочу помочь по-настоящему.

- Не знаю, что бы вы могли еще. Разве только воды дать.

- Может... Может, вам сообщить кому-нибудь надо о себе? Может, какие-нибудь вещи нужны? Я передам..

- Нет, нечего нам сообщать и ничего особенного не нужно.

- Слушайте, - настаивал Вилли, и в голосе его угадывалась неподдельная искренность, - слушайте, я знаю о вас очень многое. По крайней мере, больше, чем Форст.

И немножко догадываюсь. Я видел, как ваш товарищу мой товарищ, подкладывал людям на станции в карманы листовки. И видите, я никому ничего не сказал. Я даже взял незаметно одну себе. Но, к сожалению, прочитать не могу.

- Мы ничего не знаем ни о каких ваших листовках"

Оставьте нас с этими листовками, если БЫ действительно хотите нам добра.

- Я искренне хочу вам помочь, сочувствую вам...

- Спасибо... Но я не знаю, что вам ответить на это..

Нет, мы не знаем, к сожалению, чем бы вы могли нам помочь. Может, вы имеете влияние на ваших начальников? Так уговорите их, чтобы не держали нас напрасно в тюрьме и отпустили!

- Я понимаю... Вы мне не верите и не можете поверить. Я понимаю. И мне очень горько от этого. И стыдно Вы мне не верите, потому что я немец. И мне сейчас стыдно за немцев, стыдно оттого, что я зовусь немцем...

Жандармы спали. Кваше и во сне бы не приснилось, что немец может говорить подобное. Для него это была пьяная болтовня чудного шофера, про которого давно уже слух идет, что у него не все дома.

На последние слова Максим решил совсем не отзываться. Он только пожал плечами, не скрывая своей досады. "Передал бы ты мне лучше, парень, автомат, - подумал Максим. - Но ведь этого я у тебя не попрошу. Может, тебе только это и нужно. Может, только и ждешь..."

- Я знаю, - горько усмехнулся Вилли, - вы не примете моей помощи. Но я найду все-таки, чем вам помочь.

И всем, кому только можно будет, расскажу, какие вы смелые и мужественные люди.

47

Дальше тянуть было невозможно. И Форст решил хоть как-нибудь, хотя бы для вида и для начальства, положить всему этому конец.

Вернувшись из Подлесненского района, он пришел в комендатуру, покрутился в управе и так, чтобы его никто не заметил, забежал на несколько минут в типографию к Панкратию Семеновичу. А потом, уже среди ночи, вдруг приказал Веселому Гуго немедленно привести старика в жандармерию.

Гуго, по обыкновению, прихватил с собой Дуську, поднял Вилли Шульца и, вытащив Панкратия Семеновича из постели, через несколько минут доставил его к Форсту.

Вилли приказано было ждать возле жандармерии, и он, наверное, с час проторчал на морозе. Наконец Гуго появился снова, уже без Дуськи, и приказал отвезти Панкратия Семеновича домой. Промерзший Вилли злился:

- И что это за цаца такая, что его еще и возить надо! Уж если отпустили, дорогу домой сам найдет.

- Не твоего ума дело.

- Ну, если не моего, тогда пусть его кто поумнее везет. А я, дурак, пока посплю!

- Не ерепенься и делай, что говорят. Это наш человек!

- Ну, еще бы не наш! Чистейшей воды ариец!

- Ариец не ариец - это дело другое. А все-таки помогает нам разоблачать врагов фюрера.

- Этот? - удивленно сплюнул Вилли, заводя мотор.

Панкратий Семенович ехал домой на немецкой машине, довольный, с сознанием добросовестно выполненного долга.

Форст передал ему листовку, подписанную "Молния", и приказал сделать точно такой набор. Панкратий Семенович выполнил этот приказ со всей тщательностью. Он радовался, что может отплатить этой неблагодарной девчонке, да еще услужить при этом немецкой власти. Правда, с подписью было немало мороки. Никакие шрифты тут не подходили. И где только они взяли такие литеры?

Но Панкратий Семенович справился и с этим - вырезал литеры из линолеума.

Набор был готов только к ночи. Панкратий Семенович заправил его, смазал типографской краской и отвез Форсту. Еще добавил к набору - уже от себя два резиновых валика и коробку типографской краски. Все это в протоколах следствия, которые за ночь сфабрикует Форст, должно было служить вещественным "доказательством", обнаруженным при аресте у Гали Очеретной.

Таким образом, вся тяжесть "преступления" должна была пасть в первую очередь на Галю. Это она тайком, используя служебное положение, сделала набор, передала его Максиму Зализному и Пронину, а те уже делали отпечатки и поручали Заброде, Горецкому и Нечиталкжу их распространять. Панкратий Семенович же, заподозрив что-то неладное, стал следить за девушкой, выследил и вот поставил в известность жандармерию.

К этим "вещественным доказательствам" Форст добавил еще две попавшие ему в руки листовки, подшил сюда же протоколы следствия, которые - это он знал наверняка - начальство читать не станет, и написал коротенькую докладную. В докладной всему этому делу придавалось сугубо местное значение. Группа фанатично настроенной молодежи выпустила несколько листовок, сразу же была открыта и обезврежена и теперь в полном составе предстала перед лицом немецких оккупационных властей для ответа по законам военного времени.

Докладную записку начальство прочитало внимательно. Осмотрело и вещественные доказательства и немедля вынесло приговор.

Сначала решено было всех шестерых повесить в ближайшее время на базарной площади в Скальном.

Повесить, широко оповестив население об их преступлении, чтобы навсегда отбить у других охоту к подобным делам.

Но случилось так, что эта хоть и неприятная, но сравнительно незначительная история совпала по времени с крупным поражением под Москвой. И... стоит ли, "когда наша армия вынуждена отойти на заранее подготовленные позиции, испытывая при этом значительные потери", стоит ли в этой ситуации так уж широко оповещать, что тут, в глубоком тылу, на давно завоеванной и освоенной территории, кто-то - пусть дети - осмелился поднять руку на немецкий "орднунг", на великую Германию? Какое впечатление это произведет на местное население и, в конце концов, на усталых и измученных русскими морозами солдат фюрера? Не лучше ли в такой ситуации убрать этих молодых фанатиков без лишнего шума? Расстрелять тайно, чтобы никто ничего не знал.

И даже родным сказать, ч го арестованные вывезены в Германию или еще куда-нибудь. Наконец, и Форсту следует посоветовать, когда он приведет приговор в исполнение, сделать так, чтобы и могила их осталась никому не известной. Потому что могут найтись фанатики, для которых эта могила станет могилой героев!..

Форсту поручили приговор привести в исполнение на месте. Но пока этот приговор дошел до Форста, в Скальном случилось еще одно не такое уж значительное, а все же досадное и загадочное для Форста происшествие.

На другой день по возвращении из жандармерии внезапно умер в своем доме заведующий районной типографией Панкратий Семенович Рогачинский.

Эта смерть никого в городке не удивила. Умер старый человек - что тут особенного? Удивился и насторожился один только Форст, чуял за этой смертью какую-то тайну. Но как ни бился, а тайны разгадать не смог. Ни соседи, ни жена Панкратия ничем помочь ему не смогли. Пришел с работы здоровехонький и даже веселый. Ночью куда-то отлучался, но вернулся тоже бодрый. А на другой день ему стало плохо. Закололо в груди, схватило сердце, и он скончался. Доктора не звали - растерялись. Да и где их, докторов, найдешь теперь? Жандармерию не известили - не знали, что это надо сделать. Так и похоронили. Вот и все, что мог выпытать Форст. Но встревожился он неспроста, и предчувствия его были не напрасны.

Тайну своей смерти Панкратий унес с собой в могилу. А кроме него на всем белом свете о ней знал только один человек. И он совсем не собирался кого бы то ни было посвящать в нее.

Этим человеком был немецкий шофер Вилли Шульц по прозвищу "Шнапс".

Когда Вилли вез Панкратия Семеновича домой, он уже твердо был уверен, что этот плюгавый старикашка выдал смелых ребят, которым он, Вилли, так хотел хоть чем-нибудь помочь. Выдал, а теперь помогает Форсту уличить их окончательно. И наверное, старая гнида, загубит еще не одного честного и хорошего человека, если только не положить этому конец.

Шел второй час ночи. По небу проплывали высокие рваные тучи. Притихшие улицы Скального опустели.

Первой мыслью Вилли было выстрелить Панкратию в затылок, а потом завезти куда-нибудь к речке и кинуть эту падаль в заснеженный ров. Вилли скосил глаза вбок.

Втянув шею в жирные плечи, зябко спрятав руки в ру"

кава, Панкратий трясся, как студень, рядом на сиденье.

Вилли стало противно, и он передумал. Надо ли поднимать шум вокруг этого слизняка? Да и стоит ли он пули?

Хватит с него и одного путного удара, ну хотя бы молотком, например.

И все-таки сделать это тотчас Вилли не решился. Отвез Панкратия Семеновича домой. Постоял, пока тот стучал в запертую ставню. И только когда Панкратий Семенович, гремя засовами, запер за собой наружную дверь, тронулся назад.

В гараже, загнав машину на место, Вилли отыскал под сиденьем тяжелый французский ключ. Выйдя из гаража, перекинулся несколькими словами с дежурным около ворот, спросил, не холодно ли ему, и зашагал - только не к казарме, а в ту сторону, откуда только что вернулся. К дому Панкратия Семеновича на Киселевке.

Шел смело и уверенно пустыми улицами. Знал, что никого, кроме какого-нибудь полицая или немца, сейчас не встретит. А этих, особенно полицаев, Вилли не боялся"

Даже если бы они и заподозрили что-нибудь, всегда можно выкрутиться, а на худой конец прикинуться пьяным.

Но никто ему за всю дорогу так и не встретился.

Подойдя к дому, Вилли так же, как Панкратий, постучал в боковое окно и сразу, обходя кусты сирени, прошел к дверям и встал на большом плоском камне, вкопанном перед порогом.

Сначала в доме было тихо. Потом чуть скрипнули двери. Едва слышно будто мышь пробежала - прошелестела солома на земляном полу уже у наружных дверей.

И снова все стихло. Кто-то там, в сенях, стоял у двери, отделенный от Вилли одной только струганой доской, и долго не решался отозваться. Вилли тихо, но нетерпеливо несколько раз постучал в дверь.

- Кто? - отозвался наконец испуганный, хриплый от волнения старческий голос.

- Открывай! От коменданта Форста, - приказал понемецки Вилли. - Скорее там, некогда!

Немецкая речь, по-видимому, успокоила хозяина, хотя вряд ли он разобрал, что ему говорят.

Загремел один засов, другой, брякнул большой, наверное в сельской кузнице кованный, крюк, заскрежетал ключ в замке, и дверь немного, на узенькую щелочку, приоткрылась. Потом совсем распахнулась. В темном проеме дверей в одном белье и накинутом на плечи тяжелом одеяле, в валенках на босу ногу перед Вилли стоял, согнувшись, Панкратий Семенович. Он весь дрожал. Руки, придерживающие концы одеяла, тряслись.

- Что? Что такое? Кто? - прошелестел он тонкими темными полосками губ.

Вилли не ответил на вопрос. Нащупав правой рукой в кармане холодную сталь тяжелого ключа, левой он крепко ухватил Панкратия за грудки, перетащил через порог и прислонил к стене. Тот не сопротивлялся - от страха его совсем будто парализовало. Он мелко, всем телом, дрожал, склонив голову на левое плечо, и тоненько высвистывал носом.

Оставалось лишь достать из кармана ключ. Но Вилли захотелось, чтобы этот подлец узнал перед смертью, за что его казнят. Но как это сделать? Панкратий, видимо, ни слова не знал по-немецки.

- Шпрехен зи дейч?

Панкратий дрожал и не отвечал ни слова. И тогда Вилли, до предела напрягая память, перебрал весь запас известных ему украинских слов. Арсенал у него был небольшой, он знал всего семь-восемь общих для всех славян, исковерканных слов: "курка", "яйка", "водка", "масло"... "Нет, не те... Ага, вот это, кажется, годится".

Он подтянул к себе поближе обмякшего Панкратия и, горячо дохнув ему прямо в ухо, выговорил четко, выразительно, выделяя каждое слово:

- Шмерть немецкий оккупанта!

Панкратий под его рукой вдруг затих, перестал дрожать. Тело его сразу отяжелело и медленно поползло по стенке вниз.

Не удержав, Вилли выпустил из рук смятую сорочку, и Панкратий мешком осел в глубокий снеговой сугроб перед самым порогом.

"Что за черт?! - подумал удивленный Вилли. - Притворяется или..." Он еще раз приподнял Панкратия Семеновича за воротник, встряхнул, отпустил, и тот снова, как мертвый, сполз в снег.

"Может, и вправду об него даже и ключа не придется марать?"

Но разгадать эту загадку Вилли уже не мог.

Чувствуя, что так или иначе, а ударить эту груду костей и мяса он все равно не сможет - не побороть ему в себе отвращения, - Вилли сплюнул, отер руки о полу шинели и, оставив Панкратия Семеновича на снегу, быстро направился к калитке.

Только через полчаса, не дождавшись мужа и вконец растревожившись, старуха Рогачинская вышла во двор и нашла Панкратия уже окоченевшим.

Сперва у нее с испугу отнялся язык. Потом, когда она немного отошла, кричать, звать соседей все равно не осмелилась. Побоялась, что, если наделает шуму, и сама, чего доброго, пойдет за мужем вслед. Она молча втянула мертвого в хату. А уже утром рассказала соседям, что помер сам, в постели, неожиданно и тихо. Кое-что зная, а еще больше догадываясь о мужниных делах, старуха сочла за лучшее для себя попридержать язык. Все равно ведь старика уже не вернешь, а, гляди, свою голову потеряешь...

48

В третьем часу ночи с тридцатого на тридцать первое декабря их вывели из камер, втолкнули в грузовик.

Борта машины сразу же со всех сторон густо облепили солдаты из команды СД.

Машина была та самая, на которой однажды утром приехал в Скальное Форст. И, как тогда, вел ее сухощавый и молчаливый немолодой шофер, из тех, которым такие выезды были уже не в диковинку.

В кабине рядом с шофером примостился Веселый Гуго с автоматом в руках, парабеллумом в кобуре и двумя гранатами на поясе.

Из полицаев на "операцию", чтоб не было лишних разговоров, взяли только двоих - Дуську и начальника полиции Туза. Дуська примостился на борту грузовика вместе с немцами, а Тузу приказали сесть на заднее сиденье легковой машины. За рулем этой машины сидел Шропп, а рядом с ним, проверив все и отдав приказ двигаться, уселся Форст. Он также, как и все остальные, кроме пистолета был вооружен еще и автоматом.

Мороз крепчал. Небо было чистое, звездное, ночь тихая, а воздух такой прозрачный и звонкий, что каждый звук, даже скрип снега под сапогами, отдавался эхом на том берегу широкого пруда за заводом. Далеко на востоке из-за темных контуров станционной водокачки несмело выплыл в звездные просторы серп луны.

Ступали все осторожно, будто крадучись. Разговаривали тихо, почти шепотом, точно воры.

Перед тем как двинуться в путь, Дуська приказал осужденным лечь на дно кузова лицом вниз и угрожающе прошипел:

- Без разговоров! Скажете слово или шевельнетесь - пуля в затылок без предупреждения.

Никто не оглашал им приговора. Никто не посчитал нужным сказать, куда их везут. Да они и без того безошибочно сразу все поняли.

Машины - грузовая впереди, сзади на небольшом расстоянии легковая выехали с глухого полицейского двора в переулок, повернули на центральную улицу и мимо управы, мимо развалин банка с мастерской Максима, мимо пожарищ, где стоял когда-то его двор и двор Лени Заброды, помчались в гору, к Волосскому шляху.

Шли с погашенными фарами. Молча горбились, подскакивая на ухабах и хватаясь руками за борта и друг за друга, солдаты конвоя. Молчали узники. Только моторы ревели оглушительно и надсадно, и этот рев отдавался эхом по всему городку.

Максим не мог видеть, куда их везут, но по тому, как напряженно ревела, поднимаясь в гору, машина, догадывался, какой дорогой они едут, представлял себе родные места и мысленно прощался с ними.

Машины взобрались на гору, пересекли базарную площадь, прошли дорогой вдоль выгоревших Курьих Лапок, спустились в Терновую балку и, выехав из нее, повернули налево. Ехали теперь узкой, заметенной снегом, непробитой дорогой мимо обгоревшей совхозной конюшни.

Мороз становился все сильнее, острые струйки холода пробивались сквозь узенькие щелочки в дне кузова и насквозь, казалось, пронизывали тело. Руки и ноги осужденных закоченели, холод становился все нестерпимее.

И хотя дорога была короткой, слишком короткой, потому что была последней в их жизни и каждого из них вела к смерти, все-таки они хотели, чтоб она поскорее кончилась. Да и вообще чтоб кончилось скорее все - все эти муки.

Наконец, когда самому слабому из них, больному Петру, стало уже казаться, что из машины он попал вдруг в теплую хату бабки Федоры и начинает согреваться, когда Галя до крови закусила задубевшие пальцы, чтоб не заплакать от жгучей боли, а Володя Пронин - терять уже нечего! - готов был, собрав остатки сил, кинуться на немцев и пускай не убить, так хоть сбросить одного под колеса, тогда машина остановилась.

Со скрежетом отвалился кованный железом задний борт, на все стороны посыпался с машины конвой. Им тоже приказали сойти на землю.

Теперь, среди степного безлюдья, Дуська стал как будто смелее и громко приказал встать по трое, чтобы дальше идти уже пешком.

Но так неестественно, так жутко прозвучал здесь громкий Дуськин голос, что он и сам это почувствовал и опять перешел на полушепот.

Галю мучил нестерпимый холод и боль во всем теле.

В голове гудело. Но и теперь она думала не о себе. Она думала о том, что Максиму так и не вернули его грушевую палку и идти ему по глубокому снегу будет тяжело, почти невозможно. И Гале хотелось пройти этот последний в ее жизни путь, все равно, долгий он или совсем короткий, рядом с Максимом. -Однако исполниться этому последнему в ее жизни желанию не было суждено.

Когда ребята сняли с машины почти беспамятного, пышущего сухим жаром Петра, тот, взяв девушку за руку, судорожно стиснул ее и так и не отпустил. Освободиться от него, отнять руку можно было только силой.

Загрузка...