Вернёмся к началу.
Это странное дело или, лучше сказать, это было странное дело. Слава Богу, больше это не повторится.
Я хотел рассказать об Элле, о том, как внезапно она пришла ко мне, как я открыл её для себя, в тот день, когда мы вытащили мёртвую женщину из реки. По этой причине и от нежелания всё усложнять, я ничего не рассказывал о Кэти. По крайней мере, я не объяснил, как она была связана с этой историей. Конечно, всё это время она была её частью, но вы об этом не знали. Кэти была тем трупом.
Я чуть было не сказал моим трупом. Но труп, строго говоря, не принадлежит никому, и хотя у меня были некоторые права на её тело, пока оно ещё оставалось живым, мне хочется думать, что я, даже будучи убийцей, не имею никаких прав на её труп.
Я убил Кэти. Нет смысла это отрицать, поскольку всё равно никто мне не поверит. Полиция, с её тягой к сенсациям, сразу же начала расследовать возможность злого умысла. Так написали в газетах. Значило это только то, что они уже искали убийцу. Что ж, они его нашли, но об этом позже. На поиски их, конечно же, натолкнул тот факт, что на ней не было одежды. Несомненно, в их глазах это означало присутствие мужчины. По крайней мере, одного. Тут я с ними, конечно, согласен. Я бы и сам пришёл к такому выводу. Да и вы бы, наверное, тоже. Но предположение о том, что поскольку у мужчины было сексуальное сношение с женщиной в несколько неподобающей ситуации и поскольку позже тело женщины обнаружили в одной из наших судоходных рек, — так вот предположение о том, что мужчина убил её, на мой взгляд, не имеет под собой никаких оснований.
Газеты, взявшие на себя роль блюстителей общественной морали, раскрутили эту теорию. Общественность жадно её проглотила. Лесли поверил. Боб поверил. Элла поверила. Так что мне оставалось только молчать.
Вернёмся к началу, к тому началу, которое для этой истории выбрал я, хотя я мог бы вернутся на год или даже десять лет назад, чтобы проследить истоки произошедшего. Вернёмся в то утро, когда мы вытащили её из воды. По иронии судьбы именно я, тот кто видел, как Кэти падала в реку, должен был оказаться тем, кто найдёт её тело на следующее утро на расстоянии мили от того места, где она утонула. Тогда мне это показалось нелепым, настолько невероятным, что если бы Лесли в этот момент не вышел на палубу, я скорее всего отказался бы принять такой неправдоподобный поворот событий и попытался бы подальше оттолкнуть её багром.
К сожалению, в самый неподходящий момент появился Лесли, и, когда он увидел в воде тело, ему показалось, что выудить его оттуда — наша обязанность. По крайней мере, так он сказал.
Лицо человека в тряпичной кепке появилось на страницах газет между статьями об авиакатастрофе, унесшей сорок семь жизней, и финансовой конференции в Париже. Изображение в газете смотрелось как-то неясно: белое пятно, покрытое массой тёмных точек, как будто лицо пыталось уйти на второй план и слиться с фоном. Заголовок под фотографией гласил:
Убийство на клайде
ОБВИНЕНИЯ ПРЕДЪЯВЛЕНЫ
Дэниел Гун, водопроводчик, проживающий в Глазго, дом 42 на Блэк Стрит, был сегодня задержан и доставлен в Центральный полицейский участок. Он обвиняется в убийстве актрисы Кэтрин Димли, 27 лет, проживавшей в Глазго, дом 2 по Ноубл Гроув. Гун — отец четырёх детей. Тело мисс Димли было найдено двумя барочниками, которые вытащили его из Клайда.
Мне было трудно понять, какие улики они нашли против Гуна. Гун не имел к этому никакого отношения. И я был уверен, что уничтожил все возможные улики.
Когда Кэти оступилась и упала спиной в реку, она даже не успела закричать, а потом один за другим на противоположном берегу погасли огни, и надо всем воцарилась мёртвая тишина. Всплеск всё ещё звучал в моей голове спустя несколько минут, как крик в лесной чаще, а потом я в панике упал на набережную и лежал так, уставившись на быстрые чёрные воды. Они неслись мимо набережной, а в нескольких ярдах на поверхности реки тихо лопнуло несколько пузырей, похожих на пену от стирального порошка. Пузыри уплывали всё дальше и дальше, пока вовсе не скрылись из виду.
Я сразу понял, что она умерла, погибла, и больше ей ничем не помочь, я понял это сразу и сразу почувствовал себя как бы парализованным. Я долгое время не двигался с места, мои глаза после того, как я провёл с ней вместе целый час, совсем привыкли к темноте. Сначала вниз полетел спичечный коробок, потом бутылка, потом кусок бревна, и все эти предметы издавали разные звуки, задевая каменную поверхность набережной и исчезая в речном потоке. Я представил себе, как во Вселенной звёзды сталкиваются и тут же разлетаются друг от друга со скоростью света.
А потом я подумал, что Кэти была где-то здесь, внизу.
Было слишком темно и слишком поздно, чтобы что-то предпринимать. Закричать теперь? Я долго искал её, но кроме проплывавшего мимо мусора на тёмной поверхности воды ничего больше не было, и через некоторое время я понял, что в сущности пытался найти иголку в стоге сена. Она могла быть где угодно, на любой глубине. Господи!
Я помню, как не мог поверить в то, что произошло. Как быстро всё случилось, и ведь ничто не предвещало такого поворота событий. Ничего. Для меня это было так же нелепо, как землетрясение в Англии. Именно поэтому позже мне казалось настоящим мошенничеством поэтапное воспроизведение событий прокурором. В момент её падения нас не раздирали сильные эмоции. Не было никакого крика, даже бьющейся в воде руки. Что касается меня, то я был удивлён, насколько быстро я успокоился. Верил ли я в то, что она проплыла некоторое расстояние под водой и там выбралась на берег? Я был уверен в обратном. Я знал, что она не умела плавать. Она всегда боялась воды. Иногда я дразнил её этим, когда мы катались на лодке. В какой-нибудь летний день, где-нибудь недалеко от западного побережья, мы могли лежать голые на деревянном полу в лодке под сидениями. В такие моменты в ней было больше страсти, чем когда-либо ещё, потому что она не умела плавать, потому что наша эротическая схватка в дрейфующей лодке для неё была делом жизни и смерти. В тонкой скорлупе шлюпки было распростёрто не только её тело. Это была её жизнь, которой она рисковала, вскрикивая от безумного наслаждения, когда набегавшая волна с плеском обезглавливала себя о планшир нашей лодки и на ягодицах Кэти оставались похожие на ртуть капли. Она говорила, что чувствовала силу моря сквозь деревянное дно лодки своей плотью и слухом, и что отдавалась полностью, лишь когда её мускулы упирались в неровную поверхность деревянного дна лодки. Судно качалось на волнах, и на её бёдра капали холодные водяные брызги.
Постепенно я привык к мысли о том, что она утонула, и помочь ей уже нельзя, а тихий плеск воды о камни даже как-то успокаивал, больше того, завораживал. Несомненно причиной тому была своеобразная связь, которая всегда существовала между нашими совокуплениями и водой. Она достигала наивысшего экстаза от страха воды, и она не раз говорила, возможно, из склонности к театральным эффектам, что именно так она должна умереть: занимаясь любовью в воде. Она была совсем недалека от истины.
Если бы в тот момент ко мне подошёл полицейский, я бы, наверное, и не подумал убегать. Позже, через несколько минут я понял, что моё положение было опасным, ведь я один знал, что это был несчастный случай. А был ли это несчастный случай? Я думаю, да. Мне никогда не хотелось её убить. Я просто решил уйти. Она попыталась меня остановить. Я высвободился. Она потеряла равновесие. Потом она споткнулась о какой-то булыжник и оказалась в воде. Всплеск. Всё произошло так быстро.
Может, кто-то скажет, что я во всём виноват, потому что вовремя не среагировал. Должно быть, кому-то покажется, что я хотел её смерти. Я так не думаю. Хотя, конечно, основное чувство в моей голове, когда она упала вниз, было чувством раздражения. Я был раздражён. А потом я почувствовал любопытство, смешанное с лёгкой паникой. Она вдруг умерла, и после того, как моё раздражение испарилось, я почувствовал безумное любопытство, а потом меня накрыла волна страха, почти тошноты, и я лежал и смотрел на поглотившую её воду. Если бы она хоть на секунду показалась на поверхности, я бы, наверное, что-нибудь сделал. Но почему-то с самого начала я знал, что всё это безнадёжно, всё кончено, и в тот момент меня, признаться честно, это не очень тронуло, хотя потом я изменил своё отношение, когда до конца осознал, что она умерла. Умерла. Умерла. Умерла. Моя мать, а теперь Кэти. Как удар молнии. А потом постепенное развитие темы в моём воображении, и вот уже простой факт встаёт кровавым заревом на горизонте моих мыслей.
Я был в состоянии какого-то тихого шока, неспособный что-либо осознать, загипнотизированный видом воды, лениво текущей мимо покрытых илом камней. Секунда за секундой на воде исчезали пузыри, а потом в неё падали спичечный коробок, бутылка, деревяшка, кусок старой пробки, и только спустя минуты три я ощутил себя в опасности. Это чувство пришло так же внезапно, как и сам несчастный случай, как будто открылась дверь мышеловки, ведущая к полному осознанию ситуации. И тут я оторвал взгляд от поверхности воды и посмотрел на противоположный берег, где в некоторых окнах всё ещё горел свет, подмигивая мне, как будто он со мной в сговоре. Тогда я почувствовал себя очень одиноким, чужаком, изгоем, против которого уже ополчилось общество, а в оправдание у меня было только моё собственное жалкое слово.
Теперь я стоял на коленях и чувствовал под собой холод и твёрдость булыжников. Я поднялся и увидел одежду, которую она так охотно для меня сняла. Вещи лежали рядом с колесом грузового поезда, под которым мы занимались любовью. Железная дорога проходила как раз по набережной. Нам обоим нравилось это место.
Тогда я понял, что для меня было бы лучше, если бы она упала в реку одетой. Сексуальная подоплёка ситуации заставит искать в ней преступный умысел. Мне в голову пришла абсурдная мысль — найти тело и одеть его. Секундой позже я понял, что это было смешно. Я подобрал вещи Кэти и посмотрел на них. Это была улика. Естественно, я захотел от неё избавиться.
Мне и в голову не пришло пойти в полицию. Я понимал, что они вряд ли поверят моей версии случившегося. Я даже на собеседованиях при найме на работу всегда говорю не то. Мне не нравится, когда люди ожидают от меня, что я буду разделять их взгляды. Я мог представить, как они допрашивали бы меня насчёт Кэти, пытаясь добиться нужного им ответа. Идею отправиться в полицию я отверг, как только она пришла мне в голову.
Торопиться было некуда. Поблизости никого не было видно. Я решил выкурить сигарету и тщательно всё обдумать.
Сигарета меня взбодрила. Ничего особенного я делать не собирался. Руки мои всё ещё чувствовали тепло её одежды. А может, мне это только казалось? Я решил всё детально обдумать, прежде чем что-либо предпринимать. Я уже почти получал удовольствие от этой ситуации. Она возникла вопреки всякой логике, как Мексика перед Максимилианом; мне предстояло разобраться в этом затруднительном положении и выпутаться из него. Отлично. Это было похоже на партию в шахматы. Я затушил окурок о камень. Едва он выпал у меня из рук, как я тут же, почти рефлекторно начал нащупывать его пальцами. Мне показалось, что это тоже была улика. Тогда я улыбнулся. Хорошо, что я выкурил сигарету. Где-то под составом валялись два других сигаретных окурка, на одном из которых была помада. Я подавил в себе желание сразу же их отыскать. Полегче. У тебя масса времени. О, Кэти! Главное было не совершить ни одного непродуманного поступка, каким бы незначительным он ни казался, и методично разрушить ту нелепую западню, в которой я оказался.
Я оказался в западне нелепо и без какого-либо умысла. Ведь Кэти я встретил на улице совершенно случайно, после того как два месяца не видел её и не писал ей (вообще-то я бросил её или она бросила меня, quien sabe?) и наше решение заняться любовью появилось, как это иногда случается, внезапно и импульсивно, когда мы сидели в маленьком кафе за чашкой кофе. Я просто взял её за руку. И мы как будто никогда не расставались. Этот жест вызвал сотню воспоминаний о ночах, когда мы лежали в объятьях друг друга, о переплетённых в порыве страсти телах, о счастливом смехе.
Мы знали друг друга очень давно. Нам не надо было слов. Достаточно было взгляда, лёгкого румянца возбуждения на её щеках, ответного пожатия руки. Она была согласна. Мы вышли из кафе и направились прямо к реке. Теперь она жила не одна.
Владельцем кафе был старый итальянец, сидевший на высоком стуле за прилавком. Он посмотрел на нас без интереса, так же, как потом, когда мы пили кофе, смотрел на обои с выцветшими арлекинами. Он лениво и машинально пожелал нам спокойной ночи, когда мы выходили. Он мог узнать меня, но было маловероятным, что его когда-либо попросят это сделать. Я рассудил, что в случае с владельцем кафе мне нечего бояться. И если только нас не видел кто-то из тех, кто знал нас обоих, он был единственным возможным свидетелем.
Мы встретились в двух кварталах от кафе, пришли туда вместе, а потом, когда мы вышли, мы поспешили к реке по тёмным улицам. Возможно, кто-то нас и увидел. Но когда я выкурил вторую сигарету, я уверился в обратном. Когда мы встретились, было темно. Мы прошли только по одной крупной улице в городе с более чем миллионом жителей. Дерево, спрятанное в лесу…
Никакой связи больше двух месяцев. Для всего мира, для наших общих знакомых, мы расстались. У неё не было возможности кому-нибудь рассказать о нашей встрече. Элемент случайности работал на меня ничуть не хуже, чем против. Не было смысла идти в полицию. Кэти это уже не поможет. У неё не было родственников, а из близких людей только я. Тогда мне её стало жалко. Всё случилось так внезапно, так нелепо, а ведь ещё несколько минут назад она смеялась. Господи! Но о полиции не могло быть и речи. Для меня это оказалось бы фатально.
Что делать с одеждой? («Я сниму её», — сказала она. Сначала я удивился, но потом понял, чего она хотела. Ей доставляло удовольствие чувствовать под собой шпалы и гравий. Помню, что на фоне тёмного дерева её бёдра казались особенно белыми. Глядя вверх, через моё плечо, она должно быть видела смазанное машинным маслом дно вагона. Как объяснить всё это полиции? Или двенадцати добрым и искренним присяжным?)
Теперь я жалел, что она разделась. Если бы она была одета, она бы так не торопилась меня остановить, когда я уходил. Несчастье могло бы не произойти. А теперь одежда всё усложняла.
Правда, не слишком. Если меня ничего не могло с ней связать, тогда её одежда не имела значения. Стало быть не было причин прятать её от полиции. Одежда им всё равно ничего не даст. Следователь напишет, что это «убийство, совершённое неизвестным лицом или группой лиц». Под влиянием импульса я забросил одежду в один из вагонов. Потом я не мог понять, почему так поступил. Я даже решил было забраться туда и вытащить одежду, но сдержался, сказав себе: «Ты впадаешь в панику». Возможно, мне казалось, что так я рискую, несмотря на то, что, на самом деле, одежда не имела значения. Я не полез за ней в вагон. Но была ещё и сумочка. Я к ней прикасался, значит на ней остались отпечатки пальцев. Элементарно, друг мой. Я быстро вытер гладкую поверхность платком, прежде чем найти большой камень, положить его в сумку и забросить её в воду. Двойная степень защиты. И вдруг я на себя разозлился. В сумочке лежала зажигалка Ронсон, и к ней я тоже прикасался. Два против одного. Но сумку скорее всего никогда не найдут, разве что, когда высохнут все моря…
В порыве аккуратизма я принялся искать окурки. Хорошо, что я это сделал. Я нашёл её пачку Плейере и зажигалку. Это меня порадовало. Зажигалка была моим единственным просчётом, и если бы кто-нибудь нашёл её под вагоном и подобрал, это могло бы решить мою судьбу, в случае, если тело бы опознали, ведь на зажигалке была монограмма. Я осторожно вытер её платком и забросил как можно дальше. Я подождал всплеска, думая о святом Мунго и рыбе. Рыба с открытым ртом. Я не видел смысла выбрасывать сигареты. Всё, что осталось (семь штук), я переложил в свою пачку, и выкинул пустую коробку в реку. Я нашёл два окурка и сделал с ними то же самое. После этого делать было нечего. Прошло около часа с тех пор, как Кэти упала в воду. Если в начале и могла быть какая-то надежда, то теперь уж точно было поздно. Своей нерешительностью не совершил ли я убийство?
Я в последний раз подошёл к краю набережной и посмотрел вниз на воду. По-прежнему никаких следов Кэти. Поверхность воды была гладкой и чёрной. Кое-где на ней светились похожие на чешую отблески от уличных фонарей. Вода была гладкой, как будто её разровняли лопаткой штукатура. Гладкой и непроницаемой. Позади меня стояла вереница железнодорожных вагонов, безмолвных и покинутых, глупых, как коровы в темноте. Их колёса стояли неподвижно, а сцепления были похожи на свободно болтающиеся хвосты. Своей недвижностью они заслоняли меня от динамики города. Я смутно осознавал, что всё случившееся произошло вне времени, что целостность была нарушена, что всё это не было частью моей истории.
Происходившее было насквозь пропитано нереальностью вымысла или сна. Я скоро проснусь. Мне просто надо уйти, чтобы освободиться от этого наваждения.
И вскоре я осторожно отходил в тень вагонов, шепча: «Земля да не услышит моих шагов…да возбоятся камни…» Мне не хотелось, чтобы кто-нибудь видел, как я оттуда уходил. Перейдя железнодорожные пути за последним вагоном, я вспомнил, что, в любом случае, я никогда не называл Кэти своей настоящей фамилии. Для неё я был Джо Тэйлор. Имя я всегда говорил своё, потому что на придуманное трудно откликаться. Возможно, в её комнате осталось несколько снимков, правда немного, я ведь никогда не любил фотографироваться. Всё же парочка фотографий у неё была, и это меня беспокоило. В любом случае, было маловероятно, что они стали бы искать Джо Тэйлора. Наши общие знакомые знали, что мы расстались более двух месяцев назад по обоюдному согласию, без скандала. Правда ли это? Или ложь? Как бы то ни было, с тех пор я никого из них не видел.
На улицу я вышел незамеченным. В тёмных переулках, ведущих к центру города, я встретил лишь одного человека, а потом, совсем по другой дороге я вернулся к реке на баржу. Элла, тогда всё ещё только жена Лесли, не спала, когда я вернулся.
— Это ты, Джо? — окликнула она меня с кровати.
В темноте я слышал, как храпел Лесли.
— Да, — ответил я.
— Самое время вернуться! Что это тебе, ночлежка? Я не ответил.
Когда я лёг на свою кровать, мне стало грустно и страшно. Господи! Почему? Это не должно было случиться. Я совершенно не мог себе представить, что больше никогда не увижу Кэти.
Тогда дело ещё не получило огласку. Из газет было ясно только одно: в убийстве обвинили водопроводчика. Я понимал, что расследование продолжалось, и отсутствие информации в прессе меня угнетало.
Когда я всё трезво оценил, я понял, что у полиции не было причин даже допрашивать меня, а не то что подозревать. Но дни шли, а в газетах по-прежнему ничего не говорилось о преступлении. Меня пугало такое затишье и то, что сам я не мог ничего предпринять, чтобы прояснить ситуацию, не рискуя при этом привлечь к себе внимание и ухудшить собственное положение.
Я хотел действовать. Мной завладел совершенно беспричинный страх того, что я не сделал что-то важное, и таким образом неосознанно спровоцировал неведомую мне цепную реакцию. Мне оставалось только ждать. Затишье не могло длиться вечно. Рано или поздно суд над водопроводчиком должен был состояться. А пока я не мог точно сказать, что в данный момент находился в более (или менее) опасном положении, чем раньше. И эта неспособность отождествить конкретную угрозу с конкретным временем, местом или личностью, делали меня мрачным и замкнутым. Иногда на улице мне казалось, что за мной следят, и тогда я сворачивал на другую дорогу, путал след, заходил в тупик или садился на первый попавшийся автобус. Но, отойдя от паники, я понимал, что слежка за мной была маловероятна. Если бы меня стали подозревать в причастности к этому делу, тут же вызвали бы на допрос. Они бы не стали ходить вокруг да около.
Оказалось, я не мог думать о судьбе Гуна в отрыве от собственной судьбы. Я бы не стал преувеличивать степень собственного сочувствия к этому бедному идиоту. Я его даже не знал. Как представитель трудолюбивого рабочего класса, он, в каком-то смысле, был моим врагом. Не люблю я тех, кто считает работу высшей добродетелью. А ещё он, в отличие от меня, слепо принимал все ценности того общества, которое собиралось вынести ему приговор. Конечно, я знал, что он невиновен. Но и на мне не было никакой вины. Я не мог уверить всех в его невиновности, не признав виновным себя самого. Тогда сложилась бы обратная ситуация. Курьёз заключался в том, что мы оказались соперниками: приговор одного означал свободу другого. Его арест был не менее нелепым, чем то положение, в котором мог оказаться я по воле глупого общества вечно зацикленного на моральном очищении: «Как? На ней не было трусиков?» Когда я думал о Гуне, он представлялся мне частью большого спрутообразного организма, который, заметив отдельное жилище, называл это жилище плохим. Бедолага Гун влип. Это было ясно из газет. Если его признают виновным, приговор судьи будет предсказуемым. Спрут его задушит. Гун будет знать, что он невиновен, но он, несомненно, будет убеждён, что виноват кто-то другой, например я, хотя он меня и не знал. Мне даже было его жаль, несмотря на то, что он считал меня виновным. От этого ни он, ни даже спрут, не становились плохими, просто им не хватало ума. Мы с Гуном от этого пострадали, и лишь один из нас мог выйти сухим из воды. Полиция могла бы принять мою версию о несчастном случае. Но существовала сильная вероятность обратного. Я не мог рисковать. Моя ответственность в этом деле была лишь удобной выдумкой общества, которая бог знает сколько человек сделала соучастниками собственного убийства.
Вовсе не симпатия к водопроводчику привела меня на Блэк Стрит. Я пошёл туда в призрачной надежде найти то, что прояснит моё собственное положение. Может быть, где-нибудь в этот самый момент какой-то клерк в полицейском участке изучает стопку документов. Потом он пойдёт по коридору какого-нибудь здания и положит папку на чей-нибудь стол. Меня пугала анонимность людей, которые в этот самый момент могли работать против меня, не потому что они что-то против меня имели, а потому что они были частью безличной машины, которая функционировала для того, чтобы наводить порядок, объяснять природу странных вещей, вроде трупов, следить за тем, чтобы в случае преступления закона, кто-то ответил бы за него, дабы была сохранена моральная основа системы. Эти люди, кем бы они ни были, спали со своими жёнами, по воскресеньям вывозили детей на пикники, при случае говорили друзьям, что расследование продвигается быстро, в таком же тоне, как если бы речь шла о разгадываемом ими кроссворде. Во всём этом было что-то кошмарное — эта машина могла в любой момент сделать меня частью своего сложного механизма.
Я дошёл до конца улицы и повернул обратно. Это была короткая улица с многоквартирными домами в бедном квартале города, тусклая и серая, такая же, как любая из близлежащих. Смотреть было не на что: мужчин мало, шаркающие женщины закутаны в шали. Я поднял голову, услышав пронзительный крик из одного из окон. Какая-то женщина перегнулась через подоконник. Ее плоское недоверчивое лицо и обвисшие груди высовывались из окна, как гротескная фигура на носу корабля. Тонкой красной рукой она прижимала к груди полотенце. Рот ее оставался открытым, как будто она старалась таким образом уловить ответ той женщины, которую звала. Та вторая женщина была маленькой и толстой, без шляпы, с голыми розовыми ногами в разбитых туфлях. На руках она держала ребенка, завернутого в серую шаль. Мне стало тоскливо, и я отвернулся. Тележка с углем медленно приближалась ко мне по другой стороне улицы, но ничего особенного ни в тащившей ее лошади, ни в идущем рядом человеке не было. Когда начался дождь, он надел на голову пустой мешок из-под угля, похожий на капюшон монаха. Он шел впереди лошади и немного сбоку, шаркая огромными ботинками по асфальту. Надо мной была белая лента неба, только начинавшего покрываться тучами, из которых тонкими ломаными стрелами низвергался дождь. Я почувствовал, как первая капля упала на мое плечо. Волосы мои не промокли, потому что в тот день я одел одну из тряпичных кепок Лесли, как знак моей незначительности. Полиции не было видно. Улица, которая вырастила убийцу, а при возможности принесла бы его в жертву обществу, не имела никаких отличительных признаков. Дверь дома с цифрой 42 на стене не была отмечена ни черным, ни желтым крестом. Я около десяти минут прятался от дождя во дворе на углу, в дюжине ярдов от дома Гуна. Я курил сигарету, пытаясь уловить сам не знаю что, и при этом чувствовал себя глупым и обманутым. Ничего нельзя было предпринять. У меня отсутствовал четкий план действий. Мне пришло в голову заглянуть в ближайший бар в призрачной надежде услышать хоть что-то интересное. Но, дойдя до него, я передумал. Какие-то мальчишки возвращались из школы, пиная по улице пустую консервную банку, и я подумал, что если кто-то из них был ребенком Гуна? Что значило бы для него иметь такого отца? Если бы Гун застрелил полицейского или зарезал прохожего, такую дурную славу его дети могли бы как-то обернуть себе на пользу. Но сексуальное преступление было чем-то позорным. Детям приходилось не просто. Я смутно осознал, что мог бы увидеть здесь его жену. Какая она: толстая, тонкая, костлявая, рыжая, кривоногая? О чем она теперь думала? Будет ли поддерживать его? Между Гуном и Кэти должна была существовать какая-то связь, иначе его бы не арестовали. Интересно, что это было. Мне казалось, что он был её любовником. Меня это поражало. Водопроводчик Гун. Женат, имеет четверо детей. И Кэти, чей отец был мелким служащим на почтамте или что-то в этом роде, яркий представитель самого классово-сознательного из всех британских классов. От его влияния она так до конца и не освободилась. Это было очень любопытно. Если и когда будет суд, всплывут факты о том, как они познакомились, какие-то детали их отношений. Кэти мне о нем не говорила. Это мог быть ребенок Гуна. Было так странно осознавать, что я никогда не узнаю, чей ребенок утонул вместе с ней в реке. Я забыл сказать вам, что Кэти была беременна.
Наконец я ушел из той части города. Дождь резко прекратился. Было еще рано, и я не хотел возвращаться на баржу. Там будет Элла, одна или с ребенком. Лесли, наверняка, все еще гуляет. Скорее всего, он в одном из портовых пабов играет в дартс или домино. В тот момент я не хотел видеть Эллу.
Интересно, было ли совпадением то, что я впервые занялся с Эллой любовью в тот день, когда тело Кэти приплыло ко мне, как маленький кусочек неискреннего раскаяния. Интересно, не подтолкнула ли меня к Элле инстинктивная потребность в женщине в тот самый момент, в тот самый день, когда я внезапно оказался вне закона, выше своих интеллектуальных и сознательных полномочий, причём не на время, а навсегда. Если бы я пошел в полицию, и мне бы сильно повезло, меня осудили бы за непредумышленное убийство. Правда, нравы добрых людей, жителей пресвитерианского Глазго, с их уже подогретым моральным аппетитом, заставили меня передумать. Моя внезапная потребность в Элле, через день после смерти Кэти и после нескольких месяцев, проведенных с ней в состоянии откровенного недолюбливания, а также тот факт, что сила соблазна пришла вместе с потребностью, что в каждой ответной реакции я открывал собственное чувство контроля и ее податливость — вся эта сложная система давала мне почувствовать, что моим сознанием управляют мощные гравитационные силы, что мои собственные решения — лишь тонкие нити в сложно сплетенной матрице.
Я не хотел видеть Эллу, потому что она становилась все более требовательной и все менее осторожной. Она хотела заняться со мной любовью при любой малейшей возможности, и когда я говорил, что это слишком рискованно, она надо мной смеялась. Я думаю, она почти хотела, чтобы Лесли нас застукал.
— Чего ты боишься? — спрашивала она.
Я не мог ей ничего ответить. Однажды мы вчетвером отправились на пикник, Лесли с сыном ушли за водой, чтобы сделать чай. Едва они скрылись из виду, как Элла притянула меня к себе. Я занялся любовью быстро, почти страстно и как только кончил, Лесли с сыном показались вдалеке рядом с водой. Такое случалось часто, и я начал понимать, что Лесли о нас узнает. Это был лишь вопрос времени. Элла тоже это знала. Ее это возбуждало. Ее настроение было заразительным, и я полностью ему поддался, поскольку это помогало мне не думать о другой более серьёзной опасности, которую таило в себе молчание газет.
Тело Эллы по-прежнему меня возбуждало. Теперь, когда мы занимались любовью, она отдавалась полностью, почти истерически.
Итак, в ту ночь я вернулся лишь спустя несколько часов после того, как ушёл с Блэк Стрит, а она как обычно ждала меня. Я чувствовал, что странным образом к этому привык. Шли дни, и с ней я проживал обособленную, никем не тронутую жизнь, в которой была своя сила, свой риск, свой эпицентр. Постепенно, до того дня, когда всё это разлетелось на куски, я начал забывать о том, что был с Кэти, когда она упала в реку. И мне больше не казалось, что есть какая-то связь между женщиной, с которой я занимался любовью, и женщиной, которую я багром вытащил из воды. О Гуне я не думал. Он наводил на меня тоску. И вот однажды Лесли о нас узнал.
Элла перестала двигаться. Она закрыла глаза и тяжело дышала. Моё возбуждение шло на спад, чувство близости испарялось. Картина прояснялась. Она была просто женщиной, с которой я только что занимался любовью. Её тело было мягким, скользким, холодным и чужим.
Тяжесть её ноги на моём колене была мне неприятна. У меня слегка болела голова. Часы в медной оправе громко тикали, уравновешивая атмосферу в каюте и расставляя все предметы по их привычным местам. Одеяло было просто донельзя застиранным. Лакированные доски не были хорошо подогнаны, а лак лежал на них неровно и уже успел потрескаться. Последние несколько минут я слышал жужжание мухи, и теперь она села на плечо Эллы и поползла к соску на её правой груди. Элла, казалось, этого не замечала. Её голова склонилась на бок, и волосы на висках были мокрыми т пота. На губах её застыла лёгкая улыбка, как будто она думала о чём-то забавном. Удовлетворённость на её лице выглядела глупо. Меня раздражало то, что даже будучи погружённой в свои мысли, она оставалась уверенной в себе, лёжа вот так с закрытыми глазами. Её настрой был нелеп и оскорбителен. Она казалась мне смешной с этой самодовольной улыбкой, погружённая в себя. На её белой плоти остались красные пятна в тех местах, которые были придавлены моим телом, а по её соску ползала муха, потиравшая крохотные лапки, как маленький шеф-повар, собирающийся разделать индейку.
— Когда вернётся Лесли? — спросил я. Она открыла глаза и посмотрела на меня. В этот момент муха взлетела и пропала где-то на фоне тёмно-коричневого лака на досках. Она улыбалась.
— Ещё не скоро.
Она протянула руку и снова привлекла меня к себе. Я было попробовал сопротивляться, но она была настроена решительно. Её рот был мягким и слишком влажным. Я стиснул зубы, чтобы не пропустить в рот её язык. Но не прилагая сил, я не мог освободиться, так что я закрыл глаза и позволил ей продолжить целовать мою шею и щёки. Через некоторое время моё отвращение, казалось, покинуло меня и стало со стороны наблюдать за происходящим, пока её пальцы вновь не прикоснулись ко мне. Тогда отвращение исчезло, как огни маяка за горизонтом, и я совсем перестал его ощущать. Сначала я не чувствовал желания, но постепенно моё подчинение перестало быть пассивным, и я снова занялся с ней любовью.
После этого мы оба уснули.
Должно быть, Лесли спустился в каюту, а когда увидел нас, поднялся обратно на палубу. Когда мы проснулись, уже почти стемнело, и мы слышали, как он ходит по палубе взад и вперед. Некоторое время мы, не двигаясь, слушали его шаги. Мы не имели ни малейшего представления о том, как долго он там находился, но он явно ждал, пока мы проснёмся, давая понять своим хождением, что он обо всём знает, и в то же время предоставляя нам возможность подготовиться к встрече с ним. Мы разговаривали шёпотом.
— Ты думаешь, он знает?
— Ещё бы! — сказал я и зажёг сигарету.
— Что будем делать?
— Думаю, это зависит от него.
Некоторое время Элла молчала, а потом её прорвало: «Почему это должно от него зависеть? Что он о себе возомнил? Вышагивает там, как предвестник судного дня».
— Просто так он даёт нам понять, что он здесь.
— Это он во всём виноват, — сухо промолвила она.
Элла ждала, что я что-нибудь скажу или сделаю, и слегка отодвинулась от меня так, чтобы никакие части наших тел не соприкасались под грубым одеялом, которое сейчас казалось ещё более грубым и колючим, чем раньше. Но я видел только мерцавший в темноте кончик своей сигареты, и моё сознание было полностью заполнено им и простиравшимися за ним тенями. Так что для моментальной реакции на сложившуюся ситуацию у меня в голове не оставалось места. В любом случае, я даже не обсуждал это с ней, зная, что если бы Лесли хотел сделать что-то страшное, он бы это уже сделал. А, следовательно, он, возможно, нервничал не меньше, чем мы, представляя себе нашу встречу.
— Ты долго собираешься так лежать?
— Торопиться некуда, — сказал я. — Дай мне докурить сигарету.
— Что тут можно сказать.
— Всё и так довольно очевидно.
Она опять зашевелилась, но ничего не сказала. На мгновение мне показалось, что она хочет перелезть через меня, но она, должно быть, почему-то передумала. Сдвинувшись, она стянула одеяло с моего правого бока на самом краю кровати. Она хотела, чтобы я встал. С неохотой я опустил ноги на пол, чиркнул спичкой и зажёг керосинку, а потом, не глядя на неё, начал одеваться. Лесли, должно быть, заметил свет в каюте, потому что почти сразу хождение по палубе прекратилось, и на секунду я даже подумал, что он спустится по лестнице вниз и быстро натянул брюки, чтобы встретить его в более пристойном виде, но он не пришёл, даже не позвал нас, и тогда Элла сказала: «Он ждёт, что ты поднимешься».
Я не ответил ей. Я был не в настроении обсуждать это, да и вообще говорить. Теперь, когда это случилось, ко мне вернулись мысли о другой опасности. Наверное, я всё это время неосознанно отождествлял эти две угрозы, как будто они были почти неделимы, поскольку свалились на меня одновременно, фатально, причём одно вытекало из другого, шаг за шагом. И теперь, когда одна угроза воплотилась в реальность, можно было ожидать аналогичного развития событий и в другом случае. Возможно, в этот самый момент следователь, занимающийся делом Кэти, впервые увидит связь между погибшей и одним из обнаруживших её тело барочников. А может быть, просто рухнул мир Эллы и Лесли (для которых теперь инцидент был исчерпан), куда я был заточён, чтобы не думать ни о чём другом, как инвалид в больничную палату. Так вот, этот мир после того, как Лесли о нас узнал, перестал существовать. Помню, что тогда у меня пересохло в горле. Я хотел пить ещё до того, как заснул, так что я взял со стола стакан молока, стоявший там ещё с утра, и сделал большой глоток.
Элла молча смотрела на меня. Теперь она ушла в себя по-другому, теперь я был объектом наблюдения. Мне это было неприятно. Я не знал, о чём она думала, лёжа на боку, приподнявшись на локте и глядя на то, как я одеваюсь. Её глаза скрывала тень, видно было только выступающие губы. Её шея и верхняя часть тела, грузно лежавшие на простыне, приобрели жёлтый оттенок в свете лампы, исходившем от одного яркого языка пламени под вытянутым помутневшим куполом. Этот же свет падал и на шнурки без наконечников, которые я завязывал на своих ботинках. Я оставался в согнутом положении дольше, чем надо. Волосы на моих голых руках выглядели серыми, а кожа грязной, там где на поверхности поднимались вены, как контуры на географической карте. Я вспомнил, что уже неделю не принимал ванну.
Завязав шнурки, я натянул через голову рубашку и, застёгивая пуговицы, посмотрел на Эллу.
— Ты тоже встаёшь?
— Может быть, — сказала она. — Пока подожду, посмотрю, чем всё кончится. Эй, твоя сигарета… Она стол прожигает.
Длинный столбик пепла упал на пол, когда я поднял сигарету, чтобы затушить её о пепельницу. Я снял со спинки стула свой пиджак и одел его.
— Что ж, пойду послушаю, что он скажет, — сказал я скорее потому, что чувствовал — я должен что-то сказать перед подъёмом на палубу, нежели потому, что ей надо было это услышать. Кажется, она засмеялась, когда я повернулся и стал подниматься по лестнице.
Когда я вернулся в каюту спустя минут пятнадцать, дрожащая струйка дыма протянулась от исцарапанного стеклянного абажура лампы до того места на потолке, где копоть сгущалась и парила плоским паукообразным облаком, в то время как сама лампа, красно-жёлто-чёрная гнойная язва, всё меньше и меньше освещала стол и кровать, где, пока меня не было, опершись на локоть, неподвижно лежала полуобнажённая, только до пупка прикрытая одеялом Элла. В каюте уже воцарился полумрак, но её это, казалось, не заботило. Она не удосужилась дотянуться до лампы и выключить её или подрезать фитиль. Вместо этого она наблюдала, как полукруг света постепенно и равномерно удалялся от неё к чадящему оранжевому ядру пламени, которое, когда я спускался по лестнице, мерцало так, будто хотело втянуть в себя весь свет в каюте. Я выключил лампу, и на мгновение комната погрузилась во мрак.
— Подрежь фитиль, — послышался с кровати голос Эллы, а когда я обжёг пальцы, пытаясь снять горячий абажур, она сказала: — У тебя за спиной тряпка. Возьми её.
Она не заговорила вновь, пока я не отщипнул сгоревшую часть фитиля большим и указательным пальцами, затем зажёг лампу и опустил на неё абажур. Теперь лампа светила довольно тускло, потому что стеклянный купол испачкался.
— Могла бы и сама её выключить, — сказал я.
— Отмоется, — отрезала она.
И я знал, что она отмоется. Это было у Эллы в крови — мыть вещи: тарелки, ботинки или стол, скрести кастрюли и сковородки, полировать медь. Последнее она проделывала особой тряпочкой, обдав металл своим горячим дыханием, а потом со скрипом его натирая. При этом её крупное предплечье ходило взад и вперед, как поршень, приводимый в движение энергией её плотного тела и напряжённых бёдер, на которых извечно был завязан бесцветный фартук. Казалось, её вполне устраивало ждать, пока я расскажу о том, что произошло. В свою очередь я, зная, что произошло, и что мы не в силах что-либо изменить, говорить не торопился. Я наполовину выкурил сигарету, прежде чем она решила, что ждет уже слишком долго.
— Где он?
— Он ушёл, — сказал я.
— Господи, куда?
— Одному Богу известно, — сказал я. — Думаю, он остановился на ночь в клубе, а утром поедет к матери в Глазго.
— Он сказал, что уходит от меня?
— Он сказал, что напишет тебе письмо.
— Чёрт!
Её крупное белое тело выбралось из кровати тяжело шлёпнув пятками об пол. Она прошла мимо меня, оставив за собой свой запах, пересекла каюту и подошла к плите, и вдруг увидеть её так близко было страшно. Эта голая плоть, промелькнувшая в нескольких дюймах от меня, спокойно и без эмоций восприняла все сказанные мной слова. И мне стало страшно, потому что та плоть, которую, как мне казалось, я знал, трогал, держал в своих руках, предстала передо мной безымянным существом, аморфной серо-белой и желтеющей по краям, пористой, как пемза, массой, которая быстро пронеслась перед моими глазами, и долей секунды позже исчезла, оставив в моих ноздрях ставший знакомым запах женщины. Я повернул голову и увидел, как Элла подошла к плите, зажгла спичку и поставила чайник на огонь. Новый звук — выброс газового пламени — казалось, всё расставил на свои места, снова сделав из Эллы обыкновенную женщину, склонную к полноте, не считавшую больше нужным скрывать от меня свою наготу.
— Чёрт! — повторила она. — Так значит, он напишет мне письмо.
— Он так сказал.
— Хочешь чаю? — Теперь она улыбалась.
— Не откажусь.
— Я тоже, — сказала она, а потом добавила. — Кажется, теперь мы просто обречены быть вместе Джо.
Я не знал, что ещё я мог сделать, кроме как весело рассмеяться. Я ржал, как конь. Она потянулась за чайницей.
Потом мы несколько дней оставались в Лейфе. Лесли прислал какого-то парня за своими вещами, а Элла забрала сына, несколько дней гостившего у ее сводной сестры Гвендолин, муж которой работал водителем грузовика в фирме, занимавшейся продажей фруктов и овощей.
Однажды утром я ощутил приступ удушья, когда провел рукой по крашеному борту баржи, которая неуклюже цеплялась к пристани там, где скрипящий двигателем моторный кран ездил туда-сюда, поднимая своим когтем сетки с просмоленными бочками. Человек в лоснящихся саржевых брюках, вытянутых на коленках, выкрикивал команды из-под широких ноздрей, плевался и растирал каждый плевок подошвой подкованного железом ботинка, как будто он пытался стереть его из памяти. Верфь, отравленная и напыщенная со стальными балками в бледном тумане, раскинула свои строения как тросы в даль, глухо звенящую монотонным треском тупоносых дрелей. Чувство удушья не покидало меня все утро.
Оно не проходило от случайных появлений на палубе Эллы, в первый раз с мусорным ведром, во второй с каким-то отжатым бельем и бадьей грязной мыльной воды, которую она опрокинула за борт.
По-видимому, все сводилось вот к чему. Учитывая все обстоятельства, у меня были весомые причины оставаться там, где я был, и ждать, пока что-нибудь не прояснится. Но в то же время, я странным образом чувствовал, что потерял самого себя. Я стал частью того мира, который защищал меня от другого, меня желаемого, в котором я оказался бы, если бы пошел в полицию. Но чем глубже я погружался в маленький мир баржи, тем сильнее чувствовал, что у меня украли меня самого.
Со мной всегда так было, сколько я себя помню. Я не нахожу себе пристанища. Часто мне хочется связать свою жизнь с жизнью других людей, но как только я это делаю, меня снова тянет на волю. Десять лет назад я вышел из ворот университета с маленькой сумкой, где было лишь самое необходимое. Я больше туда не вернулся. С тех пор я работал, когда мне нужны были деньги, потому что мне не хотелось стоять на одном месте, мне надо было вырваться из ситуации, в которой, хотя у меня и было все, что нужно для жизни, я чувствовал себя уничтоженным. Теперь на барже я испытывал знакомое желание порвать с настоящим. Я не мог оторвать глаз от проплывавших мимо кораблей, особенно тех, что, как я знал, поплывут через тропики в южное полушарие.
Днем я заметил, что отношение ко мне Эллы становится все более собственническим. Она несколько раз говорила о будущем, причем мое в нем присутствие не ставилось под сомнение. Она говорила о разводе. Я все это выслушивал молча, не протестуя, машинально поглощая еду или выкуривая одну сигарету за другой и отвечая ей односложно. Когда я вспоминал об ожидавшем суда водопроводчике, моя потребность в безопасном убежище подкатывала, как тошнота, но мой внутренний протест от этого был лишь громче.
А потом вновь раздавался голос Эллы: — Это ведь не займет много времени, правда, Джо?
— Что?
— Развод!
— Я не знаю, Элла. Я ничего о таких вещах не понимаю.
— Выясню в Глазго. Там мы поженились. — Да.
— Все будет хорошо, — убежденно сказала Элла. Я посмотрел на нее, и на мгновение мне стало интересно, откуда в ней взялась эта уверенность. Она казалась совершенно беспочвенной и несерьезной.
Вечером она вышла на берег купить еды. После ее ухода я попытался читать, но не смог. Воздух все еще был удушливым и желтым, принесенным с черных труб верфи. То и дело слышался звон металла о металл, а потом резко началась заклепка. Я был слегка подавлен и раздражен. Мне не хватало Эллы, но как-то своеобразно. С ней было скучно. Когда она была рядом, она сама давала повод для скуки, но когда она уходила, этот повод я находил в самом себе, и этому чувству вторил туман и тросы на верфи. Я вновь и вновь подавлял в себе желание действовать. Я хотел вырваться из окружавшей меня инертности, но я уже начал отождествлять собственную безопасность с бездействием, почти со скукой, которую во мне начала вызывать Элла.
Но долго так продолжаться не могло. Я решил, что уйду, кажется уже в тот вечер, когда убеждал себя не быть дураком, подождать развязки, и тогда я выбросил только что зажженную сигарету и снова спустился вниз.
Когда вернулась Элла, я лежал на кровати. Она была взволнованна и сразу же сказала мне, что установили дату суда над водопроводчиком. Я взял у нее газету и начал читать:
Отец двоих детей предстанет перед судом
45-ЛЕТНИЙ ЖИТЕЛЬ ГЛАЗГО ОБВИНЯЕТСЯ В УБИЙСТВЕ НА РЕКЕ КЛАЙД
Потом шло краткое перечисление обнародованных полицией фактов. Было известно, что Дэниел Гун был близок с убитой женщиной, некоторое время с ней встречался.
Дальше мне не надо было читать. Я помнил, как Кэти очень тихо и убедительно говорила со мной после того, как мы позанимались любовью, говорила, что она беременна, что отцом был я и просила жениться на ней. Вот как случилось, что она бежала за мной, когда я уходил. И конечно, она сказала об этом кому-нибудь, возможно, приятелю на работе, и этому приятелю она сказала, что могло быть и правдой, что отцом был Гун. Я продолжал читать, когда Элла сказала, что вроде бы их было четверо, в смысле детей, и я сказал да, я тоже так думал, но это скорее всего была ошибка. Она начала вынимать содержимое сумки и ставить на стол.
— Отодвинь газету, — сказала она. — Ты мешаешь.
Она запихнула в рот печенье. Я смотрел, как она жуёт. Её крупные зубы смололи печенье в порошок.
Потом её лицо покрылось потом. Она стояла у плиты.
Я всё ещё был наёмным рабочим. Она смеялась, когда платила мне, слегка краснея, как будто сама не знала, за какие именно услуги давала мне деньги.
— Мы неплохо зарабатываем, — говорила она иногда.
Местоимение «мы» для неё служило щитом от собственных подозрений.
Когда мы занимались любовью под стогом сена, я впервые заметил тонкую красную сетку капилляров на её левом бедре.
Мы плыли вдоль канала. Я увидел того бродягу, а может и другого, только в этот раз он наблюдал за нами из-под своей шляпы, когда мы проплывали мимо. Когда всё будет «пристойно»… Она конечно имела в виду замужество. Ей была невыносима непристойность. Она не была во мне уверена. Она говорила о разводе. Лесли написал о нём в почти что извиняющемся тоне. Он надеялся, что у нас всё хорошо. Он устроился ночным сторожем на склад. Спрашивал о Джиме.
Иногда я смотрел на её спину. Её бёдра, казалось, стали ещё шире. Неизменным атрибутом оставался фартук. Большую часть времени она старалась быть привлекательной, красила губы, как бы невзначай клала ногу на ногу, чтобы я мог разглядеть гладкую белую поверхность её бедра. Ночью мы по-прежнему были любовниками. Но днём я чувствовал, как она смотрит на меня, анализируя и взвешивая ситуацию. Однажды она сказала, что с нетерпением ждёт, когда вырастет Джим. Управляться с баржей будет проще втроём. Ей, казалось, не приходило в голову, что я был вовсе не в восторге от того, чтобы жить с её полоумным отпрыском. Мне было трудно принимать её всерьёз. Я чувствовал её недоверие.
Из газет я понял, что Гуна собираются признать виновным. Мы слышали, что только Лесли вызовут в суд в качестве свидетеля. Я начал подумывать о том, не пойти ли мне в зал суда, чтобы посмотреть, как паутиной вины опутывают невиновного человека. Элла посмеивалась над моим внезапным интересом к этому делу. Она не думала, что я увлекаюсь такими вещами. И вместе с тем, ей это нравилось. Она помогала мне вырезать статьи из разных газет. Иногда по вечерам при свете керосинки я раскладывал перед собой на столе все вырезки, как предсказатель — карты.
Что, если его признают виновным? Мне не нравилось отождествлять себя с Гуном. Убийства не было. Обвинение было придуманным. И потом, так и не найдя ответа, я положил руку Элле на живот, и когда она повернулась ко мне, и я почувствовал соприкосновение наших бёдер, у меня появился импульс отдать себя и свою свободу во власть женщины, чьи руки сжимали мои ягодицы, и которая прижималась ко мне животом. Мне хотелось тихо рассказать ей обо всём и сдаться на её милость, по мере того, как возрастала острота наших ощущений. Но каждый раз, прежде чем я успевал заговорить, оргазм был позади, и она снова становилась чужой, тяжёлой и опасной. Чувствуя рядом с собой жар её тела, теперь несильный, но всё равно опасный, я долгое время лежал с открытыми глазами. В моей голове не было пусто, но и сказать, что я о чём-то думал, было нельзя.
Примерно в это время Элла получила по почте письмо. Оно было из Лейфа от её сводной сестры и на почте лежало уже не первый день. Муж сестры упал со своего грузовика, и его раздавил автобус. Его уже похоронили. Гвендолин писала, что хотя она первая готова признать, что они с бедным Сэмом не очень-то ладили, его смерть стала шоком, настоящим ударом, в полной мере смягчить который не смогла даже компенсация, выплаченная его компанией. Она спрашивала Эллу, когда та приедет в Лейф.
Была суббота. Мы пришвартовались в Глазго. Элла послала Гвендолин телеграмму, где сообщала, что мы поездом приедем навестить её. В купе я сидел рядом с Эллой, а ребёнок в голубом матросском костюме и матросской шапке с лентой сидел напротив нас. Мне было неудобно в рубашке с накрахмаленным воротником, которую я надел по настоянию Эллы, а сама она была одета в блестящее чёрное платье, которое было ей тесновато, и в котором она выглядела потной и красной. Мы почти не разговаривали во время поездки.
Гвендолин жила в многоквартирном доме, таком же как любой другой в Лейфе. Серое многоэтажное здание, проградуированное изнутри серой лестницей с железными перилами, ведущей к коричневым дверям с медными табличками на каждом этаже. В подъезде пахло помоями. Её квартира была на самом верхнем, пятом по счёту этаже. Джим поднялся первый и ждал нас на лестничной площадке.
Гвендолин открыла дверь в халате. Он был распахнут так, что были видны её груди, длинные, белые и мясистые, как груши. Она была моложе Эллы. Увидев меня, она перехватила свой халат под горлом и улыбнулась.
— Это твой новый парень, Эл? Элла фыркнула.
— Это Джо, — сказала она. — Мы скоро поженимся.
Это прозвучало, как ультиматум. Она произнесла это таким суровым тоном, как будто боялась, что ей возразят. Гвендолин, должно быть, заметила мою реакцию, потому что засмеялась и сказала: «Рада познакомиться, Джо», — и она отошла от двери, чтобы пропустить нас в квартиру. «Простите, что я не одета, — продолжила она, — но я не ждала гостей мужского пола». Она взъерошила волосы Джима, когда он словно угорь просочился в дом под моей рукой.
Её губы были сильно накрашены, а её кожа была очень белой, даже немного желтоватой. От этого её рот выглядел как пятно крови на фарфоре. Она провела нас в нечто похожее на спальню и прихожую одновременно. Кровать там была не застелена и повсюду валялась одежда. Окно в дальнем конце комнаты было закрыто, огонь в камине погас и воздух был затхлым, душным и неподвижным, жарким и приторным из-за электрического обогревателя. Я понял, что она только что встала с кровати.
— Подождите, пока я приберусь, — сказала она.
Элла окинула комнату неодобрительным взглядом. Такие вещи злили её больше всего.
Гвендолин суетливо распихивала свои вещи подальше от наших глаз. Её длинные каштановые волосы прядями спадали на щёки. Она много курила. Сигаретные окурки были повсюду, а ногти большого и среднего пальцев её руки были покрыты пятнами от никотина.
Поначалу я не обращал на неё внимания. Я смотрел на Эллу. Она сидела в своем блестящем черном платье в старом кресле, губы её были сжаты и весь её облик излучал ауру респектабельности. Казалось, она поднимается от её стянутого живота к изгибу шеи. Моральное осуждение, отдающее одеколоном. Интересно, как близко я подошел к совершению самоубийства, когда чуть не рассказал ей правду о Кэти. Страшно было подумать, что я почти проговорился. Теперь это казалось абсурдом. Я отвернулся от неё посмотреть на короткую вспышку в элементе электрообогревателя. Ззз…..Придвинувшись поближе, я слушал шипение. Внезапное чувство, как тупой удар молотком, рот Гуна широко открыт в крике, волосы на пунцовой голове шевелятся от шока… Господи, хорошо, что у нас не казнят на электрическом стуле…
Я стоял посреди комнаты.
— Извини, Джо, — сказала Гвендолин, столкнувшись со мной. Она больше не придерживала халат рукой, и когда она нагнулась, чтобы подобрать с пола шелковый чулок, я увидел её свисавшие длинные грушеобразные груди. Электрический свет оставлял на них оранжевый отблеск.
— Я всем вам сделаю чаю, — сказала она, поднявшись.
Элла сказала, что поможет ей, и обе женщины с ребенком прошли в соседнюю комнату. Я взглянул на окурки и грязное белье, спешно запрятанное под подушку, а потом я снова подошел к кровати и провел рукой по простыне, на которой она спала. Она была все еще теплой, и я почувствовал крошки или что-то в этом роде.
Я пожал плечами. Я был рад, что Элла заговорила прежде, чем я успел что-либо сказать, потому что мне ничего не приходило в голову.
— Ей так будет лучше, — сказала Элла.
— Она сейчас соберет вещи и поедет с нами на поезде.
— Только выпью чашку чая, — сказала Гвендолин.
Два дня спустя, прекрасным весенним утром, мы погрузили на баржу известняк. К полудню мы уже плыли по каналу.
Было приятно стоять у штурвала, глядя на ровные зеленые и коричневые поля, простиравшиеся по обе стороны до горизонта. В этом месте почти не было деревьев и вид на поля ничто не нарушало. Солнце ярко светило и желто-черная блестящая вода канала вторила ему. Баржа днищем разрезала водную гладь на длинные черные потоки. Штурвал нагрелся на солнце. Все события и предметы казались далекими, и я почти забыл о водопроводчике, мертвой женщине, Лесли и даже о двух женщинах в каюте.
Гвендолин к завтраку не встала. Она долго спала — для цвета лица. Она была не из тех, кто стал бы что-то делать на барже, да я от неё этого и не ждал. Я не стремился работать быстро или продуктивно. Я был бы рад заглушить двигатель и дрейфовать вдоль побережья, или встать на якорь на недельку, пока не испортится погода или не кончится еда. Возможно, я слегка лукавил. Обычно, я бы сказал такое без колебаний. Я так жил. Но после ареста водопроводчика я стал сам не свой, по идиотски привязался ко времени, к событиям и процессам, контролировать которые не мог.
На палубу она поднялась около полудня и встала возле меня прежде, чем я успел опомниться. Она накрасилась. Понаблюдав за мной некоторое время, она встала к штурвалу, я сел рядом с ней, пока она правила баржей. Я свернул сигарету. Сначала мы оба молчали. Казалось, она была поглощена своей работой, с которой неплохо справлялась (она вместе с Эллой выросла на барже) и смотрела прямо перед собой. А потом она задала мне вопрос.
— Ты правда женишься на Элле, Джо?
— Она так сказала, — ответил я без энтузиазма.
— А что скажешь ты? — спросила она.
— Ничего.
— Ну, как хочешь, — сказала она, — Это не мое дело.
Я согласился с ней. Она оглянулась и посмотрела назад. На ней были брюки. Она причесала волосы, но на их темно-рыжем фоне лицо казалось очень бледным, а с яркой помадой, вообще, было похоже на белый хлеб с джемом. Она была совсем не такая, как Элла, моложе, стройнее. Она была достаточно умна, чтобы понять, что я не собирался жениться на Элле, но, казалось, её это ничуть не волновало.
Тогда мне в голову пришла мысль, что она выглядит так, как будто только что поднялась с постели. Она всегда будет так выглядеть. Даже в солнечный весенний день лицо её было влажно-бледным. Такое бывает у некоторых женщин. Кажется, что если проведешь ладонью по их коже, она станет влажной. Это тот сорт бледности, который навевает мысли о больничных палатах и фланелевом белье. Я подумал, что, возможно, у неё туберкулез. Вид её вытянутых грудей, казалось, только подтверждал это впечатление. Она совсем белая, за исключением нескольких розовых островков там, где она сидела, где оставил след её пояс. Длинный белый корень с темно-рыжим ломким пучком в центре. И все же было в Гвендолин что-то привлекательное. Не в её чертах лица, плоских и невзрачных, не в выступающем животе, не в детской тонкости её ног, но во всем её отношении к жизни. Я сомневался, что она когда-либо чувствовала свою правоту.
Я скрутил сигарету и чиркнул спичкой о подошву своего ботинка. Потом бросил спичку за борт и смотрел, как она дрейфует на поверхности воды, и её движения напомнили мне о бутылке, спичечном коробке и куске бревна, которые проплывали подо мной, когда я пытался отыскать тело Кэти.
Гвендолин снова заговорила.
— Разве тебе ещё не надоел канал, Джо?
— Конечно, иногда он надоедает.
— Я так и думала. По тебе видно. Я не стал ей возражать.
— С этим надо родиться, — сказала она В ответ я стряхнул с сигареты пепел.
— Да и в любом случае, — продолжила она, — людям вроде меня такая жизнь совсем не по душе.
— Почему же?
— Да это не жизнь, — сказала она. — Я с первого взгляда поняла, что ты не создан для этого.
Меня не впечатлила её уверенность.
— Ты это прочла по звездам? — насмешливо сказал я.
— Ты невежа, — сухо сказал она, — и это не смешно Мы услышали, как внизу закричал ребенок.
— Сопляк, — сказала Гвендолин. — Ну а если серьезно, Джо, ты не хуже меня понимаешь, что сыт по горло этой баржей.
— Эта работа не хуже любой другой. Она засмеялась.
— Когда ты сбежишь от неё, Джо?
— Сегодня, завтра, послезавтра, — сказал я, — по звездам не читаю.
— Заткнись, — грубо отрезала Гвендолин.
После короткой паузы, мы продолжили разговор. Она говорила мне, что Элла не пьет, а она не понимает непьющих людей, и если бы после этого не было головной боли, она бы напивалась каждый вечер. Она сказала, что любит джин, не джин с лаймом или джин с вермутом или чем-То ещё, просто джин. Он не казался ей горьким. Она предложила нам как-нибудь сходить выпить вместе, а Элле сказать, что мы идем в кино. Хотя, вообще-то делать там нечего. Она предположила, что мне кино также не нравится, как и ей. На досуге она бы скорее предпочла перекинуться в картишки или выпить джина.
Даже будучи одетой в брюки, у штурвала она выглядела нелепо. Брюки были из мягкого зеленого велюра, испачканные жирными пятнами и обвисшие на коленях. Чулок на ней не было. Она сказала мне, что больше всего ненавидит ходить к зубному врачу. Вскоре на палубу поднялась Элла и позвала Гвендолин обедать. Обычно в дороге мы ели по очереди. Я остался один на палубе. Я слышал, как две женщины внизу говорили и смеялись, а потом раздался грубо свистящий голос ребенка, и вдруг я осознал, что завидую им всем. Их объединяло одно: они были в безопасности, если в их жизнь и проникал какой-то абсурд, с ним можно было смириться; они находились под защитой структуры собственного сознания, того факта, что не были вовлечены в «убийство» и не считались в обыденном представлении «сумасшедшими». Но тот абсурд, который угрожал мне, мог положить конец всем возможностям, и часто, оставаясь наедине с собой, я чувствовал абсолютную уверенность в том, что это произойдет, и тогда я уже буду не в силах ни принять это, ни отвергнуть. В смерти нет ничего незавершенного. Никто не может её принять.
И все же, я был рад остаться в одиночестве у штурвала. Солнце согревало мне руки, и вода впереди уходила вдаль, как древко копья. Навстречу мне плыла баржа, впряжённая в лошадь. Долгое время они оставались вдалеке, человек, лошадь и баржа, как состоявшее из трех частей насекомое, а потом они вдруг разделились и быстро стали расти, пока, наконец, совсем не приблизились и не поравнялись с нами. Тогда человек на барже помахал мне рукой. Мы не заговорили. Когда они проплыли мимо, я оглянулся, и лошадь так же тянула баржу вперед и в сторону, а человек сидел на ней и смотрел прямо перед собой. Я снова стал различать голоса внизу. Ребенок говорил что-то о рисовом пудинге, и Элла повысила голос. По отношению к ней я не испытывал угрызений совести, лишь слабую тревогу. Она снова стала той, кем была раньше — женой Лесли. Рано или поздно — пока я был не в состоянии принять решение — я её брошу. Она пыталась заставить меня насильно давать её то, что я когда-то давал по собственной воле. Я думаю, Гвендолин с самого начала все знала и сочувствовала мне, и это меня в ней привлекало.
Вечером мы встали на якорь в Клоузе. Элла хотела плыть дальше, потому что темнело лишь после семи, но она не настаивала. Гвендолин уже сказала ей, что хотела сходить со мной в кино.
Гвендолин была и молодой и старой одновременно. Она была менее чувствительной, чем Элла, и явно её презирала. И я видел, что она хочет, чтобы я изменил Элле с ней. Трудно было поверить, что ей всего 29. Она выглядела старше, и все же её тело иногда выглядело почти девичьим. Она переоделась в красную юбку и зеленый джемпер, передняя часть которого, украшенная белыми треугольниками свисала плоско, потому что она не поддерживала свои конические груди лифчиком. На ногах у неё были белые лодочки с открытым носом, и когда она клала ногу на ногу, я завороженно смотрел на густо накрашенные лаком пальцы, выглядывавшие из туфель, и на маленькие медного цвета волоски на её ногах. Я гадал, не была ли она проституткой. Я чувствовал, что к мужчинам она была равнодушна, лишь смутно сексуальна.
Полукруг помады ярко отпечатался на ободке чашки.
Мы почти не разговаривали по дороге в паб (гостиничный бар, единственный в городе, куда пускали женщин) и, сидя за столом красная, зеленая, белая и тонкая Гвендолин курила одну сигарету за другой и потягивала джин. Она вытерла губы платком и сказала:
— Закажи нам еще джина, Джо.
За первый заказ я расплатился мелочью, которая была у меня в кармане. Когда я вынул кошелек, чтобы заплатить за новую порцию напитков, из него выпала фотография Кэти. Я моментально замер, пришел в оцепенение. Официантка подобрала фотографию, и не глядя, отдала мне. Я положил её обратно в кошелек. Гвендолин улыбнулась.
— Бывшая подружка? — спросила она.
— Да, — ответил я, — она умерла.
— Но ты все еще носишь ее фотографию?
— Не знаю почему. Давно пора ее выбросить.
— Конечно! Мертвые могут сами о себе позаботиться.
Она вкрутила сигарету в пепельницу.
— Допивай, — сказала она. — Нам ещё надо провернуть одну сделку.
Мы занимались любовью в поле очень холодно и машинально. На «сделку» это было мало похоже, поскольку деньги в этом процессе задействованы не были. Было очень темно, земля почти везде была твердой, но местами, там, где ветер образовал корку на грязи, наши ноги проваливались в мягкое месиво.
Её щеки были совсем холодными. Когда я прикоснулся к её груди, она никак на это не отреагировала. Мерцание её сигареты то усиливалось, то меркло, она казалась полностью отстраненной.
Она прервала меня. Сказала, что не хочет неприятностей. И потом, когда все кончилось, она встала и начала жаловаться, что из-за меня совсем перепачкалась и долго-долго приводила себя в порядок. Все кончилось быстро. Её сигарета все еще тлела в траве. Я наступил на нее. Я гадал, всегда ли она так занималась любовью. Она почти совсем меня не чувствовала.
Мы медленно возвращались на баржу, сбивчиво разговаривая о Лейфе, где оба жили. Она сказала, что Лейф ей нравился, и она подумывала о том, чтобы вернуться туда, когда получит компенсацию за смерть мужа. Трудно было поверить в то, что он умер, как сказала она. Больше всего её в этом убеждало то, что больше по утрам её не будил топот его ног из кухни в комнату и обратно. Он был таким же крупным мужчиной, как и Лесли. Она засмеялась. Бедняга Сэм. Было нехорошо так о нем говорить, она это знала, но врать тоже было ни к чему. Конечно, его было жалко, все случилось так неожиданно. Пошел однажды утром как все на работу, и вдруг случилось такое. Это заставляет задуматься. Она была в шоке, когда обо всем узнала. К счастью, зацикливаться на этом у неё не было времени. Надо было устроить похороны, причем как можно быстрее, учитывая то, что его переехал автобус, когда он упал с грузовика. Полиция очень помогла, особенно один светловолосый юноша с длинными свисавшими усами, который постоянно готовил ей чай.
Ей никогда не нравились полицейские, но этот был примером того, что некоторые из них тоже были людьми.
Это были скромные похороны, и молодой полицейский после них проводил её домой. Он был таким неловким, что ей стало его жалко, и она позволила ему сделать с ней это на диване. Кровать в тот момент была бы не совсем подходящим местом. Он сильно нервничал, и у него долгое время ничего не получалось. Он сказал, что чувствует себя осквернителем могилы. Похороны совсем погасили его темперамент. Но после её слов «сейчас или никогда», он взял себя в руки и показал свое достоинство. Все это было хорошо, вот только ей все это начало надоедать, когда он стал постоянно к ней заходить, приносить фиалки и ландыши в любой свободный от службы день.
Она дала ему палец, а он отхватил всю руку, судя по ее словам. У меня возникло ощущение, что она ждет моего ответа, поэтому я кивнул и сказал, что хотя я и могу понять желание молодого полицейского продолжить отношения, её точку зрения я тоже понимаю.
— Да уж, надеюсь, — сказала она довольно резко. Она сказала, что большинство мужчин были такими, и она надеялась, что я — исключение.
Я уверил ее, что так и есть. Она была этому рада.
Она стала более открытой. В любом случае вся эта любовь не так хороша, как её расписывают. Она это знала и была уверена, что я был с ней согласен. Все это голливудская чушь, сказала она. Стакан джина куда лучше, и в ходе своих рассуждений она пришла к выводу, что в этой жизни за все надо платить.
Я сказал, что, наверное, она была права.
— Ты молодец, Джо, — сказала она, — я это сразу поняла. А Элла — чертова дура. Она всегда ею была.
Посмотрев вниз, я увидел ее медленно ступавшие по камням ноги, тонкие и белые под подолом юбки. Она курила. Казалось, она думала, что я во всем разделял ее точку зрения. Она не ждала возражений.
Я спросил, почему она не жила на барже, как ее сестра.
Ошибка ее была совсем не в том, как сказала она. На барже жить было невозможно. Ее большой ошибкой было замужество. Сэм давал ей 2 фунта в неделю на ведение хозяйства и ожидал, что она будет для него служанкой. Она спросила, мог ли я в это поверить. Я сочувственно покачал головой. Она могла заработать больше за одну ночь, продолжала она, и ей не пришлось бы обустраивать ничей быт.
Она довольно быстро осознала свою ошибку, и после этого попыталась все исправить, но это было трудно, ведь Сэм по вечерам был дома, так что она обходилась тем, что было доступно, а было это немного, ведь днем все молодые люди были на работе, и оставались лишь старые пенсионеры и безработные, а ни у тех, ни у других больших денег не было. И все же, это было не так плохо, ведь о многом пенсионеры и не просили, можно сказать, кончали от одного прикосновения, не то что Сэм.
Мы подходили к барже, и она сказала, что Элле нам лучше соврать, что мы были в кино, и мы вспомнили фильм, который оба смотрели, чтобы рассказать о нем, если она спросит.
— Если бы все мужчины были похожи на тебя, Джо, — сказала Гвендолин, — возможно, все было бы по-другому.
Я не был уверен, что понимаю, о чем она говорит, но возражать ей не стал. Что бы она ни говорила, у нее был очень уверенный тон, и я не хотел испортить с ней отношения.
Элла молчала. Она сделала нам чай. Гвендолин посмотрела на меня и состроила гримасу.
Я пытался понять, догадывается ли Элла о нас с Гвендолин. Она избегала моего взгляда с тех пор, как мы вернулись, и мне казалось, у нее был обиженный вид, но она нас ни о чем не спрашивала.
Гвендолин улыбнулась. Я заметил, что когда она поднимала чашку, её мизинец был согнут, как взведенный курок пистолета. Она меня раздражала. Она только все усложняла. Казалось, ей доставляло удовольствие видеть Эллу подавленной, а меня молчащим, не знающим, как начать разговор.
Спустя полчаса Гвендолин пошла спать в свою каюту. Как только она удалилась, Элла стала стелить постель. Она выглядела уставшей. Убрала со стола и начала раздеваться, по-прежнему не говоря ни слова. Я подошел к ней и попытался обнять, но она меня оттолкнула.
— Оставь меня в покое, Джо.
Я подумал: «К черту вас обеих». Поднялся на палубу и закурил сигарету. Ночь была ясной. Надо мной безразлично возвышалось темное звёздное небо, и я знал, что под этим же безразличным небом сейчас находились и другие люди, которые, невзирая на то, что через несколько дней водопроводчик Гун предстанет перед судом, взвешивали все улики в рутинном поиске новой зацепки. Все же ночь была неподвижна и пуста. Я подумал об Элле. Я знал теперь, что уйду. А рано или поздно мне придется уехать отсюда совсем далеко. Покурил на палубе еще полчаса. Когда я спустился вниз, Элла уже спала.
С того места, где я сидел в баре, я видел стеклянную табличку, на которой задом наперед можно было прочитать «Бас». Угасали последние лучи солнца и бледный электрический свет становился все ярче и желтее, что гораздо больше соответствовало посетителям бара, бутылкам и разговору. В искусственном свете вся картина оказывалась в фокусе. С улицы доносился шум автомобилей. В дверях на мгновение остановился человек. Он обвел толпу взглядом своих розовых глаз в поисках знакомого лица. Когда поиск увенчался удачей, он приветственно поднял руку — Билл! — и тот, другой, оторвался от группы и улыбнулся знакомому; двери покачались и остановились. Закрывшись, они отрезали все внешние шумы и восстановили прежнюю громкость и бойкость разговора, заказов выпивки и прочих барных звуков, окружавших меня, пока я там сидел. Я вслушивался в них внимательно, как это обычно бывает с исключенными из общего веселья людьми. Я отложил газету, не зная, радоваться ли мне тому, что Гуну через 10 дней предстоит суд, и смотрел на остаток угасавшего дневного света в окне. Я втянул губами пивную пену со вкусом солода. Я услышал, как о нем отозвался со злостью один человек, который хотел знать, почему мы тратим государственные деньги на суд для этого ублюдка. Кто-то сказал: «Точно подмечено», а другой с усмешкой произнес что-то такое, что вызвало взрыв хохота у него самого и у его соседа. Разговор шел то серьезный, то шуточный, и время от времени прерывался отрывистыми заказами выпивки, а со стороны кого-то из зажиточных — газеты. Я взглянул на собственную газету и в боковой колонке прочитал «Если он сделал это, то ему лучше умереть!» — говорит его жена». Вот так бедняга Гун… Несчастный ублюдок женат на такой женщине. Я вздрогнул. Предположение кого-то из посетителей бара о невиновности Гуна было встречено мощным протестом и стеной недоверия. А потом тот же человек, попросив помянуть его слово, сказал, что это была, очевидно, работа маньяка-убийцы, Джека-Потрошителя, не пользовавшегося ножом.
— Это называется некрофилия, но они в этом не признаются, — произнес он в последовавшей тишине, — помяните мои слова! Так оно и есть!
Разгорелись дебаты. Я услышал, как кто-то сказал, что повешение было бы для Гуна слишком мягким наказанием — тех, кто преследует женщин, следовало бы сжигать на костре.
Я был вне этих дискуссий, поскольку знал о невиновности Гуна, и я уже начал предчувствовать каким фантастическим фарсом окажется суд. Меня это беспокоило и от сияния покрашенной в желтый цвет стены у меня болели глаза, а еще они болели от избытка сигаретного дыма. Я смотрел на стену, прислушиваясь к разговору.
От этого происходящее почему-то казалось нереальным. Но я не задержался надолго. Я опустошил свой стакан и ушел из бара. В ушах у меня звенели слова его жены: «Если он сделал это, то ему лучше умереть!». Господи!
Я пошел на баржу.
Она была пришвартована недалеко от того места, где мы выловили из воды Кэти. Я подумал о том, где она была сейчас. Её похоронили на каком-нибудь кладбище. Интересно, было ли там особое место для тех убитых, чье тело не запрашивали родственники, какая-нибудь ничем ни обозначенная яма, куда закапывали изуродованные после вскрытия тела. Я удивился жестокости своих мыслей. Я чувствовал себя опустошенным и очень одиноким, как будто самым непостижимым образом на какую-то часть меня повесили бирку, положили в гроб и закопали в землю. Мне была противна похотливая жажда жертвы людей из бара.
По дороге я вспомнил, как сильно отличалось её тело от тел Эллы и Гвендолин. Оно было более молодым, гладким, стройным, желто-коричневый оттенок кожи переходил под одеждой в жёлто-белый. Я вспомнил, как в её нежных руках я забывал о скучной действительности.
Я думаю, было время, когда мы были счастливы. Длинными летними днями в коттедже у причала, где мы были совсем одни. Я собирался написать книгу, настоящий шедевр, и мы бы поехали за границу. Мы потратили несколько сотен фунтов, доставшихся ей в наследство после смерти отца. После этого несколько недель я подрабатывал на соседних фермах. Но долго так продолжаться не могло. «Если я увижу еще хоть одну проклятую картошку, я сойду с ума!» Так мы переехали в город, и Кэти нашла работу. Она приходила домой усталой, и через некоторое время она затаила на меня обиду. «Мне было бы легче, если бы я верила в то, что ты когда-нибудь ее допишешь», — сказала она. «Думаешь, это так просто? Думаешь, надо просто сесть и написать эту чертову книгу? У меня нет сюжета. Нет героев. Мне не интересна вся эта обычная ерунда. Разве ты не понимаешь? Эта литература — обман. А мне надо начать здесь и сейчас. Я…» «Нет, я не понимаю, — ответила она. — Я не знаю, почему ты не можешь написать обыкновенную книгу, такую, чтобы ее поняли люди. Прошло уже восемь месяцев. Я каждый день встаю рано утором, весь день сижу в паршивом офисе, а когда прихожу домой, ты либо пьян, либо спишь. Что ты делал сегодня, Джо, пока я зарабатывала нам на хлеб?» «Я приготовил крем», — злобно сказал я. «Что ты сделал?» «Я приготовил крем. Вот он». Я протянул ей большую миску с густым желтым кремом. В то утро, когда я понял, что работать не смогу, я стал думать, чем бы себя занять. Я нашел старый рецепт крема. Этот крем был лучшим из всех, что я когда-либо пробовал. Я с нетерпением ждал, когда Кэти придет домой и попробует его. «Крем! — сказала она так, как могла бы сказать «Крыса!». — Я работаю целый день, а ты делаешь крем!» Она стала молча переодеваться.
— По поводу крема, — сказал я. — Мне это показалось неплохой идеей. Вот я его и приготовил. Он там, на кухонном шкафу.
Я взял в руки миску. Это была большая миска, и в ней было около двух с половиной пинт крема.
— Мне наплевать, где он! — сказала она, стягивая чулок. — Есть ты его будешь сам. Мне что-то не хочется.
Я посмотрел на нее. Вдруг я почувствовал раздражение. Весь день я умирал от скуки. Мне понравилось делать крем. Да будь я проклят, если позволю ей вот так сидеть и издеваться над моим кремом. Лицо ее приняло глупый оскорбленный вид. Это меня разозлило. Она на меня даже не смотрела. Она выравнивала швы на чулках. Её волосы упали ей на лицо, когда она наклонилась, чтобы поправить чулки на икрах. Я заговорил медленно с угрозой в голосе.
— Я сделал крем, и ты его съешь.
Не знаю почему, но я хотел, чтобы она его съела.
— Сказать тебе, что ты можешь с ним сделать? — спросила она с издёвкой.
— Я знаю, что с ним сделаю, — ответил я. Я бросил крем в неё.
Жёлтая масса оторвалась от миски, полетела через всю комнату и упала ей на грудь. Крем ещё не загустел. По консистенции он напоминал мягкую клейкую пасту. Она вскрикнула и полетела вниз со своего стула, так что её вымазанное кремом тело растянулось на пыльном линолеуме. Она упала назад вместе со стулом, и её поднятые вверх ноги и просвечивающие сквозь чёрный нейлон ягодицы спровоцировали меня на дальнейшие действия. Я схватил с камина палку, отломанную ручку яичного контейнера, и вскочил на неё. От страха она завизжала.
— Ублюдок! Ублюдок! Ублюдок! — кричала она.
Я обхватил её одной рукой так, чтобы её красивые большие и теперь измазанные кремом ягодицы оказались сверху, и потом правой рукой со всей силы ударил по ним деревянной планкой. Я безжалостно её порол на протяжении минуты. Она билась в истерике на полу, издавая пронзительные крики. Крем капал с её сосков и сквозь трусики просачивался до лобковых волос. Я остановился, подошёл к камину и схватил пузырёк ярко-синих чернил. Она сидела на корточках, плача, шмыгая носом и дрожа. Я вылил содержимое пузырька ей на голову, так что чернила потекли по её волосам, лицу и плечам, где смешались с кремом. Тогда я вспомнил о соусе и ванильной эссенции. Из всего этого я сделал смесь: кетчуп, соус, эссенция, голубое, зелёное, жёлтое и красное — все цвета радуги.
Не знаю, плакала она или смеялась, когда я высыпал на неё двухфунтовый пакет сахара. Её полуобнажённое тело конвульсивно содрогалось. Одна грудь голубая, другая — жёлто-красная, зелёный живот — и от всего этого исходит запах её боли, пота и обиды. К тому времени я возбудился. Я разделся, схватил планку от яичного контейнера и мешал её боль с удовольствием.
Когда я поднялся с неё, она была страшно перепачкана, почти до неузнаваемости, а крем, чернила и сахар сверкали как причудливые яства на покрытом волосами изгибе её удовлетворённой плоти.
Я вымылся и молча ушёл. Когда я вернулся, от беспорядка не осталось и следа. Она была в постели, и когда я лёг рядом, она обняла меня и поцеловала в губы.
Теперь было больно об этом вспоминать. Вскоре после этого мы расстались — тихо, без истерик. «Если бы ты был богат, Джо, — сказала она мне, — у нас могло бы что-нибудь получиться. Я тебя любила». Прошедшее время. Неужели из-за того, что я не был богат, я должен был надеть на себя ярмо? «Не за мои ли бесстрашные глаза бунтаря ты полюбила меня, милая…?»
Я был так погружён в свои мысли, что чуть не свернул на ту улицу, где стояло кафе, в котором мы сидели в ту ночь, когда она умерла. Завернув за угол, я остановился, почувствовав что-то знакомое, и некоторое время я стоял, соображая, что это было, пока не осознал, что сделал глупость, и тогда я быстро пошёл обратно, той же дорогой, приведшей меня на это место.
Когда я вернулся на баржу, Гвендолин сидела в каюте одна и читала газету. Ребёнок спал. Когда я спускался по лестнице, она посмотрела вверх.
— Когда у тебя день рождения, Джо? — Что?
— Твой гороскоп, — сказала она. — Я тебе его прочитаю.
— Где Элла? Она засмеялась.
— Элла свихнулась. Иди сюда, присядь.
Она налила мне джина из бутылки, стоявшей рядом с ней.
— Что значит «свихнулась»?
— Поехала к Лесли.
Я сел, взяв предложенный мне стакан, и выпил. Только когда горечь джина обожгла мне нёбо и горло, я вспомнил, что терпеть не могу чистый джин.
— Не представляю себе, — сказала Гвендолин, — чего она хочет от такого мужчины?
— Он кремень, — сказал я, вставая. Я не слушал её ответ. Я собирал свои вещи и засовывал их в маленький мешок, с которым пришёл на баржу.
— Что это ты делаешь? — спросила Гвендолин.
— Убираюсь отсюда, — сказал я. — Давно пора было уйти.
У Гвендолин начался приступ истерического смеха. Её лицо с яркими тонкими губами в свете керосинки было похоже на лицо вампирши.
— Ты не видела моего зеркала? — спросил я.
— Какого зеркала?
— Оно металлическое. Я пользуюсь им, когда бреюсь. В нём сверху есть отверстие.
— Ты правда сегодня уходишь? — Да.
— Тогда выпей на прощанье.
— Нет. Я ненавижу эту дрянь.
Я нашёл зеркало в ящике стола и положил его к прочим своим вещам в мешок.
— Да ладно тебе! Выпей!
— Не люблю неразбавленный джин. Какое-то время она смотрела на меня, а потом снова разразилась хохотом. Я взглянул на неё. Она сидела, поставив локти на стол, истерично смеясь. Её лицо было бледным, а медно-рыжие волосы в свете керосинки были похожи на парик.
— Ты ещё не сжёг ту фотографию? Я оцепенел и сел на стул.
— Какую ещё фотографию?
— Ну, ты знаешь! — От джина у неё заплетался язык. — Та, с твоей бышей деушкой».
— А, эта. Конечно, я её сжёг.
«Хоршо. Не люблю вспоминать… Эй, не жалеешь, Джо? Старик что скажешь?
Я налил себе немного джина и чокнулся с ней.
— Пусть мёртвые хоронят своих мертвецов, — сказал я.
— Праильно, Джо!
Она упала лицом на стол, и я какое-то время смотрел на её костлявую шею, где проглядывали тёмные корни её волос, похожие на металлические стружки.
Она не видела фотографию. В этом я был совершенно уверен. И я её действительно сжёг. Всё равно, надо было положиться на случай. Я не мог представить, как убиваю её. Тогда надо убить и старого итальянца из кафе! Я встал и поднялся по лестнице на палубу.
Выбравшись на причал, я посмотрел на далёкие мерцающие огни и пошёл в город.