Ночью я слушал шум водопровода. Кровать была жёсткой, а матрас со сломанными пружинами — неровным. Однокомнатная квартира с кухней располагалась в передней части дома, и окна выходили на улицу, изогнутую, как полумесяц. Тротуар на противоположной стороне состоял из четырёх уровней лаваподобных ступеней, спускавшихся к узкому полотну мощёной булыжником дороги, по которой ездили лишь три машины: мусорный фургон, углевоз и грузовик с молоком. Улицу освещали пять фонарей: четыре на столбах и один на завитом в викторианском стиле держателе, вбитом почти напротив окна в раскрошенную серую стену дома на противоположной стороне. И теперь его свет рассеивался по кухне, где я лежал на раскладушке, и тускло мерцал на похожем на кость ободе раковины, из труб под которой доносились булькающие и журчащие звуки, и покрывал тенями пол, так что казалось, что куски мебели повисли в воздухе. У меня возникло ощущение, что я находился в какой-то шахте, причём вокруг была невесомая мебель, а подо мною вместо пола была уходящая вниз бездонная шахта.
Я лежал на боку и, протянув руку вниз, нащупал линолеум на полу. Это ощущение меня успокоило, и я погладил пол пальцами. Моя голова лежала на самом краю кровати, и я попытался разглядеть поверхность, к которой прикасался. Через минуту я увидел её в тени под моими болезненно белыми пальцами.
Шум в трубах то нарастал, то убывал, как поезд, стучащий по рельсам. Своим угловым зрением я видел за окном скрученный контур фонаря и бледное мерцание, которое оставлял его свет на табличке с названием улицы. Если бы я не знал названия улицы, я бы не прочитал его с этого расстояния и при таком освещении, но поскольку я его знал, то мог увидеть. Сначала оно было размыто, а потом появлялась резкость, как будто я сам ее создавал. Это была Люсьен Стрит. Улица, смежная с Блэк Стрит.
Я повернулся к женщине, лежавшей рядом со мной, и положил руку на её живот, прямо над тазом. Она спала крепко и довольно шумно. Мои пальцы скользнули вниз, исследуя ядро её спящей сущности. На следующий день Гун должен был предстать перед судом. Я не мог спать.
В маленькой квартире Бриджтона я с самого начала понял, что как квартиранту мне будет позволено пользоваться узкогрудой, остробёдрой тонкой блондинкой двадцати пяти лет, чей муж работал ночным сторожем на складе на Стоквелл Стрит. Только хлипкая, не закрывавшаяся плотно дверь отделяла кухню, где они спали (муж с женой в убиравшейся в нишу кровати и двое детей в колыбели) от маленькой комнаты, которую выделили мне.
Дверь с лестницы вела на кухню.
Первым делом её муж, приходя с работы на рассвете, снимал свои ботинки. Это были большие, обитые железом ботинки, пахнувшие потом его ног.
Потом он готовил чай для спящих взрослых. Одновременно он разжигал погасший огонь и согревал ноги.
Прежде чем он засыпал, я вставал с кровати в своей маленькой комнате, куда я удалялся всего за пару часов до этого, и шёл в кухню, чтобы побриться над раковиной. В тот день, пока я брился, я услышал, как у женщины внезапно перехватило дыхание, когда в неё вошёл муж. Делал он это без нежности, беря то, что по праву принадлежало ему.
Я не оглядывался. Я смотрел, как мыльная пена густела под моей кисточкой для бритья, и вспоминал, как с самого начала без возражений, но и без особой страсти она приняла мои ласки.
Я стоял, звеня своими бритвенными принадлежностями, промывая их одну за другой под краном, глядя как мыло стекает с щетинок кисточки, пока хрипы мужчины и тяжёлое дыхание женщины не прекратились. Я повернулся к мужчине, который лежал на своей жене поперёк кровати и сказал, что пойду смотреть суд над Гуном, что это будет интересно. Он сонно кивнул мне.
Несмотря на немое соперничество, существовавшее между нами из-за женщины, которая, как он наверняка знал, удовлетворяла нас обоих, между нами также было и молчаливое взаимопонимание. Мы были друзьями и пили вместе, это тоже пошло почти с самого начала (в ту ночь, когда я ушёл с баржи, я встретил его в пабе) когда, уже у себя на кухне он сказал: «Твоя койка в соседней комнате. Если что понадобиться, моя жена обо всём позаботится». Жена, тонкая мускулистая женщина трущоб, прищурила глаз и оглядела меня с ног до головы. Под этим взглядом мужество оставило меня, и я не мог придумать ничего лучше, чем достать горсть полукрон и шиллингов и заплатить ренту за две недели вперед, положив деньги на угол стола возле жены, как будто я покупал её. Она после недолгих колебаний отдала две монеты мужу, а остальное смела в карман фартука. Мужчина взял монеты без эмоций и пригласил меня вниз, выпить.
— Смотри, не опоздай на работу, — сказала его жена, когда мы выходили.
За пивом мы говорили о ней. Мне всё время казалось странным, что он не говорил о её теле, даже о самой женщине, только (и это с упрямым примитивным знанием предмета разговора) о том, что он с ней делал.
На углу улицы мы распрощались. Он пошёл на склад, я вернулся на квартиру. Какое-то время он, казалось, не хотел уходить.
А потом, когда он ушёл, я с тяжестью на сердце вернулся к ней в крошечную квартирку на Люсьен Стрит. Я остановился рядом с Блэк Стрит, рядом с местом моего преступления. Когда я снова зашёл в квартиру, она сказала без формальностей, что надеется, что я буду похож на предыдущего квартиранта. Она сказала это холодно и добавила: «Подожди, пока заснут дети».
Она одевалась перед камином, не глядя на меня. Я закончил с бритьём, сел у огня и закурил сигарету. Она жарила бекон. Чуть позже она разбила на сковородку два яйца, пожарила их с минуту и потом вывалила всё содержимое сковороды на тарелку, которую пихнула мне. Я поставил её на стол, взял нож и вилку, отломил себе хлеба и начал есть. Вскоре она поставила рядом со мной чашку крепкого чая.
— Ты пойдёшь на этот суд? Я кивнул.
— Думаешь, этот Гун виновен?
— Они ещё не установили, что это было убийство.
— Как это понимать?
— Ну, это ещё не доказано.
— Ой, они это и так знают, — сказала она тихо, ставя рядом со мной свою тарелку с беконом. — Женщина просто так не раздевается.
— Ну и что? Ну, да, она занималась любовью.
— Вот увидишь, — настаивала Конни. — Повесят этого несчастного извращенца.
Меня это тяготило. Я не мог отрицать, что это было возможно. Но я ничего не мог сделать. Я пойду на суд. Вдруг что-то всплывёт. Но после всех этих душераздирающих газетных статей они обязаны найти жертву. Я пойду. Лесли будет там. Возможно, Элла. И Гвендолин? При мысли о ней мне стало ещё хуже. Она ставила под угрозу не только моё душевное спокойствие. Но она не видела фотографии. Я убрал её достаточно быстро. Некоторое время я подумывал вообще уехать подальше из этого города, возможно, даже за границу. Но я должен был сходить на процесс, чтобы увидеть, как юристы и другие сотрудники суда совершат узаконенное убийство. Образ обнажённого тела Кэти витал передо мной, как кинжал Макбета. Но во время суда ни жертва, ни убийцы не снимут свои одежды. Очень жаль. Эта мысль была более чем забавна. Судья будет старым мужчиной. Он растеряет всё своё достоинство, если его заставят выполнять свою работу без величественных одеяний. Его худоба или избыточный вес придадут праведности привкус лжи. Толпа будет высмеивать его помпезность и заглушит своими криками жестокий приговор. «Всех судей, — подумал я, — всех юристов и их помощников надо заставлять вести процесс в голом виде.» Голая правда. В таком контексте это будет больше чем метафора. Так они вряд ли смогли бы кого-нибудь приговорить. Их голосам не хватало бы убедительности.
Я рано вышел на улицу и пошёл по Аргал Стрит в направлении суда. Я остановился выпить чашку чая за прилавком закусочной, выкурил пару сигарет и пошёл дальше. Пока я шёл по городу, на меня снизошло странное чувство уверенности. Сначала поливал дождь, но потом он прекратился. По улице шли женщины: машинистки, продавщицы, секретарши — торопились на работу. Мужчины в костюмах, в комбинезонах, в униформе. Глоток виски, который я отхлебнул из фляги, казалось, всё расставил по местам. В то же время он придал мне твёрдости и уверенности, не в чём-нибудь, а просто уверенность перед лицом необходимости моей изоляции.
Я сел на трамвай. В трамвае я сразу же положил руку в карман, чтобы удостовериться, что мои деньги всё ещё были на месте. Конечно, они никуда не делись. Я улыбнулся своему почти прозрачному отражению в окне трамвая и рядом с ним увидел, словно вышедшее из моей головы воспоминание, девушку в розовом пальто, которая стояла, разглядывая витрину магазина. Под подолом пальто мелькнули ноги, розовые и загорелые, как у Кэти, и я спросил себя, будь я в другой ситуации, решился бы я подойти к ней и познакомиться. Трамвай ехал дальше, как застеклённый остров. Я выбрался из него также бесцельно, как и вошёл. На тротуаре было ещё больше народа. Люди шли мимо меня, толкаясь, чтобы сесть на трамвай. Для проходивших мимо меня женщин с сумками в руках я был не более, чем препятствие. Мне пришло в голову, что вообще-то по отношению к другим людям прежде всего и был препятствием.
Когда я добрался до тротуара, я сразу же решил выпить ещё виски. Я вошёл в молочный бар и пробрался в мужской туалет. Там, присев на унитаз, я влил в себя виски, закрыл флягу крышкой, положил в карман и после некоторых раздумий пописал. В области живота я ощущал волнение, которое выходило на поверхность лёгким потом. Я прочёл несколько призывов к сексуальным извращениям, которые покрывали окружавшие меня стены. Минутой позже я поправил одежду и вышел через молочный бар прямо на улицу.
Седобородый старик с застывшими белыми слепыми глазами продавал шнурки и карандаши. Шнурки были переброшены через его руку, которая опиралась на белый посох. Связку карандашей он держал в другой руке. Он кивал головой с видом мудрого старца. Я подумал, что, возможно, он был дураком ещё до того, как ослеп. Шиллинг для святого Франциска. Я обошёл его, избегая прикосновения. Я надел перчатки и пошёл на почту.
Я взял открытку. У окна одним из почтовых карандашей я написал заглавными буквами такое послание:
У МЕНЯ НЕТ НАМЕРЕНИЯ СДАВАТЬСЯ ВАМ ИЛИ СНАБЖАТЬ ВАС ДАЛЬНЕЙШЕЙ ИНФОРМАЦИЕЙ. ПРИГОВОРИВ ГУНА, ВЫ ПРИГОВОРИТЕ ЧЕЛОВЕКА, КОТОРЫЙ НЕ ЗНАЕТ НИЧЕГО ОБ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАХ СМЕРТИ КЭТРИН ДИМЛИ. Я ОДИН БЫЛ С НЕЙ, КОГДА ОНА УМЕРЛА. ЭТО БЫЛ НЕСЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ. Я НЕ МОГУ ДОКАЗАТЬ ЭТО, НЕ ВЫДАВ СЕБЯ, А ЕСЛИ Я ТАК СДЕЛАЮ, ТО СРАЗУ ЖЕ ЗАЙМУ МЕСТО ОБВИНЯЕМОГО. Я НЕ МОГУ ТАК РИСКОВАТЬ. НО ГУН НЕВИНОВЕН.
Я подождал, пока высохнут чернила, не желая, чтобы текст проявился на почтовой промокательной бумаге, а затем, запечатав письмо-открытку, я адресовал её слушавшему дело судье и бросил в почтовый ящик.
Конечно, я не испытывал иллюзий по поводу того, что моё сентиментальное послание как-то повлияет на процесс (его с таким же успехом могла написать жена Гуна, а то и просто какой-нибудь шутник), но какой бы слабой ни была возможность того, что письмо примут всерьёз, попытаться стоило. Посеять зерно сомнения в мыслях судьи… Я подумал, что письмо вряд ли возымеет даже такой эффект. Осознаёт он это или нет, любой судья мнит себя Богом. Судить — значит брать на себя обязанности Бога. Вот почему мудрые люди вложили слова, запрещающие нам осуждать друг друга, в уста Бога.
Полицейский проводил меня в тот самый зал суда. Там уже собралось много народа. В основном пришли женщины средних лет. У меня возникло ощущение, что я присутствую на птичьем слёте.
Как только я сел, я почему-то начал думать о моём зеркале для бритья. Я вспомнил, что часто его ронял, и всё время удивлялся тому, что оно не разбивалось. Не важно, как часто я повторял себе, что оно из металла, я никогда не мог отделаться от ощущения, что оно должно было разбиться. Почему я тогда об этом подумал?
Я попытался сесть поудобнее, взглянул на полированное дерево; мои ноги устали, и я посмотрел на свои разбитые чёрные кожаные ботинки. Мне было как-то скучно, я и не представлял, насколько сильно стал зависеть от окружавших меня вещей, просто составлял их каталог, повторяя снова и снова: дверь, сидение, ботинки, зеркало, умывальник; будь у меня толстая бухгалтерская книга, я бы составил опись всех вещей, аккуратно в столбик записав названия разных мелочей, которые вместе с окружавшим меня залом суда, являлись такой большой частью моего жизненного опыта. Так я мог бы дойти до микроскопических предметов. С книгой и карандашом я бы мог продолжать бесконечно. Сиденья, например, были составлены в ряды, и на самом деле они были лавками со спинками и множеством ножек. Зеркало — оно почему-то было у меня во внутреннем кармане — имело четыре угла, шарф сидевшей рядом со мной женщины, как оказалось при ближайшем рассмотрении, состоял из шерстяных нитей цветом от ярко — красного и фиолетового до почти совсем белого. Я бы не растерялся, если бы потребовалось провести опись вещей.
Я вдруг вспомнил, что Гун был всё ещё жив. Я подумал о том, что было жестоко заставлять его судиться за свою жизнь. Сейчас он ел, пил, спал и справлял нужду, как в подобных обстоятельствах делал бы домашний кот. Его принудили полностью сосредоточиться на физических функциях своего тела. Это заставит его ещё больше осознавать себя живым существом, чем прежде, когда за своими действиями он как бы терял из виду себя самого. Должно быть, постепенно его сознание все реже и реже стало выходить за рамки восприятия. Он, должно быть, часами, а то и днями напролёт мерил шагами свою камеру.
Помню, как однажды после драки в баре я очнулся в больнице. Там, где должны были находиться стены, стояли ширмы, и я чувствовал запах йодоформа вместо того, что исходит от постели со спящей парой. Я тогда жил с Кэти. Когда я вернулся домой, всё было наоборот. Проснувшись и оглянувшись вокруг, я осознал, что рядом с кроватью не было констебля, сидевшего на стуле и державшего в руках свой шлем, как когда я в больнице внезапно пришёл в сознание, приняв шпиль на шлеме за звезду. Помню, что он был молодым человеком с обеспокоенными серыми глазами и бледным отёкшим лицом. Не помню, были ли у него чёрные усы или их не было вовсе. Некоторое время я смотрел на него из-под полуоткрытых век, а потом должно быть опять заснул, потому что, когда я снова посмотрел на него, он превратился в мужчину постарше, на щеках которого просвечивали вены, а брови были густыми и суровыми, и я помню, что пуговицы на его форме были очень яркими, такими яркими, что еще не начав чувствовать собственные конечности под чистой простыней, я их сосчитал по крайней мере два раза, чтобы не ошибиться. Сейчас я забыл, сколько их было.
Я подумал об этом, наверное, потому что это был мой единственный прямой контакт с полицией. И вдруг рядом со мной кто-то сказал: «Чепуха!», — и тут я понял, что начался процесс. На скамье подсудимых сидел Гун, бледный мужчина средних лет, а за его спиной — два полицейских. Потом прозвучала какая-то реплика — не знаю, кто её произнёс — за ней последовала тишина в зале суда, которая постепенно переросла в шёпот, резко прерванный настойчивыми ударами молотка судьи. При взгляде на последнего, у меня возникло ощущение, что на меня смотрит злобная старая черепаха.
В зале стало тихо.
Говорил человек в парике. Казалось, он был доволен собой. Даже под мантией он не мог скрыть свой невероятно огромный зад. По голосу было понятно, что у него — аденоиды.
Люди в зале суда стали ещё больше похожи на птиц, занявших позицию, сверкающих глазами, готовых заклевать жертву. Я наблюдал за ними, не в силах оторваться. По мере продолжения слушанья им иногда было скучно, иногда они становились взволнованными и возбуждёнными, но всё время оставались смешными, их эмоциональные вспышки были единогласны. Все они восхищались ханжеством оплаченных ими прокуроров.
На суде стало абсолютно ясно, что о Гуне они совсем не говорят. Жертва, нарисованная в речи прокурора, подогнанная под целое море улик, не имела ничего общего с тем «Я» которое осознавал Гун. Меня раздражало то спокойствие, с которым они все приняли как должное, что Гун был тем человеком, о котором они говорят. Если они приговорят его, они приговорят Гуна, и если они его повесят, то это тело Гуна будет умерщвлено.
«Когда вы пошли», — говорили они.
«Когда вы делали то и это».
Вопросы. Ложь. Фальсификация. Процесс пошёл.
У меня сложилось впечатление, что они хотят поверить в то, что все факты сходятся так же сильно, как человек хочет поверить в Бога.
Гун сидел мрачный и испуганный. Время от времени его вызывали для дачи показаний. Он делал это с какой-то беспомощной яростью, чуть не плача. Женский голос позади меня произнёс, что легко было плакать, когда тебя поймали. Она не успела объяснить, что имела в виду, поскольку один из приставов велел её замолчать.
В зале стоял запах плесени и духов, и лишь немного солнечного света пробивалось с улицы сквозь высокие окна. Юристы вставали и садились, садились и вставали, а маленький человечек в очках объяснял, что отпечатки пальцев Гуна были найдены на туфлях усопшей.
— Ошибки быть не может. — Что?
— Всё предельно ясно.
Из под носового платка тоненький голосок пробивался сквозь пенсне.
Эта информация меня потрясла. Несомненно свидетель после этого вернулся в свою лабораторию. Больше он не появлялся.
Лесли вызвали уже около полудня. Он вытащил тело из реки.
— Мы с Джо, — сказал он.
— Джо?
Трудно представить себе, что моё имя фигурирует в описании судебного процесса.
— Мой напарник, — сказал Лесли уверенным тоном, и в зале послышалось хихиканье. На Лесли была белая рубашка с высоким воротником, над которым его сахарная голова с коротко остриженными седыми волосами во время допроса была слегка откинута назад, как будто от удивления.
Его мнения не спрашивали. Суд удостоверился в том, что женщина была мертва, когда её достали из воды.
В конце первого дня суд отложили. Было совершенно очевидно, что прокурор добьётся своего приговора. Он был невысоким, довольно самоуверенным, и, казалось, ему лично доставляет удовольствие убивать Гуна.
Мне не хотелось сразу возвращаться домой. Вместо этого я сел на трамвай до Келвингроува и пошёл в парк. Я долгое время сидел на лавочке, не думая ни о чём конкретном. Эллы на суде не было. Лесли пришёл и ушёл, не заметив меня. Мне было интересно, вернулся ли он на баржу или работал где-нибудь в городе ночным сторожем. По Лесли я скучал больше, чем по Элле. Я был рад от неё избавиться. А в Лесли мне многое нравилось.
Потом я встал.
Когда я проходил мимо теннисных кортов, мне встретились два молодых человека и девушка. Наверное, это были студенты, поскольку под мышками они несли книги. Увидев меня, они перестали смеяться. Как будто то, над чем они смеялись было слишком личным, чтобы делиться этим с незнакомцем. А потом они оказались позади меня и снова засмеялись, а голос одного из молодых людей был высоким, искусственным и взволнованным, как будто он кого-то пародировал, а потом снова послышался девичий смех. Я оглянулся.
Она шла между ними, покачивая круглой сумочкой на длинном кожаном ремешке, в сандалиях и летнем платье — яркая блондинка, чьи волосы были собраны лентой в изящный хвост. У неё были стройные бёдра, и она несомненно была объектом желания обоих молодых людей.
Они скрылись из виду.
Я начал думать о том, что ей, наверное, было не больше двадцати двух, и интересно, не казался ли я ей старым, и вдруг я понял, что завидую тем двоим, что шли с ней рядом. На меня нахлынуло почти что чувство отчаяния. Я испытывал опустошающее чувство потери того, чего у меня никогда не было, и мне тогда не пришло в голову, что этой вещью не обладает никто по той простой причине, что это нечто создаётся нашим взглядом и существует только для наблюдателя, без которого никогда не смогло бы стать объектом зависти. Я был усталым и измученным, и тогда меня ещё не осенило, что её сопровождение было ещё дальше от того, потерю чего я так остро переживал. Они были бесконечно от этого далеки, потому что для них это не существовало вовсе: их смех, покачивание её бёдер, лента, близость — всё это. И даже если она была любовницей одного из них, я создал объект, вызывавший во мне чувство потери, и он был только моим. Потом я понял, что нелепо ревновать кого-то к ситуации, которая для него не существует, потому что он её часть, и поскольку её можно только наблюдать, она существует лишь извне, а потому ты в ней всегда отсутствуешь.
Тогда я об этом не подумал, эти мысли пришли ко мне уже ночью. К тому времени я устал и был сильно зол.
Мне срочно надо было выпить. Расставленная обществом ловушка, в которую Гун к несчастью для себя угодил, повергала меня в депрессию. Если бы какой-либо мой поступок мог разрушить эту ловушку, я тотчас бы начал действовать. Пойти в полицию? Признаться? На практике это окажется для меня фатальным. В теории это косвенным, но неопровержимым путём подтвердит законность той социальной структуры, которую я отрицал.
Лучше выпить двойной виски, в данных обстоятельствах от этого будет больше пользы. Я выпил пару стаканов в ближайшем баре. Поскольку с утра я ничего не ел, алкоголь сильнее обычного ударил мне в голову. Уходя из паба, я чувствовал головокружение.
Я оказался в большой общественной библиотеке. Передо мной лежал старый номер Британского медицинского журнала. Я прочитал:
Когда повесили первых двух, моей обязанностью было установить факт смерти. Как правило, при выслушивании сердце может биться до десяти минут после казни, и в этом случае, когда прекратился стук, ничто не предполагало возвращения к жизни. Тела были срезаны через пятнадцать минут и сложены в передней, как вдруг я с ужасом услышал, как один из предполагаемых трупов издал вздох и начал совершать спазматические попытки дыхания, очевидно ведущие к оживлению. Оба тела быстро повесили вновь ещё на четверть часа. Опытный палач свою работу выполнил без заминки, способ падения он подбирал индивидуально, в зависимости от телосложения. В идеале надо стремиться к вывиху шейного позвонка, но из всех произведенных мною вскрытий следует, что это скорее исключение, и в большинстве случаев смерть наступает от удушения и асфиксии.
Не знаю, как долго я смотрел на статью, прежде чем швырнул её через стол. Я так её там и оставил, не позаботившись о том, чтобы отдать её библиотекарю, и ничего не видя, вышел на улицу.
Когда я вернулся в квартиру на Люсьен Стрит, муж Конни собирался уйти на работу. Конни заворачивала ему бутерброды в газету. «Гуну предъявлено обвинение…» кричал заголовок.
— Как всё прошло, Джо? — спросил он.
— Его приговорят, — ответил я.
На следующее утро я проснулся рано. Ночью я почти не спал. Когда я прошёл в кухню, Конни разжигала огонь, а Билл, ночной сторож, спал в раскладной кровати.
— Я тебя не будила, — сказала Конни, как будто хотела что-то объяснить.
— Я рад.
— Ты пойдёшь сегодня на суд?
— Ещё бы, пойду. Где-то через час. — Я зевнул. — Можно чашку чая?
Она плюхнула её передо мной. Вечный чайник на конфорке.
— На что похож этот суд?
— Это сумасшествие, — сказал я. — Похоже на футбольный матч. Две команды юристов, напыщенных, как индюки, и Гун в роли мяча.
— Какой позор, — сказала она. — Мне его жалко. Я читала газету. Он говорит, что даже не был там.
— А что ты, к чёртовой матери, думала он скажет? — послышался с кровати голос Билла.
— Заткнись и спи! — сказала Конни.
Я осторожно брился, видя в зеркале, как гладкая линия подбородка появляется из-под слоя мыльной пены. Из дома я ушёл после одиннадцати.
Я снова оказался на Аргил Стрит. Я почти уже решил туда не ходить. Вердикт был делом предрешённым. Они придумали преступление и теперь придумали человека, который его совершил. Единственной неувязкой во всём этом фарсе было то, что они осудят живое существо, уважающее эту систему. В этом не было сомнений. Образ человека, нарисованный речью прокурора восхитительно совпадал с тем преступлением, которое выдумала полиция — какое это вдохновляющее зрелище: две ветви государственной службы, судебная и полицейская, работают вместе в воображаемой гармонии.
Я играл в пинбол в подвальчике на Джамайка Стрит. В это время там было мало народа. После ланча пошёл в зал суда и обнаружил, что присяжные уже удалились. Репортёры уже приготовили фотокамеры. Я сел недалеко от того места, где сидел день назад, и стал ждать, пока вернуться двенадцать присяжных (три женщины и девять мужчин). Их напыщенность выглядела нелепо. Я подумал, что хотя бы один из них должен был чувствовать себя убийцей. Остальные будут оправданы собственным ханжеством.
Не помню тишины тише той, что последовала за словами его чести Паркингтона, который сказал, что никогда за всю его работу в суде он не чувствовал настолько оправданной максимальную меру наказания. Он сказал это почти с вожделением, и только тогда я понял, что он был сумасшедшим.
Гуна призвали к ответу. Его честь Паркингтон спросил, не хочет ли он что-нибудь сказать до того, как приговор приведут в исполнение.
— Только то, что я невиновен, сэр. Богом клянусь! — промямлил он, даже не решаясь взглянуть на злобно наклонившуюся в его сторону сову.
Реакции на эти слова не последовало. Их смысла, похоже, никто не понял. Сказав это, Гун как бы выпал из происходящего в суде. Думаю, будь он виновен, случилось бы то же самое.
Вдруг раздался женский крик: «Так ты это сделал!» Все глаза посмотрели на неё, довольно полную женщину в чёрном, плачущую в платок — миссис Гун. Молоток судьи призвал ее к порядку. Стоявшие рядом люди помогали ей сесть, а она хныкала: «Лучше ему умереть… лучше ему умереть…!»
— Тишина в суде!
В последовавшей тишине его честь Паркингтон поправил на лысеющий голове шапку и в нос прочитал варварский приговор. Оказалось, что закон требует, чтобы Гун был повешен за шею до наступления смерти. День был указан. Время — раннее утро. Потом его честь Паркингтон своей вставной челюстью произнёс обычную формулу о том, что Бог да смилостивится над душой Гуна.
На мгновение я подумал, не встать ли мне и не изобличить ли его. В теле я чувствовал напряжение, как у игрока, который перед последним призывом делать ставки стоит в нерешительности — поставить ли всё на красное или на чёрное — и с облегчением вздыхает, когда крупье говорит: «Ставки сделаны». Ставка осталась в моей руке — моя жизнь, и я знал, что она уже никогда не придёт в равновесие, что Гун проиграл и теперь был полностью во власти тех, кто его приговорил. Моё тело покрылось холодным потом.
Зал суда был тих, сер и тяжёл со своим высоким потолком, а медные планшеты ламп были высоко и выглядели сурово. Я попытался услышать шум дорожного движения на улице. Мне очень надо было его услышать, но стены, должно быть, были слишком толстыми. И люди молчали, а тишину нарушал только лёгкий кашель, шелест бумаги и скрип ботинок. Не помню, как закончился суд. Я только знаю, что внезапно его честь Паркингтон исчез, и это было начало конца.