III. Лувр

Пустые улицы

Сын покойной, ехавший на свою свадьбу, весело поглядывал по сторонам и наслаждался быстрой рысью своего коня. Ветер уже доносил ароматы двора – кушаний, раздушенных людей, женщин, которых не надо просить, – а, наоборот, они нас просят. Генрих решил, что добьется у них успеха, ибо он действовал отважнее других и был уверен, что его душевные и физические качества произведут должное впечатление на прекрасный пол. Марго тоже останется им довольна. Когда он думал о ней, ему приходили в голову самые остроумные шутки. Друзьям нельзя, конечно, в этом сознаться, но прошлое его невесты, о которой ходила дурная слава, ничуть его не отталкивало, – наоборот, оно сулило ему немало. В таком состоянии духа молодой путешественник находил, что большинство любопытных деревенских девушек вполне заслуживают внимания, частенько слезал ради них с коня и целовал их. И, уже убежав от него, они долго дивились тому, как хорошо умеет целоваться принц-гугенот.

В значительно разросшемся отряде задние ряды всадников говорили другое, чем передние, ибо последние из примкнувших к нему еще кипели гневом на убийство их королевы. Они-то ехали вовсе не на праздник, а на торжество своей мести: каждому придворному были они готовы бросить вызов. Иногда их настроение передавалось и передним рядам, овладевало даже Генрихом и его друзьями. Тогда Морней начинал вещать о чрезвычайных опасностях, ожидающих их при дворе; дю Барта, как обычно, сокрушался о греховности человеческой природы, а Агриппа д’Обинье дивился премудрости Божией, ради нашего же блага посылающей нам врагов. И тогда Генрих возражал ему с перекошенным ртом, и его смятенный взгляд был полон ужаса и гнева:

– Посылать нам старую отравительницу я его не просил! Этого долга за ним не было!

Да, по временам, когда его душа как бы впитывала в себя всю ненависть товарищей, он вдруг спрашивал себя: «Да что я, с ума сошел? Мне жениться на дочери убийцы, когда гроб моей матери, может быть, еще не предан земле? Кто окажется следующей жертвой? А я подгоняю коня и спешу не только отречься от своей чести, но и отдать жизнь? Яд – это, должно быть, ужасно», – думал Генрих и ощущал уже заранее какой-то неведомый холод и оцепенение.

Ужас и ненависть придавали его слуху особую чуткость к голосам в задних рядах, возмущавшимся миролюбием их поездки. Ведь мир все равно нарушен! Нет, надо собрать войско, вернуть адмирала! Пусть Париж, и так уже трепетавший перед ними, теперь увидит в них не только любезных гостей! Поэтому отряд делал частые остановки, чтобы посовещаться, медлил. Поэтому бесплодно проходили недели. Но когда все, даже Агриппа, начинали колебаться, король Наваррский вдруг отдавал приказ: «На коней! Вперед!» – и, сидя в седле, распевал, как ребенок, который едет через темный лес.

Так достиг он места, откуда уже было поздно возвращаться, ибо здесь его ждали первые придворные из числа тех, кому надлежало торжественно встретить жениха принцессы Валуа; среди них был и его дядя – кардинал де Бурбон. С этой минуты весь отряд непокорных гугенотов оказался как бы пленником кардинала, ехавшего в своем красном плаще рядом с их королем. На другой день, девятого июля, они достигли предместья Сен-Жак; и тут они возликовали. Правда, это была горькая радость: во главе дворян-протестантов, ожидавших своего Генриха, ехал сам несравненный Колиньи, герой их благочестивых войн. После кончины королевы Жанны от сражений за веру только и осталось им что этот старик. Благодаря этим двум людям – Жанне и господину адмиралу – они уже не были преследуемыми еретиками. Они явились сюда как некая сила и сейчас войдут в город! Спутников Генриха охватило бурное воодушевление, они замахали шляпами, на смуглых лицах задрожали бородки, и они единодушно приветствовали своих славных любимцев. Генрих и Колиньи обнялись. Гугеноты кричали: «Да здравствует господин адмирал!» Они бушевали: «Да здравствует наш Генрих!»

Это была сельская латынь, которой здесь никто не понимал.

Однако странным было то, что, несмотря на шумный въезд, улицы продолжали оставаться безлюдными. Генрих раньше, чем его всадники, заметил, что товары в окнах лавок убраны, ставни заперты. В его сердце еще таилась надежда, что у городских ворот его встретят старейшины с обнаженной головой, если не все, то хотя бы несколько; но из ратуши нет никого, да и вообще не видно горожан. Только кошка перебежала улицу под самыми копытами лошадей. Отрядом овладело чувство тревоги, люди притихли.

Улицы были узкие, дома по большей части тесные и убогие, с островерхими крышами, деревянные балки поддерживали камень, нередко встречались наружные лестницы. Деревянные части домов были ярко раскрашены, у каждого дома был свой святой, и, казалось, только он один и смотрел с перекладины ворот вслед гугенотам. Те несколько раз слышали брошенное им вслед: «Разбойники!» – и можно было подумать, что это крикнул святой.

Иные церкви и дворцы были в новом духе и бросались в глаза своей пышностью и красотой, – уже не камни, а дивная поэзия и волшебство, точно перенесенные сюда из иных миров. У некоторых всадников при виде этого словно ширилась грудь от счастья, и в сердце своем они приветствовали языческих богов на крышах и порталах, даже фигуры мучеников на храмах, ибо эти святые имели сходство с нагими гречанками. Однако для большинства суровых борцов за веру смысл увиденного ими оставался закрытым. И было у них только одно желание – опрокинуть идолов, рассеять наваждение. Потому что идолы самонадеянно жаждали затмить самого Господа Бога.

Молодой король Наваррский, ехавший между кардиналом и адмиралом, внимательно разглядывал Париж; это был незнакомый город, никогда еще Генрих его как следует не видел: ребенком его держали как в плену в монастырской школе. А сейчас он слышит враждебные возгласы, он замечает, как люди пытаются выглянуть в глазок в наглухо закрытых ставнях. Все, что ему довелось увидеть во время своей первой поездки через город, были любопытные служанки и уличные девки, да и те прятались в глубокой тени. По две высовывались они из закоулков, там блеснут светлые глаза, тут вспыхнут рыжие волосы, смутным пятном выступит из сумрака белая кожа. Казалось, они-то и воплощают в себе тайну этого враждебного города, и Генрих повертывался в седле и тянулся к ним, как и они к нему. Ты, белая и румяная, покажись, покажись, ты, плоть и кровь, горяче́е, чем языческие богини, твои краски нежны и смелы, такие расцветают только здесь. Всадники нежданно сворачивают за угол, и там стоит одна, вполне осязаемая в солнечном свете, она застигнута врасплох, она хочет бежать, но встречается взглядом с королем разбойников и остается, оцепенев, привстав на цыпочки, словно готовая спорхнуть. Она стройна и гибка, точно поднявшийся из земли стебелек риса, кончики ее длинных-длинных пальцев слегка отогнуты назад, лебединая шея упруга. Кажется, в ее пленительном смятении – и женский испуг, и жажда, чтобы ее сейчас же обняли. Когда Генрих поймал ее взгляд, в нем была веселая насмешка, а когда он наконец был вынужден отвести свой взор, ее глаза уже отдавались, затуманенные и ничего не видящие. Да и он опомнился не сразу. «Она моя! – сказал он себе. – Другие тоже! Париж, ты мой!»

Было ему тогда восемнадцать лет. И лишь в сорок, когда борода его уже седела и он стал мудрым и великим, он завоевал Париж.

Сестра


В эту минуту его двоюродный брат Конде заявил: «Мы прибыли». Стража княжеского дворца уже окружила лошадей и повела их через передний двор. Генрих с кузеном поднялись по широкой лестнице, однако Конде пропустил его вперед, а может быть, сам Генрих обогнал его, взбежав наверх, ибо там ждала его женская фигура. Ты! Только ты – бешено стучало его сердце, он не в силах был слова вымолвить. Они обнялись, он поцеловал сестру в одну и другую щеку, такие же мокрые от слез, как у него. Брат и сестра не говорили о матери. Вновь и вновь узнавая знакомые черты, каждый из них целовал лицо другого – родное с детства и навеки. Они молчали, а на них смотрели вооруженные слуги, стоявшие у каждой двери.

Из одной двери наконец вышла старая принцесса Конде, обняла Генриха и прочла молитву. Потом, заметив, что он запылен и устал, приказала принести вина. Генриху не хотелось задерживаться, он спешил в Лувр, чтобы предстать перед королевой, однако двоюродный брат сказал ему, что ни его дяди, кардинала, ни других придворных, встречавших его в предместье, уже нет. Они простились, и их свита разошлась. Но перед тем они настояли, чтобы сопровождавший Генриха большой отряд гугенотов был распущен. Королю Наваррскому разрешили иметь при себе только пятьдесят вооруженных дворян, а он привел с собой восемьсот. Конде сказал:

– Ведь с ними можно было захватить Париж. От страха жители позапирались в своих домах. Была минута, когда двор перед тобой дрожал. О чем же ты думал?

Генрих возразил:

– Об этом – нет. Но если бы следовало так поступить, мне бы тоже это пришло в голову. А теперь о другом. Я жду не дождусь увидеть королеву Франции.

Его сестричка вполголоса, но решительно попросила его:

– Возьми меня с собой. Я же часть тебя, и нам предназначена одинаковая участь.

– Ну конечно! – воскликнул он. Перед невинной девочкой Екатериной он старался держаться бодро и уверенно. – Значит, и женюсь не я один. Твой брат Генрих раздобудет тебе красивого мужа, сестричка! – Затем обнял ее и убежал.

Королевский замок


А внизу поредевшее войско Генриха, в котором оставалось все же больше сотни всадников, продолжало толпиться во дворе и на улице. Тридцати из них он поручил охранять сестру. С остальными поехал к замку. Вот наконец и мост через реку – «Мост ремесленников», отсюда королевский замок еще кажется новым и роскошным. Однако если пройти улицу под названием Австрия, то он представится довольно жутким сооружением – не то крепость, не то тюрьма, насколько можно судить по первому взгляду, – черные стены, грузные башни, островерхие крыши, широкие и глубокие рвы с вонючей, застоявшейся водой. У тех, кто хочет туда войти, невольно сжимается сердце, и особенно трудно тому, кто только что был в широких полях, под высоким небом. Но Генрих хочет войти, чем бы это ни кончилось: там его ждут приключения. Свободный ум юноши подсказывает ему, что волшебством его не возьмешь. Старая ведьма, которая представлялась ему в детстве такой страшной, все еще сидит, как паук в паутине. Его бедная мать попалась в нее. Но уж тем зорче будет остерегаться он.

Кони, гремя копытами, вступают на мост. В памяти Генриха быстро проносится воспоминание о реке, оставшейся позади, – то последняя радостная картина широкого мира, светлые облака плывут в небе, вода поблескивает между челнами с сеном, тяжеловозы тащат по берегу грузы под крик и гогот простого люда, который ни о чем не догадывается. Но здесь убили мою мать – убили! здесь! Им вдруг овладевает ярость. Бурно разрастается, ослепляет. Кто-то трогает его за плечо – один из друзей, и Генрих слышит, как тот говорит: «Они заперли за нами ворота».

Его мысль сразу становится холодной и ясной. Охрана Лувра в самом деле поспешила отрезать Генриха от моста, и его вооруженный отряд не успел проехать. Люди Генриха подняли шум. Он приказал им успокоиться, обрушился на привратников и, конечно, услышал в ответ лишь отговорки – для стольких протестантов-де и места не хватит!

– Так потеснитесь!

– Да вы не беспокойтесь, господин король Наваррский, в Лувре хватит места для всех гугенотов, которые войдут в него. Чем больше, тем лучше! – Тут лучники и аркебузиры решительно встали по краям моста и крепко сжали в руках оружие.

Генрих оглядел своих немногочисленных спутников, затем во главе отряда проехал еще ровно двадцать футов, как он прикинул на глаз, потом копыта снова застучали по доскам – это был подъемный мост. А вот и двери – двери Лувра, темные и массивные, меж двух древних башен. И наконец, свод – настолько низкий, что всадникам пришлось спешиться и вести лошадей в поводу. Одной рукой они взялись за уздечку, другая невольно легла на рукоятку пистолета. И еще двадцать футов отсчитал Генрих, весь охваченный тревожным ожиданием. Так он вошел во двор.

Во дворе была теснота, но, невзирая на множество людей, все выглядело вполне мирно. Здесь были только мужчины – всех сословий, вооруженные и безоружные, предававшиеся самым разнообразным занятиям: придворные спорили или играли в кости, горожане входили и выходили из дверей присутствий, помещавшихся в нижнем этаже самого старого здания. Прервав свою работу в жарких кухнях, повара и слуги выбегали подышать холодноватым воздухом: на этом дворе людей прохватывала дрожь даже в июле. Посередине еще виднелся фундамент разрушенной башни: это была самая толстая башня замка, с древних времен громоздилась она здесь, бросая тень на весь двор. Лишь король Франциск, двоюродный дед Генриха, снес ее. И все-таки свету было в этом дворе не больше, чем на дне колодца. Он так и назывался: Луврский колодец.

Приезжие затерялись в пестрой толпе. Генрих и его спутники не увидели здесь ни одного знакомого лица. Но когда они попытались пробраться со своими лошадьми через толпу назад, королевская стража остановила их.

– Назад, господа! Да, да, без возражений! Вернитесь! Назад, через мост, конюшни снаружи, никаких исключений, особенно для гасконцев, у которых даже слуг нет.

Вот как их встретили! Генрих не открыл, кто он, запретил говорить и остальным и в ответ только начал потешаться над молодым офицером, начальником охраны. Это продолжалось до тех пор, пока тот не схватился за шпагу; тогда долговязый дю Барта обезоружил его и крикнул, пожалуй, слишком громко:

– Это же король Наваррский!

Вокруг них уже толпился народ; послышался шум и спор, лейтенанта с трудом оттащили от его противника, так как он не желал отпустить гугенота: «Он такой же король Наваррский, как я король Польский». Наконец кто-то растолкал толпу глазеющих слуг, и Генрих увидел, что это его собственный слуга д’Арманьяк, которого здесь уже знали. Д’Арманьяку удалось убедить их, что это правда, впрочем – лишь пустив в ход все свое красноречие. Заверения простых людей успокоили и господ, и все отступили на почтительное расстояние от будущего зятя французского короля. Д’Арманьяк держался рядом со своим господином, а по другую сторону шел молодой офицер, опасавшийся еще каких-либо недоразумений. Когда они очутились у подножия лестницы, офицер сказал, стараясь оправдать свое усердие:

– Еще и месяца нет, как тут вот лежал мой начальник с перерезанным горлом. А мой предшественник, некий господин де Линьероль, упал с лестницы и убился насмерть; как это случилось – никто не знает.

Стремясь загладить свою вину, он выдал тайну, прошептав:

– А прямо над лестницей-то и живет королева, мадам Екатерина. – Испугавшись этих слов, он вдруг умолк и не сделал дальше ни шагу.

Д’Арманьяк проводил Генриха в его комнату. Этот дворянин, исполняющий должность слуги, опередил своего господина и уже успел все приготовить – даже лохань, до половины налитую водой и столь огромную, что, не будучи великаном, король вполне мог сидеть в ней. А какие одежды тут были разложены – молодой сельский государь никогда таких не носил! Сплошь белый шелк, затканный блистающими узорами, самый красивый свадебный наряд в мире. Генрих догадался, что за его изготовлением наблюдали глаза матери, и его собственные сейчас же наполнились слезами.

Королева Жанна не приготовила ему траурной одежды, – значит, она не ожидала смерти и была сражена внезапно. Нет, это была не болезнь, а яд. Генриху казалось, что теперь он уверился окончательно, и в ту минуту он был даже этому рад. Сейчас он предстанет перед убийцей его матери.

Злая фея


Генрих приказал доложить о себе старой королеве, и, когда он был готов, за ним явились два дворянина. Долго шли они втроем по дворцовым комнатам, не обменявшись ни словом, и он понял, что молчат они из осторожности. В другое время он забросал бы их вопросами, но сейчас был одержим одной-единственной мыслью – он думал только о ненависти. Но вот провожатые распахнули двери в приемную королевы, почтительно склонились и оставили его одного. У двери, в которую вошел Генрих, словно застыли два коренастых швейцарца, а двое, охранявшие вход во внутренние покои, скрестили перед ним алебарды. Все четверо казались изваяниями из камня, их светлые глаза были устремлены прямо перед собой. Они не видели чужеземца и не поняли бы его, даже если бы он громко воскликнул: «Мою мать отравили!»

Так как Генриху пришлось ждать, то ему взбрело на ум спрятаться за оконным занавесом. Когда войдет отравительница, пусть не знает, что он тут, а он подглядит, какое у нее будет выражение лица. Но в окно светило полуденное солнце, а позади тщательно ухоженного сада он увидел светлые воды реки и все то, с чем он, подъезжая к воротам замка, уже распростился, – ничего не ведающий шумный люд, шаткие высокие возы с сеном, скрипучие лодки и повозки. Бросился ему в глаза и длинный озаренный солнцем дворцовый фасад, который был виден весь из этой угловой комнаты: фасад был великолепен, прямо какое-то чудо. Казалось, здание перенесено сюда по волшебству из сказочных миров мечты. В почтенном городе Париже местами вас встречали такие неожиданности, которые никак не вязались с его обитателями. Этот фасад был выше французского двора: он как бы поднимал его из Луврского колодца, где останки дряхлой башни догнивали на могиле столетий. Словом, это была блистательная, обращенная в будущее сторона очень мрачных, древних времен. Увидев дворцовый фасад, Генрих Наваррский понял, что хотя владелица замка и отравительница, но что она вместе с тем и фея. Правда, нужно всегда остерегаться ловушек лукавого, а такой ловушкой может оказаться даже прекрасный фасад. «Обман чувств, наваждение!» – подумал молодой протестант – или же это подумала покойница, воспользовавшись живым мозгом своего сына? Королева Жанна не раз бывала в этой комнате. Здесь она добивалась прав для своей веры и своего сына, здесь боролась и изнемогала, и, может быть, здесь ей был предложен стакан воды, куда старая колдунья чего-то подсыпала.

Генрих круто обернулся. Он не слышал даже шороха, однако Екатерина Медичи уже успела, переваливаясь, дойти до середины комнаты. Он узнал только ее силуэт, так как был ослеплен светом, она же отыскала взглядом молодого человека и рассматривала его. А где ее руки – она спрятала их в складках платья? Королева была в черном, она заговорила своим тусклым голосом. «Вот она – жива!» – с горечью подумал сын покойной. Охваченный ненавистью, он слушал, как Екатерина заверяла его, что глубоко скорбит о своей дорогой подружке Жанне и так рада, что он наконец здесь, у нее. Этому он охотно верил, но решил про себя, что еще заставит старуху пожалеть об этом. Тем временем его глаза привыкли к сумеркам, царившим в комнате. Да, Екатерина прятала руки! А еще приплела десницу господню! Сын покойной Жанны прикусил язык, иначе он не сдержался бы и потребовал: «А ну-ка, покажите ваши руки, мадам!» Впрочем, она и показала их. Вытащив из складок юбки мясистые ладони с жирными отростками вместо пальцев, на которые ему так хотелось взглянуть, и, усевшись, положила их на стол.

В гневе Генрих сделал к ней шаг, другой. Эти шаги были слишком торопливы и необузданны. Ведь перед старой королевой стоял широкий массивный стол, а за ее спиной – четыре здоровенных швейцарца с длинными пиками. Она могла не тревожиться и говорить благодушным тоном.

– Как мне жаль вас, молодой человек! Всего восемнадцать лет, не правда ли, и уже круглый сирота. Но я буду вам второй матерью, буду направлять каждый ваш шаг, ведь шаги молодежи часто бывают слишком торопливы. И я знаю, молодой человек, что вы поблагодарите меня за это, у вас натура живая и искренняя. Мы оба заслужили того, чтобы понимать друг друга.

Его охватил ужас. Казалось, на столе стоит незримый стакан с ядом и жирные отростки старухи уже подкрадываются к нему, а ее устами говорит бездна. Это колдовские чары, их нужно разрушить! Вероятно, какие-то заклинания и магические знаки заставили бы это свинцовое лицо с отвисшими щеками лопнуть и растаять в воздухе! Однако не о таких фокусах думал Генрих в этот решающий миг; ему открылось нечто иное: он вдруг почувствовал в глубине души, что убийца его матери достойна сожаления, как та башня в Луврском колодце – остаток погребенных столетий. И все-таки башню скоро снесут окончательно. Может быть, Екатерина сама сделает это. Ей или ее поколению ведь уже пришлось возвести прекрасный, озаренный полуденным солнцем фасад дворца. Сама же она еще сидит здесь как воплощение черного и неразумного прошлого. Плохое, когда оно уже одряхлело, вызывает смех, даже если продолжает убивать. И, несмотря на его запоздалые злодейства, оно порождает в нас жалость своей слабостью, своей ветхостью.

Поэтому юноша воскликнул звонко и уверенно:

– Поистине вы правы, мадам! Я когда-нибудь, бесспорно, скажу вам спасибо! Да будут мои поступки так же непосредственны, как и ваши! Я постараюсь понравиться столь великой королеве.

Преувеличенной иронии подобного обещания она, конечно, не могла не заметить, но он и не скрывал ее. Черные, без блеска глаза Екатерины, вдруг ставшие колючими, действительно впились в его лицо, в котором не отражалось решительно ничего, кроме юношеской отваги. Под ее пытливым взглядом Генрих продолжал:

– От вас, мадам, я надеюсь услышать о кончине моей бедной матери – королевы больше, чем мне могут сообщить другие. Она имела счастье быть с вами близкой, и во всех своих письмах моя бедная мать всегда отзывалась о вас с высокой похвалой.

– Я думаю! – заметила Екатерина. Она вспомнила последнее письмо, в котором Жанна д’Альбре льстилась надеждой отнять у нее власть и которое Екатерина собственноручно вскрыла и снова запечатала. Об этом письме вспомнил и Генрих.

А старуха стала еще проще и сказала прямо-таки дружелюбно:

– Дитя мое, мы не случайно здесь одни. Вы поступили хорошо и правильно, что прежде всего явились ко мне, иначе я сама пригласила бы вас, чтобы дать некоторые разъяснения по поводу смерти вашей матери, моей дорогой подруги. Тот, кто не знает, как было дело, может в самых естественных событиях усмотреть тайну, и это вызовет в нем озлобление.

«Ловко разыграно!» – подумал он и ответил:

– Вы совершенно правы, мадам, я сам в этом убедился. Никто из тех, кто видел мою мать – королеву незадолго до ее смерти, не поверил бы, что ее жизнь уже под угрозой.

– А вы, дитя мое? – напрямик спросила Екатерина, и притом с такой материнской заботливостью, как будто она самая честная старуха на свете.

Вот он, этот миг! Ведь именно ради этих слов Генрих явился сюда. И сейчас он должен крикнуть: убийца! Так представлял он себе расплату с мадам Екатериной до того, как этот миг настал. Однако юноша медлил. Его жгучая ненависть натолкнулась на неожиданное препятствие.

– Я жду ваших разъяснений, – изумленно услышал он собственный ответ.

Двое в черном


Она кивнула с довольным видом. Затем слегка повела плечом, подавая знак двум швейцарцам, охранявшим вход во внутренние покои. Солдаты опустили пики, распахнули обе половинки двери. Тотчас вошли двое одетых во все черное мужчин – высокий и поменьше. Они были с непокрытой головой, без оружия, но на их лицах лежала печать какого-то скорбного достоинства. Они склонились, как и полагалось, сначала перед королевой Франции, затем перед королем Наваррским, потом замерли, ожидая знака, приказа королевы, и как только она милостиво опустила руку, заговорили, обращаясь к Генриху:

– Я Кайар, бывший лейб-медик ее величества королевы Наваррской. – Эти слова произнес долговязый и, видимо, сам глубоко проникся их торжественностью.

– Меня зовут Дене, я хирург. – Это был совсем другой тип, он с удовольствием обошелся бы без казенной скорбности.

– По приказу ее величества, я, Кайар, член факультета, четвертого июня, во вторник, был вызван в дом принца Конде и нашел королеву в постели, у нее был приступ лихорадки.

«Стакнулись, – подумал Генрих, – и теперь будут без конца разводить канитель». Он сел.

– А какое лечение вы применили? – спросил он вторично мужчину в черном. – Клистир?

– Это не мое дело, – ответил хирург. – Этим вот он занимается. – и толкнул локтем своего коллегу.

Врач побелел от гнева, однако продолжал с полным самообладанием:

– Я, Кайар, член факультета, незамедлительно произвел обследование и установил, что правое легкое у королевы весьма сильно поражено. Заметил я также необычное затвердение и предположил наличие опухоли, которая могла прорваться и вызвать смерть. Согласно этому я и записал в своей книге: ее величество королева Наваррская проживет не более четырех – шести дней. Это было четвертого, во вторник. А в воскресенье, девятого, наступила смерть. – И он протянул Генриху упомянутую книгу с записями.

Генрих бросил беглый взгляд на каракули врача. Второй одетый в черное мужчина состроил такую рожу, которая ясно говорила, что заявлениям первого никакого значения придавать не следует, разве что комическое, и, видимо решив, что пора высказаться, начал очень просто:

– Я всего лишь хирург Дене и совсем не знаменит; ваше величество, вероятно, никогда не слышали даже моего имени. Но вы, бесспорно, знаете прославленного господина Кайара, красу факультета. Его вскормила наука, а я всего лишь скромный ремесленник и работаю пилой. Он предрекает людям точный час их смерти, вопрошая, если нужно, даже звезды. Я же вскрываю тела людей после их смерти и притом все-таки кое-что нахожу, чего отрицать нельзя, ибо мои находки можно увидеть и ощупать. Но потом оказывается, что все это уже заранее было записано в сивиллиной книге великого Кайара, почему я остаюсь его ничтожным помощником. – И он отвесил врачу низкий поклон.

А тот принял похвалу, как нечто вполне заслуженное.

– Так вот, – продолжал Кайар, – когда королева скончалась, я, следуя ее воле, выраженной еще при жизни, поручил здесь присутствующему хирургу Дене произвести вскрытие ее тела.

Сын покойной вскочил.

– И вы это сделали? И вы осмелились?

Кайар продолжал хранить вид скорбный и достойный.

– Не только тело ее величества приказал я, по ее велению, вскрыть, но и голову. Ибо королева страдала от мучительной щекотки в голове и опасалась передать какую-то неведомую болезнь своим детям. Она настаивала, хоть я и напоминал ей о том, что ничто не передается по наследству без воли господней.

– Докажи! – воскликнул Генрих и топнул ногой. – Иначе я ни одному слову твоему не поверю!

Тут врач и в самом деле извлек какой-то свиток, протянул его Генриху, и юноша прочел имя своей матери, написанное ею самой, это было несомненно. А сверху, другим почерком, были записаны ее распоряжения, о которых рассказал врач.

– И что же вы нашли? Скорей, я хочу знать!

Теперь заговорил хирург:

– В теле оказалось все так, как и предвидел господин Кайар, уплотнение пораженного легкого и опухоль, которая, лопнув, явилась причиной смерти. А в голове – вот что.

Точно фокусник, чуть улыбающийся удавшемуся фокусу, он указал на стол, где лежал большой, весь исчерченный лист бумаги. Еще за мгновение перед тем стол был пуст. Генрих склонился над листом и вздрогнул: на бумаге выступали контуры черепа – это был череп его матери. А хирург продолжал:

– Когда я распилил голову королевы…

– В моем присутствии, – торопливо вставил врач.

– Иначе череп и не удалось бы вскрыть. Итак, когда я вскрыл его, я обнаружил под черепной коробкой какие-то пузыри, наполненные водяной жидкостью, которая, вероятно, еще при жизни королевы разлилась по мозговой оболочке.

– Отсюда и необъяснимая щекотка, – заметил врач. Хирург толкнул его в бок и пропищал:

– Он вот объяснил! А я бы не смог. Только рисунок сделан мной. Видите, где я держу палец?

Но долговязый, хранивший торжественный вид, попросту отбросил палец своего подчиненного; тот прямо посинел от злости.

Пока врач подробно и с непоколебимой убежденностью объяснял значение линий и точек, Генрих хотя и слушал его, однако в то же время продолжал наблюдать за мадам Екатериной. И она сначала склонилась над чертежом, внимательно разглядывая его, хотя, наверное, видела не в первый раз. Но чем яснее становилась болезнь ее милой подруги, тем больше откидывалась назад мадам Екатерина, пока снова не приняла прежнее положение в своем кресле с прямой спинкой.

– Это такой редкий случай, – заметил врач, – и настолько подозрительного свойства, что мой учитель и предшественник наверняка бы предположил здесь колдовство, я же верю только в природу и в волю Божию.

Мадам Екатерина одобрительно кивнула и поглядела на сына своей подруги, – да, перед ним лицо доброй, простодушной женщины, быть может, искушенной и многоопытной, но в этой смерти она тоже ничего не понимает, она искренне встревожена загадочной немилостью судьбы. «Если б только я мог проникнуть в бездну ее взгляда!.. – думает сын отравленной Жанны. – Хотя почему она непременно должна быть отравлена? Все могло произойти вполне естественным путем. В искренности врача сомневаться не приходится, как, впрочем, и в ограниченности его познаний. А пузыри под черепом моей матери? Чем они вызваны? Ядом? Ах, если бы я мог проникнуть в бездну этого черного взгляда и нащупать руками, что там прячется! Я хочу знать наверняка!»

Почти победительница


Его душевная борьба едва ли могла ускользнуть от умной старухи, однако Екатерина сделала вид, будто ничего не замечает. Она держалась так, словно ее единственная цель – смягчить горе скорбящего сына. Прежде всего она подала знак обоим лекарям, и они, поклонившись, удалились с тем же достоинством и скорбным выражением, с каким вошли. Затем Медичи, видимо, решила дать ему опомниться, но воцарившееся молчание продолжалось, может быть, слишком долго: ненависть Генриха, на время утратившая свою напряженность, проснулась с новой силой. Он вспомнил о вскрытых письмах: именно после того, как они были отправлены, умерла его мать! Сам того не замечая, он большими шагами забегал по комнате. Мадам Екатерина спокойно следила за ним, и он, заметив это, снова почувствовал в душе смятение. Юноша внезапно остановился перед ней, скрестив руки, в недопустимо вызывающей позе. Слово «убийца» уже грозило сорваться с его губ. Никогда еще он не был так близок к этому. Однако она предупредила взрыв и начала мирно и неторопливо:

– Милый мальчик, я рада, что вы теперь знаете столько же, сколько я. Мне было приятно видеть, как вы тоже постепенно убеждались в истине. Теперь мы можем похоронить печаль в глубине наших сердец и обратиться к радостному будущему.

– А череп? – угрожающе бросил Генрих в лицо королевы, тяжелое и серое, как свинец. Затем поискал глазами на столе – листок с рисунком исчез: от изумления у него прямо руки опустились. Впервые мадам Екатерина не сдержала насмешливой улыбки, отнюдь для него не лестной. «Вы даже этого не заметили, милый мальчик», – точно говорила эта улыбка.

Как ни странно, неудача успокоила Генриха и настроила его самым деловым образом. Ничего не поделаешь. Екатерина взяла верх. Договориться с ней нужно. И он тут же забыл о ненависти и недоверии, точно их и не было. При его характере это было нетрудно. С чувством облегчения уселся Генрих против старухи, а она одобрительно кивнула.

– Нас с вами ожидает немало хорошего, – сказала Екатерина.

Генрих не ответил, и она продолжала:

– Теперь мы друзья, и я могу сказать откровенно, почему я отдаю вам свою дочь: из-за герцога Гиза, который мог бы стать опасен моему дому. Он ведь был вашим школьным товарищем; и вам, вероятно, известно, что Генрих Гиз упорно домогается любви парижан… Он старается выказать себя более усердным христианином, чем я, а я, как известно, изо всех сил защищаю святую Церковь!

При этих словах какая-то искорка сверкнула в ее непроницаемом взоре; а Генрих тут же забыл, что ему хотелось заглянуть в глубину ее души, и беззвучно рассмеялся вместе с ней: хоть в неверии своем созналась, и то хорошо. Презрение к ханжескому фанатизму сближало их. Впрочем, лицо ее тотчас опять стало серьезным.

– Но он добился того, что папа и Испания поддерживают его. На их деньги этот ничтожный лотарингец мог бы выставить против меня большое войско. Если так будет продолжаться, то Гиз, пожалуй, весь Париж поднимет. Больше того: он может нанять убийц. А чего он в конце концов добьется? Франция станет испанской провинцией.

Мадам Екатерине было все равно, что ее случайный собеседник – незначительный молодой человек. Она предавалась со страстью своему излюбленному занятию – заглядыванию в бездну.

– Ведь и я, – продолжала она вполголоса, – могла бы сделать приятное испанскому королю. Он злится на меня за то, что я щажу моих протестантов… – Екатерина смолкает, она долго что-то обдумывает. Ее сжатые губы шевелятся, и это заставляет Генриха насторожиться больше, чем ее слова. – Нанимать убийц? – бормочет Медичи. И она могла бы это сделать! Но только ей это ни к чему, ее собственная жирная ручка отлично умеет приготовить ядовитое питье! Он пристально наблюдал за ней, и она вскоре заметила его настороженный взгляд. – Мои протестанты мне так же дороги, как и все остальные французы, – заявила она по-прежнему невозмутимо. И закончила, слегка подчеркивая свои слова: – Я ведь королева Франции.

– Это ваш сын – король, – необдуманно поправил он ее, вспомнив рассказ своей матери Жанны о том, что король страдает каким-то ужасным недугом и что оба брата Карла, ныне здравствующие, обречены на ту же болезнь, – старшим она уже овладела. «Кто эта одинокая старуха, – спрашивает себя Генрих, – которая, видимо, надеется пережить всех своих сыновей? До остальных французов ей, в сущности, так же мало дела, как и до нас, протестантов». Вслух он сказал:

– Как прекрасен ваш замок Лувр, мадам! Но все, что придает ему блеск, идет с вашей родины. Архитектура ведь итальянская, – «так же как и искусство изготовлять яды», – хотелось ему добавить. Она пожала плечами, ибо из этих двух искусств первое было ей совершенно чуждо. Да и свою Флоренцию она ничуть не любила: в молодости она была там несчастна и подверглась изгнанию.

Однако мадам Екатерина умела быть только собой и ничем иным: этим она и была сильна, пока жизнь ее не сломила.

Сейчас она подозрительно уставилась на юношу:

– Вы говорите о короле? Разве вы виделись с ним раньше, чем со мной?

Он с живостью отрицал. Екатерина заговорила еще тише: ее слов не должны были слышать даже швейцарцы у дверей, хотя они все равно ничего бы не поняли.

– Король бывает иногда не в себе, – зашептала старая дьяволица. – Я никому не говорю об этом, но на него иногда накатывает ярость, и он тогда бредит убийством, бойней. Это у него от болезни, – настойчиво бормотала она.

А Генрих подумал: нечего сказать, в хорошую он входит семейку; впрочем, ничего здесь нового нет. Но мать кровоточивых сыновей уже снова успокоилась.

– Остальные два у меня удачные, особенно д’Анжу. Подружитесь с ним, мой мальчик. А главное – держите всегда нашу сторону против лотарингцев! Вы будете так же командовать нашим войском, как ваш отец, – вы можете, – и пригодитесь нам не меньше, чем он. Зато вы получите мою дочь. Но и тут, смотрите, остерегайтесь герцога Гиза. Женщины считают его красавцем.

А Генрих думает про себя: «И спят с ним. Нечего морочить мне голову, мадам! Мы друг друга знаем, и мне известно, какова та девушка, на которой я женюсь. Только моя дорогая мать не догадывалась…» – шептало его любящее сердце.

И он сказал с вызовом:

– Потому-то вы, мадам, и отослали Гиза до моего приезда.

А старуха отвечала еще спокойнее:

– К вашей свадьбе он вернется. Иногда бывает лучше, чтобы на глазах у молодой девушки не торчал мужчина, который пользуется слишком большим успехом. А мне, старухе, следует постоянно надзирать за ним. Я хочу, чтобы все мои враги были собраны тут, у меня, в Лувре. – К ним принадлежит и он, в этом не может быть сомнения.

Столь бесцеремонная откровенность могла бы оскорбить Генриха, хотя он уже с юных лет не верил в доброкачественность человеческой природы. Но Екатерина слишком уж обнажала жизнь. С другой стороны, в нем брало перевес какое-то доверие, мало-помалу возникавшее в его душе во время их беседы. Когда восемнадцатилетний юноша слышит столь лестное мнение о себе, он в конце концов попадается на удочку. «Мне лично этой знаменитой ведьмы бояться нечего, да и матери моей ничего она в питье не подмешивала». И если бы сейчас перед ним стоял на столе стакан, он был бы готов залпом выпить его.

Вместо этого мадам Екатерина подала знак, стража тут же распахнула наружные двери, и на пороге появились те двое дворян, которые проводили Генриха сюда. Слегка удивленный, Генрих простился и последовал за ними.

Нечистая совесть


Он заговорил со своими провожатыми, один из них был первым дворянином короля, его звали де Миоссен; это был человек крайне осторожный и тщательно скрывавший, что он протестант. Генрих сказал ему это прямо в лицо, по некоторым безошибочным приметам он умел распознавать ревнителей истинной веры. Принц спросил, смеясь:

– Вы что, боитесь парижан? Народ нас, верно, недолюбливает?

– Если бы вопрос шел только о народе, – загадочно ответил Миоссен.

– Стыдитесь! У первого дворянина короля должно быть больше гордости!

Затем Генрих покинул обоих придворных и ускорил шаг, ибо в глубине парка, содержавшегося в образцовом порядке, заметил самого Карла Девятого, тот был один и возился со сворой собак, которые оглушительно лаяли. Генрих окликнул его. Но король не слышал, а в это время внимание Генриха привлекло нечто другое: он стоял под окном той комнаты, из которой только что вышел. И вот перед ним озаренный солнцем фасад во всей своей неправдоподобной прелести, быть может, искушение лукавого, но, во всяком случае, если даже наваждение, то чарующее наши чувства. И тут же он понял, что мадам Екатерина отпустила его в слишком уж выгодную для нее минуту, когда он наконец решил, что его мать все-таки не была отравлена. Именно в тот миг, когда он этому поверил, Екатерина отпустила его. Она видела его насквозь с грубой прозорливостью, он же тщетно старался проникнуть в глубины ее непроницаемого взгляда. И тогда юношу охватил страх; в нем опять ожило то первоначальное ощущение, с которым он вошел в комнату наверху, – вошел как судья и мститель. «Убийца!» Дважды удержался он и не произнес этого слова, не только из осторожности, как опытный царедворец, но и потому, что старуха действительно внушала ему какое-то дурацкое, слепое доверие. В таких случаях молодость – плохой советчик, по крайней мере меня она обрекла на полное бессилие!

Он быстро отыскал знакомое окно. Нет, он все-таки не ошибся! Лицо тут же снова исчезло, Генрих не успел его рассмотреть; за ним следили, он чувствовал это. Проверяли, осталось ли что-нибудь от его ребячьей доверчивости? «Самая малость, мадам Екатерина! Я знаю далеко не все, и даже, отчего умерла моя мать – королева, не знаю наверное! Но я не забуду никогда, что из двух искусств ваших соплеменников – составления ядов и благородного зодчества – вам доступно только первое. Вы злая фея, если только вы фея. Мне предстоит здесь изведать, что такое ужас, но при этом я должен смеяться. А про своего толстого сына сказала, будто он бешеный».

Генрих снова направился к Карлу Девятому, но уже гораздо медленнее. Тот все еще не замечал его. Вернее, он отвел свой косящий взгляд и сделал вид, будто занят только собаками. Две собаки подрались. Король начал науськивать их друг на друга, и они сцепились еще яростнее. Тогда он крикнул, перекрывая лай и рычание:

– Обе надоели! Пусть загрызут друг друга!

После такого приема, еще более глупого, чем неучтивого, Генрих повернулся, чтобы уйти. Тогда Карл бросил свое занятие и пошел за ним. «Наварра! Что вам сказала моя мать – королева?» И скосил глаза. А Генрих решил: «Он, видно, ждал меня здесь внизу с большим нетерпением».

– Мы говорили все больше о черепах да об убийствах. Было очень весело, мадам Екатерина мне нравится – впрочем, я ей тоже.

Карл вздрогнул, задрожал и пошатнулся.

– Ради Господа, Наварра, я знать ничего не хочу об убийствах! Совсем недавно два человека из моей личной охраны прикончили здесь друг друга, как вот эти злые собаки. У моей матери – королевы голова всегда набита всякими ужасами.

– А она то же самое говорит про вас, – вставил Генрих.

У короля Франции словно язык прилип к гортани, он даже весь как-то съежился. Хотя на него, по выражению его матери, иногда нападало бешенство, страх все же пересиливал ярость. Так случилось и тут. Карл был в белом шелку, и поэтому казалось, что он даже не побледнел, а пожелтел. А у сына умершей Жанны вспыхнуло новое подозрение: совесть Карла явно была нечиста. Этот сын и эта мать, объявлявшие друг друга сумасшедшими, – раскрытия каких тайн они опасались? Юноше невольно пришли на память слова друзей: «Вы будете второй жертвой. Соберите ревнителей истинной веры! Конечно, было бы благоразумнее покинуть, пока не поздно, этот разбойничий вертеп. Взять сестру и – прочь отсюда вместе с моими всадниками! Однако я не сделаю этого, ведь я для того и приехал ко двору, чтобы познать, что такое страх; и потом, сюда идут две девушки, впереди них, словно на поводу, выступают павлины с искрящимся оперением. Одна из них – Марго, родная дочь отравительницы» – это первая мысль, которая проносится в голове Генриха. Но ее сейчас же нагоняет вторая: «Марго стала красавицей!»

Лабиринт


Он радостно сделал к ней несколько шагов:

– А, милая Марго! – громко воскликнул он.

Карл Девятый удивленно обернулся; потом опять занялся своими собаками. Принцесса Валуа произнесла первые слова, только когда Генрих уже стоял перед нею; она сказала:

– Надеюсь, ваше путешествие было благополучным?

– Ваш образ неизменно стоял передо мной, – поспешил он заверить ее. – Но в действительности вы несравненно лучше, чем на портрете. А кто ваша хорошенькая подружка?

– Мадам де Сов, – вместо ответа властно обратилась к ней Марго. – Отведите же птиц обратно!

Тогда фрейлина хлопнула в ладоши, и павлины в самом деле пошли перед нею. Она все же успела произвести оценку этого юного провинциала – достаточно ей было бросить на него насмешливый взгляд из-под высоких бровей. Этот будет для женщин легкой и безобидной добычей! «Как в руках принцессы, так и в моих», – мысленно добавила она и удалилась, очень стройная и изящная.

– У нее нос слишком длинный, – заметил Генрих, когда фрейлина скрылась.

– А у меня? – капризно спросила Марго, ибо нос у той был ничуть не длинней, чем у принцессы, только более прямой.

– Одно несомненно, – сказал он, – у Матильды тонкие губы.

– У Шарлотты?

– Видите, вот вы и выдали ее имя. – Он был весьма доволен тем, что перехитрил Марго, так как ясно чувствовал ее сопротивление.

– Мне больше нравится, когда губы полнее и мягче, и зубы должны быть не такие мелкие и ярче блестеть… – При этом он посмотрел на ее рот, потом взглянул ей прямо в глаза, – но отнюдь не дерзко, – решила она про себя: недостаточно дерзко. Его взгляд был нежен и полон желанья, Генрих попытался обнять ее этим взглядом, но очень учтиво и почтительно, не как ту соблазнительную девку, на углу улицы. Из Марго с ее полными ногами вышла довольно-таки властная дама! Поэтому-то он и не брал ее приступом, да и глаза у нее отнюдь не стали покорными, незрячими и затуманенными. «Дочь убийцы! – вспомнил он и испугался. – Стала красавицей, пока мать творила черные дела!»

А Марго думала: «На мои ноги он все-таки поглядывает!» Ибо отлично помнила, что еще в детстве обещала ему, на качелях, и он тогда уже хотел это получить. А теперь что стоит между ними? Почему он оробел? Однако ее белое как снег лицо хранило глубокую безмятежность. Генрих не умел различать, как его дорогая матушка, что у Марго от жеманства, что от белил. Впрочем, Жанна считала фигуру девушки безупречной; это мнение разделял и ее сын, и его даже не отталкивало то обстоятельство, что Маргарита чересчур уж затянута. Не мог также предвидеть сын Жанны, что ее щеки когда-нибудь отвиснут. Хотя она уже не так обильно украшала себя с головы до ног сверкающими жемчугами и драгоценными каменьями, как во время некоей процессии, Генриху она показалась великолепной и сулила всем его чувствам небывалые радости.

Он думал: «Строй из себя принцессу сколько хочешь, скоро мы все равно будем лежать вместе в кровати».

А в ее надменно откинутой голове проносились мысли: «Буду я когда-нибудь снова спать с Гизом? Едва ли, потому что этот мне нравится. Деревенский юноша и все же королевский сын», – как выразилась его мать.

А он думал: «Марго, Марго, с Гизом ты больше спать не будешь: тебе и меня хватит с избытком».

Тем временем она уже давно начала по-латыни какой-то холодный комплимент его походам и воинской славе. А он заверил ее на том же языке, что восхищен ее ученостью и образованностью, а также величием ее осанки. Каждый изо всех сил старался щегольнуть самыми изысканно построенными фразами, но думали оба о другом.

Вдруг Марго переменила тему беседы.

– Вы уже говорили с моей матерью.

Генрих вздрогнул, точно его поймали на месте преступления: ведь, что бы он ни говорил, о чем бы ни думал, в душе его неизменно жило одно: «Марго – дочь убийцы!»

– И с глазу на глаз, – добавила принцесса. – Относительно прискорбного события, как я полагаю? Примите мое искреннее соболезнование. – Ее подведенные синим веки заморгали, наконец блеснула слезинка. Он тут же схватил ее за руку и прошептал: «Пойдемте отсюда!» – ибо чувствовал за спиной косящий взгляд Карла. Учтиво провел ее Генрих по открытой садовой аллее, но едва они очутились за какой-то изгородью, юноша взволнованно спросил:

– Вы видели мою мать перед кончиной? Отчего она умерла? О, отвечайте! – Но принцесса, конечно, молчала. – Вы ведь знаете, какие ходят слухи? – настойчиво продолжал он. – Скажите мне, что вы на этот счет думаете! Не хотите? Ах, Марго! Это дурно с вашей стороны!

Не отвечая, она пошла вперед по дорожке, извивающейся между двумя высокими изгородями, и они очутились в лабиринте, где было сумеречно, даже когда светило солнце. Но чутье подсказывало ей, что лучше, если Генрих не будет сейчас слишком отчетливо видеть ее и она его. Он шел, прижавшись к плечу девушки, при каждом шаге касался ее, и она ощущала на своей шее его дыхание.

– Мне ужасно тяжело. Я словно брожу ощупью и никак не могу найти выход. – Так же блуждали они теперь по узким извилинам лабиринта. – Я всегда, всегда помнил о тебе! – проговорил он вдруг так горячо и трепетно, что Марго приостановилась и посмотрела на него: в глазах у юноши стояли слезы. Это были, без сомнения, искренние слезы, и вместе с тем он был уверен, что она наконец будет тронута и выложит всю правду.

– Я ведь сама наверняка ничего не знаю, – взволнованно начала она и вдруг смолкла на полуслове.

– Но у вас есть основания что-либо предполагать? Какой-нибудь повод?

– Нет! Нет! – Она словно заклинала его молчать. Тщетно!

– Мы ведь должны пожениться. Но вы понимаете, почему я сейчас не целую ваше прекрасное лицо и не поднимаю вам юбки? У вас есть тайна от меня, и это сильнее всего остального.

Девушка только застонала. Однако он не давал ей пощады.

– Никогда еще моя страсть к вам не была так глубока, как теперь. Я смогу любить отныне только одну-единственную! – воскликнул Генрих и сам поверил своим словам. – Ах, Марго, Марго! Ведь вы дочь женщины, которая, может быть, убила мою мать!

Внезапно наступившее молчание и ужас, охвативший девушку, явились как бы ответом на его слова. Наконец Марго разрыдалась, она поняла, что стала теперь по-новому дорога сыну бедной королевы Жанны и что в этой любви есть что-то грозное. Она сделалась для него каким-то роковым символом, образом из античной трагедии, тогда как сама по себе она довольно заурядная, добродушная девушка; не умеет противиться своим вожделениям и бывала за это иной раз даже порота; считает в порядке вещей, что при их дворе людей убивают и что каждого, кто становится поперек дороги ее матери, умеют ловко устранить. Сама Марго жила среди всех этих злодеяний, нисколько ими не смущаясь, и частенько отдавалась увлечениям, в то время как рядом совершались убийства.

– Вы, может быть, дочь той женщины… – повторил он, теперь уже лишь для собственного спасения, лишь из-за того ужаса, который все больше овладевал его душой, как бы предостерегая от бурно разраставшейся страсти.

– Может быть, – сказала она с глубоким равнодушием. И в самом деле, без всяких доказательств она была глубоко уверена, что и это злодейство могло быть совершено ее матерью с таким же успехом, как и все остальные, поэтому ей стало еще более жаль его, чем если бы он уже не сомневался и решительно бросил ей в лицо обвинение. Он был беззащитен, у него были ласкающие глаза, его мать убита ее матерью. А он готов ради Марго забыть обо всем. Это и особенно его полная невинность и непричастность к таким делам тронули ее сердце, оно пылко забилось, и Марго охватило нетерпеливое желание, чтобы юноша наконец оторвался от своих дум и кинулся на нее.

Он уже готов был это сделать, уже протянул к ней руки. Но в последнее мгновение он вскрикнул от ужаса, и она тоже вскрикнула – лишь потому, что его чувства стали полностью ее чувствами. Но увидела она далеко не то, что увидел он. Его блуждающий взгляд случайно задержался на одном из погруженных в зеленый сумрак закоулков лабиринта: оттуда им навстречу плыла призрачная фигура, словно желавшая встать между ними. Восемнадцатилетний юноша потерял голову, и прозвенел его отчаянный вопль:

– Мама!

Неизвестно, сколько времени продолжалось видение. Но вдруг он почувствовал, что Марго припала к его груди, ощутил желанную, покорную тяжесть ее тела, – она сама бросилась к нему, прижалась и проговорила, плача и смеясь:

– Там же просто зеркало, чтобы люди еще больше запутались среди дорожек; никто к тебе не шел, только я, твоя Марго! И теперь я – вот, потому что теперь я люблю тебя!

А сама думала: «Две слезы уже скатились у меня по щекам, посмотрим, выдержат ли румяна». Он же думал: «Теперь ей Гиз будет уже не нужен», и стал мять ее широкую жесткую юбку. Ибо при самых возвышенных побуждениях люди не забывают и о самых низменных.

Однако эти кощунственные мысли носились как беспомощные челны по бурному морю, и это была страсть. Всюду вокруг них – нечистая жизнь, тайные злодеяния, и только они двое вырвались на просторы пьянящей бури. В это море хотим мы кинуться, и никто о нас больше никогда не услышит! Они замерли, обняв друг друга: прекраснейшие мгновения, единственные и незабываемые. И когда, гораздо позднее, им доводилось встречаться и они уже не раз испытывали друг к другу презрение и даже ненависть, они вспоминали о тех минутах и вдруг становились опять юношей и девушкой из лабиринта, где стоял этот душный и пряный запах.

Марго высвободилась первая. Она просто изнемогла, чувства такой силы были ей еще неведомы. Забыл обо всем и Генрих. Как ни странно, но в первую минуту пережитое показалось ему постыдным, он уже готов был посмеяться и над ней, и над собой. За таким подъемом обычно следует смущение, поэтому они продолжали блуждать по узким извилинам лабиринта, и Марго уже не могла найти выход. Но когда выход вдруг оказался перед ними, она остановила Генриха и сказала:

– К сожалению, ничего не выйдет. Я не буду твоей женой.

Впервые с детских лет назвала она его на «ты» – и только чтобы отказать ему.

– Нет, Марго, мы должны пожениться. Иначе не может быть, – рассудительно настаивал он. А она:

– Разве ты не видел ту, которая хотела стать между нами?

– Моя мать сама желала этого брака, – торопливо сказал Генрих, чтобы пресечь все дальнейшие возражения.

Она же промолвила, изнемогая, задыхаясь:

– Мы этого не выдержим.

А имела она в виду, что им не выдержать такой страсти со столькими подводными рифами, – грехом, происками, подозрениями; да еще покойница сует между ними свое несчастное лицо и мешает целоваться! Марго могла бы, если бы захотела, все свои мысли переложить в латинские стихи; но она этого не сделала, в ее чувствах не было тщеславия. Она смирилась, хотя смирение и было несвойственно вольнодумной принцессе Валуа. В ней вдруг проснулось сознание христианского долга, вместе с ним и потребность в человеческом самоуважении. Нет, решительно в этом лабиринте с Марго произошло слишком много необычного, так не могло продолжаться. Все же она заявила:

– Тебе надо бы уехать отсюда, сокровище мое.

– Слышать, что меня так называют твои губы, и покинуть тебя?

– Это безнравственный двор. Я занимаюсь науками, чтобы ничего не видеть. Моя мать верит только своим астрологам, а те предсказали ей смерть королевы Жанны, – вероятно, другие поручили им это сделать. И мало ли что еще они ей нашептали.

У Марго могли быть всякие предположения относительно будущих событий, но, вместо того чтобы обратить подозрения Генриха на ее мать, она предпочла свалить всю вину на астрологов.

– Поскорей уезжай! – повторила она.

– Вот еще! Точно я боюсь! – Его возмущение все росло. – Не хватало только, чтобы я закутался с головою в плащ и Париж освистал меня, когда я буду удирать.

– Это в вас говорит глупая гордость, сударь.

– А у вас, сударыня, на уме не то, что на языке. Уж не герцог ли Гиз?

Столь жестоко не понятая в своих самых чистых побуждениях, принцесса Маргарита сверкнула гневным взором на бессовестного, и он не успел опомниться, как она вышла из лабиринта.

Танец-приветствие


Выбравшись из темного лабиринта, ослепленный ярким сиянием дня, Генрих все же увидел, что Марго ушла недалеко. Ее брат, король, перехватил ее и сжимал ей плечо так крепко, что лицо девушки скривилось от боли. Притом он злобно сопел и что-то выговаривал ей, а что – не разобрать. Ясно, что Карл слышал их последний спор. Обо всем, предшествовавшем этому спору, он знать не мог. Но Генрих затрепетал от воспоминаний, что-то поднялось у него в груди, словно горячий ключ, забивший из недр скалы. То же самое, конечно, чувствует и она. И напрасно она с этим борется!

Тем временем Марго удалось вырваться из рук брата, она выпрямилась, гордо и гневно стала перед ним.

– Вы не принудите меня, сир, выйти за гугенота. Мне всегда претили ваши интриги. Всем отлично известно, что я католичка, и я не собираюсь менять веру.

Карл Девятый сначала был изумлен столь неожиданным упорством своей сестрицы. Она осмелилась назвать планы их матери, мадам Екатерины, интригами! Затем он пошел на попятный; кроме того, король заметил Генриха и громко заявил: «На этот счет не беспокойся, моя толстуха, католичкой ты останешься и при своем гугеноте», и добавил вполголоса несколько слов: может быть, это была угроза, может быть, он произнес имя их матери, ибо принцесса на миг испуганно отвела взор и покосилась на верхнее окно. Брат, видимо, решил, что сопротивление ее сломлено, взял за руку и неторопливо повел к предназначенному ей господину и повелителю.

– Вот тебе моя толстуха Марго, – обратился Карл Девятый к Генриху Наваррскому. И тут же продолжал: – Наварра, мы с тобой еще не поздоровались, я был занят собаками. Но мы наверстаем упущенное и выполним все в подобающей форме.

Он тут же отошел на двадцать шагов, хлопнул в ладоши, – вероятно, он уже успел распорядиться, и даже весьма обстоятельно: задержавшись в лабиринте, влюбленные дали ему эту возможность. Правда, все могло быть подготовлено и другой особой, притом еще обстоятельнее.

С двух сторон из-за Луврского замка, выходившего своим прекрасным фасадом в парк, появились две процессии разодетых придворных, одна двинулась в сторону короля Франции, другая обогнула короля Наваррского. Перед домом выстроились солдаты – слева швейцарская стража, справа – французская гвардия. Те и другие ударили в барабаны, и под вихрь барабанной дроби придворные заняли свои места. Тотчас из ближней залы донеслись торжественные и нежные звуки скрипок и флейт.

Тем временем средние двери дворца распахнулись. Оттуда вышли дамы – множество прекрасных фрейлин, но все они, подобно жемчугам, окружающим крупные бриллианты, только сопровождали обеих принцесс-жеманниц, а те, подчеркивая свою изысканность, держали друг друга лишь за кончики высоко поднятых розовых пальчиков и делали шажки так осторожно, будто ножки у них из стекла. Это были Маргарита Валуа и Екатерина Бурбонская. Но как ни заученно выступали они, в их движениях чувствовались живость и своеволие. В такт музыке они проследовали между двумя рядами придворных. Солнце озаряло принцесс с головы до ног, и, когда они остановились и обернулись, чтобы видеть торжественную церемонию, которая должна была сейчас начаться, все на них засверкало, переливаясь блеском, – парча, диадемы, нежная, холеная кожа. И все-таки они являлись лишь второстепенными фигурами, дополнительным украшением этого празднества. Присущий обеим насмешливый ум на этот счет их не обманывал; и самолюбивой Валуа, и простодушной дочери Бурбонов это показалось забавным, и они сообщили друг другу о своих впечатлениях легким пожатием пальцев.

Встретились глазами и брат с сестрой – Генрих с Екатериной. И глаза их как бы сказали друг другу: «Помнишь наш маленький замок в По, огород и дикие горы? К чему все эти фокусы! Однако – внимание: нам и этому нужно учиться. Откуда у тебя такое красивое платье? А у тебя? От нашей дорогой матери, от кого же еще?»

Их разговор без слов продолжался лишь мгновение. Карл Девятый уже начал «большой церемониал». Генрих услышал за своей спиной чей-то голос, – может быть, он принадлежал д’Обинье, Конде или Ларошфуко, а может быть, и молодому Лерану.

– Сир, – прошептал этот голос. – Точно подражайте во всем королю Франции!

– Кажется, это будет в первый раз, – отозвался Генрих, однако был тут же вынужден признать, что Карл в совершенстве владеет ритуалом.

Король Франции – он был в белой шелковой одежде, коротких панталонах с буфами, длинных чулках и в берете с пером – сделал шаг, всего один шаг, но этот шаг послужил сигналом для его братьев, герцогов Анжуйского и Алансонского, и они тут же встали у него за плечами. Подобное сочетание трех фигур имело глубокий смысл, и оно означало: «Я и мой дом». В этом сочетании было столько гордости и величия, что преждевременно опустившийся Валуа вдруг снова, как в юности, блеснул утонченностью своей породы. В ту же минуту оркестр заиграл громче – вступили деревянные трубы. До того музыка звучала пленительно, теперь она загремела торжественно и важно, все нарастая, пока вновь не грянула дробь барабанов.

А над королем, над его сказочным дворцом, над залитой блеском свитой простиралось высокое, легкое, светлое небо. Звуки разносились далеко, особенно по водам Сены, которая была отделена от ограды изысканного парка лишь заброшенной и пустынной полосой берега. По береговому откосу уже карабкался кое-кто из прибрежных жителей, самые ловкие пытались даже одолеть стену. Стража просто-напросто спихивала их вниз древками алебард; поэтому все, кому удавалось подсмотреть кусочек происходившего в парке представления, которое давали сильные мира сего, были очень довольны, и даже те, кто ничего не видел, весело шумели, как и полагается народу.

А в это время одно из окон верхнего этажа, выходящих в парк, тихонько скрипнуло, правда, этого скрипа никто не слышал, и между створками показалось высунувшееся из-за штор свинцово-серое лицо. Похожие на угли глаза старухи следили за тем, что происходило внизу, хотя все это было ею же самой придумано и подготовлено: торжественная встреча короля-католика с королем-гугенотом, участие в ней обоих братьев короля, похвальба огромной блестящей свитой – такое зрелище неизбежно должно было вызвать у сопляка-беарнца и его оборванцев ощущение, что сами они – люди ничтожные, и укрепить их доверие к королевскому дому.

Об этом и размышляла старуха со свинцово-серым лицом, и улыбка морщила ее тяжелые щеки.

Только Марго могла видеть ее со своего места, и вдруг, неведомо почему, принцесса почувствовала дурноту. «Что я делаю! Ведь этого-то я и не хочу, и добром это не кончится! Если я дам зайти сближению еще дальше, случится что-то ужасное. Как раз сейчас мне следовало бы опять сойтись с Гизом, – хотя с нынешнего дня между нами всему конец, – чтобы, несмотря на все, расстроить мой брак с Генрихом, которого я люблю как собственную жизнь».

Марго была одна со своими предчувствиями, со своей совестью. Все, даже ее возлюбленный Генрих, целиком отдались внешней стороне совершавшейся церемонии. Впрочем, эта церемония вскоре опять захватила ее, и, как обычно, внешние события заглушили голос совести. А Генрих тем временем все подмечал. Кроме лица в окне, от него ничто не ускользнуло – ни поистине царственный размах празднества, ни выражение на лицах его участников, ни даже голоса народа, который по-своему принимал участие в этом балете. Так называл юноша про себя торжественную церемонию, участником которой оказался. Смутные предчувствия его не тревожили, зато ему не изменяло критическое остроумие, и никакой показной блеск не мог затуманить зоркость его взгляда. Поэтому Генрих, видя вокруг себя множество лиц, готов был поклясться, что их выражение заранее заказано и заказ оплачен и выполнен.

Несмотря на все эти наблюдения, он тщательно подражал Валуа: делал то же па, так же долго держал ногу поднятой и опускал ее почти на то же место, чтобы шествовать как можно медленнее и торжественнее. Рядом с Генрихом, вернее несколько отступя, следовал его двоюродный брат Конде – единственный представитель бурбонского дома, который оказался налицо. Как только король Франции и его братья пригласительным жестом простирали руку над ладонью вверх, прижимали ее к сердцу или снимали шляпу, Генрих и его кузен спешили проделать то же самое; они тоже были в положенной роскошной одежде – почти единственные среди гугенотов. Обе группы продолжали двигаться друг другу навстречу под звуки музыки, точно исполняя некий священный танец, соответствовавший высокому сану короля – как избранника и помазанника Божия. Они все более сближались, и каждая уже не производила впечатления какого-то нераздельного целого; уже бросались в глаза детали, а они всегда вызывают разочарование, нарушая словно бы уже достигнутое единство. И все более подозрительными становились те, кто надел на свое лицо заказанную ему личину.

«Взять хотя бы де Нансея, – он мне вовсе не друг! Остережемся его! Он начальник личной охраны короля. Я заранее уверен, что мне еще придется увидеть его настоящее лицо, когда оно не будет почтительно улыбаться по заказу. Самое главное – внушить им такое уважение, чтобы никакие балеты были уже не нужны. Все это лица людей, которые нам ничего не забыли, а мы – им. А какова, например, вон та улыбка? Кажется, это некий де Морвер?»

– Кузен, того придворного зовут не Морвером?

«И это называется улыбкой? Но ведь совершенно ясно, что ему гораздо больше хочется убивать, чем кланяться! Морвера я возьму себе на заметку».

И все же самые убедительные открытия бледнеют и на время забываются, если к ним случайно примешивается личное чувство неловкости, вызванное хотя бы ощущением того, что ты смешон. Но именно это и произошло, когда Генрих, подойдя ближе, увидел иронию на лицах тех, кто находился в задних рядах и считал себя в полной безопасности. Генрих сразу понял, что давало королевским придворным сознание их превосходства: убогий вид его свиты. Этого открытия он все время втайне опасался и потому собрал вокруг себя тех, кто был одет получше. Их оказалось, увы, немного, и, подойдя вплотную к партии Карла, они уже не могли заслонить остальных, шагавших позади, – толпу людей в потертых колетах и запыленных башмаках. Гугеноты явились сюда в том виде, в каком были, когда их наконец, после долгого ожидания у ворот подъездного моста, впустили в этот ненавистный Лувр – притом, разумеется, лишь самую ничтожную часть отряда. Но у них лица были не заказные, а настоящие, шершавые и обветренные, в отличие от гладких лиц придворных, и, не поддаваясь их слащавой любезности, они хранили выражение суровости и благочестия. Там – тщеславный блеск и ледяная чопорность, здесь – неприкрытая бедность, которая явилась сюда требовать своих прав. Ведь люди Генриха вели войну ради того, чтобы жить, а иные – ради высшей жизни, и называли они ее иногда верой, иногда свободой.

Впервые за все время, что Генрих был здесь, ему вдруг стало весело. Он готов был громко расхохотаться и, вероятно, с бо́льшим правом, чем царедворцы, которые только усмехались. Вместо этого, став перед Карлом Девятым, он сначала ударил себя в грудь, а затем низко склонился и описал правой рукой круг у своих ног. То же самое Генрих проделал справа и слева от короля Франции и, вероятно, повторил бы поклон даже за его спиной. Но Карл привлек шутника в свои объятия и запечатлел на его щеках братский поцелуй, причем тайком ткнул его кулаком в бок. И тот и другой отлично поняли смысл этого жеста. Сейчас опять происходит та же пародия на почитание, которую некогда разыграл семилетний мальчик, встретившись с двенадцатилетним.

– Ты все такой же шут, – сказал Карл, но шепотом, и никто, кроме Генриха, его не слышал. Затем торжественно представил ему своих братьев, как будто вместе с одним из них Генрих не протирал штаны на школьной скамье, а позднее не стоял против него на поле брани. А сколько шалостей они вместе вытворяли! Тем временем наверху снова скрипнуло окно, – его закрыли, ибо цель комедии была достигнута и проделка удалась. Теперь у деревенского увальня должно было сложиться впечатление, что эти Валуа – несколько странное, а в общем, неплохое семейство; так говорила себе старая королева, которая тоже была не лишена известной доли юмора.

Но вот в оркестре все инструменты отступили перед арфами, и это послужило знаком для дам. А чтобы они его не пропустили, первый дворянин короля де Миоссен еще кивнул им. И дамы действительно двинулись с места, впереди обе принцессы. Они едва касались друг друга высоко поднятыми пальчиками, да и ножки их словно не ступали, а парили над землей. Остановившись со своей свитой молодых нежноцветных фрейлин перед обоими королями, жеманницы-принцессы плавно опустились на колени, вернее почти на колени, ибо все это совершалось только условно, так же как и целование руки у короля Франции, причем благородство его движений казалось в этот миг поистине неподражаемым. Он сделал вид, что поднимает сестру, а затем подвел к ее повелителю, королю Наваррскому. И на этот раз Карл уже не сказал: «Вот тебе моя толстуха Марго».

Что же касается до самого Карла, то он подал руку Екатерине Бурбонской. С ней открыл он шествие. И процессия под медлительную музыку чопорного танца двинулась вокруг парка к птичнику. Здесь можно было полюбоваться причудливыми пернатыми «с островов». Они искрились и сверкали в солнечных лучах не хуже самих принцесс. Особой диковинкой была огромная клетка с птицами, ее непременно следовало показать гостям. И она в самом деле произвела сильное впечатление.

– Эге! – воскликнул один из гугенотов. – Говорящую птицу и я бы завел, да только если она умеет служить обедню! – Его спутники громко рассмеялись. Но придворные Карла не смеялись.

Эти птицы «с островов» обладали не только даром речи: иные, особенно самые мелкие и пестрые, так звонко чирикали, что заглушали даже веселый гомон народа за стеной парка. Мало-помалу прибрежные жители все же одолели стену, многие уже сидели на ней и громко восхищались представлением, в котором участвовала вся знать. Однако мужчины, дамы и птицы находились слишком близко к любопытным, поэтому стража стала гнать народ более решительно. Какого-то парнишку, который, видимо, намеревался спрыгнуть в парк, столкнули обратно, но уже не древком алебарды, а острым концом. Слабо вскрикнув, он свалился за стену и исчез; это видели и слышали немногие, но в числе их были Генрих и Марго.

– Первая кровь! – сказал Генрих Марго.

А она стала белее своих белил.

– Приятное предзнаменование, – огорченно пробормотала принцесса.

Генрих же воскликнул:

– Все эти пернатые твари напоминают мне о жареных курах и о том, что многие из нас давно ничего не ели!

Голодная свита встретила его слова шумным одобрением. А царедворцы Карла смиренно ждали, пока их королю заблагорассудится кончить церемонию.

Когда это наконец произошло, общество, еще не входя во дворец, разделилось. Оба короля, принцессы, принцы – среди них Конде и фрейлина Шарлотта де Сов – воспользовались скрытой в стене лестницей, знаменитой лестницей тайных посещений, милостей и злодейства. А свита поднялась по предназначенной для всех широкой лестнице.

За королевской трапезой


Наверху в замке были накрыты столы – один для королей, в парадной зале, и несколько – для их приближенных, в вестибюле. Хорошенькие фрейлины из свиты принцесс исчезли, но до обеда гости едва ли заметили. Лишь позднее, когда настроение повысилось, они вернулись целой толпой.

Король Наваррский вылил в тарелку с супом стакан вина, что весьма удивило короля Франции и принцессу Валуа, потом стал есть много и торопливо, и во время этого занятия Генриху было не до разговоров. Ему хотелось одного – услышать, о чем там толкуют его люди со здешними придворными. Однако музыка играла слишком громко.

Некий господин Морвер, сидевший в другой зале, выказывал особенное уважение к видавшему виды колету своего соседа – долговязого дю Барта. Почтительно осведомился этот царедворец, во скольких же походах участвовала сия столь поношенная часть одежды. Протестант, еще не имевший привычку ни к зубоскальству, ни к бездушной учтивости двора, угрюмо задумался, потом сказал:

– Мы провели много дней в седле. Но если даже человек хочет объехать вокруг всей земли, он все равно едет навстречу своей смерти. Мы с вами едем врозь, Морвер, но оба умрем. – Тут он выпил, заставил выпить и Морвера.

Дю Плесси-Морней не нуждался в вине, чтобы довести до белого каления сидевшего против него де Нансея.

Загрузка...