Глава 5


Луч утреннего солнца, проскользнув сквозь щель в занавесях, попал в глаза Маниакису и разбудил его.

Он зевнул, потянулся и сел в кровати. Его движения потревожили Нифону, и та тоже открыла глаза. Маниакис пока не знал, всегда она так чутко спит или это от непривычки делить постель с мужчиной.

Она улыбнулась ему, пытаясь прикрыться простыней, как наутро после первой брачной ночи. Маниакис тогда расхохотался, может, слишком громко, хотя у него и в мыслях не было смутить Нифону. Ему хотелось иметь скромную жену и, по всем признакам, он ее получил. Но даже у скромности должны быть разумные пределы; так, во всяком случае, считал он. Хотя не был уверен, что жена с ним вполне согласна.

– Надеюсь, ты хорошо спал, величайший? – Нифона соблюдала формальности не менее ревностно, чем приличия. Маниакису сперва это пришлось по душе, но потом он понял, что обречен выслушивать подобные вопросы каждый день, который им суждено прожить вместе.

По правде говоря, ему недоставало Ротруды, недоставало ее открытости, добродушно-веселого восприятия действительности, независимости в суждениях. Нифона же почти никогда не высказывалась определенно ни о чем более существенном, нежели состояние погоды.

Маниакис тихонько вздохнул. Ему недоставало Ротруды и по другим причинам. Нифона относилась к супружеским обязанностям всего лишь старательно, а он привык иметь дело с женщиной, которой нравятся его ласки. И дело не в том, что Нифона лишь недавно вышла из девичества, а в глубинных основах ее существа. Он снова вздохнул. Что делать, иногда приходится мириться с обстоятельствами, в которые ставит тебя жизнь.

Нифона потянула за шнур звонка. Снизу, из комнаты прислуги, донесся мелодичный звук колокольчика. Вошедшая женщина помогла императрице одеться. Когда эта процедура закончилась, Маниакис потянул за другой шнур, вызывая Камеаса, который спал в комнате по соседству с императорской спальней.

– Доброе утро, величайший! – приветствовал его евнух. – В какую тогу тебе угодно облачиться сегодня? В красную? Или в светло-голубую с золотым шитьем?

– Думаю, вполне достаточно простой темно-синей, – ответил Маниакис.

– Как пожелаешь. Хотя светло-голубая лучше сочетается с той мантией, которую сегодня выбрала императрица, – мягко возразил непреклонный Камеас и вежливо кивнул Нифоне.

Та ответила на приветствие. Она держалась очень скромно в присутствии Камеаса; в этом отношении Маниакис вполне одобрял ее поведение. Если бы евнуху приходилось присутствовать в спальне во время туалета императрицы, это всякий раз служило бы бедняге напоминанием о его злосчастном положении.

– А как ты желаешь сегодня завтракать, величайший? – спросил Камеас после того, как темно-синяя тога Маниакиса – тому все-таки удалось настоять на своем – была надлежащим образом задрапирована. – У повара есть несколько чудесных, специально откормленных молодых голубей, если позволишь предложить их твоему вниманию.

– Голуби – это неплохо, – не стал спорить Маниакис. – Передай ему, пусть запечет парочку и подаст их вместе с хлебом, медом и кубком вина. – Он взглянул на Нифону:

– А ты что скажешь, дорогая?

– Только хлеб с медом, – ответила та. – Последние несколько дней мне совсем не хочется есть. – По понятиям Маниакиса, ей никогда не хотелось есть.

– Может быть, ты успела привыкнуть к скудному питанию в Монастыре святой Фостины? – поинтересовался он.

– Может быть, – безразлично ответила Нифона. – Но здесь еда, конечно, гораздо лучше. Камеас отвесил ей почтительный поклон:

– Я в точности передам повару твои слова. И скажу ему, что тебе угодно получить на завтрак. Как и тебе, величайший, – добавил он отдельно для Маниакиса, после чего выскользнул за дверь.

***

После завтрака Маниакис и Регорий собрались на совет. Регорий временно исполнял обязанности севаста – первого министра. Маниакис послал письмо, вызывая в столицу своего отца и Симватия, но оно еще не дошло до Калаврии. Были также посланы письма в западные провинции, родным братьям, но один Господь, благой и премудрый, мог знать, когда они получат эти письма – если получат. А пока Маниакис использовал едва ли не единственного человека, на которого мог полностью положиться.

– Нет, ты видел это?! – воскликнул он, размахивая пергаментом под самым носом Регория. Вопрос был риторический, потому что Регорий уже читал депешу. – Имброс полностью разорен кубратами! Полгорода сожжено, больше половины горожан угнаны в плен, где их заставят возделывать поля для кочевников. Разве я могу вести войну с макуранцами на западе, когда кубраты крушат все на севере, чтоб им провалиться в ледяную преисподнюю!

– Нет, величайший, не можешь, – вздохнул Регорий.

– Для себя я уже твердо это решил, – кивнул Маниакис, – но мне хотелось, чтобы кто-нибудь подтвердил мои мысли. – Он тоже вздохнул. – Придется подкупать кагана кубратов. Очень противно, но не вижу другого выхода.

– А каково состояние казны, ты знаешь? – спросил Регорий с кривой усмешкой. – Если не знаешь, могу справиться у твоего тестя. Он даст ответ с точностью до последнего медяка.

– Да там только последний медяк и остался, – с горечью ответил Маниакис. – Хотя нет, беру свои слова обратно, там еще много паутины и куча крысиных нор. Но ничего похожего на золото или хотя бы серебро. Очень надеюсь, что Скотос заставит Генесия жрать золото и серебро в своей ледяной преисподней. – Он сделал паузу, чтобы сплюнуть в знак отвращения к богу тьмы. – Судя по всему, Генесий питался ими и здесь, наверху, поскольку выбросил на ветер все до последнего золотого. Может. Фос и знает, на что он потратил золото, а я – нет. Но, на что бы он его ни потратил, счастья это ему не принесло.

– Вдобавок из-за макуранцев, свирепствующих в западных провинциях, и кубратов, совершающих набеги чуть ли не до стен столицы, большая часть налогов так и остается несобранной, – вставил Регорий, – что, безусловно, не на пользу казне.

– Это точно, – согласился Маниакис. – А потому меня тревожит, как бы Этзилий не решил, что может награбить куда больше, чем я в состоянии ему предложить.

– Он также может взять то, что ты ему предложишь, и продолжить разбой, – снова вставил Регорий.

– Ты большой оптимист, как я погляжу, – сказал Маниакис. – Да, может. Но я предложу ему сорок тысяч золотых за первый год перемирия, пятьдесят за второй и шестьдесят за третий. Тогда у него будет стимул соблюдать соглашение.

– Наверно, – согласился Регорий. – А у тебя появится время, чтобы после первой выплаты наскрести приличную сумму на последующие.

– Ты научился читать мои мысли, – усмехнулся Маниакис. – Я уже успел побывал в Чародейской Коллегии; хотел узнать, не могут ли они наколдовать для меня хоть сколько-нибудь золота. Не будь я Автократором, они расхохотались бы мне прямо в лицо. Думаю, правильно сделали бы: ведь если б они могли доставать золото из пустоты всякий раз, как им захочется, то давно стали бы богачами. Нет, они стали бы богаче любых богачей.

– Да уж, такой возможности они бы не упустили, – пробормотал Регорий. – Но ведь у тебя имелась и другая причина навестить коллегию, верно? Ты хотел выяснить, не могут ли они выследить любимого колдуна Генесия.

– Хотел, – согласился Маниакис. – И выяснил. Не могут. Он не подает никаких признаков своего существования, а все их колдовское искусство оказалось бессильным. Никто из них не высказался прямо, но у меня создалось впечатление, что они его изрядно побаиваются. Один из магов назвал его ужасным стариком; им даже имя его неизвестно.

– Раз он так стар, – предположил Регорий, – может, его хватил удар, когда ты обрушился на Видесс как снег на голову? Либо Генесий успел отрубить ему голову за то, что старик не смог тебя прикончить, но не успел водрузить эту голову на Столп?

– Все может быть, – не стал спорить Маниакис, хотя сам так не думал: подобный конец куда чаще ожидает злодеев в романах, чем в реальной жизни. – Я просто надеюсь, что больше никто и никогда не увидит его в Видессе.

Чтобы хоть чем-то подкрепить свое горячее желание, он очертил у самого сердца магический солнечный круг.

***

Трифиллий, покряхтывая, поднялся из полного проскинезиса, который он сотворил после того, как Камеас провел его в покои резиденции Автократа, использовавшиеся для тайных аудиенций.

– Чем я могу служить тебе, величайший? – пробормотал он, усаживаясь в кресло.

Такие слова обычно воспринимались как вежливая формальность. Но сейчас Маниакис действительно собирался попросить Трифиллия о серьезной услуге.

– У меня есть для тебя важное поручение, досточтимый Трифиллий, – ответил он. – И если оно будет успешно выполнено, я позабочусь о том, чтобы ты стал высокочтимым Трифиллием.

– Распоряжайся мною, величайший! – воскликнул вельможа, приняв весьма драматическую позу, что было совсем непросто в сидячем положении. – Служить империи – единственная цель всей моей жизни! – Видимо, возможность одним махом взлететь на самый верхний уровень видессийской табели о рангах раньше просто не приходила ему в голову.

– Вся Видессия наслышана о твоей отваге и твердости твоего духа, – невзначай добавил Маниакис. Услышав такое, Трифиллий аж надулся от гордости. Но Автократор продолжил:

– Я знаю, что мне не найти ни одного храбреца, более достойного передать мое послание Этзилию, кагану Кубрата, чем ты. И я смогу быть уверенным в успехе лишь в том случае, если мое посольство к нему возглавишь именно ты.

Трифиллий открыл было рот, но слова застряли у него в горле. Его мясистое, с нездоровым румянцем лицо сперва покраснело еще больше, а потом сделалось мертвенно-бледным. Наконец ему удалось выдавить из себя:

– Ты оказываешь мне слишком большую честь, величайший. Я недостоин того, чтобы возглавить твое посольство к этому ужасному варвару.

Маниакису сразу пришло в голову, что Трифиллий обеспокоен не столько тем, достоин ли он стать послом, сколько тем, насколько ужасен в его представлении Этзилий.

– Я уверен, что ты справишься великолепно, досточтимый Трифиллий, – сказал он. – После того как ты столь доблестно выдержал все лишения на пути в Каставалу и обратно, для тебя не составит особого труда преодолеть такой пустяк, как короткое путешествие в Кубрат.

Не успел он произнести эти слова, как сообразил, что вельможе вовсе не придется ехать в Кубрат: как сообщалось в полученных им донесениях, после разграбления Имброса, Этзилий все еще находился на землях Видессии.

– Я стойко вынес все тяготы предыдущего путешествия лишь потому, что предвкушал возвращение в столицу, – ответил Трифиллий. – Но могу ли я надеяться на столь же благополучное возвращение после того, как потревожу коварного кочевника-номада в его логове?

– Все обстоит не так уж плохо, как тебе кажется, – успокаивающим тоном проговорил Маниакис. – Скоро тридцать лет, как кубраты не убивали наших послов. – Против ожидания, эти слова совсем не успокоили Трифиллия; скорее наоборот. – Кроме того, – добавил Маниакис, – ты предложишь Этзилию золото. Маловероятно, чтобы он тебя убил, ибо тогда ему не видать этого золота, как своих ушей.

– Ах, величайший! Ты даже представить себе не можешь, насколько меня утешили твои последние слова! – уныло отозвался Трифиллий.

Маниакис удивленно воззрился на нобля: он не подозревал, что тот способен вложить такую бездну сарказма в свои слова. Поскольку вельможа явно не хотел больше ничего говорить, Маниакис продолжал пристально смотреть на него, пока тот не увял окончательно под его упорным взглядом.

– Очень хорошо, величайший, – угрюмо пробормотал сановник. – Если ты настаиваешь, мне остается только повиноваться.

– Благодарю тебя, и пусть Господь наш, благой и премудрый, не оставит тебя своими милостями на этом пути, – жизнерадостно проговорил Маниакис. Поскольку Трифиллий все еще хмурился, он посчитал уместным добавить:

– Ведь я не прошу тебя сделать то, чего не стал бы делать сам. Когда соглашение будет достигнуто, мне самому придется встретиться с Этзилием лицом к лицу, дабы скрепить нашу договоренность.

– Ах, величайший! Не когда, а если. Если соглашение будет достигнуто, – окончательно насупился вельможа. – А если нет? Если Этзилий предпочтет пустить меня на шашлык и, настругав ломтями, зажарит над горящим лошадиным навозом? Вряд ли ты тогда последуешь за мной, чтобы разделить мою участь!

– Я приду, если случится что-либо подобное, – пообещал Маниакис. – Приду и обрушусь на кочевников всей мощью видессийской армии, чтобы достойно отомстить номадам за вероломство. – “А вернее, с тем войском, какое смогу собрать в условиях, когда макуранцы лютуют в наших западных провинциях”, – добавил он про себя, но делиться этим уточнением с вельможей не стал.

Дав вынужденное согласие, Трифиллий собрался уходить. Уже в дверях он снова что-то проворчал, обращаясь на сей раз к себе самому. Маниакис расслышал не все, но то, что он услышал, разозлило его. Трифиллий жаловался на судьбу – ведь он перенес столько лишений, чтобы посадить Маниакиса на трон, а в результате снова обречен на всяческие неудобства.

– Стой! – гаркнул Маниакис, будто перед ним был забывший о субординации кавалерист. Трифиллий испуганно вздрогнул и оглянулся. – Если ты старался посадить меня на трон лишь для того, чтобы поскорее вернуться к столичным котлам с жирной пищей, ты ошибся! – продолжал он. – Я-то полагал, что ты, как и все остальные, хочешь, чтобы мое правление позволило должным образом решить проблемы, стоящие перед империей. Именно этим я занимаюсь сейчас, собираюсь заниматься и впредь; а значит, буду использовать все имеющиеся в моем распоряжении средства, включая тебя!

Трифиллий прикусил губу, поспешно кивнул и испарился, прежде чем Маниакис успел добавить что-либо еще относительно поручений, которые вельможе так не хотелось выполнять. А Маниакис принялся пощипывать бороду, размышляя, не лучше ли было прикинуться глухим и пропустить брюзжание сановника мимо ушей. Наверно, так и следовало поступить, но сделанного не воротишь. Оставалось лишь двигаться дальше, исходя из того, что уже сделано.

Беда в том, что ему предстояло продвигать дела империи вперед исходя из того, что натворил Генесий. А тот натворил немало.

***

Давать аудиенцию возвращающемуся послу в Высшей Судебной палате означало вырядиться по всей форме: алые сапоги, тяжелая церемониальная тога и еще более тяжелая корона империи. Учитывая жаркую душную погоду, стоящую летом в Видессе, это было сущее мучение, от которого Маниакис предпочел бы уклониться. Однако Камеас вежливо, но непреклонно настаивал на том, что эмиссар, возвратившийся от двора Царя Царей, не может быть должным образом принят в императорской резиденции. Маниакис не так давно обнаружил, что он правит только империей, но не дворцовым кварталом. Здесь единолично правил его постельничий.

Раздраженный и потный, Маниакис взгромоздился на имперский трон и теперь ждал, когда посол приблизится к нему, медленно и торжественно проделав долгий путь между рядами мраморных колонн. Франтес происходил из старой семьи ноблей; он был из тех чиновников, которые делали все возможное, чтобы поддержать империю даже в те годы, когда на троне восседал Генесий. Маниакис послал к Шарбаразу именно его, потому что Франтес, оставаясь честным, обладал большой силой убеждения – сочетание, встречавшееся в Видессии не чаще, чем в других местах.

Франтес распростерся перед Маниакисом в полном проскинезисе, превратив то, что у других выглядело довольно неуклюжим знаком почтения, в нечто плавное и изящное, словно па придворного танца, а затем поднялся с той же скользящей грацией. Он был немолод, около пятидесяти, с седой бородой и удлиненным красивым, немного задумчивым лицом, на котором легко читались все оттенки испытываемых им чувств.

– Как прошло твое путешествие, высокочтимый Франтес? – спросил Маниакис. Все сановники, выстроившиеся вдоль колоннады от самого входа до трона, одновременно вытянули шеи, чтобы лучше слышать.

Казалось, длинное лицо посла вытянулось еще сильнее.

– Сожалею, величайший, но должен тебя огорчить, – сказал он. – Меня постигла полная неудача. – Его голос был глубоким, словно вибрирующим от переполняющей Франтеса энергии.

– Рассказывай. – Маниакис откинулся на спинку трона. Чтобы открыто признать провал миссии перед Автократором и его двором, требовалась недюжинная смелость. Большинство других людей предпочли бы доложить хоть о частных успехах, прежде чем признать неудачу в главном.

По мере рассказа посол загибал пальцы один за другим:

– Первое. Шарбараз не признает тебя Автократором Видессии. Он упорно продолжает представление, имеющее целью убедить всех, что сопровождающий его повсюду одевающийся с претензией видессиец не кто иной, как Хосий, сын Ликиния. Я хорошо знал Хосия, величайший. Эта деревенщина – не Хосий!

– Я тоже был с ним знаком, а потому узнал и его голову, когда ее доставили в Каставалу, – сказал Маниакис. – Поэтому я вдвойне убежден, что ты не ошибся. Продолжай.

– Второе. Он не собирается прекращать войну против Видессии, пока не посадит Лжехосия на трон, который ныне занимаешь ты, величайший. Мотивировка: месть за своего благодетеля Ликиния.

– Он невзначай забыл, что Маниакисы тоже являются его благодетелями, – заметил Маниакис. – Именно мы с отцом командовали людьми, проливавшими кровь, чтобы вернуть ему его собственный трон. Клянусь Фосом, лучше бы мы этого не делали!

– Третье. Он заявляет, что все провинции Видессии, захваченные его войсками, временно присоединяются к Макурану. Как он утверждает, до тех пор, пока Лжехосий не взойдет на трон империи. – Франтес слегка приподнял одну бровь, элегантно изобразив крайнюю степень скепсиса.

– Он дает понять, что присоединил их к Макурану навсегда, – без труда перевел Маниакис. – Когда Сабрац нуждался в нашей помощи, в нем было куда меньше самонадеянности. Просто удивительно, что может произойти с человеком, если в течение шести лет он ни разу не слышал слова “нет”.

Каждое слово, сказанное Маниакисом, было святой правдой. Но в этих словах содержалось предупреждение и ему самому. Кто здесь, в Видессии, сможет возразить ему, если он проявит жестокость, самонадеянность или откровенную глупость? Регорий. Старший Маниакис, когда он наконец прибудет в столицу. Может быть, Симватий. Все остальные пребывают в убеждении, что заискивание перед Автократором – вернейший путь к собственному возвышению. А уж Генесию наверняка никто никогда не говорил “нет”.

Подобно скорбному колоколу, Франтес размеренно возвестил:

– Четвертое. Шарбараз заявляет, что Васпуракан навечно присоединен к Макурану.

При других обстоятельствах это взбесило бы Маниакиса. Но при нынешних… Оскорбления и так громоздились одно на другое. Неожиданно засмеявшись, он сказал:

– Пусть Сабрац утверждает и заявляет все, что ему заблагорассудится. И видессийцы, и принцы Васпуракана всегда найдут чем ему ответить.

– Совершенно верно, величайший. – Маниакису послышалось одобрение в голосе дипломата. В эти первые дни его правления собственные чиновники присматривались к нему не менее внимательно, чем Шарбараз.

– Проявил ли Царь Царей интерес к предложению платить дань? – спросил он Франтеса.

Видессия не могла позволить себе платить дань и Кубрату и Макурану, но воевать с ними обоими одновременно она тем более не могла. Если нет никакого другого способа получить передышку, Маниакис был готов ее купить.

Но Франтес лишь скорбно покачал головой:

– Величайший, Шарбараз заявил, что поскольку ты не являешься законным правителем Видессийской империи – спешу заметить, это его слова, а не мои, – то у тебя нет даже права предлагать ему дань. После чего добавил, что, когда “Хосий” займет твое место на троне, подобные вопросы будут урегулированы к взаимной выгоде. Вдобавок, сказал Шарбараз, тебе нет нужды платить ему дань, поскольку при нынешнем положении дел он сам может взять у Видессии все, что ему заблагорассудится.

Среди собравшихся придворных начал нарастать возмущенный ропот. Маниакис тоже был изрядно рассержен.

– Жалкий негодяй, который оказался неспособным на элементарную признательность! – воскликнул он. – Шесть лет назад мы с отцом вернули ему его трон, ныне же он имеет наглость оспаривать мое право. Клянусь Господом, высокочтимый Франтес, если он так жаждет войны, он ее получит!

– Слава Маниакису победителю! – хором вскричали придворные.

Их громкие славословия эхом отразились под куполом Высшей Судебной палаты. А Маниакис подумал, что от видессийской армии, которая так долго обеспечивала баланс сил с Макураном, тоже осталось одно только эхо. Насколько ему было известно, в западных провинциях теперь лишь два боеспособных полка. Прежде чем вступать в противоборство с Шарбаразом, предстояло создать новую армию. Едва ли не с нуля.

– Высокочтимый Франтес! – обратился он к послу. – Благодарю тебе за смелость высказываний и такт, с которым они были сделаны. Ты хорошо послужил империи!

– К сожалению, не так хорошо, как мне хотелось бы, величайший! – поклонившись, ответил дипломат.

– Отлично сказано, – заметил Маниакис. – Вот образец, которому мы все должны следовать. К сожалению, сейчас империя в таком положении, что никто не в состоянии сделать для нее столько, сколько ему хотелось бы. Но если каждый сделает все, на что он способен, то я не вижу, каким образом мы могли бы отдать врагу наши победы.

Придворные снова разразились приветственными криками; их энтузиазм, кажется, был неподдельным. Маниакис уже научился опасаться неискренности. Но раз за разом пытаться разжечь в людях огонь патриотизма отныне стало частью его многотрудных дел. И он надеялся, что сумеет справиться.

***

– Восхитительно! – сказал Маниакис. Главный повар сотворил настоящее чудо из простой кефали, выдержанной в белом вине и поданной под соусом из лимона и долек чеснока, так обжаренных в гусином жиру, что они сделались мягкими, коричневыми и нежными. Соус служил превосходным дополнением к плотным, но нежным ломтям кефали.

Во всяком случае, так показалось Маниакису. Но за то время, пока он уничтожал свою порцию и подбирал горбушкой хлеба соус с тарелки, Нифона едва попробовала свой ужин, после чего отставила его в сторону.

– Хорошо ли ты себя чувствуешь? – спросил он. Красноватый свет светильника не позволял судить с уверенностью, но ее лицо показалось ему бледным. Уже несколько дней Нифона почти ничего не ела на ужин, да и на завтрак, как теперь припомнил Маниакис, тоже.

– Мне кажется, да, – равнодушно ответила она, обмахивая лицо ладонью. – По-моему, здесь душно, правда?

Маниакис внимательно посмотрел на нее. Окно в маленькой столовой было открыто настежь, свободно пропуская внутрь холодный бриз, дувший с Бычьего Брода.

– Так ты на самом деле хорошо себя чувствуешь? – спросил он еще раз, более резким тоном.

Подобно военным лагерям, города были рассадниками всевозможной заразы. В Видессе имелось немало кудесников-врачевателей, лучших в империи, потому что столица непрерывно нуждалась в их услугах.

Так и не ответив на вопрос, Нифона зевнула, прикрыв рот рукой:

– Не знаю, что на меня нашло. Последнее время, стоит только солнцу закатиться, как меня тут же клонит в сон. А потом не могу проснуться до полудня. Моя бы воля, я, наверно, вообще не вставала бы с матраса. Во всяком случае, теперь мне иногда так кажется.

Она, безусловно, рассматривала матрас лишь как место, где можно всласть выспаться. Маниакису пришлось стиснуть зубы, чтобы не сказать какую-нибудь колкость. Последнее время, когда он занимался с Нифоной любовью, она взяла за правило жаловаться, что его ласки причиняют боль ее грудям. Хотя ему не казалось, что он гладил их как-то иначе в тот день, когда они с Нифоной стали одновременно мужем и женой, а также императором и императрицей.

Продолжая сдерживать рвущийся наружу саркастический ответ, Маниакис задумался над тем, нельзя ли найти какой-нибудь тайный способ переправить в столицу Ротруду. Вот кому и в голову не приходило жаловаться на его любовные ласки, за исключением разве что пары месяцев, когда…

– Боже правый, – тихо сказал он, наставив указательный палец на Нифону, словно та являлась ключевым моментом проблемы, которую ему предстояло решить. Собственно, так оно и было. – Может быть, ты понесла дитя? – так же тихо спросил он.

По тому, как она взглянула на него, ему стало ясно, что такая мысль не приходила ей в голову.

– Не знаю, – растерянно сказала она, вызвав у него своим ответом новый приступ раздражения. Будучи человеком, любящим определенность, Маниакис предпочитал иметь дело с такими же людьми, как он сам.

Но хотя Нифона не давала себе труда держать в уме последовательную связь событий, она отнюдь не была набитой дурой, а потому принялась за подсчеты, загибая пальцы. Едва она закончила, как внутренний свет озарил ее лицо.

– Наверное, да! – воскликнула она. – Последние месячные должны были прийти еще десять дней назад!

Маниакис тоже не обратил внимания на задержку, за что ему оставалось винить только себя. Он поднялся из-за стола и обнял Нифону за плечи.

– Я больше не стану докучать тебе глупыми вопросами о еде, – сказал он. – Потому что знаю: ты и так делаешь все, на что способна.

По ее лицу скользнула тень. Так быстро, что он едва успел это заметить. Но все же заметил. Нифона знала, откуда ему многое известно; она знала о Ротруде и Таларикии. Маниакис никогда не рассказывал ей о них, полагая происходившее до свадьбы своим личным делом. Но она пару раз будто случайно упоминала о них. То ли Курикий рассказал ей об этом сам, то ли он поведал об увиденном на Калаврии своей жене, а уж та передала Нифоне… Так или иначе, но она знала, и это совсем не радовало Маниакиса.

Но вот Нифоне удалось разгладить свое лицо и принять безмятежный вид, хотя ей потребовалось заметное усилие воли.

– Я молю Господа нашего, благого и премудрого, чтобы ты вскоре получил сына и законного наследника, – произнесла она.

– Да будет так! – ответил он и задумчиво добавил:

– В Макуране колдуны умеют предсказывать, кто родится, мальчик или девочка. Если видессийские маги не смогут сделать того же, я буду удивлен и разочарован. – Он вдруг хохотнул:

– Думаю, наши колдуны не захотят разочаровывать Автократора.

– После стольких лет правления Генесия не захотят, уж это точно, – сказала Нифона с большей, чем обычно, живостью в голосе. – Всякий, кто вызывал его неудовольствие, тут же отправлялся на Столп; бедняге даже не предоставляли шанса загладить свою вину. – Она нервно повела плечами: у всех видессийцев еще свежи были воспоминания о пережитых за шесть лет ужасах.

– Но я-то совсем другой человек, совсем другой Автократор, – тоном уязвленной гордости сказал Маниакис. –И тут же рассмеялся снова:

– Разумеется, если они этого еще не поняли и приложат максимум усилий, чтобы мне угодить, я не слишком расстроюсь.

Нифона улыбнулась. Это обрадовало Маниакиса. Ему не хотелось, чтобы она думала о Ротруде.., даже если он сам продолжал думать о ней.

Он приветственно поднял кубок с вином, громко сказал:

– За наше дитя! – и залпом выпил.

После такого тоста улыбка Нифоны расцвела еще сильнее. Она тоже подняла свой кубок, пробормотала символ веры в Фоса, сплюнула на пол в знак отвращения к Скотосу, произнесла:

– За наше дитя! – и, подражая Маниакису, выпила вино залпом.

Он не мог припомнить, чтобы она была столь набожной, когда он отплывал на Калаврию. Интересно, подумал он, либо я просто не обратил тогда внимания, что вполне естественно для легкомысленного юноши, либо эта черта характера развилась у нее за время пребывания в Монастыре святой Фостины. Сам-то он считал, что о твердости веры следует судить по делам, а не по демонстративным проявлениям показного благочестия, но знал, что в империи мало кто с ним согласится. Иногда ему казалось, что видессийцы пьянеют от теологии едва ли не больше, чем от вина.

«Так какой же можно сделать вывод?” – подумал он.

Попытка изменить обычаи – вернейший способ получить в итоге целую цепь восстаний против его правления. А если Нифона испытывает счастье, пребывая в объятиях Фоса, это ее личное дело. Но она не раз побывала и в его, Маниакиса, объятиях, хотя сам он испытывал куда большее удовольствие прежде, когда его обвивали руки другой женщины, иначе она бы не понесла от него.

– За наше дитя! – повторил он.

Если родится сын, он будет безмерно рад. Если дочь, то он одарит ее всей любовью, на которую способен… И предпримет новую попытку, как только получит разрешение повитухи.

***

– Осьминог в горячем уксусе! – воскликнул Трифиллий, когда слуга-евнух внес ужин, заказанный чтобы отметить возвращение посла из Кубрата. – Ты вспомнил о моих вкусах; как ты добр, величайший!

– Я подумал, высокочтимый Курикий, что после долгих недель, проведенных тобой среди обитателей равнин, вдали от столицы, это блюдо послужит тебе приятным напоминанием о возвращении в лоно цивилизации, – ответил Маниакис. Он кивнул сам себе, довольный, что не забыл обратиться к Трифиллию согласно тому титулу, которым обещал наградить его за путешествие в Кубрат. Просто поразительно, на что готовы люди, лишь бы получить более высокий титул!

– Ты даже не подозреваешь, насколько ты прав, величайший! – Трифиллий поглощал осьминога с выражением настоящего экстаза на лице.

– Мне невольно пришла в голову мысль похитить твоего повара. Хотя боюсь, после того, как мне пришлось питаться жуткой старой бараниной без чеснока, прошло еще слишком мало времени, и мое небо не успело восстановить чувствительность.

Маниакис не ответил, поскольку был занят пережевыванием пищи. Он тоже ел осьминога с удовольствием, хотя и не испытывал такого священного восторга, как Трифиллий. На его взгляд, этот деликатес превозносили не вполне заслуженно. И не только потому, что осьминог сам по себе выглядел странно, но и потому, что человек мог умереть от старости, пытаясь тщательно пережевать каждый упругий, не отличающийся особо приятным ароматом кусочек.

Когда ужин подошел к концу и настало время испробовать белое вино, с северного побережья западных провинций, Маниакис перешел к делу:

– Из депеши, доставленной мне позавчера, я понял, что ты успешно заключил сделку с Этзилием.

– До известной степени успешно, – рассудительно ответил Трифиллий. – Он очень заинтересован в получении дани…

– Да уж, – сказал Маниакис. – Несомненно, гораздо сильнее, чем я в том, чтобы ее платить.

– В его заинтересованности у меня с самого начала не было никаких сомнений, – кивнул Трифиллий. – Но могущественный каган, как бы это сказать.., м-м-м.., не вполне доверяет обещаниям Автократора, который сверг с трона его большого друга Генесия.

– Генесий Этзилию не просто друг, он его спаситель, – сказал Маниакис. – Ликиний был готов уничтожить Кубрат раз и навсегда; тут-то его и сверг Генесий. А Генесию, который никогда не умел сражаться с теми, кто в состоянии оказать серьезное сопротивление, пришлось оставить Кубрат в покое. Да, Этзилий действительно потерял лучшего друга, какого когда-либо имел.

– Именно такое впечатление сложилось и у меня, величайший, – согласился Трифиллий. – Наверно, поэтому он выставил предварительные условия относительно вашей с ним встречи.

– Какие именно? – спросил Маниакис. Если Трифиллий решил отомстить за то, что его послали в страну варваров, молчаливо согласившись на тяжелые или позорные условия… Что ж, тогда придется подумать, как скормить вельможу осьминогам, а не наоборот. А предварительно, возможно, макнуть его пару раз в горячий уксус.

Трифиллий, не подозревавший о том, какие мысли бродят в голове Маниакиса, ответил:

– Желая окончательно убедиться в твоей доброй воле, он настаивает, чтобы первую часть дани доставил ему лично ты, на заранее согласованное место будущих переговоров. Насколько я его понял, где-нибудь неподалеку от границы между Видессийской империей и Кубратом.

– И разумеется, на нашей стороне, – кисло скривился Маниакис.

Он не испытывал никаких теплых чувств к Этзилию и сожалел, что Ликиний не успел сокрушить Кубрат и установить границу видессийской империи по реке Астрис, где, по его мнению, ей и следовало проходить. Да, жаль… Он с самого начала предполагал, что каган может выдвинуть какие-нибудь требования именно в этом духе. Этзилий представлял сейчас меньшую угрозу, нежели Шарбараз, а значит, следовало купить мир с ним; по крайней мере до тех пор, пока не будет отведена угроза со стороны Макурана. Маниакис вздохнул:

– Хорошо. Я могу удовлетворить желание кагана. Что еще?

– Это главный пункт, – сказал Трифиллий. – Кроме того, он настаивает, чтобы твой эскорт насчитывал не более пятисот воинов, и поклялся своим мечом, что приведет с собой не более этого числа. Более нерушимой клятвы, насколько мне известно, у кубратов нет.

– Из чего следует, что мы либо поверим ему на слово, либо примем меры предосторожности. Я предпочитаю последнее. Я дам клятву привести с собой на встречу с Этзилием не более пятисот воинов и сдержу ее; но буду держать серьезное подкрепление на тот случай, если нерушимая клятва кубратов вдруг окажется нарушенной.

Некоторое время Маниакис обдумывал, есть ли смысл нарушить клятву ему самому. Если удастся прикончить Этзилия, сиюминутная выгода перевесит любые угрызения совести. У него появится масса времени, чтобы свершить множество добрых дел и основать несколько монастырей во искупление своего грехопадения.

Но если его постигнет неудача и каган уцелеет, у кубратов появится немало дополнительных причин, чтобы и впредь опустошать земли империи, грабить ее города. Этзилий же достаточно хитер; он способен ускользнуть из любой ловушки. Поскольку чистый прагматизм оказался на одной чаше весов с моральными принципами, эта чаша перетянула и Маниакис решил не нарушать однажды данных обещаний.

– Если изволишь, величайший, то тебе представляется прекрасная возможность ошеломить варвара роскошью видессийской придворной жизни, – сказал Трифиллий. – Увидев подобное великолепие, он забудет обо всем, кроме желания воспользоваться теми щедротами, коими ты соизволишь его удостоить.

– Это было бы совсем неплохо, – согласился Маниакис.

Сам-то он находил придворную жизнь скорее бессмысленно одуряющей, чем внушающей благоговение. Но может, это оттого, думал он иногда, что я застрял в ее клейкой сердцевине, подобно мухе в лужице меда. На выросшего же среди овец номада все эти шитые золотом тоги, размахивающие кадилами священники и медлительно-торжественные евнухи действительно могли произвести впечатление. Вне всякого сомнения, Этзилию еще не доводилось видеть ничего подобного.

– А последнее из требований кагана, величайший, сводится к поставке ему двадцати фунтов сушеного перца горошком, помимо обещанного тобой золота. – Трифиллий скорчил недоумевающую гримасу:

– Один Господь наш, благой и премудрый, знает, зачем Этзилию понадобился перец, поскольку варвары абсолютно невежественны и понятия не имеют, как им пользоваться.

– Переживем, – проворчал Маниакис. – Он получит эту приправу.

– Великолепно, величайший! – Трифиллий просиял, но спустя мгновение снова озабоченно нахмурился:

– Ах, величайший! Полагаю, при проработке деталей твоего предстоящего визита к границам Кубрата не возникнет особой нужды в моем участии?

– Думаю, что к настоящему времени ты уже оказал империи множество неоценимых услуг, высокочтимый Трифиллий, – ответил Маниакис. Вельможа облегченно вздохнул, с его мясистого лица почти сошла краснота. – Сейчас для тебя – самый подходящий момент в полной мере насладиться комфортом столичной жизни, поскольку ты так долго и усердно трудился во имя его сохранения.

– Да благословит тебя Фос, величайший! – воскликнул Трифиллий, но на его подвижном лице легко читалось другое: “Давно пора!»

***

Далеко не каждый день в маленькой гавани дворцового квартала можно было увидеть столь обыкновенную, изрядно обшарпанную галеру. Но отец и дядя Автократора возвращались в столицу после шестилетней ссылки тоже далеко не каждый день.

Как только весть о приближении корабля достигла дворца, Маниакис отложил в сторону налоговый регистр, изучение которого доставляло ему одно расстройство, и поспешил в гавань. Если бы его спросили, он признался бы, что рад любому – а тем более такому! – предлогу избавиться от необходимости читать проклятый перечень. Но никому даже в голову не приходило спросить. Все-таки Автократор имел кое-какие привилегии!

Набегавшие волны одна за другой с шипением разбивались о стенку набережной. Голос моря насквозь пропитывал весь Видесс, который был с трех сторон окружен водой. Но последнее время Маниакису приходилось сознательно напрягаться, чтобы расслышать эти звуки. Время, проведенное в столице, а до этого – на побережье Калаврии, притупило его восприимчивость к голосу океана.

Прозвучали торопливые шаги; на пристани появился Регорий.

– Они уже здесь? – спросил он, переведя дыхание. – А, еще нет, теперь я вижу. Но ждать осталось всего несколько минут. Смотри, смотри! Там, на носу, стоит мой отец! А рядом с ним твой! – Он замахал руками. Через мгновение Маниакис последовал примеру своего более непосредственного кузена.

Старший Маниакис с Симватием ответили на приветствие. Только острое зрение Регория могло на таком большом расстоянии столь уверенно отличить одного от другого. Маниакису для этого пришлось сильно прищуриться.

Стоявшая рядом с Симватием Лиция тоже махнула рукой Маниакису и Регорию, после чего Маниакис принялся махать руками с новой силой, а Регорий, наоборот, вытянул руки по швам.

– Неужели ты не хочешь приветствовать свою сестру? – спросил Маниакис, чувствительно ткнув кузена локтем под ребро.

– Чтобы она окончательно задрала нос? – произнес Регорий в притворном ужасе. – Она будет напоминать мне об этом всю оставшуюся жизнь!

Маниакис только фыркнул в ответ. Он прислушивался к приказаниям командира гребцов, который сперва отсчитывал взмахи весел, а потом, когда галера подошла к причалу, велел табанить. С корабля на пристань полетели швартовы; слуги на берегу подхватили их и быстро закрепили, после чего так же быстро установили трап.

Первым на набережную поспешил старший Маниакис. Если бы кому-нибудь вздумалось опередить отца, подумал сын, тот, пожалуй, вытащил бы меч и в два счета отправил душу нахала прогуляться по тому мосту, который ведет одних на небеса к Фосу, а других – в ледяную преисподнюю к Скотосу.

С величайшей почтительностью старший Маниакис поклонился младшему.

– Величайший! – только и произнес он, после чего распростерся на деревянном настиле набережной перед Автократором, который – так уж случилось! – был его сыном.

– Поднимись, пожалуйста, высокочтимый… – растерянно замялся младший Маниакис. Нелегко быть Автократором, подумал он. То и дело возникают неудобства, о которых раньше не приходилось задумываться. В нешуточной тревоге он огляделся по сторонам: что подумают люди о его отце, сотворившем полный проскинезис перед собственным сыном?

К его удивлению, на лицах слуг и придворных, наблюдавших за старшим Маниакисом, отразилось лишь удовлетворение, смешанное с гордостью. Некоторые даже негромко зааплодировали этому спектаклю. Тревожные ожидания Маниакиса явно не оправдались.

– Дай мне закончить все как положено, сынок, – пробормотал старший Маниакис, вставая на колени и касаясь лбом досок настила. Затем он поднялся на ноги, покряхтывая от усилий, затраченных на физические упражнения. Наконец, распрямившись окончательно, он улыбнулся и добавил:

– Ну а теперь, когда с церемониями покончено, не рассчитывай, что тебе удастся избежать доброй затрещины, ежели ты сотворишь какую-нибудь глупость!

Униженное раболепие предыдущей сцены вызвало у слуг и придворных сдержанное одобрение, угроза же, высказанная лишь в шутку, заставила их онеметь в ужасе. Маниакис даже глаза закатил от изумления. Неужто они думают, что он собирается наказать своего отца за оскорбление монарха?

Судя по тому, как они встревоженно переводили взгляды с одного Маниакиса на другого, большинство именно так и думали. Тогда он подошел к отцу, крепко обнял его и расцеловал в обе щеки. Некоторые из зрителей явно испытали облегчение, зато другие занервничали еще сильнее.

Следующим в проскинезисе перед Автократором распростерся Симватий. Едва поднявшись, он тут же преклонил одно колено перед Регорием.

– Высочайший! – вымолвил он, склонив голову, как принято было обращаться к севасту Видессийской империи.

– Да встань же, отец, Фоса ради! – нетерпеливо выпалил Регорий.

Видя, как севаст подражает бесцеремонным манерам Автократора, зрители дружно завздыхали. Времена явно менялись; церемония встречи происходила совсем не по тем правилам, которым было принято следовать во времена правления приверженца старых традиций Ликиния. О том, как обстояли дела при Генесии, большинство присутствовавших постарались забыть навсегда.

После того как Симватий представился своему племяннику, а затем сыну, настала очередь Лиции. Маниакис испытал скорее смущение, нежели восторг, когда кузина распростерлась перед ним в полном проскинезисе. Но у него было ощущение, что прикажи он ей не делать этого, она почувствует себя оскорбленной, а не осчастливленной. Он недоуменно пожал плечами. Как он уже успел убедиться на примере Трифиллия, страстно жаждавшего получить совершенно бесполезный титул, церемониал – странная, почти магическая штука.

– Счастлив снова видеть тебя, кузина, – сказал он, заключив Лицию в крепкие объятия. – Когда мы расставались в Каставале, то не знали, суждено ли нам встретиться снова.

– Я-то знала, – ответила Лиция, выказав гораздо больше уверенности, чем в тот день на далеком острове. Насчет памятного обоим прощального объятия она не сказала ни слова, хотя Маниакис готов был поклясться, что именно оно у нее сейчас на уме, как и у него.

А сегодняшнее было вполне благопристойным, невинным и.., пресным.

– Величайший! – произнес старший Маниакис. – Сынок! Нет ли у тебя хоть каких-нибудь известий от твоих братьев?

– Нет, – ответил младший. – И это меня очень беспокоит. Западные провинции за последние несколько лет стали чем угодно, только не местом, где воины могут чувствовать себя в безопасности.

Он высказался весьма сдержанно. Видессийкие армии в этих провинциях были вынуждены не только противостоять яростным атакам макуранцев, но и биться друг с другом в бесконечном, бесплодном коловращении гражданской войны.

– Я молю Господа нашего не допустить, чтобы мои мальчики пропали ни за что, – сказал старший Маниакис; в его голосе слышались горечь и беспокойство. – Да не допустит Господь наш, благой и премудрый, чтобы линия моего рода пресеклась как раз в момент нашего величайшего триумфа!

– Господь уже позаботился. Во всяком случае, я на это сильно надеюсь, – ответил Маниакис, невольно ухмыльнувшись. – Узнаем точнее, когда придет весна.

– Значит, собрался сделать меня дедушкой, а? – Довольный смешок отца прозвучал почти непристойно, окончательно разрушив церемониальную атмосферу. – Похоже, ты не теряешь времени даром? Молодец!

– Отобедаешь со мной ближе к вечеру, отец? – полуутвердительно сказал Маниакис. – Я намерен устроить пир в Палате Девятнадцати лож. Дядя! Я приглашаю и тебя, и Лицию присоединиться к нам!

– Палата Девятнадцати лож?! – Старший Маниакис возвел очи горе. – Значит, придется есть лежа?

Только подумать, что такую свинью мне подложил мой собственный сын, лишив меня всякой возможности отказаться!

Но этот наполовину жалобный, наполовину насмешливый вопль души не поколебал решимости младшего Маниакиса.

– Если там могу обедать я, то сможешь и ты, – безжалостно сказал он. – С тобой удобнее. Поливая свою тогу вином и рыбным соусом, я буду пребывать в уверенности, что хотя бы в этом не одинок.

– Вы только посмотрите, что за неблагодарное дитя! – во всеуслышание возопил старший Маниакис. И тут же смазал весь эффект своего гневного восклицания, откинув голову назад и расхохотавшись так, что слуги и придворные испуганно вздрогнули.

***

Девятнадцать лож располагались в форме подковы в большом зале с тем же названием.

– Ты, величайший, разумеется, займешь главенствующее положение в центре, – сказал Камеас, указывая на одно из лож, – тогда по обе стороны от тебя окажется три раза по три почетных гостя.

– Мы могли бы пригласить гораздо больше гостей, если бы здесь стояли столы и стулья, как во всех остальных пиршественных залах, сколько их ни есть в империи, – брюзгливо отозвался Маниакис.

– Если в остальных залах люди предпочитают забыть о славном прошлом, скорее следует сожалеть об этом, а не подражать им, – ответил постельничий. – Сей зал, где поныне принято пировать полулежа, последний оплот истинной элегантности в нашем погрязшем во второсортных вещах и обычаях, неизлечимо больном мире!

– Чувствую, что мне придется заводить здесь новые обычаи, – проворчал Маниакис.

Камеас воззрился на него с неподдельным ужасом в глазах.

– Нет! Умоляю тебя, величайший, не надо! – вскричал он. – Здесь, в этом зале, пировал Ставракий, отдыхая после своих знаменитых побед над Макураном; здесь же провел немало времени Германий накануне той страшной гражданской войны, что расколола нашу империю на части. Неужели ты захочешь разрушить освященные твоими великими предшественниками вековые традиции?!

У Маниакиса имелись сильные сомнения насчет лежачих пиров Ставракия, которыми тот якобы отмечал свои победы. Судя по летописям и воспоминаниям, великий полководец Автократор гораздо уютнее чувствовал себя в походных шатрах, чем во дворцах. Но Камеасу подобные соображения, похоже, были просто недоступны. Поэтому Маниакис обронил только:

– Прецеденты – не догма…

Камеас не возразил. По крайней мере, на словах. Он лишь долго смотрел на Маниакиса большими, печальными, повлажневшими от навернувшихся слез глазами, а потом произнес:

– Разумеется, все твои приказания будут беспрекословно выполнены, величайший… – У него был такой тон, будто ему только что приказали выпить яд.

Кончилось тем, что Маниакис все-таки принялся поглощать пищу, кое-как устроившись на отведенном ему центральном ложе. Он полулежал на левом боку, освободив правую руку, чтобы подносить яства ко рту. Очень скоро его левая рука совершенно занемела от локтя до кончиков пальцев, не говоря, уже о том, что есть в таком положении оказалось страшно неудобно.

Зато Камеас буквально сиял от счастья, как, впрочем, и все остальные слуги, доставлявшие кушанья и вина в Палату Девятнадцати лож, а затем уносившие оттуда опустевшие кубки и блюда. Интересно, спросил себя Маниакис, стоит ли терпеть такие неудобства лишь для того, чтобы доставить удовольствие слугам?

Единственным утешением было то, что не он один испытывает трудности. Из всех гостей только Курикий, его жена Феврония и Трифиллий чувствовали себя непринужденно, поскольку им не раз случалось присутствовать на подобных пирах во времена Ликиния. Нифона, казалось, тоже далеко не в восторге от пиршественной церемонии, но сейчас сам процесс поглощения пищи был для нее куда более неприятен, чем необходимость полулежать, опираясь на локоть. Неудобное положение даже давало некоторую выгоду: никто не мог упрекнуть ее в том, что она мало ест.

Первым выронил кусок морской щуки изо рта прямо на тогу друнгарий Фраке. Доблестный флотоводец так энергично выразил свое мнение по поводу обычая пировать возлежа на ложе, что некоторые женщины отвернулись в смущении.

– Какая бестактность! – пробормотала Нифона. Лиция не выдержала и хихикнула, а потом притворилась, что ничего такого не делала. Маниакис поймал ее взгляд; она смотрела с опаской, пока не увидела на его лице улыбку. Минутой позже, когда Симватий обильно полил себя соусом, Лиция расхохоталась вслух.

– Какой позор – смеяться над родным отцом! – воскликнул тот. Но его суровость была столь же напускной, как та, которую раньше, в дворцовом порту, продемонстрировал старший Маниакис.

Наконец была доедена черника, отваренная в меду, и произнесены все тосты, поднятые за нового Автократора и его семью, после чего участники пира один за другим поднялись со своих лежбищ и покинули Палату Девятнадцати лож. Камеас поспешил к уходящему последним Маниакису с тревожным выражением на безволосом лице.

– Надеюсь, ты получил истинное наслаждение, величайший? – озабоченно спросил он.

– Во всяком случае, большее, чем ожидал, – согласился Маниакис.

Камеас облегченно очертил знак солнца у своей груди.

– Да будет благословен Господь! – пробормотал он, возведя глаза к небесам, после чего вновь переключил внимание на Маниакиса:

– В таком случае ты не станешь возражать, если впредь мы будем чаще устраивать подобные увеселения?

– Поддаваться соблазнам – большой грех! – поспешно проговорил Маниакис.

Лицо Камеаса, расцветшее было победной улыбкой, сразу поблекло. Маниакис знал, что в ближайшие несколько дней ему придется иметь дело со сварливым, уязвленным в лучших чувствах постельничим. Но он был согласен на что угодно, лишь бы избежать мрачной перспективы в скором времени вновь очутиться на одном из девятнадцати лож.

***

До того как Маниакис стал обладателем короны и алых сапог, он даже представить себе не мог, с какой бездной документов Автократору приходится иметь дело каждый день. Перевалить хотя бы часть этого бремени на писцов и придворных пока было нельзя. Разве можно считать, что правишь империей, если не имеешь понятия, что в ней происходит? Маниакис считал, что нельзя.

Генесий пустил на самотек абсолютно все дела, не касавшиеся напрямую главной для него проблемы: как подольше удержаться на троне. Тут он проявлял необыкновенную бдительность и чрезвычайную жестокость.

Кроме того, он ни с кем не желал делиться правом принимать решения. А потому все вопросы, которыми он не занимался лично, попросту игнорировались.

– Поэтому империя и докатилась до нынешнего состояния, – говорил Маниакис каждому, кто соглашался его выслушать, а с тех пор, как он стал Автократором, недостатка в слушателях у него не было.

Так или иначе, поток пергаментных свитков, стекавшихся в резиденцию со всей империи, почти затопил его. Большинство посланий в той или иной форме содержало крик о помощи. Городам требовалось золото, мастеровые и ремесленники, чтобы восстановить крепостные стены, провинции молили об освобождении от налогов, ибо их поля подвергались опустошению, – Маниакис не имел ни малейшего представления, как удовлетворить обе эти просьбы одновременно; генералам были нужны люди, кони и оружие… Хотел бы он иметь возможность послать им хоть что-нибудь! Он распорядился сколотить пару полков из солдат-ветеранов, но, увы, это было все.

Сейчас перед ним лежало письмо от еще одного генерала:

«Цикаст, командующий войсками к западу от Амориона, Маниакису Автократору. Приветствую.

Имею честь доложить величайшему, что его брат Татуллий прежде служил под моим командованием. Нынешней весной из Макурана вышла войсковая колонна, двигавшаяся на восток вдоль южной границы контролируемой мною территории. Пытаясь остановить продвижение вражеской колонны, я двинул на юг свои силы. Сперва мой маневр имел успех, затем мой коллега, досточтимый Пробатий, внезапно проявил робость, достойную овцы, и не выслал на подмогу подразделение, которое обещал выслать, что позволило макуранцам отступить, прежде чем они были полностью разбиты. Наши потери в живой силе вполне умеренны, но я вынужден с глубочайшим сожалением сообщить, что твоего брата Татуллия не оказалось в числе возвратившихся из боя. Заявить со всей определенностью, что он погиб, я также не могу. Еще раз выражаю свое глубочайшее сожаление по поводу того, что не имею возможности сообщить тебе что-либо определенное о его судьбе”.

Маниакис тоже очень сожалел об этом, поскольку так и остался в неведении, убит Татуллий или жив; а если жив, то ранен или попал в плен. Он не думал, что Шарбараз причинит какой-либо вред его брату, узнав, что тот находится в его власти. Да, Автократор и Царь Царей были врагами, но лишь постольку, поскольку враждовали Макуран и Видессия. Их вражда, во всяком случае с точки зрения Маниакиса, не носила личного оттенка. Но макуранцы, если Татуллий действительно попал в плен, могли и не знать, что он брат Автократора, ведь, судя по всему, тот и сам об этом не знал. А с обычными пленниками они обращались очень жестоко.

Все же, несмотря на уклончивость выражений, письмо Цикаста давало куда больше сведений о судьбе и местонахождении Татуллия, чем таковых имелось о Парсмании. Доклады, полученные из западных провинций, заставляли предполагать самое худшее.

Цикаст, воспользовавшись случаем, сделал все возможное, чтобы заставить императора гневаться на другого военачальника, также командовавшего войсками в западных провинциях, Пробатия. Поскольку Маниакис ничего не знал об обстоятельствах, потребовавших от двух генералов совместных действий, он не мог решить, кто из них прав. Это его беспокоило: он прекрасно понимал, что должен держать под жестким контролем действия всех старших военачальников, если хочет, чтобы видессийская армия смогла в будущем вести эффективные боевые действия против Макурана и Кубрата.

Но одно дело – вскочить на спокойного мерина и погонять его в нужном направлении, а совсем другое – подмять под себя армию. Генералы, особенно в западных провинциях, привыкли держать бразды правления войсками в собственных руках. В основном по той причине, что Генесий, озабоченный исключительно тем, как бы подольше усидеть на троне, просто не оставил им другого выбора. Заполучив власть и силу, хотя и недостаточные, чтобы сдерживать Шарбараза, генералы вовсе не желали уступать их кому-либо в столице.

– Скотос их всех побери! – раздраженно сказал Маниакис Регорию. – Ведут себя словно сборище девственниц, годных только для монастыря. Полагают, что я должен тратить свое драгоценное время, обхаживая их поодиночке, прежде чем лишить невинности.

– А мне они напоминают толпу потасканных блудниц, – сказал Регорий. – Хотя смысл от этого не меняется.

Маниакис подумал и согласился с двоюродным братом; но это ни на шаг не продвинуло его к тому, чтобы найти способ, как управиться с вольнодумными генералами. Он попросил совета у отца. Тот долго теребил бороду, потом высказался:

– Если в западных провинциях появится твоя собственная, подчиняющаяся только тебе большая армия, это быстро приведет их в чувство.

– Ты хочешь сказать, что это могло бы привести их в чувство, – сказал младший Маниакис. – При нынешнем положении дел я могу послать туда достаточное количество войск, лишь сняв их с северного направления, для чего необходимо откупиться от кубратов. Сама мысль о подобном подкупе мне глубоко отвратительна, но что я еще могу предпринять?

– Ничего, – ответил отец. – Но ты должен сделать все, чтобы не дать Этзилию обмануть тебя.

– Я и так делаю все, что могу. Мои представители и люди кагана потратили прорву времени, обсуждая, где мы встретимся, кто какое количество воинов приведет с собой, и кучу других подробностей. – Маниакис сардонически улыбнулся:

– Беда в том, что, пока мы ведем нескончаемые торги, Этзилий продолжает свои набеги. Наверное, полагает, что таким образом подталкивает переговоры к скорейшему завершению.

– Но ведь он отчасти прав, верно? – Старший Маниакис вздохнул. – Думаю, единственный способ его остановить – пригрозить ему войной до победного конца. Подобная угроза…

– ..подобная угроза заставит его покатиться со смеху! – закончил за отца сын. Старший Маниакис только кивнул в ответ, а младший продолжил:

– Этзилий, конечно, варвар. Но, к сожалению, далеко не дурак. И прекрасно понимает, что для нас единственный способ открыть против него серьезные боевые действия – это свернуть войну с Макураном, чего мы просто не можем себе позволить. Но даже если позволим, это может вызвать новый мятеж: в армии прекрасно помнят, как Ликиний приказал войскам зимовать к северу от реки Астрис и к чему это привело.

– Интересно, из-за чего будет поднят мятеж? Из страха перед долгой зимовкой в насквозь промерзших степях или ради того, чтобы посадить на твое место кого-нибудь другого? – Старший Маниакис быстро выставил вперед ладони. – Нет-нет, сынок, я не нуждаюсь в ответе на этот вопрос.

– Если мятеж вспыхнет, то вызвавшая его причина уже не будет иметь никакого значения, – ответил младший Маниакис. – Еще одна гражданская война – и Видессия сама упадет в руки Сабрацу. После чего ему придется управлять ею. Единственная причина, по которой я иногда думаю о поражении, – это желание посмотреть, как он потерпит крах, пытаясь справиться с нашей безумной империей. – Прежде чем отец успел открыть рот, младший Маниакис быстро добавил:

– Видит Фос, я пошутил!

– Не сомневаюсь; я вовсе не собирался упрекать тебя за эту шутку. Мне просто хотелось высказать предположение, когда именно Этзилий прекратит набеги и изъявит наконец благосклонное согласие принять от тебя предложенное золото.

– При условии, что мне удастся собрать столько золота, сколько я обещал, – мрачно произнес младший Маниакис. – Ну да ладно. Если ты чувствуешь, что на тебя снизошло прозрение, отец, предскажи-ка, когда Этзилий соизволит оставить нас в покое?

– Как раз к тому времени, когда закончится жатва, – ответил старший Маниакис. – Тогда он погрузит на своих лошадей столько зерна, сколько они смогут нести, и уберется восвояси. Номады почти всегда живут на грани голода и добывают пропитание, грабя соседей. Таким образом Этзилий заставляет наших крестьян работать на него.

– Во всяком случае тех, – кого он соизволил оставить в живых, – уточнил младший Маниакис. – Но ты прав. Это означает, что набеги продлятся еще пару месяцев, а потом почти не останется времени на нашу встречу, ибо начнется сезон дождей и все дороги превратятся в непролазную грязь.

– Будем надеяться, что в этом году дожди начнутся рано, – сказал старший Маниакис. – Глубокой осенью и зимой кубраты не могут нам сильно навредить, а к весне ты соберешь деньги, которые позволят купить мир с каганом на самое опасное время – весну и лето.

– Это было бы прекрасно, – ответил младший Маниакис. – Остается только одно “но”. – Отец вопросительно поднял брови, и сын пояснил:

– Такой ход дел слишком удобен для нас, а потому Этзилий постарается его предотвратить.

Старший Маниакис издал короткий лающий смешок и похлопал сына по плечу:

– Рад бы сказать, что ты ошибаешься, да только думаю, ты прав!

***

Багдасар поднялся из проскинезиса, сохраняя озадаченное выражение лица.

– Ты оказываешь мне большую честь, величайший, – сказал он с гортанным васпураканским акцентом, напомнившим Маниакису его деда, – но, по правде говоря, маги из Чародейской коллегии в состоянии сделать это не хуже меня. Даже лучше, – добавил он, вновь проявив то чистосердечие, которое так нравилось в нем Маниакису.

– Может, оно и так, но и ты в состоянии сделать то же самое, – ответил Маниакис. – К тому же тебе я доверяю, чего никак нельзя сказать о магах из коллегии. Они продержались в столице на протяжении всех тех лет, когда правил Генесий. Кто знает, чем они успели себя запятнать?

– Но для самых худших своих дел Генесий всегда использовал того тощего старика, – напомнил Багдасар.

– Да, мне не устают напоминать об этом, – едко проговорил Маниакис. – Тем более что тот тощий старик таинственно испарился. Самым благоприятным для всех образом. Но повторяю, мне неизвестно, чем занималась в течение шести лет достославная коллегия; никаких доказательств ни плохого, ни хорошего отыскать не удалось. Слишком много воды утекло. Одним словом, решив выяснить, к чему может привести моя встреча с Этзилием, я предпочел тебя, а не их.

– Прекрасно, величайший, – сказал Багдасар. – Я приложу все усилия, дабы не разочаровать тебя. Но должен сказать сразу, при попытке заглянуть в будущее возможны ошибки. Отдаленные события не всегда происходят так, как это кажется наиболее вероятным сегодня.

– Хорошо, хорошо, это мне понятно, – нетерпеливо прервал мага Маниакис. – А сейчас будь так добр, постарайся управиться поскорее. Я собираюсь отправиться на встречу с варваром как можно быстрее, пока ему не взбрело в голову что-нибудь новенькое.

– Я сейчас же попытаюсь выяснить все, что можно выяснить, – глубоко поклонившись, ответствовал Багдасар. – Но должен предупредить тебя еще об одном: шаманы из Кубрата могут исказить увиденное мною. Либо потому, что сами попытаются прозреть будущее, либо сознательно стараясь помешать мне туда заглянуть.

Жест Маниакиса, прервавший поучительный монолог, оказался настолько нетерпеливым и повелительным, что мгновением позже он пожалел о нем. Правда, сей невежливый жест заставил-таки Багдасара наконец приступить к делу, чего Маниакис и добивался. Васпураканский маг вывалил на полированную поверхность мраморного стола содержимое принесенного им с собой баула. Порывшись в груде странных вещиц, Багдасар выудил оттуда небольшой Кувшин с вином, зеркало из полированной бронзы и совсем уж крошечный флакончик из киновари, в котором катался шарик ртути.

– В зеркале мы увидим отражение будущего, – пояснял по ходу дела маг, – а увидеть мы можем лишь то, что позволит нам закон сопряжения, иначе говоря, лишь ту часть будущего, которая зависит от настоящего. Винные пары позволят установить более надежную связь между настоящим и будущим, в то время как ртуть, – он щелкнул ногтем по флакончику, и шарик разбился на несколько сверкающих капелек, – символизирует изменчивость ждущих нас впереди результатов тех деяний, кои уже начаты ныне, но еще не завершены.

– Приступай! – сказал Маниакис. Магия и применяемые волшебниками методы обычно очень интересовали его, даже завораживали. Но не сегодня. Сегодня важнее всего был результат.

– Как прикажешь, величайший! – Следующую пару минут Багдасар провел несколько суетливо. Он собирал капельки ртути в одну большую каплю, а затем подсовывал под скользкий, словно живой, шарик кусочек пергамента, чтобы иметь возможность поднять его, когда потребуется.

Немелодично насвистывая сквозь зубы, он налил вино в небольшую чашу, оставив ее незаполненной примерно на палец от края, а затем осторожно опустил туда шарик ртути. Несколько капель вина при этом все же выплеснулось на стол, и Багдасар аккуратно вытер их тряпочкой.

– Пить это вино нельзя, – заметил он, – оно не единожды использовалось для подобных ритуалов, и в этой чаше неоднократно побывала ртуть. Ртуть – далеко не самый сильный из известных мне ядов.., но и не самый слабый. Ну а теперь…

Он прикрыл чашу ладонями и начал звучным голосом читать нараспев заклинания, частично на васпураканском языке, а частью на столь древнем видессийском, что Маниакис едва разбирал слова. Похоже, Багдасар обращался к духам вина с просьбой смирить вечную изменчивость, свойственную ртути, и устремить ее в будущее с целью узнать, как обернутся события после встречи Маниакиса с Этзилием.

По лицу Багдасара градом катились крупные капли пота.

– Очень тяжело, – признался он. – Я чувствую сильное сопротивление. Некто пытается встать между мною и целью, к которой я стремлюсь. И все же мне удается преодолеть это сопротивление; уверен, что сам Фос помогает сыну избранного им народа!

Интересно, как отреагировал бы Агатий, услышь он эти слова, мельком подумал Маниакис. Сам-то он был куда сильнее заинтересован в результатах ворожбы Багдасара, нежели в пресечении подобных еретических высказываний.

Но вот смолкли последние звуки торжественной песни-заклинания. Багдасар взял отполированную до ярчайшего зеркального блеска ложечку, зачерпнул из чаши немного обогащенного парами ртути вина и очень осторожно вылил его на поверхность лежащего на столе бронзового зеркала.

– Теперь тебе откроется то, что должно открыться, – шепнул он Маниакису.

Сперва Маниакис не видел ничего, кроме тончайшей пленки красного вина, затянувшей всю поверхность зеркала. Затем пленка затрепетала, подернулась рябью и, подобно занавесу, отодвинулась в сторону. Теперь он словно смотрел сквозь зеркало в глубь бесконечного космоса, заполненного чем-то, что не было ни лучезарным светом Фоса, ни оглушающей ледяной тьмой Скотоса. Ему захотелось сморгнуть навернувшуюся на глаза влагу, но он не смог.

Прошло время, краткое, как миг, или бесконечно долгое, как вечность, и в зеркале появилось туманное изображение. Маниакис увидел голову и гриву лошади; он мог бы поклясться, что руки, сжимающие поводья, – его собственные. Невдалеке поднималась крепостная стена Видесса; за ней ярко блистали освещенные солнцем золотые купола храмов, посвященных Фосу, – картина, напомнившая Маниакису тот день, когда он приближался к столице на “Возрождающем”.

Он попытался разглядеть, что находится позади, там, откуда он ехал, но не успел. Зеркало помутнело и приняло обычный вид. Маниакис с трудом отвел от него взгляд; только после этого он смог повернуть и голову.

– Удалось ли тебе понять то, что ты увидел, величайший? – спросил Багдасар.

– Почему ты спрашиваешь? – удивленно взглянул на него Маниакис. – Разве ты видел в зеркале не то же самое?

– Нет, величайший, – покачал головой маг. – Заклинания были направлены на то, чтобы провидеть твое будущее, а не мое. Поскольку изредка я пользуюсь ими для своих нужд, то могу примерно представить себе, что ты испытал. Но увидеть картину, предназначенную только тебе? Нет, это невозможно.

– Ах вот оно что! Н-да… – Туман в голове Маниакиса еще не вполне рассеялся. – Не могу с определенностью сказать, увидел ли я именно то, что мне требовалось. Твое зеркало показало, как я возвращаюсь после переговоров с Этзилием, но нет никакой возможности судить о том, как эти переговоры проходили и чем закончились.

– Величайший, я с самого начала опасался, что мои усилия натолкнутся на сопротивление шаманов Кубрата, – ответил Багдасар. – Не могу сказать, сознательно они пытались воспрепятствовать мне или неопределенность видения возникла из-за их собственных попыток заглянуть в будущее, но, скорее всего, моя магия столкнулась с их магией и наложилась на нее.

– Ладно, – сказал Маниакис; на ум ему пришли расширяющиеся круги, возникающие на спокойной воде, если в нее одновременно бросить два камня. Когда эти круги скрещивались, то рябь местами вдруг исчезала, а местами, наоборот, усиливалась. А затем волны затухали, уходя вдаль, наступало спокойствие, и вода вновь выглядела как прежде.

– Значит, Этзилий остался в таком же неведении о результатах нашей встречи, как и я? – спросил он.

– Я думаю, дело обстоит именно так, – ответил Багдасар. – Но какие бы планы ни строил Этзилий, вряд ли магии в них отводится решающая роль.

– Да уж. Чему быть, того не миновать! – Маниакис некоторое время подергивал свою бороду, как часто делал, углубляясь в раздумья. Собственно, выбора у него все равно не было… – Я еду на переговоры с варваром! – решительно сказал он. – Разве сможем мы вести войну с Макураном, если мне не удастся договориться с Этзилием?

Багдасар не ответил. Да ответ и не требовался. Всякому ясно, что отсутствие перемирия с Кубратом связывало руки Маниакису в его попытках организовать в западных провинциях отпор Макурану.

Багдасар выудил ртутный шарик из чаши с вином и снова поместил его во флакончик из киновари, а вино вылил обратно в кувшин, после чего плотно закрыл его пробкой. Затем просушил и протер полировочной кожей бронзовое зеркало и уложил его вместе с остальными атрибутами колдовского ремесла в свой баул.

– Я благодарен тебе за помощь, – сказал ему Маниакис.

Помощь, конечно, оказалась далеко не столь существенной, как он рассчитывал, но чем больше ему приходилось сталкиваться с магией, тем отчетливее он понимал, насколько это неблагодарное, туманное и даже двусмысленное занятие. К примеру, попытка предвидеть будущее могла оказать влияние на само это будущее. Но если так, значит, то, что он увидел, отныне не должно произойти? Опять же, если сегодняшнее видение ложно, как тогда оно может повлиять на реальное грядущее? Ему потребовалось значительное усилие воли, чтобы прекратить рассуждения на эту тему прежде, чем у него закружится голова.

***

Багдасар покинул императорскую резиденцию, а Маниакису захотелось обсудить с кем-нибудь явившийся ему мимолетный призрак грядущего. Однако оказалось, что, пока он затворничал с васпураканским магом, его отец и дядя вместе с Регорием отправились в город. Поскольку он пока не завел привычки вести доверительные беседы с Камеасом и не собирался заводить такой привычки впредь, оставалось поделиться впечатлениями с Нифоной.

Он нашел ее в спальне. Нифона стояла на четвереньках на полу, склонив голову над тазиком. Поскольку она как-никак являлась императрицей Видессии, тазик был серебряный, с искусной чеканкой, представлявшей лики известных святых и картины сотворенных ими великих чудес; впрочем, это не означало, что блевать в сие чудо искусства приятнее, нежели в обыкновенную посудину.

Маниакис нагнулся, откинул волосы с лица жены и придерживал их, пока она не закончила.

– Спасибо, – сказала она измученным приглушенным голосом. – Там, на комоде, стоит кувшин с вином. Не подашь ли мне чашу, чтобы я могла освежить рот?

– Конечно, – ответил он.

Нифона тем временем позвонила горничной. Та зашла в спальню и унесла тазик.

– Теперь немного лучше, – сообщила Нифона, сделав небольшой глоток. – Невозможно передать словами, как я устала оттого, что меня непрерывно тошнит.

– Охотно верю, – сказал он, вложив в свои слова столько сочувствия, сколько смог. – Знаешь, у меня только что был Альвиний… – Разговаривая с женой, Маниакис всегда употреблял видессийское имя Багдасара, чтобы лишний раз не наводить ее на мысли о собственном васпураканском происхождении; затем он рассказал ей о том, что ему удалось разглядеть в зеркале, и о том, чего он там так и не увидел.

– Значит, ты вернешься в столицу живым и невредимым, – констатировала Нифона, после чего окончательно утратила интерес к рассказам о чудесах магии. Маниакис напомнил себе, что он тоже вряд ли стал бы вникать в подобные вещи, если бы ему так нездоровилось. С другой стороны, он почти не сомневался, что Нифону все это ни капельки не заинтересовало бы, даже если бы ее самочувствие было самым распрекрасным. Состояние дел в империи никогда не заботило ее сколько-нибудь заметно. А по правде говоря, оно не заботило бы ее вовсе, если бы не беспокойство, что государственные дела могут отдалить от нее супруга больше, чем ей хотелось.

Осознав, что с таким же успехом он мог бы обсуждать волновавшие его проблемы с ближайшей стеной или с замечательным серебряным тазиком, Маниакис тихо вышел из спальни и побрел по анфиладе к залу императорской резиденции. Случись ему сейчас наткнуться на Камеаса, он, вероятно, поделился бы с ним своими думами. Во-первых, положение не давало тому возможности уклониться от разговора, а во-вторых, голова у Камеаса была совсем неплохая, и он вполне мог сказать что-нибудь полезное.

Но навстречу ему попался не постельничий, а Лиция. Она рассматривала реликвии, хранящиеся в залах резиденции. Нельзя сказать, что все они имели большую ценность, если выражать ее только в звонкой монете. Например, измятый железный шлем, перед которым сейчас стояла Лиция, казался совершенно заурядным. На первый взгляд. Однако некогда он покрывал голову того Царя Царей Макурана, который проиграл видессийцам битву при Машизе.

Заслышав звук шагов, Лиция подняла голову и улыбнулась, узнав двоюродного брата. В потолке зала имелись пластины из матового стекла, пропускавшие внутрь столбы бледного мерцающего света, в одном из которых стояла дочь Симватия. Она вдруг показалась Маниакису эфирным, неземным созданием. Но в словах, произнесенных ею, не было ничего неземного.

– Может, добудешь шлем Шарбараза? – спросила она. – Чтобы этой старинной железке не было здесь так одиноко?

– Это действительно было бы неплохо, – согласился он, подходя к кузине. – Но я не только не могу двинуться на Машиз, мне даже не удастся изгнать макуранцев с нашей земли, покуда Кубрат связывает меня по рукам и ногам. А теперь послушай! – И он рассказал Лиции все, о чем недавно говорил Нифоне.

– Значит, все предшествующее твоему возвращению в Видесс осталось неизвестным? – спросила она.

– Да, и именно это меня беспокоит; ведь может случиться все, что угодно. Мне недостаточно туманного намека на то, что я останусь жив.

– Конечно, у тебя хватает поводов для беспокойства, – согласилась Лиция. – Значит, необходимо, чтобы где-то неподалеку от тебя все время находилось достаточное количество воинов, готовых прийти на помощь в случае, если Этзилий замыслил предательство. Много воинов, а не какие-то пятьсот человек. Но главный фокус в том, как расположить их достаточно близко для того, чтобы они могли быть полезны тебе, и одновременно достаточно далеко, чтобы каган Кубрата не увидел в них угрозы для себя. К тому же где-то рядом наверняка укроются его собственные воины, имеющие перед собой ту же цель, что и твои.

Маниакис воззрился на нее в немом изумлении.

– Дорогая кузина! – воскликнул он, обретя наконец дар речи. – Твой ум под стать твоей красоте, о которой всякие слова излишни! Именно так мне и следует поступить. И ни один из моих генералов или придворных не смог бы выразить эту мысль столь кратко и столь ясно!

Смущенная его пристальным взглядом, Лиция опустила глаза и принялась разглядывать какую-то мозаичную картину под ногами.

– Ты слишком добр ко мне, величайший, – пробормотала она.

Маниакис нахмурился. Вне всякого сомнения, Лиция была такой же его подданной, как все остальные видессийцы, и протокол требовал, чтобы ни он, ни она не забывали об этом. С другой стороны, он привык разговаривать с кузиной дружески и откровенно, почти как с равной, насколько вообще женщина могла чувствовать себя равной мужчине в Видессийской империи.

Морщины на его челе быстро разгладились, и Маниакис по-братски подтолкнул Лицию локтем в бок; она взвизгнула, ответила ему тем же и вновь отвела в сторону свой локоток, но вдруг спохватилась.

– Нет уж, величайший, не то потом ты сможешь обвинить меня в оскорблении монарха, государственной измене и один Фос знает, в чем еще; а потом прикажешь заточить меня в темницу. – Линия шутила, глаза ее искрились смехом.

– О да! И ты, без сомнения, заслуживаешь этого. К сожалению, я вынужден пока оставить тебя на свободе, ибо ты умеешь вовремя дать хороший совет, – в тон ей ответил Маниакис. Разумеется, он тоже шутил, но в этой шутке была и доля истины, вполне достаточная для того, чтобы Лилия временно перестала его подкусывать. Одним словом, в настоящий момент оба были чрезвычайно довольны друг другом.


Загрузка...