Кузнецы, чернотропы, народ беспокойный.
По лесной дороге из Серпухова на Венев шел костлявый Гнедко и тащил дребезжащую старую телегу, нагруженную деревянным корытом, шайками, кадками и другим крестьянским скарбом.
Сбоку телеги шла бабка Дарья в шабуре, туго подпоясанном красным кушаком. Голова ее была закутана так, что виднелись только черные глаза и птичий нос.
На облучке сидела ее внучка Аленка.
– Но-но, Гнедко! – покрикивала она, размахивая хворостиной.
Гнедко после каждого удара потряхивал большой головой, но продолжал идти обычным шагом.
По тропинке близ дороги шагал Касьян в синей посконной рубахе. Расправив широкие плечи, он вдыхал всей грудью лесной смолистый воздух. Ветер трепал его льняные волосы.
Когда впереди показывались встречные, парень сворачивал в лес и шел, таясь в кустах. Мимо тянулись обозы или быстро проносилась пара сытых коньков, запряженных в легкую тележку, где дремал купец с окладистой бородой, в суконном армяке. Важно проезжал на татарском нарядном жеребце, увешанном бляхами и погремушками, знатный служилый в широком охабне с нахлобученной на брови собольей шапкой. Кучка холопов с пищалями неслась верхами сзади на разношерстных маленьких конях. Дарья и Аленка, свернув Гнедко в сторону, стояли около телеги, кланяясь до земли.
– Только бы засеку проехать, – говорил Касьян, приближаясь к телеге, когда встречные исчезали за поворотом. – За засекой дороги пойдут на все восемь сторон, там уже никто не нагонит. Теперь вся наша надежда – Гнедко. Только укатали его крутые горки. Где ему прыти набраться…
Иногда Дарья начинала причитывать:
– Потащил ты нас, Тимофей Савич, невесть куда. Хлеба-то взяли мало. Чего есть будем? И денег нет. А по степу поедем, нас татаровья во полон возьмут.
Из-под старого корыта на телеге высовывалась седая взлохмаченная голова кузнеца Тимофейки:
– Не скрипи, старуха, на что нам деньги? Молоток и клещи со мной, а кузнецу, что козлу, – везде огород. Прокормимся.
– А ежели поймают?
– Нашего ерша еще не поймали. Пусть сперва попотеют. – И Тимофейка прятался опять.
Дорога шла густым вековым бором, покрывавшим берега Оки и тянувшимся далеко на юг. Высокие сосны и ели обернулись седой паутиной и серебряными мхами, которые длинными бородами свешивались с колючих полузаросших ветвей.
В сторону от тропинок внутрь леса нельзя было сделать и нескольких шагов. Валежник, упавшие стволы деревьев лежали грудами, гнили; новые поросли пышно выбивались между трухлявыми стволами и стояли непроходимой стеной.
Костлявый Гнедко тащил телегу с вечера всю ночь. Солнце поднялось высоко, пора бы дать коню отдохнуть, но Тимофейка все гнал его вперед.
– Потом отдохнем. Отойдем подальше. Скоро должны пойти дубовые прогалины – там переждем.
Когда по пути встречались деревни, Тимофейка огибал их лесными дорогами, чтобы «никто не встрелся, а то разблаговестят».
На поляне среди безмолвного леса одиноко сиротела курная избенка с забитой досками дверью. Под берестовой крышей чернела квадратная дыра, задвинутая полусгнившей заслонкой.
– Дверь-то призатулена, – сказала Дарья. – Сам хозяин убег. Видно, и в здешнем медвежьем логове жизнь была тоже не в пряник тульский.
Гнедко распрягли, стреножили и пустили пастись. С подветренной стороны около избы развели костер, и все уселись вокруг огня.
Дед с трудом спустился с телеги.
– Жжет рану, точно каленую крицу приложили. Чуть не уложил меня рейтар из пистоли. Если бы Касьянушка не уволок меня в чащу, добили бы они меня палашами. Ой, не дойти мне до свободных земель! Смотри, Касьян, эту ночь не спи, тут и медведи по лесу ходят, да и гулящие люди могут набрести.
Касьян, обхватив руками колени, уставился голубыми глазами на огонь. Возле него лежал топор.
Дед ворочался с боку на бок, стонал, бормотал непонятные слова, а заснуть не мог. Он повернулся лицом к Касьяну.
– Может, смерть близко. Я расскажу тебе то, чего никому не говорил. Перед смертью хочу всю правду выложить – легче будет дух испустить.
– Да что ты, Тимофей Савич, рано еще умирать. Еще до Сибири вольной надо нам добраться.
– Слушай, Касьян, слушай, Аленка. Вам это я говорю, а бабка, Дарья Архиповна, все это уже знает.
Дед приподнялся и, опираясь на руки, начал говорить, торопясь, точно в самом деле чуял близко смерть:
– Я родом из-под Устюжны, с речки Ижины; там тоже, как и в Туле и в Кашире, искони залегло в земле железо. Наши кузнецы это железо плавили и ковали из него топоры, рогатины, горбуши, резальники,[28] и особенные искусники были на большие и малые гвозди. И я тоже старого рода чухарских ковалей – нас всех, устюжинских молотобойцев, зовут чухарой, или по-иному – чудью белоглазой. Деды испокон веков в лесах жили, рожь и овес подсевали, а главное – молотом промышляли.
Дед вдруг приподнялся и стал пристально всматриваться в темноту надвинувшегося кругом леса.
– Слушайте, не подходит ли кто.
Но все было тихо. Ни одного хруста не раздавалось ниоткуда. Только шипели в костре обугленные ветки.
– С детства еще я, мальчонкой, очень был охоч к кузне, – продолжал дед, устало опустившись на землю. – Помогал я отцу, а он мне показывал, как закаливать и сваривать и крицкое, и цурепное, и жуковое али прутовое железо. Очень меня тянуло разные затейные выдумки из железа делать – пряжки, кресала, задвижки или замки. Отец мне позволял все мастерить, только железа давал мало, из пережогу. – Тут дед понизил голос и сказал шепотом: – А самое важное, что отец заповедал, – это как из руды прямо делать мягкое тягучее железо. Это наши старики-ковали одни только знали и не всякому сказывали.[29]
А только пошел по погосту нашему слух, что кузнец Савва, значит, отец мой, с бесами спознался и сына своего, меня значит, учит бесам молиться.
Поп Тихон сперва лаял на отца, что он-де «черной веры», а потом донос на него написал в город. Однажды к вечеру явился ярыжка[30] с понятыми и поп Тихон с дьячком вместе. Вышли они из лесу и прямо к нашей кузне. Поп крестом крестит, метелкой воду святую брызжет.
Я втапоры уже не маленький был, мне шестнадцатый шел. Как я увидел, что понятые подошли, убежал в овсы и там залег. Ярыжка приказал отца моего взять в город для сыску, чтоб признался, как он черту молится… – Тимофейка замолчал.
– Ну, и что же дальше с ним было? – спросила Аленка.
– Отца я больше не видел. Через два месяца его сожгли в Устюжне на базарной площади. Долго я в лесу прятался, а Дарья Архиповна – тогда она девчонка Дашка была – мне запас носила. Когда отца пытали, то с ним и других мужиков схватили. И был один мужик хоть и простой, прозвищем Кудекуша Трепец, а далось ему пуще всех. Стоял он крепко у пыток и никого не оказывал, так на дыбе и помер.
Когда отца жгли, то он ничего, хоть бы слово вымолвил. Только крикнул раз: «Завещаю сыну моему Тимофейке оставаться добрым ковалем и уходить отсюда на зеленый клин![31]»
Когда мне Дарья Архиповна это рассказала, я с ней решил вместе убежать из Устюжны. Только в последнюю ночь я с четырех углов церкви солому подложил и горячих углей насыпал – в память попу Тихону. И ушел я, а сзади красные огни полыхали.
Мы с Дашкой шли от сельца к погосту, скитались по починкам. Кузнеца клещи да молоток кормят – так мы и не пропали. Всюду меня бояре хотели на цепь посадить, чтобы я им даром работал.
Когда родился мой сынок Тимоша, то я к Челюсткину Семену, еще отцу этого ирода, записался в бобыли. Он мне избу и отрез земли со свиной пятак отвел.
А как моего сына Тимошку запороли, а Митьку в солдаты угнали, я ужо решил было – уйду на зеленый клин, как отец мне с костра заповедал… А теперь и неволя туда погнала. Ох, как палит!
Дед раскрыл глаза и пристально уставился вверх.
– Глянь-ко! – прошептал он.
Касьян поднял глаза кверху. В замшелой черной стене избы резко выделялось небольшое окошко, изнутри заложенное доской. Доска медленно отодвинулась, и в щели блеснул чей-то пристальный взгляд.
– Эй, кто там в избе? – крикнул Касьян, схватив топор. – Сказывай, не запирайся, а то дверь вышибу.
– Тише, Касьян, не пужай его. Сам отзовется.
Заслонка отодвинулась больше, кто-то смотрел оттуда.
Хриплый голос произнес:
– Здоровы будете. Слухаю вас и думаю: много дедка истерпел, одного со мной поля ягода. Примайте меня к огню.
– Ходи к нам! – степенно протянул дед.
– Сейчас выйду, – ответил незнакомец изнутри, задвинув ставенку.
– Никому никогда не сказывал, – бормотал дед. – Наконец в самом диком лесу рассказал, и на-кося! И тут чужая душа подслушала.
Под крышей избы, затянутой большими пластами березовой коры, затрещало – показались две ноги в сбитых сапогах с короткими голенищами; ноги помахали в нерешительности, и на землю свалился худощавый мужик, волосы всклочены, без шапки. Одежда на нем доживала последние дни. Вид у него был не крестьянский, а, скорее, городской. Лицо – черное от загара, ветра и угля.
– Подойди-ка поближе, – сказал дед. – Дай посмотреть на тебя, какой ты есть. Не нашенский, видно, посадский.
– А может, и подальше, – ответил незнакомец. – Я иду в воду без броду, из веселого заводу. Море мне по колено, на что мне брод?
– Ну-ну, застрекочил, сразу и не раскусишь. Откедова пожаловал? – спросил дед, оглядывая пристальным взглядом.
– Я – бросовый камешек, перекатываюсь по дорожке, куда ветер дует, вода несет, – сказал рваный бродяга. – Как я слышал твой сказ про побег да как отца твоего сожгли, пришло мне на думу, что вашему забору я двоюродный плетень.
– Постой-ка, – сказал дед, всматриваясь в лицо пришельца, – что-то мне на ум впало. Где это тебе лик твой так измолотили?
Бродяга съежился и настороженными глазами уставился на деда. Несколько мгновений он молчал, точно соображая и колеблясь.
– Ты грамоте горазд? – наконец спросил он.
– Горазд, да не очень.
– Слово «твердо»[32] знаешь?
– Ну, знаю.
– А «како», «люди», «мыслете» тоже знаешь?
– Вестимо, знаю.
– А вот «буки», видно, не слыхал?
– «Буки»?.. Так, значит, ты коломенский?[33] И тебе на лик «буки» прижгли? Как же ты мне не товарищ? Касьянушко, бабы, поклонитесь человеку коломенскому – он за народ страдание принял. Ну, кланяйтесь же, коли говорю!
Бабка, а за ней Аленка и Касьян вскочили и поклонились странному бродяге. Тот пожал плечами.
– Что-то мне соромно стало! Что я, думный боярин или Параскева-пятница, чтобы передо мной спину гнуть?
И он неуклюже три раза отдельно ответил поклонами до земли Дарье, Касьяну и Аленке.
– Теперь садись поближе к огню, – сказал дед. – Скажи, как звать, как величать тебя.
– Не богат я, да славен – тот же барин. Пока до моего прозвища дьяки не доискались. А чего искать, – я бурлак, бос и наг, и у меня, как у кольца, нет конца. Кольцо кругло, поищешь и не доберешься ни до чего. А «буки» я каленым гвоздем вытравил. Теперь криворожий и хожу.
– Так вот, бурлак, коли ты хочешь по шляху идти, так тебе дальше первого яма[34] не добраться. Сразу же видно, что ты из беглых.
– Верно, дед, и я то знаю, хоть не сед. А в лесу у меня соседей нет, так я и мыкаюсь. Слышал я, что в Туле кузнецов берегут, как быков, и поблажку даже беглым дают. Какой ты ни на есть с виду, а тебя не спрашивают, хорошего ли ты отца, – приходи, становись к наковальне, и харчи и деньги будут.
– Чего ж ты здесь, в лесу, подыхаешь?
– Хочу через засеку пробраться. Засечные ворота недалече, верст за шесть будут. Только туда мне ходу нет – я меченый. А паренек бы сходил да разведал – может, проезд сейчас свободный. Зря туда лезть нельзя, наручни получишь и ворон кормить будешь.
– Я на засеку схожу, – сказал Касьян, – и с собой возьму Аленку. Ее не заприметят, она всюду проберется, и тогда мы смекнем, куда подаваться.
Дарья сняла с углей глиняный горшок, и, усевшись в кружок, все стали хлебать деревянными ложками жидкую гречневую размазню.
Утром Касьян с Аленкой быстро шли к засечным воротам. Лес то придвигался густой чащей к самой дороге, то расходился большими прогалинами. Виднелись поля высокой желтеющей ярицы и еще зеленые овсы. Иногда дорогу преграждала упавшая громадная лесина, покрытая плесенью, мхом и грибами. Около лесины дорога уходила в сторону, огибала растрепанные корни великана, выдернутые из земли и поднявшиеся дикими космами к небу.
Когда впереди деревья поредели и показалась вереница изб, крытых лубом, Касьян наказал Аленке идти раздельно, а потом снова встретиться на лесной дороге.
Касьян пошел первый, а поодаль в кустах брела Аленка.
Первое, что ошарашило Касьяна, – десяток высоких столбов с перекладинами, вкопанных на улице среди поселка. На них висели в странных позах люди. Вороны и галки, сидя на перекладинах, чистили носы. Несколько пестрых сорок со стрекотаньем взгромоздились на одного мертвеца, и он слегка раскачивался, точной живой.
В деревне казалось безлюдно, но с крыш вились дымки. Касьян, озираясь, пошел дальше. Пьяные крики и песни неслись из большого сарая. У входа были прибиты еловые ветки. Под ними красовался намалеванный на доске двуглавый орел. Из закоптелой крыши валил сизый дым, уносимый порывами ветра. Несколько телег с грузом, перетянутым мочальными веревками, столпилось близ царского кабака. Лошади мотали головами, побрякивали бубенчиками, отмахиваясь хвостами от крутившихся вокруг них слепней.
Касьян подошел ближе и оглянулся. Большой шлях, весь изрытый глубокими колеями, тянулся в обе стороны и дальше за деревней, в лесу, перегораживался двумя деревянными башнями, сложенными из толстых дубовых кряжей. Выше на башнях были прорезаны бойницы. Проход между башнями загородили ворота, обитые железом.
«Ну и ворота, – подумал Касьян. – Одни петли железные сколько потянут, каждая пуда полтора».
Касьян подошел к башням, высматривая, нет ли боковых тропинок. Но обхода не было, сразу начиналась стена, сложенная из бревен и засыпанная землей. Стена уходила дальше в глубь леса.
Хриплый голос с башни окликнул его:
– Куда несет тебя нечиста сила?
Наверху в бойнице стоял дозорный стрелец с пищалью в руках. Касьян остановился. Близ ворот вынырнул второй стражник с бердышом.
– Ты откедова? Проходной ярлык есть?
– Иду с обозом, у вожатого ярлыки, – придумал Касьян и повернул обратно.
Песни в сарае усиливались. Касьян подошел к кабаку и толкнул ногой низкую дверь.
В кабаке было много народу. Мужики в бурых шерстяных шабурах сидели на нарах, тянувшихся вокруг стен, и все разом громко говорили. Сплошной гул прорезывали отдельные выкрики. В одном углу несколько стрельцов, взобравшись с ногами на нары, пели песню. Посреди сарая на черном земляном полу горел костер, и дым, расползаясь серыми клубами, стоял под потолком, медленно уходя в отверстие в крыше. Пламя костра охватывало чугунный котел на тагане, и в нем бурлила дымящаяся похлебка.
У стены напротив входа протянулась стойка, заставленная бочонками, жбанами и кружками; позади стойки стоял целовальник – высокий, дородный, с рыжей бородой лопатой и примазанными постным маслом кудрями. Хитрыми проницательными глазами окидывая сидевших в кабаке, целовальник посылал двух молодцов-подручных к бочонкам водки; они цедили зеленоватый напиток и подавали его посетителям.
Касьян постоял у дверей и, найдя свободное местечко на нарах, уселся среди нескольких крестьян, тянувших жалостливую и бесконечную песню. Один из них лез целоваться с другим и, всхлипывая, говорил:
– Прощай, Дорофей. Когда еще увидимся?
Дорофей с полузакрытыми глазами икал и так же тоскливо отвечал:
– Да я и теперь тебя не вижу.
Дверь стремительно отворилась, и в кабак ввалились несколько стрельцов с бердышами, и за ними согнувшись, чтобы не удариться о притолоку, вошел дородный пристав Ширяев. Касьян сразу узнал пристава и понял, что ему надо немедленно скрыться из кабака.
Все затихли. Только два мужика, охмелевшие и сидевшие в обнимку на нарах, тянули тонкими голосами:
Ах, тошным-то мне, доброму
молодцу, тошнехонько.
Мне да не пить-та, не есть-та,
доброму молодцу, не хоцца…
Несколько человек метнулось со своих мест. Пристав кликнул:
– Сиди, где сидел, не мотайся, сейчас всех допросим.
Трое стрельцов стали обходить сидевших, которые торопливо лезли за пазуху или за голенище, доставали тряпицы; в них были завернуты свитки с «свободными проходами» и отпусками.[35] Когда стрельцы остановились перед Касьяном, он сказал:
– Я здесь в лесу корье драл по кожевенному делу.
– А проезжая грамотка есть?
– У товарищей.
– У товарищей? Ишь какой! А твой товарищ где – здесь в лесу? Ты поди не корье дерешь, а тулупы с прохожий?
– Здравствуй, знакомец, – раздался вкрадчивый голос. – А ведь ты, ей-ей, нашенский, из Пеньков… – Рядом со стрельцами стоял староста Никита и, потирая руки, смотрел на Касьяна.
Пристав, опираясь на саблю, сидел за столом и расспрашивал целовальника, который, кланяясь, объяснял:
– Здесь через засеку не пройти нигде, окромя этого шляха. Крепко была сложена засека против татар. Лес самьй прадедовский стоит, нетронутый, шириною верст на двадцать, а то и больше. А тянется засека и вправо к Алексину, и влево к Веневу и Рязани. Самая дрема, болото, вязь; только медведям и жить. Еще сохатые пробираются через чащу, а так ни конному, ни пешему не пройти.
Пристав, услыхав слова старосты, оторбался от целовальника.
– Где нашенской? Этот малец? Он чей же будет?
– Деда Тимофейки Чудь-палы приемыш. У него в кузнице кувалдой бьет. – Подойдя ближе к боярину, староста шепнул ему на ухо: – Верно, и все бегунцы поблизости. Надо их разыскать, а этого паренька, если будет упираться и не скажет…
– Тогда прижечь или прищемить. У меня он запоет!
Один стрелец взял Касьяна за ворот:
– Иди за мной!
Вместе с Касьяном в кабаке было задержано еще несколько человек. Одни падали на колени перед приставом и молили их отпустить, другие угрюмо шли, исподлобья поглядывая по сторонам, точно отыскивая, куда бы им убежать. Но стрельцы шли по бокам с отточенными бердышами и привели задержанных к бревенчатой башне.
За арестованными шли в стороне несколько любопытных и всхлипывавшая девочка в синем сарафанчике, утиравшая кулаком слезы.
Пойманные опустились на землю под башней. Касьян улегся, подложив камень под голову.
Аленка стояла невдалеке и решила, что Касьян ее видел, но нарочно притворяется, точно ее не знает. Она повернула обратно, вышла из деревни и, когда избы скрылись за кустами, опрометью бросилась бежать к той избенке, где остались ее дед и бабка. Тимофейка, выслушав рассказ Аленки, приподнялся и угрюмый уселся на телеге.
Дарья, раскачиваясь, стала причитывать:
– Тимофей Савич, родненький, у тебя и седины и разума много. Придумай, как спасти Касьяна. Ведь раскаленное знамя[36] припекут ко лбу. Или суставы выдернут…
Тимофей спустил ноги с телеги, что-то прошептал, вытащил сундучок, порылся в нем и достал небольшой подпилок. Потом сердито накинулся на Дарью:
– Рано голосить начала. Скоренько давай мне каравай и кувшин.
Дарья разом умолкла, достала из мешка черного хлеба. Тимофей осторожно прорезал ножиком отверстие в хлебе около нижней корки, всунул туда подпильник и залепил мякишем.
– Ну, смотри, Аленка, будь сторожка да оглядчива. Перед самым ямом зачерпни воды и побойчее иди. А там поплачь перед стражниками и скажи: «Позволь, дяденька, парнишке запасу передать». Да говори кротко, незаристо.
Аленка скрылась в сумерках. Тягостно тянулось время. Бабка ходила к самому яму, высматривала, слышала и голоса и песни и растревоженная вернулась.
Месяц острыми рогами высунулся из леса и стоял над избой, когда послышался шорох травы и возле телеги выросли две тени. Аленка вскарабкалась на телегу, свернулась калачиком и, закрывшись тулупом, разом заснула. Касьян шел прихрамывая.
– Подпильник пригодился, – сказал Касьян. – Каины опились, надели на ногу мне обруч железный с замком и с цепью, а на цепи второй обруч для соседа беглого. Тот спать завалился, а я все ворочал вагранкой, как бы из беды вывернуться. Аленку пропустил стрелец. Она меня нашла и шепчет: «Бабка каравай шлет, смотри – зуб не сломай». Я смекнул, не зря она так говорит. Разломал каравай, нащупал железку и стал замок перетирать. Времени много прошло, ладонь стер до крови. Разогнул я обруч, а там в темноте пролез мимо стражника и выбрался на дорогу. А только здесь оставаться нам смерть, утром пристав со стрельцами облавой все кругом обшарит. Надо уйти немедля в самую чащу.
– Не в чащу, – сказал вынырнувший откуда-то и пропадавший целый день бурлак. – Я уже разведал. Есть тропа, ведет она через болота на реку Глядяшку. Там копачи-ровщики и молотобойцы рудную землю достают и плавят. Туда надо путь держать.
Разыскали в кустах Гнедка, впрягли его в телегу, и по едва заметной тропе бегунцы потянулись в глубину темного безмолвного леса.
Бурлак, шагая возле телеги, объяснял лежавшему в ней деду:
– Эта речка здесь Беспута. Нам только от нее отойти, перевалить через увал, и там выйдем к речке Глядяшке. Она вливается в речку Тулицу: про Тулицу ты уже слышал – на Тулице стоит город Тула.
– И куда ж ты нас ведешь? Смотри, брат, еще туда приведешь, откуда и не выберешься. Ты ведь даже не сказал, как тебя звать, как по батюшке величать.
Бурлак тряхнул темной гривой и, подмигнув, сказал:
– Для ярыжки и дьячка я зовусь как когда придется: иной раз Кузькой, иной Терехой. А тебе я правду скажу, зовусь я Наумка Кобель – такое уж мне прозвище дали, что очень я бродящий, как пес бездомный.
Гнедко, не торопясь, протащил телегу по размытой исковерканной дороге через, казалось бы, непроходимую засеку. Всюду Наумка Кобель находил тропу, обходы и пролазы.
У деда медленно заживала рана. Но Тимофейка уже перестал ждать смерти, а рассказывал о вольной жизни в Уральских горах, на понизовьях Волги и в далекой Сибири.
– Пускай меня ловят, пускай в железы клепают, в клетку садят – Тимофейка отовсюду уйдет. Не бывать больше на мне боярскому хомуту.
Через несколько дней скитаний по лесу сумрачная чаща кончилась, и показались прогалины. Вымазанные сажей люди ходили возле ям, куда они складывали вывороченные пни и коряги. Дым подымался столбами в разных местах леса.
– Здоровы будете! – крикнул Наумка.
– Что за лесовики? – ответил один.
– Были лесовики-грибоеды, теперь ищем где почище, чтоб попасть на Городище.
– Да тут и есть Городище, вон за рощей!
– Знать, и вы с завода?
– Все мы здесь закабаленные заводу – жжем уголь.
– А как насчет работы? Ковачи здесь нужны? – прохрипел дед из телеги.
– Не ты ли ковать собираешься? Тебе умирать пора.
– Умри-ка ты сегодня, а я завтра…
– Какой храпец! Жизнь тебе, что ли, не мила, что ищешь прикабалиться к нашему заводу?
– Там виден будет тын, где дед добудет алтын, – сказал Наумка. – Лучше объясни, где дорога.
– Чего объяснять? Езжай прямо – к заводу и приедешь.
Городищенский завод оказался множеством сараев и изб, рассыпавшихся вдоль речки Глядяшки. Четыре плотины подпирали речку, образовав запруды. Водяные мельницы осели возле плотины; вертелись большие колеса, и тяжелые глухие удары доносились из построек.
Многочисленные подводы тянулись с разных сторон. Одни везли красновато-бурые камни – железную руду, другие – уголь. Возле подвод шагали крестьяне, бабы и дети.
– Не здесь ли хочешь остаться? – спросила бабка.
– Деда, поедем дальше, – поддержала Аленка. – Смотри, здесь народ, ой, сумрачный! Видно, и здесь не лучше, чем было в Пеньках. А это что за чудной человек?
Мимо проходил высокий незнакомец, одетый непривычно для крестьянского глаза. Старое, в морщинах, лицо было тщательно выбрито. На плечи накинут темный плащ без рукавов. На голове шляпа с широкими, загнутыми кверху полями; на ногах полубашмаки с медными пряжками и красные шерстяные чулки до колен.
– Што вам за люди? – спросил, остановившись, незнакомец. – Откуда приехал?
– Едем издалека, – ответил Наумка. – Где были, оттуда сплыли. Ищем работенки, пока есть силенки. Не все же на одном месте век вековать.
– Ковать? Ви умеить ковать?
– Я говорю – не в одном же месте век вековать, сиднем сидеть. Да и ковать мы тоже умеем.
– Мне надо челофек умей ковать. Работа есть, хлеб я давай, лапти давай и крупа давай. Ступай на староста Гафриля. Эйн, цвей, дрей, иди на съезжи изба.
– Значит, мы на хозяйских харчах будем? А где жить? Где будет дом?
– Дом? Зачем дом? Лес близко, в лесу дрова много, дом ви сами строить.
– А жалованье какое положите?
Незнакомец сердито постучал тростью по телеге:
– Жаливане? Все ви хотить сейчас жаливане. Сперва надо посмотреть, что ви умеить делять, а тогда и говорить, какой вам жаливане. Искайте старост Гафриля.
И незнакомец зашагал дальше, опираясь на трость с серебряным набалдашником.
Попадавшиеся навстречу крестьяне с возами снимали шапки и низко кланялись, крича:
– Добрый день, Петр Гаврилович!
– Кто же это такой? – спросил Наумка проходившего мимо худого крестьянина. Он подгонял облезлую лошаденку с телегой, полной угля.
– Как ты не знаешь? Видно, дальний. Это хозяин всего завода, немец Петр Гаврилович Марселис.[37] Ну и сердитый! Понукает работать день-деньской и всех еще колотит своим посошком.
– Знать, работы много?
– Дай только работы, да день мал!
– Разве нельзя уйти отсюда?
– А куда уйдешь? Мы Саломыховской волости, двести пятьдесят дворов. Все по царской грамоте приписаны к заводу, народ нужной, бедный.
Только Наумка стал расспрашивать о харчах и жалованье, как разговор был прерван окриком:
– Чего стал? Будешь в праздник разводить лясы. Домнушка не ждет, угля просит. – К крестьянину подбежал мужик с длинным батогом в руке. Он ударил батогом сперва по спине лошаденки, потом по шапке мужика.
– Но-но, Сивка, трогай!
Телега покатила дальше, раскачиваясь из стороны в сторону, а человек с батогом подскочил к Наумке, уставился на него, затем быстро перешел к Касьяну. Схватив его за руку, повернул ладонь, вмиг очутился около телеги, нагнулся к деду и потряс его за плечо.
– Никак, подыхаешь? У нас отъешься. Немец вдвойне хлеба даст. Беглый, сразу видно. Каширские или подальше? Никуда не бегите, зиму у нас перезимуете. Работа всех прокормит.
Человек с батогом подбежал к бабке, которая отвернулась, заворчав:
– Ну тебя, чего ищешь?
– Чего ищу? Работничков ищу. Немец наш для кого работает? Для царя работает, по царскому приказу работает, ядра каленые льет. А вы для царя постараться не хотите?
– Что же мы можем здесь делать? – сказал Наумка. – Мы посошные, около землицы ходим.
– Какие такие посошные, – ответил человек с батогом, роясь в телеге. – Эге, вот и кувалда, и ручник, и клещи, и ось железная. Кто же не узнает, что ковачи едут? Да и этого молодца, – указал он на Касьяна, – сразу узнал, что молотобоец – вся ладонь в мозолях. Ну-ка, айда за мной!
– Куда ж ты нас тащишь? – заголосила бабка Дарья. – Здесь сторона чужая. Мы к сродственникам едем, помирать нам пора.
– Ладно, ладно, какие там сродственники! Повременят они, и тебе еще помирать рано. Будешь около телеги ходить, из лесу уголь и руду возить. И девчонка пригодится за конем ходить.
Гнедко потащил телегу дальше, путники миновали первые избы, такие же, как в Пеньках, черные, покосившиеся, курные, с дымом, валившим прямо из дыр в крышах. Но из изб доносился приятный запах свежеиспеченного хлеба, и путники после стольких дней беспокойной дороги невольно думали: «Теперь бы миску щей!»
Дед и остальные путники расположились в съезжей избе, а Касьян вышел к реке посмотреть на завод, о котором он много слышал.
«Как это можно, – думал он, – заставить реку колеса вертеть и молотами бить?»
Касьян никогда не уходил из Пеньков, и то, что он здесь увидел, показалось ему диковинным.
Небольшая речка была запружена четырьмя плотинами, и возле них расположились приземистые темные строения. Из них глухо доносились тяжелые удары.
«Там водяные молоты железо бьют, – соображал Касьян, – и все это построено по умыслу этого хмурого немца в развевающемся шабуре и широкой шляпе. Ну и башковитый же парень!»
Возле второй и третьей плотины подымались две приземистые пузатые печи, сложенные из тесаного камня. Печи казались Касьяну очень высокими после того маленького горна, у которого он работал с дедом Тимофейкой. «Вот это, наверное, сыродутные домницы, где плавится здешняя руда», – подумал Касьян и подошел к одной из домен.
Домна была сажени в четыре-пять вышиной. С двух сторон у ее подножия были прилажены громадные трехсаженные кожаные мехи. Мехи раздувались и сжимались сами, без помощи рабочих. Подойдя ближе, Касьян увидел, что они движутся с помощью деревянных рычагов и большого мельничного колеса. Мехи действовали непрерывно, и два железных сопла снизу хриплыми вздохами вдували воздух в дымящуюся закоптелую домну. Касьян оглядел мехи и сообразил, что, отведя рычаг, связанный с колесом, можно остановить действие мехов.
К верхушке домны вел довольно крутой земляной накат с помостом, устланным бревнами. Тощий конь с выступающими ребрами, надрываясь, тащил телегу, груженную железной рудой. Возчик и двое рабочих помогали втаскивать телегу. Конь, с дрожащими от усилия ногами, скользил по бревнам и не мог вытянуть телегу. Касьян подбежал к телеге, напер сзади плечом, и конь, громыхая копытами, втащил телегу на верх помоста.
Здесь рабочие переложили тяжелые куски руды в ручные тачки и придвинули их к железной заслонке в стене домны.
Старичок-немец, одетый так же странно, как тот человек, которого они раньше встретили, делал записи свинцовым карандашом в маленькой книжечке.
– Ну, готовы? – спросил немец.
– Готовы, – ответили рабочие у тачки.
– Колошник! – крикнул немец.
Стоявший у железной заслонки рабочий в кожаном фартуке и больших кожаных рукавицах со страшным напряжением ухватился крюком за кольцо заслонки и отодвинул ее. Клубы дыма и языки пламени вырвались из отверстия, Рабочие быстро подкатывали тачки к отверстию, опрокидывали руду и отбегали назад.
Последний рабочий, приблизившись, зашатался и остановился, – его обдало клубом дыма. Он несколько мгновений стоял, закрыв лицо рукой, и упал бы вперед, но Касьян, подскочив, схватил его под руки и оттащил назад. Рабочий бессильно опустился на землю.
– Это какой баловник! Скорей бросить колошу в домну! – кричал старичок-немец.
Касьян, жмуря глаза и задерживая дыхание, поднял тяжелую тачку и опрокинул ее вперед в отверстие, извергавшее пламя и дым. Дверца закрылась. Рабочие, отхаркиваясь и сплевывая, отошли в сторону. Дым слепил глаза, царапал горло. Новая телега поднялась по накату с большой корзиной древесного угля. Возчиком была маленькая девочка в заплатанном холстинном сарафанчике.
– Чего смотришь? – закричал немец Касьяну. – Надо помогать!
Касьян схватил за край плетеную ивовую корзину и вместе с двумя рабочими опрокинул уголь в раскрывшуюся дверцу колошника.
Старичок-немец пристально смотрел подслеповатыми глазами на Касьяна.
– Смотри-ка, парнишка, – сказал он, – какое у домны большое брюхо. Ей надо в день десять телег руды и двадцать телег угля. А всего это пятьсот пудов. А из этого домнушка выпустит сто или сто двадцать пудов хорошего чугуна. Мне здесь очень нужно иметь такого здорового работника, как ты, помогать сыпать руду и уголь домне в брюхо. Как стемнеет сегодня, ты увидишь, как из этого чугуна мы сделаем настоящую пушку, из которой можно стрелять, и к ней сразу двести штук ядер, по восемь фунтов каждое ядро.
– Ладно, приду посмотреть.
– Нет, ты не будешь смотреть, ты будешь помогать. Мне здесь нужен такой медведь, который легко опрокидывает корзину с углем и рудой.
– Никак не могу, господин немец. Я иду дальше, в Тулу.
– Какое мне дело до твоей Тулы! Вот работник Федька, баловник, не хочет работать. Я скажу моему хозяину герр Марселису, что ты здесь останешься работать. Не разговаривай, слушай мое слово, доннэр вэттэр![38]
Рабочий, которого оттащил Касьян, кашлял и глухо сказал:
– За что же, Христиан Иванович? Пожалейте, я совсем хворый, грудь ломит. Трудно тачку поднять. Где же мне до убитого глаза работать?[39] – Он с трудом встал.
– Мне нужно чугун делать, – сердито ответил немец. – А такой рабочий, как ты, баловник, такой мне не надо. Слушай мои слова: ступай на съезжую избу к старосте Гаврилке – я приказал дать тебе двадцать батогов, и ты завтра придешь сюда назад и больше не захочешь быть больным.
Касьян не знал, что делать, но стоявший около него рабочий пробормотал:
– Ты, паренек, лучше не спорь, если не хочешь тоже получить сто батогов в спину. Назвался груздем, полезай в кузов. Сунулся сюда, так слушайся Хрестьян Йваныча, пока он тебя не отпустит.
Еще одна телега остановилась возле колошника. Касьян решил не спорить и стал перекладывать тяжелые куски руды на тачку.
Когда стемнело, немец Христиан Иванович спустился вниз к подножию домны. Он приказал рабочим идти за ним. Касьян пошел вместе с рабочими.
– Горновой? Где горновой? – крикнул немец.
– Здеся, – ответил голос, и из темноты показался коренастый пожилой длиннобородый мужик в кожаном фартуке, с масляным светильником.
Перед домной был вкопан в землю большой глубокий дубовый чан, наполненный формовочной землей для отлива пушки.
Христиан Иванович обошел вокруг чана и осмотрел желоба и ямки, вдавленные в темной земле.
– Что здесь такое? – спросил Касьян соседа.
– Подожди, увидишь. Только отсюда с места не сходи.
Горновой подвесил светильник на крюк в стене и, закрывая лицо рукавом, открыл оконце в каменной кладке домны. Оттуда вырвался горячий вихрь, но горновой просунул длинную железную ложку, зачерпнул серую массу и вылил в ведро с водой, окутавшееся клубами пара.
Христиан Иванович подошел к ведру. Горновой вынул кусок серой массы и подал ее немцу. Тот посмотрел, сломал кусок пополам и оглядел место излома.
– Готово на выпуск! – крикнул он.
– На выпуск! – громко прозвучал голос горнового.
– На выпуск готовься! – раздались голоса, и в темноте задвигались тени.
– Бей летку! – крикнул немец.
Горновой железным ломом начал осторожно пробивать нижнюю стенку домны. Отверстие там было замазано огнеупорной глиной, которая, затвердев, сдерживала расплавленный чугун.
Одно место в летке начало светиться все сильнее, и светло-оранжевые блики засияли кругом на столбах, дубовых скрепах и безмолвно стоящих рабочих.
Яркая струя жидкого тяжелого пламени поплыла из летки в желоб и оттуда в глубокий дубовый чан. Старичок-немец, нагнувшись над чаном, внимательно вглядывался, подняв одну руку.
– Хальт! – крикнул он, махнув рукой. – Отводи!
Рабочий загородил желоб металлической лопаткой, и светящееся тесто чугуна повернуло и поплыло в сторону по узким канавкам, где стало разливаться по мелким формам, ровными рядами выдавленным в формовочной земле.
Рабочий сказал Касьяну:
– В этом чане отлита теперь пушка, а в тех канавках ядра пушечные. Двести ядер отольются зараз. Видишь, векша[40] над чаном. Завтра пушка остынет: ее цепями подымут на векшу, переложат на телегу и отвезут на другую плотину. Там вертельня о шести станках для сверления пушки и два точила для обтачивания стволов. Эх, и пушечка будет, только бы ее направить против кого след!
– Против кого же? – спросил вполголоса Касьян.
Но рабочий отвернулся, будто не слышал Касьяна.
Когда поток расплавленного чугуна остановился и каленые ядра были залиты водой, старичок-немец отпустил Касьяна, приказав ему, чтобы утром с рассветом он явился работать на верхушку домны.
Один рабочий проводил Касьяна до съезжей избы. Сторож с колотушкой ходил около запертых ворот.
– Твои сродственники в сарае, близ сеновала. Я уже говорил им, что ты, верно, убег. От немца Христьяна один даже в домну прыгнуть захотел. Насилу его сдержали и на цепь посадили.
Сторож отпер большим ключом, висевшим у него на поясе, дубовые ворота, впустил Касьяна и запер ворота снова.
Касьян нашел деда и Наумку под навесом. Невдалеке стоял Гнедко, привязанный к телеге. Дарья с Аленкой спали. Наумка и дед внимательно выслушали рассказ Касьяна.
– Нам уже сказали, что тебя немец в учебу взял, – заметил Наумка. – Только он тебя учить не станет, а силы твои высосет, и ты такой же станешь, как этот Федька, хворый.
– Грех да беда на ком не живет, – сказал дед. – А тот дурак, кто от беды добра ждет.
– Здесь нам какое житье, – говорил Наумка. – Меня ужо хотят послать в Дедиловские провалища руду копать. А руда там в земле, в ямах, сажен по пятнадцать и двадцать глубиной. Надо врыться вглубь, как в колодец, пока дойдешь до слоя руды, а тогда надо копать в сторону и идти дудкой за рудой. В одной яме бывает по четыре человека ровщиков за круговой порукой, чтобы кто не сбежал. А кто сбежит, других троих порют. Из одной ямы надо вытаскивать по одному возу руды в день на человека. Всего четыре воза. А в ямах всегда роют с огнем – светят лучину. За воз платят ровщикам по два алтына, а воз двадцать пять пудов. Но прежде еще надо руду очистить – в рудных комьях бывает и земля, и мусор, и камень всякий. И все это надо очищать от руды.
Дед шептал:
– Что ж ты, Наумко, обещал на Волгу провести?
– Да я разве отрекаюсь? – вскричал Наумка. – То я и говорю, что стояньем крепости не возьмешь. И прежде всего пойдем в Тулу. Она близко – пятнадцать верст. К утру там будем и прямо в Кузнечную слободу махнем. Там самопальщики судьям неподневольны, живут своим кошем и своим промыслом. Пойдем в работники к старосте Еремею Баташову или другим самопальщикам – Мосолову, Орехову или Антуфьеву, – все они как бояре живут, никто их не тронет, и нас они защитят.
– Как же нам отсюда выбраться?
– Эх, дед, стар, видно, ты стал. Я из каменного острога уходил, а из этой съезжей избы не я один уйду, а и с Гнедком и с телегой – сена воз наберу и тебя сверху посажу.
Обсуждения были недолги. Пока дед и Дарья запрягали коня и накладывали сено, Касьян и Наумка подрыли лаз под ворота и оба вылезли. Касьян ждал, а Наумка бесшумно пошел вдоль забора. Сторож с колотушкой был далеко. Глухо доносилась дробь ударов палкой о чугунную доску.
На селе было тихо. У околицы лаяли собаки. Две домны выбрасывали огненные языки, и дым, освещаемый снизу, красными завитками клубился к небу.
Сторож замолк, потом снова заколотил в колотушку и медленно приближался к съезжей избе. «Где ж Наумка?» – тревожился Касьян.
Сторож в нагольном тулупе беспечно подходил к воротам. Касьян притаился и, когда сторож поравнялся с ним, набросился на него, схватив за шею.
– Что ты, сдурел? – зашептал, задыхаясь, знакомый голос. – Это ж я, Наумка. Сторож лежит в канаве с завязанным ртом. Я ему и руки связал, и пригрозил, что его прикончу, если только он до утра голос подаст. До рассвета он и не чихнет.
Наумка сунул Касьяну в руку ключ от замка.
– Скорей отпирай ворота, да потише, не брякни. Теперь, после работы, все без чутья спят. Смело выезжайте и прямо направляйтесь в Тулу большой дорогой. Я за вами закрою ворота и еще похожу, постучу в доску, пока вы не отъедете подальше; потом я вас догоню. А ежели меня схватят, так сами разыщите в Туле Баташова Еремея или Антуфьева. У них всегда работников много, там и укроетесь.
Большой воз с сеном медленно двигался через село. Темная высокая фигура шагала навстречу – широкополая шляпа, развевающийся плащ и трость в руке.
– Откуда приходил, из Венев?
– Веневские, батюшка, веневские, – отвечала старуха Дарья, подхлестывая коня. – В Тулу сено везем.
– Счастливы дорог!
– Спасибо, батюшка-немец!
Вдали выстукивала дробь колотушки, потом смолкла.
– Пьяница-сторож, свинья, опять засипал, – проворчала тень. – Надо его посмотреть.