Магические страхи, чары, сны,
Ночные призраки и колдуны.
На сегодняшний день на французском существуют три издания «Монаха». Последнее и единственное точное, как по сохранению стиля, так и по духу и движению [мысли], принадлежит Леону де Вайи (1840). Настоящее издание — за исключением XII главы, которая показалась нам неизменяемой под угрозой утраты в тексте всего смачного мелкооптового сатанизма, и мы с удовольствием перевели ее почти дословно — не является ни переводом, ни адаптацией со всеми подлыми потерями, которые предполагаются при этом в тексте; это что-то вроде французской «копии» оригинального английского текста. Как будто некий живописец скопировал шедевр старого мастера, не погрешив ни против гармонии, ни против цвета, ни против домысленных и личных образов, которые может его взгляд выявить на полотне.
Если колебания литературной моды и вызвали в некоторых экзальтированных кругах нечто вроде глубинного протеста против, возможно, несколько преувеличенного романтизма «Монаха», продолжать неукоснительно настаивать на том, что книгу надо читать вне этого удаленного от нас романтического настроения мы не сможем, романтизм ее следует понимать лишь в его глубинном и освобождающем смысле, вне того, что делает это превращение современным и сиюминутно модным. Сцена в подземелье для того, кто хочет увидеть ее в подлинном свете, лишается своего внешнего романтизма, нагромождения трупов и освобождения от них места действия, она лишается своего объективно выраженного физиологического привкуса и становится тем зондом, который погружается во все ополоски случая или удачи, и под своими перемешивающимися покровами метафизики становится настоятельным, неудержимым любовным призывом посреди свободы. Свобода внешняя, физическая, физиологическая, которую монах проявляет по отношению к своей жертве, ничто рядом с тем садистским порывом, который толкает самого Льюиса воздвигнуть в этот момент в своем воображении целый ряд барьеров, как физических, так и моральных, чтобы воспрепятствовать естественному порыву, и все это лишь для того, чтобы набраться сил и обрушиться на эти барьеры и смести их, и достичь некой физической фосфоренции чувства, спрессованного в таблетку на фоне окружающей падали и в связи с ней.
Барьер места: оно и безлюдно, и вместе с тем в нем не счесть уголков, где может укрыться любой нескромный наблюдатель.
Барьер холода, пелен, в которые завернута жертва и которые надо удалить одно за другим, и тем самым в очередной раз пробудить эту жертву к жизни; барьер нарушенных актов; барьер инициального умыкания, который тяготеет над этой любовью; барьер, созданный из смерти жертвы, которую она обретает лишь в глубине усыпальницы и благодаря тому, что нет такого человека, кто сомневался бы в этом; барьер из нечувствительности жертвы, которая, чтобы ею можно было овладеть, должна стряхнуть с себя сон как смерть; барьер внешних бстоятельств — восстание, монастырь, заполоненный врагами, монахи, которых душат в то время, как их предводитель во тьме склепа пытается овладеть женщиной; барьер из самой изменчивости обстоятельств, из чего следует, что одиночество монаха и его жертвы может быть в любую минуту нарушено; барьер из рамки происходящего действия, из безобразного, тошнотворного и — учитывая место действия — воистину философского запаха смерти.
И наконец, барьер самой смерти, разлагающихся в своих нишах трупов со всеми нравственными выводами, которые могут быть сделаны как об использовании так и о предназначении тела для любви и не только и так далее и тому подобное.
Кроме этого остается фантастическая сторона «Монаха», против которой я не буду зря возражать, какие бы ни были на этот счет литературные веяния и моды. Действительная ценность «Монаха» с литературной точки зрения не подлежит здесь обсуждению, и не под этим углом зрения хочу я его рассматривать. Если литературные круги, которые несколько лет назад сделали эту книгу модной, и отвернутся от нее — это их дело, — то, даже литературно говоря, это не помешает «Монаху», в силу той удивительной и действительно сверхъестественной атмосферы, которая по временам царит в нем, и он будет оставаться книгой удачной и современной.
Сцена «Окровавленной монашки», сцены «Вечного жида», а особенно — разрушения монастыря и его разорения с преследованием в катакомбах и появлением Волшебной статуи столь же действенно образны, сколь и могучи в вызывании в мозгу читателя художественных картин, сколь и очарование магического ритуала по отношению к объекту этих чар. Я хочу сказать, что действительно и материально все это возникает из словесного колдовства, и я не могу припомнить ни одного текста, который вызывал бы во мне столько образов, открыл бы во мне образы, которые повлекли бы меня за собой в интеллектуальную подноготную человека, образы, которые своей изобразительной стороной повлекли бы за собой настоящий поток обещаний жизни, как в мечтах, обещаний новых жизненных воплощений и неисчислимо возможных действий.
Пусть же все те, чей разум вновь ищет себе прибежище в чем-то раз и навсегда установленном и в чувствах исключительно органически подтвержденных, как подтверждены собственные экскременты, питаются этими привычными отбросами и теми отходами разума, что зовутся реальностью, я же буду продолжать считать «Монаха» главным произведением, которое врукопашную борется с этой реальностью, которое выводит передо мной колдунов, привидения и ларв с такой безукоризненно совершенной естественностью и, в конце концов, создает из сверхъестественного такую же реальность, как и прочие. Не знаю, можно ли назвать то состояние ума, о котором я говорю, интеллектуальным, спиритуальным, или мистическим, или каким угодно. Знаю я то, что верю в ЖИЗНЬ ВЕЧНУЮ, и верю в полном смысле этого слова. Я сожалею, что живу в мире, где колдуны и волхвы не являют себя миру, да и настоящих-то волхвов совсем немного. «Монах» дает мне гораздо более глубинное ощущение жизни, чем все психологические, философские (или психоаналитические) методы проверки бессознательного, и мне кажется удивительным тот факт, что гадатели на картах, гадалки на Таро, ловцы счастливой судьбы, дервиши, колдуны, некроманты и прочие РЕИНКАРНИРОВАННЫЕ уже давно стали настоящими героями россказней и романов, и что одна из сторон, самая искусственная из всего современного состояния ума, следит за тем, чтобы наивное продолжало принадлежать только шарлатанам. Я принимаю сторону этих шарлатанов, обманщиков, волшебников, колдунов и хиромантов, потому что все это существует, и для меня нет ни границ, ни застывших форм, и наступит когда-нибудь день, когда Бог — или МОЙ ДУХ — встретится с ему подобными.
Антонен Арто
Суровость сеньора Анджело вошла в поговорку, и никто, кроме него, не умел лучшим образом обуздывать свои желания; едва ли он был способен признаться, что у него, как у всех, в жилах течет живая кровь, а камень вызывает в нем меньший аппетит, чем хлеб.
Монастырский колокол звонил не дольше пяти минут, а церковь Капуцинов уже была набита битком. Люди были повсюду, чуть ли не на крыльях ангелов, стоящих в нишах. Статуи святых Франциска и Маврикия были также обвешаны людьми. Все уголки были заняты, все скамьи заполнены. Конечно, толпа, которая была здесь, не жаждала поучений и не испытывала большого желания выслушивать моральные проповеди. Следует заметить, что любой проповедующий здесь мерзавец имел бы не меньшую власть, чем в театре или на городской площади в день карнавала. Женщины приходили, чтобы обратить на себя внимание, а мужчины искали возможности потереться среди женщин точно так же, как если бы они находились не в так называемом святом месте.
Было объявлено, что сегодня здесь ждут знаменитого проповедника, но вполне вероятно, что большая часть зрителей прекрасно бы без него обошлась.
Среди этой давки и всеобщего раздражения две женщины, одна из которых казалась старой, а вторая была очень юна, локтями прокладывали себе дорогу, не обращая внимания на выкрики и возмущение окружающих. Старая угрюмо расталкивала толпу, а молодая следовала за ней. Как только с помощью своей энергии и упрямства им удалось добраться до подножия кафедры, старуха, остановившись, воскликнула:
— О Господи! — и огляделась вокруг. — Какая жара, у меня ноги подкашиваются, неужели эти милые молодые люди не будут столь учтивы, чтобы предложить нам по крайней мере одно место?
Этот откровенный призыв заставил оглянуться двух роскошно одетых молодых людей, сидящих на табуретах недалеко от кафедры.
Перед ними была рыжая старуха с бесцветными глазами и отталкивающей внешностью. Они снова погрузились в прерванный было разговор.
Но в этот момент заговорила молодая; в плотной, пышущей жаром толпе это было подобно свежей прозрачной струе в садах Алказара[2]:
— Ради Бога, Леонелла, давайте вернемся домой, я не могу больше, я задыхаюсь от жары, я чувствую, что умираю от этого шума.
Необыкновенная мягкость, с которой были произнесены эти слова, оказали на кавалеров решительное воздействие. Они вновь прервали беседу, но на этот раз одного взгляда им оказалось недостаточно, как бы невольно поднялись они со своих табуреток и оглянулись на ту, которая только что говорила. И в этот же миг были поражены элегантностью и изяществом ее осанки; им очень захотелось получше ее разглядеть. Но этого удовольствия они не получили, поскольку ее лицо скрывала густая вуаль, которая не мешала, однако, разглядеть ее шейку, до удивления тонкую, белую и нежную, затененную золотистыми завитками волос, растрепавшихся, пока она пробиралась сквозь толпу. Вокруг ее левого запястья обвивались четки из крупных бусин. Белое, очень длинное платье едва позволяло увидеть кончик крошечной ножки. У нее была восхитительная воздушная фигурка, и каждое ее движение позволяло оценить изгиб ее бедра, достойный Венеры Медицейской. Такова была женщина, которой уступил свое место тот кавалер, что был помоложе, и что заставило второго с той же поспешностью уступить место другой.
Старшая тут же рассыпалась в благодарностях, сопровождаемых выразительными взглядами, но согласилась воспользоваться любезностью, нимало не смущаясь. Молодая последовала ее примеру, но в знак благодарности ограничилась только кивком головы, правда, необыкновенно грациозным.
Дон Лоренцо, так звали молодого человека, уступившего ей место, подошел к ней поближе, успев однако что-то шепнуть своему другу на ухо. Тот понял все с полуслова и постарался полностью завладеть вниманием старой женщины, заговорив с ней. В это время Лоренцо обратился к своей очаровательной соседке:
— Вы, вероятно, только что приехали в Мадрид? Ваше очарование не могло долго оставаться незамеченным, и если бы вы не впервые появились здесь сегодня, то зависть женщин и всеобщее восхищение мужчин уже давно оповестили бы нас.
Отпустив этот мадригал, он наклонился к ней в ожидании ответа, который, если судить по ее виду, должен был быть быстрым и изысканным. Однако поскольку его фраза была не столько вопросом, сколько чем-то вроде поэтического экспромта, на нее в крайнем случае можно было и не отвечать, и поэтому дама не разомкнула губ. Он немного подождал, затем повторил попытку:
— Я очень ошибся, утверждая, что вы нездешняя?
Мгновение дама колебалась. Чувствовалось, что ей очень не хочется говорить, но на этот раз невозможно было уклониться, и она ответила так тихо, что было почти непонятно, что именно:
— Нет, сеньор.
— Надолго ли вы здесь?
На этот раз ответ был дан быстрее и вразумительнее:
— Да, сеньор.
— Для меня было бы большим счастьем сделать ваше пребывание здесь более приятным. Меня хорошо знают в Мадриде, и наша семья пользуется достаточным уважением при дворе. Располагайте мной, если сочтете, что я могу быть вам полезным, этим вы только доставите мне удовольствие.
«На этот раз, — подумал он про себя, — я ее поймал. Она не сможет отделаться односложным ответом. Ей поневоле придется заговорить по-настоящему».
Но он ошибся: легкий наклон головы был единственным ответом, которым дама удостоила его в знак благодарности.
Было очевидно, что она не желала разговаривать, но было ли ее молчание свидетельством гордости, сдержанности, упрямства или глупости? Этого он не мог пока определить. Он немного помолчал и с удвоенным пылом предпринял новую попытку:
— Я не сомневаюсь, что вы продолжаете носить вуаль только потому, что вы недавно у нас и еще не знаете наших обычаев. Позвольте мне снять ее.
Говоря это, он протянул руку к прозрачной ткани, но дама его остановила:
— Сеньор, я никогда не снимаю вуаль при людях.
— И что же здесь плохого, скажите на милость! — язвительно воскликнула в ее сторону компаньонка. — Где ваши глаза, если вы еще не заметили, что все другие дамы их уже сняли, да еще в святом месте, где мы находимся. Вы одна прячете лицо. С тех пор, как я открыла свое, я не вижу причины вам скрываться под вуалью.
— Но, дорогая тетушка, это не в обычаях Мурсии[3], — мягко возразила Антония.
— Оставь в покое Мурсию и ее сады, мы больше не в провинции. Если есть единственный город, который задает тон, то это Мадрид, и мы здесь. И нечего тут больше рассуждать!
Девушка умолкла и не противилась больше попыткам Лоренцо, который, заручившись одобрением тетушки, почувствовал, что теперь он может рискнуть и убрать раздражающую его вуаль. Он отстранил вуаль одним движением, легким и быстрым, но не без внутреннего трепета.
Лицо, которое ему открылось, поразило его и будто околдовало. Нельзя сказать, что оно было прекрасным, если исходить из канонов обычной красоты, но его очарование проникало прямо в сердце. Оно струилось из ее голубых глаз непередаваемого оттенка, влажных, ясных, трепетных, напоминающих своеобразный отблеск иных витражей в те дни, когда стекла в них дрожат под порывами сильного ветра. Черты лица девушки при детальном рассмотрении были далеки от совершенства, но все вместе было прелестным.
Ей было около пятнадцати лет. Лукавая улыбка, играющая на ее губах выдавала живость характера своей хозяйки, но исключительная застенчивость не позволяла этой живости проявляться в полную меру. Восхищение, с которым она смотрела на все окружающее, было необыкновенно трогательным, но каждый раз, когда ее глаза случайно встречали взгляд Лоренцо, она тотчас же опускала их.
Ошеломленный, Лоренцо разглядывал чудесное создание, с которым свела его судьба, но тетушка посчитала необходимым защитить ложный стыд Антонии:
— Это ребенок, который ничего еще не видел. До сих пор она жила почти в заточении в своем старом замке в Мурсии вместе с матерью, доброй душой, в которой, спаси ее Господь, здравого смысла ровно столько, чтобы пронести ложку супа от тарелки до рта, и однако это моя сестра, моя собственная сестра по матери и отцу!
— Действительно, так мало здравого смысла — это невиданно, — с удивительным спокойствием заметил дон Кристобаль.
— Странно, сеньор, но возможно, и это именно так, как я вам говорю. И знаете, несмотря на это, сколь удачливы бывают некоторые: молодой господин, даже, можно сказать, благородный господин, вбивает себе в голову, что Эльвира красива! Конечно, внешностью она не была обижена, но что касается истинной красоты… Если бы я тратила только половину ее усилий, чтобы украсить себя! Ну ладно, дальше. Как я вам сказала, сеньор, этот молодой человек внезапно влюбляется в нее и женится без ведома отца. В течение трех лет им удавалось сохранить все это в тайне, но наконец новость дошла до ушей старого маркиза, который, как вы понимаете, не был в восторге от такого мезальянса. Он тут же нанял почтовую карету и отправился в Кордову, решив избавиться от Эльвиры, разлучить ее со своим сыном, даже если для этого придется ее похитить. Он прибыл точно вовремя, чтобы убедиться, что она от него ускользнула: она сумела встретиться со своим мужем, и они вместе отплыли в Индию. Маркиз гневался и поливал нас такой бранью, словно сам дьявол говорил его устами, он приказал бросить в тюрьму моего отца, самого честного и работящего сапожника Кордовы; он был настолько жесток, что похитил у нас маленького сына моей сестры, которому тогда было около двух лет и которого из-за поспешного бегства ей пришлось покинуть. Впрочем, я представляю себе, как пришлось помучиться бедняжке, уже вскоре мы получили известие о его смерти.
Да уж, удачное дельце она провернула! Она уже тринадцать лет поджаривалась в жарком климате Индии, как вдруг ее муж умер, и она вернулась к нам, не имея ни жилья, ни гроша в кармане. Антония тогда была совсем крошкой, а других детей у нее не было. Вернувшись, она узнала, что ее свекор женился во второй раз, но, как и прежде, очень зол на графа. Вторая жена подарила ему сына и, судя по тому, что о нем говорят, это великолепный молодой человек. Старый маркиз категорически отказался встретиться с моей сестрой, но велел передать ей, что он выделит ей крохотное содержание и позволит жить в своем старом замке в Мурсии, но только чтоб он о ней больше никогда не слышал. Именно этот замок больше всего любил его старший сын, но после его злополучного отъезда из Испании старый маркиз никогда не вспоминал больше об этой резиденции, и заброшенный замок стал мало-помалу разрушаться. Сестра согласилась на предложение свекра и отправилась в Мурсию, где и оставалась до недавнего времени.
— Но что привело ее в Мадрид сейчас? — осведомился дон Лоренцо, интерес которого к Антонии заставил его внимательнейшим образом выслушать рассказ старой болтуньи.
— Увы, сеньор, ее свекор умер, и новый управляющий поместьем перестал выплачивать ей ее скудное содержание. Она приехала в Мадрид в надежде, что новый наследник решит ее судьбу и не даст умереть с голоду. Но я думаю, что она могла бы выйти из положения иначе, ведь молодые господа вроде вас обычно не слишком стеснены в средствах. И стоит порой отказаться от какого-нибудь пустяка ради старой женщины? Я посоветовала сестре отправить с просьбой Антонию, так будет надежнее: хорошенькое личико всегда произведет большее впечатление на молодого человека, и малышка имеет больше шансов получить то, что ей хочется.
— Сеньора, — прервал ее дон Кристобаль, придав лицу соответственное выражение, — но если говорить о хорошеньком личике, почему бы вашей сестре не подумать о вас?
— Святой Иисус! Умоляю, избавьте меня от ваших комплиментов. Впрочем, я слишком хорошо знаю опасность подобных поручений, чтобы воспользоваться любезностью молодого человека. Нет, не для того я сохраняла в чистоте свою репутацию, чтобы так легко стала сегодня ею рисковать.
И, почувствовав благоприятный момент, старуха бросила на дона Кристобаля пылкий и страстный взгляд. Но так как она чуточку косила, ее взгляд упал на дона Лоренцо, который принял это на свой счет и ответил глубоким поклоном.
— Могу ли я, — спросил он, — узнать имя маркиза?
— Маркиз де Лас Систернас.
— Но мы с ним близкие друзья! Его сейчас нет в Мадриде, но мы ждем его со дня на день. Это лучший и самый приятнейший из друзей, и если любезная Антония позволит выступать в роли защитника перед ним, я надеюсь, что буду в состоянии выиграть это дело.
Антония подняла на него свои голубые глаза, и взгляд, которым она поблагодарила его за это предложение, был сдержанно-красноречив. Однако она продолжала молчать. Леонелла же проявляла свой восторг гораздо более шумно. Все это ее очень воодушевило. Она считала своим долгом говорить сразу с обоими, и надо сказать, что она справлялась с этим без труда: чего-чего, а недостатка в словах у нее не было. Повернув голову, она резко бросила Антонии:
— Антония, почему вы молчите? Этот господин так любезен, а вы сидите как статуя, закрыв рот. Ваша сдержанность, моя девочка, просто неприлична.
— Но, дорогая тетушка, мне кажется, что…
— А вот сейчас, дорогая моя племянница, вы бы лучше помолчали. Не вас ли я учила, что не следует прерывать старших, если они говорят? Видели ли вы хоть раз что-нибудь подобное с моей стороны? Разве так ведут себя в Мурсии? Но прошу вас, сеньор, — продолжала она, обращаясь уже к дону Кристобалю, — скажите, пожалуйста, почему сегодня в этом соборе столько народу?
— Вероятно, вы не знаете еще, что Амбросио, настоятель этого монастыря, каждый четверг произносит здесь проповедь. Это герой дня. Весь Мадрид трепещет от его необыкновенного красноречия. Он произнес всего только три проповеди, но все, кто его слушал, были так восхищены его ораторским искусством, что теперь достать себе место в церкви стало так же трудно, как на первое представление новой комедии. Его имя у всех на устах: такое впечатление, что этот монах очаровал всех мадридцев. Я не был на его проповедях и очень удивлен тем восторгом, с которым его приняли молодые и старые, женщины и мужчины. Это какое-то всеобщее беспримерное обожание. Наши гранды засыпают его подарками, их жены отказывают всем другим исповедникам, и весь город зовет его «Божьим посланцем».
— Но из какой он семьи, достоин ли он своей необыкновенной репутации?
— По этому поводу я не смогу вам сказать чего-либо определенного. На этот счет ходят самые необыкновенные и романтические слухи. Кажется, ребенком его нашли у дверей монастыря, и он не мог еще рассказать что-нибудь о своих родителях. Никто никогда не пытался его искать, чтобы раскрыть тайну его рождения. Монахи воспользовались этим обстоятельством и для большей популярности своей обители не колеблясь заявили, что это дар Святой Девы, а суровая строгость его жизни подтвердила эту легенду. До того как он был назначен на высшую должность в своем монастыре, а это случилось только три недели тому назад, он никогда не выходил за стены монастыря, и даже сейчас он покидает его только по четвергам, когда приходит в этот собор читать свою знаменитую проповедь. Его ученость безгранична, а его красноречие необыкновенно. Насколько известно, он никогда не нарушает ни единого правила своего ордена, и самый придирчивый цензор не смог бы найти ни малейшего пятна на его репутации. Говорят даже, что он так строго придерживается обета целомудрия, что абсолютно неспособен определить разницу между мужчиной и женщиной. Простой народ смотрит на него как на святого.
— Святой, — воскликнула Антония, — только из-за этого святой! Но тогда я тоже святая, потому что я тоже этого не знаю!
— Блаженная Барбара! — вспылила Леонелла, — Ничего себе тема для молодой особы! Вам вообще не следовало бы знать, что на земле существует нечто, называемое мужчиной, как и то, что бывают люди не такого пола, как ваш. Красиво было бы, если бы вы показали этим молодым людям, что вы знаете, что у мужчины нет груди, нет бедер, нет…
Конечно, невинная Антония не смогла бы долго выдерживать грубые уроки своей тетки. Но общий шепоток, пробежавший по церкви, дал им знать, что проповедник прибыл. Чтобы лучше видеть, Леонелла встала и даже приподнялась на цыпочки. Антония сделала то же самое.
Теперь все взгляды были устремлены на проповедника. Все в его облике было странной смесью смирения и самоуверенности. Это был высокий и стройный человек с точными жестами и сильным голосом, одежда ордена Капуцинов подчеркивала его импозантность. У него был орлиный нос и черные блестящие глаза, глубина которых подчеркивалась почти сросшейся линией бровей. Его кожа были смугла, но нежна, и от него исходила уверенность человека, которого не тревожат никакие прегрешения. Увидев его, Антония почувствовала всепроникающую радость. Она ощутила жар в большей степени, чем остальные, какой-то первобытный восторг, в котором она себя почти упрекала и смысла которого она не могла постичь. Голос монаха увлек ее, словно звуки знакомой мелодии. Он говорил нарочито просто, его речь струилась подобно источнику. Легкая тень от волос падала ему на глаза. Его жесты были строги, точно отмерены, иногда необыкновенно значимы. В его голосе иногда прорывались резкие, едкие ноты, которые придавали его речи какую-то внутреннюю тревожность; в нем следовало бы видеть только актера, что-то вроде комедианта от кафедры, ибо его естественность имела вид чего-то отрепетированного, слишком уместного, что не располагало в его пользу, но тем не менее эти неожиданные интонации, эта видимость глубокой искренности, полнота звучания голоса увлекали души по пути, куда странный монах их звал. От подножия кафедры тишина растекалась над головами, проходила от группы к группе почти ощутимой волной. То, что в этот миг владело сердцами, превосходило значение самих слов, отметало все нормы, оставляло позади добродетель, мораль, истину. Казалось, слова монаха раздирают завесу, которая затемняла взор. В раскатах его голоса на толпу обрушивались другие голоса, несущие в своем звучании угрожающие видения, столь осязаемые, что, чудилось, их можно было почти коснуться рукой; это был уже не библейский ад, но что-то более обжигающее, чем отчаяние или огонь.
И вдруг очарование ушло. Люди снова оказались в нормальной атмосфере, где пороки, выставленные напоказ наилучшим образом, вновь стали возможными, привычными, почти узаконенными, — это монах закончил проповедь, он покидал кафедру. Снова поднялся шум: ему начали аплодировать как актеру, закончившему свою тираду.
Опустив голову, монах уходил быстрыми шагами, словно убегая от своих почитателей. Сложив руки как для молитвы, он прошел к двери, ведущей в часовню монастыря, где его поджидали святые братья. Он обратился к ним со словами признательности и увещевания. Когда он говорил, его четки из крупного янтаря рассыпались и раскатились по полу; толпа с жадностью бросилась собирать бусины. Те, которым посчастливилось подобрать бусину, прятали ее как ценнейшую реликвию — даже если бы это были четки самого трижды благословенного святого Франциска, потасовка из-за них была бы менее ожесточенной. Настоятель улыбнулся, глядя на их рвение, благословил людей и поспешил покинуть церковь. Его лицо излучало смирение, так же как и весь его облик, и это было слишком хорошо сыграно, чтобы идти от сердца.
Антония провожала его взглядом, будучи не в силах оторваться, и когда наконец он скрылся за дверью, по ее щеке тихо скатилась слеза.
— Он не принадлежит этому миру, и, может быть, я больше никогда его не увижу!
Она стерла слезу, Лоренцо заметил ее жест.
— Кого вы больше не увидите? — спросил он, наклоняясь и чувствуя, что наконец найден серьезный предмет для разговора.
— Как меня растрогала речь этого проповедника, — ответила она, взглянув на Лоренцо спокойными глазами, ставшими еще прекраснее от светившегося в них восхищения, — я не знала, что речь человека может проникнуть до самой глубины сердца, что достаточно просто человеческого голоса, чтобы разбудить в нас столько скрытых глубоких чувств. Мне кажется, что этот человек обнажил мое сердце.
Тон ее высказывания заставил Лоренцо улыбнуться:
— Вы еще молоды и ваше сердце, свободное от любой скверны, горячо откликается любой видимости, которая к нему приближается. Будучи существом наивным и чистосердечным, вы даже не подозреваете, что мир двуличен, потому что это чуждо вам. Какое несчастье, что соприкосновение с реальностью заставит вас открыть для себя низость человеческой природы и научит вас защищаться от нее, как от врага.
— Увы, сеньор, — ответила Антония, — единственное, чем в избытке одарили меня беды моих родителей, — это грустные примеры коварства мира. Но я уверена, что на этот раз моя горячая симпатия не может меня обмануть.
— На этот раз, я думаю, нет. Репутация Амбросио представляется мне абсолютно безупречной, а человек, который всю свою жизнь провел в стенах монастыря, не имел возможности поступать дурно, даже если наклонности толкали его на это. Но сейчас, когда обязанности нового положения заставляют его время от времени появляться среди горожан, он мог бы попытаться… Да, именно сейчас можно будет увидеть, чего стоит его добродетель. Испытание, впрочем, опасное: его репутация укажет на него соблазну, как на избранную жертву. Новизна усилит своими чарами влечение к удовольствиям, и даже таланты, которыми природа его одарила, помогут его окончательной гибели, облегчая ему пути достижения своих желаний. Очень немногие смогут выйти победителями из такой губительной борьбы.
— Как бы мало их ни было, Амбросио будет среди них.
— Я тоже в этом не сомневаюсь, и уверен, что он во многих отношениях является исключением среди людей, и зависть напрасно искала бы пятно на его репутации.
— Ваша уверенность меня восхищает. Она позволяет мне без опасения следовать тому благоприятному впечатлению, которое он мне внушил, а вы не представляете себе, с каким трудом мне пришлось бы подавить в себе это чувство! Дорогая тетя, пожалуйста, попросите мою матушку выбрать его нашим духовником!
— А я буду умолять ее этого не делать, — взвизгнула рядом с ней старая Леонелла, к которой продолжал прижиматься дон Кристобаль. Он был бледен от духоты и усталости, когда повернулся к Лоренцо с чрезвычайно выразительной гримасой. Казалось, он говорил: «Смотрите, до какого состояния меня довело дружеское расположение к вам!»
Вокруг них толпа теснилась к выходу.
Шарканье ног и давка массы тел создали невыносимую смесь пыли, испарений и жары. Через открытые двери вливались внутрь волны прекрасного послеполуденного солнца, которые наталкивались на потоки жара, извергаемого людьми, подобно кузнечным мехам. Юные торговцы, которые оказались тут же неизвестно каким образом, скользили в этой толпе и, несмотря ни на что, умудрялись сбывать свой товар, шныряя, словно крысы, под ногами женщин, и их крики отдавались под куполом церкви.
— Ни за что, — поклялся дон Кристобаль, которого движение толпы то отдаляло, то приближало к Лоренцо, — ни за что на свете я не выбрал бы духовником человека, который так хорошо говорит о преисподней.
Произнеся эти слова, он прижал локоть Леонеллы к своему сердцу.
— О, дорогой сеньор, не сжимайте меня так сильно, если вы меня любите! — ответила она. — Я расцениваю ваше послушание как доказательство вашей привязанности ко мне. Завтра вы получите от меня весточку. А пока до свидания, кавалеры. Осмелюсь ли я спросить ваши имена?
— Мой друг — граф Осорио, а я — Лоренцо де Медина.
— Спасибо. Итак, дон Лоренцо, я передам сестре ваше любезное предложение и сразу же сообщу вам ее ответ. Куда мне его адресовать?
— Меня всегда можно найти во дворце Медина.
— Вы очень скоро получите весточки от нас, будьте уверены. Прощайте же, сеньор. Умерьте, если можно, исключительный пыл вашей страсти. Однако, чтобы вам доказать, что она меня не оскорбляет и не дать вам впасть в отчаяние, примите этот знак моей привязанности и вдалеке думайте иногда о Леонелле.
Говоря это, она протянула ему свою сморщенную, почти черную руку, которую так называемый возлюбленный поцеловал так неловко и с таким очевидным отвращением, что Лоренцо едва сдержался, чтобы не расхохотаться. Леонелла тем временем заторопилась к выходу из церкви. Нежная Антония молча последовала за ней, но, подойдя к порталу, она невольно оглянулась и встретилась глазами с Лоренцо, который отвесил ей низкий поклон. Она ответила ему и быстро вышла.
Друзья были теперь у самого подножия собора. Тень потихоньку начинала скрадывать его детали. Народу на паперти осталось немного, оживленные группы людей уже рассеялись. Голубоватый влажный воздух омывал фасады домов. Кристобаль, который до этого момента не хотел нарушать молчание друга, воскликнул наигранным тоном:
— Насколько увеличатся теперь ваши надежды на наследство?
И так как Лоренцо смотрел на него, явно не понимая, о чем идет речь, добавил:
— Сосчитайте все улыбки и любезности, которыми я одаривал эту старую мумию, и скажите, в какую сумму вы оцениваете свадебные подарки для возмещения кошмарной женитьбы, на которую вы меня толкаете? Дьявол! Она оставила у меня на губах такой запах, что я буду чувствовать чеснок еще через месяц. Когда я пойду на Прадо, меня примут за бродячий омлет или за луковицу в цвету!
— Должен признаться, мой бедный друг, что ваша любезность действительно не безопасна. Однако я настолько не верю, что она превосходит ваши силы, что прошу вас пока не отказываться от ваших любовных игр.
— Из этой просьбы я заключаю, что маленькая Антония произвела на вас некоторое впечатление.
— Я не в состоянии выразить, насколько она меня очаровала. Со дня смерти моего отца мой дядя, герцог Медина, все время мне напоминает, что хотел бы видеть меня женатым. До сих пор я закрывал уши для всех увещеваний и намеков, отказываясь его понимать. Но то, что я увидел сегодня…
— А что вы увидели сегодня? Серьезно, дон Лоренцо, не потеряли ли вы рассудок, что мечтаете жениться на внучке самого умелого и работящего сапожника Кордовы?
— Вы забываете, что она также и внучка покойного маркиза де Лас Систернаса. Но оставим в стороне происхождение и титулы. Уверяю вас, что я никогда не видел женщины более привлекательной, чем Антония.
— Возможно, но тем не менее вы же не намерены на ней жениться?
— А почему бы и нет, дорогой граф? Моего состояния достаточно для нас двоих, а у моего дяди де Медина нет предрассудков в этом отношении. С другой стороны, по тому, что я знаю о Раймонде де Лас Систернас, я могу с уверенностью сказать, что он охотно признает Антонию своей племянницей. Я считал бы себя самым последним негодяем, если бы думал только о том, чтобы соблазнить ее. Мне кажется, в ней собраны все качества, которые я желал бы увидеть в жене: она молода, любезна, красива, нежна, умна…
— Умна? Она не в состоянии сказать ничего, кроме да или нет.
— Очень мало, согласен, но это всегда так кстати!
— В самом деле? Я складываю оружие! Вот что называется аргументом влюбленного, и я не осмеливаюсь больше вступать в дискуссию с человеком, владеющим такой совершенной диалектикой. А не пойти ли нам в Комедию?
— Сегодня не могу: я только вчера приехал в Мадрид и еще не видел сестру. Ее монастырь находится на этой улице, а я вернулся, потому что хотел узнать, что заставило ее пойти туда. Мне все-таки очень хочется это знать, и, возможно, я проведу целый вечер с сестрой у переговорной решетки.
— Вы говорите, ваша сестра в монастыре? Да, действительно, я забыл. Но что случилось с доньей Агнес? Я не понимаю, как вы могли решиться заточить в монастырь такое юное создание!
— Да неужели я! Дон Кристобаль, как вы могли заподозрить меня в этом варварстве? Она постриглась в монастырь по доброй воле, и нужны были очень необычные обстоятельства, чтобы заставить ее навсегда покинуть мир. Я использовал все средства, которые были в моем распоряжении, чтобы отговорить ее от этого гибельного решения, но все мои усилия оказались бесполезными, и я навсегда потерял сестру!
— Впрочем, не стоит очень огорчаться, Лоренцо, мне кажется, что вы должны значительно выиграть от этой потери, поскольку, если мне не изменяет память, часть доньи Агнес составляет десять тысяч пиастров, половина из которых должна перейти Вашему Высочеству… Святой Яго! Даже если бы я имел пятьдесят сестер, я бы согласился потерять их таким же образом, всех до единой, и был бы не слишком огорчен.
— Как, граф, — раздраженно заметил Лоренцо, — вы считаете меня настолько низким, чтобы повлиять на решение сестры? Вы полагаете, что гнусное желание стать обладателем ее состояния заставило бы меня убедить ее уйти в монастырь?
— О! Я узнаю вспыльчивый характер старины Лоренцо! Дай Бог, чтобы Антония укротила ваш буйный нрав, или через месяц, я боюсь, мы перерёжем друг другу глотки! А сейчас, чтобы предупредить эту трагедию, я удаляюсь и оставляю поле битвы за вами. Прощайте, кавалер огнедышащей Этны, умерьте ваш пыл и помните: если вам понадобится, чтобы я приударил за старой кокеткой, мы можете рассчитывать на меня!
И, сказав это, он решительно зашагал прочь.
«Как жаль, — подумал Лоренцо, — что при таком прекрасном сердце он не способен серьезно рассуждать».
И, поддавшись какому-то внезапному порыву, он снова вошел в собор.
Тень медленно выползала из всех углов и так быстро растекалась по апсиде, как если бы дрожащий огонек лампады перед образом святого все больше и больше погружался во мрак.
Мысли Лоренцо были странно созвучны торжественной печали, царящей в церкви. Пустота, вдруг образовавшаяся после ухода Антонии, мысль о сестре, заключенной в монастырь, ее жертва, о которой так жестоко напомнил ему друг, вызывали в его душе мрачные картины. Внезапно на него навалилась какая-то тяжесть, и он буквально рухнул на ближайшую скамью, охваченный усталостью и отчаянием. Так он сидел, опустив голову на руки, дав волю своему воображению. Все события вечера проходили сейчас перед ним с необычайной яркостью, и над всем этим — мысль о женитьбе на Антонии. Какие препоны готовило ему будущее? И как отнесется к этим планам его семья? Не был ли прав дон Кристобаль? Был ли он сам так уверен в согласии своего дяди Медина? Все эти мысли в бешеном вихре крутились у него в мозгу. Внезапно ему захотелось оказаться снаружи, на голубой площади, под прозрачным небом, где царит тишина, но его удерживало предчувствие необычайного. Ему казалось, что он не принадлежит полностью самому себе, что его околдовало присутствие чего-то мрачного. Тем временем собор преобразился. Готический мрак нефов вдруг наполнился шумом голосов. Свет множества серебряных ламп, подвешенных к сводам, смешивался с лучами молодой луны. Мелодия органа наполняла церковь. В глубине нефа сверкал алтарь, словно украшенный для великого праздника. Перед Лоренцо двигалась странная процессия, улыбаясь и перешептываясь. Его давно умершая мать держала за руку Антонию, которую представляла ему с горьким упреком:
— Смотри, вот тень твоей несчастной невесты.
Антония смотрела на него, краснея: она стояла перед ним на коленях, и на лице ее играла невыразимая радость.
— Теперь, — сказала она, — ты — мой, я — твоя, и даже смерть нас не разлучит…
Их губы уже должны были встретиться, когда густая тень стремительно подлетела к ним и грубо оторвала их друг от друга. В тот же миг раздался исполинский голос, сковав Лоренцо ужасом:
— ТЩЕСЛАВИЕ, СЛАДОСТРАСТИЕ, БЕСЧЕЛОВЕЧНОСТЬ.
Подступившая вдруг тошнота заставила его было приподняться, но сильный порыв удержал его на месте. В грозовом небе лучи леденящего солнца освещали снизу фигуру возносящейся Антонии. Его охватила странная радость, прямо связанная с полетом сияющего образа. Он чувствовал, что чем выше поднимается Антония, тем больше охватывает его необъяснимый восторг. Все было кончено, но это в конечном итоге было неважно, ибо все должно было начаться снова. Это было начало нового мира и новой жизни. У его ног, словно погибшая звезда, вращалась Земля. Он еще находился в том же состоянии восторга, когда черное облако скрыло от него девушку. Он увидел себя лежащим на каменном полу церкви, где под сводами продолжала звучать восхитительная музыка органа. Он поморгал: это была та же церковь.
«Неужели я спал! — подумал он. — А эти фигуры, такие реальные, эти люди, этот шепот, эти огни… Сны не бывают такими четкими».
Сколько времени сейчас могло бы быть? Он уже собрался выйти из собора, когда внезапно его внимание привлекла тень, пляшущая на стене от света целого леса восковых свечей.
Лоренцо хотел рвануться с места. У него было ощущение как в страшном сне, когда отнимаются ноги: какой-то незнакомец прямо на его глазах осыпал Антонию непристойными ласками. Она в исступлении отвечала ему тем же. Лоренцо удивился, услышав свой голос в церкви, где вдруг воцарилась тишина (и собственный голос ему напомнил другой, который только что шептал ему прямо в ухо):
— Возможно ли, неужели это правда?
— Нет, ты прекрасно знаешь, что это неправда, — ответила ему Антония, раздирая зубами пару великолепных черных крыльев, принадлежащих черт знает кому!
Лоренцо померещилось, что его ноги омывает свежая струя. Он почувствовал, что может двигаться, и когда с удвоенным пылом он кинулся к Антонии, та же черная фигура со свистом подпрыгнула. В это мгновение ему показалось, что земля покачнулась на своей оси. С ужасным треском в апсиду ударила молния, и своды вокруг него рассыпались на мелкие кусочки. Во все стороны в панике разбегались монахи. Собор исчез. Лоренцо оказался в центре светящегося отверстия, похожего на вход в пещеру, в которой свешивались с потолка сталактиты из человеческих конечностей. Сияющее облако, принявшее Антонию, состояло из таких ярких лучей, что Лоренцо не мог вынести их блеска; его взгляд помутился, и он упал на землю как подкошенный.
Когда он очнулся, то обнаружил, что действительно лежит на каменном полу церкви, которая теперь была освещена. Невдалеке слышалось пение монахов. Лоренцо понадобилось некоторое время, чтобы убедиться, что его недавнее видение было не более чем сон, настолько сильное впечатление оставило оно в его душе. Немного поразмыслив, он понял, что боится. Пока он спал, в соборе были зажжены лампы, а музыка, которую он слышал, была пением монахов, служивших вечерню в часовне аббатства.
Он встал и собрался было направиться к монастырю, где была его сестра. Его мысли все еще крутились вокруг этого странного сна. Он уже подходил к порталу, когда его внимание привлекла тень на противоположной стене. Он проскользнул в темный угол, огляделся и увидел, как вдоль стены очень осторожно пробирается какой-то человек, закутанный в черный плащ. Это никоим образом не касалось Лоренцо, но то, как тщательно незнакомец старался не привлекать к себе внимания, вызвало у него желание проникнуть в чужую тайну, тем более что это не составляло никакого труда. Приблизившись к статуе святого Франциска, незнакомец вынул из-под плаща письмо и засунул его в щель под огромными ступнями святого. Затем он быстро отошел.
«Какая-нибудь тайная любовная интрижка, — подумал Лоренцо, — это не мое дело», — и решительно направился к выходу.
Но когда он спускался по ступеням, ведущим на улицу, какой-то кавалер, поднимающийся навстречу, так сильно толкнул его, что и тот и другой потеряли равновесие и чуть было одновременно не упали. Лоренцо схватился было за эфес своей шпаги:
— Потише, сеньор, что за грубость?
— А, это вы, Лоренцо, — ответил знакомый голос. — Вы как чуяли, что еще не следует уходить из церкви. Внутрь, старина, внутрь. Через несколько минут наши милые вернутся.
— Что за милые?
— Те, с кем мы только что виделись, старая наседка со своими прелестными цыплятками. Входите же, говорю вам, входите. Вы сейчас все узнаете.
Лоренцо вошел в собор следом за доном Кристобалем, и оба они укрылись за статуей святого Франциска.
— Ну ладно, — сказал Лоренцо, — но могу ли я наконец узнать, что означает эта поспешность и эти перебежки?
— Пока вы тут грезили Бог знает о чем, я не терял времени даром. Я узнал, где живет малышка, и в этом смысле все в порядке. Но это шутки. То, что я хочу вам сказать, гораздо более серьезно. Вы сейчас увидите вашу сестру и, может быть, сумеете с ней поговорить. Аббатиса монастыря Святой Клары явилась сюда со всей своей командой, и через минуту самые прекрасные монашки Мадрида пройдут перед нами. Можете выбирать, Лоренцо. Их всех будет исповедовать Амбросио, и так как он не желает покидать монастырь, то к нему приходят на дом. Аббатиса Святой Клары всегда дожидается ночи, чтобы скрыть от горожан прелести своего легиона святых жен. А посему через пять минут вы увидите эту коллекцию девственниц, вознесенных над миром, со своими высокими воротничками, сдержанностью и этой атмосферой запрета и секретности, что прибавляет еще один штрих к их очарованию.
— Я думаю, что истина гораздо проще. Мы ничего не увидим, потому что они выходят только под вуалью.
— Ошибаетесь: они не могут в них оставаться перед лицом своего божественного супруга и господина, который имеет на них все права.
«Тем лучше, — подумал Лоренцо, — может быть, одновременно обнаружится и тайна письма».
Едва дон Кристобаль окончил говорить, дверь церкви отворилась, и послышались приглушенные голоса. Прибыла аббатиса Святой Клары, а за ней — длинная цепочка монахинь. Тишина апсиды заполнилась шумом шагов и шелестом одежд. Проходя перед статуей святого Франциска, каждая монахиня склоняла перед ним голову в полном соответствии с предписаниями монастыря, но ничто не указывало, что их отношения со святым выходят за рамки прекрасно выученного религиозного обряда. Лоренцо уже начал отчаиваться, когда увидел, что одна из монахинь, подойдя к статуе, уронила свои четки. Когда она наклонилась, на ее лицо упал луч света, и ошеломленный Лоренцо узнал ее. Тем временем рука монахини быстро нащупала письмо, спрятанное под подошвой святого, и засунула его за лиф. Затем она снова вернулась на свое место в ряду.
— Я думаю, — прошептал дон Кристобаль, — что мы поймали здесь кончик хорошенькой маленькой интрижки.
— Агнес, Агнес, о небо! — воскликнул в этот же миг Лоренцо.
— Как, ваша сестра? Дьявольщина! Боюсь, что наше любопытство кому-то дорого обойдется.
— Да, он мне дорого заплатит! И немедленно! — бросил Лоренцо, совершенно вне себя.
— Но выходит, вы его знаете? — спросил дон Кристобаль.
Между тем незнакомец еще не покидал церковь. Увидев входящих монахинь, он забился в какой-то угол, откуда мог все видеть. Когда монахини пересекли церковь, и исчезли за дверью, ведущей в монастырь, он выбрался из своего убежища и бросился к выходу. Но Лоренцо уже стоял перед ним со шпагой в руке.
— Что в этом письме? — бросил он без всякого вступления.
— А кто вы такой, какое право вы имеете задавать мне подобный вопрос?
— Это право, которое мне дает поруганная честь. Отвечайте или защищайтесь, если вы не желаете говорить!
— Я выбираю шпагу, — ответил незнакомец, вынимая свою. — Ну, фанфарон, защищайтесь!
Лоренцо, кипя от ярости, бросился на него, и их шпаги уже успели скреститься несколько раз, когда дон Кристобаль, не потерявший хладнокровия, улучил момент и бросился между ними.
— Остановитесь, Медина! — закричал он, — в церкви не режут друг другу глотки! Подумайте, что будет, если в святом месте прольется кровь!
Услышав имя Медина, незнакомец немедленно опустил шпагу.
— Медина! — воскликнул он, — великий Боже! Возможно ли! Лоренцо не может драться с Раймондом де Лас Систернас!
Услыхав, что его назвали по имени, Лоренцо внимательно посмотрел на противника и тотчас его узнал, однако протянутой руки не принял.
— Маркиз, вы затеяли преступную переписку с моей родной сестрой!
— Переписку, которой мне нечего стыдиться, так же, как и моих чувств по отношению к вашей сестре. Но это место, поверьте мне, не слишком удобно для объяснений. Прошу вас ко мне, и там вы все узнаете. Кто это с вами?
— Некто, кого вы хорошо знаете и кто уже встречался с вами не только в церкви, — ответил дон Кристобаль, подмигивая.
— Граф Осорио?
— Он самый, и при необходимости к вашим услугам.
— Действительно, почему я вам не доверил моего секрета, я же знаю, что могу рассчитывать на вашу скромность.
— Вы уверены в этом больше, чем я сам, а я предпочитаю ничего не знать о вашей тайне. Прощайте, маркиз, где вас можно найти?
— В особняке Лас Систернас, как всегда. Но не забудьте, что я инкогнито, и меня здесь знают под именем Альфонсо д’Альварадо.
— Прекрасно. Прощайте, господа, — повторил дон Кристобаль и быстро пошел прочь.
Лоренцо и незнакомец остались одни.
— Так это вы! — в голосе Лоренцо звучало самое искреннее изумление. — Вы — Альфонсо д’Альварадо?
— Я. И допуская, что ваша сестра еще вам не рассказала нашу историю (он сделал выразительное ударение на слове «нашу»), я расскажу вам о вещах, которые, безусловно, вас удивят. Позвольте мне прямо сейчас проводить вас в мой дом, поскольку события торопят, а я уверен, что найду в вас союзника.
И так как привратник собирался запирать на ночь двери церкви, они вышли, и лже-Альфонсо решительно повел Лоренцо к особняку де Лас Систернас.
Едва выйдя из церкви, Леонелла скороговоркой выплеснула свои впечатления:
— Вообще, нельзя сказать, что ваш Лоренцо не красив; в нем есть шарм, и его манеры не лишены изысканности. Он показал себя довольно услужливым, и, что касается вас, дела могли бы, пожалуй, сдвинуться с места. Но что касается моего Кристобаля, о, моя дорогая! Я в совершеннейшем восторге! Если кто-нибудь когда-нибудь сможет убедить меня нарушить обет безбрачия, я думаю, что это удалось бы только ему. Я догадывалась, что, едва приеду в Мадрид, поклонники не замедлят начать увиваться вокруг меня. Но уж этот… А вы заметили, как он был поражен, когда я сняла свою вуаль, а его страстный порыв, когда он бросился к моей протянутой руке?
Антония, которая отнюдь не была склонна разделять иллюзии своей тетки, растроганной рвением дона Кристобаля, промолчала. Ее удерживало какое-то чувство деликатности, и я думаю, что «женские хроники» мира едва ли имеют другой пример подобной скромности!
Они подошли к своему дому, но дорогу к двери им преградила возбужденная плотная толпа. Они поднялись на тротуар противоположной стороны улицы и даже приподнялись на цыпочки, чтобы попытаться разглядеть неожиданное препятствие.
Женщина огромного роста, такая высокая, словно была на ходулях, вертелась как шаман в центре круга, образованного изумленными зрителями. Цвет ее лица напоминал почерневшую бронзу, ее взгляд был затравленным и пронзительным. Время от времени она останавливалась и длинной палочкой из черного дерева рисовала на земле сложные знаки.
Что до ее костюма, то он был в буквальном смысле слова непостижим. В нем было что-то от одежды мужчины и священника. Он был собран из разноцветных тканей, расположенных странным, но вполне определенным образом. Невозможно было понять, сколько ей лет: ее лицо несло отпечаток неразгаданной красоты, пришедшей из глубины веков и ныне совершенно забытой.
Внезапно она остановилась и затянула балладу:
БАЛЛАДА ИСТИННОГО ПРЕДСКАЗАТЕЛЯ
Весь перед вами — в истине велик,
Жена и муж в один и тот же миг.
Ладони открывайте мне скорее:
Увидеть лики в зеркале страстей
Поможет предсказатель-ворожея.
Как рыба рассекает лоно вод,
Как птица отправляется в полет,
Чтоб с высоты воззриться на юдоль, —
Так через все мои существованья
Мне время подсказало свой пароль,
Который разрывает мирозданье.
Увидит в бесконечности времен
Мой дух и прошлого, и будущего знанье.
Как в зеркале судьбу читаю вам:
С морщинами краса идет вослед годам.
Лишь мне дано приметы объяснять
Грядущего, и я последую опять
По лабиринтам мирозданья.
И колдовством оберегаясь,
Которое меня хранит,
Я к самой сути подбираюсь,
Пусть даже Шабаш мне грозит.
Без страха я вступаю в круг,
Где Маг в отчаянье наводит
Блестящей шпаги острие
На вихрь, который Духов водит.
А змеи, кем он был храним,
Проснувшись, кинулись за ним.
Я знаю, как вернуть невинность,
И как измену наказать,
И как нелюбящее сердце
Любовным зельем напитать.
Спешите все ко мне поближе,
Когда я в Зеркале Судьбы
Вам открываю все, что вижу.
Года промчатся, и в тиши
Вы убедитесь — это правда,
Предсказанная за гроши.
Спешите же ко мне скорее,
Вам все расскажет ворожея.
Она пела и кружилась, останавливаясь только чтобы перевести дух.
— Это сумасшедшая? — тихо спросила Антония, разглядывая ее не без некоторой опаски.
— Нет, не сумасшедшая, но одержимая, — с живостью ответила ей тетка. — Они прокляты и обречены на костер, каждое их слово и каждый вздох — это грех.
Цыганка услышала эти слова и направилась прямо к ним. Она трижды на восточный манер поклонилась им обеим. Затем, обращаясь к Антонии, попросила ее показать руку.
Леонелла, закудахтав от раздражения, попыталась увести племянницу, но та высказала такое неудовольствие и так горячо стала ее умолять позволить ей послушать предсказания хорошей судьбы, что, вытащив из кармана монету, тетушка кинула ее цыганке со словами:
— Ну ладно, голубушка, вот тебе обе наши руки, возьмите эти деньги и предъявите нам наши гороскопы.
Сняв перчатку, Леонелла протянула цыганке левую руку. Та удовольствовалась тем, что взглянула на нее, не прикасаясь, затем приняла торжественный вид и начала импровизировать наполовину шутовским, наполовину торжественным тоном следующие стихи:
К тому, кто в могиле одной ногой,
Гороскоп поворачивается спиной,
Но вашей монеты приятен свет,
И я за нее вам даю совет:
Мужчины больше не ловят взгляд
Тех глаз, которые так косят,
Румяна и мушки — на хлам пора,
Тщеславие глупое — со двора.
Увы, сладострастье — не по годам,
Пора о Господе думать вам.
Вот то, что будущее сулит
Тому, кто у края уже стоит,
С другой стороны глядя в этот мир:
Пора вам готовить последний пир.
Она закончила и умолкла среди всеобщего взрыва смеха. Леонелла слушала ее, не говоря ни слова, ошеломленная и красная от стыда, но когда та закончила, она разразилась таким жутким визгом, что на лице гадалки появилась презрительная улыбка:
— Это говорят звезды, при чем здесь я, — и она обратилась к Антонии.
Девушка сняла перчатку и протянула ей свою белую руку, которую та приняла с видимым волнением. Неестественная дрожь охватила цыганку. Все присутствующие затаили дыхание, как бы почувствовав важность слов, которые будут сейчас произнесены.
Гораздо более естественным и более человечным тоном, хотя и с оттенком некоторой торжественности, цыганка начала говорить медленно, как бы роняя каждое слово:
Господь наш Иисус! Ладонь какая тут —
Мягка, чиста, нежна.
Вы рождены, чтоб счастье подарить,
Для парня славного — достойная жена.
Но тучи над невинной головой
Скопились угрожающей толпой.
И эта линия, что прервана бедой,
Жестокой угрожает вам судьбой.
В отчаянье, в страданьях будет смерть,
И вам вдали придется умереть
От тех, кто дорог…
Но утешьтесь, вдруг
Вам даст судьба избегнуть этих мук.
Боясь всего, что чисто чересчур,
Не верь, беги, когда к тебе взывает
Такой, чьей добродетели редут
Так тверд, как в этой жизни не бывает, —
Тщеславие и похоть там живут.
— Простите мне мои слезы, пожалуйста, и не упрекайте меня. Этот мир не единственный. Смерть, поверьте мне, это только переход, а ваша жизнь еще для вас не начиналась!
Она замолчала, подняла свою палочку словно для того, чтобы толпа, которая ее окружала, расступилась, и ушла величественным и размеренным шагом.
Последовав за ней, толпа отошла от двери Эльвиры.
Леонелла вернулась к себе, кипя от злости и раздражения. Что касается Антонии, понадобилось несколько часов, чтобы это мрачное предсказание изгладилось из ее сердца и памяти.
Возможно, если б ты испил хоть раз
Глоток единственный, божественный экстаз,
Что знают те, что любят и любимы,
В раскаяньи и вздохах ты б сказал,
Что ты напрасно время промотал,
Когда любви пройти позволил мимо.
Тем временем Амбросио вернулся к себе в келью; сердце его было переполнено непередаваемыми чувствами. Он был почти взволнован собственной благосклонностью, которую он выказал молодым монахам, благословив их перед уходом, и теперь мог целиком отдаться своему настроению. Это была поистине великая радость, ее не омрачала даже тень греха.
— Кто, кроме меня, — говорил он себе, — смог бы вот так сохранять чистоту среди тревог юности, столь многообещающих улыбок мира, потребностей пылкой натуры! Если я не иду навстречу миру, если я живу вдали от него, как истинный отшельник, — то ведь мир-то что ни день зовет меня к себе, он тут, возле меня; мою исповедальню заполняет самая совершенная красота, подлинное очарование Мадрида. И разве я хоть раз, хоть чуть-чуть поддался ему? Ни одна из этих великолепных женщин не привлекала моего внимания чем-нибудь, кроме своей слабости, вызывающей у меня отвращение. Затрепетала ли моя плоть, вздрогнуло ли мое существо от близости одной из этих красавиц? Ни одна из них не нашла дороги к моему сердцу, и если ни одной это не удалось, то только потому, что оно принадлежит Вам, о мой Создатель, Вам одному. Мое сердце неуязвимо! — прошептал он и осенил себя крестом. Но его пыл был слишком подчеркнутым и неестественным, чтобы быть искренним.
— А что если бы среди этих всех женщин нашлась одна, превосходящая их всех, подобная Вам, о прекрасная Мадонна, такая же очаровательная и божественная, как Вы, — произнес он, поднимая глаза к изображению Богоматери, висящему над его головой, — смог бы я ей противостоять?
Сказав так, он умолк и погрузился в восторженное созерцание изображения Мадонны.
Краски картины были восхитительно свежи, от ее лица исходила невысказанная мольба, которая мучительно притягивала к себе. Глядя на нее, монах всякий раз не мог отделаться от странного смятения, как будто проникновенная красота изображения слишком обнаруживала тайну, которой лучше было бы оставаться скрытой.
Его мысли текли в том же направлении, и он заговорил снова:
— Да, если бы лицо какой-нибудь женщины имело те же черты, как бы я избегнул ее? Как бы я избежал искушения? Что, если бы я отдал тридцать лет страданий и умерщвления плоти за одну ее ласку? Безумец, это искушение — в тебе самом, в твоей душе, ты сам его создаешь! Не бывает таких женщин, а если бы и нашлась одна, то это был бы ангел, а не создание рода человеческого. Это — создание твоей души; это всего-навсего твоя душа представляет ее такой прекрасной, такой волнующей. Все это — только воображение. Однако если бы Господь хотел искусить тебя, не мог бы он воспользоваться этим ликом? Если бы вдруг произошло чудо, и как доказательство Его всемогущества эта женщина оказалась бы сейчас здесь, перед тобой?
— Ну что ж, — произнес он выпрямившись. — Вот когда ОНИ увидели бы, чего стоит добродетель. Ты бы доказал им, что ты создан из камня. Тебе ли грешить? Они давно знают, что это невозможно, — и что тогда все ИХ козни? Пусть ОНИ искушают тех, кто слабее тебя!
В этот момент в дверь постучали. Все еще во власти какого-то опьяняющего возбуждения, монах поднял голову. Взгляд его сверкал.
— Кто там? — спросил он, помедлив.
— Юный Розарио, — ответил приятный голос.
— Входите же, дитя мое.
Дверь тотчас же отворилась, и вошел Розарио с корзинкой в руке. Это был юный послушник, который вот-вот должен был принять обет. Все в нем вызывало симпатию, и все — даже его постоянная сдержанность и скрытность — делало его еще привлекательнее. Приближающееся пострижение, печаль, нескрываемое отвращение к обществу, смирение перед другими, суровость по отношению к себе самому — все это, как и сама его жизнь и присутствие в монастыре, было окутано таинственностью и возбуждало любопытство. Он всегда носил широкий капюшон, надвинутый на самые глаза, и никто, даже Амбросио, не мог бы похвалиться, что хорошо разглядел его лицо. Никто не мог бы сказать, откуда он, а сам он молчал о своем происхождении, можно сказать, еще упорнее, чем обо всем остальном. Впрочем, никто и не настаивал на его откровенности.
Когда-то знатный иностранец, если судить по его богатой одежде и роскоши его экипажа, приехал договориться о его поступлении в монастырь. Сразу же он заплатил и требуемую сумму. На следующий день Розарио был принят послушником. С этого дня о нем больше не говорили.
Амбросио был единственным, ради кого послушник нарушал свое затворничество, которое он на себя наложил. Возле него сердце Розарио наполнялось радостью, а печаль, казалось, рассеивалась. Своим усердием, своими услугами он старался добиться расположения Амбросио. Со своей стороны, и Амбросио относился к нему со всей снисходительностью, наставлял его, занимался его воспитанием, помогал ему совершенствоваться в занятиях. Один только звук голоса воспитанника вознаграждал его за все труды. Амбросио любил его с отцовской нежностью, и ему трудно было противиться тайному желанию посмотреть на его очаровательное лицо. Но закон строгой умеренности распространялся даже на простое любопытство, и это не позволило ему ни в малейшей степени проявить свои желания.
На этот счет Амбросио также вопрошал свою совесть и не раз упрекал себя за слишком явное удовольствие, с которым созерцал юношеское лицо. Однако сюда не примешивалось никакого более сложного чувства, так что и в этом случае Лойоле было бы незачем рекомендовать свои упражнения, и ничто не мешало Амбросио вволю любоваться в своем воображении необычным обликом Розарио.
— Святой отец, простите мою дерзость, — сказал Розарио, с'тавя на стол принесенную им корзинку. — Сегодня я ваш проситель: один из моих друзей тяжко болен, и я пришел искать у вас помощи — помолитесь за него, небо никогда не было к вам глухо.
— Как зовут вашего друга?
— Винченцо делла Ронда.
— Я буду специально молиться о нем перед нашим добрым Святым Франциском: что-то подсказывает мне, что он не откажет. Но что у вас в корзинке, Розарио?
— Цветы, из тех, что вы любите. Можно мне их расставить в вашей комнате?
— Вы же знаете, что ваше внимание мне приятно, сын мой.
И пока Розарио размещал принесенные цветы в вазочках, повсюду расставленных в келье, настоятель продолжал:
— Я вас не видел сегодня в церкви, Розарио.
— Нет, я был там, отец мой, я бы никогда не упустил случая присутствовать при вашем триумфе.
— Увы, Розарио, это вовсе не мой триумф, но лишь того святого, что говорит моими устами. Его и следует славить. Так моя проповедь вам понравилась?
— Понравилась, говорите вы? О, вы превзошли самого себя, я никогда не слышал подобного красноречия, кроме одного-единственного случая.
И тут послушник испустил глубокий вздох.
— Единственного случая? — переспросил настоятель.
— Да, в тот день, когда наш прежний настоятель вдруг заболел, а вам пришлось срочно его подменить.
— Ах да, припоминаю, но это было по крайней мере года два назад. Вы и тогда были в соборе? Тогда я не знал вас, Розарио.
— Но я-то вас знал! Если бы только Богу было угодно, чтобы все осталось так, как тогда, каких горестей я бы избежал, каких мук! Моя жизнь не оставалась бы по сей день цепью сожалений, тоски и страданий.
— Страдания в вашем возрасте, Розарио?
— О да, отец мой, страдания, и опиши я их, я вызвал бы у вас и жалость и негодование. Но и само горе — ничто по сравнению с теми страхами, что терзают меня. Бог мой, как мучительна жизнь, пронизанная страхом! По своей воле я отказался от всего, я пожертвовал миром с его надеждами и прелестью. Но если бы пришлось, я потерял бы и больше, лишь бы только вы были со мной!
— Я? Но, дитя мое, я вас не понимаю. Ведь я не просто привязан к вам, я люблю вас как собственную жизнь, дарованную мне Господом, а кроме того, я вовсе не собираюсь покинуть этот мир. Умоляю вас, умерьте ваше возбуждение!
— Да, мне необходима ваша дружба, ваша привязанность, — почти вскричал Розарио, падая на колени. Схватив руки Амбросио, он безумным жестом поднес их к губам, покрывая жгучими слезами и поцелуями, — без этого я не смогу больше жить. Умоляю вас, поклянитесь, поклянитесь мне, что вы не лишите меня вашей милости!
Сказав это, он поспешно удалился, оставив монаха в почти болезненном смятении и изумлении.
Тем временем монаху пора уже было спускаться в часовню, где ему предстояло исповедовать сестер из монастыря. Они не замедлили явиться. Первой была выслушана настоятельница, а затем монахини пошли друг за другом, повинуясь определенному ритму. Все шло как обычно, как вдруг одна монахиня, отличавшаяся исключительной красотой лица и благородством всего облика, выходя, выронила из-за лифа какой-то листок.
Амбросио окликнул ее и, полагая, что это какое-то семейное письмо, собирался ей его вернуть, когда взгляд его упал на текст, который оказался на виду. Услышав его, монахиня вернулась и протянула было руку, чтобы взять письмо. Но тут она поняла, что он начал его читать. Не удержавшись, она вскрикнула и быстро протянула руку, как бы для того, чтобы вырвать письмо.
Но монах отвел руку.
— Стойте, — сказал он ей сурово. — Дочь моя, я должен дочитать это письмо.
— Значит, я погибла! — в ужасе воскликнула она. С ее лица мгновенно сбежали все краски; трепет смятения пробежал по ее телу — казалось, еще чуть-чуть, и она упадет. Сердце ее билось так, что готово было разорваться, и пока она обеими руками цеплялась за решетку исповедальни, монах прочел следующие строки:
«Завтра в полночь я буду в саду у калитки; все готово, через несколько часов вы обретете свободу. Но умоляю вас, пусть никакое запоздалое раскаяние не помешает вам; иного способа у вас нет, чтобы спастись самой и спасти то невинное созданье, что вы носите под сердцем. Вы поклялись вашей честью прежде мне, а уже потом церкви. Вы знаете, сколь беспощадна Инквизиция. Уже совсем скоро ваше положение невозможно будет скрыть. До свидания и помните, что завтра в полночь у тайной калитки я буду всей душой ждать вас».
Окончив чтение, монах бросил на неосторожную девицу взгляд, в котором читался самый жестокий приговор.
— Аббатиса сейчас же увидит это письмо, — произнес он и направился к выходу.
Эти слова обрушились на бедную монашку как удар грома. Мгновенно сбросив с себя оцепенение, она оценила всю опасность ситуации. Она рванулась за монахом и удержала его за полу сутаны.
— Постойте, о постойте! — закричала она с душераздирающим отчаянием. — Отец мой, сжальтесь над моей молодостью! Пусть ваш снисходительный взор измерит всю глубину женской слабости, и тогда вы согласитесь скрыть мою вину! Всей моей жизнью я искуплю этот единственный мой грех, а ваша снисходительность будет верным залогом моего спасения.
— Опрометчивые надежды! Как! Чтобы я позволил распутству и бесчестью мирно произрастать в стенах Христовой церкви! Несчастное дитя, подобная снисходительность сделала бы меня вашим сообщником! Всякая жалость была бы в этом случае преступной. Вы отдались соблазнителю, вы замарали священные одежды, и вы еще считаете себя достойной моего сочувствия! Прочь от меня! Не задерживайте меня! Где мать аббатиса? — возвысил он голос.
— Постойте, постойте, отец мой! Еще одну минуту, выслушайте меня. Не вините меня в испорченности и не думайте, что пылкие чувства заставили меня потерять голову. Гораздо раньше, чем я приняла обет, Раймонд уже был властителем моего сердца; ему удалось внушить мне самое чистое, самое невинное чувство, он должен был уже стать моим законным супругом… Роковые обстоятельства и предательство одного моего родственника стали причиной нашей разлуки, и лишь тогда, когда я решила, что он навеки потерян для меня, я от отчаяния бросилась в монастырь. Случай вновь соединил нас; я не смогла отказать себе в печальной радости еще раз смешать мои слезы с его слезами… Мы назначили друг другу свидание в саду Святой Клары. Хватило одного мига забытья, чтобы мои обеты целомудрия были нарушены. Вскоре я стану матерью… Досточтимый Амбросио, не откажите мне в вашей жалости! Пожалейте хотя бы то невинное создание, чья жизнь сейчас — часть моей. Мы оба погибли, если настоятельница узнает о моей неосторожности. Правила Святой Клары подвергают несчастных, совершивших такой грех, ужасным карам. Досточтимый отец, пусть ваша безупречная совесть не делает вас слишком жестокосердным по отношению к тем, кто не способен, подобно вам, устоять перед искушением. Неужели милосердие — это та единственная добродетель, которая чужда вашему сердцу? Умоляю вас, сжальтесь, досточтимый отец! Верните мне письмо и не приговаривайте меня к верной смерти!
— Ваша дерзость поражает меня. Чтобы я — Я! — скрыл ваш грех? Я, которого вы обманули ложной исповедью! Нет, дочь моя, нет. Я окажу вам иную, гораздо более важную услугу, я спасу вас даже против вашей воли. Раскаяние и умерщвление плоти смоют мало-помалу ваше прегрешение, и суровость насильно вернет вас на путь духовного совершенствования, с которого вы не должны были бы вообще сходить. Эй! Матушка Святая Агата!
Услыхав зов монаха, аббатиса быстро вернулась в часовню, резко толкнув дверь ризницы, следом вошла группа испуганных монахинь.
— Отец мой, всем, что вы любите, всем, что для вас священно, я вас умоляю, заклинаю вас!..
— Прочь, оставьте меня, падшая! Где настоятельница? Матушка Святая Агата, где вы?
В отчаянии Агнес разжала руки. Она бросилась на землю и принялась выть и бить себя в грудь, как безумная. Монахини с изумлением наблюдали эту сцену. Настоятель отдал аббатисе роковое письмо, рассказал, каким образом оно попало ему в руки, и добавил, что ей самой надлежит решить, какого наказания заслуживает виновница.
По мере того, как настоятельница читала письмо, ее лицо покрывалось пятнами. Как! В ее монастыре совершено такое преступление, и кумир всего Мадрида, Амбросио, знает об этом! Амбросио, тот самый человек, которому ей так хотелось представить порядок и требовательность своего заведения в самом лучшем виде, чье благоприятное мнение так много значило для аббатисы. Задыхаясь от негодования, она молчала и бросала на лежащую на земле монахиню иезуитские взгляды, полные угрозы и холодной злобы.
Но как только она смогла говорить, она произнесла ровным голосом, указывая пальцем на несчастную:
— В монастырь.
Две самые старые монахини подошли к Агнес, силой подняли ее на ноги и собирались уже увести из часовни.
— Все кончено… всякая надежда потеряна! — вскричала Агнес, совсем обезумев. — Вы ведете меня на пытку? О, где ты, Раймонд? Спаси, спаси меня!
И затем, снова рванувшись вперед и бросив на настоятеля взгляд, исполненный пронизывающего презрения, она продолжала:
— Послушайте меня, человек с жестоким сердцем! Послушайте меня. Вы могли бы меня спасти, вы могли бы вернуть мне счастье и жизнь; одно ваше слово — и я вновь стала бы чистой, безупречной, добродетельной; но вы этого не захотели. Вы разрушили мою душу, вы — мой убийца! Это вы виновны в моей гибели и смерти моего ребенка! Честный, гордый своей еще нетронутой добродетелью, вы ни во что не ставите мольбы о раскаянии, но Господь будет милосердным там, где вы на это не способны. В чем заслуги вашей хваленой добродетели? Какие искушения вы знали? Трус! Вы бежали от соблазна, вы никогда не сражались с ним лицом к лицу. Но погодите, час испытания придет и для вас. О, вот тогда, сгибаясь под ураганом страстей, вы почувствуете, что человек слаб и может заблуждаться, и вот только тогда, затрепетав, вы оцените ваши преступления, и когда с ужасом вы будете молить бога о милосердии, о, в этот ужасный момент подумайте обо мне, о своей жестокости, подумайте об Агнес, и не будет вам прощения!
Сказав это, она упала, потеряв сознание. Монахини, которые оказались рядом, подняли ее и тотчас унесли из часовни; остальные, испуганные, заторопились следом.
Монах не мог не содрогнуться, услыхав столь яростную отповедь. Тайная тревога, поднимающаяся в его душе, словно предупреждала, что эта жестокость когда-нибудь может обернуться для него преступлением. Поэтому он удержал настоятельницу и осмелился вступиться за грешницу.
— Взрыв ее отчаяния, — сказал он, — доказывает, по-моему, хотя бы то, что порок ей не свойственен. Возможно, что если обращаться с ней чуть-чуть менее жестоко, если как-то смягчить обычное наказание…
— Смягчить, отец мой? — прервала в ярости настоятельница. — Не надейтесь, этого я не сделаю, и если устав нашего ордена давно уже, может быть, обветшал, мы его обновим по случаю такого мерзкого преступления. Агнес первая почувствует на себе, что он вновь действует. Прощайте, отец мой.
И, повернувшись спиной к Амбросио, она быстро удалилась.
«В конце концов, я только выполнил свой долг», — подумал Амбросио. Но это соображение не совсем его убедило, и ему понадобилось найти выход обуревавшим его тягостным мыслям.
Напротив часовни, чуть ниже, расстилался великолепный сад, совершенно пустынный в этот час. Монах спустился туда, надеясь прогнать мрачные думы. Во всем Мадриде не было сада столь ухоженного и красивого. Он был распланирован с тонким вкусом, в изобилии украшен редчайшими цветами. Свет, хоть и тускнеющий уже, позволял видеть красиво проложенные дорожки. Птицы догоняли друг друга в зелени, почти касаясь земли. Отовсюду били фонтаны, их ясное чистое журчание делало музыку вечера еще более гармоничной. Луна шествовала по небу с величественной медлительностью, и ее свет дробился в темном отблеске вод.
Именно туда отправился монах, покинув суматоху часовни, чтобы отвлечься от тягостного беспокойства. В самой глубине сада густая группа деревьев поманила его своей уединенной обособленностью, напоминающей об убежищах отшельников. Несколько составленных вместе каменных глыб образовали вход в искусственный грот, обросший мхом и плющом; по обе стороны его были скамьи из дерна, а с верхнего камня падал маленький естественный водопад. Вечерний покой властно захватил монаха, и он почувствовал, что его охватывает сладостная истома.
Он дошел уже до грота и хотел войти внутрь, чтобы отдохнуть, но отступил, видя, что там уже кто-то есть. На одной из скамей лежал человек; его поза выдавала усталость и безнадежность. Человек, не двигаясь, смотрел прямо перед собой на струи водопада, испуская время от времени глубокий жалобный вздох. Монах шагнул вперед и узнал Розарио. Некоторое время он молча смотрел на него, стоя на пороге. Наконец юноша поднял глаза и, печально взглянув на противоположную стену, заговорил:
— Ах, как я чувствую эту разницу между твоим счастливым покоем и своей жалкой участью! Как я был бы счастлив, если бы мог думать, как ты; если бы мог, как ты, смотреть на мир с отвращением и навеки похоронить себя в глухом одиночестве. Боже, каким благословением была бы для меня ненависть к людям!
— Что за странная мысль, Розарио, — сказал настоятель, решаясь войти в грот.
— Вы здесь, досточтимый отец! — воскликнул послушник, смущенно встав и резко опуская капюшон на лицо.
Амбросио сел на скамью и усадил юношу возле себя.
— Как вы можете, — сказал он, — так покорно предаваться столь печальному настроению? Поверьте мне, мизантропия — не самое плодотворное чувство. Почему вдруг она вас так манит?
— Отец мой, я прочел вот эти стихи, до сих пор я их не замечал, а свет луны позволил мне их разглядеть. О, как мне созвучны эти строки!
Говоря это, он указал на мраморную плиту, прикрепленную к противоположной стене. Там были выбиты такие строки:
МЫСЛИ ОТШЕЛЬНИКА
Кто б ни был ты, что этот стих открыл,
Не думай, что пустынником я был,
Скрываясь от былого преступленья, —
Но так невыразимо отвращенье
К тому, где ложь и ненависть живут,
И где любовь безумием зовут,
Что дни свои решил окончить тут.
…
И пусть я сам тех звезд далеких свет,
Смогу ль однажды, обернувшись к Богу,
Что согревал меня, отправиться в дорогу
И раствориться, свой свершив обет…
…
Конец стихотворения был изъеден плесенью и водой. Монах удивленно взглянул на Розарио.
— Розарио, вы и вправду удивляете меня. И это — ваши истинные чувства? Что общего между вами и этим отшельником-поэтом? Вы так мало цените счастье вашей нынешней жизни, что завидуете даже отшельнику? Подумайте об этом. Вы похваляетесь ненавистью к миру, но вы же не можете не ценить по достоинству, а оно стоит того, то избранное общество, в котором вы живете!
— Вот именно это, отец мой, и терзает меня! Насколько жизнь моя была бы счастливее, если бы она проходила среди людей порочных, людей, проклятых небом! Ах, зачем я увидел однажды сами стены этого монастыря!
— Что я слышу, Розарио? Я первый раз услышал от вас такие речи. Вы, значит, так мало цените уже и мою дружбу? Если бы вы никогда не увидели стен этого монастыря, вы никогда бы не встретили и меня — именно это вы хотите сказать?
— Ах, если бы я вас никогда не встречал! — внезапно вырвалось у юного послушника, который с жаром схватил руку Амбросио. — Лучше бы Бог ослепил меня, чтобы я никогда не увидел вас, или помог мне забыть тот день, когда я впервые вас встретил!
Произнеся эти слова, он побледнел и поспешил покинуть грот. С минуту Амбросио следил за ним взглядом, пытаясь понять причины его поведения. У него было искушение увидеть в этом приступ безумия, ведь обычное поведение Розарио могло это только подтвердить. Через несколько минут Розарио вернулся и снова сел на скамью. Подперев щеку рукой, он время от времени вытирал слезы, струившиеся из его глаз. Монах сочувственно глядел на него, не желая мешать его размышлениям. Воцарилась глубокая тишина. На апельсиновое дерево близ входа в убежище сел соловей. Воздух наполнился самыми благозвучными руладами.
Розарио поднял голову и стал внимательно прислушиваться.
— Вот так же, — сказал он с глубоким вздохом, — вот так же в последние месяцы своей несчастливой жизни моя сестра любила слушать соловья. Бедная Матильда! Она покоится теперь в могиле, и ее разбитое сердце никогда больше не забьется от любви!
— У вас была сестра?
— Увы, да, у меня была сестра. Но больше ее нет. Ее юность не выдержала обрушившегося на нее горя.
— Что же с ней случилось?
— Конечно, ее горе не вызовет у вас жалости. Вы никогда не познаете всех этих роковых страстей, жертвой которых стало ее сердце: нечастная любовь, страсть к существу, наделенному всеми добродетелями, к человеку, а вернее — к божеству, отравила ее существование. Благородство, честь, прекрасная репутация, богатая одаренность, добродетель — от этого воспламенилось бы самое бесчувственное сердце; моя сестра это увидела и осмелилась его полюбить, хотя никогда не питала ни малейшей надежды.
— Но почему же в таком случае она не могла надеяться на взаимность?
— До знакомства с ней Жюльен уже дал слово. Его невеста была изумительно прекрасной, почти божественной. И все же сестра не переставала его любить, и ради любви к жениху она стала поклоняться его невесте. Однажды утром ей удалось убежать из отчего дома в очень бедной одежде; она пришла наниматься служанкой к его возлюбленной, и ее взяли в дом. С этого момента она стала встречаться с ним каждый день. Она постаралась добиться милости хозяйки и преуспела в этом. Ее усердие привлекло внимание и Жюльена. Добродетельные сердца умеют быть благодарными, и он выделил Матильду среди ее товарок; но как-то раз она выдала себя, ведь любовь ее была слишком пылкой, чтобы оставаться тайной. Забывшись на миг, она призналась в своей страсти, но что получила она в ответ? Он был настолько предан своей супруге, что даже взгляд сочувствия, обращенный к другой, считал украденным у жены. Он прогнал от себя Матильду, запретил ей раз и навсегда являться к нему на глаза. Такая суровость разбила ее сердце, она вернулась к отцу, и через несколько месяцев ее опустили в могилу.
— Бедняжка! Действительно, судьба ее слишком сурова, а Жюльен слишком жесток.
— Вы и вправду так думаете, отец мой? — порывисто воскликнул послушник. — Вы полагаете, что он был слишком жесток?
— Без всякого сомнения, а ваша несчастная сестра вызывает у меня искреннюю симпатию.
— Она вызывает у вас симпатию? Но тогда, мой отец, не откажите мне в вашей: я заслуживаю ее не меньше, чем она, я жестоко страдаю. У моей сестры был один друг, друг истинный, который сочувствовал силе ее чувств и не упрекал ее в том, что она не может с ними совладать. Но я, я! У меня никого нет, ни одного друга. Я одинок. В этом огромном мире нет ни одного сердца, которое билось бы в унисон с моим!
Эти последние слова были прерваны рыданиями. Монах был так этим взволнован, что взял руку Розарио и с нежностью ее пожал.
— Вы говорите, ни одного друга? А я, разве я не друг вам? Может быть, вас смущает мой сан и мое облачение? Прошу вас в таком случае забыть обо всем этом и видеть во мне лишь отца или брата, каким бы я хотел для вас быть. Ведь я тоже очень привязан к вам, и в тот день, когда я вас увидел, я испытал чувства, которые мое сердце до того дня не знало. Поэтому гоните прочь ваши страхи, откройтесь мне, Розарио. Говорите же. Я достоин вашего доверия. Если моя помощь и мое сочувствие могут облегчить тяжесть вашей участи…
— Ваше сочувствие, о да, именно, и только ваше. Отец мой, как хочется открыть мне вам тайну, которая душит мое сердце! Но я боюсь, я так боюсь…
— Боитесь? Но чего, сын мой?
— Того, что вы возненавидите меня за мою слабость, что признания, которые мне предстоит сделать вам, окончательно погубят меня в ваших глазах.
— Что же я могу еще добавить? Как мне убедить вас? Мне ненавидеть вас, Розарио? Увы! Это не в моих силах, привязанность к вам слишком велика. Откройте мне то, что тяготит вас, и я вам торжественно клянусь…
— Остановитесь! — прервал послушник, вставая. — Поклянитесь, что какова бы ни была моя тайна, какой бы серьезной она вам ни показалась, в любом случае вы не будете требовать, чтобы я покинул монастырь, пока не кончится мое послушничество.
— Моим священным одеянием, сутью моей веры я вам в этом клянусь, и пусть я сдержу свое обещание, как держит его Христос по отношению к роду человеческому! А теперь объясните мне, в чем ваша тайна, и вы можете рассчитывать на мою снисходительность.
— Я нуждаюсь не просто в вашей снисходительности, но в вашем сострадании. Нужно, чтобы вы выслушали меня, помня о собственных человеческих слабостях. О Амбросио (как тяжко мне произнести это имя), ведь и у вас есть сердце, то человеческое сердце, что подвержено всем искушениям. Отец мой, — продолжал он, бросаясь к ногам монаха и, точно обезумев, страстно прижимаясь губами к его рукам (безумное волнение прервало на миг его речь). Отец мой, — выдохнул он, — отец мой, я — женщина!
Монах вздрогнул, как от удара. Тот, кого только что звали Розарио, скорчился на земле, содрогаясь в рыданиях. Удивление одного и страх другого заставили обоих замереть на месте, как если бы к ним прикоснулись волшебной палочкой.
Очнувшись, монах поспешил покинуть грот и быстро направился к монастырю. Но несчастная женщина тут же оказалась возле него и загородила ему дорогу.
— Не убегайте от меня, — вскричала она, судорожно обнимая его колени. — Не покидайте меня, ничего не ответив на взрыв моего отчаяния! Выслушайте по крайней мере оправдания моей опрометчивости. История моей сестры — моя собственная история. Я — Матильда, а вы — тот, кого я люблю!
При этих словах изумление Амбросио перешло всякие границы. Он не мог вымолвить ни слова и глядел на Матильду, которая поспешила использовать его молчание, чтобы объясниться дальше.
— О Амбросио! — сказала она, — в моей любви к вам нет ничего нечистого. Я страстно желаю завладеть вашим сердцем, но во мне нет вожделения. Уделите мне еще немного времени, и то, что я скажу в свою защиту, убедит вас, что эта святая обитель не была осквернена моим присутствием. Отнестись ко мне с сочувствием не значит нарушать ваши обеты.
При этих словах она села, и Амбросио, совсем растерявшись, машинально последовал ее примеру.
— Будь проклят тот день, — воскликнула она с новыми рыданиями, — будь проклят тот день, когда я впервые переступила порог церкви Капуцинов! Один Бог или дьявол знают, чем был в этот день занят мой ангел-хранитель. Вы подменили заболевшего настоятеля и, конечно, не забыли того удивительного впечатления, которое произвела ваша проповедь. Я упивалась вашим красноречием! Ваши слова поднимали меня над землей! Я видела вокруг вас сияние славы, а ваше лицо было озарено божественным величием. Я вышла из церкви, сгорая от восторга. Вы стали кумиром моего сердца, постоянным предметом моих мыслей. Я, которую набожность не так уж и занимала, без конца стала ходить в церковь в абсурдной надежде увидеть вас, насытиться тем, что от вас исходит. Ночь успокаивала меня, потому что я была настолько полна вами, что всегда обретала вас в своих снах. Раскрыв объятия, вы звали меня и как дух, и как мужчина, и, опираясь на вашу поддержку, я без боязни шла по жизненным дорогам. Время только усиливало пыл моей страсти. Я стала избегать всякого общества, и в конце концов здоровье мое пошатнулось. Наконец, не в силах далее сносить эту пытку, я решилась изменить свой облик, и такой вы меня и узнали. Моя уловка удалась; меня взяли в монастырь, и я смогла завоевать ваше расположение. Однако страх быть разоблаченной отравлял мой покой. Я поняла, что если потеряю вас, я этого не переживу, и решилась не полагаться на случай, открыться вам во всем и положиться на вашу снисходительность и милосердие. О Амбросио, неужто я ошиблась и вы не столь великодушны, как я надеялась? Не хочу верить этому. Вы не захотите привести несчастную в отчаяние; вы позволите мне видеть вас, говорить с вами, уподобить во всем мою жизнь вашей. Даже мертвая, я хотела бы покоиться возле вас, рядом, в одной могиле!
Она умолкла. Тысяча противоречивых чувств вспыхнули в душе монаха. Как бы хорошо он ни умел разбираться в самом себе, он не понял, насколько его тщеславию льстили похвалы красноречию и его добродетели и какое тайное удовольствие он испытывал при мысли, что молодая и, кажется, прекрасная женщина покинула ради него мир и пожертвовала всеми прочими страстями ради той, которую он внушил ей. Еще менее он заметил, что его сердце забилось от желания, когда тонкие белые пальцы Матильды нежно пожимали его руку. Однако постепенно он начал приходить в себя, его мысли прояснились, и он почувствовал всю возможную щекотливость своего положения, разреши он Матильде остаться в монастыре теперь, после ее признания. В тот же миг он снова нахмурился и вырвал у Матильды свою руку.
— Неужели, сеньора, — сказал он ей, — вы серьезно надеетесь, что я разрешу вам остаться здесь? Но даже если я вам это разрешу, на что вы рассчитываете? Неужели вы думаете, что я когда-нибудь отвечу на столь богопротивное чувство?
— О нет, отец мой, я и не надеюсь внушить вам чувство, подобное моему. Я прошу только позволить мне проводить хотя бы несколько часов в день возле вас. Единственное, о чем я прошу: ваша дружба, ваша снисходительность, ваше уважение. Мое обычное смирение и моя сдержанность, как и прежде, будут порукой, что я никогда ничего другого от вас не потребую.
— Но моя совесть, сударыня? Как могли вы вообще даже подумать о том, что настоятель будет прятать в монастыре женщину, которая к тому призналась ему в любви? Вам грозит разоблачение, а я нисколько не хочу подвергать себя опасному искушению.
— Искушение? Забудьте о том, что я женщина, и вот уже нет искушения. Не бойтесь того, что, увлекаемая желаниями, противоречащими вашим обетам и моей собственной чести, я попытаюсь увлечь вас с пути долга. Ведь я люблю вас, Амбросио, за вашу добродетель, а не за что-нибудь иное; потеряв ее, вы тут же теряете и мою привязанность. Или вы боитесь, что я буду вас искушать? Но ведь во мне опьяняющие удовольствия мира всегда вызывали лишь презрение, ведь моя привязанность к вам зиждется лишь на мысли, что вы — исключение среди человеческих слабостей. О, заклинаю вас, пусть у вас будет обо мне более высокое мнение, как и о себе самом! Дорогой Амбросио, не лишайте меня своего общества, вспомните вашу клятву и позвольте мне остаться здесь!
— Невозможно, Матильда. Я убежден, что до сих пор вы повиновались самым чистым устремлениям, но если вы не хотите видеть неосторожность своего поведения, я был бы виноват, если бы не открыл вам глаза. Я должен остаться глух к вашей просьбе и рассеять саму тень надежды, которая будет поддерживать эти гибельные для вашего покоя чувства. Матильда, завтра же вас здесь не должно быть.
— Завтра, Амбросио, завтра! О нет, вы не это хотели сказать! Вы хотите привести меня в совершенное отчаяние? Вы не можете быть так жестоки…
— Мое решение окончательно, и вам надлежит повиноваться. Прятать женщину в этих стенах — это клятвопреступление. Законы нашего ордена недвусмысленны. Даже мои обеты заставляют меня открыть вашу историю всей братии. Я могу ответить лишь жалостью, и более ничем.
Произнеся эти слова нетвердым голосом, он поднялся с места и хотел уже идти к монастырю, когда Матильда, вновь бросившись к нему, удержала его громким восклицанием:
— Остановитесь, Амбросио! Еще минутку, одно слово!
— Оставьте меня. Ваша настойчивость мне тягостна; вам известно мое решение.
— Одно слово, одно лишь слово, и все!
— Оставьте меня. Ваши мольбы напрасны. Вы должны уехать завтра.
— Ну что ж, жестокий! Мне остается только одно!
С этими словами она выхватила кинжал и, рванув одежду, приставила острие к груди.
— Отец мой, я не выйду отсюда живой!
— Стойте, Матильда, стойте! Что вы делаете?
— Ваше решение не лучше моего. Только уйдите, и этот кинжал пронзит мне грудь!
— О великий Святой Франциск! Матильда, хорошо ли вы понимаете последствия вашего поступка? Вам так хочется погубить свою душу, навсегда отказавшись от спасения? Разве вы не знаете, что самоубийство — это величайшее преступление перед Богом!
— Мне все равно, — запальчиво ответила она. — Или вы своей рукой подарите мне рай, или моя рука отправит меня в ад. Говорите же, Амбросио, скажите, что вы будете моим соучастником, что вы скроете мою историю и что я останусь вашим другом и спутником — а не то этот кинжал узнает вкус моей крови!
Она подняла руку и занесли кинжал для удара. Глаза монаха с ужасом следили за оружием. Ее полуразорванная одежда приоткрывала обнаженную грудь. Острие кинжала было направлено к левой груди, и что это была за грудь, Боже мой! Лунные лучи, ярко освещавшие ее, позволяли настоятелю заметить ее ослепительную белизну. Его взгляд с ненасытной жадностью скользнул по прелестной округлости. Неизведанное доселе чувство переполнило его сердце странной смесью тоски и сладострастья. Пылающий огонь пробежал по его телу, и тысяча безудержных желаний воспламенили его воображение.
— Стойте, — вскричал он, теряя самообладание. — Я не настаиваю больше. Оставайтесь, искусительница, оставайтесь на мою погибель!
Сказав это, он вскочил и бросился к монастырю; когда он рухнул на свое ложе, голова его горела, лишая его способности думать или действовать. Какое-то время он не мог собраться с мыслями. Он был потрясен откровенностью Матильды и тем, как она добилась его расположения. Он вспоминал счастливые часы, проведенные рядом с нежным Розарио, и боялся за свое сердце, за ту пустоту, которую он ощутил бы в случае их разлуки.
Встревоженный обуревавшими его чувствами, он решил прибегнуть к молитве; он встал с постели, опустился на колени перед прекрасной Мадонной и стал умолять ее помочь ему одолеть свое преступное смятение. Затем он лег и уснул.
Немедленно его воспламененное воображение вернулось к тому же. Он видел перед собой Матильду с обнаженной грудью, повторяющую ему свои уверения в вечной любви. Она осыпала его поцелуями, и он ей их возвращал, страстно прижимая ее к груди. Затем этот образ бледнел. Иногда в его сне представала перед ним его обожаемая Мадонна, и он видел себя на коленях перед ней; он обращался к ней со своими обетами, и ему казалось, что глаза Мадонны изливают на него невыразимую нежность; он прижимался губами к губам Мадонны — они были теплыми, лицо оживало, выступало из рамы, приближалось к нему, и его чувства не могли вынести столь утонченного сладострастия. Его неудовлетворенные желания рисовали перед ним самые соблазнительные картины, и он погружался в неведомые доселе наслаждения. Он проснулся, стыдясь своих сновидений. Туман, опутавший его способность рассуждать здраво, теперь рассеялся. Он вздрогнул, когда увидел аргументы Матильды в их истинном свете и понял, что стал рабом вожделения, честолюбия и лести. Потрясенный грозившей ему опасностью и совершенно свободный наконец от своих тайных вожделений, он решил настоять на немедленном отъезде Матильды. Он уже был не так уверен в своем целомудрии и чувствовал, что не в состоянии бороться против страсти, от которой прежде считал себя свободным.
— Ах, Агнес, Агнес, — воскликнул он, думая о своем затруднительном положении, — уже сейчас я чувствую на себе последствия твоего проклятия!
Он вышел из кельи, полный решимости отослать лже-Розарио. Во время заутрени его мысли были далеко, и как только служба закончилась, он спустился в сад и направился туда, где накануне вечером он сделал такое тяжкое для себя открытие истинной природы Розарио; он не сомневался, что Матильда придет туда для встречи с ним, и не ошибся: вскоре она вошла в приют и робко приблизилась к монаху. Оказавшись рядом, она попыталась что-то сказать, но настоятель, который за это время собрал всю свою решимость, поспешил заговорить первым. Не зная, как это может на него повлиять, он опасался соблазнительного звука ее голоса.
— Сядьте рядом, Матильда, — сказал он твердо, избегая, однако, излишней суровости. — Терпеливо выслушайте меня и поверьте, что во всем, что я вам сейчас скажу, я руководствуюсь скорее вашими интересами, чем своими, что по отношению к вам я испытываю самую нежную дружбу, самое искреннее сочувствие, и что ваше горе не может быть острее, чем мое собственное, когда я вынужден вам объявить, что мы не должны видеться впредь.
— Амбросио! — вскричала она голосом, в котором звучали одновременно боль и ужас.
— Успокойтесь, мой друг, мой Розарио; позвольте мне еще раз назвать вас этим дорогим именем. Я чувствую, что не в состоянии быть к вам равнодушным, и даже само это мое признание заставляет меня настаивать на вашем отъезде. Матильда, вы не должны здесь дольше оставаться.
— Кому же теперь верить? Отец мой, я надеялась, что вера и честность живут здесь, я верила, что ваша душа — ее алтарь, но и вы, о Боже, тоже коварны и способны меня предать!
— Матильда!
— Да, отец мой, да, это так. Упреки ваши справедливы, но где же ваши обещания? Срок моего послушничества еще не закончен, а вы уже хотите прогнать меня из монастыря! Хватит ли у вас духу для этого и не поклялись ли вы торжественно в обратном?
— Я не хотел бы силой заставлять вас уехать из монастыря, и я действительно дал вам клятву, но ведь я взываю к вашему благородству, когда показываю вам все те затруднения, которые вызовет ваше присутствие здесь. Неужели вы не освободите меня от этой клятвы? Пока сердце мое свободно, я расстанусь с вами с сожалением, но без отчаяния; вы останетесь — и я пожертвую ради вас своей честью, а если я стану вам противиться, огонь моих неутоленных желаний приведет меня к безумию. Если я уступлю искушению — в один миг ради преступного наслаждения я потеряю свою репутацию в этом мире и спасение в другом. Именно к вам я обращаюсь, чтобы защититься от самого себя. Не дайте мне потерять награду за тридцать лет страданий, не дайте мне стать жертвой угрызений совести. Если я и вправду вам дорог, избавьте меня от этой муки, верните мне мою клятву, бегите из этих стен. Вы уезжаете — и с вами мои самые горячие молитвы за ваше счастье. Вы остаетесь — и становитесь для меня источником опасности, страданий, отчаяния.
Она молчала.
— Вы не хотите говорить со мной, Матильда, — вы не скажете мне, каков ваш выбор?
— О жестокий, жестокий, — воскликнула она, горестно заламывая руки, — вы слишком хорошо знаете, что выбора вы мне не оставляете и что у меня нет своей воли!
— Я не ошибся; благородство Матильды достойно моих надежд.
— Да, я докажу вам искренность моей нежности к вам и подчинюсь приговору, разрывающему мне сердце. Возьмите назад клятву. Сегодня же я покину монастырь. Но скажите, отец мой, неужели вы никогда не вспомните обо мне, когда меня не будет рядом? Может быть, хоть когда-нибудь ваша мысль отвлечется от божественных размышлений, чтобы обратиться ко мне?
— Ах, Матильда, боюсь, не слишком ли часто для моего спокойствия я буду думать о вас!
— Тогда мне нечего больше желать, разве только чтобы мы встретились на небесах. Прощайте, друг мой, мой Амбросио! Было бы утешением для меня унести с собой какой-нибудь залог вашей привязанности.
— Что же вам подарить?
— Безделицу; теперь это уже неважно. Ну вот, хотя бы один из этих цветов. — И она указала на розовый куст, растущий у входа в грот. — Я спрячу его на груди, а когда я умру, монахини найдут его сухие лепестки у моего сердца.
Амбросио был не в состоянии отвечать; медленно вышел он из грота, подошел к кусту и остановился, чтобы сорвать розу. Внезапно он пронзительно вскрикнул и, поспешно возвращаясь, уронил сорванный цветок на землю.
Услышав крик, Матильда рванулась к нему.
— Что случилось? — закричала она. — Ради самого неба, ответьте мне, что произошло?
— Я погиб, — ответил он слабеющим голосом, — там, среди роз, прятался… прятался змей!
Вскоре боль от укуса так усилилась, что сознание покинуло его, и он упал без чувств в объятия Матильды. Отчаяние ее не знало границ. Она рвала на себе волосы и звала на помощь монахов. Встревоженные ее криками, святые братья прибежали и отнесли настоятеля в монастырь. Его уложили в постель, и монах, который теперь исполнял обязанности врачевателя, стал осматривать рану Амбросио. Тем временем рука Амбросио страшно быстро стала распухать. Лекарства, которые ему тут же дали, вернули ему жизнь, но не вернули сознания. У него начался бред, судороги, на губах выступила пена, и четверо самых сильных монахов еле-еле удерживали его в постели. Отец Паблос надрезал рану; когда он вынул ланцет, его кончик был зеленоватым. Он грустно покачал головой и отошел от изголовья.
— Этого я и боялся, — сказал он. — Надежды больше нет.
При этих словах отчаяние лже-Розарио, казалось, еще усилилось, и стоны, которые то и дело вырывались из его груди, выдавали в полной мере силу его страданий.
— Вы сказали, нет надежды, — вскричали монахи в один голос, — нет надежды!
— По быстроте осложнений я заподозрил, что настоятель был укушен тысяченожкой[4]. Яд, который вы видите на ланцете, подтверждает мою мысль. Он проживет не более трех дней.
— Разве нельзя найти какого-нибудь снадобья? — воскликнул рядом с ним Розарио.
— Чтобы спасти его, нужно было бы удалить яд, но как это сделать, мне совершенно неизвестно. Все, что я могу, это приложить травы к ране, чтобы уменьшить боль. Больной придет в сознание, но яд отравит его кровь, и через три дня его не будет!
Сказав эти слова, он забинтовал рану и удалился вместе с прочими. Розарио остался один в келье. По его просьбе настоятель был доверен его заботам. А Амбросио, изнуренный неистовством сотрясавших его конвульсий, погрузился в глубокий сон. Он был так разбит усталостью, что едва подавал признаки жизни. Он оставался еще в этом состоянии, когда монахи пришли осведомиться, нет ли каких-нибудь изменений. Паблос снял бинт больше из любопытства, чем в надежде увидеть какие-нибудь благоприятные симптомы. Каково же было его удивление, когда он увидел, что опухоль совершенно спала. Он еще раз надрезал рану; ланцет остался чистым; никаких следов яда; и если бы не след от укуса, который был еще заметен, Паблос стал бы сомневаться, была ли рана вообще.
При известии о выздоровлении настоятеля радость монахов была безгранична, и они отнесли выздоровление на счет чуда; для них их настоятель был святым, и они сочли бы вполне естественным, чтобы Святой Франциск совершил это чудо ради него. Это мнение было общим, они так шумно его высказывали и кричали «чудо, чудо, чудо» с таким пылом, что разбудили Амбросио. Он пришел в себя; после всех страданий он чувствовал только крайнюю слабость. Паблос дал ему укрепляющую микстуру и, посоветовав полежать в постели еще два дня, удалился, велев больному соблюдать молчание. Монахи последовали за ним. Настоятель и Розарио остались вдвоем.
Амбросио созерцал свою сиделку с радостью, которую был не в состоянии унять, какой бы опасной он ее ни считал для своего покоя. Она сидела на краю кровати, склонив голову, как обычно прикрытую капюшоном.
— Вы все еще здесь, Матильда, — решился он наконец прошептать. — Вы все еще не удовлетворены тем, что едва не стали причиной моей погибели, так что лишь чудо избавило меня от могилы? Ах, небо, без сомнения, послало змею, чтобы покарать меня!
— Тише, отец мой, — ответила ему Матильда с нежностью, — тише! Вы же знаете, что вам не следует разговаривать. А я ухаживаю за вами, и вы должны меня слушаться.
— Не следует говорить! Но мне столько нужно сказать. Давший такое варварское предписание не знал, что выздоравливающему, вроде меня, нужно многое сказать такой сиделке, как вы…
— Я-то это знаю, — ответила она, и на лице ее промелькнуло лукавое выражение, — и все-таки я одобряю это предписание и буду следить за тем, чтобы оно точно выполнялось.
— Вы веселы, Матильда.
— Да, и это естественно. Я только что испытала удовольствие, равного которому еще не было в моей жизни.
— Что же это за удовольствие?
— Его-то я и должна скрыть от всех, особенно от вас.
— Особенно от меня? Нет, нет, Матильда, прошу вас…
— Тише, отец мой, замолчите! Разговаривать нельзя. Мне кажется, однако, что спать вы не хотите. Что, если я поиграю для вас, чтобы развеять ваши грустные мысли?
— Музыка? Вы и это умеете?
— Да, немного, но раз уж вам велено молчать сорок восемь часов подряд, может быть, мои жалкие мелодии вас развлекут, когда вы устанете от ваших размышлений. Пойду за арфой[5].
Вскоре она вернулась, с трудом втянув за собой арфу, которую поставила недалеко от постели.
— А что же я вам спою, отец мой?
— Все, что хотите, Матильда.
— Не называйте меня Матильдой, зовите меня Розарио, вашим другом, вот те имена, которые мне сладко слышать из ваших уст. Так слушайте.
Прозвучало несколько вступительных аккордов, и их легкость, ритм и точность указывали на то, что перед ним — искусный музыкант. Она играла мелодию волнующую и выразительную; мелодию, полную ласки, где без конца повторялись и варьировались одни и те же навязчивые темы. Это была сама душа Амбросио, раздираемая тревожными желаниями, страхами, смутными угрызениями совести. Все это бурлило и утопало в потоке звуков.
Пока она играла, одежда ее распахивалась, приоткрывая всю прелесть ее пола. Она откинула рукава, и он увидел обнаженную руку, которая то ударяла по струнам арфы, то перелетала с одной струны на другую. Она была вся здесь… И то, что он видел, и его чувства, воспламененные долгим воздержанием, и слабость от недавней лихорадки делали ее чем-то в высшей степени желанным. А то, чего он не видел, он хотел бы увидеть немедленно. Он трепетал от желания и терял силы в бесполезной борьбе с собой, тщетно пытаясь избежать зияющей перед ним пропасти.
Матильда перестала петь. Боясь ее очарования, монах не открывал глаз. Думая, что он уснул, она тихонько подошла к нему и несколько секунд внимательно на него смотрела.
— Спит, — очень тихо произнесла она, а настоятель не упускал ни звука, произнесенного ею. — Он спит, и не будет с моей стороны преступлением смотреть на него и дышать его дыханием. Я могу отдаться своему восторгу, и он не заподозрит меня в обмане; он боится, как бы из-за меня ему не пришлось нарушить свои обеты, но если бы я обращалась к нему как к мужчине, если бы я хотела пробудить в нем именно мужские чувства, разве я прятала бы так тщательно свое лицо? Это самое лицо, о котором я каждый день слышу…
Она остановилась, и ее мысли потекли в другом направлении.
— Еще вчера была я ему так дорога, но и нескольких часов не прошло, как все изменилось; он подозревает меня, приказывает мне расстаться с ним, расстаться навсегда! Ах, если бы он видел глубины моего сердца! Если бы он когда-нибудь узнал, что я перечувствовала, видя его агонию, и насколько после этого возросла моя нежность! О Амбросио, любовь моя, мой кумир! Придет время, когда бескорыстие и чистота моей любви убедят вас. Еще два дня — и вы увидите мое сердце, в котором вы занимаете второе место после Бога. Тогда-то вы меня пожалеете и раскаетесь в том, что толкнули меня в могилу, но увы, это будет слишком поздно.
При этих словах рыдания заглушили ее голос. Она наклонилась над Амбросио, ее слеза упала ему на щеку.
— Ах, я нарушила его покой! — воскликнула она и торопливо отступила.
Но ее тревога была напрасной. Никто не спит так крепко, как тот, кто решил не просыпаться. Настоятель не шевельнулся, наслаждаясь покоем, который ему с каждой минутой все труднее было сохранять. Жгучая слеза прожгла его до самого сердца.
«Какое чувство, какая чистота! — сказал он себе. — Ах, если мое сердце так трогает жалость, то как бы его волновала любовь!»
Матильда вновь встала и на несколько шагов отошла от кровати. Амбросио быстро открыл глаза, чтобы бросить на нее ханжеский взгляд. Но она не смотрела на него. Грустно прислонившись лбом к арфе, она пристально глядела на изображение Мадонны, висящее против его постели.
— Благословенное, трижды благословенное лицо. К тебе он обращает свои молитвы, тобой восхищается! С каким удовольствием глядит он на это изображение, с каким пылом обращает к нему свои молитвы! О, если бы какой-нибудь добрый гений, милостивый к моей любви, мог бы открыть ему истину! Если бы его мужской инстинкт мог обрести голос в эти мгновения и направить его к ней, к этой… Нет, умолкните, напрасные надежды. Нельзя поддаваться мыслям, которые пятнают добродетель Амбросио. Его влечет вера, а не красота. Не перед женщиной, а перед святыней преклоняется он. Ах, если бы однажды он обратил ко мне хоть малую толику той нежности, которую он расточает Мадонне, пусть бы он только сказал, что, не будь он обручен с Церковью, он не стал бы презирать Матильду! Пусть эта сладкая мысль питает меня. Может быть, он признается, что испытывает ко мне чуть больше, чем только жалость, и что любовь, подобная моей, заслуживает ответа. Наверно, он это признает, когда я буду на смертном одре. Тогда он не будет больше бояться нарушить свои обеты, и его нежность смягчит муки моей агонии. Ах, если бы я была в этом уверена, как бы я торопила свои предсмертные минуты!
Монах не пропустил ни звука, и тот тон, которым она произнесла последние слова, заставил сжаться его сердце. Невольно он приподнял голову с подушки.
— Матильда, — сказал он взволнованным голосом. — О моя Матильда!
Голос монаха заставил ее вздрогнуть, и она стремительно обернулась. От резкого движения упал капюшон, который до сих пор скрывал ее лицо, и изумленному взору монаха предстали ее черты. Это была точная копия его обожаемой Мадонны. Та же пышность золотистых волос, та же нежность и загадочность черт, та же божественная величавость, те же глаза, лукавые и удивленные; но тут силы вновь оставили монаха, и с возгласом глубочайшего изумления он упал на подушку, не зная, кто перед ним: смертная женщина или божество. Она застыла в величайшем смущении. Ее щеки покрылись великолепным румянцем, а когда она пришла в себя, ее первым движением было спрятать лицо; затем неровным, прерывающимся голосом она решилась обратиться к монаху:
— Случай открыл вам мою тайну. Да, изображение вашей Мадонны — это портрет Матильды де Вилланегас. Вскоре после того, как пагубная страсть родилась в моем сердце, я стала искать способ переправить вам свой портрет: я горела желанием узнать, какое впечатление на вас произведет мое лицо. Я заказала портрет Мартину Галуппи, знаменитому венецианскому художнику, который в то время жил в Мадриде. Я отослала портрет в монастырь как бы на продажу. И еврея, который принес его, направила тоже я. Вы получили портрет. Судите сами, каков был мой восторг, когда я узнала, что созерцание его доставило вам наслаждение, что вы даже повесили его на стену своей кельи и больше не обращаете свои молитвы ни к какому другому святому. Не заставит ли вас это открытие снова подозревать меня? Хотя это скорее должно убедить вас в чистоте моей любви, и нет никакой необходимости лишать меня вашего общества или вашего уважения.
Каждый день я слышала, как вы восхищаетесь моим портретом. Я была свидетельницей тех порывов чувств, которые вызывала в вас красота, и все-таки я прятала от вас лицо, которое вы уже любили, сами того не зная. Я не пыталась воспользоваться этим, чтобы завладеть вашим сердцем, я скрывала, что я — женщина, и если бы вы не заставили меня открыть мою тайну, если бы меня не терзал страх перед разоблачением, вы бы знали меня только как Розарио. Вы все еще намерёны прогнать меня? Неужели я не смогу провести рядом с вами те немногие часы, что мне еще отпущены? О Амбросио, говорите же, скажите, что я могу остаться!
Ее речь позволила настоятелю прийти в себя. Он чувствовал, что в нынешнем своем состоянии единственным способом избавиться от власти искусительницы было избегать ее общества.
— Ваши объяснения так меня изумили, что сейчас я совершенно не способен ответить хоть что-нибудь. Не настаивайте, Матильда. Оставьте меня, я должен немного побыть один.
— Я повинуюсь вам, но обещайте не настаивать, чтобы я немедленно покинула монастырь.
— Матильда, подумайте о вашем положении, о последствиях вашего пребывания здесь. Наша разлука неизбежна, и лучше будет, если вы уедете без промедления.
— Да, отец мой, я уеду, конечно, я уеду, но не сегодня, не сразу. О, пожалейте меня, не сразу!
— Вы слишком настойчивы, а я не в силах устоять перед вашей мольбой. Я согласен дать вам маленькую передышку, тем более что надо подготовить святых братьев к вашему отъезду. Еще два дня, но на третий… — он невольно вздохнул, — помните, что на третий день вам придется оставить меня навсегда.
Она тотчас же взяла его руку и прижала к губам.
— На третий день, — торжественно воскликнула она, — да, вы правы, отец мой, на третий день мы расстанемся навсегда!
Она произнесла эти слова как безумная и, вновь поцеловав его руку, поспешила выйти из комнаты.
Выражение какой-то жутковатой торжественности на лице Матильды преследовало мысли монаха как укор совести, и, размышляя о том, что гораздо большая заслуга победить искушение, нежели бежать его, он обрадовался случаю, представившемуся ему для доказательства твердости собственной добродетели. Смог же Святой Антоний устоять перед всеми искушениями, так почему же этого не сумеет он, Амбросио? Тем более что Святого Антония искушал сам дьявол, а ему, Амбросио, нужно опасаться только простой смертной, робкой и стыдливой женщины, которая не меньше его самого боится увидеть его падение. Какая-то томность и лицемерное сострадание тихонько прокрались в его сердце. И он подумал:
«Пусть несчастная останется здесь. Что я так боюсь этого? Даже если моя воля ослабнет, абсолютная невинность Матильды оградит меня от всех опасностей».
В тот же вечер он поднялся на ноги. Он видел Матильду лишь несколько минут в присутствии других монахов, когда они все вместе пришли справиться о его здоровье. Амбросио крепко уснул, но его сны в эту ночь были еще более сладострастны, чем обычно, если такое вообще возможно. Он осы* пал Матильду дьявольскими ласками, и она до изнеможения отвечала ему тем же, но не давала ему до конца утолить свою жажду. Когда он проснулся, мозг его пылал, во рту пересохло, он был полон отвращения и разочарования. Он чувствовал себя разбитым и не сразу встал с постели. Он не пошел даже к заутрене. После обеда он отправился к гроту. Монахи, рассыпавшись по саду, вкушали послеобеденный отдых в тени деревьев или в свежей прохладе искусственных гротов. Заметив среди них Матильду, он взглядом велел ей следовать за собой. Она тотчас молча повиновалась. Они вошли в грот и сели на скамью — свидетельницу их первых признаний, но на этот раз они стали говорить только об отвлеченных вещах. Казалось, они оба желали избежать даже малейшего намека на ту единственную тему, которая их занимала. Но старания Матильды казаться веселой были слишком явными: она говорила тихим и надтреснутым голосом. Казалось, она торопилась закончить разговор, который был для нее пыткой. Вскоре, сославшись на нездоровье, она попросила у Амбросио разрешения вернуться в монастырь. Он проводил ее до самых дверей и на пороге объявил, что позволяет ей разделять его одиночество так долго, как ей этого захочется.
Но эта новость ее как будто нисколько не обрадовала.
— Увы, отец мой, — ответила она, грустно качая головой. — Ваша доброта запоздала, судьба моя решена, и мы скоро расстанемся навсегда; но поверьте, я благодарна вам за ваше великодушие к несчастной, у которой почти нет на него прав.
Говоря это, она поднесла к глазам платок; ее капюшон наполовину откинулся. Амбросио заметил ее заострившиеся черты, ее глубоко провалившиеся глаза, огромные от лихорадки.
— Милосердный Боже! — воскликнул он. — Но вы же больны, Матильда, я вам пришлю отца Паблоса.
— Нет, нет. Я и вправду больна, но отец Паблос не может меня вылечить. Прощайте, отец мой, вспоминайте меня в своих молитвах, как я буду вспоминать вас на небесах.
Она вошла в келью и затворила дверь. Настоятель, не медля ни минуты, послал ей лекаря и с нетерпением стал ждать, что тот скажет. Отец Паблос вернулся почти сразу же и сказал, что он ходил напрасно. Розарио не пустил его в келью. Такой ответ причинил Амбросио немалую боль; но на эту ночь он решил не обращать внимания на каприз Матильды; если же наутро ее состояние не улучшится, он настоит на том, чтобы отец Паблос ее осмотрел. Спать ему совсем не хотелось. Он открыл окно и стал любоваться игрой лунного света в волнах речки, которая текла поблизости от монастырских стен.
Вскоре безмятежность ночи и свежесть бриза погрузили его душу в меланхолию. Он снова стал вспоминать о красоте и нежности Матильды и пришел к выводу, что любовь, которую не питает надежда, не может жить долго. Сомнение тоже приведет к смерти любви, и Матильда кинется в объятия к какому-нибудь счастливцу, который будет удачливее его самого. Он вздрогнул, подумав о пустоте, которую эта потеря оставит в его сердце. Он с отвращением вспомнил свою однообразную монастырскую жизнь и мыслями перенесся в жизнь мирскую, которой был лишен.
Таковы были его мысли, которые были прерваны резким стуком в дверь. Он открыл, и вошел один из братии, во взгляде которого читались тревога и волнение.
— Скорее, досточтимый отец, — сказал он, — пойдем к юноше Розарио. Он хочет немедленно вас видеть: он на пороге смерти!
— Боже милостивый! Где отец Паблос? Почему он не рядом с ним? О, как я боюсь!
— Отец Паблос его видел, но его искусство уже бессильно. Он подозревает, что юноша отравился.
— Отравился? О несчастный! Вот этого-то я и боялся. Не будем терять ни минуты, может быть, еще есть надежда его спасти!
И он бросился к келье послушника. В комнате было уже много монахов. Отец Паблос, держа в руке какое-то снадобье, пытался заставить Розарио его принять. Остальные стояли вокруг и восхищались божественно прекрасным лицом, которое они увидели в первый раз.
Она была еще прелестнее, лицо ее не было ни бледным, ни измученным, напротив, алый румянец окрашивал ее щеки, и все лицо, как будто чем-то озаренное, дышало радостью и смирением. Увидев Амбросио, она воскликнула, указывая на дверь окружившим ее монахам:
— Вот он! Это он! Я вижу его снова перед близкой и последней разлукой! Отойдите от меня, братья мои, я должен поговорить наедине с Божьим посланцем!
Монахи немедля повиновались, и Матильда с настоятелем остались одни.
— Как вы посмели сделать это? — воскликнул монах, бросаясь к ней. — Значит, мои предчувствия меня не обманули? Вы осмелились покуситься на свою жизнь?
Она улыбнулась, сжав его руку.
— Разве я была безрассудной? Я пожертвовала камнем ради алмаза. Моя смерть сохранит жизнь куда более драгоценную, чем моя, — ту, которая необходима миру. Я действительно отравлена, отец мой, но тем самым ядом, который совсем недавно был в ваших жилах!
— Матильда!
— То, что я вам сейчас скажу, я решилась сказать только на смертном одре. Вот и пришел этот миг. Вы ведь не забыли недавний укус тысяченожки; врачеватель оставил вас, объявив, что вы неизлечимы, но когда я осталась с вами одна, я сняла с вашей руки повязку и, прижавшись губами к ране, высосала яд, убивавший вас. Вы совершенно выздоровели, но яд перешел в меня, и самое малое через час я покину этот мир ради иного, лучшего, я надеюсь.
При этих словах настоятель испустил крик и на миг потерял сознание. Матильда приняла его в свои объятия. Но тут же, придя в себя, он сказал ей, теряя голову от неподдельной боли:
— Вы пожертвовали собой ради меня? Вы платите своей жизнью за выздоровление Амбросио? Матильда, скажите скорее, есть ли еще надежда? Нет ли какого-нибудь лекарства?
— Успокойтесь, мой единственный друг, да, есть одно средство, но оно опасно. Я боюсь применять его; оно ужасно, и это значило бы слишком дорого заплатить за право на жизнь, если только мне не будет позволено жить ради вас.
— Ну что же, живите, Матильда, да, живите для меня, живите же, горе мое и мое спасение!
Она порывисто схватила его руку и нежно ее поцеловала.
— Пусть так. Я больше не сопротивляюсь. Тот союз душ, о котором вы так великолепно говорили, пусть отныне соединит нас. Я отныне не мужчина для тебя, а ты для меня — не женщина; что значат глупые мирские понятия! Живите, Матильда, чего бы это ни стоило!
— Амбросио, теперь это невозможно. Я так жажду вас, что только смерть может меня успокоить. Милосердная рука сорвала покров, который скрывал от меня истину. Теперь я вижу в тебе не святого, но мужчину! Я люблю тебя всей плотью, а не только душой! К чему мне дружеские беседы, бесплотные чувства; я хочу тебя, в этой твоей земной оболочке, и именно потому, что я так тебя жажду, я и должна умереть. Ведь если я буду жить, пострадает твоя святость. Я буду для тебя искушением каждый миг, а мне лучше умереть, чем отказаться от обладания тобой!
— Что я слышу, Матильда! Вы ли это?
Но не успел он встать и сделать шаг к двери, как с криком, проникающим в самое сердце, она рванулась к нему и обхватила его обеими руками.
— О, не уходи, не бросай меня! Прости! Я знаю всю глубину моего падения, но потерпи еще несколько мгновений, и моя смерть освободит тебя!
— Несчастная! Мне не следовало бы даже слушать тебя, но не умирай, Матильда, умоляю, не умирай!
— Жить? А ты подумал, что для меня жить — значит покрыть себя позором, значит стать посланцем ада для тебя, стать орудием твоей гибели, да и своей тоже! Вот послушай, как бьется мое сердце!
Она взяла его руку, они замолчали, и он не сопротивлялся, когда она тихонько приложила его руку к своему сердцу.
— Чувствуете, как оно бьется? Сегодня здесь еще живут целомудрие, чистота, честь, но кто знает, что будет завтра? Оно может стать жертвой самых гнусных дел. Я должна умереть сегодня, пока я еще достойна слез праведников. Такой я и хочу отойти в иной мир…
Говоря так, она наклонила голову к плечу монаха, и ее золотые волосы упали ему на грудь.
— В ваших объятиях я усну, ваши уста примут мой последний вздох, склонившись над моим бездыханным телом, вы будете оберегать мой покой. Будете ли вы потом вспоминать иногда о бедной Матильде, которая любила вас такой совершенной любовью? Прольете ли вы слезу над моей могилой? Скажи мне, о мой святой, могу я надеяться?
Их слышала только тишина, отблески слабого света падали на Матильду, наполняя комнату таинственным полумраком. Ни одного нескромного взгляда, ни одного любопытного уха, только время от времени звучал восхитительный голос Матильды.
Амбросио был в самом расцвете лет, рядом с ним была женщина, прекрасная, молодая, очаровательная, которая принесла себя в жертву ради любви к нему и теперь была на краю могилы. Он сидел на кровати. Его рука оставалась на груди Матильды, а золотистая головка обольстительницы так и покоилась у него на плече. Какой мужчина на его месте смог бы устоять перед таким непреодолимым соблазном? Он уступил и прижался губами к губам соблазнительницы, которые его искали. Безумство его поцелуев не уступало страсти его возлюбленной, он обнял ее со всем своим пылом, и на нее обрушилась поднявшаяся волна его желаний. Не было ни обетов, ни святых клятв, ни чести, было только всепобеждающее наслаждение этой минуты.
— Амбросио, о мой Амбросио! — выдохнула она.
— Твой, навеки твой! — вскричал монах, чувствуя, что он полностью растворяется в ней.
Вот они, эти разбойники, наводящие ужас на путешественников! Среди них найдется не один, кого распущенность строптивой юности вытолкнула из круга уважаемых людей.
Маркиз и Лоренцо шли очень быстро и через несколько минут были у дворца Лас Систернас. Ночь уже полностью вступила в свои права.
Оба они очень остро чувствовали сложность ситуации. Маркиз старался припомнить все обстоятельства, которые помогли бы ему уменьшить неблагоприятное впечатление от нечаянного открытия Лоренцо.
Положение Лоренцо было еще сложнее из-за Антонии, чьим интересам он боялся повредить, и поэтому он решил вооружиться спокойствием и постараться выслушать объяснения дона Раймонда до конца.
В особняке маркиз сразу провел гостя к себе в комнаты и, повинуясь правилам приличия, начал было говорить о том удовольствии, которое ему доставила эта настолько неожиданная встреча.
Лоренцо резко перебил его.
— Извините, — холодно сказал он, — что я не могу ответить должным образом на вашу любезность. Мной движет забота о чести моей сестры. Поэтому, пока вы не приведете мне достаточно веских аргументов, которые успокоили бы меня относительно вашей тайной переписки с Агнес, я не смогу больше смотреть на вас как на друга. И я с огромным нетерпением жду ваших объяснений.
— Прежде чем начать, прошу вас, дайте мне слово выслушать все до конца терпеливо и беспристрастно.
— Разумеется. Тем более что я не хотел бы выступать в роли судьи моей единственной, нежно любимой сестры, и до сегодняшнего дня у меня не было друга, который мне был бы более дорог, чем вы. Кроме того сейчас только вы можете помочь мне в деле, затрагивающем мое собственное сердце; я очень заинтересован в его успехе и поэтому не склонен достаточно глубоко вникать в ваши дела, если они не слишком явно посягают на законы чести.
— Как я рад, что мне предоставляется случай оказать услугу брату моей дорогой Агнес!
— Докажите мне, что я могу принять вашу услугу, не поступаясь честью, и в мире не будет никого, кому я был бы более счастлив быть обязанным.
Напряжение между ними несколько разрядилось, и, удобно устроившись в глубоком кресле, маркиз внезапно задал Лоренцо вопрос:
— Вы никогда не слышали, чтобы ваша сестра говорила об Альфонсо д‘Альворадо?
— Никогда. Но должен сказать, что мы практически всю жизнь были разлучены. В последний раз мы встречались два года назад, когда она решила уйти в монастырь. А до тех пор она жила у одной из наших теток в старинном немецком замке.
— Лоренцо, но если вы знали о ее намерении покинуть мир, почему вы ничего не сделали, чтобы отговорить ее?
— Вы несправедливы, маркиз. Когда я получил это известие в Неаполе, где'я тогда был, я постарался как можно скорее отплыть в Мадрид, чтобы помешать этому намерению, потому что считал его преступлением по отношению к ней. Короче говоря, примчавшись сюда, я бросился в монастырь Святой Клары, чтобы увидеть сестру, но она отказалась со мной встретиться.
Она ссылалась на то, что боится уж не знаю какого пагубного влияния, которое могло бы заставить ее отказаться от своего намерения. Я вызвал аббатису, стал настаивать на встрече с Агнес и не преминул громко объявить о своем неудовольствии всеми теми предлогами, которые используются, как я подозревал, чтобы сломить волю моей сестры. Настоятельница принесла мне записку в несколько строк, написанных рукой Агнес, где она подтверждала свое решение. Все усилия, которые я предпринимал позднее, натыкались на ту же непреклонность. Она согласилась встретиться только накануне пострижения. Эта встреча произошла в присутствии наших родителей, и я не помню минуты более мучительной. Она бросилась в мои объятия, как в объятия любовника, и ее слезы жгли мое лицо. Я предпринял еще одну попытку, привел все возможные аргументы, чтобы заставить ее изменить это ужасное решение. Ничто не помогало: ее сердце оставалось нечувствительным как к картинам тех удовольствий, от которых она отказывалась навсегда, так и к суровым требованиям и горьким сожалениям, которые ее ждут в новой жизни. Наконец я стал умолять ее по крайней мере объяснить мне причину отказа от мира и этого необъяснимого решения. При этих вопросах она изменилась в лице и вновь залилась слезами, но умоляла меня не настаивать, уверяя, что теперь она может найти покой только в монастыре. На следующий день непоправимое свершилось: она дала обет, а я утешался только тем, что мог иногда дать ей поплакать вместе со мной. Вскоре обстоятельства заставили меня на время покинуть Мадрид. Я вернулся только вчера вечером и еще не успел повидаться с ней.
— Но неужели вам никто не говорил о существовании этого Альфонсо д‘Альворадо, о котором я вас спросил?
— Ах да, простите… Действительно, я знаю, что авантюрист, которого так звали, сумел проникнуть в дом моей тетки в замок Линденберг. Он сумел завоевать расположение моей сестры настолько, что даже уговорил ее бежать с ним.
Но накануне решительного дня он узнал, что земли, которые он считал собственностью Агнес, на самом деле принадлежат мне, и исчез в тот самый день, когда должно было состояться похищение. Агнес ничего не оставалось, как похоронить свое разбитое сердце в монастыре. Тетушка, которая написала мне об этом, добавила, что этот авантюрист называл себя моим другом, и спрашивала, не знаю ли я его. Естественно, я ответил, что не знаю. Мне даже не пришло в голову тогда, что Альворадо и маркиз де Лас Систернас — одно и то же лицо. Но должен сказать, портрет Альворадо, как мне его нарисовали, не имеет ничего общего с тем человеком, которого я знаю.
— Я узнал в этом все коварство доньи Родольфы. Нет такого слова в ее рассказе, которое не изобличало бы ее лживость, злобу и умение очернить того, кого она поклялась погубить. Извините меня, Медина, что я так непочтительно отзываюсь о вашей родственнице, но когда вы услышите мой рассказ, вы ясно увидите всю ее двуличность и поймете, что определение, которое я дал ей, — всего лишь безжалостная правда.
И он начал свой рассказ.
Мой дорогой Лоренцо, я по опыту знаю ваше великодушие и только вашему неведению приписываю ту несправедливую суровость, с которой вы обрушились на нас, на меня и вашу сестру. Если бы вы знали, что с нами случилось, каких только несчастий нам с Агнес не пришлось претерпеть! Вы путешествовали, когда я познакомился с ней, а поскольку наши недруги приложили все усилия, чтобы скрыть от нее места, где вы будете останавливаться, она не могла написать вам, чтобы попросить вашей защиты и совета.
Покинув Саламанку, где вы должны были оставаться еще на год, я, по настоянию отца, отправился для завершения образования в длительное путешествие, для чего мои родные не поскупились ни на деньги, ни на советы. Кроме прочего, отец порекомендовал мне, где бы я ни был, называться человеком более низкого звания, чем на самом деле. Благодаря этому я был принят везде только в качестве себя самого, а не как дополнение к высокому титулу., Я смог даже проникнуть туда, куда мое имя и истинный титул закрыли бы для меня двери. Из Испании я уехал под именем Альфонсо д‘Альворадо в сопровождении единственного, но верного и испытанного слуги.
Я проезжал через французские провинции, посещал хижины и замки, получал удовольствие, проникая в самые невероятные места и находя всюду богатейшее поле для наблюдений. Париж и его легкомыслие не задержали меня надолго. Там все искусственно, вяло, пусто, неискренне. Это театр безнравственности и дешевого блеска; любовь там называют продажностью, а дружбу — предательством или распутством. Французы тратят время на мелкие споры, альковные ссоры или жалкие дрязги.
Я покинул Париж с неприятным осадком в душе и направился в Германию, где рассчитывал посетить дворы тамошних герцогов.
В Люневиле я немного задержался, чтобы дать передохнуть лошадям. Во дворе гостиницы «Серебряный лев» я заметил роскошный экипаж, вокруг которого толпилось множество лакеев, одетых в ярко-красные ливреи. Какая-то женщина средних лет, но с достаточно импозантной внешностью расположилась в коляске на подушках, и две горничные обмахивали ее веерами, раздражая своей перепалкой. Зрелая красота этой женщины меня поразила. Я справился о ней у хозяина гостиницы, и он мне сообщил, что она, так же как и я, направляется в Страсбург, где ее ждет муж, а оттуда они вместе должны отправиться в свой замок в Германии.
Я отправился в путь. Вечерело. Мои лошади мчались во весь опор. Не сбавляя хода, мы въехали в глубину леса по едва различимой дороге. Ветви деревьев били по стеклам, которые все больше дребезжали. Вскоре я почувствовал тревогу, какая бывает перед близкой опасностью, и пока решал, что лучше предпринять, раздался страшный треск. Одним сильным толчком меня выбросило на дорогу. Сумерки наполнились ржанием лошадей и проклятиями. Становилось прохладно, а до Страсбурга было еще очень далеко. Я уже подумывал о том, чтобы добраться до Страсбурга верхом на лошади моего слуги, хотя перспектива подобной прогулки в это время года радости не вызывала. Но тут ко мне подошел форейтор и сказал, что в нескольких минутах ходьбы в лесу стоит хижина дровосека, где будут рады дать нам приют, а, по его словам, для одной ночи это вполне приемлемое убежище.
Я взглянул на форейтора, потом вокруг. Становилось еще холоднее, и хотя наш проводник большого доверия мне не внушал, я решился последовать его совету. До хижины дровосека мы добрались уже замерзшими, и почти потерявшими дар речи от холода. Сквозь низкие окна хижины нас манили теплом отблески огня. Мы стали стучаться, как заблудившиеся путники, но прошло достаточно много времени, прежде чем изнутри отозвались.
— Эй, дружище Батист! — завопил форейтор, надуваясь от важности. — Ты что, хочешь дать околеть на улице благородному господину, у которого в лесу сломалась коляска?
— Так это ты, Клод? — откликнулся грубый голос. — Сейчас спущусь.
Вскоре после жуткого скрипа задвижек дверь открылась. Высокий крепкий человек согнулся чуть ли не вдвое, приветствуя нас. Но несмотря на всю его приветливость, мне почудился страшный блеск в его глазах. Тем временем он извинялся перед нами за то, что заставил долго ждать: «Это все из-за бродяг, которыми в эту пору кишат леса».
Когда мы вошли, встала женщина, которую я принял за жену хозяина, но ее вид был настолько же неприветлив, насколько предупредителен и услужлив был ее муж.
— Что вы расселись, Маргарита? Вам что, больше нечего делать? Быстро ужин, женщина. Быстро, пошевеливайтесь! Подкиньте дров, согрейте одеяла, вы прекрасно видите, что этот господин умирает от холода!
Она стремительно вскочила и принялась за работу, которую проделала с яростью фурии. В одно мгновенье стол был накрыт, ужин готов, огонь разгорелся с новой силой.
С самого начала мне не понравились ее физиономия, ее резкие и грубые манеры, желтая кожа, тощие руки и ноги. Весь ее облик выдавал подневольность, и это странно контрастировало с уверенной решительностью и открытыми, непринужденными, почти приятельскими манерами ее мужа. Мне так и не удалось определить ее возраст, поскольку напряженность поведения и глубокая старческая безнадежность, исходившая от нее, плохо сочетались с явной молодостью черт ее лица. Когда стол был накрыт, Маргарита, воспользовавшись тем, что муж на минуту отвлекся, исчезла. Судя по звуку шагов, она ходила взад и вперед наверху.
Несколько раз Батист выходил, и мы слышали его крики снаружи: он кого-то звал, но никто не откликался. Когда он вернулся, я обратил внимание на его озабоченный вид, и он признался, что ждет двух сыновей, двадцати и двадцати трех лет, и не понимает, что могло их задержать. В это время года и в этих лесах дороги давали достаточно поводов для тревог. Сверху спустилась его жена, и я спросил, не опоздание ли сыновей было причиной ее беспокойства.
— Что? — воскликнула она, сжав кулаки. — Это не мои сыновья, и слава Богу, потому что, если бы у меня были такие дети, я задушила бы их собственными руками!
Окончательно растерявшись, я замолчал, а когда хотел было открыть рот, чтобы извиниться, услышал снаружи сильный шум, и почти тут же в комнату, громко споря, ввалились два человека, вооруженные до зубов. Маргарита повернула голову, и взгляд, который она на меня бросила, меня удивил. Вновь прибывшие, не снимая оружия, устроились около огня, и у меня появилось чувство, что они приглядываются ко мне с несколько преувеличенным вниманием.
— Может быть, перед тем как сесть за стол, мы покажем господину его комнату? — обратился Батист к сыновьям.
Старший подобрал ноги и готов уже был подняться, когда все с тем же выражением разъяренной фурии Маргарита бросилась ко мне с подсвечником в руке.
— Я провожу вас, — фыркнула она со злостью.
Один из сыновей вытряхнул пепел из трубки в очаг и повернулся к нам спиной, другой обогнал меня уже на лестнице. Воспользовавшись тем, что на нас никто не смотрел, Маргарита передала мне свечу и совсем другим тоном шепнула на ухо:
— ОСМОТРИТЕ ВАШИ ПРОСТЫНИ!
Затем быстро пошла к двери.
— Двух сыновей вполне достаточно, — бросил в этот момент отец, впервые повысив голос. — Женщина, к сковородкам!
Он встал у подножия лестницы, корявые ступеньки которой едва доходили до верхнего этажа. Один из сыновей уже поднялся по ней до половины. Я медленно, нехотя поднимался за ним, не решаясь оглянуться на женщину, чьи странные слова еще звучали в моих ушах как мрачное предупреждение. Меня ввели в комнату с низким потолком. Окно было открыто, и через него в комнату вливался леденящий холод. Младший, повинуясь нетерпеливому жесту отца, подошел к окну и закрыл его, затем оба вышли, оставив меня наедине со своими мыслями. Некоторое время я еще слышал их шепот за дверью, затем громкий скрип лестницы под их шагами сказал мне, что они спустились в нижнюю комнату. Тогда я бросился к кровати и быстро сорвал простыни: то, что я увидел, пригвоздило меня к полу. Хотя место действия и было освещено одной-единственной свечой, вставленной в первый попавшийся подсвечник, я смог различить в ее неровном свете огромные темные пятна, которые бывают от жидкостей, глубоко пропитавших ткань.
При виде этой картины тысячи мыслей мгновенно вспыхнули в моем мозгу: сломанная коляска, подозрительная настойчивость форейтора, помешавшая мне добраться до Страсбурга, высказывание Маргариты о сыновьях и, наконец, ее собственное поведение, ее глубокая порядочность, которая меня поразила, — и внезапно я понял все и в ту же минуту оценил весь ужас своего положения. Я оказался в осином гнезде, куда так глупо попал.
Я был еще целиком поглощен своими мыслями, когда вдруг на стеклах заиграли отблески огня и со двора донесся оглушительный шум. Я быстро поднял занавески и, приподнявшись на цыпочках, увидел перед дверью хижины тот блестящий экипаж, который несколько часов назад я заметил во дворе «Серебряного Льва» в Люневиле. Оттуда с помощью своих горничных вышла дама. Батист открыл дверь почти сразу же, наш хозяин, баронесса Линденберг, ее горничные и оба сына хозяина вошли в дом. Однако мне показалось, что в тени кто-то еще прячется, и я не отошел от окна. И хорошо сделал, потому что едва прошло несколько минут, как я услышал прямо под моим окном отчетливый шепот, словно люди оживленно спорили, но говорили намеками. Я с чрезвычайной осторожностью задул свечу, приоткрыл окно и осторожно высунулся наружу.
— Чего ждать? — говорил один голос. — Надо с ним это сделать сейчас же, потому что он наверху один и ни о чем не догадывается. Потом мы вернемся в ригу и отправим следом слуг; у нас преимущество в неожиданности и решительности.
— Их четверо, а нас мало. А ну как они закричат или станут защищаться, что мы сделаем втроем против пятерых? Нет, разумнее подождать возвращения Клода, который отправился предупредить наших (в этот момент я понял, насколько верным было мое предубеждение против этой канальи — форейтора), и тогда уже незачем будет медлить. Как только мы услышим их лошадей, я займусь кавалером и женщинами, вы оба — бегом в ригу вместе с остальными, и все должно быть сделано чисто и быстро.
На этом шепот прекратился. Я закрыл окно, окоченев от холода, но комнатное тепло было бессильно меня оживить. Я был один, без оружия. Моя шпага, пистолеты и все прочее оставались в коляске, и бандиты, должно быть, их захватили. Что делать? Я не осмеливался пошевелиться. Я проклинал и свою неосторожность, и несправедливость судьбы. Я чувствовал себя как мышь в мышеловке. В какой-то момент я хотел забаррикадироваться в своей комнате, но передо мной вдруг возник образ женщины из коляски. Услышав ее звонкий смех внизу, в общей комнате, я почувствовал, что мое место сейчас — рядом с ней. Я спустился вниз, твердо решив не поддаваться судьбе.
Внизу уже начинали ужинать. Маргарита заправляла салат и молча указала мне мое место. В ее глазах, беспокойных и желтых, я прочел в этот миг глубочайшее сострадание.
Я пожалел баронессу в ее неведении. Она болтала без умолку, не переводя дыхания, без конца шутила со своими горничными, строила бандитам глазки и осыпала их остротами. Они откликались на ее шутки, отвечали остротой на остроту, но не спускали с меня глаз. Я ругал себя, заставляя казаться любезным и боясь, как бы какое-нибудь слово или жест не стали сигналом ко всеобщей резне. Однако у меня куски застревали в горле, и моя сдержанность, бледность и неразговорчивость не могли не удивить бандитов, которые время от времени поглаживали рукоятки своих пистолетов, показывая, что они готовы прихлопнуть меня при малейшем движении.
Мои глаза иногда останавливались на Маргарите. На ее лице блуждала вымученная улыбка, которую можно было понять как желание подбодрить. Она словно просила меня держаться, и я понял, что опасный момент еще не наступил.
В это время бандиты сделали попытку усыпить нас всех сразу вином с добавленной туда отравой. Батист, под предлогом, что он хотел бы развеселить нас, а меня, как он не преминул заметить, немного оживить, приказал жене принести бутыль с вином («из старых вин, оставшихся еще после отца»). Он объявил с громким смехом, что это вино подается только по особым поводам.
Действительно, бедняжка Маргарита понимала, что была причина его нести; я, как и она, ясно чувствовал всю трудность ее положения: взгляд, который она бросила на Батиста в ответ на его приказание, меня потряс. Без сомнения, она понимала, что ситуация была безвыходной как для нас, так и для нее и что один-единственный жест протеста с ее стороны может только ускорить катастрофу, поэтому она решила взять ключ, который ей протянул Батист, и спустя несколько минут на столе появилась странная бутыль, значительно более чистая, чем полагалось бы бутыли со старым вином. Баронесса и ее горничные выпили его, ни о чем не подозревая; я украдкой бросил на Маргариту отчаянный взгляд, она так же глазами ответила, что прежде всего не стоит слишком явно отказываться пить, чтобы не вызвать какое-нибудь подозрение, — по крайней мере, я именно так понял ход мыслей, которые мне передал ее лихорадочный взгляд. Вдруг в темноте, снаружи, раздались неясные звуки, тотчас же на губах Маргариты обозначилась улыбка и в ее глазах вспыхнули необычные искорки. Сыновья выразительно посмотрели на Батиста, он дал знак, и младший, резко открыв дверь, выскочил наружу. Он вернулся, улыбаясь. Я видел, как свет в глазах Маргариты стал постепенно угасать, и в это время второй сын, подтолкнув брата, вышел вместе с ним.
Баронесса и горничные храпели, как кучера. Что касается меня, то я как мог изображал сон совершенно одурманенного человека, но в моем храпе слышалось больше тревоги, чем сна. Сквозь полуопущенные ресницы я посматривал то на дверь, через которую вышли оба сына, то на Батиста, который время от времени кидал на меня равнодушный и уверенный взгляд мясника, прикидывающего вес мяса животного, приготовленного к убою. Маргарита, замерев на своем конце стола, напоминала нарыв, который грозил в любой миг прорваться.
Ветер донес до нас долгий звук рожка, и под стук копыт, четкий, как орудийный залп, большая группа всадников подъехала к хижине.
Бросив короткий взгляд на жену и на меня, Батист, встав с места, быстро направился к комоду, в приоткрытых ящиках которого поблескивало оружие. Тут Маргарита подала мне знак и, вскочив, жестом дала понять, что момент наступил.
Я весь подобрался и бросился на Батиста с отчаянием обреченного. Я почти оседлал его и с ожесточением впился в его горло судорожно сведенными руками. Под моей тяжестью он упал, не успев схватить оружия из-за внезапности моего нападения. Мы катались по полу, как звери. Пока мы боролись, Маргарита с быстротой мысли схватила кинжал, оставленный мужем на столе, и, бросившись на Батиста, без колебаний стала наносить ему удары в сердце до тех пор, пока он не испустил дух. Из его рта хлынула черная кровь. Не глядя в его сторону, женщина открыла дверь, тогда как я, взвалив баронессу на плечи, как тюк, бросился вслед за Маргаритой в темноту. Лошади бандитов стояли привязанные к крюку двери риги и отфыркивались. Маргарита села верхом на одну из них, я закинул свой тюк на другую, сел сам, и мы рванули с места так быстро, как только позволяла нам моя ноша. Свет факелов, зажженных бандитами, освещал нам дорогу, неимоверно удлиняя тени наших лошадей. Адский шум и суматоха, казалось, наполнили всю ригу, и отовсюду раздавались крики наших погибающих слуг. Если бы мы остановились и вернулись, чтобы помочь им, мы погибли бы сами и не спасли их. Угрызения совести, ужас, чрезвычайное возбуждение, страх — все, что я пережил в этот момент, невозможно передать.
Ночь была леденящей и прекрасной. Маргарита, которая знала дорогу, гнала во весь опор, увлекая меня за собой. Я беспрестанно вонзал шпоры в бока моей лошади, Маргарита подгоняла свою с помощью того самого кинжала, которым она только что зарезала Батиста. Наконец мы выбрались на равнину, вдали мы уже видели колокольни Страсбурга, и я считал, что пришел конец моим испытаниям, когда Маргарита обернулась и вскрикнула, указав мне на ходу рукой на то, что быстро приближалось к нам. Я отчетливо услышал стук копыт нескольких лошадей и почти сразу же увидел на склоне холма, совсем неподалеку, дюжину темных всадников, которые не таясь приближались к нам.
— Мы погибли! — воскликнула Маргарита. — Изверги нас догнали!
— Вперед, вперед, — ответил я, — я слышу топот лошадей со стороны города.
Мы удвоили наши усилия, и через некоторое время перед нами появилась большая группа всадников. Они мчались во весь опор и уже почти миновали нас, когда Маргарита, повернув лошадей, бросилась к ним наперерез.
Первый из них, который, казалось, служил им проводником, круто осадил свою лошадь и, спрыгивая на землю, заорал:
— Это она, она! Остановитесь, сеньор, остановитесь! Они спасены, это моя мать!
Маргарита с громким криком кинулась в объятия незнакомца и стала судорожно его целовать. Второй всадник, отделившись от основной группы, направился к нам. Его вид говорил о крайней тревоге.
— Где баронесса Линденберг, — спросил он, — она не с вами?
Он остановился, увидев ее без чувств в моих руках. Сначала он подумал, что она мертва, но, услышав слабые удары ее сердца, немного успокоился:
— Хвала Господу! Она спасена!
Я прервал его излияния, показав ему на группу негодяев, скачущую к нам во весь опор. Он подал знак, и тут же всадники, которые его сопровождали и в большинстве оказались солдатами, вскочили в седла и помчались навстречу бандитам.
В этот момент я смог оценить, насколько истинная храбрость несовместима с преступлением: едва бандиты увидели, что солдаты собираются их атаковать, они бросились врассыпную. Двум или трем удалось убежать, остальные спешились, и мы их согнали в кучу, как баранов. Они тут же стали предавать друг друга, и те, кого мы захватили, указывали нам, где искать остальных. Они показали нам все тайники, и к утру основная часть банды, окруженная в своем логове, вынуждена была сложить оружие и сдаться на милость победителей. Ни один из банды не ускользнул от нас, и вся округа была таким образом очищена от проказы.
Я счел, что должен сам вести солдат к зловещей хижине, где чуть было не погиб, чтобы там перерыть все снизу доверху. Трупы слуг еще не были убраны, но в глубине риги мы обнаружили ребенка четырех-пяти лет, закопавшегося в огромную кучу соломы. Он был перепуган до полусмерти и весь дрожал, стараясь при этом как можно меньше шуметь, потому что принял нас за врагов. Мы взяли его с собой в Страсбург, в гостиницу «Австрийский орел», где нас ждали барон Линденберг, его жена и Маргарита.
По дороге мы пытались отгадать, чей бы это мог быть малыш, но как только мы вошли в гостиницу, Маргарита сорвалась с места и бросилась к нему с отчаянным воплем. Она выхватила у нас мальчика и изо всех сил сжала его в объятиях. Она упала перед нами на колени, обливаясь слезами, и ее горящие глаза буквально кричали о безграничной глубине ее благодарности. Мы поняли, что это был ее второй сын. Позже она нам поведала, что это была одна из причин ее рабства в доме ужасного бандита, потому что от ее покорности и послушания каждую минуту зависела жизнь маленького существа, которое Батисту ничего не стоило зарезать за здорово живешь.
Когда первые проявления материнской нежности немного утихли, я попросил ее рассказать, как случилось, что ей пришлось жить рядом с Батистом, образ жизни которого так расходился с ее натурой. Она поднялась и, рыдая, стала рассказывать нам свою плачевную историю.
Она родилась в Страсбурге, в семье уважаемых людей. Но ради отца, который еще жив и не заслуживает того, чтобы его имя было покрыто позором, она не стала называть его фамилию, а мы оказали бы ей плохую услугу, настаивая на этом.
Она уже давно махнула рукой на свою добродетель, следуя за ничтожеством, которому удалось завоевать ее любовь. Конечно, сначала она не подозревала, какому мерзавцу она отдала свою руку, но она любила этого человека и была ему верна. Оба мальчика, которые теперь оставались ее единственным утешением, были его сыновьями.
Но вот этот недостойный человек, который не нашел ничего лучшего в жизни, как примкнуть к банде разбойников, вдруг умирает, и его смерть внезапно открывает Маргарите всю пропасть ее падения. В сущности, она благословляла эту смерть, которая ее освободила, но условия, в которых она осталась, заставили ее пожалеть о своем предыдущем рабстве. Ее муж, несмотря на его тумаки, выходки и глубокую безнравственность, все-таки оставался человеком, способным на чувства, на страстные порывы, храбрость и жалость.
В ту роковую ночь его привели к ней всего израненного после неудачного нападения на английского путешественника. До сих пор она знала, что он вор, сбившийся с пути человек, не обремененный угрызениями совести, но только в эту ночь она поняла, как глубоко она пала, поняла, что она столько лет дарила свою любовь убийце. У человека, которого она выбрала вопреки всему и всем, ради которого она покинула семью, пренебрегла своей репутацией, честью, — у этого человека оказались руки в крови невинных! Он был вне закона, он был ЧУДОВИЩЕМ! И она разделила его судьбу!
Эта мысль помогла ей расценить его смерть как освобождение. Но каким же был ее ужас, когда она поняла, что теперь она целиком находится во власти банды негодяев, что тайные законы воровского мира навсегда закрыли для нее возможность вернуться в общество достойных людей. Они обращались с ней, как с какой-нибудь вещью, и она стала против своей воли супругой Батиста, который с этого дня имел право распоряжаться жизнью и смертью ее и ее детей. Детей у нее отняли, как только она вышла замуж (позже она рассказала нам, какими непристойными сценами, пародирующими святые обряды, было обставлено это «замужество»). В руках бандитов дети стали заложниками для того, чтобы принудить ее к молчанию и задушить в ней даже малейшую попытку бунта.
— Я пропускаю, — сказала она, — описание всех тех душераздирающих сцен, при которых мне пришлось покорно присутствовать. Я с трудом сдерживалась, с нетерпением дожидаясь случая освободиться, и этот случай мне представился с вашим неожиданным появлением. К счастью, в этот момент не было сыновей моего так называемого мужа, поэтому я сразу же попыталась этим воспользоваться. Я прокралась незамеченной в комнату моего старшего сына и, связав две простыни, помогла ему выбраться наружу. Он должен был добраться до Страсбурга как можно скорее, чтобы найти солдат и привести их сюда. Когда я вернулась, Батист велел мне подняться и приготовить вам постель. Я постелила простыни, на которых несколькими днями раньше был убит какой-то проезжий и на которых еще не до конца отстиралась кровь. Вы прекрасно поняли смысл моего предупреждения не пить отраву, которая отдала бы вас прямо в руки убийц. Таким образом, вы смогли в нужный момент помочь мне, как я и рассчитывала, а остальное вы знаете.
Барон в свою очередь попросил Маргариту поделиться своими планами на будущее. Я присоединился к его просьбе, уверяя, что она полностью может рассчитывать на мою признательность.
— Я чувствую теперь отвращение к этому миру, который не дал мне ничего, кроме страданий, — сказала она. — Единственное, что я хотела бы, — уйти в монастырь. Но я не могу этого сделать, не обеспечив сначала будущее своих детей. И если мою мать, не выдержавшую моего позора, преждевременно унесла смерть, то мой отец еще жив, и он не жестокий человек. Может быть, несмотря на мою неблагодарность по отношению к нему, увидев мое нынешнее плачевное положение и особенно — положение моих детей, у отца смягчится сердце. Ваше вмешательство безусловно может мне очень помочь, и услуга, которую вы мне оказываете, в тысячу раз важнее той, что оказала вам я, вырвав вас из рук Батиста и его негодяев.
Мы обещали Маргарите ни перед чем не останавливаться, чтобы добиться для нее прощения у отца, и мы преуспели в этом так, как этого только можно было бы пожелать. Он расценил возвращение дочери как истинное благословение небес. Он встретил их — дочь и ее детей — с распростертыми объятиями, поселил их в своем замке, несмотря на противодействие дальних родственников, которых ради этого выдворил вон: в отсутствие Маргариты эти родственники расположились в замке и подавляли старика своей предупредительностью, поджидая его кончину. Поэтому нам было не слишком трудно убедить Маргариту отказаться от мыслей о монастыре и остаться рядом с отцом, для счастья которого это было просто необходимо.
Что касается Теодора, ее старшего сына, которому мы в значительной степени были обязаны своим спасением, то никакие доводы не помогли отговорить его от намерения следовать за мной. Он привязался ко мне всем своим существом и со слезами умолял взять его на службу. В конце концов я решился на это, и, не без труда получив согласие родственников, он был торжественно пожалован званием моего пажа.
Баронесса, придя в себя и узнав о тех опасностях, из которых я ее вызволил, не могла выразить свою безграничную признательность. Она настаивала, чтобы я согласился отправиться вместе с ней и бароном в их замок в Баварию; муж присоединился к ее просьбе, и неделю спустя Теодор, барон де Линденберг, его жена и я выехали в направлении замка Линденберг.
Вы видите, каковы были те средства, которыми воспользовался авантюрист Альфонсо д‘Альворадо, чтобы проникнуть в замок Линденберг, и, следовательно, можете судить, насколько заслуживают доверия остальные утверждения вашей тетушки.
Вон отсюда! Убирайся! Возвращайся в могилу, бесплотный дух, видимость без содержания! Нет души в твоих глазницах, которыми ты уставился на меня!
Вон отсюда, призрак! Кошмарное подобие человека!
Вон отсюда!
Итак, я прибыл в замок Линденберг, где мои достоинства как охотника, впрочем весьма посредственные, помогли мне целиком и полностью завоевать симпатию барона. Здесь я и увидел впервые вашу сестру. Ее юность и очарование меня поразили, и с первой же встречи я понял, что влюблен. Я не знаю, чем — своими талантами или своей красотой — она совершенно пленила меня, но с этого момента все мои блестящие парижские победы отошли куда-то далеко, и другие женщины для меня больше не существовали. С самого начала я понял, что отныне ее и моя судьба неразрывно связаны, и даже крайнее смущение не помешало мне решиться на разговор с хозяйкой дома.
— Это моя племянница, — сказала мне однажды баронесса. — Но, может быть, вы еще не знаете, что я ваша соотечественница; герцог Медина Чели мой брат, а Агнес — дочь моего второго брата, дона Гастона. Она посвящена монастырю с момента своего рождения и примет обет, как только вернется в Мадрид.
Эта новость была так далека от того, что ожидал услышать дон Лоренцо, что он не удержался от взволнованного восклицания:
— С рождения посвящена монастырю? Что-что?! Я впервые слышу о подобных планах.
— Меня это не удивляет, дорогой Лоренцо, — ответил дон Раймонд, — послушайте дальше. Возможно, сюрпризы для вас еще не закончились, и я думаю, что смогу рассказать вам о некоторых моментах истории вашей семьи, о которых вы абсолютно ничего не знаете и которые я узнал от ващей собственной сестры.
И он продолжал свой рассказ:
— Это открытие произвело на меня такое же ошеломляющее впечатление, как на вас. Мне трудно представить себе, чтобы можно было таким образом принести в жертву свободу и, так сказать, саму жизнь человеческого существа без его ведома, и только для того, чтобы получить неизвестно какую сверхъестественную милость, которой сам человек смог бы воспользоваться в последнюю очередь.
Все дело в том, что когда ваша мать, донья Инезилья, еще носила Агнес под сердцем, она тяжело заболела и дала слово, что, если поправится, посвятит будущего ребенка святой Кларе, если будет девочка, или святому Бенедикту, если будет мальчик. Она поправилась. Агнес родилась живой, и ее участь была решена. Дон Гастон не стал спорить с опасными намерениями своей супруги, но, зная мнение герцога, своего брата, о монастырской жизни, он решил, что от того будут тщательно скрывать будущее, уготованное вашей сестре, — вот почему ее еще совсем маленькой отдали вашей тетке, которая тогда только что вышла замуж за барона де Линденберг. Тетушка увезла ребенка с собой в Германию, где должна была сделать все необходимое, чтобы подготовить девочку к той судьбе, которая ей была предназначена.
Агнес воспитывалась в монастыре неподалеку от замка, но ее непокорная и гордая природа быстро взяла верх. Когда я ее узнал, это была уже девушка, наделенная в высшей степени всеми прелестями своего пола, чистой душой и удивительно разумная. Но сама чистота заставляла ее смеяться над теми церемониями, которые почитали монашки, и самую большую радость ей доставляли минуты, когда живой ум подсказывал ей очередную проделку, заставляющую чертыхаться мать-аббатису или какую-нибудь старую сестру-привратницу, лохматую и угрюмую.
Но она была недостаточно скрытной, чтобы долго держать в себе отвращение, которое испытывала к уготованному ей печальному будущему. Дон Гастон знал это, но, боясь, как бы ваше вмешательство не стало препятствием для исполнения обета, который они считали священным, вас решили удалить, пока не свершится непоправимое.
Обряд пострижения назначили на то время, когда вы будете путешествовать, и в ожидании этого тщательно следили, чтобы как-нибудь не открылся роковой обет доньи Инезильи. Агнес никогда не знала вашего адреса, ваши письма подвергались строжайшему просмотру, прежде чем попасть к ней: оттуда тщательно изымались все строки, способные внушить ей слишком большое сожаление о мире, который ей не суждено было узнать, а все ее ответы были ей продиктованы либо ее теткой, либо мадам Кунегундой, ее гувернанткой.
Я решил использовать все возможности, чтобы противостоять выполнению этих варварских планов. Сила любви, которая толкнула меня к вашей сестре, отвращение к той несправедливости, жертвой которой ее сделали, — все это заставило меня искать ее расположения. Я тут же признался ей в своей любви и постарался доказать ей всеми возможными средствами, что она может видеть во мне не только влюбленного, но друга и союзника. Я ей признался, что знаю вас и горжусь дружбой с вами, — она с жадностью впитывала мои слова. Объединявшая нас мысль о сердечных узах, безусловно, сыграла решающую роль в чувстве, которое потихоньку сблизило нас.
Однако мне удалось добиться ее признания в любви не без труда. Но когда я предложил ей свой грандиозный план освобождения и уговаривал ее бежать со мной, она попросила меня ничего не предпринимать:
— Будьте великодушны, Альфонсо. Вы — властитель моего сердца, не злоупотребляйте этим. Я очень молода, а мой брат, единственная опора, на которую я могу рассчитывать, слишком далеко. Вместо того чтобы толкать меня на бесчестный поступок, тень от которого падет стыдом на всю мою жизнь, постарайтесь лучше завоевать расположение тех, в чьей власти я нахожусь. Мой дядя вас уважает, а моя тетя, суровая, безжалостная, жестокая ко всему свету, не может забыть, что вы вырвали ее из рук убийц, и вся ее суровость исчезает при вашем появлении. Используйте свое влияние на нее. Я ваша, если опекуны не будут против нашего союза, и, когда они увидят невозможность осуществления своих планов, надеюсь, они не рассердятся на меня за непослушание и найдут какое-нибудь средство обойти страшный обет моей матери.
Я отдал бы все в мире, чтобы спасти мою дорогую Агнес, и свидетельство ее нежности придало крылья моей решимости. Мои основные усилия были направлены против баронессы. Ей было тогда лет сорок, и я не забыл еще ее блистательного появления в коляске в Люневиле, во дворе «Серебряного Льва». Конечно, возраст уже набросил некую тень на ее красоту, но она еще гордо носила то, что от нее осталось. Я удвоил свои старания ей понравиться и, увы, слишком в этом преуспел!
Одним из моих основных занятий было чтение ей вслух, и иногда так проходила целая ночь. Я проглотил вместе с ней всю библиотеку замка, со скоростью одного тома в день. Я прочитал таким образом, без разбора, романы «Удалой охотник», «Приключения Белого Тирана», «История Всадника-Солнца», «Пещера Антифона», «Борода Медузы», «Тайна Майя», «История лунных гребней» и другие старые романы с вычурными сюжетами, лишенными интересных коллизий, и тяжелым стилем, одним словом — довольно примитивные.
Баронесса получала от этого чтения и моего общества все большее и большее удовольствие, что я с удовлетворением отмечал, не отдавая себе отчета в возможной опасности. Наконец она так явно выказала мне свое расположение, что я и Агнес нашли этот момент самым подходящим, чтобы признаться тетушке в нашем чувстве.
И вот однажды я остался один с доньей Родольфой. Я только что закончил читать скучнейшие «Приключения короля Тритона и королевы Базальты» и хотел уже подняться, чтобы пойти к моей Дорогой Агнес, как баронесса меня остановила.
— Ах! — сказала она только. — Что вы об этом думаете, сеньор, и верите ли вы, что в мире может отыскаться мужчина, способный на такую абсолютную и такую чистую привязанность?
— Он перед вами! — ответил я. — И мое сердце дает мне уверенность в этом. Ах, донья Родольфа, имея хоть малейшую надежду смягчить вас, будь я уверен, что вы не будете держать против меня зло, тотчас же назвал бы я вам имя той, которую люблю…
Она бросила на меня странный взгляд:
— А если я сама попрошу вас не делать этого? Если я вам скажу, что уже знаю предмет ваших желаний и что та, которую вы любите, давно платит вам взаимностью и вместе с вами проклинает роковой обет, который отдаляет вас от нее?
— Ах, донья Родольфа, — воскликнул я, падая перед ней на колени и схватив ее руку умоляющим жестом. — Вижу, что вы проникли в мою тайну: так что вы решили? Чего мне ждать? Могу ли надеяться, или мне больше не следует рассчитывать на вашу благосклонность?
Она не отняла у меня своей руки, и я почувствовал, что она дрожит. Повернув голову, другой, свободной рукой она прикрыла глаза.
— Как я могу вам отказать? — простонала она, как бы под воздействием глубочайшего волнения. — Ах, дон Альфонсо, не сегодня я заметила, куда направлены все ваши устремления, но теперь я оценила след, который они оставили в моем сердце. Я — жена барона, но тем хуже, я не сопротивляюсь более силе моей страсти и признаюсь: я обожаю вас! Напрасно продолжать борьбу: гордость, честь, святость уз, которые связывают меня с бароном, — все побеждено, все сметено, и даже если отбросить все эти ничтожные понятия, и этого еще слишком мало, чтобы заплатить за исключительное владение вашим сердцем.
Она остановилась, задыхаясь, глядя на меня, как бы ожидая моего окончательного решения.
Вся радость мгновенно погасла на моем лице. Я оправился от терзающего меня замешательства, которому не находил названия. Будь я более опытен, я избежал бы подобной оплошности. Позже жизнь меня научила, что нет добродетели, которую нельзя было бы победить, что чувства одни и те же у всех и что опасно предлагать женщине, даже если ей сорок лет и она слывет ледышкой, проводить много времени в тесном общении с приятным и пылким молодым человеком. Но пойдем дальше.
Несколько мгновений я колебался, оказавшись перед такой неожиданностью и не зная, на что решиться. Возразить, грубо вывести ее из заблуждения было неловко и глупо, к тому же я рисковал обрушить на Агнес весь гнев, который должен был пасть только на меня. С другой стороны, мой рассудок, моя горячая любовь к Агнес не позволяли мне притвориться даже на минуту, что я испытываю чувства, далекие от моего сердца.
Мое смущение, мои колебания не ускользнули от внимания баронессы.
— Как, — вскричала она, вставая, — и это вся радость, которую я имею право ждать от вас? Объясните, что происходит?
Я завел длинную и путаную речь о том, что ее чары, опасная атмосфера сладострастия, исходящая от нее, особая красота ее лица действительно уже давно поразили меня и что их действие, подкрепленное той благосклонностью, которую она всегда выказывала мне, могли бы, несмотря на строгие правила чести и гостеприимства, завести меня далеко. Но мое сердце уже заговорило, и женщина, для счастья которой она может сделать все, уже заполнила его целиком так, что теперь моя судьба и сама жизнь зависят от того, станет ли она моей.
Я собирался продолжать, но ее жест меня парализовал. Она подошла ко мне с горящими глазами и, схватив меня за плечи, прошипела:
— Кто эта женщина? Я хочу знать ее имя! Я заставлю ее поплатиться за свою дерзость, за то, что она оспаривает у меня твое сердце!
Забыв всякие приличия, она повисла у меня на шее, и я чувствовал на своем лице ее горячее дыхание. Когда я мягко отстранил ее, она яростно бросилась на землю, и ее гнев нашел выход в рыданиях.
— Альфонсо, друг мой, — вскричала она, — будьте свидетелем моего отчаяния, неужели такая всеобъемлющая, такая глубокая любовь не сможет смягчить вашу жестокость? Эта женщина, которая вас любит, что она сделала, чтобы вас завоевать? Какую преданность она вам выказала, чем она пожертвовала ради вас, на что я тоже не была бы способна? Скажите, чем она лучше Родольфы?
Я пытался ее поднять, но мои попытки примирения вызывали у нее только раздражение. Она встала, вся дрожа, и ее ярость немедленно хлынула через край.
— Я узнаю имя моей соперницы, — проскрежетала она угрожающим тоном, — и, когда я его узнаю, ее не спасет никакая молитва. Вы просили только что о моей благосклонности, о моем покровительстве, стало быть, она зависит от меня? Кто она? Я требую назвать ее имя, напрасно вы будете пытаться укрыться от моей мести: вы будете окружены шпионами, и ни один ваш жест, ни один взгляд не ускользнет от меня. Идите, Альфонсо, вы жестоко заплатите за мое разочарование.
Говоря это, она захлебнулась; ярость перехватила ей горло, ее начала бить нервная дрожь, она вибрировала, как струна, которая вот-вот оборвется, и наконец с глухим полустоном-полувздохом рухнула на пол. Я бросился звать людей и, воспользовавшись общей суматохой, вызванной ее внезапным обмороком, покинул комнату, умчавшись так быстро, как только позволяло мне волнение.
Я был сражен. Вот каков был плачевный итог мой дипломатии. Ситуация, в которой теперь оказались я и Агнес, была еще хуже, чем прежде. Жестокое суеверие ее родителей вместе с неестественной страстью ее тетки ко мне, казалось, воздвигли перед нами несокрушимое препятствие. Терзаемый этими горькими мыслями, преисполненный негодования на самого себя и возмущения против судьбы, я бродил по бесконечным коридорам, пытаясь найти выход в сад, когда в одном из низких залов с открытыми окнами я заметил Агнес, сидящую за большим столом, посреди целой горы самых разнообразных свитков и рисунков. Когда я вошел, она даже не подняла голову, настолько была поглощена работой. Я подошел, не говоря ни слова. Она жестом велела мне сесть и показала на груду рисунков, которыми был завален стол. Я взял один из них наугад, исключительно из вежливости, чтобы сделать вид, что я его рассматриваю, пока она не закончит свою работу, но, как только я поднес его к глазам, меня охватило странное чувство.
Снаружи была тихая и прекрасная ночь, луна мягко освещала лужайки, казалось, благоухающее дыхание сада колыхало занавески, мягкая ночная свежесть вливалась сквозь открытые окна, чтобы умереть в свете лампы. Странная улыбка застыла на губах Агнес. Мучительная красота этого часа, присутствие Агнес, одиноко сидящей в этой огромной мрачной комнате, рядом со мной, составляли прекрасный аккомпанемент жуткому содержанию рисунков в моих руках. Их всех объединял центральный сюжет, везде один и тот же, а все вместе они рассказывали дикую, неправдоподобную историю, которая разворачивалась в целой серии картин. Казалось, все они доказывают одно и то же.
Я спросил Агнес, не она ли автор этих, таких оригинальных и странных, композиций. Они были выполнены в очень редкой технике. Это напомнило мне день, когда еще ребенком я случайно наткнулся на гравюру, представляющую шедевр испанской готики. Форма заостренных башен, которые вырастали из зелени совсем не так, как по логике они должны были подниматься (соответственно несколько странной детской логике), — все это меня погрузило в неописуемое недоумение. Они показались мне каким-то отклонением от природы, похожим на одно из тех бесполезных чудовищ, которыми она иногда развлекается. Глядя на рисунки, я почувствовал присутствие какой-то настоящей тайны, но это достигалось в меньшей степени сутью изображенных предметов, чем в каком-то допущенном нарушении естественных законов. Между тем один из этих сюжетов меня поразил больше других своей отвлеченностью, которая заключалась одновременно в позах всех персонажей и в строгой геометричности места действия.
Из глубины коридора, который исчезал в полутьме и в который открывалась низенькая дверца, казалось, движется фигура человека сверхъестественного роста в монашеской одежде. Из-за открытой двери была видна настоящая стена из голов с выражением ужаса различной степени на лицах. Самое интересное, что художник, используя все возможности хорошо понятой перспективы, даже поместил точно под притолокой двери, в удалении и как бы в неопределенной глубине стол, вокруг которого были навалены обезглавленные тела, и ужас этой картины в сочетании с жестом изображенного СУЩЕСТВА, казалось, выплескивался за рамки рисунка. Лицо этого СУЩЕСТВА было закрыто вуалью, на руке висели четки, одежда его, заношенная, грязная, была забрызгана кровью. Через дыру в одежде можно было разглядеть грудь с только что нанесенной раной. В одной руке ОНО держало лампу, в другой — огромный нож. Казалось, СУЩЕСТВО желает выйти из картины. Я повернулся к Агнес:
— Что это означает? Это игра вашей фантазии?
Она взглянула на меня, улыбаясь:
— О нет. Это фантазия разума гораздо более могущественного, чем мой. Но возможно ли, что, находясь уже три месяца в местечке под названием «Линденберг», вы никогда не слышали об ОКРОВАВЛЕННОЙ МОНАШКЕ?
— Вы — первый человек, который при мне произносит это имя, но^прошу вас, расскажите мне о ней.
— Я не смогу вам точно все рассказать, потому что все то, что я об этом знаю, исходит из семейной традиции, в которую все в этих краях верят, а сам барон в этом просто убежден. Что касается моей тети, с ее прирожденной склонностью исследовать и допускать в качестве евангельской истины все, что так или иначе относится к чудесам, то она скорее усомнилась бы в своем собственном существовании, чем в реальности ОКРОВАВЛЕННОЙ МОНАШКИ. Рассказать вам эту историю?
Я ответил, что буду ей премного обязан. Она отложила рисунок, над которым трудилась, и, глядя на меня по-заговорщицки, начала с преувеличенной важностью свой рассказ:
— В самом деле удивительно, что ни одна из старинных хроник не посчитала нужным зафиксировать существование такого примечательного персонажа. Я хотела бы рассказать вам о ее жизни, но, к сожалению, ее история начинается только с момента ее смерти. Именно тогда ей впервые понадобилось во всеуслышанье продемонстрировать свое вмешательство в дела этого мира, для чего она завладела замком Линденберг. Вкус к роскоши заставил ее выбрать самую красивую комнату. Оказавшись там, она от души предалась веселью, и каждую ночь столы, сундуки и стулья вытворяли под ее руководством то, что можно назвать словом ШАБАШ. Никто никогда не сможет объяснить, почему призраки появляются по ночам. Это развлеченьице продолжается уже сто лет. Как правило, оно сопровождается криком, мяуканьем, мольбами и богохульствами. Хотя одна из комнат замка с самого начала практически полностью была отдана ей, МОНАШКА никогда не оставалась только там. Иногда видели, как она бродила по старым галереям или останавливалась время от времени перед дверьми разных комнат, плакала и жаловалась, к ужасу их обитателей. Во время этих ночных прогулок ее видели многие, и по их рассказам, в которых, впрочем, многое совпадало, было составлено ее описание, похожее на то, что вы видите на этих рисунках.
Странность этого рассказа до крайности возбудила мое любопытство.
— Разве она никогда не говорила с теми, кто ее встречал?
— Нет. В том, что она высказывала по ночам, уверяю вас, нет ничего нового, — это смесь ругательств, угроз, проклятий, Pater noster, — вот все, что составляет ее ночной репертуар, да и его обычно слышат лишь издали. Впрочем, она имеет понятие о разнообразии, абсолютно не считаясь с гармонией, так как после безутешных и бесконечных криков вдруг можно услышать пение псалма De profundis, исполняемого замечательным голосом, с точным соблюдением хорового ритма. Она признает только свой каприз, но ругается ли она или священнодействует, молится или богохульствует, всегда остается такое впечатление, что она старается запугать слушателей. От этого жить в замке стало невозможно, и его владелец не устоял. Однажды утром его нашли задохнувшимся от ужаса. Казалось, этот успех воодушевил духа, и он удвоил свои забавы. Но нигде не сказано, что духи хитрее нас. Следующий барон вступил во владение своим поместьем вслед за знаменитым колдуном, который, не дрогнув, закрылся на целую ночь в комнате привидения. Мне кажется, это была суровая битва, когда он выходил, можно было подумать, что ОН ОДЕРЖАЛ ПОБЕДУ. Я не очень хорошо знаю, какими заклинаниями он воспользовался, чтобы укротить духа, но только тот решил оставить замок в покое, и в течение пяти лет его обитатели могли спать спокойно.
Однако после смерти заклинателя МОНАШКА появилась вновь, но надо полагать, что несколько магических колец замкнули ее уста, потому что теперь она бродит молча. Кроме того, она появляется только один раз в пять лет. Я не знаю, каким образом продолжает ею командовать из могилы двойник колдуна. Создается впечатление, что между ними существует договор, который в течение ста лет она неукоснительно соблюдает. В ночь на пятое мая каждого пятого года, как только башенные часы пробьют час, можно видеть, как открывается дверь тайной комнаты (в течение целого века комната замурована и заделана). В этот миг появляется призрак в своем легендарном снаряжении, с лампой в одной руке и кинжалом в другой. Он медленно продвигается по коридору, спускается по лестнице Восточной Башни, бродит некоторое время по большому залу, потом выходит наружу через дверь в стене и бродит где-то по округе, куда никто никогда не осмелился за ним следовать. В эту ночь, как требует традиция, привратник оставляет для призрака все двери открытыми, но не потому, что тот не способен при необходимости пройти сквозь стены. Призраки тоже имеют привычки, и двери открывают для того, чтобы он, уходя, не забыл свою дорогу.
— Но каковы же цели этих ночных прогулок?
— В точности этого не знает никто, но небу или аду, надо полагать, ОНА совсем не нравится, потому что по истечении часа ОНА обязательно возвращается. Когда она возвращается в свою комнату, оттуда некоторое время продолжают доноситься неясные звуки, словно она занимается домашними делами, затем все успокаивается на следующие пять лет.
— Агнес, а вы верите во все это?
— Конечно, нет, как вы прекрасно понимаете, да и годы, проведенные в монастыре, навсегда излечили меня от этого вздора, но все в замке в это верят, и я поостерегусь объявлять о своем неверии. Впрочем, мадам Кунегунда, моя гувернантка, еще содрогается, как она говорит, после очередного явления МОНАШКИ слугам замка, и общий ужас, охвативший всех слуг, и причудливые манеры, которые она им представила, а также общий вид духа были очень похожи на один из тех рисунков, что вы видите.
И, выхватив один из рисунков, она показала мне его. Там, среди кучи голов, была изображена шутовская фигура старухи, которая странным образом походила на мадам Кунегунду, так что можно было подумать, что последняя — только очередное воплощение этих кошмаров.
— Я горю желанием, — ответил я, — увидеть оригинал.
— Немного терпения, и вы увидите лицо еще более ужасное, если это только возможно. Если оно вам понравится, делайте с ним все, что вам заблагорассудится.
Она поднялась, подошла к шкафу, стоящему у одной из стен комнаты, и, достав из ящика маленькую коробочку, открыла и протянула ее мне.
— Вы никогда не встречали оригинал этого портрета? — спросила она, глядя на меня.
Это был ее портрет.
Восхищенный ее подарком, я поспешил с чувством поднести изображение к губам. Я упал на колени и раскрыл перед ней всю силу своей страсти. Она вздыхала и отвечала на мои ласки, и, когда наш общий восторг достиг своей вершины, она вдруг громко вскрикнула, вырвалась и выбежала из комнаты через дверь, ведущую в сад.
Не понимая, чем вызвано это внезапное бегство, я вскочил, чтобы броситься за ней, но с неописуемым смущением заметил стоящую рядом со мной баронессу, которая глядела на меня, задыхаясь от ярости. Бешенство не давало ей говорить, а что касается меня, то мое замешательство было слишком велико, чтобы я мог что-либо сказать. Через несколько мгновений она перевела дух:
— Итак, я точно видела, что тебя увлекает кокетство моей племянницы, и я принесена в жертву этой маленькой шлюхе! Но в одном я, по крайней мере, счастлива: я не одна буду лить слезы сожаления, вы тоже узнаете, что такое безнадежная любовь! Со дня на день мы ждем распоряжения отправить Агнес в Мадрид. Как только она туда приедет, она примет обет, и между вами встанет непреодолимая преграда. Оставьте меня, — продолжала она, увидев, что я собираюсь ее прервать, — мольбы бесполезны, ничто теперь не сможет изменить мое решение. Ваша возлюбленная станет узницей в своей комнате и покинет замок только для того, чтобы сразу отправиться в монастырь. У нее теперь будет время подумать, к чему ее привело пренебрежение своим долгом, а что касается вас и всяких попыток с вашей стороны помочь ей, то могу сказать, что ваше присутствие здесь с этого момента никому удовольствия не доставит. Ваши родители отправили вас сюда не для того, чтобы вы смущали покой моей племянницы. Вы должны еще посмотреть мир, и я очень огорчена, что так долго мешала продолжению вашего образования. Прощайте, сеньор. Помните, что завтра утром мы видимся в последний раз.
Опалив меня взглядом царственного презрения, она вышла из комнаты. Я сразу вернулся к себе, где и провел ночь в поисках средства, которое пфмогло бы мне вырвать Агнес из когтей ее тетки. Но слова баронессы были очень конкретны, оставаться в Линденберге хоть на один лишний день было нельзя. Назавтра я объявил барону о своем отъезде.
Барон так искренне убеждал меня, что он очень огорчен этим обстоятельством, продемонстрировал мне такие свидетельства своего участия, что мне показалось, что я могу рискнуть и посвятить его в наши заботы. Однако едва я произнес имя Агнес, он прервал меня и дал мне понять, что это то дело, в которое он не намерен вмешиваться.
Я понял, что любые разговоры бесполезны. Здесь, безусловно, была рука баронессы, а я не знал, какую власть она над ним имеет. Напрасно я просил также разрешения увидеться с Агнес перед отъездом — я покидал замок в похоронном настроении.
Барон дал мне понять, что только присутствие племянницы мешает моему более длительному пребыванию в замке, но, горячо сжав мою руку, добавил, что, как только Агнес уедет, я могу рассчитывать на его дом, как на свой.
— Прощайте, Альфонсо, — сказала мне баронесса и на глазах у мужа протянула мне руку.
Я взял ее и хотел было поднести к губам, но она не позволила, а поскольку муж находился в другом конце комнаты, процедила сквозь зубы:
— Запомните, что мы с вами еще не рассчитались. Моя любовь к вам перешла в ненависть, и, как бы далеко вы ни были, моя месть найдет вас.
Ее взгляд подтверждал серьезность эти зловещих намерений. Я ничего не ответил и поспешил покинуть замок. Пересекая двор, я высунулся из коляски и долго не отрывал взгляда от окон вашей сестры. Но она не показывалась, и я, разочарованный, откинулся на сиденье кареты.
В качестве свиты у меня был только один француз, которого я нанял в Страсбурге вместо Стефана, и маленький паж, о котором я вам говорил. Своей сообразительностью, верностью, приятными манерами Теодор завоевал мое сердце, но он готовился оказать мне еще одну услугу, и с тех пор я смотрю на него как на своего ангела-хранителя.
Мы едва проехали полмили, когда, подскакав к окошку кареты, он заговорил на моем родном языке (на котором он к тому времени говорил правильно и без акцента):
— Будьте мужественны, сеньор! Пока вы прощались с бароном, я воспользовался моментом, когда мадам Кунегунда была в кабинете, и проскользнул в комнату, которая находится как раз над комнатой доньи Агнес. Я напел мотивчик немецкой песенки, хорошо ей знакомой, в надежде, что она узнает мой голос, и здорово получилось; я вскоре услышал, что открылось окно. Я быстро опустил конец веревки, которую предусмотрительно прихватил, а когда окно закрылось, я подтащил веревку, и вот что я нашел.
И он протянул мне маленький листок с моим именем. Я поспешил развернуть его: это была записка, написанная рукой Агнес.
Не торопитесь покинуть страну, устройтесь незаметно где-нибудь поблизости, в деревне. Моя тетя, поверив, что вы уехали, перестанет держать меня взаперти. Вы найдете меня в Западном Павильоне, 30-го, в полночь. Постарайтесь быть там вовремя, и мы обсудим вместе наши планы на будущее.
Я не в состоянии передать вам радость, которая охватила меня, когда я прочитал эти строки. Я осыпал Теодора изъявлениями моей самой горячей признательности, — ведь благодаря ему все сразу изменилось. Конечно, я не позволил себе с ним никакой откровенности, но маленький проказник был слишком хитер, чтобы не разгадать моей тайны, и слишком скромен, чтобы дать понять, что он ее знает.
Я постарался выполнить указания Агнес буквально: мое путешествие сначала привело меня в Мюнхен, затем, оставив коляску на попечение Люка, моего французского слуги, я взял лошадь и вернулся, чтобы укрыться в деревне, расположенной примерно в четырех милях от замка Линденберг. Уже не помню, какую историю я рассказал хозяину трактира, где я остановился: он был, к счастью, наивен и не слишком любопытен и поверил на слово всем моим выдумкам. Я жил здесь с Теодором. Мы оба были переодеты, и никому не приходило в голову, что мы могли быть не теми, за кого себя выдаем.
К моему сожалению, две недели тянулись очень медленно. Уверенные в успехе своих новых ролей, к которым мы уже привыкли, однажды после полудня мы шли по главной улице деревни и вдруг наткнулись на двух женщин: одной из которых — юной и восхитительно красивой — была Агнес, зато другая была страшной, хромой и довольно неопределенного возраста. Я почувствовал, что бледнею, мои ноги в тот же миг отказались мне служить. Я уже приготовился наплести мадам Кунегунде невесть какую ребяческую историю, чтобы объяснить наше присутствие здесь, но увидел, что они спокойно продолжают свой путь, приняв нас за незнакомцев. Только румянец на щеках Агнес показал мне, что наше переодевание не является тайной по крайней мере для нее.
Следующие дни прошли в лихорадочном ожидании, но полные восторга. Наконец долгожданная ночь наступила. Она была удивительно величественной и прекрасной, свет луны был необыкновенно ярок. Едва отзвонило одиннадцать часов, как мы с Теодором поспешили к указанному месту. Деревня была погружена в глубокий сон. Еще издалека мы увидели Западную Башню среди таинственных отсветов, которые придавали теням необычную глубину.
Стену, опоясывающую замок, мы благополучно преодолели с помощью лестницы, которую Теодор захватил с собой, и спустя несколько секунд уже были в павильоне. Внутри, как и снаружи, стояла полная тишина; удары часов отдавались с удивительной четкостью. Я услышал, как пробило полночь на башенных часах замка, и с этого момента все деревенские звуки вдруг ожили и зазвучали во всем своем разнообразии. Таким образом прошла четверть часа, я прислушивался к малейшему трепетанию травы, к легчайшему дуновению ветра.
Наконец в павильоне послышался звук легких шагов, и мгновение спустя Агнес была в моих объятиях.
Мы не стали терять времени на ласки, и, как только я ее усадил, она мне сказала:
— Дорогой Альфонсо, время дорого, мадам Кунегунда не дает мне ни минуты покоя. В замке получено распоряжение о моем отъезде, и через неделю их приговор будет приведен в исполнение. Нет никакой надежды, что мои родители уступят. Фанатизм, еще более усиленный настойчивым давлением моей тети, заставляет их идти до конца в своей жестокости. В такой ситуации я решила полностью довериться вам. Сегодня 30 апреля. Через пять дней, в соответствии со своим расписанием, знаменитая МОНАШКА должна появиться. У меня есть костюм, очень похожий на тот, в котором ходит она. Держите неподалеку коляску, подготовленную для долгого путешествия, и ждите меня около двери во внешней стене замка. Как только башенные часы прозвонят час, я выйду из своей комнаты в одеянии призрака, и я не думаю, что среди обитателей замка, если я их встречу, найдется кто-нибудь, кто осмелится помешать моему бегству. Я рассчитываю на вас, Альфонсо, и надеюсь, вы не воспользуетесь моим доверием. Если вы предадите меня, я даже не смогу найти друга, который бы отплатил вам за это оскорбление, и я молю Бога, чтобы никогда не наступил день, в который мне пришлось бы горько пожалеть обо всем этом.
Говоря это, она прижалась ко мне и опустила голову мне на плечо. Я наклонился к ней, она смотрела на меня широко открытыми глазами, как загипнотизированная, и выражение ее лица переворачивало мне душу. Я читал на нем беспомощность и страх, безграничную любовь и безнадежное доверие. Я сжал ее в своих объятиях. Я торжественно уверял ее в чистоте своих намерений по отношению к ней; я клялся, что пока Церковь не освятит наш союз, она не найдет рядом с собой более преданного и более почтительного раба, чем я. Я долго продолжал говорить в том же духе, когда снаружи раздался тревожный шум. Внезапно дверь открылась, и на пороге появилась женщина, которую мы слишком хорошо знали. Мадам Кунегунда смотрела на нас с самой мерзкой ухмылкой, и по ее виду мы поняли, что она все слышала.
Как она сумела выследить нас, добраться до павильона и подслушать наш разговор, мы не стали выяснять. Но следовало действовать быстро, поскольку от этого зависел весь план нашего бегства, и мы понимали, что нам не приходится рассчитывать даже на самую малую толику жалости.
— Святая Барбара! — воскликнула она, скрежеща зубами от ярости, тогда как Агнес отскочила, громко вскрикнув. — Вот так хорошенькая история. Нет, правда! Вы хотите стать призраком! Берегитесь, как бы не стать им на самом деле. Что касается вас, дон Альфонсо, вам должно быть стыдно злоупотреблять простодушием невинной девушки. Но слава Богу, я успела вовремя, и благородная госпожа будет уведомлена о вашей затее. А теперь, сеньор призрак, извольте немедленно следовать за мной.
Она направилась к Агнес, трепет которой ясно показал все бедствия, которые ее теперь ожидают. Схватив девушку за руку, гувернантка с силой потянула ее к двери. Агнес пошла было за ней, но я, в свою очередь, бросился к мадам Кунегунде и попытался умерить ее жестокость своими мольбами, лестью, угрозами, но ничего не помогало. Она уже была около двери и уже подтолкнула к ней свою потрясенную питомицу, когда, подмигнув Теодору, я кинулся на нее и сильно оттолкнул назад. Я больше не колебался. С помощью Теодора я связал ее и уложил на софу так быстро, как только позволило ее сопротивление. Поскольку ее крики все-таки могли быть услышаны в замке, несмотря на большое расстояние, я взял вуаль Агнес и энергично заткнул дуэнье рот. Таким образом, мы смогли перевести дух. Затем я повернулся к Агнес и велел ей как можно скорее вернуться к себе в комнату. Чтобы успокоить ее по поводу предстоящей судьбы мадам Кунегунды, я обещал, что ей не будет причинено никакого вреда от этого внезапного ареста. Наконец я обнял Агнес и напомнил, что буду ждать ее пятого мая поблизости от двери замка, и наконец после новых излияний мы расстались.
Теперь нам надо было заняться старухой. Хорошенько упаковав и связав ее, мы с Теодором погрузили ее на лошадь, и я поскакал с ней в сторону от замка Линденберг.
Мы вихрем влетели в деревню. Едва прибыв, я притаился в нише, тогда как Теодор начал стучать в дверь трактира.
Держа в руке лампу, на пороге появился хозяин. Теодор, сделав вид, что очень торопится, взял ее у него из руки, затем самым естественным неловким жестом уронил на землю, где она и погасла. Пока трактирщик возвращался к себе, чтобы ее снова зажечь, оставив дверь трактира открытой, я проскользнул по лестнице так быстро, как только мне позволяла моя ноша, и прошел в комнату незамеченным. Кунегунда бесновалась и извивалась, как угорь. Я кинул ее в маленькую комнатку, что-то вроде кабинетика, дверь которой выходила в угол моей спальни, и закрыл ее там на ключ. Через минуту трактирщик и Теодор вошли с лампами. Трактирщик удивился моему позднему возвращению, но не стал задавать никаких нескромных вопросов и тут же вышел, оставив меня тихо радоваться успеху моего маневра. Ярость Кунегунды не утихала, и за исключением времени для еды я не рисковал предоставлять ей хоть малость свободы, а в эти моменты я находился рядом с ней с обнаженной шпагой, поклявшись, что при первом же крике или попытке бегства я проткну ее насквозь. Остальное время она проводила в глубине шкафа, где Теодор, которого это безумно забавляло, время от времени принимался искать ее. Выслушав ее жалобы на тесноту и ее сарказмы, он давал ей водки, до которой она оказалась большой охотницей. Впоследствии это питье оказало удивительное воздействие: Кунегунда приобрела привычку напиваться хотя бы один раз в день, чтобы убить время, и, отяжелев от подкрепляющего питья, наша дуэнья проявляла свое присутствие только вздохами удовлетворенного организма.
Таким образом мы беспрепятственно дождались ночи планируемого похищения.
Когда день уже начал клониться к вечеру, из города кружным путем прибыла карета, которую я заказал. Я спрятал ее вместе со слугами в пещере, известной под названием «Линденбергская дыра».
Мы с Теодором вышли из трактира, как только отзвонило одиннадцать часов. Ночь завораживала каким-то прозрачным и странным очарованием. При свете полной луны весь пейзаж был наполнен причудливыми тенями. Слышался только шум ветра, который играл листвой. Над нами возвышалась мрачная масса замка Линденберг, и нам показалось, что мы услышали страшный крик совы, живущей в нише необитаемой Восточной Башни. Она находилась на уровне окна той комнаты, которую посещал призрак.
Вдруг легкий мелодичный звук, казалось, идущий из самого чрева земли, коснулся нашего слуха, словно чье-то дыхание! Затем он исчез, поглощенный ночью, и наступила тишина, еще более гнетущая, чем прежде.
Часы пробили полночь. Даже ветер притаился. Я посмотрел на небо: в воздухе не чувствовалось той постоянной вибрации, которая придает видимость жизни неодушевленным звездам. Прошло еще несколько минут, и замок ожил: на всех этажах в окнах стали зажигаться и гаснуть огни, и мы увидели группу людей, собравшихся перед большими воротами замка. Несмотря на расстояние, их голоса были слышны с необыкновенной четкостью. Я уже топал ногами и проклинал эту назойливую компанию, боясь, как бы они не помешали исполнению нашего плана, но они вскоре разбрелись, и мы могли услышать, как хлопают тяжелые двери в своих ветхих коробках. Пробило половину, потом три четверти. Мое сердце колотилось так, что я боялся, что оно не выдержит. Я чувствовал, что разрываюсь между надеждой и неуверенностью. Наконец желанный час наступил. Башенные часы торжественно уронили единственный удар. Я впился глазами в таинственное окно и минуту или две находился в таком напряженном состоянии. Потом где-то заскрипели засовы, и я увидел, как отворяются массивные двери. Показался Конрад, старый привратник, держа в руке фонарь. Не скрывая испуга при виде открывшихся перед ним теней, он начал открывать двери. Распахнув створки так, чтобы они полностью отошли к стене, он ушел.
Сидя на обломке скалы, я смотрел на освещенный луной замок, который возвышался передо мной. Его толстые стены, зубцы которых казались серебряными в лунном свете, его старые обваливающиеся башни, увенчанные белыми облаками, его огромные черные двери, широко открытые в ожидании сверхъестественного гостя, — все это наполняло меня гнетущим молчаливым ужасом. Весь в нетерпении от той медлительности, с которой тянулось время, я покинул свой наблюдательный пункт и, приблизившись к замку, отважился обойти вокруг него. Никакого света еще не было видно, но, когда я поднял глаза к окну таинственной комнаты, мне показалось, что я увидел или даже скорее почувствовал, как там шевельнулось нечто белое, чьи очертания мне напомнили призрака, изображенного на рисунках. Видение тотчас исчезло, но вместо него появились колеблющиеся огоньки, за движением которых с этажа на этаж можно было следить сквозь лестничные окошки. Огонек пересек большой зал, и я увидел Агнес: еще несколько секунд, и она будет в моих объятиях. На ней был тот же самый наряд, что и на МОНАШКЕ: большая белая вуаль почти полностью скрывала от меня ее черты, на ее платье были большие красные пятна, в одной руке она держала низкий фонарь, в другой — большой кинжал. Я подлетел к монашке, подхватил ее на руки и стремительно произнес:
Агнес, Агнес, ты — моя, а я — твой.
Пока бьется мое сердце,
Пока кровь тенет в моих жилах,
Я принадлежу тебе, а ты — мне,
Для тебя моя плоть, мое дыхание, моя жизнь!
Я чувствовал, что она задыхается от волнения. Карета была наготове. Теодор впустил нас и захлопнул дверцу. Форейторы, молчаливые и безразличные, хлестнули лошадей, и экипаж рванулся с места.
Через деревню мы, казалось, пролетели на крыльях. Камни, вылетавшие из-под колес при такой скорости, градом колотили по плохо закрытым окнам. Вскоре тьма вокруг стала непроницаемой. Небо быстро затягивалось. Скрип осей усиливался, напоминая пронзительную музыку; поднимался сильный ветер. Я испугался, позволил Агнес забиться в глубину коляски, приподнялся и постучал в окошко, чтобы попросить форейторов попридержать лошадей, но они не слышали. Некоторое время я еще видел их силуэты, маячившие передо мной, затем вдруг они исчезли. При вспышке молнии я видел лоснящиеся крупы лошадей, лишившихся своих всадников. Потеряв голову от изумления и страха, я повернулся к Агнес: она казалась удивительно спокойной и погруженной в свои мысли. Я взял ее на руки и, почувствовав ее легкость, не придал значения этой новой странности. Стараясь сохранить спокойствие, я открыл дверцу и попытался дотянуться до поводьев, чтобы остановить лошадей, когда сильный толчок подбросил меня вверх, затем я рухнул. Вокруг стоял страшный треск.
Когда я открыл глаза, был день. Вокруг меня полукругом расположились несколько крестьян, которые спорили, приду ли я в себя или нет. Я чувствовал страшную сухость во рту, язык словно прилип к гортани. Но как только я смог произнести первое слово, я справился об Агнес, и каковы же были мое беспокойство и разочарование, когда они мне сообщили, что не нашли никого, кто соответствовал бы тому описанию, которое я им дал. Они обнаружили меня среди обломков коляски, но, кроме трупов лошадей, рядом со мной никого не было. Однако я попросил их поскорее обшарить все вокруг и чего бы то ни стоило постараться отыскать тело женщины, которая была со мной. Они послушались: четверо из них остались со мной, остальные разбрелись. Что касается меня, я был совершенно не в состоянии двигаться. Я не чувствовал ни рук, ни ног, и ужасная боль время от времени пронизывала всю правую сторону тела. Я спросил, где я нахожусь. Мне ответили — не доезжая одно лье до Регенсбурга, и я едва смог поверить, что проделал такой путь за одну ночь. Крестьяне, в свою очередь, спросили, откуда я ехал. Когда я им ответил, что в час ночи проехал через деревню Розенвельд, они удовольствовались тем, что пожали плечами и посмотрели на меня с жалостью. Потом они положили меня на плетеные носилки и перенесли в домик, стоявший у самых городских ворот. Незамедлительно появился лекарь и вправил мне руки и ноги. Я чувствовал, что весь горю, мои губы ужасно пересохли, кровь бешено стучала в висках. Лекарь успокоил меня, но предупредил, что выздоровление может оказаться длительным, затем предписал полный покой. Я ответил ему, что он может на это надеяться не раньше, чем мне сообщат новости о даме, покинувшей вместе со мной Линденберг в предыдущую ночь и находившейся рядом в момент катастрофы. Он улыбнулся, ничего мне не ответил, но коснулся моей руки с явной симпатией. Позже я услышал его разговор с хозяйкой за дверью моей комнаты и понял, что они оба считают, будто я потерял рассудок. Один за другим заходили крестьяне, чтобы сообщить о безрезультатности своих поисков, никто ничего не нашел, и мое беспокойство сменилось сильнейшим отчаянием. Но мой растерянный и иступленный вид только все более и более убеждал их, что я не в себе, и МОНАШКА с этих пор воспринималась ими как создание моего воспаленного рассудка.
Прошло много дней. За это время тревога и страх уступили место угрюмому унынию, меня охватило какое-то оцепенение. Я жил в состоянии кажущегося тихого смирения, под маской которого продолжала бить ключом тревога, но мое молчание и мое внешнее спокойствие изменили мнение окружающих, и понемногу те, кто ухаживали за мной, смогли убедиться, что я выздоравливаю.
Чтобы мне легче было переносить боль от моих ран и я мог отдыхать, доктор прописал мне сильное снотворное, но душевное возбуждение было так велико, что я целые ночи вертелся с боку на бок, просыпаясь на миг от приснившегося кошмара, чтобы снова погрузиться в тревожное состояние, и никак не мог обрести ни минуты покоя.
Однажды ночью, когда мне удалось наконец заснуть после особенно тяжелого и бурного дня, я вдруг проснулся оттого, что пробило час. Кошмарные сны отступили, но я был вырван из их мучительных объятий только для того, чтобы обрести в своей комнате, где я был один на один со своими тревогами, ощущение неизбежной опасности, которую дает слишком грубое столкновение с реальностью.
Я дрожал, не понимая причины; у меня отчаянно колотилось сердце, и я чувствовал, что волосы на моей голове встают дыбом.
Прошло несколько мгновений, но это болезненное состояние не проходило; напротив, меня охватил непонятный холод, и мрак вокруг меня принял угрожающие очертания.
Все мышцы отвердели, тело отяжелело; неспособный шевельнуться, я прислушался. Кто-то поднимался по лестнице тяжелой грубой поступью, затем я услышал чье-то дыхание и царапанье за дверью. Полог моей кровати был задернут. Ночник, горящий в углу, едва освещал комнату. От порыва ветра дверь отворилась… и передо мной предстало нечто ужасное! Оно приблизилось своей каменной поступью, не произнося ни слова, и в тот же миг я ее узнал.
Святой Иисус, это была она! ОКРОВАВЛЕННАЯ МОНАШКА, та спутница, которую я потерял! Она подняла вуаль, и я смог увидеть ее лицо, дикое и пустое лицо призрака, ее белые руки и кровь, забрызгавшую ее платье. Я не мог ни подняться, ни крикнуть, мои нервы были словно скованы бессилием. Я должен был до дна испить чашу моего кошмара, а призрак явно не спешил уходить.
Он разглядывал меня с видом одновременно угрожающим и безнадежным, и, хотя он не раскрыл рта, я почувствовал, как на меня, словно удары кинжала, падают слова:
Раймонд, Раймонд, ты — мой, а я — твоя.
Пока бьется мое сердце,
Пока кровь течет в моих жилах,
Я принадлежу тебе, а ты — мне,
Для тебя моя плоть, мое дыхание, моя жизнь!
Услышав свои собственные слова, я полагал, что добрался до самого дна ужаса, но кошмар не уменьшался. МОНАШКА оставалась здесь и, казалось, находила удовольствие, поддерживая во мне это состояние магнетического оцепенения, в которое меня погрузило ее появление.
Когда часы пробили два раза, она наклонилась ко мне, и я почувствовал, как ее холодные губы коснулись моих. Я находился на грани реального — с глухим стоном я потерял сознание.
Крик, вырвавшийся у меня, разбудил моего хозяина и его жену, которые спали в соседней комнате. Они поспешно бросились ко мне и, надо полагать, приложили немало усилий, чтобы привести меня в чувство. Тут же послали за лекарем. Возбуждение, в котором он меня нашел, вызвало у него опасения за мою жизнь. Он предписал мне новую микстуру, и я до утра погрузился в тяжелое забытье, но ужасные сны не переставали меня пытать. Ночь прошла в изнуряющих преследованиях, и я проснулся в еще более сильной лихорадке. Состояние возбуждения, в котором я пребывал, мешало моим сломанным костям срастись. Меня охватывали внезапные приступы слабости, и лекарь не отходил от меня весь день.
Необычность моего приключения была такова, что я решил никому о нем не рассказывать и, будучи абсолютно уверенным в реальности своих впечатлений, начал бояться, что поддался всеобщему сомнению, которое явится окончательным доказательством моей неизлечимой болезни. С другой стороны, мне не давали покоя мысли об Агнес. Я спрашивал себя, что она могла подумать, не найдя меня на месте. Я боялся, как бы мое внезапное исчезновение — которое она могла приписать тому, что я не сдержал слово, — не заставило ее усомниться в моей верности, и я, действительно, не видел никакого выхода из этого положения.
Теодор, который оставался там, совершенно не знал о моих приключениях, и он, помогавший мне в похищении МОНАШКИ, должно быть, терялся в догадках, куда страшный призрак мог меня утащить.
В таком состоянии подавленности и тревоги я провел много дней. Я был буквально отравлен навязчивостью призрака, дыхание которого я постоянно чувствовал рядом. Пока тянулся день, усталость от моих многочисленных дел, включая те процедуры, которые мне в изобилии предписал лекарь, заставляла меня почти забыться, и моя душа, несмотря ни на что, отдыхала. Затем наступала ночь с ее ужасными видениями. Все то, что днем казалось только навязчивой мыслью или сном, ночью обретало плоть и душу, и когда било час, все то же леденящее оцепенение снова охватывало меня. Превозмогая боль моих неподвижных ног, я пытался приподняться, чтобы сесть: я ничего не слышал и не видел, но знал, что нечто уже близко. Слуги, которых я просил бодрствовать у моей постели, спали, словно заколдованные, мои безнадежные призывы никак не могли их разбудить.
Я кричал, но, как это бывает в снах, крики не оказывали никакого воздействия. У меня замирало сердце, я чувствовал, что умираю, тяжелые, леденящие, торжественные шаги каждый вечер раздавались на лестнице. Двери отворялись, и я снова видел призрака. Тот же парализующий ужас сковывал мне язык, тело наливалось свинцом. Я чувствовал, что меня полностью покидают воля, силы, я становился покорным и слабым, как малое дитя, а страшные слова вновь вылетали из белых губ призрака:
Раймонд, Раймонд, пока бьется мое сердце…
И в течение нескольких месяцев каждую ночь, в один и тот же час, словно священнодействуя, появлялся призрак и повергал меня каждый раз в то же ужасное состояние; я худел и угасал.
Через некоторое время врач порекомендовал мне подниматься, и меня, слабого и подавленного, стали усаживать в огромное кресло, стоящее у окна моей комнаты, а я по-прежнему проводил время, дрожа от постоянных мыслей о тех ужасах, которые являлись мне в сумерках.
Вероятно, вы удивлены, что за все это время я ни разу не попытался что-нибудь разузнать о вашей сестре. Теодор, которому после многих приключений удалось отыскать мое убежище, успокоил меня на этот счет, но в то же время дал понять, что я должен отказаться от мысли освободить ее, потому что в таком состоянии я не смогу добраться до Испании.
А поскольку меня очень тревожили события в замке после моего отъезда, он мне рассказал, что там произошло.
Как только призрак устроился около меня и коляска уехала, Теодор благополучно вернулся в деревню, а назавтра освободил Кунегунду и привел ее в замок. Всех обитателей замка он застал в сильнейшем волнении, все умы были перевозбуждены ночными событиями, тайны которых никто не мог постичь.
Агнес, задержанная неожиданной помехой, пробралась в комнату МОНАШКИ через несколько минут после ухода призрака. Она проследовала по обозначенному маршруту и беспрепятственно добралась до места свидания. Но каким бы ни было ее удивление и разочарование, когда она не нашла меня, готового ее встретить, она добралась до самого конца пещеры и в течение двух часов. бродила по тропинкам соседнего леса. Отчаявшись, вся во власти самых мрачных мыслей, она наконец решила вернуться, но час призрака миновал, башенные куранты уже пробили три часа, и все двери замка были закрыты. Тем не менее она решилась разбудить привратника: он услышал сильные удары, встал и стал поднимать тяжелые засовы, ругаясь, что его потревожили. Но едва ли не раньше, чем он полностью успел отворить одну створку двери, как увидел Агнес в ее мрачном снаряжении. Он задрожал и упал на землю лицом вниз, полагая, что открыл дверь настоящему привидению. Агнес его оттолкнула и поднялась в свою комнату, где, быстренько избавившись от своего одеяния, улеглась в постель, безуспешно пытаясь понять причину моего исчезновения.
Теодор вместе с Кунегундой появились на следующий день в тот момент, когда барон, его жена и дон Гастон, приехавший за дочерью, вели оживленный разговор по поводу нематериальной природы призраков и уже готовы были допустить некоторые сомнения по поводу самой серьезной бесплотности этого призрака, который должен был постучаться, чтобы войти, когда неожиданное появление Теодора открыло тайну. Но начиная с этого момента баронесса предприняла настоящие маккиавелевские уловки, чтобы помешать моему пажу встретиться с Агнес, и она скрыла от всех мое письмо, в котором, назвав свое имя и происхождение, я предлагал Агнес стать моей женой и воспользоваться всеми преимуществами, которые дают титул и состояние семейства де Лас Систернас.
Вот так, не зная о моих истинных намерениях по отношению к ней, чувствуя себя осмеянной и покинутой, ваша сестра не стала больше противиться давлению всех членов семьи, требовавших ее пострижения, и через месяц она, все еще на что-то надеясь, решила ехать с отцом в Мадрид. И только после ее отъезда Теодор был выпущен из замка.
Он продвигался по моим следам из города в город, и ему понадобился весь его поистине необыкновенный инстинкт, чтобы воспроизвести мой баснословный маршрут. Меня никто нигде не видел, но повсюду люди слышали эхо этой гонки, когда среди неописуемой суматохи неслась со скоростью ветра коляска. И хотя время в этих рассказах не совпадало и меня замечали практически в один и тот же момент в местечках, отстоящих одно от другого на значительном расстоянии, Теодор, следуя шаг за шагом по пути моего экипажа, в конце концов добрался до меня.
Когда он закончил свой рассказ, солнце уже село и леденящая и грустная тень заполняла улицу. Я смотрел на свои руки, которые при свете казались совсем белыми; из них медленно уходила жизнь, — я это чувствовал. Вдруг радостное восклицание моего пажа заставило меня поднять голову.
— О! О! — воскликнул он, подпрыгивая. — Вот Великий Могол!
— Что?! — переспросил я.
— О! Ничего особенного: это человек, который преследует меня от самого Мюнхена и заявляет, что у него для вас есть важное послание.
— Для меня?
— Ну да, для вас. Когда я бродил по Мюнхену, растерянный и отчаявшийся когда-нибудь отыскать ваши следы, я очутился вдруг перед трактиром «Римский король». Никто ничего не мог мне сообщить о вас, но зато во дворе, среди необыкновенно странного снаряжения, я увидел страшно высокого и ужасно тощего человека, который вышагивал очень торжественно. Его грудь была обнажена, один глаз был скрыт под черной повязкой, и огромная шпага била его по ногам. Один или два раза он прошел передо мной, пробормотав странные слова, из которых я позже понял, что они касаются вас; они составляют, как мне кажется, некое срочное послание, но такое сумасшедшее, что не стоит на нем особо останавливаться.
Я справился о нем. Его считали иностранцем, хотя никто не мог точно сказать, откуда он. Он ходил с завязанным глазом, обнаженной грудью, худой, как скелет, подпоясанный чем-то вроде шали, которая спускалась ему до щиколоток.
Он ни с кем не разговаривал, и никто не мог бы похвалиться, что слышал его смех. Он спал на соломе, на чердаке, а ел как животное. Тем не менее казалось, что его кошелек полон, и многие бедные горожане могли только радоваться его расточительству. Его везде боялись, как колдуна, и я был близок к тому, чтобы видеть в нем новое воплощение доктора Фауста, совершающего на земле новую искупительную миссию. Но трактирщик меня уверил, что это сам Великий Могол, который путешествует инкогнито.
Пока Теодор все это мне рассказывал, я чувствовал себя как на горящих угольях. Инстинктивно я потянулся к этому человеку и поторопил пажа, чтобы он мне скорее пересказал порученное ему послание.
Я прервал его посреди описаний, чтобы напомнить ему, что он должен мне что-то сказать. Он с минуту скреб голову, не сразу поняв, в чем дело, потом улыбнулся.
— Ах да. Но слова колдуна, мне кажется, имеют так мало отношения к тому, что вас интересует, что я их почти забыл. Тем не менее, пожалуйста.
В глазах его вспыхнули какие-то огоньки.
Поскольку я смотрел на него, ошеломленный его видом и его поведением, он наклонился поближе и поучительно произнес:
«Человек, которого вы ищете, встретил то, что он очень хотел потерять. Теперь только одна рука может остановить кровь — моя рука. Пусть ваш хозяин думает обо мне всякий раз, как только прозвонят час».
Почти оторопев от странного способа, каким мне были переданы эти слова, и от всего остального, что меня занимало, я рухнул на кровать. Затем, взяв Теодора за плечи, я подтолкнул его к выходу, велев во что бы то ни стало найти этого незнакомца и немедленно привести его ко мне. Затем я снова устроился в кресле.
Время тянулось очень долго. Уж совсем наступила ночь и я начал было засыпать, как обычно, когда Теодор хлопнул меня по плечу. Странный человек оказался передо мной. Он стоял, освещенный светом, проникающим с улицы через окно, и я рассматривал его сначала молча, восхищаясь силой и выразительностью черт этого лица, но постепенно нечто неуловимое, но гнетущее, что исходило от него, заставило меня почувствовать себя неловко. Я был готов ко всему, однако его присутствие начало меня тяготить. Он смотрел на меня мягко и сочувственно, и я не мог не чувствовать силу, исходящую от его глаз; я чувствовал такую же тяжесть, как в кошмарном сне, и хотел, чтобы он наконец шевельнулся или заговорил. Он сделал знак Теодору выйти из комнаты, затем подошел ко мне, взял мою руку и сказал:
— От меня не ускользнуло ничего, что касается вас. У меня есть власть прогнать призрака, который вам докучает. Однако потерпите до воскресенья: в час, когда начинается день отдыха, влияние мертвых уменьшается. В этот момент я буду рядом, и после субботы, обещаю вам, МОНАШКА больше к вам не явится.
Он собрался уходить, но я его удержал.
— Но каким образом вы овладели тайной, которую я так тщательно скрывал от всех?
— А как бы, — ответил он, — я мог не узнать причину ваших страданий, если я вижу ЕЕ плавающей в воздухе рядом с вами?
Я подскочил и огляделся, пытаясь проникнуть сквозь сумерки, но он мне шепнул:
— Хоть вы ее и видите только в течение единственного часа из двадцати четырех, она на самом деле не покидает вас ни на минуту, ни днем, ни ночью, и не покинет, пока вы не выполните ее волю.
— Но как же я могу это сделать? Я же абсолютно не знаю, чего она от меня хочет.
— Она сама вам это скажет. Дождитесь ночи с субботы на воскресенье, и все прояснится.
Он ушел не сразу. Он сел рядом и продолжал говорить со мной. Но вспоминая о его присутствии, об этом неправдоподобном вечере, когда он мне с такой уверенностью рассказывал о самых различных давно умерших людях и о давно забытых в глубине веков событиях, я едва могу поверить, что это было не во сне.
Вернулся он только через три дня.
Чтобы не вызывать излишнего любопытства, я лег в постель и отослал слуг, но ближе к полуночи снова оделся и стал с нетерпением ждать возвращения Великого Могола. Он появился, когда било полночь. Сначала я подумал, что это была МОНАШКА, но меня разубедило мое внутреннее спокойствие. Он подошел и молча поздоровался со мной. У него в руках была шкатулка из черного дерева, которую он поставил около печи. Потом, сориентировавшись, он сделал несколько шагов к центру комнаты. Его движения были быстрыми и точными. Он отодвинул круглый столик, который ему мешал, затем, собрав в один угол ковер, покрывавший пол, встал на колени и стал медленно поворачиваться, обозначая как бы невидимый круг, граница которого была образована множеством крестов. Затем, поднявшись, он взял шкатулку, оставленную у печки, открыл ее и достал оттуда распятие, Библию и, наконец, флакон, наполненный вязкой мутной жидкостью.
Он положил на пол в центре круга крохотный череп и расположил вокруг него человеческие кости. Смочив распятие жидкостью из флакона, он окропил этой же жидкостью пол, затем снова опустился на пол и снова стал кружиться вокруг своей оси, постепенно ускоряя движение. Распятие, которым он обводил воображаемый круг, оставляло за собой густой кровавый след.
Вскоре на полу появился великолепно очерченный огромный красный круг. Линия, ограничивающая его, местами прерывалась, и в каждый разрыв был помещен крест из человеческих костей.
Закончив, он встал и попросил присоединиться к нему. Охваченный каким-то священным ужасом, я молча ему повиновался. Темнота вокруг словно наполнилась движением. Мне казалось, я понял, что он просит меня молчать. Кроме того, он просил меня не выходить из круга с того момента, как он начнет колдовать, и это — он сказал мне — ПОД СТРАХОМ СМЕРТИ.
И кроме того, чтобы я не вздумал ни в коем случае глядеть на его лицо, потому что тогда он ничего больше не сможет сделать для меня. Говоря это, он открыл Библию и так глубоко погрузился в чтение, что у меня появилось ощущение, что его здесь нет, и, однако, я чувствовал его рядом, но это было присутствие мертвеца.
Окоченев от холода, потеряв дар речи, с замершим сердцем, с перехваченным дыханием, я не осмеливался шевельнуться: все это было странно и страшно.
Наконец пробило час. Я услышал привычные шаги МОНАШКИ, в которых было даже что-то безобидное и домашнее, что меня почти успокоило, и мне даже захотелось ее пожалеть. Она вошла в комнату и приблизилась к кругу, от которого, казалось, исходило непривычное сопротивление. Я смотрел на нее: она стояла, руки в стороны, открыв рот, ошеломленная неожиданной картиной. Колдун не спускал с нее насмешливого и гневного взгляда. Казалось, два противника оценивают силы перед схваткой, глядя друг на друга с высоты своих мистических бастионов. Но вот, поднимая над собой распятие жестом непререкаемой власти, колдун заговорил:
— Беатрис, Беатрис! Что хочешь ты? Я приказываю тебе: говори! Что тревожит твой покой? Почему ты преследуешь этого несчастного юношу?
Он говорил торжественно, но голосом резким, пронзительным.
Она испустила долгий вздох, но не ответила.
— Беатрис! Беатрис! — продолжал он нестерпимо резким голосом, сила которого, казалось, заставляла его самого расти на глазах. И, не прекратив еще свои завывания, он уронил распятие, отбросил за спину Библию и сорвал повязку со своего лба. В тот же миг я почувствовал, что куда-то проваливаюсь. Я видел, как стоящее передо мной привидение становится жалким; умоляющим жестом скрещивает на груди руки. Я почувствовал такое сильнейшее головокружение, что у меня сами стали закрываться глаза, я хотел ухватиться за моего наставника и — то ли из бессмысленного любопытства, то ли безотчетно — на миг поднял на него глаза.
Это было ужасно! И я понял, почему у привидения такой умоляющий и трепещущий вид. Меня обожгло таким злым, неистовым огнем, словно вся ярость небес объединилась, чтобы обрушить на меня свой испепеляющий свет.
Мой разум, моя душа, мое восприятие — все, что мне давало ощущение бытия, участия в чем-то, возможность удерживаться, уходить, возвращаться, сопротивляться, — все было разложено на кресте; это было словно пылающее распятие, которое толкало меня к безумию полного растворения, хотя продолжительность самой вечности была недостаточной для этого растворения, а эта вечность длилась одно мгновение: я едва успел моргнуть, но когда я вновь открыл глаза, колдун поддерживал мою голову сжатой в кулак рукой, а МОНАШКА собиралась уходить. Колдун снова взял распятие. Занимался день. Вдалеке запел петух. Призрак поднял к небу глаза, полные безутешной скорби. В наглухо закрытой комнате его слова пронеслись вместе со свежим утренним ветерком.
— Пощады! Пощады! — прозвучал голос тени. — Вы сильнее, я покоряюсь, но пощадите мои останки! Знайте, что мои кости гниют в дальнем углу «Линденбергской дыры», и именно молодому человеку, который здесь находится, предстоит их похоронить. Именно его я искала на протяжении веков, он мой, его губы мне в этом поклялись, и я никогда не верну ему этого обещания. Я буду наполнять его ночи кошмарами и ужасами до тех пор, пока он не совершит погребения.
Я приказываю ему собрать мои кости, уже давно превратившиеся в прах, и перенести их в свой семейный склеп в замке в Андалузии. После того как он закажет тридцать месс за упокой моей души, он может надеяться, что я оставлю его в покое и не стану больше докучать живым. Теперь дайте мне уйти, это пламя пожирает меня.
Колдун опустил распятие, которое, казалось, притягивало привидение, и оно, наклонив голову в знак покорности, постепенно растворилось в воздухе. Колдун легко поднял меня и вынес за пределы круга. Потом, укладывая распятие в шкатулку, сказал мне примерно следующее:
— Теперь вы знаете все, что вам надлежит сделать. Что касается меня, то мне осталось только объяснить вам причины, которые проложили извилистую дорожку этого двойника через время и пространство и заставили его возвращаться через определенные промежутки времени.
Знайте же, что Беатрис де Лас Систернас (услыхав это имя, я посмотрел на него, онемев от удивления) была двоюродной бабкой вашего деда. Будучи совсем юной, она приняла обет, но не по своей воле, а повинуясь приказанию своего отца. Конечно, она была слишком молода, чтобы полностью оценить, к какому моральному и физическому рабству ее приговорили. Но однажды природа взяла верх, и она без оглядки отдалась неистовству своих страстей. Она познакомилась, не знаю каким образом, с бароном де Линденберг, любовницей которого и стала. После знаменитого похищения он увез ее в Германию. По приезде сюда ее бесчинства не знали удержу, не проходило ни одной ночи без блестящих празднеств, сопровождаемых кощунствами, распутством, необузданным расточительством. Одетая монахиней, она читала проповеди приглашенным, передразнивала святые обряды, превращая их в непристойные сцены. Деньги барона текли рекой, число распутников множилось, но бесчинства этой сестры-расстриги, которая не довольствовалась тем, что осквернила собственные обеты, пошли дальше. Она стала бравировать своим неверием: что ни ночь — призывать на свою голову стрелы Господни; в конце концов ее поведение стало известно далеко за пределами Линденберга. Отголоски этой бессмысленной похотливости и черного колдовства пошли от нее по всей Германии и даже достигли Римской курии[6], и легенда доносит, что в хитрых головах древних инквизиторов родился странный план. При этом я не стал бы утверждать, что здесь не смешивались в равных долях, с одной стороны, явное стремление церковников помешать грешнице красть у них души, которые она каждую ночь поставляла к престолу Сатаны, а с другой стороны, что-то вроде умственного сладострастия, впрочем, столь же греховного, которому их святые души не преминули отдаться со всей охотой.
Было известно, что она обладала таким темпераментом, что любовники менялись на ложе называемой баронессы с удивительной быстротой. Барон уже давно стал рогоносцем, но он был настолько слаб, что за отсутствием сердца продолжал довольствоваться только телом гибельной искусительницы. Она однажды выяснила, что у барона, ее любовника, есть сын от первого брака, который теперь должен быть в расцвете лет, и решила не оттягивать дальше удовольствия отдаться юному наследнику. Но как раз в это время несчастный юноша умирал. Настигнутый какой-то таинственной болезнью, он почти не покидал постели и проводил все время взаперти в своей комнате, прислушиваясь к отдаленным звукам ночных оргий, картины которых тревожили воображение умирающего. Неизвестно вследствие какого доноса какого исповедника, но чудовищное желание МОНАШКИ достигло ушей инквизиции. Не существует земного закона, который мог бы остановить половодье бесчинств этой дочери Сатаны. С другой стороны, не стоило даже думать о спасении ее собственной души, потому что кто бы отвечал за все те души, которые она привела к гибели? Спасать ее было сколь противно морали, столь и бесчеловечно, и абсолютно противоречило порядку Господа на земле. Следовало лишить ее всех средств к спасению, чтобы ее падение стало полным, провоцируя так или иначе, но только косвенно, ее смерть без раскаяния, и сделать из этой смерти ужасный пример для распутников, наставление и урок для колеблющихся и слабых, но самое главное, укрепить веру у других праведных.
Я не гарантирую вам буквальную точность легенды, и весь крайне наивный романтизм этой истории, но вот как происходили события дальше.
Священник, который служил черные мессы баронессе, но все же не порывал с Церковью (впрочем, он и был ее посланцем, верным и тайным), задумал внушить барону спасительный страх перед кончиной, возможно уже близкой, и он наполовину было преуспел. Барон решил запретить кому бы то ни было приближаться к своему умирающему сыну, затем, когда тот скончался, он во всеуслышанье объявил о его скором выздоровлении. Тем временем в монастырях всей Европы терпеливо старались отыскать высокого и сильного послушника, достаточно красивого и, насколько это возможно, похожего на покойного. Папа освободил его от обета, предписал совершить грех во имя Церкви и спасения справедливости, и его отпустили из монастыря.
Под покровом ночи его провели в замок Линденберг, затем, во время одной из ночных оргий, барон представил его гостям как своего сына, но не как выздоровевшего, но как воскресшего. Произошло то, что и предполагалось, баронесса тут же загорелась желанием, и все свершилось, как и следовало ожидать.
Но лжебаронет, бывший послушник, на мгновенье обезумев от внезапного взрыва своих чувств, взял себя в руки. Он поддерживал свою соучастницу в состоянии опьянения так долго, как это было необходимо для его планов. Баронесса, среди окружавших ее предметов роскоши, не принадлежавших ей, была, в сущности, сожительницей, и она горела желанием официально закрепить свое положение в поместье Линденберг.
Что касается баронета, то он в конце концов принял свою роль всерьез, стал считать себя действительно сыном барона, но, пока его отец жил, он был ничем, и тогда он направил весь свой ум, всю изворотливость на то, чтобы подсказать баронессе идею необходимости преступления, чтобы им обоим утвердиться в своих правах во владении имуществом отца, и внушить ей, что эта мысль понемногу зреет у обоих.
Он назначил ей свидание пятого мая, в полночь, в местечке, называемом «Дыра Линденберга», и стал поджидать ее там с несколькими вооруженными друзьями. Она должна была привести туда своего любовника, которого они собирались заколоть, спрятать его труп, затем, под масками, с оружием, вернуться в замок, ворваться в пиршественный зал и запугать гостей. Через некоторое время, когда немного утихнут ужасы этой резни и воспоминания о ней несколько сгладятся, баронесса и баронет, став законными наследниками отца и обладателями его титула, торжественно утвердятся как супруги во владениях Линденберга.
Одевшись монашкой, вооруженная кинжалом и с фонарем, который она держала высоко над головой, чтобы освещать дорогу, Беатрис в назначенный час подошла к пещере, где спрятались убийцы.
Она пропустила вперед своего несчастного супруга, у которого, я уж не знаю, с помощью какого снадобья, был совершенно отнят разум. Он двигался как заведенный и, повинуясь невесть какому импульсу, вдруг стал хохотать во все горло. Реакция оказалась мгновенной: баронессу, следующую за ним, стало трясти от этого смеха, и резким сильным движением она трижды погрузила кинжал ему в сердце. Он упал с улыбкой на губах. МОНАШКА не сдвинулась с места, она спокойно смотрела на своего нового любовника, который, не колеблясь, как бы исполняя давно и хорошо выученную роль, взял кинжал из рук монашки и, в свою очередь, трижды вонзил его в ее сердце. Затем, отбросив его и вытерев руки о белый монашеский покров, убежал, не оглядываясь.
Когда колдун закончил свой рассказ, первые лучи поднимающегося солнца уже вливались в комнату.
— Нет необходимости добавлять к этому что-нибудь еще, — сказал он, поднимаясь. — Теперь в ваших руках все нити этой необыкновенной истории, и вам не составит труда восстановить ее во всей полноте. А моя миссия на этом завершается, время, отпущенное мне, заканчивается, и уже никакая сила, ни божественная, ни человеческая, не смогут меня здесь удержать ни на один лишний день.
Замолчав, он большими шагами направился к двери. Я вскочил и бросился было за ним, но не без мучительного недоумения заметил, что, схватив край его одежды, я на самом деле не держу в руках ничего и тем не менее мне сопротивлялось нечто вполне ощутимое.
— Ради Бога! — обратился я к нему. — Любопытство, которое вы только что утолили, породило другое, если так можно сказать, более мощное, и это касается вас. Кому я обязан своим неожиданным спасением, возвращением жизни, покоя, сна, здоровья? Кто вы? Вы говорите о событиях, затерянных в глубине веков, о событиях тайных, о которых могли знать только их участники или сам Господь Бог, а вы говорите о них так, словно вы были там. Мой покой никогда не будет полным, если вы не дадите мне ключа от этой новой тайны.
— Потерпите еще несколько часов, — ответил он, — и завтра до полудня тучи, которые еще закрывают эту историю, рассеются навсегда.
И на этом он меня оставил. Назавтра я поднялся очень рано, в предвкушении новых радостей от встречи с необыкновенным незнакомцем, но почти в полдень с совершенно растерянным видом в мою комнату вошел Теодор и сказал, что он видел колдуна, галопом мчащегося по дороге прочь от Регенсбурга, когда солнце еще едва всходило.
С этого дня здоровье мое стало поправляться с удивительной быстротой. ОКРОВАВЛЕННАЯ МОНАШКА больше не возобновляла своих визитов, и вскоре я смог вернуться в замок Линденберг, где барон встретил меня как родного сына. Я с тоской отметил, что ни время, ни расстояние ничуть не уменьшили преступных чувств Родольфы. Из-за всех перенесенных страданий, главной причиной которых я считал ее, между нами разверзлась пропасть, которую ничто отныне не сможет уничтожить.
Не без содрогания я отыскал скелет Беатрис в том самом месте, которое она мне указала, и, забрав его с собой, поспешил вернуться в Испанию. Останки Беатрис заняли в фамильном склепе место, которое им предназначалось, тридцать месс были прочитаны, и больше ничто не мешало мне заняться поисками следов несчастной Агнес.
Между тем донья Инезилья умерла, а ваш отец отправился в отдаленную провинцию навестить герцога де Медина. Теодор не покидал меня и буквально разрывался на части, чтобы помочь мне в моих поисках, но наши общие усилия не дали никакого результата: местопребывание Агнес было покрыто непроницаемой тайной, и я вскоре отчаялся ее отыскать.
Однажды вечером, минувшей зимой, я издалека возвращался домой. Ночь была холодной, весьма мрачной, и я шагал очень быстро, погруженный в раздумья, в которых, уверяю вас, не было ничего утешительного. Внезапно, к своему удивлению, я увидел, что за мной идут. Три тени, казалось, были словно привязаны ко мне, и я догадался, что на самом деле они не покидали меня с тех пор, как я вышел из театра, где напрасно пытался отвлечься от постоянных тревожных дум. Я ускорил шаги, но они обогнали меня и уже открыто загородили дорогу. Тогда я решил остановиться, но раньше, чем я попытался достать свою шпагу, они набросились на меня с оружием в руках. Как я уже сказал, ночь была очень темной, и я успел, пока противники приближались ко мне, броситься на землю, так что их шпаги пронзили пустоту. Я проскользнул у них между ног, а поскольку их бросок был достаточно сильным, по инерции они пролетели на несколько шагов дальше, и у меня было время обмотать плащом левую руку, достать шпагу и развернуться к ним лицом. Я решил дорого продать свою жизнь. В этой полной темноте если мы и различали друг друга, то с большим трудом. Я тыкал шпагой как бешеный, наугад, так что они должны были поостеречься, чтобы не получать бесконечные раны, но вся моя сила и ярость не помешали бы им в конце концов одолеть меня, если бы какой-то вооруженный шевалье не показался вдруг из-за угла. Его сопровождали многочисленные слуги, несущие факелы, и каждый из них держал в руке обнаженную шпагу. Я услыхал за спинами моих убийц прерывистое дыхание моего спасителя. Чувствуя свое превосходство, мои противники какое-то время еще продолжали атаковать нас, но, как только слуги присоединились к своему хозяину, они разбежались и скрылись в темноте. К этому времени мне было уже не по себе: вся левая рука у меня была исколота, из многочисленных ран текла кровь, и как только шевалье, так вовремя пришедший мне на помощь, подошел ко мне, я стал валиться на колени. Он поддержал меня и с сочувствием осведомился о моем состоянии. Я поблагодарил его и попросил, чтобы меня как можно скорее перенесли в особняк де Лас Систернас. Не успел я произнести это имя, как, подозвав своих слуг, он стал уговаривать меня позволить ему сначала отвести меня к себе. Он добавил, что его дом совсем рядом, и попросил меня составить ему компанию. Он так настойчиво упрашивал меня, что я не смог отказаться от его предложения. Он подал мне руку, и через несколько шагов мы оказались перед великолепным особняком. Как только мы вошли, мой спаситель приказал срочно позвать семейного лекаря. Меня положили на софу в богато убранной комнате. Лекарь внимательно осмотрел меня и нашел только неглубокие раны. Тем не менее он заявил, что мне не следует выходить сразу на холод, и ушел, оставив меня наедине с моим хозяином, который велел постелить мне на большой кровати, а затем отослал слуг. Сам он сел у изголовья и сказал, что давно знает моего отца.
— Я благословляю свою дочь, — сказал он, — которая задержала меня в монастыре Святой Клары, что мне позволило оказать вам эту маленькую услугу. Если бы не она, я не был бы на улице в этот час и мы не встретились бы при таких беспокойных обстоятельствах. Вы здесь — в доме моего брата, который будет огорчен тем, что его не оказалось в Мадриде и он не смог сам вас здесь принять. Но в его отсутствие хозяин дома я, и от его имени уверяю, что все, что находится во дворце Медина, — в вашем распоряжении, и я прошу вас воспользоваться этим, как вам будет угодно.
Я предоставляю вам, Лоренцо, вообразить мое удивление, когда я узнал, что мой спаситель — не кто иной, как Гастон де Медина, и что я вижу перед собой отца моей дорогой Агнес. В это время он как раз рассказывал, что она окончательно приняла обет, но я встретил эту новость с видимым безразличием. С той минуты, как я ее нашел, все остальные препятствия казались мне незначительными. Я очень рассчитывал на то доверие, которым пользовался мой дядя при Римской курии и которое должно было помочь получить разрешение освободить ее от обета. Укротив боль, которая сжимала мне сердце, я совершил невозможное, чтобы выказать дону Гастону признательность за те заботы, которыми он меня окружил.
Что касается убийц, то я сильно подозревал, что знаю, откуда направлен этот удар, и не хотел требовать расследования, которое открыло бы дону Гастону преступление его сестры, что одновременно раскрыло бы меня как Альфонсо де Альворадо, а я слишком боялся, что, узнав это, он предпримет все меры, чтобы держать меня подальше от Агнес. Главным для меня было — не позволить ему узнать меня под каким-либо другим именем, нежели Раймонд де Лас Систернас. Я сказал ему, что скромность запрещает мне говорить о деле, где непосредственно задета честь одной высокопоставленной дамы, он понял, что настаивать не стоит, и перестал задавать мне новые вопросы на эту тему.
Однако Теодор продолжал заниматься моими делами, и его усилия наконец увенчались успехом. Едва я поправился, как он мне объявил, что ему удалось подкупить садовника монастыря Святой Клары и тот согласен принять меня в качестве своего помощника.
Четыре дня я работал в саду монастыря, не встречая Агнес. Наконец на пятое утро случай мне благоприятствовал. Я услышал звук ее голоса и уже побежал к ней, как вдруг увидел настоятельницу и остановился. Я быстренько вернулся назад, спрятался за большим стволом дерева и постарался подслушать их разговор. Аббатиса подошла и села рядом с Агнес на скамейку, находящуюся неподалеку. Она начала ей громко выговаривать: меланхолия-де — оскорбление Дома Божьего.
Плакать из-за потери любовника в ее ситуации было преступлением, но плакать из-за его вероломства — верх безумия и просто бессмысленно. Затем, когда юная послушница сообщила, что аббатису ждут в приемной, та ушла.
Не успела она скрыться из виду, как я направился к моей дорогой Агнес, но, опасаясь, как бы мой вид не вызвал у нее внезапного волнения, я принял чрезвычайные меры предосторожности. Но сердце уже ее предупредило. Она подняла голову, и я почувствовал, что она тут же обо всем догадалась.
Задохнувшись от удивления, она попыталась убежать, но я удержал ее, умоляя выслушать меня. Она с яростью оттолкнула меня и приказала покинуть сад. Просьбами, клятвами, мольбами мне удалось уговорить ее не спешить сразу уходить. Она сказала, что сейчас у нее нет времени поговорить со мной, но назначила мне свидание на одиннадцать часов вечера, и с этой надеждой мы расстались. Она поспешила вернуться в келью.
На свидание она пришла вовремя, и я смог наконец рассказать ей причину моего исчезновения в ту роковую ночь пятого мая. Мой рассказ сильно взволновал ее, и она стала горько упрекать себя за то, что разуверилась во мне и решила принять обет. Но теперь слишком поздно: ее судьба решена, она приняла обет, отныне нас разделяет несокрушимая преграда, и мы больше не сможем увидеться по эту сторону могилы.
Я умолял ее не отчаиваться, рассказывал ей о своем дядюшке, герцоге-кардинале де Лерна, который имеет большое влияние при Римской курии и легко поможет мне получить для нее освобождение от обета.
Она напомнила о своем отце, который, как сказала она, оставался неколебимым в этом вопросе и который никогда не позволит своей дочери нарушить его собственные обязательства по отношению к Богу. Я пытался убедить ее обойтись без его согласия.
— Раймонд, — ответила она, — я люблю отца и никогда не смогу отказаться от его нежности. Кроме этого несчастного обстоятельства с моим обетом, он всегда относился ко мне с самой нежной любовью, ни на миг не переставая обо мне заботиться. Кроме того, мои обязательства по отношению к небу добровольны, и смогут ли люди освободить меня от них, если моя совесть не позволяет мне этого.
Я начал возражать, но раздался звон монастырского колокола, созывающего монахинь, и Агнес ушла, не забыв назначить мне свидание на следующий день в этом же месте и в тот же час. Наши беседы повторялись часто. И вот теперь, дорогой Лоренцо, я нуждаюсь в вашей снисходительности. Взвесьте все обстоятельства наших свиданий, вспомните о нашем отчаянном положении, о нашем чувстве, о нашей молодости, о нашей длительной привязанности друг к другу, и вы поймете, что искушение было слишком сильным. Однажды вечером честь вашей сестры была принесена в жертву моей страсти.
При этих словах в глазах Лоренцо вспыхнул гнев, и он хотел было вскочить со своего места, но маркиз, который увидел его движение, схватил его руку и с силой сжал ее.
— Мой брат, мой друг, умоляю вас, позвольте мне закончить, а до тех пор умерьте ваш гнев и поймите, что если во всем этом и есть преступление, то только мое, а не вашей сестры, на которую падет осуждение.
Лоренцо очень быстро позволил себя уговорить, но окончание рассказа дона Раймонда он слушал уже с видом угрюмого нетерпения.
— Опомнившись, Агнес отскочила от меня с ужасом. Она осыпала меня самыми жестокими словами, принялась бить себя в грудь и раздирать себе лицо с яростью, граничащей с безумием. Внезапно во мне проснулось отвращение к себе, и, дрожа от тоски и отчаяния, я попытался ее утешить, но я не знал, что сказать. Когда я захотел взять ее руку и прижать к губам, она дала мне пощечину и закричала в исступлении, сила которого меня ужаснула:
— Не прикасайтесь ко мне, неблагодарное и вероломное чудовище! Как я ошиблась, доверившись вам! А я всегда считала вас своим другом, своим защитником. Вы овладели мной, как проституткой. Вон отсюда, презренный, вы больше не увидите меня!
И она скрылась в келье. Я ушел, отупев от страдания и смущения. Назавтра с утра я был на своем посту, но в течение многих дней Агнес не считала нужным показываться.
Наконец однажды она прошла неподалеку от того места, где я делал вид, что работаю. Увидев меня, она отвернулась, а спустя некоторое время старый садовник объявил мне, что она считает мое присутствие в монастыре преступлением, и если я буду и впредь попадаться ей на глаза, она решится все открыть настоятельнице, а что касается его самого, то, черт возьми, если он и согласен в крайнем случае потерять свое место, то рисковать ради меня и оказаться в тюрьме Инквизиции он не собирается.
Вся моя диалектика была бессильна побороть ее категоричность, и мне оставалось только решиться никогда больше не переступать порог монастыря. Тут моего отца поразил сильнейший апоплексический удар, из-за чего мне пришлось поехать в Андалузию. Я нашел отца при смерти. Однако он умер не сразу, хотя уже никогда полностью не приходил в сознание в течение всей агонии, которая тянулась несколько месяцев. Наконец он умер. Мои обязанности сиделки и необходимость привести в порядок дела, которые были прерваны его кончиной, до последнего времени удерживали меня вдали от Мадрида. Я вернулся только четыре дня назад и, придя к себе, нашел ожидавшее меня письмо.
И он протянул Лоренцо листок:
Увы! Раймонд, я хотела бы думать о вас только с ненавистью, но отныне я этого больше не могу, да и маленькое существо, которое живет во мне, приказывает мне простить его отца. Я дрожу от мысли о мщении аббатисы, и мы оба погибли, если только откроется мое положение. Посоветуйте мне что-нибудь, но не старайтесь увидеть меня! Ах! Как жестока моя жизнь! Без сомнения, смерть моего бедного отца в то время, когда мы еще встречались, разрушила огромное препятствие, и я больше могу не опасаться его гнева, но гнев Господний?
О! Раймонд, кто меня защитит? Напишите мне, супруг мой! Скажите, что разлука не умалила вашу любовь и что вы предпримете все на свете, чтобы не дать погибнуть будущему ребенку и его несчастной матери. Я с тревогой жду вашего ответа. Лучше всего передать его, вложив письмо под ноги большой статуи, которая находится в церкви Капуцинов. Каждый четверг я хожу на исповедь и найду способ взять его, не привлекая внимания.
До свидания, мой обожаемый палач.
Лоренцо молча вернул письмо своему собеседнику, но его лоб оставался нахмуренным, он начинал что-то понимать — так бывает с человеком, который чувствует, как просыпаются в нем движения души, до сих пор ему неведомые.
Маркиз, положив письмо обратно в свой секретер, продолжал:
— Я только что получил другое письмо — от герцога-кардинала де Лерна, который мне сообщает, что получение буллы с освобождением от обета — вопрос нескольких дней. Но кардинал предупреждает меня о досаде настоятельницы и возможном предательстве с ее стороны. Он мне советует тайно увезти Агнес из монастыря, боясь, как бы настоятельница не стала удерживать ее силой и не искала способа обойти папский приказ. У меня есть ключ от сада, а письмо, которое вы видели сегодня вечером, предупреждает Агнес о моих приготовлениях и назначает ей свидание завтра в полночь. Теперь вы видите, что обстоятельства торопят, и я рассчитываю, что вы не только простите мне минуту слабости, в сущности вполне извинительную, но что вы поможете мне исправить ошибку, совершенную по отношению к вашей сестре, и стать, как того желает мое сердце, ее законным супругом.
О вы, что так уверены в себе,
Надменность — продырявленная лодка,
Которой волны, как хотят, играют.
И ветер, что развеивает дым,
В покое не нуждается…
Раймонд де Лас Систернас закончил свой рассказ. Лоренцо еще какое-то время глядел на него молча, поглощенный жестокой внутренней борьбой. Затем резко поднялся.
— Раймонд, — сказал он, мягко коснувшись его рукой, — если строго следовать правилам чести, то всей вашей крови не хватит, чтобы смыть пятно, которым вы обесчестили наше имя; но обстоятельства дела оправдывают вас, и я никогда не буду видеть в вас врага. Ваша исповедь тронула меня, я глубоко люблю свою сестру, и нет на свете человека, которому я охотнее доверил бы ее, чем вам. Но я хочу сделать больше: завтра я буду рядом с вами и сам отвезу Агнес в дом кардинала. Я надеюсь, что одного моего присутствия будет достаточно, чтобы все оправдать.
Они крепко обнялись, и Лоренцо, в свою очередь, сообщил Раймонду, что тому нечего больше бояться доньи Родольфы. Пять месяцев назад она в приступе бешенства вскрыла себе вены. Ее агония длилась всего несколько часов, и ее смерть стала прямым следствием ее жизни и расплатой за нее.
Тут Лоренцо пришло в голову, что ему не представится более удачного случая, чтобы обратиться к дону Раймонду по поводу Антонии.
Маркиз был изумлен, узнав о существовании родственницы, о которой он не подозревал, но он не собирался от нее отказываться и сказал Лоренцо, что тот в нем не ошибся: он готов признать свою невестку и ее милую дочь, и даже поручил ему как можно скорее их успокоить и от его имени передать им деньги, в которых те нуждались.
На этом они расстались, и Лоренцо заторопился во дворец Медина.
Начинало светать, когда маркиз вернулся в свою комнату. Он сразу же улегся в постель, а в полдень ему все еще снилось, что карета, запряженная ангелами, быстро и уверенно мчит его по крутым склонам австрийского Тироля.
Вернувшись к себе ни свет ни заря, Лоренцо первым делом поспешил потребовать свою почту. Ему передали толстую пачку писем, но единственного, которого он ждал, там, увы, не было. У Леонеллы еще не хватило времени ему написать (не будем забывать, что с момента, когда началась эта история, едва прошла ночь). Но ей не терпелось увериться в верности сердца дона Кристобаля, и она еле дождалась следующего дня, чтобы дать о себе знать. Едва проснувшись, Лоренцо нашел на своем ночном столике записку следующего содержания:
Любезный кавалер, я не забыла вас, и если эта ночь показалась вам длинной, то никак не длиннее, чем мне. Клянусь своим целомудрием, что не в моих силах было раньше выполнить данное вам обещание. Я даже не знаю, как вам сообщить, до чего странно моя сестра встретила ваше любезное желание нанести ей визит. Моя сестра — вообще странное существо, и, несмотря на все возможные выгоды от встречи с вами, она мне запретила с вами видеться и говорить вам, где мы живем. А я все-таки разгадала ее игру — в ней говорит просто ревность, поэтому я нарушаю ее запреты.
Еще я признаюсь вам, так как хочу быть с вами откровенной, что в моих усилиях не последнюю роль играет желание вновь увидеть очаровательного дона Кристобаля. Мы живем на улице Сант-Яго в пятом доме от дворца Альбукеркас, почти напротив цирюльника Мигеля Келло. Вам нужно просто спросить донью Эльвиру д’Альфа, здесь в квартале ее все знают. Но умоляю, когда вы будете у нас, ни слова о том, что я вам написала. Сестра не должна этого знать. Если вы случайно увидите графа д'Оссорио, скажите ему — ах, я краснею, признаваясь вам, — что его появление заставит затрепетать сердце нежной
Она подписалась красными чернилами, как бы для того, чтобы лучше подчеркнуть пламенные чувства, которые вызвало в ней ее признание.
Едва закончив читать записку, Лоренцо вскочил с постели. Он поспешно привел себя в порядок и бросился на поиски дона Кристобаля, но, невзирая на ранний час, того уже было невозможно поймать; и тогда, к крайнему разочарованию Леонеллы, он один появился перед доньей Эльвирой.
Не без тревоги донья Эльвира заметила, какое впечатление произвело на ее дочь одно имя Лоренцо, и это неприятное впечатление еще усилилось, когда тот вошел. Его живой взгляд, благородство его облика, изысканность его манер, необыкновенная элегантность костюма — все убеждало Эльвиру, что ухаживания такого гостя будут в высшей степени опасны для добродетели Антонии. Она решила обойтись с ним вежливо, но не принимать от него никаких услуг и дать ему почувствовать, что впредь его визиты никому не доставят удовольствия и поставят их обеих в крайне затруднительное положение.
Тем временем Лоренцо уселся с величайшей непринужденностью. Антония, разрумянившаяся от волнения, склонилась над вышивкой, Леонелла же дрожала от нетерпения, и не успел Лоренцо рот открыть, чтобы объяснить цель своего визита, как Леонелла перебила его и жеманным тоном, невыносимо кокетничая, потребовала его объяснить отсутствие своего друга.
Лоренцо наспех выдумал какое-то извинение, явная лживость которого не ускользнула от доньи Эльвиры, и тут же с огорчением увидел в ее взгляде выражение недвусмысленного упрека и неудовольствия. Желая заставить ее поскорее забыть эти слова, которые могли так серьезно повредить ему в мнении Эльвиры, он поторопился перевести разговор на дона Раймонда и сообщил матери Антонии, что Раймонд готов без проволочек признать ее вдовой своего брата и поступить по отношению к ней так, как повелевает ему долг.
Эта новость сняла с души Эльвиры огромную тяжесть, и она рассыпалась в благодарностях, но все же не пригласила его прийти еще раз. Однако, когда Лоренцо попросил позволения иногда навещать их, Эльвира сочла себя не вправе закрыть двери своего дома перед другом маркиза, и тот, покидая дом, был преисполнен радости.
Оставшись одни, Эльвира и Антония некоторое время молчали; их волновало одно и то же, но обе не знали, с чего начать разговор о том единственном, что их интересовало; одной замыкала уста стыдливость, другая боялась убедиться в справедливости своих опасений или внушить дочери мысли, которых, возможно, у той и не было. Наконец Эльвира решилась:
— Какой в самом деле обворожительный молодой человек, Антония, перед его обаянием невозможно устоять, оно тронуло даже меня. Долго вы с ним вчера пробыли в соборе?
— Все время, пока я была там, он не отходил от меня ни на миг, уступил мне свое место и был очень любезен.
— Правда? Но почему же ты до сих пор мне ничего не сказала? Твоя тетя так хвалила своего друга, а ты рассказывала только о красноречии Амбросио; и как же так получилось, что ни та, ни другая ни словечка не сказали о таком человеке, как Лоренцо?
Она умолкла и взглянула на Антонию, красную от смущения и не смеющую открыть рот.
— Может быть, ты о нем не такого хорошего мнения, как я? Что по мне, это очень красивый молодой человек, и он так разумно рассуждает. Впрочем, может быть, на тебя он произвел другое впечатление? Он тебе не очень понравился?
— Не понравился? О, мамочка, дорогая, как вы можете так говорить? Я была бы неблагодарной, если бы оказалась равнодушной к его доброте, и совсем слепой, если бы от меня ускользнули его достоинства. Я никогда не встречала столько достоинств, соединенных в одном человеке, и не думаю, чтобы можно было найти во всем Мадриде подобного ему.
— И что же вы не удостоили такую диковину ни одним добрым словом? Почему вы от меня скрыли, что его общество доставило вам такое удовольствие?
— Правду сказать, я и сама не знаю. Я уже тысячу раз собиралась вам о нем рассказать, его имя было уже у меня на губах, но каждый раз, как только я собиралась его произнести, смелость вдруг покидала меня.
Сказав это, Антония, отложив свое вышивание, бросилась на колени перед софой, где сидела ее мать, и спрятала лицо на ее груди.
— Не надо бояться, доченька, — считай меня больше своим другом, чем строгой матерью, и не бойся, что я буду тебя упрекать. Я читаю в твоем сердце, как в книге, ведь ты совсем еще не умеешь ничего скрывать. Этот Лоренцо, уж поверь мне, опасен для твоего покоя, а ведь он уже произвел большое впечатление на твое сердечко. Я думаю, что открою не очень много, если скажу, что ваша симпатия взаимна, но подумай сама, каковы могут быть последствия ваших взаимных чувств? Ты бедна, у тебя нет друзей, Антония. А Лоренцо — наследник герцога Медина Чели, и даже если его намерения безупречны, его дядя никогда не согласится на ваш союз. А без его согласия я не дам своего. Печальный опыт научил меня, каким горестям обрекает себя девушка, входящая в семью, которая ее не принимает. Постарайся побороть свое чувство, чего бы это тебе ни стоило, сделай усилие, чтобы его победить. Чтобы ты не слишком им увлеклась, мне кажется, будет лучше впредь ограничить визиты Лоренцо. Услуга, которую он нам сейчас оказывает, не позволяет мне открыто отказать ему от дома, но, насколько я могу судить по первому впечатлению, не в его характере обижаться, если я его попрошу приходить реже. При первой же встрече я могу сказать ему о том затруднительном положении, в которое ставят меня его визиты. Как ты считаешь, дитя мое, это следует сделать?
Антония согласилась без колебаний, но не без огорчения, на все, что от нее требовала мать, но как только оказалась в постели, она начала так часто и с таким жаром клясться себе, что больше никогда не будет думать о Лоренцо, что на самом деле она ни о чем другом не думала, пока не уснула.
Со своей стороны, маркиз де Лас Систернас тоже не оставался бездеятельным, и в полночь он и Лоренцо прибыли в карете четверкой к низкой дверце, которая вела в монастырский сад. Часы пробили, когда они открывали калитку; они приехали вовремя, и Агнес должна была уже быть на месте. Они прислушались, стараясь уловить звук ее шагов, но не было слышно ни шороха. В конце концов маркиз не выдержал и, боясь, что его вторая попытка будет такой же неудачной, как первая, предложил обследовать подступы к монастырю. Вокруг было тихо и темно, утих даже ветер. Они подошли ближе, все было неподвижно, и вид этого огромного черного здания без единого огонька вызывал самые мрачные предчувствия. Их охватила тревога, а когда первые утренние лучи осветили черепичные крыши, тревога стала совершенно невыносимой. Им нужно было немедленно уходить, если они не хотели быть застигнутыми здесь. Настоятельница приняла меры, и маркиз не знал, что он открыт, однако арестовать его прямо в монастыре — значило бы только создать беспорядки, самые предосудительные для святости этих мест, и вызвать в Мадриде слухи о позоре монастыря. Главное для нее было не упустить свою жертву и не дать просочиться за стены монастыря слухам о ее грехе. И вот так, ничего не зная о жестокой судьбе, уготованной Агнес, маркиз и Лоренцо должны были поспешно удалиться, не сумев разгадать причину этой новой неудачи.
На следующий день Лоренцо заявился в монастырь и потребовал, чтобы ему без промедления привели сестру. Настоятельница вышла к решетке, изобразив на лице прекрасно сыгранную печаль. Она объявила ему, что Агнес очень плохо и она не в состоянии выйти из кельи. Лоренцо этому не поверил и удвоил свою настойчивость, заявив, что если сестра не может сама дойти до решетки, то пусть, по крайней мере, его допустят к ней в келью. Услыхав эти богомерзкие требования, аббатиса резко отступила назад и перекрестилась, демонстрируя настоящий ужас перед тем, что мужчина намеревается нарушить тайну святого дома; она попросила его не настаивать, но разрешила прийти на следующий день, — она надеется, что Агнес почувствует себя достаточно хорошо, чтобы дотащиться до решетки приемной. Назавтра он пришел очень рано; состояние Агнес не изменилось к лучшему, и лекарь запретил кому бы то ни было приближаться к ее постели. Лоренцо вспылил, он вышел из себя, стал угрожать; ничего не помогло, и, разочарованный, он вернулся к маркизу. Тот со своей стороны предпринял все возможное, чтобы понять причину неудачи. В эту историю посвятили дона Кристобаля, которому удалось добиться расположения старухи-привратницы Святой Клары, но она замкнулась, когда он затронул эту тему, и из нее ничего не удалось вытянуть. Маркиз обезумел от горя, тревога Лоренцо ни в чем не уступала его тревоге.
Оба они были уверены, что стали жертвой предательства, и не сомневались, что Агнес вовсе не больна, но они не знали, как приняться за дело, чтобы вырвать ее из когтей неумолимых врагов. Лоренцо не пропускал дня, чтобы не пойти в монастырь, но получал каждый раз один и тот же ответ, приводящий его в отчаяние. Так продолжалось до того дня, когда маркиз получил письмо от кардинала-герцога де Лерна: по предписанию Рима Агнес была освобождена от своего обета и окончательно возвращалась в лоно семьи. Это известие помогло им избавиться от всяческой щепетильности. Было решено, что Лоренцо пойдет к настоятельнице с папской буллой и потребует, чтобы ему немедленно вернули сестру; все должно было отступить перед этой бумагой, все возражения отпадали, он имел право немедленно отвезти Агнес во дворец Медина, и он решил это сделать на следующий же день.
Когда беспокойство о сестре утихло, он счел возможным заняться своими собственными делами. Он отправился к Эльвире, которая охотно его приняла. Но как только он пришел, Антония удалилась в комнату вместе с теткой, и он остался лишь с хозяйкой дома.
— Не считайте меня неблагодарной, — сказала она ему, — я помню важность оказанных вами услуг, но здоровье мое пошатнулось, и я думаю, что очень мало времени отделяет меня от минуты, когда я предстану перед ликом Господним. Моя дочь молода и бесхитростна, она не знает коварства и козней света, и меня беспокоит ее будущее. Вы молоды, привлекательны, полны достоинств, дон Лоренцо, а Антония так чувствительна, она очень благодарна вам за все, что вы для нее сделали, но ваше появление пугает меня, я боюсь, как бы оно не заронило в сердце моей дочери чувства, которые станут несчастьем ее жизни. Простите, что я доверяю вам свои опасения, но я умоляю вас пощадить сердце матери, живущей только ради своего ребенка. Поверьте, я глубоко сожалею, что не могу поддерживать знакомство с вами, но интересы Антонии вынуждают меня просить вас больше к нам не приходить. Я принимаю вас, дорогой Лоренцо, за истинного рыцаря и уверена, что вы окажетесь достойны уважения, которое я к вам питаю.
— Я как никто ценю вашу искренность, — ответил Лоренцо, — и все же я думаю, что ваше предубеждение рассеется, как только вы меня выслушаете. К вашей дочери меня влечет не мимолетный каприз, я люблю ее глубоко и серьезно, и я решил на ней жениться. Хотя я не принадлежу к очень богатым людям, у меня есть надежды, которые дают мне право претендовать на руку дочери графа де Лас Систернас.
Эльвира прервала его:
— Этот пышный титул, дорогой Лоренцо, заставляет вас забыть о нашем низком происхождении; вы должны смотреть на Антонию не как на представительницу рода графа де Лас Систернас, а как на внучку ремесленника Торридо д’Альфа. Разница между нашим положением и положением племянника и наследника могущественного герцога Медина не позволяет мне надеяться, что ваш дядя одобрит этот союз, поэтому я предвижу, что последствия вашей привязанности не могут не быть гибельными для душевного покоя моей девочки.
— Вы просто его не знаете, дорогая сеньора, если думаете, что герцог Медина разделяет общепринятые предубеждения по поводу мезальянса. У меня есть все основания думать, что он не будет против этого брака, но даже если бы он был против, я могу распоряжаться своим состоянием, а его достаточно для благополучия вашей дочери. Я без единого вздоха сожаления обменяю герцогство Медина на ее руку.
— Вы молоды и благородны, а мой собственный опыт научил меня, что судьба никогда не благоприятствует неравным бракам. Бедная и безродная, я вышла замуж за графа де Лас Систернас против воли его отца. Куда бы мы ни направили затем наши стопы, проклятие его отца нас преследовало. Мой муж возненавидел меня, он упрекал меня в бедности, к которой привел наш брак, он называл меня своим несчастьем и видел во мне причину своих бед и погибели. При этом он был добр, и искренняя привязанность ко мне, которая и заставила его всем пожертвовать, чтобы повсюду следовать за мной, никогда не иссякала. Он бросался к моим ногам, умоляя о прощении, и его раскаяние терзало меня больше его упреков. Наученная опытом, я хочу избавить мою дочь от испытанных мною бед. Без согласия вашего дяди она никогда, пока я жива, не будет вашей.
Сказав эти слова, она встала и пошла в небольшую комнатку за листом бумаги, покрытым выцветшими буквами и как бы изъеденным по краям кислотой. Листок она протянула Лоренцо.
— Прочтите это, — сказала она. — Это стихи. Я нашла их после смерти мужа в его бумагах. Если бы я раньше знала, что его гнетут подобные чувства, я бы умерла от горя. Он написал эти строки, когда уезжал, и душа его была омрачена печалью настолько, что он забыл о жене и детях. Гонзальво покидал Испанию навсегда, а она была ему дороже всего, что есть на свете. Прочтите их, Лоренцо, они помогут вам понять все страдания изгнанников.
Оставив листок в его руках, она удалилась к себе. Развернув его, молодой человек прочел:
ИЗГНАННИК
Прощай, Испания моя, прощай навек,
Предчувствие беды меня тревожит,
А мой корабль ускоряет бег
От берега, что мне всего дороже.
Родного ветра мне принес порыв
Знакомой песни сладостный мотив.
И, словно наяву, я вижу вновь
Крестьянина, что, песню распевая,
Проходит по полям своих отцов,
А в старом доме ужин накрывают…
…[7]
Ах, солнце Индии недоброе, оно
Само дарует новые недуги,
Хвалиться буду — жалкие потуги —
Чумой или желтухой, — все равно.
Там солнца блеск безумием грозит,
И муки, разрушающие тело…
А лихорадка примется за дело,
И в жилах кровь в отчаянье вскипит,
Порывом обжигающих ветров
Взорвется мозг от горя и печали,
И дай вам Бог, чтоб вы не испытали
Потерю Родины, земли своих отцов!
Как только Лоренцо кончил читать стихи, Эльвира вернулась.
— Сеньор, — заговорила она, — мне нечего больше вам сказать. Я надеюсь, что вы теперь поймете причины, заставляющие меня просить вас больше сюда не приходить.
— Один вопрос, сеньора, и я уйду. Если герцог Медина одобрит мою любовь, могу ли я надеяться, что мои желания не будут отвергнуты ни вами, ни прекрасной Антонией?
— Дон Лоренцо, я хочу быть с вами искренней: вы произвели слишком сильное впечатление на сердце моей дочери, и я вынуждена разорвать между нами все отношения из опасения, как бы ее привязанность не стала еще сильнее. Если ваш дядя герцог даст свое согласие, вы можете рассчитывать на наше — мое и дочери, но если этого не случится, вам не на что надеяться. Разрешат вам ваши родственники искать руки моей дочери и жениться на ней — в тот же миг двери моего дома будут открыты для вас; если они откажут вам в согласии — вы всегда можете быть уверены в моей благодарности и уважении. Но вы должны понять, что нам не следует больше видеться.
Лоренцо почувствовал, что беседа окончена, и встал, чтобы откланяться. Он почтительно поцеловал руку Эльвиры и вернулся к себе. Что касается Эльвиры, беседа с ним ее несколько успокоила, и она не без удовольствия рассматривала перспективу подобного брака. Но осторожность велела ей скрыть от дочери лестные надежды, которыми она сама начинала тешить себя.
День едва занимался, когда Лоренцо вновь явился в монастырь уже с папской буллой. Монашки были у заутрени, и он с нетерпением стал ждать конца службы. Наконец аббатиса появилась у решетки. Он потребовал немедленного свидания с Агнес. Лицемерная старуха приняла сокрушенный и расстроенный вид, чтобы сказать, что состояние бедного ребенка ухудшается с каждым часом и что, если он потребует встречи с ней, лекари не отвечают за ее жизнь.
Лоренцо нисколько не был обманут лицедейством аббатисы, но ее ханжеский вид стал выводить его из терпения, он не стал откладывать удовольствия и предъявил ей папскую буллу, потребовав, чтобы его сестра, больная или здоровая, была немедленно ему возвращена.
Аббатиса смиренно взяла бумагу, которую ей протягивал Лоренцо, но не успела она пробежать глазами содержание, как гнев мгновенно смел всякое притворство. Она уставилась на Лоренцо налитыми кровью и ядом глазами, лицо ее побагровело, губы дрожали, и она прерывающимся голосом пробормотала:
— Конечно, сеньор, приказ неоспорим, и мой долг не велит мне уклоняться от его выполнения, но, даже если бы я и хотела, я бы не могла это сделать, потому что сейчас это уже не в моей власти.
И, поскольку Лоренцо едва заглушил недоверчивый и удивленный возглас, она прибавила:
— Повторяю вам, сеньор, что не от меня зависит исполнение этого приказа. Из сострадания к вашим родственным чувствам я хотела постепенно подготовить вас к страшной правде, но теперь у меня нет выбора, и, так как этот категорический приказ предписывает мне возвратить вам Агнес тотчас же, я вынуждена вам сказать без обиняков, что в прошлую пятницу она умерла.
От ужаса Лоренцо пошатнулся, но взял себя в руки. Ему не понадобилось много времени, чтобы прийти к убеждению, что это утверждение — тоже ложь. Побледнев от ярости, он шагнул к решетке.
— Как, — вспыхнул он, — еще пяти минут не прошло, как вы мне сообщили, что она жива, хотя и в опасном состоянии! Сейчас же покажите мне ее, я ее увижу во что бы то ни стало, и не помогут никакие ваши увертки.
— Бог мне судья, — ответила она, отступая, — ваша сестра умерла! Какой мне интерес, скажите пожалуйста, держать у себя эту развратницу? Если бы вы знали серьезность всех ее преступлений, вы бы спасибо сказали, что спокойная смерть облегчила ей переход в мир иной. Она заболела в прошлый четверг, после исповеди в часовне Капуцинов; ее болезнь сопровождалась странными признаками, но она упорствовала, скрывая ее причины. Хвала Мадонне, мы слишком невинны, чтобы отгадать их. Судите же о нашем ужасе и возмущении, когда на следующий день она родила мертвого ребенка, за которым и сама отправилась в могилу. Что, сеньор, вы не пошатнулись от ужаса? Ваше лицо ничуть не выражает удивления и возмущения? Ее бесчестие оставляет вас равнодушным? Вы теперь узнали ее, и ваша привязанность к ней не ослабела? В таком случае бесполезно всякое сочувствие с моей стороны, мне остается только повторить вам, что я не могу повиноваться приказу, который вы мне передали, от каких бы высоких властей он ни исходил, а чтобы вас убедить, что я сказала всю правду, — продолжила она, схватив распятие на груди и поднимая его над головой жестом, проникнутым каким-то священным гневом, — муками Господа нашего Иисуса Христа, пусть отсохнет эта рука, если неправда, что вот уже три дня ваша сестра под землей!
Потом она подняла распятие к губам, поцеловала его и, повернувшись к Лоренцо спиной, направилась к выходу из приемной.
Лоренцо ушел, потрясенный горем, но горе дона Раймонда походило на настоящее безумие, он категорически отказался поверить в смерть Агнес; у него это стало наваждением, и никакие разумные доводы не могли заставить его отказаться от надежды вновь ее обрести.
У Лоренцо в ушах еще звучала ужасная клятва аббатисы, и, хотя он считал свою сестру жертвой каких-то преступных замыслов, в конце концов он смирился с мыслью, что никогда ее не увидит.
Впрочем, какую боль он ни испытывал от исчезновения Агнес — смерть сестры он переживал глубоко и искренне, — но немалое огорчение причиняло ему и то, что обстоятельства отдалили на некоторое время возможность поговорить с герцогом об Антонии. Его люди не теряли из виду дверь его возлюбленной и аккуратно докладывали ему, куда, когда и с кем она выходила из дому.
Два месяца прошли без всяких событий.
Маркиз был единственным, кто сохранил надежду увидеть Агнес в этом мире.
Лоренцо решил открыть дяде свою любовь, и, поскольку он прекрасно знал, как дядя торопится видеть его женатым, он ни секунды не сомневался в успехе своего предприятия.
В объятиях тонем мы,
О, как прекрасна ночь!
Как безнадежен день!
Утолив первое желание, монах вырвался из объятий Матильды. В нем поднялась мощная волна отвращения. Ему открылась грустная цена того, что он только что совершил, и перед ним предстал весь ужас его клятвопреступления. Он заранее задрожал при мысли о возможных последствиях, если это откроется. Когда к его пресыщенности примешалась подавленность, близость Матильды для него стала просто невыносимой. Амбросио отстранился от нее и сел на постели. Она лежала, не шелохнувшись, словно труп. Довольно долго они оставались так, не двигаясь, в полной тишине, не способные ни радоваться, ни сожалеть о порыве сладострастия, вспышка которого оставила их в изнеможении и отчаянии. В том же молчании, в той же неподвижности прошел целый час. Матильда ожила первой. Она мягко прильнула к монаху, взяла его руку и прижала ее к своим горящим губам.
— Амбросио! — прошептала она нежным, полным смирения голосом.
Монах вздрогнул и посмотрел на нее: глаза Матильды были полны слез, щеки разрумянились, а ее умоляющий взгляд, казалось, просил пощады.
— Гадюка, гадюка! — сказал он. — В какую западню вы меня толкнули? Вот к чему привело то, что я узнал, кто вы, теперь моя честь, мой покой, может быть, сама жизнь станут искуплением за несколько мгновений сладострастия, столь же мимолетных, сколь отравляющих. Какой же я глупец, что уступил вам! Но что делать теперь? Как смыть с себя это клятвопреступление? Какой жертвой можно искупить подобный грех?
— О Амбросио! Так вот какова ваша благодарность, вот как вы собираетесь отплатить мне за все те жертвы, что я вам принесла! И это когда я ради вас отказалась от всех удовольствий мира, от роскоши, богатства, изысканности, от друзей! И пренебрегла даже репутацией! Это преступление, если его действительно можно назвать преступлением, настолько же мое, насколько и ваше. Что из того, что потеряли вы, сберегла я? Разве я не разделила ваш грех? Разве вы ни во что не цените мое тело? А мою душу, которая принесла большую жертву, чем ваша? Вы уже забыли саму память о полученном наслаждении? И я спрашиваю вас, что плохого в том, что вы сделали? И как же вы с вашим проницательным умом позволили себя победить каким-то жалким предрассудкам? Где тот Бог, что запретил вам грешить? Ваши обеты целомудрия противоречат природе, — продолжала она, оживляясь, — человек создан не для того, чтобы приносить ее в жертву, а если бы любовь была грехом, Господь не сделал бы ее такой соблазнительной. Умоляю вас, изгоните эти напрасные страхи, этот гнусный дурман, и наслаждайтесь спокойно теми ласками, которые я вам дарю. Вы оказались бы слишком неблагодарны, упрекая меня за них.
Она снова прижалась к нему, задыхающаяся, готовая, казалось, в любую минуту откинуться назад. Ее грудь трепетала, а глаза лихорадочно блестели. Внезапно горячая волна вновь прокатилась по всему телу монаха, дышать стало легче, гнетущая его тревога растворилась в ощущении звенящей радости. Матильда обвила его шею руками, прижалась к нему. Амбросио почувствовал, что у него опять закружилась голова, а обнаженное женское тело вновь заставило его затрепетать. У него забилось сердце, его желания вспыхнули с новой силой. Он с удвоенным пылом прижал Матильду к себе, а она покрывала его поцелуями и осыпала ласками. Жребий был брошен, обеты — разорваны, и ничто уже не сможет их воскресить. Преступление свершилось, оставалось только постараться смягчить его последствия, освободиться для радостей, которые оно в себе таило. Так, отбросив всю обманчивую щепетильность, он достиг вершины клятвопреступления. Прекрасная бесстыдница воспользовалась его самозабвением, и заря, заставшая их в тесных объятиях, зарделась от их бесстыдства.
Опьянев от наслаждения, монах покинул ложе грешницы. Мысль о возможной небесной каре вызвала у него смех, он уже был вне законов, даже сама смерть не страшила его больше, и он с удивлением заметил, что смеется над своим былым простодушием. И в этот момент он вспомнил, что над Матильдой все еще нависает смертельная угроза — она еще не совсем освободилась от действия яда. Но теперь Амбросио боялся потерять не столько свою спасительницу, сколько любовницу, чрезвычайно опытную в искусстве сладострастия. Поэтому он вернулся и попросил ее незамедлительно воспользоваться тем спасительным средством, которым она хвалилась.
— Конечно, — ответила ему Матильда, — жизнь рядом с вами для меня — отрада, и я не хочу ее потерять. Не останется ни одного средства, которым я не воспользуюсь, чтобы только ее сохранить. Я чувствую себя в силах встретиться лицом к лицу с любой опасностью, я без страха приму все последствия моего поступка, как бы ужасны они ни были, — и это не будет слишком дорогой ценой за счастье принадлежать вам. Ради вас я с радостью обреку себя на гибель, единственная минута в ваших объятиях здесь — стоит вечности в другом мире. Но, пожалуйста, Амбросио, что бы ни произошло, поклянитесь, что вы не будете пытаться проникнуть в тайну того средства, которым я воспользуюсь для полного выздоровления.
Он произнес требуемую клятву, торжественность которой отозвалась легкой дрожью в его позвоночнике, а она продолжала:
— Спасибо, любимый. Те действия, которые мне придется совершить этой ночью, не должны удивлять вас своей странностью. Может случиться так, что они лишат меня вашего уважения; ну что ж, тем хуже. Я смело встречу все последствия своего поступка и готова вынести все, что от меня за это потребуют и в этом, и в другом мире.
Я прошу вас только провести меня сегодня в полночь в ту часть кладбища, которая примыкает к монастырю Святой Клары, и не уходить, пока я буду в подземелье монастыря. Вы оставите меня там на один час, а я взамен отдам вам жизнь, которую я сохраню только на радость вам. Не забудьте захватить ключ и не опаздывайте. А теперь уходите, слышны чьи-то шаги, я сделаю вид, что сплю.
Выходя из кельи, Амбросио столкнулся в дверях с отцом Паблосом, который пришел осведомиться о здоровье послушника.
— Как себя чувствует наш юный больной? — спросил он.
— Благодарю вас, он спит, — тихо ответил ему Амбросио, — он захотел воспользоваться передышкой, чтобы немного восстановить силы между приступами лихорадки. Тише, не беспокойте его.
После заутрени Амбросио ушел в свою келью. Грех был чем-то новым для его, и он совершенно растерялся. Глубина его падения вызывала у него головокружение. Он был совершенно выбит из колеи и не в состоянии разобраться в той мешанине удовлетворенности и ужаса, которая царила в его голове.
Он опустился до уровня самого гнусного грешника, но страх перед карой, ожидавшей его на том свете, не стоил ничего перед тюрьмой Инквизиции, куда его могла упрятать раз и навсегда малейшая нескромность Матильды, ее малейшая оплошность. Угрызения совести, страх, сладострастие и тоска исполняли в его мозгу бешеную сарабанду. Но его страхи продолжались недолго, и вскоре он снова обрел прежнее спокойствие. Определив для себя дальнейшую линию поведения и приняв необходимые решения, он почувствовал себя спокойнее и предоставил сну позаботиться о восстановлении сил, истощенных событиями минувшей ночи.
Он проснулся в радужном настроении, словно очистившись, и весь день воздерживался от визита к Матильде, но, как только монастырь стал погружаться в сон, монах буквально побежал к ее келье, где застал ее совершенно одетой, но в сильной тревоге. Ее сердце колотилось, она была бледна, и весь ее облик выдавал охвативший ее страх.
— Я едва дождалась вас, — сказала она, — потому что от нескольких предстоящих минут зависит моя жизнь. Вы принесли ключ?
— Да.
— Тогда быстрее в сад, нам нельзя терять времени. Идите за мной.
Но прежде чем выйти, она взяла маленькую закрытую корзинку, стоящую на столе. Затем, прихватив лампу, где светился слабый огонек, поспешила к выходу.
Амбросио шел следом. Быстрыми, торопливыми шагами они пересекли западную часть сада. Оказавшись перед маленькой низкой дверцей, Матильда взглянула на Амбросио и передала ему лампу. Он не мог не заметить странный холодный блеск, появившийся в ее глазах. Пока она вставляла ключ в скважину, Амбросио держал лампу и светил ей, затем, открыв старинную дверь, они оба перешагнули через порог и оказались на кладбище. Это был обширный прямоугольник, обсаженный тисом, одна половина которого принадлежала монастырю, а вторая была собственностью сестер из обители Святой Клары. Над всем прямоугольником нависала каменная крыша. Граница была обозначена железной решеткой, калитка в которой практически никогда не запиралась, а нужный им вход находился справа, прикрытый зарослями колючих кустов высотой в человеческий рост, у самой стены, отделяющей кладбище от обители Святой Клары. Они спустились по трем каменным ступеням и, с трудом продравшись сквозь колючки, исцарапанные, один за другим пробрались внутрь подземелья. Там было не так темно, как можно было ожидать. Ночь показалась им необъяснимо ясной, как если бы стены были сложены из пористого камня, пропускающего какой-то свет, идущий извне. Они не прошли и десяти шагов, как Матильда остановилась.
— В этих склепах кто-то есть, — сказала она, резко обернувшись, — я слышу шаги людей, они приближаются. Спрячемся, пока они не пройдут.
Их внимание привлек огромный, правильной формы камень, очень напоминающий надгробный памятник, за ним они и укрылись.
Амбросио передал лампу Матильде, они забились в самый угол и затаили дыхание в ожидании дальнейших событий. Прошло всего две или три минуты, и они увидели слабый свет лампы прямо перед собой, на расстоянии каких-нибудь тридцати метров, на лестнице, вырубленной прямо в камне и теряющейся в глубине стены. По ступенькам спускались три монашки. Две первые держали потайные фонари и, по-видимому, освещали дорогу третьей, которая шла твердым шагом; жесткость ее походки не была лишена некоторой торжественности. Настоятель без труда узнал аббатису монастыря Святой Клары и одну из самых старших сестер ее окружения.
— Все готово, — говорила та, в которой Амбросио узнал аббатису, — ее судьба решена, и ни слезы, ни отчаяние не помогут. За те двадцать пять лет, что я стою во главе монастыря, я никогда не встречала примера подобного лицемерия.
Ей отвечал почтительный и умоляющий голос, который, казалось, старался смягчить участь провинившейся; когда группа монахинь стала удаляться, эхо донесло обрывки фраз:
— …она так раскаивается! Она осознала всю глубину своего греха, она поняла все его зло, и я убеждена, что именно это раскаяние, раскаяние истинное и искреннее, больше, чем страх наказания, повергает ее в отчаяние. Агнес не закоренелая грешница, досточтимая мать, умоляю, умерьте суровость вашего приговора, я вам отвечаю за ее поведение в будущем.
Аббатиса отвечала ей резко и твердо, но мать Камилла не отставала. Ее голос стал настойчивее, но в тот момент, когда их спор, казалось, достиг своей верхней точки, эхо их голосов погасло: они вошли в дверь монастыря.
Повернувшись к Амбросио, Матильда спросила у него, кто такая Агнес, к которой аббатиса, по-видимому, питает крайнюю неприязнь, и монах рассказал ей обо всех событиях, происшедших в часовне. Однако Амбросио не преминул заметить, что с тех пор образ его мыслей значительно изменился, и предложил использовать все свое влияние на аббатису, чтобы она смягчила суровый приговор, потому что теперь он чувствует себя более виновным, чем Агнес, добавил он.
— Ни в коем случае не делайте для нее ничего, — быстро возразила ему Матильда, — подумайте о последствиях вашего заступничества: слишком резкий поворот с вашей стороны не сможет не вызвать удивления, которое, в свою очередь, неизбежно породит подозрения, а ваша жизнь сейчас не такова, чтобы в нее можно было позволить кому-то проникнуть. Будьте лицемером, чтобы подольше пользоваться преимуществами своего беспутства. Предоставьте монашку ее судьбе: она недостойна пользоваться радостями любви, потому что показала себя неспособной их сохранить. Впрочем, меня зовут более важные дела. Ночь проходит, а мне нужно до наступления дня еще многое успеть, но спуститься в подземелье я должна одна. Окликните меня, если кто-нибудь подойдет, но, если вы любите жизнь, остерегитесь следовать за мной: вы падете жертвой своего собственного любопытства.
Говоря это, она подошла к отверстию гробницы, держа в одной руке лампу, а в другой — корзинку. Старая дверь, издав странный звук, качнулась на своих петлях, и Матильда исчезла в глубине склепа. В лицо монаха ударил спертый, почти густой воздух с резким запахом. Он заметил лестницу из черного мрамора, которая, казалось, ввинчивается в само нутро земли. Матильда начала спускаться. Амбросио некоторое время следил за ней, встревоженный необычайной глубиной этого колодца, дна которого он не мог различить. По мере того как Матильда спускалась все ниже, лампа описывала одни и те же круги, отчего казалось, что она стоит на месте. В конце концов ее свет исчез, и монах очутился в кромешной тьме.
Прошел час с тех пор, как Матильда спустилась вниз, но никаких признаков ее скорого возвращения не было. Амбросио кипел от любопытства и нетерпения. Наконец он не выдержал. Он толкнул тяжелую дверь и подошел к краю колодца. Чернота в нем была еще плотнее, чем в замурованной комнате. Снизу не слышно было ни звука, кроме той обычной звенящей тишины, которая здесь становилась еще более гнетущей и напряженной. Иногда ему казалось, что он видит, как шевельнулась тень, как если бы воздух глубин вдруг отхлынул обратно к отверстию склепа, и в эти же мгновения эхо приносило ему отзвуки знакомого голоса. Тем временем это ожидание его увлекло, и два или три раза он уже готов был нарушить запрет Матильды, но его все время удерживала какая-то непостижимая сила. Наконец любопытство все-таки взяло верх, и он решил уступить искушению. Он уже поставил ногу на первую ступень винтовой мраморной лестницы, когда вдруг с жутким шумом вокруг него запылали все стены, и ему показалось, что ураган, поднявшийся снизу, подхватил его, как листок. У него было такое же впечатление, как бывает во сне, когда вдруг привычные предметы теряют свои естественные свойства и подсказывают нам секрет, который мы еще не в состоянии ни понять, ни осмыслить. Он видел то, что было снаружи, и чувствовал ветер, летящий через своды, ставшие вдруг ужасно податливыми и прозрачными. Стены, скалы, небесный свод сверху, известковые подтеки снизу — все это мелькнуло перед ним, как сквозь трещину. Земля растворилась в ужасном шуме, и огненный гейзер, волной поднявшийся откуда-то из глубины, окатил его. Он упал на колени, ударился лбом о выступ ступеньки; затем мучительная боль, и снова светящийся столб промчался уже сзади и коснулся его затылка. Когда он пришел в себя, Матильда была рядом. Лицо ее казалось преображенным радостью.
— Вы ничего не видели? — спросила она.
— Ничего, кроме этого света, который чуть не сжег мне глаза!
— И ничего больше?
— Кроме этого, ничего.
— Кажется, светает. Пойдем, рассвет может нас выдать.
Она вернулась в свою келью так осторожно и так быстро, что монах с трудом за ней поспевал. Едва очутившись в келье, она бросилась на кровать и несколько мгновений лежала неподвижно, содрогаясь от каких-то внутренних конвульсий. Монах закрыл дверь и забрал у нее лампу и корзинку, которые она все еще держала в судорожно сжатых руках.
Наконец она немного расслабилась, и Амбросио принял ее в свои объятия.
— Мне удалось, — воскликнула она, — удалось вопреки всякой надежде. Вы не потеряете меня, мой друг, я буду жить! Я буду жить для вас! Эта попытка, в успехе которой я сомневалась, окончательно открыла мне ворота к счастью, одарила меня сверхъестественными милостями! О! Если бы я только осмелилась вам сказать, что я вижу, что я чувствую, если бы я могла поведать вам о своем могуществе и позволить вам подняться над вашей человеческой природой, как я только что поднялась над своей! Чтобы вы стали, как я, подобны ангелам и владели их тайнами!
Она увидела, как глаза монаха загорелись страстным желанием.
— И что же вам мешает? — воскликнул он. — Неужели вы считаете меня недостойным вашего доверия, лишенным отваги, живущим во власти самых глупых суеверий? Нет. Посмотрите, каков я теперь: для меня больше не существует страхов, и я буду сомневаться в истинности вашей привязанности ко мне, если вы еще от меня что-то скрываете.
— Ваши упреки несправедливы, и обязательства, которые не позволяют вам сейчас разделить со мной это счастье, огорчают меня гораздо больше, чем вас; вы даже не представляете насколько. Но я не могу, я не должна говорить. Те, что мной командуют, не позволяют мне этого. Вы еще не готовы услышать и понять значимость таких тайн, которые я пока вынуждена скрывать. Но час откровения не замедлит пробить и для вас, а до тех пор умерьте ваше нетерпение и вспомните, что вы мне торжественно поклялись не пытаться проникнуть в суть событий этой ночи. Я настаиваю, чтобы вы сдержали свою клятву, потому что, — добавила она, прижимаясь к нему и так поцеловав его в губы, что в нем задрожали все струны, — если я вам и прощаю ваше клятвопреступление по отношению к Богу, то все-таки смею надеяться, что хотя бы мне вы окажетесь верны.
Но он уже нес ее к постели. Колдунья, опытная в искусстве страшных заклинаний, тут же преобразилась в сладко стонущую плоть, украшенную всеми женскими слабостями, и монах еще раз смог насладиться своим кратким триумфом.
Прошло много дней. В монастыре все радовались чудесному выздоровлению юного Розарио. Что касается настоятеля, то постоянный грех быстро притупил его разум. И не прошло и недели, как он пресытился ничем не ограниченной свободой любить.
Ему хотелось теперь наслаждений более захватывающих, новых, и только его лицемерие мешало ему их искать. Чем больше он имел дела с испорченностью мира, тем больше была его уверенность, что среди прекрасных грешниц, спешивших к нему на исповедь, очень немногие смогли бы устоять перед его настойчивостью. Но в то же время он очень дорожил своей репутацией, чтобы не понимать, какую опасность представляет для него малейшая нескромность такой кающейся грешницы, которая, безусловно, поспешит повсюду похвастаться своей победой над добродетелью настоятеля, до тех пор считавшегося неприступным.
Однажды утром, когда наплыв народа к его исповедальне был больше, чем всегда, и он, отослав уже добрую дюжину этих обычных грешниц, собрался было вернуться в келью, в церкви вдруг появились две женщины, молодая и старая, которые обратили на себя его внимание своей крайней непохожестью на обычных прихожанок. Он собирался пройти мимо, когда нечто в высшей степени проникновенное, прозвучавшее в голосе молодой, заставило его остановиться. Он стал ее разглядывать: красота девушки была необычна, но казалось, она согнулась под бременем невыносимого горя: глубоко ввалившиеся глаза лихорадочно блестели, волосы в беспорядке падали на лицо.
— Досточтимый отец, — обратилась она к Амбросио задыхающимся голосом, который прерывали рыдания, — о вашей добродетели говорит весь Мадрид. Умоляю, удостойте вашим вниманием несчастную, у которой умирает мать, ее единственный друг. Ее свалила ужасная болезнь, свалила внезапно, и состояние больной ухудшается так стремительно, что лекари не надеются ее спасти. Сейчас, когда искусство людей бессильно, я обращаюсь к милосердию Господа. Ради Бога, присоедините свои молитвы к нашим, и не может быть, чтобы Всемогущий остался глух к вашей просьбе!
«Неплохо, — подумал про себя монах, — к нам прибыл второй Винченцо делла Ронда. Так же началось так называемое приключение Матильды, и ничто не мешает этому закончиться таким же образом».
И он стал очень внимательно рассматривать и последовательно оценивать очаровательные, соблазнительные формы юной просительницы, которая рыдала перед ним.
Ее смятение придавало особую выразительность ее лицу, и, когда перед уходом она попросила прислать исповедника, который смог бы по крайней мере облегчить последние минуты матери, монах пообещал прислать его в тот же день. Затем поспешно попросил ее оставить адрес. Пожилая дама, стоявшая все это время в стороне (и в которой трудно было узнать живую Леонеллу из-за ее непривычной молчаливости), протянула ему карточку с адресом и ушла, пропустив вперед заплаканную красавицу.
Он проводил их глазами, продолжая детально рассматривать фигурку молодой. Когда они наконец вышли из церкви, он взглянул на карточку, где был написан следующий адрес:
ДОНЬЯ ЭЛЬВИРА Д’АЛЬФА
улица Сант-Яго,
в четырех шагах
от дворца д’Альбукеркас
Прекрасной просительницей оказалась не кто иная, как Антония, которую и сопровождала Леонелла.
Монах вернулся в келью. Тысяча новых чувств, в причину которых он боялся погружаться, начинали волновать его сердце. То, что он испытывал, было смесью нежности, восхищения и боли. Вскоре состояние какой-то упоительной меланхолии понемногу завладело его душой, и он не променял бы это на самые горячие проявления радости.
Матильда, даже при самых сильных проявлениях страсти, никогда не вызывала в нем подобного восхищения.
И, не в силах сдержать свой романтический восторг, он воскликнул:
— Как счастлив будет тот, кому предназначено обладание таким сокровищем! Какая цена была бы слишком дорогой за любовь такого божественного создания? И что я не отдал бы, чтобы освободиться от своего обета и открыть ей мою любовь перед лицом Бога! Боже милосердный! Видеть эти глаза так близко! Вечно находиться рядом с ней, чтобы когда-нибудь она почувствовала ко мне признательность. Это сон, это настоящий рай!
Словно потерянный, бродил он по своей келье. Мысли о препятствиях, мешающих удовлетворению его желаний, будоражили его кровь. Все его лицемерие едва помогало ему скрывать гнусную и похотливую природу тех истинных чувств, которые влекли его к невинной Антонии. Его взгляд упал на изображение Мадонны, которой когда-то он так восхищался. Он с яростью сорвал картину со стены, бросил на пол и раздавил каблуком.
— Шлюха!
Несчастная Матильда! Ее любовник презирал в ней чрезмерную любовь к нему!
Удрученный, он рухнул на стул. На столе лежала карточка с адресом Эльвиры, он взял ее. Внезапно ему пришла в голову мысль, что тем исповедником, которого просили прислать, мог бы быть и он сам, что позволит ему открыто войти в дом Антонии. Он не колебался ни минуты, его страсть была слишком сильна, чтобы попытаться устоять перед возможностью, которая вдруг ему представилась. Выйти незамеченным из монастыря ему не составило труда, а натянув на голову большой капюшон, он мог не опасаться, что кто-нибудь признает в нем сурового Амбросио. Он побаивался только бдительности Матильды, но льстил себя надеждой отыскать какой-нибудь благовидный предлог, чтобы усыпить ее ревность.
Он вышел из монастыря через потайную дверцу в тот самый час, когда все испанцы наслаждаются сиестой. Улица, опаленная солнцем, была совершенно пустой, и он беспрепятственно добрался до двери доньи Эльвиры. Он позвонил, ему открыли, и старый слуга, следом за которым он поднялся на второй этаж, проводил его в некоторое подобие передней, куда вела дверь из комнаты умирающей. Антония, находившаяся у ее изголовья, незамедлительно бросилась к нему навстречу. Она не поверила своим глазам, как только увидела, что перед ней знаменитый Амбросио, и, затрепетав от радости и смущения, тут же объявила об этом матери. Потом, усадив его в кресло у изголовья больной, она вышла из комнаты.
Амбросио немедленно начал обольщать Эльвиру, и сначала казалось, что он в этом преуспел. Смерть была для него явлением обычным, и не существовало той тревоги, которую он не умел бы рассеять, или страха, который он был бы не способен уничтожить. Под влиянием его увлекательного и убедительного красноречия открывшаяся перед ней бездна наполнилась утешениями. Он научил ее смотреть на смерть как на переход, после которого душа обращается к милосердию Создателя. Умирающая слушала его взволнованно и отрешенно. Увещевания Амбросио мало-помалу вызывали у нее доверие, и, покидая ее, он уже обещал в случае несчастья поместить Антонию в приличный монастырь в качестве свободной пансионерки. Эти доказательства участия полностью завоевали сердце несчастной. Он попрощался, пообещав прийти на следующий день в это же время, но попросил, чтобы его визиты сохранялись в глубокой тайне. Затем он вышел из комнаты, не забыв дать прощальное благословение.
На площадке он встретил Антонию и не смог отказать себе в удовольствии провести несколько минут рядом с ней. Он подбодрил девушку, говоря, что теперь ее мать кажется спокойнее и через некоторое время она несомненно полностью поправится. Он спросил у Антонии, есть ли у них семейный лекарь, и пообещал прислать врачевателя из монастыря. Затем рассыпался в похвалах Эльвире, ее терпению и душевной стойкости. Сердце Антонии переполняла благодарность, радость светилась в глазах, где еще не просохли слезы.
С каким наслаждением слушал Амбросио эти слова признательности: нежная мелодичность ее голоса, утонченность манер, трогательное выражение ее очень живого лица — все это соединилось в ней, чтобы вызвать его восхищение.
Но, увы, ему уже следовало прервать эту беседу, которая была так сладостна для него. Специально для Антонии он вновь рассказал о своих намерениях и повторил для нее, что он не хотел бы, чтобы стало известно о его визите. Антония обещала ему хранить тайну. Затем он ушел, а Антония бросилась к матери, торопясь поскорее узнать ее мнение о настоятеле.
— Я уже слышала хорошие отзывы о нем, — ответила та, — а строгость его рассуждений и убедительное благородство его манер не могут заставить изменить это мнение. Но что меня больше всего в нем поразило, так это странный тембр его голоса, и теперь он не перестает меня преследовать. Он кажется слишком привычным для моего слуха, хотя я его никогда не слышала. Или я знала настоятеля раньше, или его голос удивительно похож на чей-то другой, который я часто слышала. Некоторые модуляции его голоса вызвали у меня такие странные чувства, так глубоко взволновали мое сердце, что я все думаю об этом и не могу понять почему.
— Его голос подействовал на меня так же, дорогая мамочка. Но это же очевидно, что ни одна из нас не слышала его до приезда в Мадрид. Я думаю, то, что мы приписываем его голосу, скорее идет от приветливости его манер, которые делают его сразу таким симпатичным и близким для нас. И я не знаю почему, но, разговаривая с ним, я чувствую себя гораздо свободнее, чем это бывает обычно при разговорах с незнакомыми. И он отвечал мне так мягко, так снисходительно, обходился со мной как с маленькой девочкой, я смогла без страха рассказать ему о своих ребяческих заботах и чувствовала, что он их слушает с захватывающим интересом.
Некоторое время она продолжала хвалить настоятеля, пока один или два глубоких вздоха не подсказали ей, что мать уснула. Она опустила полог кровати, вернулась к себе и легла, не забыв прочитать привычные молитвы. Почти сразу же, словно облако, на нее опустился сон, подхватил ее и унес в те края, где обитает только невинность и где не один земной монарх хотел бы основать свое мирное королевство.
Вот подбираются к власти темные силы,
Темные, будто хаос тех первых далеких веков,
Когда сама земля еще плоти своей не носила,
Темные, будто тело грядущих ветров,
И, взвиваясь плевками из пасти
рокочущей бездны, как змеи,
Трепещут, касаясь Вечносущих Лучей…[8]
Когда Амбросио вернулся к себе, в его душе теснились самые пленительные образы. Никто не заметил его отсутствия, и он решил довести до конца это неожиданное приключение. Он не преминул воспользоваться недомоганием матери, чтобы каждый день видеться с дочерью. Его первой целью было пробудить дружеские чувства в сердце Антонии, но, поскольку он сразу понял, что она их уже испытывает во всей полноте, его намерения пошли дальше. С течением времени чистота девушки все меньше и меньше вызывала в нем прежнюю почтительную осторожность, ее невинность стала просто еще одной из тех прелестей, которой он хотел бы обладать ради своего удовольствия.
Полагаясь на свое глубокое знание женского сердца, он считал, что легко сможет заронить в ней чувства, необходимые для достижения своих планов, и не упускал ни малейшей возможности, чтобы посеять развращенность в душе бедного ребенка. Впрочем, это оказалось нелегким делом. Ее исключительное простодушие мешало ей замечать цели, к которым ее подталкивали гнусные намеки монаха. К тому же прекрасные принципы, заложенные воспитанием (чему она была обязана Эльвире), соединенные с врожденным чутьем к справедливости и несправедливости, служили превосходным противовесом коварным высказываниям настоятеля.
Часто одним простым словечком она сводила на нет целую гору его софизмов. Тогда он менял игру, прибегал к красноречию и обрушивал на нее целый поток многословных парадоксов. Так, несмотря ни на что, монах продвигался вперед, он наблюдал, как день ото дня все заметнее в ней становится почтительность к его суждениям, и победа, казалось ему, все ближе. Он уже не сомневался, что с течением времени сумеет ее повести к тому, что так терпеливо готовил.
Но пока он ждал только случая, чтобы утолить свое неслыханное вожделение, с каждым днем он все больше отдалялся от Матильды, и понимание своей вины по отношению к ней немало этому способствовало. Он не чувствовал, что достаточно владеет собой, чтобы скрыть это от нее, и боялся, как бы в приступе ярости и ревности она не выдала тайну, от которой зависела его репутация и сама жизнь. Что касается Матильды, то она вновь играла роль безобидного и нежного Розарио, и ее мягкость и слишком явная покорность должны были его совершенно успокоить.
Действительно, убедившись, что с этой стороны ему нечего бояться, Амбросио стал еще настойчивее искать встреч с Антонией.
Однако Эльвира потихоньку стала поправляться, приступы прекратились, и понемногу Антония перестала волноваться за мать.
Зато Амбросио это неожиданное выздоровление далеко не обрадовало. Он понимал, что Эльвира, с ее знанием света, не будет долго обманываться его так называемым бескорыстием, и решил испытать на дочери всю свою власть раньше, чем мать сможет встать и выйти из комнаты. Однажды, застав Эльвиру уже почти здоровой, он почувствовал, что ему следует уйти раньше обычного. Он попрощался с ней и, не застав Антонии в передней, осмелился пойти к ней в комнату. Между комнатами матери и дочери была каморка без окна, где обычно спала Флора, женщина, которая вела в доме все хозяйство. Антония сидела на софе, спиной к двери, с книгой в руках. Чтение настолько поглотило ее, что она заметила присутствие настоятеля только тогда, когда тот сел рядом с ней. Сначала она сильно вздрогнула, но потом, узнав его, улыбнулась. Антония хотела встать, чтобы проводить его в комнату, более подходящую для беседы, но, схватив ее за руку, он мягко, но решительно заставил ее остаться там, где она находилась, и она охотно согласилась с этим. Абсолютно уверенная как в своих принципах, так и в принципах настоятеля, она не считала, что разговаривать с ним в одной комнате приличнее, чем в другой, и потому, устроившись поудобнее на софе, она принялась болтать со всей непринужденностью и обычным задором.
Он взял книгу, которую она отложила при его появлении; это была Библия.
«Как, — подумал он, — она читает Библию, и ее невинность еще не пострадала от этого?»
Но, присмотревшись внимательнее, он заметил, что Эльвира также об этом подумала, и то, что она дала своей дочери, представляло собой нечто вроде рукописи, переплетенной в обложку Библии, откуда было изъято все самое сильное, прямолинейное, даже непристойное, что она содержит. Здесь оставалась сама книга со всей своей поэзией, магией слов, приправленная кое-где сильными выражениями, но лишенная всего, что могло бы внушить такому чистому, невинному сердцу, как у Антонии, хотя бы малейшую чувственность, малейшее понятие о пороке, как это было бы, прочитай она книгу целиком.
Первые слова Антонии были о матери, она говорила о ее выздоровлении со всей радостью искренне любящего сердца. Монаху показалось, что более подходящего случая может не быть.
— Я восхищен, — сказал он, — вашим дочерним чувством, оно обещает сокровище тому, кому небом будет предназначено добиться вашей благосклонности. Такое чувствительное сердце, так обожающее свою мать, что же почувствует оно к своему возлюбленному? И не чувствует ли уже? Скажите, очаровательное дитя, вы никогда не думали о любви? Забудьте о моих одеждах, смотрите на меня только как на старшего брата и отвечайте со всей искренностью!
— Любила ли я уже? О! Да, без сомнения, я люблю очень многих людей!
— Я совсем не это имею в виду. Любовь, о которой я говорю, совсем другая. Вы никогда не встречали мужчину, который, например, хотел бы взять вас в жены?
— Да нет!
Она лгала, но не догадывалась об этом, потому что истинная природа ее чувств к Лоренцо от нее ускользала, а поскольку она не видела его с момента первого визита, его образ в ее головке с каждым днем становился все более расплывчатым. Впрочем, если она и думала о муже, то только со страхом девственницы, и поэтому ответила отрицательно.
Амбросио настаивал.
— Но разве нет мужчины, которого вам не хотелось бы видеть постоянно, разве вы не замечали, что все то, что когда-то так привлекало вас, потеряло свое прежнее очарование, разве на вас никогда не обрушивались вдруг новые ощущения, чувства, от наплыва которых у вас перехватывало дыхание? Возможно ли, — продолжал он, бросив на нее пылающий взгляд и уже не скрывая вожделения, — возможно ли, чтобы вы могли так разжечь другое сердце, в то время как ваше собственное остается каменным, словно оно еще не пробудилось? Этого не может быть: в вас все излучает любовь, жизнь, сладострастие. Вы родились, вы созданы для любви, вы любите, Антония, и напрасно пытаетесь от меня это утаить.
— Но, отец мой, вы меня удивляете. О какой же любви вы хотите говорить? Я совершенно не знаю ее, и если бы я ее испытывала, зачем я стала бы это скрывать?
— Вам никогда не случалось встретить мужчину, который вам показался бы похожим на кого-то, виденного прежде, и чей облик, жесты, голос находили бы странный отклик в вашей душе; рядом с ним, при виде его ваше сердце полностью раскрывается; в его присутствии вам удивительно легко; и именно к нему вы взываете изо всех сил, когда ему случается уйти? Вам совершенно незнакомы подобные чувства?
— О, конечно, да, — ответила она, — я почувствовала это в первый же раз, как только увидела вас.
— Меня, Антония! — воскликнул он, потрясенный. — Но неужели, Антония, я способен вам внушить такие чувства?
И, схватив ее руки, он с восторгом поднес их к своим губам.
— Такие, и еще многие другие. В тот день, когда я вас увидела, я была сразу покорена. Я с тревогой ждала, когда вы заговорите, а когда услыхала звук вашего голоса, он мне сразу показался таким мягким, таким знакомым и в то же время таким близким к тому, что я ожидала услышать, что мне почудилось, будто я знаю вас уже давно и имею право на вашу дружбу, на ваше уважение, что вы обязаны меня защищать. Я заплакала, когда вы ушли, и горячо вздыхала на следующий день после того, как снова вас увидела.
— Антония! Моя Антония! Моя прелесть! — вздыхал монах, прижимая ее к своей груди. — Возможно ли? Могу ли я поверить тому, что слышу, тому, что вижу? Повторите снова, дитя мое, дочь моя, еще раз скажите мне, что вы меня любите, что вы любите меня всей душой и что вы моя, целиком и полностью!
— О, конечно, Бог свидетель. Кроме моей матери, никто в мире мне так не дорог, как вы.
Перед простодушием этого высказывания Амбросио уже не мог устоять, его чувства вспыхнули, и он прижал ее к себе, дрожащую от страха и изумления. Он почти обжигал ее рот своими пылающими губами, жадно ловя ее дыхание. И затем, содрогнувшись от отвращения и ужаса, Антония почувствовала, как сильная рука Амбросио коснулась сокровищ ее груди.
— Отец мой, отец мой! — воскликнула она, когда первое оцепенение прошло, и она начала бороться, пытаясь вырваться из объятий Амбросио. — Отпустите меня, ради Бога!
Но вспыхнувшая страсть не позволяла монаху что-нибудь услышать, и он продолжал свое. Удовлетворение требовалось немедленно, и он решил его добиться.
Обезумев от ужаса, хотя и не вполне понимая, чего ей бояться, Антония продолжала отбиваться. Однако силы понемногу покидали ее, и она уже готова была позвать на помощь, когда вдруг открылась дверь. Амбросио заметил опасность и, удрученный и испуганный, быстро вскочил с софы. Антония вскрикнула от радости и полетела к двери, где сразу оказалась в объятиях матери.
Эльвира, встревоженная некоторыми высказываниями монаха, которые Антония простодушно ей пересказала, решила проверить истинность своих подозрений. Впрочем, так называемая добродетель монаха ее никогда не вводила в заблуждение, она слишком хорошо знала мир, чтобы поверить в то, что монах способен устоять против всех искушений. Кроме того, в рассуждениях дочери вдруг проявилась странная философия, слишком мало согласующаяся с содержанием разговоров, которые обычно велись в ее присутствии. Все эти обстоятельства привели Эльвиру к решению понаблюдать за ними поближе во время их бесед, что она и хотела сделать в первый же раз, как Амбросио останется вдвоем с Антонией. Ее план удался. Конечно, когда она вошла в комнату, монах уже был далеко от дочери, но замешательство и растерянность Антонии служили достаточным доказательством того, что подозрения Эльвиры были — увы! — слишком обоснованы. Однако влияние монаха было очень велико, его репутация с точки зрения добродетели слишком прочна, и она понимала, что разоблачить его будет совсем нелегко. И потому она сделала вид, что ничего не заметила, и, усевшись на софу, принялась толковать о том о сем, как будто ее внезапное появление было совершенно естественным. Монах, успокоенный ее невозмутимостью, сначала поддерживал беседу, но разговор не клеился, и, почувствовав себя слишком смущенно и неловко, монах умолк и встал, чтобы откланяться. Сколь велико было его разочарование, когда Эльвира вежливо ему объявила, что теперь, когда она поправилась, с ее стороны было бы чистейшим эгоизмом и несправедливостью и дальше полностью владеть его вниманием, которое может быть столь необходимо ей подобным. Она уверила его в своей полной признательности и даже высказала сожаление о том, что ее домашние заботы и многочисленные обязанности, поглощающие ее целиком, лишат ее отныне удовольствия его видеть. И если тон ее был вежливым и даже приветливым, предупреждение было ясным, и Амбросио не мог им пренебречь.
Но он не хотел считать себя побежденным, и приготовился было устранить последнее препятствие, когда от взгляда, которым удостоила его Эльвира, слова застыли у него на губах. Ему пришлось покориться, и, поспешно попрощавшись, он вернулся в монастырь. В сердце его бушевали ярость и обманутые ожидания.
Наступал вечер. Он бросился на кровать, проклиная свое легкомыслие. Боязнь возможного скандала при публичном разоблачении, разочарование, тоска неутоленного желания — все соединилось, чтобы погрузить его в состояние страха, которое с течением времени только увеличивалось. Грубо оторванный от Антонии, он потерял надежду утолить свою страсть, которая стала самим его существом, и на чем свет стоит он бранил Эльвиру, причину всех его бед. Он встал с кровати и начал беспорядочно бродить по комнате, цедя сквозь зубы, что он все равно сумеет ей отомстить и Антония будет ему принадлежать, чего бы это ни стоило. Поскольку теперь растоптать больше было нечего, он стал колотить кулаками по стене и рвать на себе волосы в приступе ярости, которая его душила, не находя выхода.
Он был еще в состоянии неистовства, когда раздался легкий, но настойчивый стук в дверь. Ему понадобилось некоторое усилие, чтобы взять себя в руки, только после этого он отодвинул задвижку. Дверь открылась, и появилась Матильда.
Это был именно тот человек, которого он меньше всего желал бы видеть. Не в силах скрыть свое неудовольствие, он отошел и нахмурил брови.
— Я занят, — бросил он грубо, — уходите.
Но Матильда, не обращая внимания на малорасполагающий прием, мягко закрыла дверь и подошла к нему, глядя покорно и умоляюще.
— Успокойтесь, Амбросио. Я пришла не для того, чтобы сводить с вами счеты за ваше предательство, но в ваших собственных интересах нам следует поговорить.
Я знаю, не в ваших силах управлять своими привязанностями. Та привлекательность, которую вы во мне находили, исчезла, когда вы привыкли ко мне, и если я больше не способна возбуждать в вас желания, то в этом не ваша, а моя вина. Но зачем же до такой степени избегать меня? Вы же не знаете, насколько я ваш друг. Вы в затруднении и отказываетесь принять мои утешения, но если я сейчас пришла к вам, то именно для того, чтобы разделить ваши беды, а не увеличивать их. Доверьтесь мне, и вы увидите, насколько бескорыстна моя любовь.
— Прекрасный, чудесный друг, я восхищаюсь вашими добродетелями, а ваши слова свидетельствуют о героизме, который ставит вас гораздо выше слабостей вашего пола. Помощь, которую вы мне предлагаете с такой самоотверженностью, я не смог бы отвергнуть, и я не искал бы ничего лучшего, чем выбрать вас поверенным моих пороков, поскольку вы предложили мне покровительствовать им. Но в данном случае я сомневаюсь, чтобы вы смогли содействовать моим намерениям. И я очень боюсь, Матильда, что не в вашей власти помочь мне их осуществить.
— Вот как раз, кроме меня, этого сделать никто и не может! Я внимательно следила за каждым вашим шагом, за каждым вашим поступком: вы любите, Амбросио, и напрасно пытались бы от меня это утаить, и только я могу сделать так, чтобы вы вскоре смогли обладать Антонией. Для тех, кто осмеливается, нет ничего невозможного, и. с моей помощью ваше счастье не заставит вас долго ждать. Но подошло время, когда ваши интересы и ваш покой вынуждают меня познакомить вас со скрытыми сторонами моей жизни. Теперь мне необходимо все ваше внимание, и, если мои признания или моя исповедь вас возмутят, не забудьте о цели, ради которой я это делаю: помочь вам достичь вершины своих желаний и вернуть покой вашему сердцу.
Когда-то я уже рассказывала вам о моем дядюшке. Это был человек, обладавший незаурядным знанием, и он не посчитал зазорным с детства посвятить в это знание меня. Среди наук, в изучение которых его вовлекло никогда не иссякающее любопытство, были и такие, что большинством рассматриваются как безбожные, а многими другими — как химерические. Я говорю об искусствах, относящихся
К МИРУ ДУХОВ.
Без конца спускаясь от причин к следствиям и поднимаясь от следствий к причинам, изучая силу и особые свойства драгоценных камней, которые, кажется, черпают ее из самого чрева земли; насилуя природу и пытаясь застать ее врасплох, чтобы добраться до ее тайн; экспериментируя с травами, действие которых, кажется, зависит от приливов и отливов неизвестно какого космического магнетизма, любопытство моего дядюшки было наконец удовлетворено, его безумное упрямство в конце концов увенчалось успехом. Он узнал слово, которое разрушает связь элементов и по его желанию может перевернуть порядок вещей в природе. Стоит ему пожелать — и будущее раскрывается перед ним во всей своей полноте, со всеми тайнами, и духи ада повинуются его голосу.
Мой наставник не утаил от меня ничего из этого знания, и загадка мира, какой бы грозной она ни была, представлялась мне простой. Тем не менее, если бы я не встретила вас, я никогда не стала бы стремиться использовать эту власть. И как велико ни было мое отвращение к созданию злых духов, я сделала это, чтобы спасти свою жизнь, ценить которую меня научила ваша любовь. Вы помните ту ночь в склепах обители Святой Клары? Среди ужасного колыхания чудовищ, созданных мною, я вызвала душу короля демонов, и, к моему великому изумлению, он повиновался всем моим приказам. Казалось, он трепетал от страха и почтения передо мной, и я поняла, что вместо того, чтобы продать свою душу повелителю, я, благодаря своей дерзости, нашла покорного слугу.
Ошеломленный монах слушал эту речь, не понимая, следует ли ее считать шуткой красноречия или восхищаться ее торжественностью.
Понемногу, по мере рассказа, облик Матильды изменился: больше не существовало нежного и скромного Розарио, который боялся вызвать неудовольствие своего покровителя; больше не существовало любовницы, опытной в искусстве наслаждения; это была вдохновенная прорицательница, чарующая и умная, гибельный дух, присланный к нему из бездны.
Внезапно его охватил ужас: он почувствовал, что погибнет, если будет и дальше слушать обольстительницу.
— Отважная Матильда, — сказал он, — что вы сделали? Вы приговорили себя к вечной гибели, вы променяли вечное блаженство на минутное могущество. Если удовлетворение моих желаний зависит от магии, я категорически отказываюсь от вашей помощи. Я обожаю Антонию, но не настолько ослеплен своими чувствами, чтобы за обладание ею в этом мире принести в жертву свой вечный покой в ином.
— Смешные предрассудки, — ответила Матильда, — вам должно быть стыдно, Амбросио, до такой степени зависеть от них. Чем вы рискуете, соглашаясь на мои предложения? Если опасность существует, то только для меня, потому что вызывать духов буду я. Преступление будет моим, а выгода — вашей. Но клянусь вам, опасности нет, потому что враг рода человеческого — мой раб, а не повелитель. Разве не существует разницы между тем, чтобы отдавать и получать приказы, между тем, чтобы служить или командовать? Отбросьте ваши страхи, которые не годятся для такой души, как ваша, оставьте их обычным людям и осмельтесь стать счастливым. Проводите меня сегодня ночью в склепы Святой Клары, станьте свидетелем моих заклинаний, и Антония — ваша.
— Добиться ее таким способом? Даже если бы я мог это сделать, я бы этого не хотел. Я отказываюсь пользоваться для этого услугами ада!
— Вы не осмеливаетесь? Как я в вас обманулась! Этот ум, который я уважала, такой великий, мужественный, оказался немощным, ребяческим и низким, рабом вульгарных заблуждений и более слабым, чем женский!
— Как! Чтобы я добровольно отдался хитростям искусителя? Чтобы, понимая опасность, я отказался от всякой надежды на спасение? Нет, Матильда. Я не вступлю в союз с врагом Господа.
— Так вы сейчас — друг Господа? И не желаете разрывать свой союз с ним? Не вы ли предались влечению своих страстей? Не замышляете ли вы украсть невинность, погубить существо, созданное по образу и подобию ангелов? К кому другому, если не к демонам, можете вы обратиться, чтобы осуществить такое похвальное намерение? Не серафимы ли вам помогут? Вздор! Не добродетель заставляет вас отказаться от моего предложения: вам очень хочется согласиться, но вы не осмеливаетесь. Не само преступление удерживает вашу руку, а страх возмездия. Позор трусливой душе, которой не хватает мужества стать ни верным другом, ни открытым врагом!
— Несмотря на то что мои страсти заставляют меня пренебрегать его законами, я все-таки чувствую в своем сердце врожденную любовь к добродетели. Но если мои принципы уступили силе моего темперамента, во мне еще достаточно божественной благодати, чтобы меня бросало в дрожь от мысли о колдовстве и чтобы я постарался во что бы то ни стало избежать такого непростительного и такого чудовищного злодеяния.
— Вы говорите непростительного? Что значат тогда ваши бесконечные восхваления милосердия Божьего? Значит, оно имеет пределы? Вы к нему несправедливы, Амбросио. У вас, именно у вас всегда будет время раскаяться, а Он, по своей доброте, вас простит. Предоставьте ему славный случай проявить свое милосердие, кончайте с этой щепетильностью, дайте себя уговорить и пойдем вместе на кладбище.
— Ах, прекратите, Матильда. Оставьте этот насмешливый тон, эти отчаянные и безбожные речи! Я не пойду с вами и не приму услуги ваших дьявольских помощников. Антония будет моей, но я добьюсь этого сам, человеческими средствами.
— Ну, тогда она никогда не станет вашей: мать раскрыла ей глаза, и теперь она научена не доверять вашим речам. Больше того, она любит другого, и, если вы будете медлить и дальше, она успеет стать его женой. Я знаю эту новость от моих невидимых слуг, которые мне помогают. Как только я почувствовала ваше безразличие, они стали следить за каждым вашим шагом, они мне рассказали обо всем, что произошло у Эльвиры, и их донесения были моим единственным утешением. Вы избегали моего общества, а я всегда была с вами, благодаря этому бесценному подарку.
Сказав это, она вынула из-под одежды металлическое блестящее зеркальце, резные края которого были покрыты странным и таинственным узором.
— Вот, — сказала она, — когда ваше безразличие отдалило вас от меня, этот талисман спас меня от отчаяния. С помощью неких слов он позволяет вызвать образ того человека, о котором думаешь. Поэтому, когда вы меня прогнали с глаз долой, сами вы, Амбросио, оставались тем не менее у меня перед глазами.
При этих словах удивление монаха перешло все границы.
— Матильда, то, что вы рассказываете, невероятно. Не играете ли вы моей доверчивостью?
— Судите сами.
И она сунула зеркальце в его руку. Он жадно схватил его, и первое, что он захотел увидеть, конечно, был образ Антонии.
Матильда произнесла магические слова. Тут же узоры по краям зеркальца ожили и начали рисовать в воздухе узнаваемые фигуры. Блестящая металлическая поверхность зеркала как бы растаяла, и перед глазами монаха замелькали какие-то картины и цветные пятна, которые кружились в жутком водовороте. Затем все это расположилось в соответствии с естественной перспективой, и Амбросио увидел миниатюрное изображение самой Антонии.
Она находилась в каморке, смежной с ее спальней. Как раз в это время она раздевалась, чтобы принять ванну, и монах имел прекрасную возможность подробно разглядеть восхитительные пропорции ее тела. Наконец упала последняя одежда, которая еще была на ней, и, подойдя к приготовленной для нее ванне, она попробовала ногой воду, но тут же отдернула ее, почувствовав холод. Хотя она не знала, что за ней наблюдают, естественное чувство стыдливости заставляло ее прикрывать свои прелести, и она стояла в нерешительности перед ванной в позе Венеры Медицейской. В это время к ней подлетела ручная коноплянка, опустила головку между ее грудей и, играя, начала их поклевывать. Смеющаяся Антония напрасно пыталась прогнать ее из этого прелестного убежища, ей пришлось поднять обе руки. Амбросио не мог больше вынести этого зрелища, его желания дошли до исступления.
— Я сдаюсь, — закричал он, швыряя зеркальце на пол. — Матильда, я иду за вами, делайте со мной что хотите.
Она не оставила монаху времени для размышления, быстро слетала в свою келью и тут же вернулась с маленькой корзинкой и ключом от кладбищенской калитки, который оставался у нее после их первого посещения гробницы.
— Идемте, — сказала она, беря его за руку, — следуйте за мной, и вы станете свидетелем результатов собственной решимости.
С этими словами она поспешно увлекла его за собой. Они добрались до кладбища незамеченными, открыли дверь гробницы и оказались перед винтовой лестницей. До сих пор путь им освещал яркий свет луны, но сюда ее лучи не проникали. Лампой на этот раз Матильда не запаслась. Не отпуская руки Амбросио, она спускалась по ступеням лестницы, но, поскольку их окружала глубокая темнота, они вынуждены были продвигаться вперед медленно и осторожно.
Они уже довольно долго кружили по лестнице, когда Матильда почувствовала, что у монаха, идущего рядом с ней, уже зуб не попадает на зуб.
— Вы дрожите, — сказала Матильда своему спутнику. — Не бойтесь ничего, мы почти у цели.
Наконец они добрались до конца лестницы и дальше стали пробираться ощупью вдоль стен. После поворота они заметили вдалеке слабый свет, к которому и направлялись. Это была маленькая лампада, которая постоянно горела перед статуей Святой Клары. Зловещие и печальные отсветы освещали массивные колонны, поддерживающие свод. Но свет лампады был слишком слаб, чтобы рассеять густой мрак, в котором скрывались склепы. Матильда взяла лампаду.
— Подождите меня, — сказала она настоятелю, — я сейчас вернусь.
Сказав это, она углубилась в один из проходов, которые тянулись во всех направлениях и образовывали что-то вроде запутанного лабиринта. Амбросио остался один. Темнота благоприятствовала всем сомнениям, которые начинали снова подниматься в его душе. Он содрогался при мысли о той сцене, свидетелем которой ему предстояло сейчас стать, и боялся, как бы магические видения не толкнули его на какой-нибудь поступок, после которого он уже навсегда будет разлучен с небом. Он больше не чувствовал за собой права просить помощи у Бога и, с другой стороны, не осмеливался самостоятельно вернуться в монастырь, боясь заблудиться в подземных лабиринтах. Его судьба была решена, и у него не было никакой возможности избежать ее. Таким образом он боролся со страхами, призывая на помощь все аргументы, которые помогли бы ему мужественно выдержать это испытание. Он убеждал себя, что всегда будет время раскаяться и что, поскольку он обращается к помощи потусторонней силы только через Матильду, колдовство не может быть поставлено ему в вину. Он читал много сочинений на эту тему и уговаривал себя, что пока он не отказался от спасения формальным актом, подписанным своей собственной рукой, Сатана не будет иметь никакой власти над ним, и он для себя твердо решил никогда не подписывать такой акт, как бы ему ни угрожали или какие бы выгоды ему ни сулили.
Таковы были размышления Амбросио, которым он предавался, пока ждал возвращения Матильды. Внезапно он услышал какой-то глухой голос, который, казалось, раздавался где-то рядом; он вздрогнул и прислушался. Через несколько минут звуки повторились. Они напоминали стоны тяжело больного человека. В любой другой момент это обстоятельство только подстегнуло бы его внимание и любопытство, но сейчас его основным ощущением был страх, а его рассудок был взбудоражен зловещими картинами, поэтому он тотчас же представил себе, что вокруг него бродит какая-то страдающая душа. Звуки не приближались, но он продолжал периодически их слышать. Иногда они становились более отчетливыми, как будто страдания стонущего человека становились острее и мучительнее.
Иногда ему казалось, что он различает слова, и один раз он был уверен, что слабеющий голос восклицал:
— Господи! О Господи! Никакой надежды, никакой помощи!
Эти слова сопровождались еще более сильными стонами, затем все затихло, и воцарилась тишина, более гнетущая, чем прежде.
«Что это значит?^ — подумал ужаснувшийся монах.
Внезапно у него в мозгу пронеслась мысль, которая заставила его окаменеть от ужаса; он вздрогнул, и его напугал его собственный вздох.
— Боже, возможно ли? — неожиданно для себя воскликнул он. — Неужели? Боже! Какое я чудовище!
Он решил разобраться в своих сомнениях и исправить свою ошибку, если это еще возможно, но его благородство и сострадание были тут же сметены возвращением Матильды. В одно мгновенье несчастная, чьи призывы он услыхал, была забыта, и он вновь думал только об опасностях и трудностях своего собственного положения. Свет возвращающейся лампады позолотил стены, и через несколько минут Матильда уже стояла перед ним.
Она держалась очень прямо, словно дух из другого мира, и монах с удовольствием отметил изменения, которые произошли в ней. Она избавилась от мужской одежды, от своего монашеского одеяния, и предстала в таинственном великолепии, причем необычность костюма и богатство драгоценных камней на ее руках и шее играли не главную роль в этом блестящем появлении. На ней было длинное белое платье, по которому рассыпались буквы неизвестного алфавита, вышитые золотом. Шея и руки были обнажены, волосы, осыпанные цветами и каменьями, спускались по плечам, точно огненный поток, в руке она держала прут из чистого золота, но над всем этим господствовали глаза — эти горящие глаза сковали ужас монаха, которым владели одновременно жуткий страх и попирающее его восхищение.
Ее голос подействовал на него так, как может резкий и необычный звук подействовать на спящего человека.
— Следуйте за мной, — сказала она ему повелительным и в то же время полным очарования голосом, эхо которого прокатилось по подземелью, — все готово.
Шагая за ней, он был не в состоянии унять необъяснимую дрожь. Она вела его через бесконечные переходы, которые суживались по мере их продвижения. С обеих сторон подземелья лежало множество черепов, кишащих червями, и земля была усеяна самыми отвратительными останками. Почти на каждом шагу перед ними, словно призраки, вставали статуи, в глазах которых светилась жизнь. Наконец они добрались до центра усыпальницы.
Он представлял собой обширную ротонду, к которой, по-видимому, сходилась вся сеть подземных галерей. Верхняя часть ротонды скрывалась в темноте. Лампада Матильды тонула в глубине ночи, словно крошечный светлячок, который в любой момент может быть унесен дыханием ледяного ветра. Вдруг Матильда остановилась и повернулась к Амбросио, который смотрел на нее, не говоря ни слова. Его щеки и губы побелели от страха. Она обожгла его гневным и презрительным взглядом, как ему показалось, за его трусость, но и она, в свою очередь, не проронила ни слова. Она поставила лампаду на землю, рядом с корзиной, затем, еще раз знаками приказав Амбросио хранить молчание, приступила к таинственным обрядам. Поставив Амбросио почти в центр ротонды, она очертила одну окружность вокруг него, другую — вокруг себя. Затем, вернувшись к корзинке, которую оставила на земле немного в стороне, вынула оттуда флакончик со странной жидкостью, каплями которой ограничила на земле площадку правильной формы.
Она наклонилась, пробормотала несколько непонятных слов, и бледное сернистое пламя отдельными язычками стало подниматься из земли. Оно постепенно росло, языки становились выше, мощнее, и через некоторое время его волны затопили всю поверхность ротонды, кроме кругов, внутри которых находились Матильда и монах. В какой-то момент помещение ротонды стало гигантским дворцом огня, но огня странного, жаркого и белесого, словно весь воздух превратился в пляшущие языки пламени. И в то же время монах почувствовал, как его охватывает холод, усиливающийся с каждой минутой. Непонятное глухое бормотание Матильды перешло уже в настоящее колдовство. Время от времени она наклонялась и доставала из корзинки различные предметы, происхождение и названия которых в большинстве случаев были абсолютно неизвестны монаху. Но из той малости, что он был в состоянии различить, он сумел заметить три человеческих пальца да Agnus Dei, которую она с видимым удовольствием разорвала на кусочки, и пламя, куда она кинула все это, мгновенно поглотило свою добычу.
Страх Амбросио усиливался. Вдруг у нее вырвался крик неистовой мощи, который отнял у нее все силы: казалось, она потеряла рассудок, судорожными движениями она стала рвать на себе волосы целыми пучками и с силой царапать себе грудь. Затем, на пределе исступления, словно достигнув необходимой степени безумия, она выхватила из-за пояса кинжал и глубоко вонзила его в левую руку. Кровь брызнула мощным фонтаном. Она стояла у края круга, словно приходя в себя, и с уверенностью лунатика, бегающего по краю крыши, направила струю крови за пределы круга. Казалось, кровь заставляет пламя отступать отовсюду, куда она попадала. Над этими местами образовывались небольшие облака, которые постепенно поднимались наверх и наконец столпились под сводом пещеры. В этот момент раздался сильный грохот, от которого вздрогнуло все вокруг. Подземелье наполнилось отголосками и отзвуками прокатившегося грома, и земля задрожала под действием чар.
Теперь Амбросио стал раскаиваться в своей смелости. Торжественная странность чародейства подготовила его к чему-то причудливому и необычайному. Он со страхом ждал появления духа, чей приход сопровождался такими приготовлениями. С бьющимся сердцем он изо всех сил старался пронзить взглядом темноту, уверенный, что грозное явление окончательно лишит его рассудка, и, не в силах больше ничего вынести, он рухнул на землю, дрожа от страха.
— Он идет! — воскликнула рядом с ним Матильда, радуясь своей удаче. — Он идет!
Амбросио вздрогнул и приготовился к встрече с призраком, но каким же было его изумление и радость, когда грохот утих, а атмосфера вдруг наполнилась удивительными звуками. Холод тоже прекратился, а там, где были облака, Амбросио увидел существо, прекраснее которого никогда, даже приблизительно, не могло бы создать его воображение. Существо казалось обнаженным, таким, каким мог быть ангел, и от его лба исходили волны ослепительных лучей. С его плеч опускались два огромных крыла, того красного цвета, что бывает у свежей крови. Невыносимо яркий свет, переливающийся разными цветами, перебегал волнами по всему его телу, с ног до головы. В правой руке он держал серебряную ветку мирта.
Очарованный этим видением, так контрастирующим с тем, что он ждал, Амбросио с восхищением разглядывал духа, но его восторг не помешал ему увидеть в глазах демона выражение могучей злобы, которая не затухала, и монах был поражен чувством отчаяния и угрызений совести, которые вызвало в нем появление нечистого.
Музыка прекратилась, но благоухающее тепло, как ему показалось, распространилось по всему подземелью. Матильда обратилась к духу, она говорила с ним на неизвестном монаху языке, и дух отвечал ей на том же непонятном наречии. Казалось, она все время возвращается к одному и тому же, с чем дух не желает соглашаться. Его гневный взгляд иногда падал в сторону монаха, и тот всякий раз готов был упасть. Наконец Матильда рассердилась, удвоила усилия, казалось, ее жесты обволакивают духа сетью чар, внутри которых он начинал метаться. Во что бы то ни стало кому-то необходимо было уступить, и поскольку последним движением Матильда, казалось, пригрозила духу неизвестно какой чудовищной и сверхъестественной местью, тот упал на колени и покорно и униженно протянул ей миртовую ветвь. Едва Матильда получила ее, как снова зазвучала музыка, но на этот раз это были какие-то дикие звуки, словно спешащие вырваться наружу. Плотное облако закрыло видение, бледные и легкие языки пламени рассеялись, и снова воцарилась темнота. Настоятель не двинулся с места, в нем все остановилось, он не знал, радоваться или ужасаться. Наконец мрак рассеялся, и он увидел рядом с собой Матильду в одеянии послушника и с миртовой ветвью в руке.
Никакого следа чародейства не осталось, и огромный склеп был освещен только слабыми лучами лампады.
— Мне удалось, — произнесла Матильда, — хотя это оказалось гораздо труднее, чем я предполагала. Люцифер, которого я вызвала, долго не хотел подчиняться, и, чтобы его к этому вынудить, мне пришлось призвать на помощь самые мощные чары: они заставили его повиноваться, но я должна была обещать, что больше никогда не прибегну к его помощи для вас. Подумайте, как лучше воспользоваться этим случаем, который больше не повторится. Отныне мое магическое искусство больше не сможет вам служить, и вы не должны больше надеяться на помощь духов, разве что сами их призовете и согласитесь безоговорочно принять те условия, которые они вам выставят. А я знаю, что вы никогда не решитесь на это. У вас отсутствует необходимая энергия, чтобы получить эту помощь бесплатно, и, пока вы не заплатите им указанную цену, вам не добиться их послушания. В этот раз они вам еще послужат: у вас в руке все необходимое, чтобы победить вашу возлюбленную, и постарайтесь не злоупотреблять этим. Держите волшебную миртовую ветвь: пока она у вас, перед вами будут открываться все двери, и с ее помощью в следующую ночь вы проникните в спальню Антонии. Там вы три раза подуете на ветку, назовете Антонию по имени и сунете ветку к ней под подушку. На нее тут же снизойдет сон смерти и лишит ее возможности сопротивляться. Вы сможете безбоязненно отдаться вашим желаниям, поскольку утром, когда действия чар рассеются, Антония заметит, что с ней случилось, но не будет знать, кто это сделал. Порадуйтесь же, мой Амбросио, и пусть эта услуга покажет вам всю меру моего бескорыстия и моей дружбы.
Должно быть, ночь уже кончается, вернемся скорее в монастырь, пока никто не заметил нашего отсутствия.
Говоря это, она вложила в руки настоятеля сверкающую ветвь мирта, которую он взял молча, будучи не в состоянии сказать ни слова от переполнявших его чувств. Он был слишком взволнован событиями этой ночи, чтобы суметь выразить свою радость или даже почувствовать всю ценность сделанного ему подарка.
Матильда, забрав лампаду и корзинку, быстро повела своего спутника к выходу из гробницы. Она поставила лампаду на место, и уже в полной темноте они добрались до винтовой лестницы. Первые лучи восходящего солнца помогали им выбираться наверх. Поднявшись, Матильда и настоятель тщательно заперли дверь гробницы и прошли к западной части монастыря. Они никого не встретили и вернулись к себе никем не замеченными.
Смятение в душе Амбросио понемногу улеглось. Он откровенно радовался успеху своего приключения. Полагаясь на свойства ветки мирта, он уже считал, что Антония в его руках. Его трепещущее воображение вновь рисовало перед ним те заманчивые прелести, тайную красоту которых открыло ему магическое зеркальце, и, уверенный теперь в успехе, он спокойно ждал наступления ночи.
Святость девственниц никогда не подвергается большей опасности, нежели когда человек спит.
Совместные усилия маркиза де Лас Систернас и Лоренцо закончились полным поражением. Агнес было невозможно найти. Оставалось только поверить в ее смерть. Отчаяние дона Раймонда было столь ужасным и так глубоко потрясло его, что долгое время жизнь его была на волоске. И, конечно, в таком состоянии он совершенно не мог нанести визит Эльвире, что заставило ее, в свою очередь, мучиться от этого невнимания, причины которого она не знала. Со своей стороны Лоренцо из-за смерти сестры не мог сообщить дяде о своих планах в отношении Антонии; воля Эльвиры была непоколебима, ему было запрещено появляться ей на глаза без согласия герцога; не получая больше никаких известий ни о нем, ни о его планах, она заключила, что либо дядя нашел ему лучшую партию, либо заставил его отказаться от своих желаний. До сих пор покровительство настоятеля позволяло ей мужественно переносить гибель своих надежд, теперь этого утешения у нее больше не было. Мысли об опасностях, которым подвергнется Антония после ее смерти, без друзей, без чьей-либо поддержки, переполняли ее сердце горечью и отчаянием. Случалось, что она часами смотрела на прелестное существо, которое неутомимо щебетало рядом с ней, в то время как ее ум полностью был во власти мучительных картин, порожденных страхом возможной смерти. Тогда она обнимала дочь и тихонько плакала, прижавшись головой к ее груди. Тем временем приближалось событие, которое ее совершенно успокоило бы, если бы она могла о нем узнать: Лоренцо ждал лишь случая, чтобы открыть герцогу свои планы, но досадное происшествие, случившееся как раз в это время, принудило его еще на несколько дней отложить свое объяснение. Состояние дона Раймонда все ухудшалось, Лоренцо не отходил от его постели и ухаживал за ним с преданностью любящего брата. Впрочем, и причина его болезни, и невозможность заняться делами Антонии были для Лоренцо источником огорчений и тревог.
Но больше всех был опечален Теодор; он предпринимал все возможное, чтобы помочь своему хозяину и как-то его утешить. Раймонд уже давно был бы раздавлен горем, если бы не надежда, за которую он цеплялся, надежда на то, что Агнес не умерла, что она нуждается в его помощи, а все окружающие, хотя и были уверены в обратном, старались поддерживать в нем эту веру, ставшую теперь его единственным утешением.
Только Теодор действительно верил в иллюзорные надежды своего хозяина и старался придать им реальность. Сначала его усилия были направлены на то, чтобы попытаться проникнуть в монастырь. Каждый день он изменял свой внешний вид, возраст, походку, но какими бы гениальными ни были его метаморфозы, они оставались безрезультатными, и каждый вечер он, глубоко разочарованный, возвращался во дворец Лас Систернас. Однажды он смешался с толпой нищих и, взяв в руки гитару, пристроился у дверей монастыря.
«Если Агнес еще здесь, — подумал он, — и если она услышит мой голос, она его непременно узнает и, может быть, найдет способ дать знать о себе».
Это был час, когда нищим при монастыре раздавали похлебку. Держа гитару в руке, он подошел к двери и попытался завести беседу со старой привратницей. Его мягкий голос, его лукавый взгляд (один его глаз был скрыт широкой черной повязкой) и ловкие ответы быстро завоевали сердце старой монашки-привратницы, которая, едва только толпа нищих схлынула, пригласила его в монастырь. Она отвела его в приемную, где приказала подать ему двойную порцию похлебки, прибавила к ней еще фрукты и кое-что из собственных запасов. Пока он пировал и радовался тому, какой оборот принимают события, он стал предметом не совсем благочестивого восхищения еще двух монашек, которые шумно огорчались, что такой красивый паренек открыт для соблазнов этого мира и что его очарование не посвящено исключительно церкви и ее служанкам. Наконец они решили, что нужно тут же попросить матушку настоятельницу пойти к Амбросио, чтобы тот принял нищего мальчика в орден Капуцинов. Тут старуха, чье влияние на монастырские власти было немалым, спешно отправилась в келью настоятельницы и дала ей такой перечень блестящих качеств Теодора, что той захотелось на него взглянуть. Тем временем так называемый нищий осторожно расспросил монастырскую служанку о судьбе Агнес, но ее сведения лишь подтвердили-версию настоятельницы: Агнес заболела, вернувшись с исповеди, и так и не встала больше с постели, и она сама присутствовала на ее похоронах, видела ее мертвой и своими руками помогла уложить ее в гроб. Этот рассказ привел Теодора в уныние, но, продвинув дело так далеко, он решил дождаться его окончания. Теодора ввели во вторую приемную и представили настоятельнице, а поскольку его ответы на ее вопросы были проникнуты самой убедительной искренностью и он сумел найти такие теплые слова, говоря о монастыре, выказал такой лиризм и такой пыл, что аббатиса выразила надежду добиться для него места в ордене. И, приказав ему прийти снова на следующий день, вышла.
Тем временем монашки, которые из уважения к настоятельнице застыли в молчании, налетели на него, как стайка птиц, и принялись трещать, болтать и осыпать Теодора множеством вопросов. Пока они суетились, растерянный Теодор старался отыскать какой-нибудь просвет среди трепетания белых чепцов, все еще надеясь разглядеть несчастную Агнес. Наконец, устав его выспрашивать, монашки заметили его гитару и спросили, играет ли он; он ответил скромно, что не ему себя хвалить, но он просит их соблаговолить стать его судьями, на что они с готовностью согласились. И тогда, настроив свой инструмент, он спел куплеты голосом, способным разбудить мертвых.
КОРОЛЬ ВОД
датская баллада
Шагами, что легче, чем шепот ручья,
Девица шагала ко храму Марии,
Ко храму Марии девица шагала
И демона вод она вдруг повстречала.
А демон, лишь только девицу узрел,
Как тут же ее соблазнить захотел.
Он к маме-колдунье в пещеру спешит,
Пусть мама скорее ему пособит.
Колдунья свершила свой тайный обряд
И демона в белый одела наряд,
И жестом одним превратила она
Прозрачный поток для него в скакуна,
Который, казалось, спустился сюда
Из райских садов, не оставив следа.
Как молния, демон врывается в храм,
О Боже, как много их молится там,
Мужей и хозяек, больших и детей…
Таким образом, исполняя куплет за куплетом, он продолжал развивать историю, полную намеков на ту, что его сюда привела. Монашки слушали его, явно очарованные. Но, хоть Теодор и придавал некоторое значение их одобрению, оно в его глазах ничего не значило, поскольку его уловка не удалась. Напрасно медлил он между строфами, ни один голос не ответил ему. Он начал отчаиваться.
Вскоре звон монастырского колокола стал созывать монашек в трапезную, но они не оставили Теодора, пока не одарили его ладанками, вареньем и освященными крестиками. Он принял все эти подарки, выражая искреннюю признательность, но заметил, что без корзинки он просто не знает, как их унести. Они уже поспешили было за какой-нибудь корзинкой, но были остановлены немолодой женщиной, которую Теодор раньше не замечал.
— А вот, — сказала привратница, — матушка Урсула с корзинкой.
— Вот мой подарок, — сказала ему старая монахиня, отдавая корзинку прямо ему в руки и сопровождая эти слова таким выразительным взглядом, что Теодор почувствовал что-то новенькое. Он подошел к решетке как можно ближе.
— «Агнес», — прошептала старуха едва-едва слышно. Но Теодор тут же это уловил и почуял какую-то тайну, к которой корзинка явно имела отношение. Его сердце подпрыгнуло от радости. Он попытался что-то сказать, но вернулась настоятельница. Увидев ее, мать Урсула стала белой, как ее воротник.
— Мне нужно с вами поговорить, мать Урсула, — сказала аббатиса голосом, полным угрозы.
— Со мной? — ответила та, не в состоянии скрыть свою растерянность.
По знаку настоятельницы она вышла.
Поскольку колокол монастыря прозвонил второй раз, монашки наконец разошлись, и Теодор смог унести свой трофей.
Он не бежал, а летел в особняк Лас Систернас и через несколько минут был у постели своего хозяина.
Тот, задыхаясь, вскочил на своем ложе. Он выхватил корзинку из рук пажа и опрокинул содержимое на постель, надеясь найти на дне письмо, но ничего похожего там не было. Поиски начали снова, и снова безуспешно. Наконец дон Раймонд заметил, что уголок голубой шелковой подкладки распорот. Он поспешно надорвал его дальше и вытащил тоненький листок бумаги, который не был даже свернут. На нем был адрес маркиза де Лас Систернас, и он смог прочесть то, что следовало дальше:
На всякий случай посылаю вам эти несколько строк. Вам их передаст Теодор, ваш паж, которого я узнала. Достаньте у кардинала-герцога приказ арестовать и меня, и настоятельницу, но пусть этот приказ будет исполнен только в пятницу, в полночь. Это время выбрано для празднования дня Святой Клары. Будет процессия при свете факелов, я на ней буду, но, умоляю, пусть никто не подозревает о ваших намерениях, так как стоит только настоятельнице уловить малейший намек — и вы обо мне никогда больше не услышите. Будьте осторожны, если вам дорога память об Агнес и если вы хотите покарать убийц. Я должна вам рассказать такое, что у вас от ужаса кровь застынет в жилах.
Эта записка как громом поразила маркиза, и он упал на подушки без сознания. Было нелегко привести его в чувство, и, как только он снова обрел дар речи, он разразился проклятиями и богохульствами и поклялся отомстить настоятельнице Святой Клары страшной местью. Но сначала надо было ее арестовать. Лоренцо, который давно уже не сомневался в том, какая участь была уготована его несчастной сестре, взял это на себя. Доверив Раймонда заботам лучшего врача в городе, он побежал во дворец кардинала-герцога, но тот уехал в отдаленную провинцию по каким-то важным делам. До пятницы оставалось пять дней, но, приложив все усилия и не останавливаясь для ночлега, Лоренцо надеялся вернуться вовремя, чтобы совершить паломничество в монастырь Святой Клары. Его усилия увенчались успехом, он смог догнать кардинала-герцога, рассказал ему о предполагаемом преступлении аббатисы и описал состояние, в котором он оставил Раймонда. Этот последний аргумент оказался убедительнее всего, и Лоренцо без труда добился ордера на арест. Кроме того, кардинал-герцог дал ему письмо к главному судебному исполнителю Инквизиции, которому предписывалось проследить за исполнением предписания. С этими бумагами в кармане Медина вернулся в Мадрид в пятницу незадолго до полуночи. Он нашел, что маркизу стало несколько лучше, но все-таки тот был еще слишком слаб, чтобы двигаться или разговаривать. Проведя около него чуть больше часа, Лоренцо ушел, чтобы сообщить свой план дядюшке и передать дону Рамиресу де Мелло письмо кардинала. Дядюшка был так возмущен открывшимися ему мерзостями, что немедленно предложил племяннику сопровождать его ночью в монастырь Святой Клары. Дон Рамирес не стал уклоняться от своего долга и призвал некоторое количество солдат, достаточное, чтобы в случае необходимости противостоять сопротивлению народа. Но в то время как Лоренцо не терпелось разоблачить лицемерную монахиню, он даже не подозревал, что замышлялось против него самого.
Заручившись поддержкой дьявольских слуг Матильды, Амбросио решился погубить Антонию. Роковой момент наступил. Когда Антония в этот вечер прощалась на ночь с матерью и поцеловала ее, она вдруг почувствовала себя такой подавленной, что не могла удержаться и заплакала.
Эльвира сразу же заметила эти слезы и ласково пожурила ее за это, но никакого ответа, кроме еще более обильных слез, от нее не добилась.
Наконец Антония вышла из комнаты матери, все время оглядываясь и стараясь поймать ее взгляд до тех пор, пока дверь не закрылась окончательно, как будто у нее было чувство, что она ее никогда больше не увидит. Вернувшись к себе, она без сил опустилась на стул и, облокотившись головой на руки, устремила взгляд в потолок. Ее обуревали зловещие предчувствия. В таком состоянии полусна, который предшествует сну настоящему, она и пребывала, пока совершенно неожиданно звуки музыки не зазвучали на улице под ее окнами. Она встала, открыла окошко и, накинув на лицо вуаль, осмелилась выглянуть наружу.
Множество теней, среди которых, как ей показалось, она узнала Лоренцо, двигались при свете луны, размахивая гитарами, словно ружьями или мушкетами. Это действительно был Лоренцо, который, связанный обещанием не приходить к Антонии без согласия дядюшки, пытался такой уловкой показать ей, что он ее не забыл. Но его попытка была истолкована самым худшим образом: Антония была слишком скромна, чтобы счесть себя объектом этой ночной серенады, и, предполагая, что она предназначена какой-нибудь красотке по соседству, почувствовала боль оттого, что Лоренцо играл там главную роль.
Однако мелодия была красива, исполнение — великолепно, и это так прекрасно отвечало грустному расположению духа Антонии, что она стала слушать не без удовольствия. А серенада была такой:
Хор:
О лира моя, пусть звучит твой напев,
И я ему сам подпою,
Чтоб знала о тайных страданиях та,
Что душу тревожит мою.
Припев:
Словно ветер, что плачет и стонет
Под сводами диких пещер,
Словно бешеный зверь у подножья
Безжизненной статуи —
От любви мне досталось — всего —
Сожаленье потерь,
Ты ж и ласки, и клятвы свои
Бережешь для кого?
Антония не задумывалась о глупых словах, она была убаюкана мелодией. Потом музыка кончилась, и участники концерта разошлись. Еще несколько минут она слушала, как удалялись их шаги, затем легла в постель, прочитала свои привычные молитвы, и сон, сошедший на нее, разом прогнал все страхи.
Было около десяти часов, когда сластолюбивый монах появился недалеко от жилья Антонии. Мы уже говорили, что аббатство было не очень далеко от улицы Сант-Яго, и он подошел к двери, никем не замеченный, остановился и помедлил минуту. Представив себе всю величину преступления, которое он готов был совершить, и размышляя о возможных последствиях разоблачения, он вдруг подумал, что, даже если благодаря миртовой ветви ему удастся совершить свое преступление незамеченным, после всего произошедшего Эльвира обязательно заподозрит его как соблазнителя своей дочери. С другой стороны, он сказал себе, что ничего более серьезного, чем просто подозрение, быть не может, потому что доказательств представить не удастся. Покажется невозможным, чтобы Антония не знала о насилии над собой, о том, когда, где и кем это насилие совершено; наконец он подумал, что его репутация слишком прочна, чтобы ее могли испортить две никому не известные женщины. Этот последний аргумент был, впрочем, из самых неубедительных. Он не понимал, как неверен ветер популярности и как легко меняет он направление, и достаточно иногда одного мгновения, чтобы всеобщего кумира превратить в предмет единодушной ненависти. Результатом его раздумий было то, что он утвердился в своем намерении.
Он поднялся по ступеням, ведущим в дом, и едва только успел коснуться двери серебряной миртовой веткой, как дверь открылась, пропуская его. Он вошел, дверь сама захлопнулась за ним.
Свет луны освещал ему путь. Он поднялся по лестнице с огромными предосторожностями. Каждый миг он оглядывался, в каждой тени видел соглядатая, а в каждом шорохе ночи слышал чей-то голос. Осознание преступности того, что он решил совершить, пугало его сердце; сейчас он был робок, как ребенок.
Однако он не остановился. Он был уже у двери комнаты Антонии. Затаив дыхание, прислушался; царила полная тишина, и, убеждая себя, что его жертва погрузилась в самое глубокое забытье, он осмелился приподнять щеколду. Петли проржавели, и дверь сопротивлялась его попыткам, но не успел он коснуться ее своим талисманом, как она широко открылась, впуская его. Он был в комнате, где спало невинное дитя, не подозревающее, какой опасный посетитель находится в двух шагах от его ложа.
Амбросио затаил дыхание, подкрадываясь к кровати. Его первой заботой было исполнить магическую церемонию, которой его научила Матильда. Он три раза подул на серебряный мирт, произнося над ним имя Антонии, потом сунул его под ее подушку. До сих пор все обходилось даже слишком хорошо, чтобы он мог сомневаться в силе колдовства. Он уже смотрел на Антонию, как если бы она полностью была в его власти.
В глубине комнаты горела лампа, освещая по-детски нежные очертания Антонии. Летняя жара заставила ее почти отбросить покрывало, и сладострастная рука монаха обнажила все, что еще было скрыто. Сердце выскакивало у него из груди, когда он пожирал взглядом это тело, которое вот-вот станет его добычей, и, поскольку полуоткрытые девичьи губы, казалось, готовы были к ласке, он обрушился на нее и прижался губами ко рту Антонии. Дыхание девушки смешалось с его дыханием, и он испытал мгновенное и сильное желание, которое воспламенило его до безумия. Его желания дошли до того предела, когда их исполнение не терпит отсрочки, и дрожащей рукой он стал срывать одежду, которая ему мешала.
— Боже милостивый! — воскликнул позади него голос, слишком хорошо ему знакомый.
Амбросио вздрогнул и обернулся, не веря своим глазам. Эльвира стояла в дверях комнаты и смотрела на монаха глазами, горящими от изумления и гнева.
В страшном сне Эльвира только что увидела Антонию, висящую на краю пропасти, куда она могла с минуты на минуту упасть, и отчаянно призывающую мать:
— Спасите меня, спасите меня, еще миг — и будет поздно!
Страх разбудил Эльвиру, но сон произвел на нее слишком сильное впечатление, чтобы она могла снова уснуть, не убедившись, что ее дочь вне опасности. Она быстро встала с постели, оделась и, пройдя через каморку, где спала горничная, вошла к Антонии как раз вовремя, чтобы спасти ее от объятий насильника.
Эльвира и монах, оцепенев, смотрели друг на друга. Стыд одного и изумление другой, казалось, превратили их в статуи. Эльвира первая пришла в себя.
— Значит, — вскричала она, — это не сон, и это в самом деле Амбросио, монах, здесь, передо мной, человек, которого весь Мадрид почитает как святого, он в этот час у постели моей бедной девочки. Уже давно я проникла в ваши намерения, но молчала, так как не имела доказательств. Но теперь молчание сделает меня вашей сообщницей. Весь город узнает о вашей похотливости, я разоблачу вас и извещу Церковь, какую змею она согрела на своей груди!
Бледный и смущенный, преступник стоял перед ней, задыхаясь, делая бессмысленные усилия, чтобы найти оправдание своему поведению, но не находил слов, кроме бессвязных извинений, делавших его еще более нелепым. Однако не похоже было на то, что Эльвиру можно было этим убедить. Она подбежала к Антонии, крича ей, чтобы та проснулась, но колдовство держало ее в своих сетях. Она безжизненно упала обратно на подушку.
— Это неестественный сон, — воскликнула Эльвира, в которой это умозаключение возбудило только еще больший гнев. — Тут есть какая-то подлость, в которой я заставлю вас признаться. На помощь! На помощь! — возвысила она голос. — Флора! Сюда, Флора, сюда!
Монах, подталкиваемый близкой опасностью, бросился перед ней на колени и мольбами и слезами попытался ее разжалобить.
— Всем, что есть святого и священного, — стенал он, — я клянусь, что честь вашей дочери не запятнана! Умоляю вас, простите мне это оскорбление, избавьте меня от позора разоблачения, позвольте мне свободно вернуться в монастырь! Окажите мне из жалости эту милость, я обещаю вам, что не только Антонии нечего бояться меня в будущем, но я всей оставшейся жизнью докажу…
Эльвира грубо его прервала:
— Что Антонии нечего бояться вас? Я послежу за этим, и у вас больше не будет возможности обманывать доверие матерей. Весь Мадрид содрогнется от вашего коварства… Флора, ну Флора, сюда, ко мне!
В этот момент монах, как при вспышке молнии, увидел похожую сцену, когда Агнес так же осыпала его своими мольбами. Вот так же она его упрашивала, а он оттолкнул ее. Теперь его очередь приходить в отчаянье.
Тем не менее Эльвира продолжала звать Флору, но ее голос, глухой от возмущения, звучал слабо, а с другой стороны, она не решалась оставить комнату, опасаясь, что монах воспользуется этим, чтобы скрыться. И действительно, он уже с минуту думал об этом. Ему нужно было лишь попасть в монастырь незамеченным, и свидетельства Эльвиры будет недостаточно, чтобы разрушить такую прочную репутацию, как у него.
С этим намерением он собрал свою одежду, от которой уже было освободился, и бросился к двери.
Но Эльвира догадалась о его намерениях, подскочила, и, прежде чем он отодвинул задвижку, она уцепилась за него и потянула назад.
Амбросио попытался освободиться. Эльвира не разнимала рук и удвоила свои крики о помощи. Пора было с этим кончать. Ситуация становилась все ужаснее, и Амбросио каждую минуту боялся увидеть, как люди, разбуженные криками Эльвиры, врываются в комнату. Тогда, доведенный до крайности и чувствуя, что погиб, монах принял отчаянное решение. Он резко повернулся к Эльвире, бросился на нее, яростно сжал ей горло, ожесточенно стараясь заглушить крики, повалил и потащил ее к кровати. Задохнувшись от внезапного нападения, она не смогла сопротивляться, и монах, свободной рукой вытащив подушку из-под головы Антонии, плотно прижал ее к лицу Эльвиры. Потом, упираясь изо всех сил коленом в ее грудь, он приложил все усилия, чтобы ее задушить.
И — увы! Он более чем преуспел в этом. Его жертва, возбужденная страхом смерти и задыхающаяся в агонии, боролась из последних сил, но не могла справиться с холодной решимостью монаха. Ее судороги скоро прекратились. Она перестала бороться. Отбросив подальше подушку, монах хладнокровно посмотрел на нее. Ее лицо ужасно почернело, руки и ноги застыли, кровь остановилась в жилах, сердце перестало биться. Это благородное и величественное существо теперь было трупом, холодным, бесчувственным и отвратительным.
Его подгоняла теперь одна мысль: уйти отсюда, и, потрясенный ужасом и страхом, он приготовился к бегству.
Он был так опустошен, что ему понадобилось некоторое время, чтобы дойти до двери. Наконец он до нее добрался, мирт выполнил свою миссию, дверь открылась, он поспешил спуститься и, вернувшись в монастырь, предался пытке неустанных угрызений совести, все еще возбужденный близкой опасностью.
Ответьте, мертвые, неужели вашего сострадания к тем, кого вы оставили, недостаточно для того, чтобы приоткрыть тайну? Ах, если бы какой-нибудь услужливый призрак согласился рассказать нам о том, кто вы и что ждет нас! Я слышал, что иногда призраки являлись, чтобы предупредить людей о приближении смерти. Как это деликатно с их стороны — прийти так издалека, чтобы пробить тревогу!
Полный отвращения к себе, обезумев от страха разоблачения, Амбросио на несколько дней затаился. Но время шло, и, поскольку подозрения обходили его стороной, он стал все реже чувствовать укоры совести. Матильда делала все, что могла, чтобы привести его в себя. Узнав о смерти Эльвиры, она, казалось, серьезно огорчилась и вместе с тем стала оплакивать ужасающий исход ночной попытки. Но когда она решила, что его волнение улеглось в достаточной степени и что он уже, видимо, больше расположен прислушиваться к аргументам, она рискнула упомянуть о его преступлении в смягченных тонах и попытаться ему доказать, что в конечном счете его виновность не так велика, как он сам себя убедил. Она представила дело так, что он всего лишь воспользовался правами, которыми снабдила нас природа для самосохранения; что кому-то все равно суждено было погибнуть — или ему, или Эльвире; и что своей непоколебимостью и твердым решением его погубить Эльвира сама обрекла себя. Она добавила, что раз уж Эльвира начала его подозревать, то это просто удача, что смерть заткнула ей рот. И потому, совершив это, он избавился от врага, который мог стать для него опасным, зная его намерения; к тому же он уничтожил самое главное препятствие, стоящее на пути к Антонии. Что же касается его планов, то она вовсе не считала, что он должен от них отказываться. Она объяснила ему, что без бдительного взгляда матери девица станет легкой добычей, и так как она все время старалась напомнить о прелестях Антонии, желания монаха пришли в то состояние, которого она и добивалась, словно злодеяния, в которые вовлекла его страсть, только усилили его пыл, и он еще более нетерпеливо, чем прежде, стал желать овладеть Антонией. То, что ему удалось так успешно скрыть первое преступление, убедило его, что следующее окажется столь же успешным, и он ждал только случая, чтобы возобновить свою попытку. Но на этот раз он не сможет воспользоваться теми же средствами: в первом приступе отчаянья он разломал на кусочки волшебную ветвь. Впрочем, Матильда напомнила ему, что он больше не сможет прибегнуть к помощи адских сил, если не решится наконец подписать все условия, которые они ставят; но этого Амбросио решил не делать. Он себе внушил, что, каким бы большим ни было его преступление, он не должен терять надежды на прощение, пока сохраняет хоть какую-то возможность искупления. Поэтому он решительно отказался подписывать любые контракты и пакты с темными силами, и Матильда, видя, что здесь он уперся, не стала пытаться поколебать его решимость. Ей надо было найти средство (которое показалось бы Амбросио естественным, чтобы он без колебаний мог им воспользоваться) отдать Антонию в его руки, и обстоятельства не замедлили такое средство ей предоставить.
Пока все это происходило, Антония продолжала горевать из-за смерти матери. Каждое утро, проснувшись, она прежде всего бежала в комнату Эльвиры. Наутро после рокового визита Амбросио она проснулась позже, чем обычно, о чем ее известил монастырский колокол, звонивший в этот момент. Она быстро встала с постели, что-то накинула на себя и уже собиралась спросить у матери, как та провела ночь, когда ее нога запнулась обо что-то, лежащее на полу. Она опустила глаза, и каким же был ее ужас, когда она увидела мертвенно-бледное лицо Эльвиры! Она пронзительно вскрикнула и бросилась на пол, она прижала к себе безжизненное тело матери, и ее пронзил холод смерти, с жестом отвращения, которого не смогла сдержать, она в ужасе вскочила. Флора, прибежав на ее голос, присоединилась к воплям, и их крики и рыдания разбудили хозяйку, госпожу Гиацинту; послали за врачом, которому оставалось только констатировать смерть Эльвиры, но ему пришлось срочно заняться Антонией, которой помощь врача была крайне необходима.
Поскольку Эльвира страдала от сильных конвульсий, можно было предположить, что у нее случился неожиданный приступ и что она умерла, пытаясь добраться до комнаты дочери в надежде на помощь. Ее смерть расценили как вещь совершенно естественную, и скоро о ней забыли все, кроме дочери, для которой потеря Эльвиры была непоправимой катастрофой и, сверх всего, оставляла ее в самой крайней нужде.
Госпожа Гиацинта, которая дрожала от страха при мысли о ночи в одном доме с покойницей, взяла на себя расходы по погребению, и, хотя она и не знала точно положения Антонии и имела очень слабую надежду возместить свои расходы, она распорядилась, чтобы церемония была приличной, и сделала что могла, чтобы в меру своих сил помочь несчастной девушке. Действительно, ее положение не могло не быть крайне затруднительным. Одна в городе роскоши и распутства, она очутилась вдруг без средств к существованию, без друзей, к которым могла бы обратиться. Ее тетка Леонелла была далеко, и Антония не знала ее адреса. Кроме того, у нее не было никаких известий от маркиза де Лас Систернас, а что касается Лоренцо, то у нее были все основания полагать, что он ее совершенно забыл. В такой ситуации, не зная, на что решиться, она снова подумала об Амбросио. Какими бы ясными по отношению к нему ни были предупреждения матери, она не могла решиться изменить свое хорошее мнение о нем. Она отказывалась верить в то, что он и вправду хотел ее погубить, и смотрела на его слабости взглядом снисходительным и сочувствующим. Вместе с тем приказания Эльвиры были определенны, а Антония слишком чтила ее память, чтобы взять на себя смелость ослушаться. Она решилась тогда написать маркизу де Лас Систернас и поручила Флоре отнести письмо; но ее несчастливая судьба преследовала ее до конца, и надо сказать, что в очередной раз мрачные предсказания цыганки оправдались. Днем раньше Антонию приняли бы у маркиза как племянницу и сделали бы ее хозяйкой дома; а в этот день Флоре сказали только, что дни маркиза сочтены и совершенно невозможно кому бы то ни было к нему попасть. И она вернулась к своей хозяйке с этим ответом, который, уж конечно, никак не мог облегчить то трудное положение, в котором оказалась Антония.
Тут пришло письмо на имя Эльвиры. Антония узнала руку своей тетки. Та во всех подробностях рассказывала о своих приключениях в Кордове. Она без труда вступила в права на свое наследство, но возвращалась в Мадрид уже в другом качестве: ее сердце — увы! — ей более не принадлежит. В обмен на него она получила сердце любезного аптекаря, которого она будет иметь честь представить в следующую среду лично. Хотя известие об этом браке Антонии совсем не понравилось, она была очень рада близкому возвращению тетки и счастлива, что скоро будет под покровительством родного человека. Поэтому она с большим нетерпением стала ждать вечера среды.
Наконец он наступил. Улица была странно тихой. Когда какие-то музыканты со своими гитарами появились там, разразившаяся вскоре гроза их прогнала. Антония принялась за свое обычное занятие — вышивание, но иголки, словно обретшие свою особую жизнь, убегали из ее пальцев или ломались с сухим треском, будто стеклянные. Внезапно ветер, резко распахнув окно, вихрем ворвался в комнату, опрокинул подсвечник и задул огонь.
Антония стала терять мужество. Да и Леонелла не приезжала. Было уже больше одиннадцати часов, и, кроме долетевшего в какой-то миг топота летевшей во весь опор упряжки, не слышно было ни одного экипажа. Антония ощупью нашла свечу и снова ее зажгла. Комната показалась ей совершенно изменившейся; у пола плавала белесая дымка, такая легкая, что ей подумалось, не кажется ли ей это; она протерла глаза. Всюду падали тени от мебели, но светлая дымка исчезла. Тогда она огляделась вокруг, и ее взгляд упал на дверь в комнату матери. Не зная, как убить время до приезда Леонеллы, она решила пойти туда взять книгу. Взяв свечу, она толкнула дверь, прошла через каморку и вошла в соседнее помещение.
От заброшенного вида комнаты сердце Антонии сжалось. Постель Эльвиры осталась неубранной, ее разбросанная одежда валялась всюду на стульях, мебель была покрыта толстым слоем пыли. На окне, лишенные ухода, засыхали любимые цветы Эльвиры.
Антония поставила подсвечник на стол. Большое кресло, где она еще продолжала видеть тень Эльвиры, раскрыло ей объятья: она упала в него и заплакала. Так прошло много времени. Стыдясь своей слабости, она наконец встала и принялась искать то, за чем пришла в это печальное место. Подойдя к книжному шкафу, она взяла книгу, которая так радовала ее в детстве, обожающем все чудесное. Потом, забившись в кресло, она сняла нагар со свечи и полностью погрузилась в чтение. Погода на улице была ужасной, каждую минуту от раскатов грома дребезжали стекла, а молния одним махом изгоняла тени из комнаты. В перерывах между ударами грома воцарялась абсолютная тишина, и звук дождя, падающего на мостовую, делал уединение комнаты еще более ощутимым.
Свеча уже догорела почти до розетки подсвечника и, казалось, вот-вот испустит дух; ее агония наполняла комнату тревожным мерцанием, напоминающим дальний зов. И мрачные перипетии истории, которую Антония держала в руках, уж конечно, не могли прогнать страх, который ее душил. Ее сердце билось очень быстро, и испуганные глаза перебегали с предмета на предмет, на которые падали отсветы огня. Ей захотелось встать, но ноги у нее дрожали так сильно, что она не могла сделать ни шагу. Она простояла так несколько минут без движения, затем страх стал ослабевать; она успокоилась и даже попыталась шагнуть, чтобы выйти из комнаты. Внезапно ей показалось, что она услыхала совсем рядом с собой что-то похожее на вздох. Это привело ее в безумный ужас. Она уже протянула руку к лампе, но этот странный звук лишил ее сил, и она, дрожа, отдернула руку и облокотилась на спинку кресла. Все чувства ее были настороже, она принялась вглядываться во тьму.
«Боже мой, — сказала она себе, — что это было? Что бы это могло означать? Не ошиблась ли я?»
Но вновь голос, который, казалось, шел от двери, прервал ее размышления. Она снова увидела белесую дымку и почувствовала, что у нее кровь закипела в жилах. Кто-то, как ей казалось, разговаривал в соседней комнате. Она взглянула на дверь, задвижка была на месте, и это ее успокоило.
Но вскоре задвижка зашевелилась сама по себе, дверь приоткрылась и закрылась снова. Ужас Антонии достиг предела, он придал ей новые силы, она сорвалась с места и подбежала к двери каморки, откуда ей было легко добраться до Флоры и госпожи Гиацинты. Но она не дошла и до середины комнаты, как скоба поднялась во второй раз. Машинально она оглянулась и через плечо увидела, как дверь постепенно поворачивается на петлях и на пороге вырисовывается фигура женщины, высокой, худой, завернутой в белый саван, окутывающий ее с головы до ног. В этот момент ужас Антонии перешел все границы: видение медленными шагами подошло к столу и погасило пламя умирающей свечи. Над столом стрелки стенных часов показывали три часа ночи. Женщина остановилась, подняла правую руку и, указывая на время, устремила взгляд на Антонию, которая, застыв от ужаса, была не в состоянии пошевельнуться. Призрак постоял так какое-то время, потом часы пробили, и, как только гул ударов затих, он сделал шаг к Антонии. И тогда прозвучал голос, чрезвычайно невыразительный:
— Еще три дня, — сказал призрак странным тоном, который ни с чем нельзя было сравнить, — еще три дня, и ты снова будешь со мной.
Антония содрогнулась, но так, как можно содрогнуться только во сне, когда кажется, что камни стен вокруг дрожат гораздо больше, чем ты сам, и она услышала, как другой голос, который походил на ее собственный, отвечает на слова призрака.
— Где мы увидимся, — прозвучал вопрос, — кто со мной говорит, с кем я должна встретиться?
Тогда женщина подняла покрывало, которое ее скрывало, и Антония узнала свою мать.
Она вскрикнула и без чувств упала на пол. Госпожа Гиацинта, которая работала в соседней комнате, услышала ее крик; Флора как раз только что ушла, и она была одна. Она побежала на помощь Антонии, и каково же было ее удивление, когда она нашла ее лежащей на полу. Она взяла ее на руки, отнесла в комнату и, все еще бесчувственную, положила на кровать. Она смочила виски, растерла руки — словом, сделала все, что было в ее силах, чтобы привести девушку в чувство. В конце концов ей это удалось. Веки Антонии приподнялись, и она стала вглядываться в темноту как потерянная.
— Где она? — воскликнула девушка голосом, который казался все еще скорее голосом призрака, чем ее собственным. — Она ушла? Я в безопасности? О, успокойте меня, заклинаю вас, поговорите со мной ради всего святого!
— В безопасности? Но кто же вам угрожает, дитя мое? — ответила удивленная Гиацинта. — Чего вы боитесь? Кто вас напугал?
— Через три дня, она мне сказала, я должна прийти к ней… Я слышала, как она это сказала, я ее видела, Гиацинта, видела всего минуту назад!
И в панике она бросилась в объятия Гиацинты.
— Вы ее видели? Но кого?
— Тень моей матери!
— Иисус Христос! — воскликнула Гиацинта. Решив, что Антония околдована, она оставила ее и бросилась вон из комнаты. Выходя, она встретила возвращающуюся Флору.
— Поднимитесь, — сказала она ей, — как можно скорее к вашей хозяйке, она умирает. А вообще-то хорошенькие дела тут происходят! Мой дом полон мертвецов и призраков. Но донье Антонии вы нужны, Флора, идите, а я пойду туда, куда должна.
Сказав это, она вышла на улицу и, даже не тратя времени на то, чтобы надеть вуаль, поспешно направилась к монастырю Капуцинов.
В это время Флора вернулась к своей хозяйке. Чтобы возвратить ее к жизни, она употребила те же средства, что и Гиацинта, но, увидев, что приступы Антонии следуют один за другим, она послала за врачом, раздела Антонию и уложила в постель.
В то время, когда все это происходило, Амбросио как раз обсуждал с Матильдой возможности добраться до Антонии. Он вошел во вкус безнаказанности; тяжелое впечатление, которое произвела на него смерть Эльвиры, изгладилось, и мысль об обладании Антонией приобрела для него прежнюю притягательность. Он уже сделал попытку проникнуть к ней, но Флора его приняла так, что всякое желание прийти еще раз у него пропало. Эльвира поделилась с верной служанкой своими подозрениями, посоветовала ей никогда не оставлять Амбросио наедине с дочерью и, если это возможно, помешать их встречам. Флора во всем последовала этим рекомендациям. Попытка Амбросио была отвергнута, так что Антония об этом даже не узнала, и он вместе с Матильдой провел ночь, составляя план, который мог бы привести к успеху. Они были заняты обсуждением последних деталей, когда служка объявил Амбросио, что какая-то женщина по имени Гиацинта де Цунига просит ее принять. Амбросио готов был уже приказать ее выпроводить, когда Матильда его остановила.
— Примите эту женщину, — тихо сказала она ему. — У меня есть свои соображения на этот счет.
Настоятель повиновался ей и объявил, что тотчас же придет в приемную. Как только они остались одни, Амбросио спросил у Матильды, зачем ей нужно, чтобы он принял Гиацинту.
— Это хозяйка Антонии, — отвечала Матильда, — я считаю, что она нам пригодится. Взглянем на нее и узнаем, что ее сюда привело.
Они вместе прошли в приемную, где Гиацинта ждала настоятеля. Она им чрезвычайно восхищалась и приписывала ему безграничные возможности; она думала, что ему достаточно слово сказать, чтобы душа Эльвиры отправилась прямиком в Красное море (как известно, оно является пристанищем бесплотных теней). Именно с этой надеждой она и пришла в монастырь.
Когда Амбросио оказался перед ней, она бросилась к его ногам, стала бить себя в грудь, выказывая самые пылкие проявления своей преданности и доверия к нему. Ее дом, сказала она, стали осаждать тени умерших, они кишели на стенах, наполняя комнаты своими криками, жалобами, запахами, оставляя следы своего присутствия во всех углах, как животные.
Конечно, она проклята, судьба ополчилась против нее, и если кто-нибудь не вмешается, то через пару дней или крыша дома на нее рухнет, или душа какого-нибудь из этих призраков утащит ее, живую и теплую, в пучину ада. Слезы бороздили ее лицо, она ломала руки и умоляла настоятеля прийти ей на помощь.
— На самом деле, добрая душа, — сказал он ей, — мне трудно помочь вам, не зная точно, что это за души, чего они хотят от вас и нет ли у вас причины упрекнуть себя в отношении к ним?
Она вздрогнула, еще больше смешавшись от этого последнего намека. Она была абсолютно уверена в том, что в этом случае ей не в чем себя упрекнуть. Но она не дала бы руку на отсечение, что у кого-нибудь из призраков со своей стороны нет повода ее упрекнуть. И тут она изложила историю смерти Эльвиры и ее последнего явления. Она описала состояние Антонии в этот момент и стала умолять Амбросио постараться прийти к ней на помощь.
Он поколебался секунду. Он чувствовал, что этот случай попасть к Антонии был слишком неожиданным. Однако правило, которое он себе предписал, — никогда не покидать ограды монастыря — было твердым, и открыто он еще никогда его не нарушал. Его знали в доме Эльвиры только под именем отца Жерома, и он подумал, что, если он согласится на просьбу Гиацинты и пойдет с ней в ее дом, его поступок не останется в тайне, но прикинул, что можно рассчитывать на необычность всей этой истории, чтобы оправдать его в глазах верующих. Многозначительный взгляд Матильды утвердил его в этом намерении.
— Какой бы неправдоподобной мне ни казалась ваша история, — сказал он, поворачиваясь к дуэнье, — я соглашаюсь на то, о чем вы меня просите, и приду к вам завтра после заутрени. Я сделаю все возможное, чтобы прогнать скверного духа. До тех пор пребывайте в мире и возвращайтесь домой; с вами мои молитвы.
— Матерь Божья! — воскликнула она, ломая руки. — Чтобы я вернулась домой! Домой, вы это всерьез? Чтобы по собственной воле я отдалась ИХ делам? Вы думаете, что я так быстро откажусь от своего спасения? Я не еретичка, чтобы мне доставляли удовольствие штучки адских духов. Если Провидение наказывает меня за мое одиночество, посылая все эти испытания, если моя девственность оскорбляет законы природы, ну что ж, слава Богу, претендентов у меня хватает, и если Мельхиор Баско младший уже не свободен, остается Симон Гонзалес, который возьмет меня замуж, как только я захочу, но, досточтимый отец, поспешите. Вы мне нужны не завтра утром, а прямо сейчас. У меня не будет покоя, пока мой дом не будет очищен, а бедная девушка вне опасности; ее не оставляют конвульсии, и я не знаю, что делать, чтобы ее привести в чувство.
Представив Антонию, мечущуюся на постели, Амбросио наконец решился.
— Конвульсии? — прервал он ее. — Добрая душа, ведите меня, я следую за вами, не теряя ни минуты.
— А святая вода?
— Уже беру.
И монах с сосудом в руках, и уже успокоенная старуха отправились на улицу Сант-Яго.
Антонии было лучше, приступы возобновлялись все реже, когда монах пришел к ней. Приход Амбросио немало способствовал тому, чтобы успокоить смятение ее рассудка. Присутствие такого ученого человека, в которого, несмотря ни на что, ей хотелось верить, показалось ей лучшим спасением, какое можно найти, против угрозы Неведомого. Она испытала чудесное успокоение, рассказывая ему в подробностях приключение, которым она была только что так потрясена.
Настоятель представил ей явление ее матери как обман расстроенных перевозбужденных чувств. По его словам, это одиночество, ночь, тревога ожидания, книга, которую она читала, и были причиной ее галлюцинации. Мертвые возвращаются только в расстроенном воображении старух, сказал он ей, и если Библия рассказывает о правдоподобных историях появления призраков, это нужно понимать в очень специфическом смысле, и самые крупные теологи соглашаются в том, что в этом пункте утверждение Библии надо подвергать сомнению.
Длинные рассуждения монаха ее успокоили, хотя и не убедили, и она упорствовала, утверждая, что в самом деле видела свою мать и та ей объявила точную дату ее смерти. Она точно знала, что не встанет живой с этой постели. На этом Амбросио ее покинул, призвав ее сопротивляться, сколько возможно, таким зловещим мыслям. Он обещал прийти снова на следующий день. Выходя, он поймал на себе подозрительный взгляд Флоры. Он почувствовал, что разгадан: она никогда не оставит его наедине с Антонией, — и уже потерял надежду удовлетворить свою темную страсть.
Когда он вернулся в монастырь, его первой заботой было рассказать Матильде обо всем, что произошло. Какими бы гнусными ни были его намерения относительно Антонии, она ему внушала слишком глубокую и истинную страсть, чтобы он мог, не дрогнув, согласиться с мыслью ее погубить, поэтому он с самым искренним волнением сообщил своей наперснице о предсказании призрака, касающемся близкой смерти Антонии.
Но Матильда его успокоила, употребив для его убеждения те самые доводы, которыми он воспользовался, говоря с Антонией: предсказание, как и сам призрак, не существуют в действительности, но он сам должен сделать так, чтобы оно осуществилось. Через три дня Антония должна будет умереть для мира, но для него она останется живой. Ее нынешняя болезнь и уверенность, что она умрет через три дня, благоприятствуют плану, который Матильда давно уже обдумала, но который был бы невыполним, если бы ему не удалось получить к ней доступ.
— Антония, — сказала она ему, — будет вашей, и не на одну ночь, но навсегда, и вся бдительность ее дуэньи не помешает вам наслаждаться ею столько, сколька вьг захотите, но уже сегодня вы должны приняться за дело. Время не ждет, племянник герцога Медина Цели готов просить руки Антонии, через несколько дней ее отправят в особняк ее родственника, маркиза де Лас Систернас, и тогда вы уже ничего не сможете предпринять. Это мне только что сообщили мои невидимые шпионы. Теперь слушайте меня внимательно: есть один напиток, сделанный из некоторых малоизвестных трав. Тем, кто его выпьет, он придает видимость смерти. Устройте так, чтобы Антония его выпила, вы, конечно, найдете способ накапать несколько капель в ее лекарство. Через час или два у нее случатся сильные конвульсии, потом кровь ее мало-помалу начнет останавливаться, а сердце перестанет биться; смертельная бледность разольется по ее лицу. Для всех она будет выглядеть мертвой. Поскольку у нее нет друзей, вы сможете, не вызывая подозрений, заняться ее похоронами и похоронить ее в подземельях монастыря Святой Клары. Трудно найти лучшее место для удовлетворения ваших желаний. Пусть Антония сегодня же выпьет снотворную микстуру. Через два дня после того, как она ее выпьет, жизнь к ней возвратится. Постарайтесь в этот момент быть рядом с ней; чувствуя, что всякое сопротивление бесполезно, она поймет, что судьба предназначает ее быть вашей жертвой, и необходимость заставит ее раскрыть вам свои объятья.
Мысль, что Антония скоро будет принадлежать ему и что он без помех сможет ею располагать, чуть не свела его с ума. Он выказывал самую необузданную и безумную радость и не увидел тот странный взгляд, который устремила на него Матильда, пока он предавался восторгу.
— Я смогу наконец дать волю своим чувствам, удовлетворить все желания, которые я так давно сдерживаю. О Матильда! Как вас благодарить?
— Следуя моим советам, Амбросио. Я живу теперь только для того, чтобы служить вам, и мое единственное наслаждение — помочь вам обрести радость. Но время не терпит. Напиток, о котором я вам говорила, есть только в лаборатории аббатства Святой Клары: идите к аббатисе и под любым предлогом попросите вас туда впустить, она вам не откажет. В глубине большого зала находится кабинет, полный разноцветных жидкостей разнообразного назначения; нужная бутылка стоит одна на третьем столике слева, в ней зеленоватая жидкость, наполните ею маленький пузырек так, чтобы вас не видели, и Антония ваша.
Монах ни на миг не поколебался перед гнусностью сего замысла и сразу же после заутрени пошел в монастырь Святой Клары. Известие о его визите разлетелось с быстротой молнии, ведь в первый раз он покидал свое убежище открыто, и в один миг весь монастырь Святой Клары был взбудоражен, как муравейник. Аббатиса со всей торжественностью и установленным церемониалом оказала ему почести, принятые в ее заведении; его не избавили ни от одной подробности, и он вынужден был приложиться к огромному числу реликвий, человеческой коже, костям святых и другим останкам, более или менее священным. Он попал наконец в лабораторию, где под предлогом того, что он должен произнести заклятия против разных демонических склянок, он попросил оставить его одного. Он нашел бутылку, наполнил свой пузырек и, приняв участие в общей трапезе, ушел из монастыря, оставив монашек, полных восторга оттого, что им довелось принимать его у себя.
Была ночь, когда он пришел к Антонии. Врач суетился около больной, и, так как комната была погружена в темноту, он попросил принести свет. Флоре не хотелось спускаться за ним, но, рассудив, что врач будет свидетелем при монахе и Антонии, она может уйти на несколько минут. Этих минут оказалось достаточно. Не успела она выйти, как Амбросио бросился к столу, где было лекарство Антонии, и, так как врач в этот момент стоял к нему спиной, он смог, никем не замеченный, вытащить свой пузырек и вылить нужное количество в успокоительное питье; затем он быстро отошел от стола, так что когда Флора вошла, ей все показалось таким же, как она оставила.
В это время врач удалился, объявив, что Антония вне опасности и не нуждается больше в его заботах. Уходя, он рекомендовал следовать предписаниям, которые прошлой ночью помогли ей уснуть освежающим сном. Как только он ушел, Флора налила питье в чашку и поднесла его Антонии. Монах ощутил в этот миг удар прямо в сердце: а вдруг Матильда его обманула? Разве не могла ревность толкнуть ее на то, чтобы освободиться от соперницы, заменив наркотик на яд! Это подозрение показалось ему таким убедительным, что он едва не помешал Антонии выпить лекарство, но решился он на это, к сожалению, слишком поздно: все было выпито, Флора уже держала в руках пустую чашку, и все, что ему оставалось делать, — это с понятным нетерпением ждать того мгновения, которое должно решить судьбу его возлюбленной и его собственного счастья или отчаяния.
Боясь, как бы его волнения не заметили, если визит слишком затянется, он попрощался со своей жертвой и вышел из комнаты. Прощание Антонии было холоднее, чем прошлой ночью, Флора ей напомнила, что принимать настоятеля значит нарушать приказ матери. Кроме того, она описала ей то возбуждение, в котором она его нашла, вернувшись в комнату со свечой, тот огонь, который горел в его глазах, когда они устремлялись на Антонию. То ли последствия питья, которые она уже начинала чувствовать, придали ей необычную прозорливость, то ли замечания служанки в конце концов оказали влияние на ее разум, но она стала более рассудочно воспринимать и оценивать назойливость монаха по отношению к себе, и, как бы ни было ей грустно потерять его общество, она решила принимать его более сдержанно и холодно и, когда он уходил, не пригласила его заходить. Не в интересах монаха было настаивать на продолжении визитов, и он попрощался с ней так, как если бы и не собирался возвращаться. Флора была поражена, что он проявил так мало настойчивости, и стала сомневаться в справедливости своих подозрений. Светя ему на лестнице, она поблагодарила его за все, что он сделал, чтобы изгнать из головы Антонии страхи, порожденные появлением призрака, и добавила, что, принимая во внимание интерес, который он, по-видимому, проявляет к состоянию больной, она обязательно сообщит ему обо всех изменениях, которые могут произойти. Монах отвечал громко, надеясь привлечь внимание Гиацинты, и преуспел в этом: не успел он спуститься по лестнице до конца, как хозяйка уже появилась.
— Надеюсь, — воскликнула она, — что вы не уйдете и что у вас нет намерения бросить меня ночью одну в этом подозрительном доме! Несмотря на всю мою настойчивость, этот старый осел Симон Гонзалес отказался на мне жениться прямо сегодня, а я вовсе не хочу попасть в передрягу с невидимыми чудовищами. Поэтому я вас заклинаю исполнить ваше обещание и побыть в эту ночь в комнате призрака. Если он появится, окуните его в Красное море, и Гиацинта будет поминать вас каждый день в своих молитвах до самой смерти!
Она угодила в ловушку, и Амбросио мог наконец позволить себе удовольствие, заставив себя упрашивать. За этим дело не стало; он выдвинул самые серьезные возражения против своего пребывания в подобном доме в такой час; он не побоялся даже дать понять, что он боится. Но Гиацинта настаивала, и, какими бы резкими и правдоподобными ни были его возражения, она стала так его упрашивать не покидать ее, жертву нападения духов, ее врагов, что ему пришлось уступить. Но Флора почуяла обман; она с подозрением относилась к нему и, полагая, что настоятель играет роль, заподозрила госпожу Гиацинту в сообщничестве; и бедная старуха стала ей казаться ужасной сводней. Она поздравила себя за свою проницательность, но поклялась разрушить заговор, который открыла.
— Так, значит, — сказала она настоятелю с хорошо изображенной смесью изумления, страха и иронии, — ваше намерение — провести здесь ночь? Конечно, никто не будет возражать, и у меня неоднократно будет возможность, — добавила она с ясно выраженной иронией, — в течение ночи приветствовать таинственного сторожа, которым вы собираетесь стать. Я проведу ночь в каморке, которая примыкает к спальне Антонии, и пусть будет на это Божья воля, чтобы мне не пришлось сражаться с худшими опасностями, чем потусторонние силы нам посылают. Я вам клянусь, что смертный или бессмертный, призрак, демон или человек — любой, кто осмелится войти в ее спальню, раскается в том, что переступил порог.
Амбросио почувствовал, что с ней можно бороться только хитростью. Вместо того чтобы показать, что он понял ее подозрения, он ей ответил с самым иезуитским видом, что одобряет ее предосторожности и призывает ее соблюдать их. Она стала уверять, что он может на это рассчитывать. Тогда Гиацинта отвела его в комнату, где явился призрак, а Флора вернулась к постели своей хозяйки. Гиацинта рискнула бросить робкий взгляд в комнату привидения, но все сокровища мира не заставили бы ее переступить порог. Она подала монаху все, что ему было нужно для его встречи со сверхъестественным, и поспешила убраться.
Амбросио стал устраиваться: поставил огонь на стол, задвинул задвижку и сел в кресло, где накануне Антонии что-то привиделось. Как бы он ни был защищен от страха, но таинственный ужас комнаты потихоньку овладевал им. Казалось, что каждое мгновение от мебели исходит глухая жалоба. Воспоминание об убитой Эльвире, неуверенность, которую он испытывал относительно свойств напитка, данного Антонии, — все поддерживало в нем самое мрачное расположение духа. Больше всего он боялся, помимо своей воли, стать посланцем судьбы: ведь он, зная о предсказании призрака, не побоялся налить Антонии наркотик. Если бы она умерла, он был бы тому причиной, он бы уничтожил своими руками единственное, что еще могло внушить ему любовь к жизни, он бы пренебрег предсказанием призрака, согласно которому смерть Антонии должна последовать через три дня. Оказавшись вдруг во власти самых ужасных образов, он встряхнулся, чтобы их прогнать, но они без конца возвращались и терзали его. Матильда утверждала, что последствия опия будут скорыми; он все время напрягал слух, ждал какого-нибудь крика, какого-нибудь ужасного шума, который дал бы ему понять, что агония началась. Конечно, он ввязался в серьезную игру, хватило бы одного мгновения, чтобы подтвердить его страхи или широко распахнуть двери счастья. Неспособный переносить это состояние неуверенности, он огляделся вокруг, корешки книг сияли в темноте, и, надеясь отвлечься, он встал, взял один том и сел за стол, но мысли его были далеко от открытых перед ним страниц: каждую секунду бледные призраки Эльвиры и Антонии вместе вставали перед ним. Он упрямо старался читать, но, хотя взгляд пробегал по буквам, ум был не в состоянии уловить смысл.
Так продолжалось некоторое время, когда ему показалось, что он слышит шаги; он обернулся, но ничего не увидел. Через несколько минут звук повторился, и сзади, едва ощутимо, к нему что-то прикоснулось. Он встал, огляделся. Дверь комнаты, которую он закрыл на задвижку, была открыта.
«Что бы это значило? — подумал он. — Как это получилось, что дверь открыта?»
Он подошел, совсем распахнул створку и заглянул в комнату. Она была пуста. Он нерешительно помедлил и собирался вернуться на место, когда ему показалось, что из соседней комнаты раздался стон: там была Антония, и, может быть, она испытывала смертные муки. Он подумал, что капли, должно быть, начали действовать; но, прислушавшись более внимательно, он понял, что звуки исходят от Гиацинты, которая уснула у постели больной и храпела во всю мочь. Амбросио повернулся и вошел в другую комнату, пытаясь разгадать загадку внезапно открывшейся двери. Он пересек комнату, стараясь как можно меньше шуметь, и остановился у постели. Полог был задернут лишь наполовину, вид постели погрузил его в самые черные мысли; он вздохнул.
«Эта постель, — подумал он, — была постелью Эльвиры. Она провела тут много мирных ночей, она ведь была порядочной женщиной. Ее сон был, должно быть, таким глубоким! А теперь он еще глубже! Спит ли она? Пусть на то будет Божья воля! Ведь что бы я стал делать, если бы она вдруг покинула свой гроб, если бы освободилась от пут могилы и в гневе предстала передо мной! Я бы не вынес такого явления. Увидеть ее такой, как я ее оставил, в состоянии, причиной которого был я, мертвенно-бледную, скрюченную, с лопнувшими венами, со вздутым лицом, искалеченным телом, услышать, как она грозит мне Божьей карой, упрекает меня в преступлениях, которыми я уже отяготил свою душу, и теми, которые я готов совершить и глубину которых взгляд умершей уже измерил! Но, Боже великий, что это?»
Глазами, от страха выкатившимися из орбит, он увидел, как колышутся занавески. Ему пришло на ум привидение, и он подумал, что его страхи вот-вот подтвердятся. Но ему хватило минуты размышлений, чтобы успокоиться.
«Это только ветер», — подумал он, вновь беря себя в руки.
Он стал широкими шагами ходить по комнате. Но он не мог отвлечься от шевелящейся позади него занавески. Он решил вернуться к алькову, но остановился перед несколькими ведущими к нему ступеньками. Три раза он протягивал руку, чтобы откинуть полог, и три раза отдергивал ее.
«Абсурдные страхи!» — воскликнул он наконец, стыдясь своей слабости.
Когда он сделал резкое движение, из алькова выскочил кто-то, одетый в белое, и кинулся в комнату. В этот миг монахом овладело какое-то безумие, в нем смешивались отчаяние и страх. Он сбежал со ступенек, настиг привидение и попытался его схватить.
— Тень или демон, я тебя поймал! — вскричал он, хватая призрак за руку.
— Ох, Иисус Христос! — закричал визгливый голос. — Оставьте меня, святой отец, уверяю вас, у меня нет дурных намерений!
Страхи Монаха мгновенно рассеялись. Он почувствовал, что тень — это женщина; подтащив ее к столу и приблизив свечу к ее лицу, он узнал Флору!
Вспылив оттого, что его безумный страх был вызван такой смешной причиной, он возвысил голос и спросил у Флоры самым суровым тоном, что она тут делает. Она, упав к ногам Амбросио, чей суровый вид подавлял ее, плача, начала свою исповедь.
— Я вам заявляю, досточтимый отец, что я не собиралась вас тревожить. Я пришла в комнату, чтобы последить за вами, в этом я признаюсь, но я надеялась, что смогу уйти так, чтобы вы не заметили моего присутствия. Простите, сеньор, любопытную старуху. Все, что касается призраков и заклинания духов, приводит меня в восторг, и я не могла помешать себе поглядеть, что вы делаете. Сначала я попыталась поглядеть в замочную скважину, но в комнате было слишком темно, и я подумала, что лучше всего мне спрятаться в постели и самой изобразить призрак. Пока вы стояли спиной, я проскользнула в альков и спряталась за занавеску, думая, что смогу убежать, благодаря моему виду и страху, который мне удастся вам внушить, а тут вы меня поймали; святой отец, вот вся правда, и я тысячу раз прошу меня простить за дерзость.
Пока она все это говорила, настоятель окончательно пришел в себя и смог скрыть от Флоры свои недавние страхи. Скромная и пришибленная, она уже направлялась к комнате Антонии, когда дверь резко открылась и вошла Гиацинта, бледная и растерянная.
— О отец мой, отец мой! — бросила она, задыхаясь от ужаса. — Что делать? Новое несчастье на мою голову! После призраков теперь живые превращаются в мертвых! Я с ума сойду!
Монах понял, что развязка близка. Кровь застыла у него в жилах, он едва смог выговорить:
— Говорите. Что случилось?
Неожиданное вторжение Гиацинты вернуло Флоре уверенность в себе. Она сразу поняла, откуда идет опасность, и ее подозрительный взгляд устремился на монаха, но чувства, которые теснились в ней, были слишком бурными и сложными, чтобы ей удалось заговорить.
— Наверно, какая-то колдунья заколдовала и меня, и все вокруг! Опять у меня покойник в доме. Бедная донья Антония, у нее конвульсии, которые убили ее мать, призрак правду сказал. Я уверена, что призрак правду сказал!
При этих словах Флора сорвалась с места и, как ветер, полетела в комнату своей хозяйки. Амбросио пошел за ней; ноги у него подкашивались. Они нашли Антонию в том состоянии, которое описала Гиацинта, сотрясаемую жуткими конвульсиями, задыхающуюся. Монах стал срочно отправлять Гиацинту в монастырь, чтобы она, не теряя ни минуты, привела отца Паблоса. Выполнив поручение, она не нашла ничего более спешного, как отправиться в поисках убежища к старому Симону Гонзалесу, которого она решила не покидать больше, пока он не женится на ней и не поселится с ней вместе.
Отец Паблос не замедлил явиться, но, увидев Антонию, понял, что она обречена, о чем и сообщил без обиняков. Ее конвульсии длились почти час, после чего приступы стали более редкими. Дыхание ее прерывалось, и голосом почти неслышным она стала исповедоваться Амбросио.
— Амбросио, — сказала она ему, — с легким сердцем я могу вам сказать, как я вам благодарна за всю вашу доброту. Через час меня не будет, и я могу открыто признаться, как я страдала, что не вижу вас, но такова была воля моей матери, и я не осмеливалась ее ослушаться. Прощайте, Амбросио, я покидаю этот мир без сожаления, он принес мне только огорчения. Когда-нибудь мы встретимся на небесах, мы снова будем друзьями, и на этот раз моя мать благословит нас. Когда я умру, — продолжала она, — пусть сообщат маркизу де Лас Систернас, что несчастная семья его брата больше не будет ему докучать. Скажите ему только, отец мой, что я умерла и что, если он в чем-нибудь виноват передо мной, я ему прощаю всем сердцем. Теперь мне остается только попросить вас молиться обо мне. Обещайте мне исполнить все мои просьбы, и я оставлю эту жизнь без горя и сожалений.
Амбросио обещал исполнить все, что она хотела, и дал ей отпущение грехов.
Последние минуты приближались. Свет ее глаз стал угасать, тем не менее она глядела прямо перед собой, и скоро по неподвижности ее зрачков можно было понять, что она перестала воспринимать формы этого мира. Сердце ее стало биться медленнее, пальцы застыли и похолодели. В два часа ночи она тихо испустила дух.
Вскоре после этого отец Паблос ушел. Его сердце переворачивалось от того, что он увидел.
Горе Флоры выражалось бурно, ее рыдания всполошили улицу; стали открываться окна и появляться головы.
Понимая, что пришел момент вмешаться, Амбросио стал искать пульс своей жертвы. Он его нашел, сжав ее запястье, почувствовав его под своими пальцами; сердце его словно опьянело от радости, но, приняв расстроенный вид, приличествующий случаю, он обратился к Флоре и предложил ей не впадать в бесполезное горе. Но ее горе было слишком искренним, чтобы она могла прислушаться к его советам, и она продолжала не переставая лить слезы.
Настоятель удалился, пообещав, что сам распорядится насчет похорон, которые, имея в виду Гиацинту, не преминул он прибавить отеческим и лицемерным тоном, должны состояться как можно скорее. Погруженная в свое горе, Флора едва обратила внимание на его слова.
Амбросио поторопился дать все указания по поводу похорон. Он добился от аббатисы разрешения похоронить ее в подземельях Святой Клары, и утром в пятницу, когда все надлежащие церемонии были выполнены, тело Антонии опустили в могилу.
Тут прибыла Леонелла с каким-то чучелом, которое она намеревалась представить всем в качестве своего супруга. Множество разных обстоятельств задерживало ее со дня на день, и она не нашла нужным предупредить об этом сестру. Поскольку она была доброй и всегда очень хорошо относилась к своей сестре и племяннице, она, узнав об их внезапной и ужасной кончине, была столь же огорчена, как и удивлена.
Амбросио сообщил ей о предсмертных распоряжениях Антонин и, по ее просьбе, обещал ей, что как только небольшие долги Эльвиры станут известны, он передаст ей то, что останется от денег. Когда дело было улажено, Леонелла поспешила покинуть Мадрид и во весь опор помчалась в Кордову.
Да здравствует свобода!
Занятый тем, чтобы предать в руки правосудия убийц своей сестры, Лоренцо даже не подозревал, что замышлялось против него. Как уже было сказано в предыдущей главе, он смог вернуться в Мадрид вечером того дня, когда Антонию похоронили. Подписать у великого инквизитора приказ кардинала-герцога (необходимая формальность, если речь шла о публичном аресте церковного лица); ввести в курс дела своего дядю и дона Рамиреса; собрать достаточно сильный отряд, чтобы противостоять любой случайности, — дел было достаточно, чтобы занять то короткое время, которое еще оставалось ему до полуночи. Естественно, что у него совсем не оставалось времени, чтобы разузнать новости о своей возлюбленной, и он даже и заподозрить не мог, что Эльвира и ее дочь за такое короткое время ушли из жизни.
Что касается здоровья дона Раймонда, опасность еще далеко не миновала; если бред его и прекратился, то сильнейшая слабость все еще делала его состояние довольно тяжелым, и единственным его желанием было соединиться с Агнес в другом мире. Казалось, лишь радость мести привязывала его еще к миру. Вся его воля устремлялась за Лоренцо в попытках отомстить монастырю.
Когда Лоренцо пришел к воротам Святой Клары, большая толпа загораживала вход, и он вместе с солдатами, доном Рамиресом де Мелло и своим дядей подошли незамеченными, но, как только в толпе узнали герцога де Медина, люди посторонились, чтобы их пропустить. Лоренцо расположил свой отряд перед главными воротами, через которые должны были пройти толпы паломников, и, уверенный в успехе своих начинаний, стал ждать выхода аббатисы, который был назначен точно на полночь.
Звуки органа лились из освещенных окон, и время от времени хор монахинь сменялся сладкозвучным соло. Его исполняла одна из самых прекрасных девушек Мадрида, избранная играть в процессии саму Святую Клару. Слушатели, восхищенные силой и красотой ее голоса, были охвачены общим чувством благоговения, в котором преобладало художественное впечатление, но публика не вдавалась в такие тонкости. Лоренцо с нетерпением следил за проявлением этой лицемерной набожности, из-за того, что теперь он знал мерзости, скрывающиеся за благоговейным пением.
Когда монастырские часы пробили полночь, музыка умолкла, голоса замерли, свет перестал заливать витражи. Пришло время действовать. Не без некоторого беспокойства Лоренцо готовился осуществить свой план. Он расположил силы очень тщательно, подозревая, что арестовать монахиню среди фанатично настроенной толпы будет не слишком легко. Успех операции в значительной степени зависел от сестры Урсулы, обвинений которой будет достаточно, думалось ему, чтобы оправдать такой арест. Он полагал, что у него достаточно людей, чтобы в случае опасности противостоять первому натиску народа. Но если почему-либо сестра Урсула не придет или же настоятельница, заподозрив, что должно что-то произойти, опровергнет его свидетельские показания, он не сможет обвинить ее на основании одного только подозрения. И поэтому он с нетерпением стал ждать появления ее обвинительницы.
Вдруг по толпе прошло движение. Монахи из монастыря Капуцинов, которые должны были присутствовать при паломничестве, появились все вместе, парами, неся факелы и распевая гимны низкими голосами, резко контрастировавшими с небесным пением монахинь. Во главе их шел отец Паблос. Подойдя к церкви Святой Клары, они несколько мгновений потоптались, как солдаты, затем двери церкви широко открылись, и женский хор ответил им из глубины нефа. Со свечами в руках, продолжая петь свои гимны, монахини вышли и потеснили монахов, которые были перед ними; те тоже тронулись с места, и огромная процессия двинулась по улицам Мадрида. Сразу после монахов появилась юная монашка, которой было поручено исполнять роль Святой Люсии. На ней было что-то вроде облачения, усеянного каменьями, которые искрились в плотной серебристой ткани. Она была высокой, но изумительно пропорционально сложенной, в руках она держала золотую чашу, в которой лежали два огромных человеческих глаза, которые казались настолько живыми, благодаря точному выполнению всех деталей и жилок, что казалось, будто они только что вынуты. За ней шла Святая Катерина, неся серебряную шпагу, потом Святая Женевьева в сопровождении ангелочков, украшенных недвусмысленно шевелившимися непристойными знаками, которые они всячески выставляли напоказ. За каждой святой находилась группа певиц, которые рассказывали о ее жизни и пели ей хвалу, их мелодии перекликались, соревнуясь, кто поет громче и с большей проникновенностью.
Под конец появились мощи Святой Клары, заключенные в драгоценные металлические ларцы. Их несли несколько монахинь, которые поровну разделили между собой кости святой.
Перед хором шла монахиня, вид которой вызвал у Лоренцо чрезвычайное волнение. Несомненно, это была она, а бледность и дрожь, сотрясавшая монахиню, ясно показывали ее смятение. Она точно соответствовала тому, как ему описали сестру Урсулу. Когда он устремил на нее пылающий взгляд, щеки ее покраснели, она сделала ему знак и живо отвернулась к своей соседке.
Несмотря на разделявшее их расстояние, до него с необыкновенной четкостью донеслись слова:
— Хвала Господу, вот ее брат!
Облегченно вздохнув, Лоренцо мог теперь, сколько хотел, любоваться церемонией. Внезапно усилившееся внимание толпы, перешептывания и давка людей, которые поднимались на цыпочки, чтобы лучше видеть, дали ему знать, что церемония движется к концу, и он увидел, как появилось ее самое прекрасное украшение. На каком-то подобии трона, сверкающем блеском драгоценных камней, катящемся на скрытых колесах, он увидел нечто, подобное идолу, разукрашенному роскошными тканями, с бриллиантовой короной на голове. Девушка, украшенная таким образом, и сама была ослепительно красивой. При ее появлении у толпы вырвался шепот восхищения. Лоренцо и сам почувствовал странное волнение, и, если бы его сердце не принадлежало уже Антонии, он бы, без сомнения, упал к ногам прекрасного видения.
— Кто это? — спросил около него кто-то из соседей.
— Это та, чья красота последнее время гремит во всем Мадриде. Ее зовут Виржиния де Вилла-Франка, она родственница аббатисы. Ее не зря избрали украшением процессии.
Сразу же за троном шла сама аббатиса. У нее был обычный набожный вид, глаза подняты к небу, твердое выражение лица, и, казалось, ее совершенно не касалось воодушевление, царящее вокруг. Она прошла под благословения и молитвы толпы; но каким же было всеобщее удивление и смущение, когда дон Рамирес, выйдя из толпы, подошел к ней и положил руку ей на плечо. Настоятельница на минуту онемела от изумления и возмущения, но, взяв себя в руки, она подошла к народу и, взяв его в свидетели святотатства, которое было совершено по отношению к ней, попыталась направить его гнев против обидчиков. Люди готовы были встать на ее сторону, и дон Рамирес на минуту испугался, что его сомнут; но, собрав солдат, он приказал им обнажить шпаги и направил их на толпу. На миг все смешалось. На площади воцарилась жуткая тишина, и дон Рамирес воспользовался ею, чтобы во весь голос крикнуть, что он уполномочен Инквизицией. При этом страшном слове руки у всех опустились, шпаги спрятались в ножны. Аббатиса и сама побледнела и задрожала. Нависла гнетущая тишина, и, чувствуя, что на толпу она рассчитывать больше не может и что ей придется самой противостоять грозящей опасности, она стала умирающим голосом просить дона Рамиреса сообщить ей, в каком преступлении она обвиняется.
— Мы скажем вам это в свое время и в своем месте, — ответил тот. — Но сначала я должен арестовать мать Урсулу.
— Мать Урсулу? — оторопев, повторила аббатиса, и глаза ее, как бы случайно, устремились на Лоренцо и на герцога, находящихся рядом с доном Рамиресом.
— Великий Боже! — простонала она, всплескивая руками. — Великий Боже, меня предали!
— Не предали, — бросила ей появившаяся в этот момент Урсула. — Не предали, а разоблачили! Я иду к вам как обвинительница, и вы даже не представляете себе, насколько я в курсе вашего преступления. Сеньор, — продолжала она, оборачиваясь к дону Рамиресу, — я отдаю себя в ваши руки. Решайте мою судьбу, как сочтете нужным! Но выслушайте мое обвинение: я обвиняю аббатису Святой Клары в убийстве, и я жизнью своей ручаюсь за истинность моего утверждения.
При этих словах возникла общая суматоха. Монашки разбегались, преследуемые гневом толпы, который обернулся против них. Их охватила та паника, которая овладевает иногда сознанием ни в чем не виновных; сама Святая Клара в своей сверкающей одежде убежала одна из первых. Но большинство людей все еще толпились вокруг солдат и требовали, чтобы мать Урсула говорила сверху, с пустого трона.
Она повиновалась: поднялась на великолепную повозку и обратилась к ревущей толпе с такими словами:
— Каким бы удивительным ни показалось вам мое поведение, меня оправдывает необходимость. Давно уже чудовищная тайна отягощает мою душу, и я не буду знать ни покоя, ни отдыха, пока не открою ее всему миру и не успокою невинную душу, которая взывает о мести из глубины могилы.
Я должна была воспользоваться самыми дурными средствами, прибегнуть к самым непростительным хитростям, чтобы скрывать ее до сих пор. Но ангелы, которые хранят невинных, благоприятствовали моим намерениям и дали мне возможность прийти сюда, чтобы рассказать ужасные вещи, о которых вы сейчас услышите и которые позволят мне разорвать перед вами завесу лицемерия и показать обманутым родственникам, каким опасностям подвергается девушка, которая попадает под тираническую власть монастыря.
Сегодня я хочу вам рассказать об Агнес де Медина. Я ее искренне любила, и не я одна была к ней так привязана; ее набожность, ее усердие, чистота ее поведения, ее ангельские помыслы были примером для монастыря, и сама аббатиса, такая суровая ко всем остальным, питала к ней слабость. К сожалению, все мы грешны, и у Агнес были слабости, она нарушила законы ордена, и с этого дня ненависть настоятельницы стала ее неумолимо преследовать. Законы Святой Клары суровы, они уже давно ни к кому не применялись, их предписания устарели, но аббатиса решила их обновить, чтобы направить против Агнес. Она была заключена в особую камеру и приговорена к заключению до конца своих дней. Аббатиса решила, что ее должны считать мертвой, что она будет чахнуть на хлебе и воде и лишь слезы будут ей утешением.
Эти слова вызвали в толпе такой взрыв ярости, что рассказ Урсулы был прерван на несколько минут. Когда тишина снова установилась, она продолжила свой рассказ, и на лице настоятельницы отражался весь ужас, вызванный произносимыми ею фразами.
— Двенадцать самых старых монахинь созвали на совет, и я была в их числе. Аббатиса постаралась дать нам самое черное представление о вине Агнес и нарисовать ее самыми выразительными красками, и я должна сказать, что девять монахинь из двенадцати одобрили ее варварское решение. Что до меня, я не могла решиться признать Агнес навсегда потерянной для добра, сестры Корнелия и Берта согласились со мной, и мы стали так горячо возражать, что аббатисе пришлось изменить свои планы; хотя на ее стороне было большинство, она боялась открыто пойти против нас, зная, что при поддержке семьи Медина мы можем стать для нее слишком опасными противниками. Она прекрасно знала, что наверняка погибнет, если Агнес будет обнаружена после того, как ее объявят мертвой. Поэтому она попросила у нас несколько дней, чтобы придумать какое-нибудь наказание, которое могло быть одобрено всеми, и обещала созвать тот же совет, как только она примет решение. Вечером третьего дня после этой сцены она объявила нам, что на следующий день Агнес будет допрошена, и ее наказание будет увеличено или уменьшено в зависимости от ее поведения в этот момент.
В ночь, которая предшествовала допросу Агнес, я проскользнула к ней в келью, чтобы попытаться ее утешить. Мы условились о разных знаках, которыми я буду ее предупреждать, отвечать ли ей утвердительно или отрицательно на коварные вопросы настоятельницы, которая, как я знала, непременно сделает все возможное, чтобы поставить ее в затруднительное положение и подтолкнуть ее подписать самой себе приговор своими неловкими ответами. Зная, что за Агнес следят и что настоятельница может появиться с минуты на минуту, я уже собиралась уйти, как вдруг услышала шаги. Я уже была у двери и собиралась ее открыть. Шаги заставили меня отскочить в глубь кельи; занавеска, которая скрывала большое распятие, послужила мне убежищем, и я поспешила за нее спрятаться. Отворилась дверь; аббатиса вошла, и с ней — еще четыре монахини. Она подошла к постели Агнес и стала яростно упрекать ее за вину, говоря, что она видит свой долг в том, чтобы очистить землю от такого чудовища, как Агнес. Она приказала ей выпить содержимое кубка, который ей протянула одна из монахинь. Подозревая о роковых свойствах напитка и уже видя себя приговоренной, несчастная девушка упала к ногам аббатисы и попыталась смягчить ее сердце. Ее мольбы шли из самой глубины души, она вызвала бы жалость у самого дьявола. Она принимала все: позор, заточение, пытку — лишь бы ей оставили жизнь: о, один месяц, неделю, единственный день жизни! Но сердце аббатисы оставалось каменным; она сказала Агнес, что сначала у нее не было намерения ее убивать, но что сопротивление ее друзей было причиной того, что мнение ее изменилось. Она торопила Агнес проглотить яд, посоветовала ей рассчитывать отныне только на небесное милосердие и подтвердила, что самое большее через час она будет вычеркнута из списка живых. Видя, что все ее мольбы напрасны, Агнес попыталась бороться, она сделала попытку броситься к двери; она надеялась, что даже если ей не удалось бы избежать грозящей ей участи, она обрела бы свидетелей насилия, совершаемого над ней, но аббатиса угадала ее намерение, вытащила из-под плаща кинжал и, грубо отбросив Агнес на ее ложе, приставила его кончик к ее груди, поклявшись, что, если она только крикнет или будет противиться и отказываться пить, она пронзит ей сердце тотчас же.
Полумертвая от страха, Агнес перестала сопротивляться: она выпила яд, — все было кончено. Тогда монахини стали осыпать ее хором проклятий, на ее просьбы они отвечали только издевками и отравили ее последние минуты. Она умерла в отчаянии, и ее агония должна была насытить ненависть ее врагов. Как только она испустила последний вздох, аббатиса, окруженная своими сообщницами, ушла.
Только в этот момент я вышла из своего убежища. Понимая, что сопротивление бесполезно и что аббатиса сильнее, я не стала вмешиваться. Под тяжким впечатлением этой кошмарной сцены я поспешила в свою келью. Покидая Агнес, я бросила последний взгляд на постель, где покоилось безжизненное тело, полное прежде такой прелести и, клянусь Богом, такой добродетели. Я помолилась за упокой ее души и дала обет до последнего вздоха добиваться кары ее убийцам. Мои терзания тогда только начинались. В день похорон Агнес у меня вырвались неосторожные слова, которые привлекли ко мне пристальное внимание настоятельницы. С этого момента меня окружили шпионы, и прошло много времени, пока я сумела найти способ сообщить мою тайну родственникам несчастной. Известие о ее внезапной смерти распространилось как внутри, так и вне стен монастыря, яд не оставил никаких следов, и никто не подозревал, как именно она умерла, кроме меня и самих убийц.
Мой рассказ окончен; самой жизнью я отвечаю за правдивость того, что я сказала. Еще раз я обвиняю аббатису в убийстве, и ее вина тем более непростительна, что, отнимая у Агнес жизнь, она, быть может, закрыла ей доступ и на небеса. Она во всех отношениях злоупотребила доверенной ей властью, она действовала как тиран, варвар и лицемер; я обвиняю также четырех монахинь — Виоланту, Камиллу, Алису и Марианну — как сообщниц ее злодеяния.
Урсула замолчала. Ее последние слова были заглушены восклицаниями толпы, ярость которой в этот момент выплеснулась наружу. Имя преступной аббатисы передавалось из уст в уста, никто не хотел мириться просто с арестом, со всех сторон раздраженные голоса требовали, чтобы ее отдали толпе. Дон Рамирес чрезвычайно энергично попытался воспротивиться намерению народа, Лоренцо тоже попытался уговорить толпу; он говорил, что аббатиса не должна быть наказана без суда и сейчас время высказаться Инквизиции; но их сопротивление только подогрело настроение народа. Со всех сторон катился яростный рев толпы. Рамирес отдал команду, но солдаты, теснимые толпой, не могли даже вытащить шпаги из ножен. В этой неразберихе даже слово Инквизиция потеряло свою силу, народ продолжал напирать. Он прорвался сквозь стражу, охранявшую аббатису, и бросился на нее. Обезумев от страха, она попыталась вырваться из их рук, умоляя всех сразу. Напрасно клялась она, что невиновна в смерти Агнес, кричала, что она может опровергнуть все подозрения самым достоверным образом: чернь хотела мести и не собиралась упускать ее. Они осыпали настоятельницу самыми грязными оскорблениями, таскали ее по земле, мазали ей лицо и тело нечистотами, перебрасывали ее от одного к другому, чтобы подвергнуть все новым и новым жестокостям. Они заглушали ее крики ударами ног, раздели ее, таскали ее тело по мостовой, стараясь попасть в ее раны грязью или плевками. Сначала ее таскали за ноги по земле и развлекались тем, что ее окровавленная голова билась о камни, потом ее подняли и стали подгонять ударами сапог. Потом камень, брошенный опытной рукой, раскроил ей висок, она упала на землю, и кто-то ударом каблука раздавил ей череп. Через несколько секунд она испустила дух. На нее набросились, и, хотя она уже ничего не чувствовала и неспособна была ответить, чернь продолжала обзывать ее мерзкими прозвищами. Ее тело прокатили еще на сотню метров, и толпа не успокоилась, пока она не превратилась в бесформенную груду мяса.
Лоренцо видел все эти ужасы, но не мог вмешаться. Солдат было слишком мало, их захлестнула толпа, и им впору было позаботиться о собственной жизни. В пароксизме ярости толпа бросилась к монастырю, решив не оставить от него камня на камне. Известие о нападении на монастырь разнеслось по всему Мадриду, как пыльная буря. К солдатам подошло подкрепление. Лоренцо и дон Рамирес собрали солдат, как могли, и вслед за толпой побежали к монастырю Святой Клары.
Народ тем временем осаждал стены монастыря яростно и упорно. Он выламывал двери и крушил стены, бросал в окна зажженные факелы и клялся, что к рассвету ни одной монашке не уцелеть. Хотя большинство из них спаслось бегством, некоторые еще оставались внутри монастыря, и их жизнь подвергалась самой большой опасности. Лоренцо с несколькими солдатами только что протиснулся сквозь толпу, когда одна из дверей уступила натиску. Осаждающие разбежались по монастырю, где они начали методически крушить все, что попадало под руку. Спустя буквально несколько минут вся обстановка была разбита в щепки, ценные картины усеивали пол, священные реликвии валялись среди осколков и мусора. Но бунтовщики стремились не только разрушать, и пока одни подносили пылающие факелы к ценным картинам, другие разбежались по кельям и, если находили там монашек, давали полную волю своей распаленной похотливости.
Тем временем пламя, которое поднималось от множества костров, сливалось и начинало охватывать жилые помещения самого монастыря; вскоре стены рухнули под пожирающим огнем. Колонны зашатались, крыша упала на нападавших, раздавив многих из них под обломками; со всех сторон раздавались крики и стоны. Монастырь горел среди ярости огня и дыма, и все — пожар, разрушенные стены, ценные вещи, разбросанные по полу, святые реликвии, — все создавало впечатление непоправимой катастрофы. Лоренцо, понимая, что он этому причиной, попытался, как мог, ограничить ее последствия и, по крайней мере, защитить монахинь. Но наступающий огонь разогнал всех и заставил его подумать о своей собственной безопасности. Народ тем временем бросился наружу с той же яростью, с какой ворвался, но поток людей запрудил входы, и, поскольку огонь наступал быстро, многие погибли, не успев убежать… Счастливая судьба Лоренцо привела его к дверце в отдаленной галерее часовни; задвижка была отодвинута, он открыл дверцу и оказался прямо перед входом в подземелья Святой Клары. Он вместе с сопровождавшими его людьми остановился на секунду, чтобы отдышаться; посоветовался с герцогом, чтобы найти возможность ускользнуть от общего смятения. Но каждую минуту мощное пламя, которое уже охватило стены, грохот огромных балок, которые вдруг рассыпались в прах, сливавшиеся крики осаждавших и монахинь заглушали их слова, и они замолкали, чтобы послушать со всех сторон доносящийся шум рушащихся построек, которые поглощало пламя. Лоренцо осведомился, может ли для них стать подходящим выходом калитка, около которой они находились; ему ответили, что она ведет в сады Святой Клары. Они решили пройти там. Едва герцог поднял щеколду, как все вперемежку бросились туда. Лоренцо, оставшийся последним, уже собирался в свою очередь оставить монастырь, как вдруг он увидел, что дверь в подземелье чуть-чуть приоткрывается, кто-то высовывает голову, но, видя, что чужие еще здесь, пронзительно вскрикивает, отступает назад и убегает по мраморной лестнице.
Лоренцо вздрогнул.
— Что бы это значило? — воскликнул он.
Почуяв какую-то новую тайну, он бросился вдогонку за беглецом. Герцог и все остальные отправились следом и бегом спустились по лестнице. Дверь наверху осталась открытой и служила теперь отдушиной; пламя пожара бросало туда яркий свет, который позволял Лоренцо преследовать человека, бегущего в глубь лабиринта; но вдруг свет померк, подземный коридор поворачивал; темнота окружила Лоренцо, и он мог различить того, кого преследовал, только по легкому звуку убегающих шагов. Теперь они были вынуждены продвигаться осторожно; насколько они могли судить, беглец тоже замедлил свой бег, так как звук его шагов стал более размеренным. В конце концов они заблудились в сплетении галерей и рассеялись в разных направлениях. Подогреваемый желанием раскрыть эту тайну, подталкиваемый необъяснимым внутренним движением души, Лоренцо заметил это обстоятельство, только оказавшись в полном одиночестве. Шум шагов затих, все было тихо, у него не было никакой нити, которая привела бы его к беглецу; он остановился, чтобы обдумать самый верный способ продолжать преследование. Только какая-нибудь необыкновенная причина могла привести человека в эти зловещие места в такой час; крик, который он слышал, был вызван страхом, в этом не было сомнения. Он был убежден, что здесь скрывается какая-то новая тайна. Несколько минут он колебался, потом снова двинулся вперед на ощупь, вдоль стен. Какое-то время он продвигался вперед, очень медленно, когда заметил слабый огонек, который горел невдалеке; вытащив шпагу, он направился туда, откуда, казалось, исходил этот свет.
Свет шел от лампады, которая горела у статуи святой Клары, около нее сгрудилось несколько женщин, их белые одежды трепетали от ветра, который гудел под сводами. Лоренцо захотел узнать, что их собрало в этом мрачном месте, и очень осторожно приблизился. Казалось, незнакомки были погружены в оживленную беседу. Они не заметили его приближения, и он смог подойти так близко, что смог различить их голоса.
— Клянусь вам, — продолжала та, которая говорила, когда он подошел, и кого остальные слушали с величайшим вниманием, — клянусь вам, что я их видела своими глазами. Я сбежала по лестнице, они меня стали преследовать, и я едва-едва не попала к ним в руки; если бы не лампада, я бы вас ни за что не нашла.
— А что они тут собираются делать? — сказала другая дрожащим голосом. — Вы думаете, они ищут нас?
— Дай Бог, чтобы мои страхи оказались напрасными, — возразила первая, — но я полагаю, что это убийцы! Если они нас обнаружат, мы погибли! Моя-то судьба решена — мое родство с аббатисой будет сочтено достаточным преступлением, чтобы вынести мне приговор; и хотя до сих пор подземелья были нам убежищем…
Пока она говорила, ее взгляд скользнул по Лоренцо, который потихоньку приближался.
— Убийцы!
Она соскочила с пьедестала статуи, на котором сидела, и попыталась убежать. Ее подруги в тот же миг испустили крик ужаса. Лоренцо схватил за руку беглянку; испуганная до безумия, она упала перед ним на колени.
— Пощадите меня! — вскричала она. — Ради Бога, пощадите меня! Я не виновата, правда, не виновата!
Ее голос прерывался от страха. Лучи лампады падали прямо на ее лицо, не скрытое вуалью, и Лоренцо узнал прекрасную Виржинию де Вилла-Франка. Он поспешил поднять ее и успокоить. Он поклялся защитить ее от нападавших, убедил ее, что ее убежище никому не известно и что он будет защищать ее до последней капли крови. Во время этого разговора монахини вели себя по-разному: одна на коленях молилась, другая прятала лицо на груди соседки, несколько, остолбенев от страха, слушали предполагаемого убийцу, тогда как другие обнимали статую святой Клары и душераздирающими голосами умоляли ее защитить их. Когда они обнаружили свою ошибку, они окружили Лоренцо и осыпали его множеством благословений. Он узнал, что, услышав угрозы народа, испуганные жестокой участью настоятельницы, чей конец они видели с башни монастыря, многие пансионерки и монахини укрылись в подземельях. Среди первых была прелестная Виржиния, близкая родственница настоятельницы; больше, чем кто-либо другой, она имела причины бояться нападающих. Она стала умолять Лоренцо не отдавать ее ярости толпы. Ее подруги, бывшие по большей части высокого происхождения, стали просить его о том же. Он с готовностью согласился. Он обязался не покидать их, пока не сможет передать родным целыми и невредимыми. Но пока он им посоветовал еще какое-то время не покидать подземелье и подождать, пока ярость народа немножко успокоится и пока военные рассеют нападающих.
— Если бы Богу было угодно, — воскликнула Виржиния, — чтобы я уже была в безопасности в объятиях моей матери! Как вы скажете, сеньор? Долго нам еще нельзя будет отсюда выйти? Каждая минута, проведенная здесь, терзает меня.
— Вы скоро выйдете, я надеюсь, — сказал он, — но до тех пор, пока вы сможете это сделать, не подвергаясь опасности, эти подземелья послужат вам неприступным убежищем; здесь вам ничто не грозит, и я вам советую остаться здесь еще на два-три часа.
— Два-три часа! — воскликнула сестра Елена. — Если я останусь здесь хоть на час, я умру от страха! За все золото мира я не соглашусь снова вынести все то, что я вытерпела за то время, пока здесь нахожусь! Святая Дева! Быть в этом зловещем месте глубокой ночью, окруженной трупами покойных монахинь, и каждую минуту ждать, что их тени, бродящие вокруг, разорвут меня на кусочки, тени, которые жалуются и стонут с такими мрачными интонациями, что кровь стынет в жилах. Иисус Христос! От этого вполне можно с ума сойти.
— Простите меня, — заметил Лоренцо, — за то, что я удивляюсь, — но вы окружены реальными бедами, а пугаетесь воображаемых опасностей: эти ребяческие страхи совершенно безосновательны. Отгоните их, сестра. Я обещал защитить вас от нападающих, но от нападения собственных суеверий вы должны защитить себя сами. Верить в призраков — крайне смешно, и если вы будете поддаваться химерическим страхам…
— Химерическим! — воскликнули хором все монахини. — Но мы сами это слышали, сеньор. Каждая из нас слышала! Это часто повторялось, и каждый раз звук становился все более мрачным и зловещим. Вы не убедите нас, что мы все ошибаемся. Нет, нет, конечно нет; если бы шум существовал только в нашем воображении…
— Слушайте, слушайте, — прервала испуганно их Виржиния. — Да хранит нас Бог — вот опять!
Монахини схватились за руки и упали на колени. Лоренцо с беспокойством огляделся, уже готовый уступить страху, овладевшему женщинами. Была глубокая тишина: он оглядел подземелье, но ничего не увидел. Он уже собирался заговорить с монахинями и высмеять их за детские страхи, когда его внимание было привлечено глухим продолжительным стоном.
— Это что еще? — воскликнул он, вздрагивая.
— Вот, сеньор! — сказала Елена. — Теперь вы должны убедиться. Вы слышали шум сами! Судите же, воображаемые ли наши страхи; с тех пор, как мы здесь, эти стоны повторяются через каждые пять минут. Это несомненно чья-то страждущая душа, которая просит наших молитв, чтобы оставить чистилище; но никто из нас не осмелился у нее спросить, чего она хочет. Что до меня, если бы я увидела привидение, уверена, я тут же умерла бы!
Пока она говорила, раздался еще один стон, более отчетливый; монахини перекрестились и поторопились прочесть молитвы против злых сил. Лоренцо внимательно прислушался; он уже почти различил чей-то голос, который говорил и жаловался, но расстояние приглушало звуки. Звук, казалось, шел с самой середины того небольшого подземного помещения, где в тот момент находились он и монахини и которому множество боковых проходов, впадавших в него, придавали форму звезды. Ненасытное любопытство Лоренцо заставляло его заняться разгадкой этой тайны. Он попросил не нарушать тишину; монахини повиновались. Все молчало, пока эту общую тишину не нарушил снова тот же стон, который возобновлялся вновь и вновь. Лоренцо, следуя по направлению звука, заметил, что он отчетливее всего около раки святой Клары.
— Он идет отсюда, — сказал он. — Что это за статуя?
Елена, к которой был обращен вопрос, сначала не ответила. Но вдруг она сжала руки.
— Да, — вскричала она, — это может быть. Я знаю, откуда эти стоны.
Монахини окружили ее и стали упрашивать объясниться. Она важно пояснила, что в незапамятные времена у статуи была репутация чудотворной. Она вывела отсюда, что статуя огорчена пожаром монастыря, которому покровительствует, и что она выражает свое горе отчетливыми причитаниями. Не слишком веря в чудеса святых, Лоренцо не удовлетворился таким решением вопроса, монахини же приняли его без колебаний. В одном пункте, правда, он согласился с Еленой. Он подозревал, что стоны исходили от статуи: чем больше он вслушивался, тем больше он убеждался в верности своей мысли. Он подошел к статуе с намерением осмотреть ее более внимательно; но когда монахини поняли его намерение, они стали умолять отказаться от него во имя неба, так как, если он тронет статую, он непременно умрет.
— В чем же опасность? — спросил он.
— Божья Матерь, как в чем? — сказала Елена, торопясь рассказать чудесную историю. — Если бы вы услышали сотую часть чудесных историй, которые настоятельница нам рассказывала об этой статуе! Она уверяла нас множество раз, что, если мы осмелимся только коснуться ее пальцем, мы подвергнемся величайшему риску. Кроме всего прочего, она нам сказала, что один вор, войдя ночью в подземелье, увидел у статуи рубин, который и сейчас здесь, рубин невероятной ценности. Вы его видите, сеньор? Он сияет на третьем пальце руки, в которой она держит корону из шипов…
Естественно, драгоценность возбудила алчность несчастного. Он решил ею завладеть. С этим намерением он влез на пьедестал, для опоры схватился за правую руку святой и протянул другую руку за кольцом. Каково же было его удивление, когда он увидел, что статуя, угрожая, занесла над ним руку и навеки прокляла его! Охваченный испугом, растерянный, он бросил свои попытки и собрался покинуть подземелье, но и эта надежда рухнула: бегство стало невозможным, он не смог высвободить руку, которую статуя зажала своей согнутой рукой. Напрасно он прилагал все усилия — он оставался прикованным к статуе до тех пор, пока от невыносимого давления у него в жилах не загорелся огонь и он не был вынужден звать на помощь. Подвал наполнился свидетелями, злодей признался в своем святотатстве. Пришлось отрезать его руку от тела: с тех пор она так и висит у статуи. Вор стал отшельником и стал вести образцовую жизнь, но приговор статуи еще не исполнился, и легенда утверждает, что он все ходит в этот подвал и умоляет святую Клару о прощении своими жалобами и мольбами. И я думаю, что как раз сейчас то, что мы слышали, вполне могло исходить от тени этого грешника; правда, тут я ничего не утверждаю. Все, что я могу сказать, это то, что с тех пор никто не осмелился коснуться статуи. Не надо, сеньор, такой безумной отваги, во имя любви небесной, оставьте ваши намерения и не подвергайте себя без нужды угрозе неизбежной гибели.
Не убежденный, что его гибель столь неизбежна, как думает Елена, Лоренцо не изменил своего решения. Монахини старались его отговорить в самых трогательных выражениях и даже показали ему руку вора, которая и в самом деле виднелась в сгибе локтя статуи. Они воображали, что это доказательство его убедит. Но это было далеко не так. Они были возмущены, когда он высказал подозрение, что эти сухие и сморщенные пальцы там появились по приказу аббатисы. Вопреки их просьбам и угрозам он подошел к статуе. Он перепрыгнул через ограждавшую ее железную решетку, и святая подверглась детальному осмотру. Сначала ему показалось, что она каменная, но более полный осмотр доказал ему, что она деревянная и раскрашенная. Он ее покачал и попытался сдвинуть, но, казалось, она была сделана из цельного куска с пьедесталом. Он рассмотрел ее со всех сторон, но ни одна нить не привела его к решению загадки, решению, узнать которое монахини возжаждали не меньше, чем он, особенно когда увидели, что он безнаказанно притрагивается к статуе. Он остановился и прислушался: стоны периодически возобновлялись, и он был уверен, что они раздаются где-то совсем рядом. Он размышлял об этом странном происшествии и разглядывал статую пытливым взглядом: вдруг глаза остановились на высохшей руке; его поразила мысль, что особый запрет прикасаться к руке статуи был сделан не без причины. Он влез на пьедестал, рассмотрел предмет, привлекший его внимание, и обнаружил железную кнопочку, скрытую между плечом статуи и тем, что по предположению было рукой вора. Это открытие привело его в восторг, он прикоснулся пальцем к кнопке и сильно на нее нажал; тотчас же раздался глухой шум внутри статуи, как будто разомкнулась натянутая цепь. Испуганные шумом, робкие монахини отскочили, готовые бежать при малейшей тени опасности, но поскольку снова все стало тихо и спокойно, они опять столпились вокруг Лоренцо и с большой тревогой стали наблюдать за его действиями.
Увидев, что его открытие ничего не дало, он спустился. Когда он отнял руку, статуя зашаталась, и зрительницы, охваченные испугом, подумали, что статуя ожила. Мысли Лоренцо шли в другом направлении, он без труда понял, что услышанный им шум произошел от того, что цепь, прикрепляющая статую к пьедесталу, разомкнулась. Он снова попытался сдвинуть статую, и теперь ему это удалось без больших усилий: он положил ее на землю и обнаружил, что пьедестал полый, а вход туда закрыт тяжелой железной решеткой.
Любопытство стало всеобщим, так что святые сестры забыли все реальные и воображаемые опасности. Лоренцо стал приподнимать решетку, а монахини — помогать ему изо всех сил, им это удалось сделать без больших затруднений. И тогда перед ними открылась глубокая пропасть, сквозь густую темноту которой не проникал взгляд. Свет лампады был слишком слаб, чтобы оказать настоящую помощь; можно было различить лишь ряд грубых, бесформенных ступеней, которые уходили в зияющую бездну и терялись в густом мраке. Стонов больше не было слышно, но никто уже не сомневался, что доносились они из этой ямы. Когда Лоренцо наклонился над ней, ему показалось, что он различает сквозь тьму что-то мерцающее; он внимательно вгляделся и уверился, что видит слабый огонек, который то исчезает, то появляется вновь. Он сказал об этом монахиням, и они тоже увидели огонек. Но когда он объявил, что хочет спуститься чв дыру, они все восстали против этого намерения. Но их возражения его не поколебали. Ни одна не набралась смелости пойти с ним, а он не мог и думать, чтобы лишить их света лампады. Итак, один, в темноте, он решился предпринять эту авантюру, а монахини ограничились молитвами за его успех и безопасность.
Ступени были такими узкими и неровными, что спускаться по ним было все равно что идти по краю пропасти. Из-за окружающей тьмы ему приходилось идти крайне осторожно, чтобы не оступиться и не упасть в бездну; он много раз был близок к этому. Однако он достиг твердой земли раньше, чем рассчитывал. Он понял, что плотная темнота и глухой туман, царящие в подземелье, сделали его гораздо более глубоким, чем он был на самом деле. Без каких-либо происшествий он добрался до конца лестницы, остановился и стал искать огонек, привлекший его внимание. Но тщетно: вокруг было темно. Он прислушался, не стонет ли кто-нибудь; но его слух не различал ничего, кроме отдаленного шепота монахинь, которые наверху твердили тихими голосами Ave Maria. Он колебался, не зная, в какую сторону пойти. На всякий случай он пошел вперед, но сделал он это медленно, боясь удалиться от предмета своих поисков вместо того, чтобы направиться к нему. Стоны говорили о каком-то страдающем существе или, по крайней мере, о чьем-то горе. Он надеялся, что сможет помочь. Наконец снова раздались жалобные звуки, и довольно близко. Обрадовавшись, он повернул в ту сторону: по мере того, как он продвигался, звуки становились отчетливее; вскоре он снова увидел свет, который до сих пор скрывался за выступом невысокой стены.
Свет шел от маленькой лампы, поставленной на каменный выступ. Ее слабые и жалкие лучи скорее подчеркивали, чем скрывали ужасную узкую и темную камеру, устроенную в одном из углов подземелья; можно было различить и другие подобные помещения, но их протяженность была скрыта темнотой. Свет холодно отражался от влажных стен, поросшая мхом поверхность которых его поглощала; нездоровый густой пар облаком поднимался к потолку камеры. Подходя, Лоренцо ощутил, как его пронизывает холод, проникая в вены, но повторяющиеся жалобы заставили его продолжать путь. Он повернул в ту сторону и при слабом свете лампы увидел в углу этого гнусного места какое-то существо, лежащее на соломенной подстилке, такое жалкое, исхудавшее, бледное, что он даже не понял, была ли это женщина. Она была полуодета, ее рассыпавшиеся длинные волосы в беспорядке падали на лицо и почти закрывали его, иссохшая рука безжизненно лежала на лохмотьях одеяла, которые прикрывали дрожащее и дергающееся тело; другой рукой она обхватывала какой-то сверточек, который прижимала к груди; рядом были крупные четки, напротив — распятие, к которому были прикованы ее ввалившиеся глаза; рядом стояли корзина и глиняный кувшинчик.
Лоренцо остановился; он был раздавлен ужасом; он смотрел на это несчастное существо с отвращением и жалостью. Его затрясло при виде этого зрелища, он почувствовал, как у него останавливается сердце, силы покидают его, ноги отказываются его держать. Он вынужден был облокотиться на стенку около себя, не в силах ни двинуться, ни заговорить с несчастной; она взглянула на лестницу. Стена скрывала Лоренцо, и она его не заметила.
— Никто не идет! — прошептала она наконец.
Голос был хриплый и невыразительный, она тяжело вздохнула.
— Никто не идет! — повторила она. — Нет, меня забыли! Больше никто не придет!
Она замолчала на миг, потом грустно продолжала:
— Два дня! Два долгих дня — без еды, без надежды, без утешения! Безумная! Как я могла хотеть, чтобы такая жалкая жизнь продолжалась! И все же такая смерть! Боже! Умереть такой смертью! Терпеть эту пытку целую вечность! До сих пор я не знала, что такое голод! Чу! Нет! Никто не идет и не придет никогда.
Она умолкла. Она дрожала и натянула одеяло на голые плечи.
— Мне очень холодно: я все еще не привыкла к сырости камеры. Это странно, но не имеет значения. Скоро я буду совсем холодной и не почувствую этого; я стану холодной, холодной, как ты!
Она смотрела на сверток, который прижимала к груди. Она склонилась и поцеловала его, потом вдруг отвернулась и вздрогнула от отвращения.
— Он был таким красивым! Он стал бы таким же очаровательным, он был бы похож на него. Я потеряла его навсегда. Как он изменился за такое короткое время! Я сама его не узнала бы. И все же он мне дорог, Боже, как он мне дорог! Я хочу забыть, чем он стал, я хочу только помнить, каким он был, и любить его так же, как тогда, когда он был таким красивым, таким очаровательным и таким похожим на него. Я думала, что слезы мои иссякли, но вот еще одна слеза выкатилась.
Она утерла глаза прядью волос и протянула руку, чтобы взять кувшин, до которого с трудом дотянулась. Бросила внутрь жадный, но безнадежный взгляд, вздохнула и снова поставила его на землю.
— Совсем пустой! Ни капли! Не осталось ни капли, чтобы освежить мое воспаленное и пересохшее горло. Я бы отдала все на свете за глоток воды! И это Божьи слуги заставляют меня так страдать! Они считают себя святыми, а терзают меня как нечистая сила. Они бесчувственны и жестоки, а сами велят мне раскаяться! Они грозят мне вечным проклятием! Спаситель! Спаситель! Ты судишь не так!
Снова ее глаза устремились к распятию; она взяла четки и, пока перебирала бусины, по быстрому шевелению ее губ было видно, что она истово молится.
Слушая эти печальные слова, Лоренцо чувствовал все большую тяжесть. Первый же взгляд на эту несчастную нанес его сердцу болезненный удар, но, оправившись от этого впечатления, он направился к пленнице; она услышала шаги и, вскрикнув от радости, уронила четки.
— Да! Да! Да! — закричала она. — Кто-то идет!
Она попыталась встать, но сил у нее не хватило, и она снова упала на солому; Лоренцо услышал звон тяжелых цепей. Пока он приближался, узница говорила:
— Это вы, Камилла? Вы пришли наконец! О, как раз вовремя! Я думала, что вы меня бросили, что я обречена на голодную смерть. Дайте мне попить, Камилла, сжальтесь, этот долгий пост исчерпал мои силы, я так ослабела, что встать не могу. Добрая Камилла, дайте мне попить, чтобы я не скончалась тут же на ваших глазах!
Боясь, что в состоянии полного изнурения удивление может сыграть роковую роль, Лоренцо не знал, как к ней подойти.
— Это не Камилла, — сказал он наконец тихо и отчетливо.
— А кто же? — заговорила несчастная. — Алиса, наверно, или Виоланта. Я так плохо вижу, так нечетко, что не могу вас узнать, но кто бы это ни был, если в вашем сердце есть хоть капля сочувствия, если вы менее жестоки, чем волки и тигры, сжальтесь над моими страданиями. Вы видите, что я умираю от голода: уже третий день, как у меня во рту не было ни крошки. Вы принесли мне поесть? Или вы пришли просто объявить мне смертный приговор и сообщить мне, сколько еще продлится моя агония?
— Вы ошибаетесь, — возразил Лоренцо. — Меня послала не жестокая аббатиса. Я жалею вас в ваших несчастьях и пришел помочь вам.
— Помочь мне! — повторила пленница. — Вы сказали — помочь мне? '
Говоря это, она приподнялась с земли, опираясь на руки, и стала жадно разглядывать незнакомца.
— Великий Боже! Это не фантазия? Мужчина? Кто вы? Кто вас привел? Вы пришли спасти меня, вернуть мне свободу, жизнь и свет? Говорите, говорите скорей, не позволяйте мне поверить надежде, утрата которой убьет меня.
— Успокойтесь, — ответил Лоренцо мягко и сочувственно. — Жестокая аббатиса, на которую вы жалуетесь, уже понесла наказание за свои преступления: ее вам больше нечего бояться. Через несколько минут вы будете свободны и окажетесь в объятиях родных, с которыми вас разлучили. Вы можете положиться на мое покровительство. Дайте мне руку и не бойтесь: давайте я отведу вас туда, где вы получите уход, в котором нуждается ваше ослабевшее здоровье.
— Да! Да! Да! — вскрикнула от радости пленница. — Значит, существует Бог, справедливый Бог! О счастье, счастье! Я вдохну чистый воздух и увижу ослепительный свет солнца! Я иду с вами, незнакомец! Я иду с вами! О, небо благословит вас за жалость к несчастной! Но я должна взять это с собой, — добавила она, указывая на маленький сверток, который продолжала прижимать к груди, — я не могу бросить его, я хочу его унести: он докажет миру, как жестоки эти убежища, которые по ошибке называют святыми! Добрый незнакомец, дайте мне руку, чтобы мне встать. Меня шатает от забот, горя и болезни, и силы мне совершенно изменяют. Да, так хорошо!
Поскольку Лоренцо наклонился, свет от лампы осветил все его лицо.
— Всемогущий Боже! — воскликнула она. — Возможно ли? Этот облик, эти черты! О, но ведь это, это…
Она протянула руки, чтобы обхватить его, но ее хрупкое тело не в состоянии было вынести волнения, обуревавшего ее сердце. Она потеряла сознание и упала на соломенную подстилку.
Лоренцо был удивлен этим последним восклицанием. Ему показалось, что он уже слышал звуки, похожие на этот глухой голос, но где? Он не мог вспомнить. Он увидел, что в такой опасной ситуации срочно нужна помощь врача, и поспешил вынести пленницу из камеры. Сначала ему помешала толстая цепь, охватывающая ее и другим концом прикованная к стене. Но его природная сила с помощью горячего желания помочь несчастной вскоре помогли ему разогнуть одно звено на конце цепи, и, взяв пленницу на руки, он направился к лестнице. Свет лампы сверху, как и шепот женских голосов, направляли его шаги, он достиг ступенек и через несколько мгновений оказался у железной решетки.
Во время его отсутствия монахини жестоко терзались любопытством и страхом; они были и удивлены, и обрадованы, увидев, что он вдруг появился из подземелья. Все сердца наполнились состраданием к несчастной, которую он нес на руках. Пока монахини, и Виржиния в особенности, старались привести ее в чувство, Лоренцо в нескольких словах рассказал, как он ее нашел, потом он обратил их внимание на то, что за это время беспорядок, видимо, был прекращен и что теперь он может без всякой опасности отвести их к родным. Всем не терпелось оставить подземелье; но, чтобы избежать всякой возможности оскорблений, они стали умолять Лоренцо пойти вперед и посмотреть, нет ли опасности. Он не возражал. Елена предложила довести его до лестницы, и они уже собрались идти, когда яркий огонь упал со всех сторон на стены вокруг. В то же время послышались быстро приближающиеся шаги людей, которых было, по-видимому, довольно много. Монахини были этим страшно встревожены, они предположили, что их убежище обнаружено и нападавшие пришли за ними. Тут же, бросив пленницу, они столпились вокруг Лоренцо и стали просить покровительства, которое он им и обещал. И только одна Виржиния, совершенно забыв о себе, хлопотала около бедной жертвы: она положила ее голову себе на колени, смачивала ей виски розовой водой, грела ей руки и от жалости кропила ее лицо слезами. Когда шаги приблизились, Лоренцо смог развеять страх просительниц. Его имя, произнесенное многими голосами, среди которых он узнал голос герцога, раздалось в подземелье и убедило его, что его ищут. Он сообщил эту новость монахиням, которые встретили ее с восторгом. Через несколько мгновений его догадка подтвердилась. Появились дон Рамирес вместе с герцогом, с ними были люди, несущие факелы; они искали его в подземелье, чтобы сообщить, что толпа разогнана и бунт полностью усмирен. Лоренцо коротко рассказал о своем приключении в подземелье и пояснил, насколько пленница нуждается в помощи врача. Он попросил заняться ею герцога, а также монахинь и пансионерок.
— А у меня, — сказал он, — есть заботы не менее важные. Вы с половиной солдат проводите дам в их прежние дома, а я хочу, чтобы вы мне оставили другую половину. Я хочу осмотреть подземелье и добраться до самых тайных уголков этой усыпальницы. Я только тогда успокоюсь, когда смогу убедиться, что эта несчастная жертва — единственная, кого суеверие заключило под этими сводами.
Герцог горячо одобрил его намерение. Дон Рамирес предложил сопровождать его в этих поисках, и его предложение было принято с благодарностью. Монахини, поблагодарив Лоренцо, доверились заботам его дяди, который повел их прочь из подземелья. Виржиния попросила, чтобы незнакомку доверили ей, и обещала сообщить Лоренцо, когда та достаточно придет в себя, чтобы ее можно было навестить. По правде говоря, она пообещала это больше ради себя, чем ради Лоренцо или пленницы; она заметила его любезность, его мягкость, его бесстрашие, и они ее взволновали; она горячо желала сохранить знакомство с ним. К чувству жалости, внушенному ей пленницей, прибавилась надежда, что ее заботы по отношению к несчастной добавят ей хоть немножко уважения их спасителя. Ей нечего было беспокоиться об этом: она доказала свою доброту, и нежное внимание, которое она проявила к больной, завоевало ей местечко в расположении Лоренцо — когда она старалась облегчить страдания узницы, само это занятие украшало ее новыми достоинствами и делало ее красоту в тысячу раз привлекательнее. Лоренцо смотрел на нее, полный восхищения и счастья. Она представлялась ему ангелом, сошедшим с небес на помощь оскорбленной невинности, и его сердце не смогло бы ей сопротивляться, если бы в нем не было запечатлено воспоминание об Антонии.
Герцог препроводил каждую монахиню, целую и невредимую, к родственникам. Спасенная пленница все еще не приходила в себя и не подавала иных признаков жизни, кроме стонов. Ее несли на чем-то вроде носилок. Виржиния, которая ни на минуту ее не оставляла, боялась, что, изнуренная долгим голодом и потрясенная резким переходом от цепей и тьмы к свободе и свету, она может испытать шок.
Лоренцо и дон Рамирес остались в подземелье.
Посовещавшись о том, что им следует предпринять, они условились, что, не теряя времени, солдаты разделятся на два отряда: с одним дон Рамирес прочешет подземелье из конца в конец, а Лоренцо в это время с другим отрядом проникнет в глубь подземелья.
Устроив все таким образом и разделив факелы, дон Рамирес устремился к подземелью. Он уже спустился на несколько ступенек, когда услышал, что из подземелья бегут люди. Удивленный, он быстро поднялся обратно.
— Вы слышите шаги? — спросил Лоренцо. — Пойдем навстречу, они, кажется, движутся с этой стороны.
В этот момент пронзительный крик заставил его ускорить шаги.
— На помощь, на помощь! Ради Бога! — кричал голос, мелодичность которого заставила сердце Лоренцо сжаться от ужаса.
Он полетел на этот крик как молния. За ним, с той же быстротой, помчался дон Рамирес.
В то время, как в нескольких шагах от него происходили все эти ужасные сцены, Амбросио, целиком поглощенный своими подлыми планами, с нетерпением ждал момента, когда можно будет спуститься в подземелье.
Матильда, подучившая его воспользоваться снотворным снадобьем, подсчитала, что оно перестанет действовать не раньше часа ночи. Праздник святой Клары таким образом окажется очень кстати, чтобы позволить Амбросио совершить свое преступление в полной безопасности. Монахи и монахини в это время будут участвовать в процессии, и никто не посмеет этим пренебречь. Он сумеет уклониться от обязанности идти во главе своей братии, и отец Паблос его заменит. И в то же время он не сомневался, что в этих удаленных камерах, где любая помощь просто невозможна, разлученная со всем миром, Антония наконец сама отдастся ему. Мысль о той привязанности, которую она всегда выказывала ему, поддерживала в нем эту надежду, но если бы она его оттолкнула, он был готов идти на все, вплоть до насилия, если это будет необходимо, и все отвращение, которое мог в нем вызвать этот поступок, шло бы не от стыда или сострадания, но от искренней и горячей любви, которую он, несмотря ни на что, питал к ней, да еще от того вида тщеславия, которое толкает мужчину соглашаться с женскими слабостями тогда, когда они совпадают с его собственными желаниями.
Когда монахи покидали монастырь, звонили полночь. Матильда находилась среди певчих и руководила пением. Предоставленный наконец самому себе и убедившись, что не осталось ни души, которая могла бы шпионить за ним или застать его врасплох, Амбросио поспешил к западной галерее. Спустя несколько минут он уже подошел к склепу. Остановившись перед ним, он очень внимательно огляделся, прекрасно понимая, что его дело не нуждается в свидетелях. Пока он осматривался, до него долетел мрачный крик орлана, ворвавшийся в высокие окна монастыря. Он смешался с порывами ветра, время от времени доносившими далекие звуки священных песнопений. С бьющимся сердцем Амбросио открыл дверь и углубился в длинные переходы, следуя указаниям Матильды.
После довольно длительных бесплодных блужданий его лампа наконец осветила дверь отдельного склепа, где находилось тело его спящей возлюбленной. Он был вооружен вагой и киркой, но вскоре понял, что эти инструменты ему совершенно не нужны; могила не была закрыта, и когда он потянул решетку на себя, она легко поддалась. Амбросио поставил лампу и тихо склонился над могилой. Неподвижное белое тело спящей Антонии покоилось между двумя совершенно сгнившими трупами. Живой румянец, предвестник близкого пробуждения, окрашивал ее щеки. Обернутая в саван, тоненькая и застывшая, она, казалось, улыбается всем этим мрачным вещам, окружающим ее. Оглядывая эти скелеты, уложенные рядами, эти отвратительные трупы, которые некогда, без сомнения, блистали грацией и красотой, Амбросио не смог отогнать мысль об Эльвире, которую он сам привел к этому состоянию, и воспоминание о собственном преступлении на несколько минут заволокло его рассудок; он вдруг почувствовал тяжесть самых мрачных предчувствий, но та безнадежность, которую эти предчувствия вызвали, только еще больше укрепила его в своей решимости немедленно воспользоваться плодами своего преступления.
— Это все из-за тебя, роковая красота, — прошептал он, оглядывая тело Антонии. — Из-за тебя я стал убийцей, и даже образ самого ада не смог меня удержать. А потому не жди от меня ни жалости, ни милосердия. Ни твоя невинность, ни эти руки, протянутые ко мне, как к своему спасителю, ни необъяснимая нежность твоего голоса, ни вид этих блестящих глаз, обращенных ко мне с самой горячей мольбой, ни мысль о непомерном горе, — ничто уже не сможет стать преградой для меня, и раньше чем наступит день, клянусь, ты будешь моей.
Говоря это, он поднял ее из могилы, сел на каменную скамью и, обхватив ее, стал с нетерпением отыскивать признаки воскрешения. Ему с большим трудом удавалось держать себя в руках, чтобы дождаться, когда она наконец очнется. Сила его желаний увеличивалась с каждым препятствием, которое ему приходилось преодолевать, и подогревалась долгим воздержанием, потому что, как только он отрекся от своих прав на любовь Матильды, она окончательно изгнала его из своих объятий.
— Я не проститутка, Амбросио, — сказала она ему, когда в порыве желаний он стал просить ее вернуть ему свою благосклонность более настойчиво, чем обычно. — Вы перевели меня в ряд просто друзей, и теперь я отказываюсь снова становиться вашей любовницей, а потому прекратите донимать меня вашими желаниями, которые меня оскорбляют. Когда ваше сердце принадлежало мне полностью, я воспаряла в ваших объятиях; это счастливое время ушло, я вам теперь безразлична, и уже не любовь, а потребность толкает вас ко мне. Я не уступлю ни одной просьбе, если она оскорбительна для моей гордости.
Таким образом, эти шлюзы для Амбросио были закрыты; а поскольку для него было невозможным удовлетворить свои желания где-то на стороне, а привычка стала уже необходимостью, его похотливость стала приближаться к безумию. От его любви к Антонии осталось только грубое влечение, которое навсегда должно исчезнуть после удовлетворения. Он пылал от желания обладать ею, и могильный мрак, одиночество, которое окружало их, сопротивление, с которым ему предстоит столкнуться и которое надо победить, — все обостряло огонь его желаний. Тут он почувствовал, что жизнь понемногу возвращается в тело девушки — биение сердца стало более отчетливым, кровь прилила к щекам, ее губы шевельнулись и внезапно она открыла глаза, еще неподвижная и не совсем освободившаяся от действия сильного наркотика, но сразу же снова их закрыла. Амбросио, прислушиваясь к ее дыханию, не упустил ни одного ее движения; убедившись, что она полностью ожила, он судорожно прижал ее к себе и запечатлел на ее губах долгий поцелуй. Грубости этого действа было достаточно, чтобы окончательно рассеять ту дымку, что еще обволакивала мозг Антонии.
Стянутая повязками, в которые была запелената, она выпрямилась насколько смогла и села, окидывая все вокруг обезумевшим взглядом. Неожиданные предметы, со всех сторон окружающие ее, могли внести только большую сумятицу в ее мысли. Ее заблудившееся воображение напрасно искало что-нибудь, на чем можно было бы остановить взгляд; ее руки оставались связанными; раз или два она качнула головой и еще раз окинула взглядом склеп. Наконец ее глаза остановились на лице настоятеля.
— Где я? — резко спросила она. — Кто меня привел сюда? Где моя мать? Мне кажется, я ее видела! Сон, ужасный сон мне сказал… Но где я, где же я наконец? Я должна уйти, вы не можете держать меня здесь!
Она сделала новую попытку встать, но монах ее удержал:
— Успокойтесь, очаровательная Антония. Вам ничто не угрожает. Положитесь на меня. Почему вы смотрите на меня так пристально? Вы не узнаете меня? Вы не узнаете вашего друга Амбросио?
— Амбросио? Мой друг?.. Ах да, я вспоминаю. Но почему я здесь? И что делаете здесь вы, со мной? О! Флора советовала мне быть осторожнее. Что означают здесь все эти гробы, могилы, скелеты? Я боюсь, Амбросио! Уведите меня! Здесь все напоминает мой ужасный сон: мне казалось, что я была мертвой и лежала в гробу! Добрый Амбросио, уведите меня отсюда! Вы не хотите? О! Не хотите? Не смотрите на меня так, ваши горящие глаза пугают меня! Пощадите меня, отец мой, пощадите меня, ради Бога!
— Зачем эти страхи, Антония? — говорил настоятель, прижимая ее к себе и осыпая ее грудь ласками, которых она тщетно пыталась избежать. — Что же вы пугаетесь меня? Того, кто вас обожает? Какая разница, где вы? Это кладбище для меня — храм любви, эта темнота — только необходимая тень, тайна которой укроет наши радости! Вот о чем думаю я и о чем должна думать моя Антония! Да, обожаемая девочка! Да, в ваших венах загорится огонь, который горит в моих, и вы удвоите мои восторги, разделив их!
Говоря это, он снова начал осыпать ее ласками, в нетерпении предаваясь все более двусмысленным вольностям. Несмотря на все свое неведение, Антония почувствовала опасность. Она вырвалась из рук настоятеля; ее повязки упали, а поскольку другой одежды, кроме савана, у нее не было, она завернулась в него.
— Оставьте меня, отец мой, — закричала она; ее добродетельное негодование сдерживалось ужасом полного одиночества. — Зачем вы привели меня в это место? Один его вид приводит меня в ужас. Уведите меня отсюда, если в вас есть хоть малость жалости и человеколюбия. Позвольте мне вернуться в дом, который я покинула, сама не знаю каким образом! Оставаться здесь еще хоть минуту — я не хочу и не обязана!
Решительный тон, которым она говорила, очень удивил монаха, но никакого другого впечатления, кроме удивления, не произвел. Он взял ее за руку, силой усадил к себе на колени и, глядя на нее с едва сдерживаемым сладострастием, ответил:
— Успокойтесь, Антония, и поймите, что всякое сопротивление напрасно. Я не хочу больше скрывать от вас, какой огонь сжигает меня. Вы умерли для всех, кроме меня, которому вы принадлежите телом и душой; никто не знает, где вы находитесь, вы полностью в моей власти, и всякое ваше сопротивление будет только сильнее раздражать меня. Я должен удовлетворить свои желания, иначе я умру. Но я хочу быть обязанным своим счастьем только вам, моя очаровательная девочка, моя обожаемая Антония! Позвольте мне открыть для вас наслаждения, которых вы еще не знаете, дать вам почувствовать в моих объятиях радости, которые я хочу вкусить в ваших. Нет, эта борьба — ребячество! — воскликнул он, видя, как она отталкивает его ласки и пытается освободиться от его объятий.
— Вам не на что надеяться! Ни небо, ни земля не смогут вас вырвать из моих объятий. Впрочем, зачем откладывать эти радости, такие сладкие, такие волнующие? Нас никто не видит, наша связь будет тайной для всех; любовь и случай приглашают нас отпустить узду наших страстей; уступите им, моя Антония, уступите им, моя очаровательная девочка! Обнимите меня своими ласковыми руками, соедините ваши губки с моими. При всех этих дарах неужели природа отказала вам в самом дорогом — в чувстве сладострастия? О, это невозможно! Каждая ваша черточка, ваши взгляды, ваши жесты — все говорит о том, что вы созданы для того, чтобы дарить и наслаждаться счастьем! Не смотрите на меня этими умоляющими глазами; спросите у ваших прелестей, они вам скажут, что я непроницаем для молитв. Могу ли я оставить эти сокровища и позволить восхищаться ими другому? Эти груди, которые волнуются, такие округлые, такие полные, такие упругие? Эти члены, такие белые, такие совершенные; эти губы, полные такой проникновенной нежности? Нет, Антония, никогда! Я клянусь в этом поцелуем, и еще одним, и сюда, и вот сюда!
С каждой минутой монах становился все смелее. Что касается Антонии, то и вид склепа, и мрачный свет лампы, и предметы, на которые без конца натыкался ее взгляд, — все это мало способствовало тому, чтобы она решилась следовать совету сладострастника. Хотя она уже отчаялась быть услышанной, тем не менее она продолжала кричать, затем в изнеможении, задыхаясь, она упала на колени и снова начала просить и умолять; эта попытка имела не больше успеха, чем предыдущая, напротив, воспользовавшись преимуществом этого положения, соблазнитель упал рядом с ней, он прижал ее к себе, почти мертвую от ужаса и изнуренную борьбой; он заглушил ее крики своими поцелуями, подавил ее последние силы, шаг за шагом приближаясь к цели, и в порыве желания сжал и смял все ее тело, такое нежное. Не обращая внимания на слезы, крики и мольбы, он в конце концов овладел ею и отпустил свою жертву только тогда, когда обесчестил окончательно.
Едва его сладострастие было удовлетворено, он пришел в ужас от самого себя и тех гнусных средств, которыми воспользовался; даже избыток собственного любострастного пыла теперь вызывал у него тошноту, а тайный голос говорил ему, насколько непростительно преступление, которое он только что совершил. Он резко поднялся. Та, к которой некогда толкал его чрезмерный аппетит, вызывала в нем только чувства отвращения и ярости. Несчастная лишилась чувств раньше, чем ее бесчестие завершилось; она вернулась к жизни, чтобы убедиться, насколько ее несчастье непоправимо. Она лежала на земле в немом отчаянии; слезы, не переставая, медленно катились по щекам, и изредка ее грудь сотрясалась рыданиями. Подавленная горем, она некоторое время находилась в этом состоянии одуряющей инертности. Наконец она с трудом поднялась и, дотащившись до двери на подгибающихся ногах, хотела выйти из склепа.
Звук ее шагов вывел монаха из его мрачной апатии; поднявшись с могилы, на которой он сидел, подняв глаза, блуждающие по находившимся там гниющим останкам, он пошел следом за жертвой своей жестокости. Он настиг ее, схватил за руку и грубо толкнул обратно в склеп.
— Куда вы идете? — закричал он сурово. — Немедленно вернитесь.
Его свирепый вид стал для Антонии новым ударом.
— Что еще вам надо? — тихо спросила она. — Разве вам недостаточно моего падения? Разве я не потеряна, не потеряна навсегда? Ваша жестокость не удовлетворена? Или я еще не дошла до конца своих мук? Дайте мне уйти, дайте мне вернуться к себе и спокойно оплакивать свое несчастье и свой стыд!
— Вернуться к себе? — повторил монах с жестокой и презрительной иронией; и вдруг в нем поднялась ярость: — Что? Для того, чтобы вы рассказали обо мне всем, рассказали как о лицемере, предателе и соблазнителе; чтобы вы представили меня как чудовище жестокости, распутства, вероломства! Нет! Нет! Нет! Я понимаю всю серьезность своей вины, и ваши жалобы будут слишком справедливыми, а моя вина — слишком очевидной. Вы не выйдете отсюда, чтобы рассказать в Мадриде, что я злодей, ибо на моей совести преступления, которые отнимают у меня надежду на милосердие Господа! Несчастная! Вы теперь приговорены, обречены оставаться здесь, со мной, среди этих открытых могил, этих мрачных призраков, этих отвратительных гниющих тел! Да, вы останетесь здесь и будете свидетелем моих мук. Вы увидите, что такое быть добычей ужасов отчаяния и умирать среди богохульства и проклятий! И кому я обязан всеми этими бедами? Кто увлек меня к преступлениям, одно воспоминание о которых вызывает отвращение в моем сердце? Роковая обольстительница, не твоя ли красота? Не твоя ли вина, что я скатился к подлости? Не ты ли сделала из меня клятвопреступника, соблазнителя, убийцу? И даже сейчас, в эту минуту, этот ангельский взгляд не запрещает ли мне верить в милосердие Господа? О! Когда я окажусь перед его судом, одного этого взгляда будет достаточно, чтобы меня приговорить! Вы скажете моему Судье, что вы были счастливы, пока я вас не увидел, что вы были невинны, пока я вас не осквернил! Вы придете со слезами на глазах, мертвенно бледная, поднимете руки, умоляя точно так же, как вы просили пощады, в которой я вам отказал! Увы, я не сомневаюсь больше в своей вечной гибели! Увы, тень вашей матери явилась, чтобы кинуть меня туда, где демоны, пламя, фурии и вечные муки, и именно вы обвините меня, вы станете причиной моей бесконечной агонии, вы, несчастная, вы! Вы!
Он кидал эти слова гремящим голосом, сжав руку Антонии так, что едва не сломал ее, и одновременно топал ногами с яростью, граничащей с безумием.
Думая, что он потерял рассудок, Антония, испуганная, упала на колени. Она протянула к нему руки, умоляя, но голос изменил ей, и она не смогла издать ни звука. Наконец с трудом выдохнула:
— Пощады! Пощады!
— Тихо! — крикнул настоятель куда-то в сторону.
Он бросился на землю. Затем, вскочив, стал с диким видом ходить по склепу взад и вперед. Она, дрожа, издали следила за ним. Ее глаза от ужаса готовы были выскочить из орбит. Казалось, он задумал какую-то страшную месть, и она подумала, что пришел ее последний час. Но она думала о нем хуже, чем он был в действительности. Желания, которые толкнули его на преступление, не оставили следа в его душе, и за все золото Индии он не решился бы снова попытаться овладеть ею. Все его существо восставало против этой мысли, и он готов был на все, что угодно, лишь бы стереть из памяти недавнюю сцену. По мере того как угасала его дьявольская ярость, он почувствовал, что в нем пробивается жалость, и ему захотелось сказать Антонии что-нибудь утешительное, но он не знал, что именно, и продолжал просто смотреть на нее с чувством мрачного оцепенения. Она, оказавшись в такой безвыходной ситуации, так глубоко погрузилась в свое горе, что, казалось, не во власти человека было вывести ее из этого состояния. Что мог он сделать для нее? Из-за него она потеряла душевный покой, ее счастье было непоправимо разрушено, она была отделена от общества живых, и он никогда бы не осмелился вернуть ее обратно. Он понимал, что, если она вернется в мир, совершенное им злодеяние будет раскрыто и ему не удастся избежать наказания; сознание собственных преступлений тяготило его, а смерть представлялась ему ужасней вдвойне. Даже если он возвратит Антонию в мир и сумеет избежать предательства, какая жалкая участь ждет ее! Она не сможет выгодно устроиться, будет вечно нести свой позор и будет обречена на несчастья и одиночество до конца своих дней. При таком выборе он принял решение, гораздо более ужасное для нее, но которое, по крайней мере, гарантировало его безопасность: ее должны были продолжать считать мертвой; он будет держать ее пленницей в этой мрачной тюрьме, где, конечно, будет навещать ее каждый день, приносить ей еду и плакать вместе с ней. Это несправедливо и жестоко, но другого средства помешать Антонии обнародовать ее собственный позор у него не было; если он ее отпустит, он не сможет рассчитывать на ее молчание: он слишком жестоко ее оскорбил, чтобы надеяться на прощение. Впрочем, само ее появление после «смерти» вызовет всеобщее любопытство, и сила ее страданий помешает ей скрыть причину. Итак, он решил окончательно оставить ее пленницей в этом склепе.
Он подошел к ней, несколько смущенный, и поднял ее с земли. Взяв ее руку, он почувствовал, как та дрожит, и тотчас выпустил ее, как если бы коснулся змеи. Казалось, природа отступила перед этим прикосновением; его одновременно и притягивало к ней, и отталкивало, и он был не в состоянии дать себе отчет ни в одном из этих чувств. В ее взгляде было нечто, что пронизывало его ужасом, и хотя его разум еще не оценил этого, в его душе уже открывалась бездонная глубина его преступления. Прерывающимся голосом, но с такой мягкостью, какую он только смог ему придать, так тихо, что его едва было слышно, глядя в сторону, он попытался утешить ее в несчастье, которое уже нельзя было исправить; он уверял ее в искренности своего раскаяния, в том, что он с радостью бы оплатил каплями своей крови каждую слезинку, пролитую ею. Убитая горем, заплаканная, Антония слушала его в немом отчаянии, но когда он объявил, что она останется в склепе, среди этого смрада и мерзости, где сама смерть кажется гораздо привлекательнее, она внезапно словно очнулась. Влачить жалкую жизнь в тесной отвратительной камере, где единственным свидетелем этого существования будет собственный похититель; находиться в постоянном окружении трупов и вдыхать воздух, зараженный их разложением, никогда больше не видеть света, не вдыхать чистого воздуха, — эта мысль так ужасно поразила ее рассудок, и отчаянье, которое она испытала, было таким сильным, что она дала монаху возможность восторжествовать. Она снова упала на колени и стала просить о милости в самых трогательных и настойчивых выражениях; она обещала, что, если он отпустит ее на свободу, она скроет от всех насилие, которому подверглась, и объяснит свое возвращение такими причинами, которые ему покажутся подходящими, а для того, чтобы на него не пало ни малейшего подозрения, она согласна немедленно покинуть Мадрид. Ее просьбы были такими горячими, что произвели на настоятеля именно такое впечатление, которого она желала. Он подумал, что поскольку она больше не вызывает у него желания, не имеет смысла держать ее взаперти, как он вначале хотел: это только бессмысленно увеличит величину страданий, которые она переносит из-за него, и если она будет верна своему слову, то будет ли она в тюрьме или на свободе, ему нечего будет бояться ни за свою жизнь, ни за свою репутацию; с другой стороны, он побаивался, что в своем горе Антония сделает это, сама того не желая, или что ее крайняя простота и неспособность лукавить позволят кому-нибудь достаточно ловкому проникнуть в ее тайну. Какими бы обоснованными не были его опасения, сочувствие и искреннее желание загладить свою вину, насколько это возможно, тоже склоняли его к тому, чтобы уступить мольбам несчастной мученицы. Единственное, что его еще удерживало, это сложность объяснения непредвиденного возвращения Антонии к жизни после ее предполагаемой смерти и публичного погребения. Он перебирал в уме различные возможности обойти эти препятствия, когда услыхал торопливые шаги: дверь склепа открылась, и к нему подбежала Матильда, испуганная, растерянная и не пытающаяся даже это скрывать.
Увидев входящего незнакомца, Антония радостно вскрикнула, но ее надежда на помощь была недолгой; тот, кого она приняла за послушника, не выразил ни малейшего удивления, обнаружив женщину наедине с настоятелем в таком странном месте и в столь неурочный час, он даже не взглянул на нее.
— Амбросио, что будем делать? Мы пропали, если сию минуту не найдем средства остановить бунт; монастырь Святой Клары в огне, аббатиса только что растерзана народом; наш монастырь уже под угрозой. Обезумевшие от криков толпы, монахи повсюду ищут вас. Им кажется, что одного вашего присутствия будет достаточно, чтобы успокоить умы и погасить страсти; никто не знает, что с вами, и ваше отсутствие вызывает повсюду удивление и отчаяние. Я воспользовалась общим замешательством и прибежала, чтобы предупредить вас об опасности.
— Самое простое, — ответил настоятель, — это мне сейчас же вернуться в свою келью и отыскать какой-нибудь предлог, оправдывающий мое отсутствие.
— Слишком поздно, — кинула Матильда, — в подземелье полно солдат. Лоренцо де Медина и несколько офицеров Инквизиции прочесывают все склепы и занимают все переходы; бежать — значит попасть к ним в руки! Вас будут спрашивать, почему вы так поздно оказались здесь в подземелье, найдут Антонию — и все погибло.
— Лоренцо де Медина? С офицерами Инквизиции? Что они делают здесь? Не меня ли они случайно ищут? Насколько я знаю, я пока вне подозрений. Да говорите же, Матильда, говорите, умоляю вас!
— Если они пока не думают о вас, то скоро подумают; ваш единственный шанс — находиться как можно дальше от этого склепа, но как это сделать? Его дверца достаточно хитроумно спрятана, вполне возможно, они пройдут мимо, не заметив ее, и мы сможем оставаться здесь, пока они не закончат свои поиски.
— А Антония? Если инквизиторы приблизятся и услышат ее крики…
— Для этого ей надо закрыть рот! — запальчиво бросила Матильда и, достав кинжал, бросилась к жертве.
— Стойте, остановитесь, несчастная! — воскликнул Амбросио, отнимая у нее уже занесенный кинжал. — Что вы делаете? Вы не подумали, что несчастная уже достаточно настрадалась из-за ваших гибельных советов? Почему Господу было не угодно, чтобы я никогда им не следовал и никогда вас не встречал!
Взгляд, который бросила Матильда в ответ на его брань, пронзил темноту, словно вспышка молнии.
— Бессмысленная ссора! — воскликнула она тоном, полным такого гнева и достоинства, который мгновенно привел его в замешательство: он почувствовал в ее позе скрытую угрозу, в смысл которой ему не хотелось вдаваться.
— Вы еще не решаетесь отнять у нее жизнь, оскверненную вашими же стараниями, жизнь, которая отныне может быть только в тягость? Ну так пусть она живет, чтобы вы могли убедиться в собственном безумии! Хватит! Я предоставляю вас вашей несчастной судьбе и разрываю наш союз! Тот, кто дрожит от страха, боясь совершить такое незначительное преступление, не заслуживает моей защиты. Слушайте, слушайте, Амбросио! Вы не слышите шагов солдат? Они идут, и ваша участь решена!
Говоря это, она вдруг изменилась в лице, и монаху показалось, что все самые гнусные, низкие страсти, которые сдерживались до сих пор, прорвались теперь кровавым фонтаном. Вдруг в склеп ворвался пугающий свет, открывая для Амбросио самые страшные перспективы.
— Смотрите же, кто идет, — сказала монаху Матильда, — ЧЕРЕЗ ДВЕРЬ, КОТОРУЮ Я ЗАБЫЛА ЗАКРЫТЬ!
В полумраке подземелья уже отчетливо отдавался звук торопливых шагов.
Амбросио ринулся к двери, от секрета которой зависело его спасение и которую Матильда действительно забыла закрыть. Не успел он еще дойти до двери, как Антония со скоростью стрелы пересекла порог и полетела туда, откуда исходил шум. Услышав, что Матильда произносит имя Лоренцо, она решила сделать последнюю попытку и добраться до него; через открытую дверь шум шагов доносился все более и более отчетливо; она собрала последние силы и раньше, чем Амбросио понял, что она задумала, обогнала его и побежала на звуки голосов.
Придя в себя от неожиданности, настоятель бросился за ней вдогонку. Напрягая все силы, Антония попыталась бежать быстрее. С каждым мгновением враг приближался, она слышала его шаги за спиной, затем затылком почувствовала его дыхание. Он настиг ее; запустил руку в ее развевающиеся локоны и попытался утащить ее обратно в склеп. Антония сопротивлялась изо всех сил; она обхватила руками один из столбов, поддерживающих свод, и громко звала на помощь. Напрасно настоятель пытался заставить ее замолчать.
— На помощь! — отчаянно кричала она. — На помощь! На помощь! Ради Бога!
Шаги солдат мгновенно перешли в настоящий галоп. Они раздавались все отчетливее и громче с каждой секундой, и в каждое мгновенье настоятель готов был увидеть инквизиторов. Антония с отчаянием сопротивлялась, и он заставил ее замолчать самым ужасным и самым бесчеловечным образом. У него в руке еще оставался кинжал Матильды. Не давая себе времени на размышление, он поднял руку и дважды погрузил кинжал в грудь Антонии! Слабо вскрикнув, она упала. Монах попытался ее унести, но она застревала у колонн, и в тесноте нести ее было очень тяжело. В этот момент на стенах заиграл свет приближающихся факелов. Боясь быть обнаруженным, Амбросио был вынужден бросить свою жертву и побежал к склепу, где оставил Матильду.
Но его заметили. Дон Рамирес, подбежавший первым, увидел на земле женщину, истекающую кровью, и мужчину, пытающегося убежать: его спешка и смятение выдавали в нем убийцу. Дон Рамирес и несколько солдат тотчас бросились за ним в погоню, тогда как остальные, вместе с Лоренцо, окружили раненую незнакомку. Они кое-как приподняли ее, поддерживая со всех сторон. От боли она лишилась чувств; но вскоре стала подавать признаки жизни: медленно открыла глаза и, подняв голову, откинула назад свои густые волосы, которые до этой минуты скрывали ее лицо.
— Боже всемогущий! Это Антония!
С этим криком Лоренцо подскочил к стражникам и подхватил ее на руки.
К несчастью, хоть и направляемый неверной рукой, кинжал все же достиг цели. Раны были смертельными, и Антония чувствовала, что умирает; но те немногие минуты, что ей еще оставались, были минутами блаженства.
Горе, отразившееся на лице Лоренцо, страстность его жалоб, его беспокойство, бесконечные вопросы о ее ранах, — все убеждало Антонию, что ей принадлежит вся его любовь. Она воспротивилась, когда ее захотели вынести наружу, из страха, что любое движение может ускорить ее смерть: она не желала терять ни одной минуты из тех, которые приносили ей новые доказательства любви Лоренцо и давали возможность убедить его в своем чувстве. Она сказала, что не будь осквернена, то могла бы оплакивать свою близкую кончину, но для нее, обесчещенной и опозоренной, смерть — это счастье: она никогда не смогла бы стать его женой, а потеряв эту надежду, решила умереть без вздоха сожаления. Она просила его быть мужественным, умоляла не предаваться бесполезной скорби и заявила ему, что он теперь — единственный, с кем ей жаль расставаться. Скорее усиливая, нежели облегчая боль Лоренцо этими нежными словами, она продолжала говорить с ним до последнего мгновения. Ее голос ослаб и скорее напоминал дыхание; темное облачко заволокло взгляд; сердце стало биться медленно и неровно; каждый миг, казалось, говорил, что конец близок.
Она лежала, опустив головку на грудь Лоренцо, и ее губы продолжали шептать ему слова утешения. Она замолчала, когда башенные часы монастыря начали отбивать время. Внезапно глаза Антонии вспыхнули небесным огнем, казалось, в ее тело вернулись сила и жизнь: она приподнялась на руках своего возлюбленного и воскликнула:
— Три часа! Матушка, я иду!
Затем она скрестила руки и умерла. Лоренцо в отчаянии наклонился над ней. Он обливал слезами лицо своей невесты, которая, казалось, еще улыбается ему с той стороны могилы, и упрямо отказывался расстаться с трупом. Наконец силы изменили ему, и он, почти такой же бездыханный, как несчастная Антония, позволил увести себя из подземелья и перенести во дворец Медина.
Амбросио, преследуемому буквально по пятам, все же удалось добраться до двери склепа. Когда дон Рамирес добежал до нее, она уже была заперта, и прошло достаточно много времени, прежде чем убежище беглеца было обнаружено. Но упорство солдат восторжествовало над этой последней хитростью. Как бы мастерски ни была замаскирована дверь, она не могла ускользнуть от проницательности инквизиторов. Они силой высадили ее и ворвались в склеп, к великому ужасу Амбросио и его напарницы. Смятение монаха, его попытки спрятаться, его поспешное бегство и пятна крови на одежде не оставляли сомнений, что именно он — убийца Антонии. Но когда в нем узнали безупречного Амбросио, «Божьего посланца», идола Мадрида, присутствующие оцепенели от изумления и с трудом убедились, что то, что их поразило, не было видением. Настоятель не пытался ничего отрицать, но хранил угрюмое молчание. Его схватили и связали; та же самая участь постигла Матильду. Ее капюшон откинулся, нежность черт и роскошь золотистых волос выдали ее природу, и это обстоятельство стало причиной нового изумления. Кинжал был найден в той могиле, куда его кинул монах; и после самого тщательного расследования, проведенного по всей протяженности подземелья, оба виновника были доставлены в тюрьму Инквизиции.
Дон Рамирес принял предосторожности, чтобы народ не узнал ни о преступлениях, ни о том, кем были эти узники. Он боялся повторения беспорядков, вызванных арестом аббатисы монастыря Святой Клары; а потому довольствовался тем, что рассказал о преступлениях настоятеля только монахам-капуцинам. Чтобы избежать позора публичного обвинения и опасаясь ярости народа, от которой им только что едва удалось оградить свой монастырь, монахи поспешили позволить инквизиторам посетить его тайком. Но новых открытий это не принесло. Предметы, найденные в кельях Матильды и настоятеля, были извлечены и унесены в суд Инквизиции, чтобы служить вещественным доказательством. И вскоре все стало как прежде, в Мадриде вновь воцарились порядок и спокойствие.
От монастыря Святой Клары остались стоять только каменные стены, которые устояли перед двойным натиском бунта и пожара благодаря своей толщине и неуязвимости каменной кладки. Что касается живших там монахинь, то они были переведены в различные обители, где были встречены грубостями и сарказмами своих новых товарок. Однако они все были невиновны в жестокостях, которым подверглась Агнес, и после тщательного расследования было доказано, что в монастыре все, кроме четырех монахинь, названных сестрой Урсулой, были убеждены в смерти несчастной. Четыре виновные монахини были отданы толпе, бушующей в слепой ярости. Те, которым удалось избежать этой резни, были обязаны осторожности и умеренности герцога Медина; и были ему за это немало благодарны. Виржиния была не самой скупой на благодарности; она желала показать, что чувствует внимание со стороны дядюшки Лоренцо, и хотела заслужить его доброе расположение, что ей удалось без труда. Герцог взирал на ее красоту с удивлением и восхищением, и если ее черты произвели на него такое впечатление, то очарование ее манер и нежная привязанность к страдающей монашке окончательно завоевали его сердце. Виржиния была достаточно сообразительной, чтобы заметить это, и удвоила свои заботы о больной. Когда герцог от нее выходил, уже в дверях особняка ее отца, он испросил разрешения иногда заходить, чтобы осведомиться о состоянии больной, и она охотно согласилась, заверив, что маркиз Вилла-Франка будет счастлив найти случай лично поблагодарить герцога за покровительство, оказанное ей. Затем они расстались: он, восхищенный ее красотой и нежностью; она — очарованная им и, в особенности, его племянником.
Войдя в дом, первое, о чем подумала Виржиния, это позвать семейного лекаря и заняться незнакомкой. Ее мать поспешила разделить с ней этот миг милосердия. Встревоженный бунтом и опасающийся за безопасность своей дочери, его единственного ребенка, маркиз умчался к монастырю Святой Клары и все еще пытался ее там отыскать. Разослали во все стороны людей, чтобы сообщить ему, что его дочь, живая и невредимая, находится дома и его просят вернуться как можно скорее. Его отсутствие дало Виржинии возможность обратить все свое внимание на свою больную, и как бы ни была она взволнована приключениями этой ночи, ничто не могло ее заставить отойти от постели бедняжки. Несчастной, здоровье которой сильно пошатнулось от нужды и горя, понадобилось некоторое время для того, чтобы прийти в себя и восстановить силы. Она с большим трудом могла проглотить предписанное ей лекарство, но преодолев однажды эту трудность, она обрадовалась, поняв, что причина ее болезни — только слабость. Заботы, которыми она была окружена, здоровая пища, которой она так долго была лишена, радость возвращения на свободу, к людям и (она не осмеливалась надеяться) к любви, — все вместе объединилось, чтобы ускорить ее выздоровление. С первой минуты, как только они встретились, ее плачевное состояние, ее исключительные страдания завоевали для нее привязанность ее хозяйки. Виржиния проявляла к ней самый живой интерес, но какую восхитительную минуту она пережила, когда, немного окрепнув, монашенка смогла рассказать ей свою историю и представилась сестрой Лоренцо.
Действительно, этой жертвой монастырской жестокости оказалась не кто иная, как Агнес. Виржиния хорошо ее знала по монастырю; но ее худоба, искаженные горем черты, слух о ее смерти, распространяемый повсюду, ее длинные и спутанные волосы, закрывающие лицо и грудь, — все это сделало Агнес неузнаваемой. Аббатиса приложила все старания, чтобы уговорить Виржинию согласиться принять обет, поскольку наследница Вилла-Франка — неплохое приобретение для монастыря; своими постоянными проявлениями нежности и предупредительностью она почти добилась успеха. Но наученная разочарованием и тоской монастырской жизни, Агнес уже давно поняла намерения аббатисы. Она боялась за невинную девушку и открыла ей свою собственную ошибку. Она показала ей в истинном свете многочисленные неприличные привязанности в монастыре, постоянное принуждение, низкую зависть, пошлые интриги, раболепие и грубую лесть избранных аббатисой. Затем она предложила Виржинии подумать о блестящем будущем, которое открывается ей. Обожаемая родителями, заслужившая восхищение всего Мадрида, от природы наделенная всеми совершенствами тела и разума, она могла претендовать на самое высокое положение. Богатство давало ей средства для благотворительности и милосердия по отношению к себе подобным, этих добродетелей, которые для нее так важны; оставшись в мире, она сможет отыскать множество вещей и людей, достойных ее забот, но никогда не сможет сделать этого, находясь взаперти в монастыре.
Ее советы помогли Виржинии окончательно отказаться от мысли принять обет, но был еще один аргумент, которым Агнес не воспользовалась, но который имел для Виржинии большее значение, чем все остальные, вместе взятые: однажды в приемной она увидела Лоренцо, пришедшего навестить сестру, он ей понравился, и с этого момента все беседы с Агнес заканчивались вопросами о нем; Агнес, обожающая брата, не могла отыскать лучшей слушательницы, чтобы осыпать его похвалами; она с восторгом рассказывала о Лоренцо и, чтобы подтвердить справедливость своих слов об эрудиции и изысканности его ума и об элегантности его манер и языка, время от времени давала Виржинии читать полученные от брата письма. Вскоре Агнес заметила, что эти доверительные беседы оказали на ее юную подругу впечатление, которого она вовсе не стремилась добиться, но была счастлива, открыв это; она не могла бы и мечтать о лучшей партии для Лоренцо: наследница Вилла-Франка, добродетельная, эмоциональная, прекрасная, — казалось, Виржиния создана, чтобы принести ему счастье. Она даже поговорила об этом с братом, хотя не упоминала ни имени, ни чего-либо конкретного.
Лоренцо ответил сестре, что его сердце и рука абсолютно свободны, и из этого она заключила, что она может, не опасаясь, идти дальше в этом вопросе. И в разговорах она стала развивать нарождающуюся страсть своей подруги; Лоренцо стал постоянной темой их бесед; жадность, с которой ее слушали, частые вздохи, которые старались от нее скрыть, поспешность, с которой старались при каждом отступлении от темы вернуть разговор в единственно интересующее русло, — все это убеждало Агнес, что интересы ее брата не будут отвергнуты. Наконец она однажды поделилась своими планами с герцогом. Хотя с Виржинией он не был знаком лично, все же он достаточно знал, кто она, чтобы судить, достойна ли она руки его племянника. И между дядей и племянницей было условлено, что она осторожно намекнет об этом Лоренцо; Агнес только ждала, когда тот вернется в Мадрид, чтобы предложить ему жениться на своей подруге. К несчастью, те события, которые в это время произошли, помешали ей осуществить свой план. Неожиданное исчезновение Агнес стало для Виржинии жестоким ударом. Она искренне оплакивала ее и как подругу, и как единственного человека, с которым она могла поговорить о Лоренцо; ее сердце в тайне продолжало оставаться во власти своего чувства, и она уже было решилась открыть его своей матери, когда случай свел ее с Лоренцо; увидев его так близко, такого вежливого, такого чувствительного, такого отважного, она почувствовала, как разгорается огонь ее любви. Когда вдруг ее подруга и наперсница была возвращена ей, Виржиния увидела в этом подарок небес; она осмелилась мечтать и надеяться на союз с Лоренцо и решила использовать для этого влияние его сестры.
Предположив, что перед смертью Агнес могла уже сделать свое предложение, герцог связывал все планы по поводу женитьбы своего племянника с Виржинией: следовательно, им был обеспечен самый лучший прием. Возвращение во дворец, рассказ о смерти Антонии и о поведении Лоренцо в этот момент открыли ему его ошибку. Он вместе с Лоренцо оплакивал его несчастья; но поскольку бедняжки уже не было, он рассчитывал, что его план осуществится. Действительно, состояние Лоренцо сейчас мало подходило для помолвки и объявлении о свадьбе. Его надежды, разбитые в тот момент, когда он уже ждал их осуществления, оставили в его сердце самую жестокую боль. Герцог нашел его совершенно больным, уже в постели; у окружающих были самые серьезные опасения за его жизнь; но дядя их не разделял. Он считал (и нельзя сказать, чтобы он был абсолютно не прав), что
«Очень много скончалось людей,
и давно их земля поглотила,
но любви несчастливой
не было в этом вины».
Он надеялся, что, каким бы большим ни был шрам на сердце его племянника, время и Виржиния его постепенно сгладят. Он поспешил к юному страдальцу и попытался его утешить; он сочувствовал его горю и уговаривал его не поддаваться приступам отчаяния. Он понимал, что невозможно не быть потрясенным после такого ужасного удара, и нельзя осуждать эту чувствительность; он умолял его не предаваться чрезмерным горестям; даже бороться с горем и постараться сохранить жизнь, если не ради самого себя, то хотя бы ради тех, для кого его смерть может стать жестоким и безмерным горем. Стараясь любыми способами помочь Лоренцо забыть утрату Антонии, герцог в то же время усердно ухаживал за Виржинией, используя все возможности, чтобы защитить перед ней интересы племянника.
Легко предугадать, что Агнес не могла долго утерпеть и не поинтересоваться доном Раймондом. Она была опечалена, узнав о том плохом состоянии, до которого довела его тоска; однако в тайне она не могла помешать себе обрадоваться этому, ибо его болезнь доказывала искренность его любви. Герцог вызвался сам объявить больному о том счастье, которое ждет его. Но несмотря на некоторые предосторожности, которые герцог предпринял, чтобы подготовить его к этому событию, чувства Раймонда оказались такими мощными, что чуть было не стали роковыми. Когда этот приступ прошел, он вновь обрел покой и уверенность в близком счастье, кроме того, присутствие Агнес, которая со времени своего выздоровления взяла на себя заботы о своем возлюбленном, усилили действие лечения, которое он получал. Его душевный покой понемногу отразился и на состоянии его тела, и он стал выздоравливать так быстро, что все окружающие были изумлены.
К сожалению, этого нельзя было сказать о Лоренцо. Смерть Антонии, да еще при таких жутких обстоятельствах, произвела ужасное впечатление на его рассудок. Укрывшись от всех, он тихо угасал, с большим трудом уговаривали его проглотить хотя бы ту малость, которая необходима для поддержания жизни, и боялись, как бы его слабость не вызвала чахотку. Единственным утешением для него было общество Агнес. Хотя до сих пор им не предоставлялось случая быть вместе, он испытывал к ней дружеские чувства, которые не были вызваны только их родством. Видя, насколько она ему необходима, она покидала его комнату как можно реже; она терпеливо выслушивала его жалобы и не противоречила им, и благодаря своей мягкости и терпению ей удалось передать ему тот покой, который после всех испытаний обрела она сама.
Обязанная своим выздоровлением Виржинии и маркизе, она продолжала жить во дворце Вилла-Франка, хозяева которого обращались с ней, как со второй дочерью. Герцог объявил маркизу о своих планах относительно Виржинии. Партия была безупречной; Лоренцо был наследником огромного состояния своего дяди и отличался приятной внешностью, хорошим образованием и разумным поведением. Прибавьте к этому, что маркиза заметила, насколько хорошо относится к нему их дочь.
Естественно, на предложение герцога было незамедлительно получено согласие; тут же были приняты все меры предосторожности, чтобы Лоренцо увидел свою нареченную с теми чувствами, на которые она по праву могла рассчитывать. Навещая брата, Агнес часто приходила вместе с маркизой; когда Лоренцо смог вставать с постели, Виржиния, под материнским присмотром, несколько раз получала позволение навестить его, чтобы иметь возможность самой пожелать ему скорейшего выздоровления. Она делала это с такой деликатностью, говорила об Антонии так мягко и трогательно, и когда она оплакивала печальную судьбу своей соперницы, ее блестящие глаза, полные слез, были так прекрасны, что, видя ее, Лоренцо не мог оставаться нечувствительным. С каждым разом ее визиты доставляли ему все большее удовольствие, он с восхищением смотрел на ее очаровательное лицо: ее родители, также в этом заинтересованные, заметили это, но они благоразумно держали свои наблюдения в тайне; они не проронили ни слова, которое могло бы повредить их маленькому заговору. Верные своему плану поведения, они давали время окрепнуть и пустить корни пока еще очень поверхностной симпатии Лоренцо к Виржинии.
Визиты Виржинии становились все чаще, и настало время, когда в редкий день она не проводила часть своего времени рядом с ним. Понемногу он окреп, но его выздоровление шло медленно и мучительно. Однажды вечером, казалось, он чувствовал себя несколько лучше; вокруг его постели собрались Агнес со своим возлюбленным, герцог, Виржиния и ее родители. В первый раз он попросил сестру рассказать, как ей удалось избежать действия яда, который ее заставили выпить на глазах у сестры Урсулы. Боясь ему напомнить об обстоятельствах, при которых погибла Антония, она до сих пор скрывала от него историю своих страданий. Теперь, когда он сам завел разговор на эту тему, она подумала, что рассказ о ее несчастьях смог бы, пожалуй, отвлечь его от тех мыслей, которые постоянно занимали его, и она тут же согласилась рассказать ему то, о чем он просил. Остальные уже слышали эту историю раньше, но интерес, который все присутствующие испытывали к героине, заставил их выслушать ее снова. Они присоединились к просьбе Лоренцо, и Агнес начала свой рассказ.
Сначала она поведала о том, как была раскрыта в часовне монастыря ее тайна, о злопамятности аббатисы и о той ночной сцене, неожиданным свидетелем которой оказалась сестра Урсула. Хотя монашка уже описала все происшедшее тогда, Агнес снова вернулась к той ночи и во всех деталях, подробно рассказала об этой сцене. После чего она продолжала свое повествование таким образом:
Моей предполагаемой смерти предшествовала ужасная агония. Эти минуты, которые я считала последними, стали еще более горькими из-за уверений аббатисы, что я не смогу избежать приговора; и когда мои глаза закрылись, я еще слышала ее яростный голос: она продолжала осыпать меня упреками за мою ошибку. Ужас этой ситуации — когда со смертного ложа изгоняется всякая надежда и от сна я должна пробудиться только для того, чтобы стать добычей пламени и фурий, — был слишком велик, и я не могу описать его.
Когда я вернулась к жизни, душа моя была еще под впечатлением этих страшных образов, и я со страхом осмотрелась вокруг, опасаясь увидеть перед собой посланцев Божьей кары. В течение первого часа мои чувства были так возбуждены, а в мозгу царил такой хаос, что я напрасно старалась привести в какой-то порядок странные видения, которые смутно проходили передо мной; когда я пыталась встать, голова отказывалась мне служить, все вокруг кружилось, и я вновь падала на свое ложе. Ослабевшие и полуослепшие, мои глаза были неспособны разглядеть лучик лампы, который трепетал прямо передо мной; я вынуждена была их снова закрыть и оставаться неподвижной в той же позе.
Прошло достаточно много времени, прежде чем я окончательно пришла в себя и смогла рассмотреть то, что меня окружало.
Понемногу ледяной холод подземелья и прекращение действия микстуры, которую меня заставили выпить, окончательно меня разбудили; каким же ужасным и жестоким было это пробуждение, пронзившее меня, словно удар холодного лезвия: я обнаружила, что меня, живую, опустили в могилу. Конечно, я чувствовала над собой какое-то пространство, видела проникающий откуда-то свет; но, ужасно стиснутая стенками, границы которых я чувствовала со всех сторон, я не осмеливалась пошевельнуться из страха обнаружить тщетность всех моих усилий. Какой-то рефлекс заставил меня наконец поднять голову. Я разглядела ткань, на которой покоились недавно увядшие полевые цветы. У меня на груди лежало маленькое деревянное распятие и четки с крупными бусинами, которые обвивались вокруг перекладины распятия. Остатки действия яда полностью рассеялись, я вновь обрела ясный ум и прежние силы. Я поднялась со своего ложа, и голова, к моему ужасу, уперлась в решетку, закрывающую мою могилу. Но в этот же момент я с безумной радостью почувствовала, что она поддается, она не была закреплена. Руками я прислонила решетку к одной стороне гроба и высунулась наружу. Мне в нос ударил смрадный, удушливый воздух. Тем не менее я решила сразу же подняться и протянула вперед руку. Она наткнулась на что-то ноздреватое, мягкое. Я взяла это и поднесла к лучу света. Боже всемогущий, меня охватил ужас, по всему телу прошли судороги, когда я увидела, что это была человеческая голова, причем голова, которую можно было узнать, несмотря на ее состояние; она была уже полусгнившей, полной кишащих в ней червей, но я все же смогла узнать в ней одну из монашек, умершую за несколько месяцев до этого. Я мгновенно отбросила ее от себя как можно дальше и без чувств рухнула в свой гроб.
Когда я вновь пришла в себя, я принялась обдумывать свое ужасное положение; то обстоятельство, что решетка легко открывалась, давало пищу моему воображению: что если ее оставили свободной специально, что если этим хотели мне дать возможность убежать? С помощью неровностей в стене, камни которой были уложены довольно грубо, перебираясь с одного выступа на другой, я выбралась из гроба. Огляделась: слабый дневной свет, проникающий через щели стен то тут, то там, вместе с мрачным огоньком лампы, подвешенной к своду на железной цепи, позволили мне рассмотреть все пространство склепа, в середине которого я находилась. Множество гробов, точно таких же, как тот, что я только что покинула, стояли рядами один за другим по обе стороны главного прохода. Я наклонилась над некоторыми из них, и они показались мне странно глубокими. Со всех сторон располагались эмблемы смерти: черепа, плечи, руки и другие останки скелетов, обломки которых устилали землю. В изголовье каждой могилы было установлено большое распятие, а в одном углу я смогла разглядеть деревянную статую Святой Клары. Сначала я не обратила никакого внимания на эти предметы; почти с самого начала мой взгляд был прикован к двери, единственному выходу из склепа, и я быстро завернулась в саван и побежала к ней; резким толчком я попыталась ее открыть, но к своему невыразимому ужасу почувствовала, что она заперта снаружи.
Тогда в первый раз я почувствовала себя мертвой и поняла, что, не имея никакой возможности дать знать о своем существовании, я приговорена к смерти от голода. При этой мысли меня охватило жуткое отчаяние, и не только за себя, но и за невинное создание, которое я постоянно чувствовала под сердцем. Меня продолжала преследовать мысль о той отраве, которую я выпила, и я думала, что поняла: аббатиса, небрежно выбрав жидкость, которую потом меня заставили выпить, вместо яда дала мне очень сильный наркотик. Я увидела в этом обстоятельстве неожиданный шанс для спасения. Для меня, забытой, может быть, еще откроется выход, и с этой мыслью я снова попыталась открыть дверь, но она не поддавалась никаким моим усилиям. Я собралась с силами и так громко, как только могла, стала кричать и звать на помощь. Я находилась слишком далеко, чтобы быть услышанной. Никакой дружеский голос не ответил мне. Глубокая зловещая тишина царила в склепе, и я потеряла надежду выбраться на свободу. Начинало сказываться долгое отсутствие еды. Муки голода были самыми мучительными и невыносимыми; казалось, они усиливаются с каждым часом. Я бросалась на землю и начинала кататься, потеряв голову от отчаяния, потом, поднявшись, возвращалась к двери, пытаясь силой открыть ее, и вновь начинала звать на помощь, — все было бесполезно. Часто я была на грани отчаяния, решала удариться виском об угол какого-нибудь памятника, разбить себе голову и таким образом положить конец своим мукам, но память о моем ребенке брала верх над моим решением; я боялась сделать то, что станет опасным для его жизни так же, как для моей: тогда я стала изливать свою боль в жалобах и яростных криках; и, снова ослабев, я уселась, молчаливая и угрюмая, на ногу статуи Святой Клары, скрестив руки и отдавшись во власть мрачного состояния безысходности. Так прошло несколько жестоких часов. Смерть приближалась большими шагами, и я ждала, что каждый новый миг станет последним. Внезапно мой взгляд остановился на соседней могиле: на ней стояла корзинка, которую я раньше не замечала; я поднялась, побежала к ней так быстро, как позволяло мое изнуренное тело. С какой поспешностью я схватила корзинку, когда увидела в ней кусок грубого хлеба и бутылочку с водой.
Я с жадностью набросилась на эту скромную еду. По всей видимости, она находилась тут уже несколько дней. Хлеб был черствым, а вода — подпорченной, но никогда еще еда не казалась мне такой восхитительной. Когда голод был утолен, я принялась размышлять, пытаясь разгадать эту новую загадку. Я спрашивала себя, не для меня ли была оставлена здесь эта корзинка. Надежда утвердительно разрешила мои сомнения; но кто мог угадать, что мне понадобится такая помощь? Если известно, что я жива, зачем меня держать в этом мрачном склепе? Если я пленница, зачем нужна была вся эта церемония с погребением? Или, если я была приговорена к голодной смерти, чьей жалости я обязана этой едой, оставленной для меня?
Подруга не держала бы в секрете от меня это ужасное наказание, и в то же время мне казалось невозможным, чтобы враг мог позаботиться и оставить мне средства существования. После всех размышлений я начала склоняться к тому, что намерения аббатисы были раскрыты одной из тех монахинь, которые сочувствовали мне; ей удалось заменить яд наркотиком, она принесла эту еду, чтобы поддержать меня до тех пор, пока она сможет меня освободить, и попытается сообщить моим родным о той ужасной опасности, которой я подвергаюсь, и подсказать им способ вызволить меня из тюрьмы. Но почему еда оказалась такой грубой? Каким образом этой подруге удалось войти в склеп без ведома аббатисы? И если она сюда входила, то почему так старательно заперла дверь? Подобные рассуждения заставляли меня сомневаться, однако этот вариант лучше всего поддерживал во мне надежду, и я остановилась на нем.
Мои размышления были прерваны отдаленным звуком шагов; они медленно приближались; лучики света проскользнули в дверные щели. Не зная, идут ли эти люди сюда, чтобы меня освободить, или их привела в склеп другая причина, я не преминула привлечь их внимание своим криком, позвав на помощь. Звук шагов приблизился; свет стал ярче. Наконец с невыразимым удовольствием я услышала, как в скважине поворачивается ключ; уверенная, что я дождалась освобождения, я с радостным криком полетела к двери. Она открылась; но все мои надежды на бегство улетучились, когда показалась аббатиса в сопровождении четырех монахинь — свидетельниц моей предполагаемой смерти. В руках они держали факелы и смотрели на меня в страшном молчании.
Я в ужасе отшатнулась. Аббатиса спустилась в склеп, монашки за ней; она села туда, где только что сидела я; дверь была заперта, и монашки встали в ряд за ее спиной. Пламя их факелов, приглушенное парами и испарениями склепа, бросало холодные отблески на окружавшие могилы. Несколько минут они все хранили мрачное и торжественное молчание. Я стояла в отдалении от аббатисы; наконец она сделала мне знак приблизиться. Испуганная ее суровым видом, я едва нашла в себе силы повиноваться. Я подошла, но мои ноги отказывались мне служить; я упала на колени, скрестила руки и, умоляя, протянула их ей, будучи не в состоянии вымолвить ни звука.
Она окинула меня гневным взглядом.
— Вижу я кающуюся или преступницу? — бросила она наконец. — Угрызения совести за свой грех или страх наказания простирает ко мне эти руки? Означают ли эти слезы справедливость приговора или только просят о смягчении наказания? Боюсь, что верна последняя причина!
Она замолчала, но продолжала пристально смотреть на меня.
— Смелее, — продолжала она, — я желаю не вашей смерти, а вашего раскаяния; питье, которое я заставила вас выпить, было не ядом, а наркотиком. Обманывая вас, я хотела заставить почувствовать муки нечистой совести, которые вызываются смертью, если она приходит раньше искупления преступлений. Вы перенесли эти муки; я познакомила вас с ними вместе с горечью смерти, и я надеюсь, что пережитые муки станут для вас вечным упреком. В мои намерения не входит разрушить вашу бессмертную душу и опустить вас в могилу, отягощенную грехами. Нет, дочь моя; напротив, я очищу вас спасительным наказанием, я предоставлю вам много времени для того, чтобы вы могли за них расплатиться, а также — для ваших угрызений совести. Итак, слушайте мой приговор: плохо понятое усердие ваших друзей задержало его выполнение, но не может ему помешать. Весь Мадрид уверен, что вас больше нет; ваши родные твердо убеждены в вашей смерти, а монашки, которые защищали вас, присутствовали на ваших похоронах; больше нет сомнений в том, что вы умерли. Я приняла все меры, чтобы в эту тайну никто не мог проникнуть; отбросьте всякую мысль о мире людей, от которого вы оторваны навсегда, и приготовьтесь прожить в другом мире те немногие часы, которые вам еще остались.
Это вступление предвещало мне нечто ужасное; я дрожала и хотела заговорить, чтобы успокоить ее гнев; но аббатиса жестом приказала мне молчать. Она продолжала:
— Я намерена возродить законы нашего ордена во всей их строгости, те законы, что в течение многих лет пребывали в забвении и были отвергнуты большинством наших заблудших сестер (да обратит их небо на истинный путь!). Они суровы к невоздержанию, но не больше, чем того требует такое чудовищное оскорбление. Подчинитесь им, дочь моя, не противясь; вы пожнете плоды своего терпения и покорности в жизни лучшей, чем эта. Слушайте же приговор Святой Клары: под этими склепами существуют камеры, предназначенные для таких преступниц, как вы; вход в них надежно скрыт, и та, которую туда запирают, должна отказаться от всякой надежды на свободу, именно туда вас и отведут. Вам будут приносить еду, но недостаточно, чтобы полностью утолить ваш голод; ее будет ровно столько, чтобы поддерживать живую душу в вашем теле, и еда эта будет самой простой, самой грубой. Плачьте, дочь моя, плачьте; омочите ваш хлеб слезами: Господь знает, что у вас много причин для печали! Прикованная цепью в одной из тайных камер, навсегда разлученная с миром и светом, не имея другого утешения, кроме религии, другого общества, кроме раскаяния, — вот так, в стенаниях, вам предстоит провести остаток ваших дней. Таковы законы Святой Клары; подчинитесь им без ропота. А теперь следуйте за мной!
Я была убита этим варварским приказом, остатки сил, которые у меня еще оставались, покинули меня, и я смогла ей ответить, только упав к ее ногам и омывая их слезами. Аббатиса, бесчувственная к моему горю, поднялась, приняв внушительный вид; она повторила свою команду тоном, не терпящим возражений; но моя крайняя слабость сделала меня совершенно неспособной повиноваться. Марианна и Алиса подняли меня и буквально понесли на руках. Настоятельница пошла вперед, опираясь на Виоланту, а Камилла шла перед ними с факелом в руках. В таком порядке наша маленькая процессия шла по галереям, сохраняя полное молчание, прерываемое только моими вздохами и жалобами. Мы остановились перед главной ракой Святой Клары; статуя была снята со своего пьедестала, как именно, я не увидела. Затем монашки подняли решетку, которая до тех пор была скрыта статуей, и с грохотом опрокинули ее на другую сторону. Этот ужасный шум, повторенный снизу и сверху от меня, отраженный склепом и подземельем, окончательно погрузил меня в состояние апатии и подавленности. Я смотрела прямо перед собой, а перед моими глазами вдруг появились пропасть и узкая и крутая лестница, по которой я должна была спуститься. Я вскрикнула и отшатнулась; я просила пощады, я оглашала воздух своими жалобами и призывала на помощь небо и землю. Все было напрасно! Меня втащили на лестницу и после последней попытки сопротивления с моей стороны силой поместили в одну из камер, которые располагались вдоль стен подземелья.
Кровь застыла у меня в жилах при виде этого мрачного места: воздух был насыщен холодными парами; стены от сырости покрыты зеленью; давно слежавшаяся, очень жесткая соломенная постель; цепи, предназначенные для того, чтобы навсегда приковать меня к моей тюрьме, и всевозможные пресмыкающиеся, которые бросались к своим норам по мере того, как на них падал свет от факела, — этот вид поразил меня, этот ужас едва ли можно было вынести. Обезумев от отчаяния, я вырвалась из державших меня рук; я кинулась на колени перед аббатисой и пыталась разжалобить ее в самых высоких чувствах:
— Если не ради меня, то пожалейте хотя бы это невинное создание, жизнь которого связана с моей! Мое преступление велико, но пусть не страдает ребенок! Он не совершал ошибки! О! Пощадите меня ради этого ребенка, которого ваша суровость приговаривает к смерти раньше, чем он родится!
Аббатиса резко отшатнулась и с силой вырвала из моих рук свое платье, словно мое прикосновение могло быть для нее заразным.
— Как! — раздраженно воскликнула она. — Как, вы осмеливаетесь вызывать жалость к плоду вашего бесстыдного поступка? Нужно ли оставлять жить создание, зачатое в таком чудовищном грехе? Проклятая женщина, не говорите больше об этом! Для дурных лучше умереть, чем жить: рожайте в клятвопреступлении, в невоздержанности, в позоре, не бывает чуда в пороке. Послушай меня, преступница! Не жди от меня никакой жалости ни к себе, ни к твоему плоду; лучше проси, чтобы смерть забрала тебя раньше, чем он появится на свет; или, если ему суждено увидеть свет, чтобы его глаза как можно скорее закрылись навсегда. Никто не поможет тебе, когда ты будешь рожать; сама производи на свет своего отпрыска, корми его сама, ухаживай за ним сама, хорони его сама, и да будет Божья воля на то, чтобы это случилось как можно раньше, чтобы ты не находила утешения в плоде своей неправедности!
Эта бесчеловечная речь, угрозы, которые в ней слышались, ужасные страдания, которые предсказала мне аббатиса, и ее пожелания смерти моему ребенку, которого я уже обожала, хотя он еще не родился, — это было уже слишком, мое измученное тело не могло больше этого выносить. Испустив глубокий стон, я упала без сознания к ногам своего неумолимого врага. Не знаю, сколько времени я оставалась в таком состоянии, но думаю, что это было достаточно долго, потому что за это время аббатиса и монашки успели покинуть подземелье. Когда я пришла в себя, я была одна, в полной тишине; я не слышала даже удаляющихся шагов своих палачей. Все вокруг было немым и пугающим! Меня бросили на соломенную постель: тяжелая цепь, на которую я не могла глядеть без содрогания, приковывала меня к стене; лампа, которая освещала камеру своими тусклыми и мрачными лучами, позволила мне подробно рассмотреть окружающий меня кошмар. Моя каморка была отделена от подземелья низкой неровной каменной стенкой, в которой был оставлен широкий проход, двери не было. Прямо напротив моего соломенного ложа было установлено свинцовое распятие. Около меня лежало рваное одеяло и четки, немного поодаль — кувшин с водой, плетеная корзина с хлебом и бутылочка с маслом для лампы.
Я с тоской осмотрела этот театр моих страданий. Когда я начинала думать, что я приговорена провести здесь остаток своих дней, безграничная тоска сжимала мое сердце. Меня готовили к совсем другой судьбе! Было время, когда будущее казалось мне таким блестящим, таким привлекательным! Теперь я потеряла все: друзей, утешение, общество, счастье, одно мгновенье лишило меня всего. Умершая для мира, умершая для радостей, я жила теперь только для того, чтобы чувствовать свою безысходность. Каким прекрасным казался мне этот мир, из которого я была вырвана навсегда! Сколько дорогих мне вещей осталось там! И я их больше не увижу! Когда я окидывала свою тюрьму испуганными глазами, когда я дрожала, замерзая от порывов холодного ветра, гудящего в моей каморке, это изменение было настолько резким, настолько подавляющим, что я сомневалась в его реальности. Что я, племянница герцога Медина, невеста маркиза де Лас Систернас, девушка, выросшая в богатстве и роскоши, родственница самых благородных семей Испании, богатая привязанностью многочисленных друзей, в один миг стала прикованной цепью пленницей, навсегда оторванной от мира, которая вынуждена поддерживать свою жизнь самой грубой пищей, — эта перемена казалась мне такой неожиданной, такой неправдоподобной, что я считала себя игрушкой каких-то ужасных галлюцинаций. Продолжительность этих галлюцинаций только подтверждала безысходность моего положения. Каждое утро я ждала какого-нибудь облегчения своих страданий. Каждое утро мои надежды оказывались тщетными. Наконец я перестала думать о возможности спасения; я покорилась своей судьбе и ждала освобождения только от смерти.
Эта пытка для разума и страшные сцены, где я играла свою роль, ускорили окончание моей беременности. В полном одиночестве и нищете, всеми покинутая, без помощи, без дружеской поддержки, в муках, которые тронули бы самое жестокое сердце, я разрешилась от своего несчастного бремени. Ребенок родился живым; но я не знала ни того, что следует с ним делать, ни того, каким образом можно сохранить ему жизнь. Я могла только омывать его своими слезами и молить о его спасении. Вскоре я была освобождена от этой печальной обязанности: отсутствие необходимого ухода, незнание материнских обязанностей, пронизывающий холод подземелья, нездоровый воздух, который вдыхали его легкие, прекратили короткое и мучительное существование моего бедного малыша. Он умер через несколько часов после своего рождения, и мое отчаяние, когда я смотрела, как он умирает, невозможно пересказать.
Но моя тоска была бесполезной. Моего ребенка больше не было, и все мои вздохи и слезы не могли ни на миг оживить хрупкое создание. Я разорвала покрывало, которым была укрыта, и завернула в него своего малыша. Я положила его к себе на грудь, его маленькой ручкой обвила свою шею, а его бледную и холодную щечку прижала к своей щеке. Положив его таким образом, я покрывала его поцелуями, я говорила с ним, звала его, я оплакивала его все дни и ночи, не переставая.
Камилла регулярно, раз в сутки, приходила в мою тюрьму, чтобы принести мне еду. Несмотря на свое каменное сердце, она не могла оставаться бесстрастной, глядя на это зрелище; она боялась, как бы такое чрезмерное горе не свело меня с ума; и действительно, я понимаю, что не всегда была в полном рассудке. В порыве сочувствия она попросила у меня позволения похоронить маленькое тельце, но я не согласилась, у меня было желание расстаться с ним только вместе с жизнью: его присутствие было моим единственным утешением, и никакая сила не могла заставить меня покинуть его. Вскоре он превратился в гнилую, кишащую червями массу, в нечто ужасное, отвратительное для любого взгляда, но не для глаз матери. Напрасно этот образ смерти восставал во мне против инстинктов природы; я боролась с этим отвращением, и я его победила; я упорно продолжала прижимать моего малыша к груди; оплакивать его, любить его, обожать его! Сколько часов я провела на своем ложе скорби, раздумывая, каким бы мог стать мой сын! Я старалась разглядеть его черты под разлагающейся бледностью, которая их скрывала. В течение всего времени моего заключения это безнадежное занятие было моим единственным удовольствием, и на за что на свете я бы не отказалась от него; даже когда я была освобождена, я унесла своего малыша в собственных руках. Увещевания моих нежных друзей (здесь она взяла руки маркизы и Виржинии и поочередно прижалась к ним губами) убедили меня наконец опустить моего несчастного ребенка в могилу; однако хотя это было не без борьбы, здравый смысл победил. Я позволила его забрать, и теперь он покоится в святой земле.
Я уже сказала, что регулярно, раз в день, Камилла приносила мне еду; она не старалась отравить мое горе упреками; правда, советовала отказаться от надежды на спасение и счастье в мире; но она же подбадривала, чтобы я терпеливо переносила свое временное несчастье, и призывала искать утешение в религии. Вероятно, мое положение действовало на нее сильнее, чем она в этом осмеливалась признаться; но она считала, что уменьшить мою ошибку значит уменьшить мое раскаяние. Часто, когда ее губы ужасными красками расписывали неизмеримость моего преступления, ее глаза выдавали, как она сочувствует моим страданиям. Действительно, я уверена, что мои палачи (остальные три монахини тоже приходили несколько раз) руководствовались не жестокими тираническими рассуждениями, а мыслью, что единственное средство спасти мою душу — это пытать мое тело; но даже если бы эта уверенность не оказывала на них такого влияния и они посчитали бы мое наказание слишком суровым, то их доброе расположение было бы подавлено слепым повиновением настоятельнице. Ее злоба не уменьшалась. Узнав план моего побега от настоятеля монастыря Капуцинов, она стала считать, что мое бесчестье умалило ее достоинство, и она продолжала питать ко мне неискоренимую ненависть; она сказала монашкам, охраняющим меня, что моя ошибка — это следствие гнусной природы, что никакое страдание не сможет меня исправить и что, кроме самого жестокого наказания, ничто не сможет спасти меня от вечной гибели. Настоятельница монастыря часто выступает оракулом для всех его обитателей. Монашки верят всему, что заблагорассудится заявить настоятельнице, даже если это противоречит разуму и милосердию. Они не допускают сомнения в истинности ее аргументов; они следуют всем ее предписаниям буквально, они абсолютно убеждены, что обращаться со мной мягко или выказывать хоть малейшую жалость по отношению к моим бедам — верное средство лишить меня всякой надежды на спасение.
На Камиллу, которая занималась мной больше всего, аббатиса и возложила в основном обязанность обращаться со мной жестоко; подстегиваемая этими приказами, она часто принималась доказывать справедливость моего наказания и безмерность моего преступления; она говорила, что я должна считать себя счастливой, потому что спасаю свою душу, умерщвляя плоть, а иногда она даже угрожала мне вечным проклятием. Однако, как я уже говорила, она заканчивала свой визит словами ободрения и утешения; впрочем, хоть и произнесенные устами Камиллы, это тоже были легко узнаваемые выражения аббатисы. Однажды, единственный раз, она сама навестила меня в моей тюрьме; она обошлась со мной с неумолимой жестокостью: осыпала меня упреками, издевательствами по поводу моей слабости, а когда я стала умолять ее о жалости, она посоветовала мне обратиться к небу, потому что, сказала она, на земле я жалости не заслуживаю. Даже вид моего умершего малыша не смог хоть сколько-нибудь смягчить ее душу, и я слышала, как, уходя, она велела Камилле ужесточить режим моего пребывания в темнице. Бесчувственная женщина! Но не будем злопамятны: она испытала муки ужасной смерти, неожиданность, внезапность которой дает пищу для размышлений. Да почиет она в мире! И да простят ее преступления на небесах, как я прощаю ей свои муки на земле!
Вот так тянулось мое несчастное существование. Будучи совершенно не в состоянии привыкнуть к тюрьме, я продолжала взирать на нее со все возрастающим ужасом. Холод казался мне все более пронизывающим, более резким; воздух — гуще и зловоннее. Из-за непрекращающейся лихорадки я ослабла, похудела. У меня уже не было сил подняться со своего соломенного ложа и размять ноги даже в тех ограниченных пределах, которые допускала длина моей цепи. Обессиленная, ослабевшая, изнуренная, я все-таки боялась уснуть, потому что мой сон, как правило, прерывался какими-то ужасными насекомыми, которые начинали ползать по мне; иногда я чувствовала, как безобразная жаба, раздувшаяся от ядовитых паров тюрьмы, волочит по моей груди свой мерзкий живот; иногда я бывала резко разбужена холодной ящерицей, которая оставляла липкий след на моем лице и запутывалась в прядях моих растрепанных, спутанных волос. Часто, просыпаясь, я обнаруживала, что вокруг моих пальцев обвиваются длинные черви, выползшие из разлагающегося тельца моего малыша: я отшатывалась в ужасе, с трепетом отряхивала эту нечисть подальше от себя, чувствуя, как всю меня охватывает дрожь — результат извечной женской слабости.
Таково было мое положение, когда Камилла вдруг заболела: опасная лихорадка, которую подозревали заразной, удерживала ее в постели. Все монашки, за исключением привратницы, ухаживающей за ней, старательно ее избегали, боясь заразиться; ее состояние было тяжелым, она бредила и, конечно, не могла приходить ко мне. Аббатиса и монашки, которые были в курсе моего дела, полностью переложили заботы на Камиллу и, следовательно, перестали и думать обо мне; к тому же, поскольку они были полностью поглощены подготовкой к приближающемуся празднику, оказалось так, что никому из них и в голову не пришло, что обо мне некому позаботиться. Уже после своего освобождения я узнала от сестры Урсулы причину небрежности Камиллы; тогда я не могла даже подозревать об этом; напротив, я с нетерпением ждала появления своей тюремщицы, затем это нетерпение сменилось безумным отчаянием: прошел один день, за ним другой, третий — и никого! И никакой еды! Я знала, сколько времени прошло, по расходу масла в лампе: к счастью, мне его принесли сразу на неделю. Я подозревала, что или монашки забыли обо мне, или аббатиса приказала им оставить меня умирать. Последнее казалось мне более вероятным, однако любовь к жизни так естественна, что я боялась, как бы мое предположение не оказалось правдой. Даже отравленная всевозможными лишениями, жизнь все же была мне дорога, и меня пугала возможность ее лишиться, но каждая новая минута жизни доказывала мне, что я должна оставить всякую надежду на спасение: мои глаза уже начинали мне отказывать, тело — повиноваться. Я не могла даже выразить свою боль и те муки голода, которые охватили меня всю, до самого сердца, — я могла только издавать слабые стоны, которые отражались и повторялись мрачными сводами моей тюрьмы. Я покорилась своей судьбе и ждала уже прихода смерти, когда мой ангел-хранитель, мой горячо любимый брат, появился так вовремя, чтобы меня спасти: волнение и мои ослабевшие глаза не позволили мне сразу узнать его, когда же я наконец разглядела его лицо, это так сильно подействовало на меня, что я едва смогла это вынести. Я задохнулась от радости, вновь увидев друга, который мне был так дорог; я не могла вынести столько волнений и потеряла сознание.
Вы знаете уже, как я обязана семье Вилла-Франка, но вы не можете знать глубины моей признательности, которая столь же бесконечна, как и доброта моих благодетелей. Лоренцо! Раймонд! Дорогие мои, помогите, поддержите меня в этом трудном, внезапном переходе от несчастья к счастью. Вчерашняя пленница, закованная в цепи, умирающая от голода, страдающая от холода, лишенная дневного света, разлученная с миром людей, потерявшая надежду, брошенная и забытая всеми, страшит меня; сегодня возвращенная к жизни и свободе, наслаждающаяся всеми радостями богатства и покоя, окруженная всеми, кого я больше всего на свете люблю, готовая стать супругой того, с кем уже давно соединилось сердце — все это делает мое блаженство таким чрезмерным, таким полным, что рассудок с трудом может вынести его тяжесть. У меня осталось только одно желание — увидеть, что мой брат вновь здоров, а память об Антонии покоится в могиле. Если моя мольба будет услышана — мне нечего будет больше желать. Я осмеливаюсь думать, что перенесенные страдания позволили мне получить у неба прощение за свою слабость. Я его оскорбила, оскорбила серьезно, я чувствую, но пусть у моего мужа, однажды восторжествовавшего над моей добродетелью, не будет сомнений в моем будущем поведении. Я так слаба и так напугана, но я уступила не влечению чувств. Раймонд, меня предала моя нежность к вам; я была слишком уверена в своих силах; но рассчитывала на вашу честь не меньше, чем на свою. У меня было намерение никогда больше с вами не встречаться, и если бы не последствия этого минутного забытья, я исполнила бы свое решение. Судьба распорядилась иначе, и я могу только радоваться ее указу; однако мое поведение было достойно порицания, и, пытаясь оправдаться, я краснею, вспоминая свою неосторожность. Позвольте мне оставить эту мучительную для меня тему, уверив вас, Раймонд, что вам никогда не придется раскаиваться в нашем союзе, и чем большими были ошибки вашей любовницы, тем более примерным будет поведение вашей жены.
На этом Агнес закончила свой рассказ, и маркиз ответил ей самыми искренними и теплыми словами. Лоренцо был доволен, узнав, что присутствует накануне заключения такого тесного союза с человеком, к которому он всегда питал самое глубокое уважение. Папская булла полностью освободила Агнес от ее религиозных обязательств; бракосочетание должно было быть отпраздновано сразу, как только будут закончены необходимые приготовления, потому что маркиз хотел, чтобы церемония прошла во всем великолепии и при возможно большем количестве приглашенных.
После свадьбы, получив поздравления Мадрида, новобрачные вместе отправились в свой замок в Андалузию. Лоренцо и маркиза Вилла-Франка вместе со своей милой дочерью их сопровождали. Нет необходимости говорить, что Теодор был в этой компании, и невозможно описать его радость по поводу женитьбы хозяина. Перед отъездом, желая загладить свою былую небрежность, Раймонд навел справки об Эльвире. Узнав, что ее дочь и она пользовались многочисленными услугами Леонеллы и Гиацинты, он засвидетельствовал свое уважение к памяти своей невестки, сделав обеим дорогие подарки; Лоренцо последовал его примеру. Леонелла была чрезвычайно польщена вниманием таких благородных сеньоров, а Гиацинта благословила тот день, когда ее дом заколдовали.
Со своей стороны, Агнес не забыла поблагодарить своих подруг по монастырю. Достойная мать Урсула, которой она была обязана своей свободой, по просьбе Агнес была назначена главной надзирательницей над дамами-благотворительницами: это было одно из лучших и самых богатых обществ Испании. Берта и Корнелия, не пожелавшие расстаться со своей подругой, были приглашены в качестве старших служащих этого же общества. Что касается монахинь, которые помогали аббатисе преследовать Агнес, то их постигла другая участь: Камилла, прикованная болезнью к постели, погибла в пожаре, который уничтожил монастырь Святой Клары; Марианна, Алиса и Виоланта, вместе с двумя другими монашками, пали жертвой ярости народа во время бунта; еще три монашки, которые в совете поддержали приговор аббатисы, были сурово наказаны и сосланы в отдаленные монастыри самых бедных провинций: они протянули там несколько лет, терзаемые муками совести за свою слабость и испытывая на себе отвращение и презрение своих товарок.
Верность Флоры тоже не осталась незамеченной. Поразмыслив, она сказала, что хотела бы как можно скорее вновь увидеть свою родину, поэтому постарались найти для нее возможность отплыть на Кубу, куда она благополучно и прибыла, нагруженная подарками Раймонда и Лоренцо.
Отдав таким образом долг благодарности, Агнес освободилась для исполнения своего основного плана. Оказавшись в одном доме, Лоренцо и Виржиния были постоянно вместе; чем больше он ее видел, тем больше убеждался в ее достоинствах. Со своей стороны, она делала все, чтобы ему понравиться, и перед этим было невозможно устоять. Лоренцо с восхищением взирал на ее красоту, ее изящные манеры, ее неисчислимые таланты и ее мягкий юмор. Он был польщен тем вниманием, которое она оказывает ему и которое так неловко пытается скрывать. Однако в его чувствах к ней совершенно не было того жара, который вызывала в нем любовь к Антонии: образ этой прелестной и несчастной девушки постоянно жил в его сердце и смеялся над теми усилиями, которые предпринимала Виржиния, чтобы его прогнать; но когда герцог предложил союз, которого он страстно желал, его племянник не стал отклонять предложение. Мягкая настойчивость друзей и достоинства девушки победили его нежелание брать на себя новые обязательства. Он сам обратился с просьбой к маркизу Вилла-Франка и был принят с воодушевлением и признательностью. Виржиния стала его женой и никогда не давала ему повода пожалеть о своем выборе. Его уважение к ней росло день ото дня; постоянные усилия, которые она прилагала, чтобы нравиться ему, не могли не увенчаться успехом. Его чувства стали более определенными и более теплыми. Образ Антонии понемногу поблек, Виржиния стала единственной властительницей его сердца, и она действительно заслужила право владеть им безраздельно.
Остаток своих дней Раймонд с Агнес и Лоренцо с Виржинией прожили так счастливо, как только это было возможно для смертных, рожденных для того, чтобы быть добычей несчастий и игрушкой превратностей судьбы. После тех необыкновенных несчастий, которые они испытали, им показались легкими все те беды, которые им еще пришлось пережить. Они были поражены самыми острыми стрелами из колчана несчастья; те, что оставались, в сравнении с первыми показались им затупленными: испытав самые мрачные бури судьбы, они спокойно встречали ее угрозы; и если они чувствовали иногда ветер, несущий беду, для них он казался нежным зефиром, который летом приносит море.
Это был недобрый ум, где гнездились неудовлетворенность и досада. Ад в своем подземном царстве не содержал в себе худшего из властителей зла. Разрываемый мрачной гордостью, едкой и злобной насмешкой, он стал врагом и для злых, и для добрых.
На следующий день, узнав о смерти Антонии, весь Мадрид превратился в одну огромную арену, где царили изумление и ужас. Один из солдат, бывших в подземелье, не сумел удержать язык за зубами и разболтал все подробности убийства, да к тому же назвал имя убийцы. Эти разоблачения вызвали среди благочестивых людей неслыханный переполох. Сначала большинство отказалось во все это поверить, и многочисленная толпа отправилась в аббатство, чтобы во всем убедиться на месте. Монахи, озабоченные тем, как бы позор преступления настоятеля не отразился на всей общине, заявили благочестивым посетителям, что только состояние здоровья мешает Амбросио появиться перед людьми; но эта уловка успеха не имела. Поскольку та же самая отговорка звучала слишком часто, история, рассказанная солдатом, завоевала всеобщее доверие, и монах понемногу потерял последних своих приверженцев. В конце концов уже ни у кого не осталось сомнений в реальности его преступления, и самые верные его почитатели с течением времени стали самыми ожесточенными его хулителями.
Пока проблема невиновности (или виновности) Амбросио обсуждалась всем Мадридом самым оживленным образом, сам он стал жертвой угрызений совести, которые слишком долго заглушал. К тому же его терзали жуткие картины, которые вызывало в нем приближение расплаты. Оглядываясь назад, он думал о том высоком положении, которое еще так недавно занимал; о времени, когда он был центром всеобщего уважения и почитания, когда он был в мире с целым светом и самим собой, и не мог смириться с мыслью, что это именно он тот преступник, над которым нависли такие ужасные обвинения.
Всего несколько недель отделяли его от той поры, когда он был чист и незапятнан, а теперь он видел себя оскверненным самыми черными преступлениями; он стал предметом всеобщих проклятий и пленником Сент-Оффис[10], которая не слишком легко отпускает свою жертву. Он не мог надеяться, что обманет своих судей: очевидность его вины бросалась в глаза. Сам факт, что он был в усыпальнице в такой поздний час, что он смутился, когда был обнаружен, наконец, кинжал, про который, растерявшись в первую минуту, он сказал, что спрятал сам, кровь Антонии, которая забрызгала его рясу, — все это достаточно ясно указывало на него как на убийцу. И с великой тревогой он ждал дня первого допроса. Он не видел никакого способа как-то себя утешить; религия теперь ему нисколько не помогала; благочестивые книги, которые ему доставляли, еще глубже помогали осознать всю бездну своего падения. Пытался ли он молиться — чувствовал, что сам закрыл для себя все пути к молитве, а безмерность его преступлений, как ему казалось, превосходит Божье милосердие; любой другой грешник мог бы надеяться на это милосердие, но собственные его преступления представлялись ему неискупимыми. Он дрожал от ужаса при воспоминании о своем прошлом, а тревожное настоящее и еще более тревожное будущее отравили те несколько дней, которые отделяли его от допроса. Но вот и этот страшный день наконец пришел.
Когда пробило девять утра, дверь тюрьмы отворилась, и тюремщик, войдя, приказал ему следовать за собой. Дрожа всем телом, он повиновался. Его провели в помещение вроде огромной галереи, стены которой были сплошь затянуты черным. За столом, с торжественным и величественным видом, сидели трое мужчин, также одетые в черное. Одним из них был сам Великий Инквизитор, который ввиду исключительной важности этого дела решил заняться им персонально. За столом поменьше, в некотором отдалении, сидел секретарь суда со своими письменными принадлежностями. Амбросио сделали знак подойти и встать у другого конца стола. Обведя взглядом помещение, он заметил какие-то железные инструменты, которые валялись на полу тут и там; их форма была ему незнакома, но страх быстро подсказал ему, что это орудия пытки. Он побледнел и только с невероятно большим усилием сумел удержаться на ногах.
Царила полная тишина, прерываемая только таинственным перешептыванием судей. Так прошел почти час, и с каждой ушедшей секундой страх Амбросио становился все более острым. Через некоторое время, продолжительность которого он не мог бы измерить, но по истечении которого ему показалось, что его терзаниям близится конец, открылась дверца, противоположная той, в которую он вошел. Она повернулась на своих петлях с пронзительным скрипом. Вошел офицер, за которым следовала прекрасная Матильда. Взлохмаченные волосы в беспорядке падали ей на лицо, щеки были бледны, а глаза глубоко провалились. Она бросила на Амбросио взгляд, проникнутый глубочайшим отчаянием; он ответил ей взглядом ненависти и осуждения. Ее поставили напротив него, потом раздались три удара в гонг; это был сигнал, объявляющий об открытии заседания. Инквизиторы приступили к своим обязанностям.
В процессах такого рода не объявляют ни самого обвинения, ни имени обвинителя. Просто у узников спрашивают, будут ли они давать показания. Если они отвечают, что не совершили никакого преступления и им не в чем признаваться, их немедленно предают пытке, и повторяют эту процедуру до тех пор, пока обвиняемые не признают себя виновными или пока их твердость в конце концов не восторжествует над усталостью палачей. Но без формального признания вины Инквизиция никогда не выносит окончательного приговора. Вообще дают пройти достаточному количеству времени, прежде чем подвергнуть обвиняемых допросу, но процесс Амбросио был ускорен из-за торжественного аутодафе, которое должно было состояться через несколько дней и во время которого инквизиторы намеревались заставить этого знаменитого узника сыграть главную роль. Им представлялось, что так они дадут впечатляющее свидетельство своей бдительности.
Аббата обвиняли не только в насилии и убийстве; ему, как и Матильде, сверх всего вменялось обвинение в колдовстве. Она была арестована как соучастница убийства Антонии, но при обыске в келье у нее нашли книги и приспособления самого подозрительного свойства, которых с лихвой хватило для обвинения против нее. Чтобы предъявить то же обвинение монаху, воспользовались найденным у него звездообразным зеркалом, которое Матильда случайно там оставила. Странные фигуры, которые были на нем вырезаны, прежде всего привлекли внимание дона Рамиреса, когда он обшаривал келью настоятеля; поэтому, естественно, дон Рамирес захватил его с собой. Зеркало было предъявлено Великому Инквизитору, который долго его рассматривал, потом снял золотой крестик, висящий у него на поясе, и положил его на сверкающую поверхность. Тотчас же в комнате раздался оглушительный грохот, похожий на удар грома, и поверхность зеркала раскололась на куски. Это обстоятельство только подтвердило промелькнувшее подозрение в магических связях, поддерживаемых монахом. Отсюда заключили, что все его прежнее влияние на души людей проистекало исключительно из колдовства.
Решительно настроенные на то, чтобы заставить Амбросио признаться не только в тех преступлениях, в которых он был виновен, но и в тех, которых он явно не совершал, инквизиторы начали свой допрос. Но как бы Амбросио ни боялся предстоящих пыток, он еще больше боялся смерти, которая должна была ввергнуть его в вечное адское пламя; он объявил о своей невиновности самым твердым тоном. Матильда последовала его примеру, но голос ее дрожал от страха. Напрасно пытался он убедить ее признаться, в конце концов его отправили к палачу. Тот немедля приступил к делу, и Амбросио вынужден был выносить ужасы самых гнусных пыток, которые только изобрела человеческая жестокость. Но смерть иногда так устрашает, особенно если она сопровождается чувством вины, что у него достало силы духа упорствовать в своем отрицании. Следовательно, увеличивалась интенсивность пытки, до тех пор, пока он, раздавленный болью, не потерял сознание, так что перестал представлять интерес для палачей.
Наступил черед Матильды; но, испуганная одним видом мучений настоятеля, она совершенно потеряла мужество. Она упала на колени, призналась в том, что общается с темными силами, и в том, что присутствовала при убийстве Антонии монахом. Но что касается обвинения в колдовстве, она признала виновной только себя и твердо заявила о полной невиновности Амбросио. Это последнее утверждение не вызвало у судей никакого доверия. Настоятель пришел в себя как раз вовремя, чтобы услышать признание своей сообщницы, но он слишком ослаб от того, что уже перенес, чтобы без последствий подвергнуться новой серии пыток. Его отправили обратно в келью, но сообщили, что, как только он наберется сил, его снова подвергнут допросу. Инквизиторы надеялись, что к тому времени он будет послушнее и смиреннее. Матильде объявили, что ее ждет смерть на костре во время ближайшего аутодафе. Все слезы и мольбы были бессильны разжалобить судей, и ее силой вытащили из зала суда.
Вернувшись в темницу, Амбросио нашел, что физические страдания легче выносить, чем иные. Его руки и ноги были изломаны, ногти вырваны, пальцы раздавлены и искорежены давлением жерновов, скрепленных винтами, но все эти муки нельзя было сравнить с тревогами его души и жгучими страхами. По настроению судей он видел, что погиб. Воспоминания о том, чего уже ему стоила попытка доказать свою невиновность, подсказывали ему, что незачем снова подвергаться допросу и что следует признаться во всем, в чем нужно было признаться.
Но с другой стороны, последствия такого признания промелькнули перед ним как молния, и он вновь начал колебаться. Что бы он ни делал, смерть оказывалась неизбежной, и смерть эта была жестокой. Он слышал приговор Матильде; его собственный не будет менее жесток. Приближение аутодафе его заставляло трепетать, как и мысль, что он умрет в пламени и благодаря смерти избегнет страданий, которые вполне можно вынести, но лишь для того, чтобы подвергнуться иным, еще неизвестным и бесконечным.
С каким ужасом он сойдет в бездну могилы; он не мог не думать о том, сколь справедливо он должен бояться возмездия небес. Преследуемый множеством страхов, он хотел было укрыться в сумерках атеизма, отрицать бессмертие души; убедить себя, что закрывшиеся в этом мире глаза не откроются ни в каком другом и что небытие поглотит душу и тело. Но и этой возможности у него не было; его знания были слишком обширны, его ум слишком искушен и велик, чтобы кормиться такими иллюзиями, и, что бы он ни делал, существование Бога ясно представало перед ним и ослепляло его своей разящей очевидностью. Эти истины прежде были для него истинным утешением, теперь сама их очевидность приводила к тому, что его смятение возрастало. Куда бы он ни пытался скрыться, его всюду преследовали вспышки неоспоримой истины. В этих тревогах, настолько сильных, что их едва можно было вынести, он стал ждать часа приближающегося допроса; а пока проводил время, воздвигая в уме самые неправдоподобные комбинации, чтобы избежать возмездия, как в будущем так и в настоящем.
А в настоящем он был узником, и с этой стороны выхода не было. Что касается будущего, то он слишком мало надеялся на божественное милосердие. Хотя разум и заставлял его представлять существование бесконечно доброго Бога, бесконечно справедливого и бесконечно милосердного, но сама значительность его преступлений не позволяла ему надеяться, что когда-нибудь это милосердие может обратиться на него. Он согрешил, полностью сознавая, что он делает, и сама извращенность, с которой он согрешил, не позволяла ему надеяться на прощение.
— Прощения! — вскричал он в приступе исступленного безумия. — О, не может быть прощения для меня!
И вот так, абсолютно уверенный, что его состояние безнадежно, он, вместо того чтобы покориться, смириться, раскаяться, оплакивать свое преступление и использовать те немногие часы жизни, что ему еще оставались, стараясь отвратить от себя небесную кару, — вместо этого он полностью отдался порывам бешеной ярости; больше всего его огорчало не собственное преступление, а приближение возмездия. И таким образом его угнетенное состояние поддерживалось вздохами, бесполезными жалобами, богохульствами, отчаянными проклятиями. По мере того как несколько лучиков солнца, которые просачивались сквозь тюремную решетку, постепенно исчезали, а на их месте воцарялся бледный и дрожащий свет лампы, его страхи удваивались. Его мысли принимали все более мрачную окраску, приближаясь к безумию. Даже сон пугал его. Стоило ему опустить сожженные слезами, судорожно дергающиеся веки, как устрашающие видения, которые весь день прокручивались в его голове, казалось, обретали плоть. Он видел себя в центре сернистой равнины, зияющей пылающими провалами, вокруг которых теснились злые духи, назначенные его палачами. Они прогоняли его сквозь целый лабиринт мук, каждая из которых превосходила своим ужасом предыдущую. И среди этого театра ужасов его преследовали призраки Эльвиры и ее дочери. Они беспрестанно упрекали его в своей смерти, вслух перечисляя его преступления и призывая демонов изобретать еще более изощренные пытки. И эти картины постоянно терзали его, когда он спал. Но поскольку тревога дошла уже до предела, это помогло ему наконец вкусить горький покой. Однажды он внезапно проснулся и понял, что лежит на земле. Холодный пот струился по его лбу, стекая на широко раскрытые глаза, и невыносимые страхи сновидений уступили место ужасной реальности. Он вскочил и стал ходить по своей камере неверными шагами, с ужасом вглядываясь в темноту и время от времени восклицая:
— О, как ужасна ночь для тех, кто виновен!
Был близок день его второго допроса. Его заставили проглотить сердечные лекарства, назначением которых было укрепить физические силы узника, чтобы он смог дольше выносить допрос. В ночь, предшествующую этому страшному дню, ему не позволил уснуть страх перед тем, что его ожидало. Неслыханная сила его страхов ослабила все его способности. Он стоял как потерянный перед столом, на который падал тусклый свет лампы. Отчаяние парализовало в нем способность мыслить, много часов он боролся с отупением, которое охватило его и делало его неспособным издать хотя бы звук, сделать движение или о чем бы то ни было подумать.
— Поднимите глаза, Амбросио! — раздался вдруг над ним голос, интонации которого он прекрасно знал.
Монах вздрогнул, потом поднял вверх свои воспаленные глаза.
Перед ним стояла Матильда. Она сняла свою монашескую одежду и была теперь в женском наряде, пышном и элегантном. Бриллианты были щедро рассыпаны по ее платью, а волосы были убраны сетью сплетенных роз и драгоценностей.
В правой руке она держала какую-то книгу. Лицо ее излучало радость, но к ней примешивалось торжественное, повелительное и неукротимое выражение, нравившееся монаху меньше, чем болезненность, — это и заставило его сдержать радость, которую появление Матильды должно было бы в нем пробудить.
— Вы здесь, Матильда! — воскликнул он наконец. — Как вы вошли? Где ваши цепи? Что значит это великолепие и радость, которая изливается из ваших глаз? Наши судьи дрогнули? Разве для нас возможно ускользнуть от суда? Сжальтесь, ответьте мне, скажите, бояться мне или надеяться?
— Амбросио, — ответила она с царственным достоинством, — я презираю теперь гнев Инквизиции. Я свободна, и мне достаточно нескольких мгновений, чтобы между этой тюрьмой и мной легли страны и города. Я выкупила свою свободу; и я выкупила ее ценой, от которой содрогнется душа, не столь закаленная, как у меня. Осмелитесь ли вы заплатить ту же цену? Осмелитесь ли бесстрашно перешагнуть грань, отделяющую человека от высших существ? Вы молчите, глаза ваши полны тревоги и подозрений. Я читаю в ваших мыслях. Признаюсь, вы правы. Да, Амбросио, я всем пожертвовала ради жизни и свободы. Я не мечтаю больше о небесах, я отказалась от служения Богу и вступила под знамена Сатаны. Акт подписан, и все же, даже если бы я могла все повернуть вспять, я бы этого не захотела. О друг мой, испустить дух под такими жуткими пытками! Умереть под насмешками и проклятиями! Выносить оскорбления толпы, которая беснуется, выходит из себя; погибнуть оплеванной, исхлестанной бичом, в языках пламени! Кто без содрогания может встретить такую отвратительную участь? Пусть мне будет позволено радоваться моей сделке. Я продала счастье далекое и неверное за твердое и завидное настоящее; я сохранила жизнь, которую в противном случае потеряла бы среди мучений, и я получила способность управлять радостями и наслаждениями, от которых жизнь станет сплошным блаженством. Адские духи повинуются мне как своей владычице, и с их помощью мои дни потекут среди самой утонченной роскоши и сладострастия. Я подарю моим чувствам безграничное упоение, все мои страсти будут исполнены, я выпью каждую из них до капли, а когда я устану, я прикажу своим слугам выдумать наслаждения еще более удивительные, создать для меня обновленную жажду наслаждений. Я удаляюсь в нетерпении испытать эту новую власть; задыхаясь, я жажду свободы. Ничто не было способно удержать меня хоть на миг в этом тлетворном месте, если бы не надежда убедить вас поступить так же, как я. Я все еще люблю вас, о мой Амбросио! Наша общая вина и разделенная опасность сделали вас для меня еще дороже, чем когда-либо, и мне хотелось бы спасти вас от неотвратимой гибели. Призовите на помощь свою решимость и ради немедленной и верной выгоды откажитесь от надежды на спасение, которого так трудно достичь и которое, без сомнения, целиком выдумано. Отбросьте от себя предрассудки грубых душ, отриньте этого Бога, который вас покинул, и поднимитесь до уровня высших существ!
Секунду она подождала ответа монаха. Он ответил не без внутренней дрожи.
— Матильда, — спросил он после долгого молчания прерывающимся от страха голосом, — что же вы отдали в обмен на эту свободу?
Она ответила ему твердо и решительно:
— СВОЮ ДУШУ, Амбросио.
— Вашу душу, несчастная! Что вы наделали? Вы только отсрочили свои муки на несколько лет; подумайте, умоляю вас, о тех ужасах, что ждут вас!
— Жалкий человек, пусть только пройдет эта ночь, подумайте и сами об ужасах, что ждут вас! Вы уже забыли то, что уже вытерпели? Завтра вам предстоят еще более утонченные мучения. Вы представляете себе, что такое пытка огнем? Через два дня вас поведут к столбу, чтобы там принести в жертву; вы думали хоть раз о том, что с вами там станет? Вы еще надеетесь на спасение? Вы еще лелеете иллюзию спасения? Подумайте о своих преступлениях! Поразмыслите о своем сладострастии, о своем отступничестве, лицемерии, бездушии! Подумайте о невинной крови, что вопиет о мести, взывая к Господнему престолу! Надейтесь же после этого, что вас помилуют! Мечтайте, мечтайте о небе, вздыхайте о светоносных пределах, о мирных домиках и бессмертном счастье! Какой абсурд! Откройте глаза, Амбросио, на ту реальность, что перед вами, и пусть мудрость просветит вас. Ад — вот ваше наследство, вы приговорены к вечной гибели. За краем могилы для вас есть только жадная огненная бездна. Хотите отправиться в этот ад немедленно? Хотите прижать к груди вашу гибель раньше, чем нужно? Хотите броситься в пламя, когда есть еще возможность избежать его? Это был бы поступок безумца! Нет, нет, Амбросио! Давайте, пусть на время, избежим Божьей мести! Позвольте мне дать вам совет! Купите ценой одного мгновения годы бессчетной радости, наслаждайтесь настоящим и забудьте о будущем, которого вы все равно не сможете избежать.
— Матильда, ваши советы гибельны, я не должен им следовать; я не откажусь от возможности спастись! Мои преступления чудовищны, но милосердие Божье еще больше. Я не потерял надежду на прощение!
— Если таково ваше решение, мне нечего добавить. Я лечу к свободе и свету, а вас оставляю смерти и вечным мукам.
— Постойте еще миг, Матильда. Вы приказываете адским силам: разве вы не можете взломать двери этой тюрьмы? Не можете освободить меня от цепей, от которых онемели мои руки? Спасите меня, заклинаю вас, уведите меня из этого ужасного места!
— Именно эту единственную вашу просьбу я и не могу выполнить. Мне запрещено помогать человеку Церкви и последователю Бога. Откажитесь от этих титулов и приказывайте мне.
— Я не продам душу на гибель!
— Упорствуйте же в своем упрямстве, пока не окажетесь на месте казни. Тогда наконец вы будете раскаиваться в своей ошибке и будете стремиться к свободе, но будет поздно. Я покидаю вас, но если до того момента, когда прозвонит колокол смерти, мудрость просветит вас, вот способ исправить вашу нынешнюю ошибку. Я оставляю вам эту книгу.
Прочтите наоборот четыре первые строчки седьмой главы: дух, которого вы уже однажды призвали, появится немедленно. Если вы будете благоразумны, мы еще встретимся, если нет — прощайте навеки!
Она бросила книгу на пол. Облако блестящего пламени охватило ее: она махнула Амбросио рукой и исчезла. Погаснув, эта мгновенная вспышка пламени в камере сделала тьму еще более черной. Единственная лампа давала как раз столько света, чтобы монах мог найти собственный стул; он бросился на него, скрестил руки и, опустив голову на стол, погрузился в разрозненные обрывки собственных мыслей, которые как бы предвосхищали хаос.
Он продолжал так сидеть, когда камера открылась. Это пробудило его от оцепенения. К нему пришли с приказом явиться к Великому Инквизитору. Он встал и тяжело зашагал за тюремщиком.
Его отвели в тот же зал, поместили перед теми же судьями и еще раз спросили, расположен ли он во всем признаться. Он, как и раньше, ответил, что не совершил никакого преступления и ему не в чем признаваться. Но когда палачи приготовились его пытать, когда он увидел пыточные инструменты и вспомнил уже перенесенные муки, решимость совершенно его покинула. Забыв о последствиях своего поступка, стремясь только избежать ужасов нынешней минуты, он произнес самую полную и пространную исповедь, раскрыл все обстоятельства своих преступлений, признался не только в том, в чем его обвиняли прежде, но и в том, в чем никто даже и не думал его подозревать. Поскольку его спрашивали о бегстве Матильды, которое внесло в умы полную сумятицу, он признался, что она продалась Сатане и обязана своим бегством колдовству. Тем не менее он утверждал, стоя перед своими судьями, что сам он никогда не вступал в сговор с адскими силами; но угроза пыток заставила его объявить колдуном и еретиком и себя, а заодно принять все прочие титулы, которыми инквизиторам вздумалось его наградить. После этой исповеди тут же был произнесен приговор. Ему приказали готовиться к смерти во время аутодафе, которое должно быть устроено в полночь этой же ночью. Этот час был выбран из тех соображений, что пламя будет сиять во тьме еще ярче, и казнь произведет на умы большее впечатление.
Амбросио, скорее мертвый, чем живой, был оставлен в камере один. Он чуть не умер, услышав, какой чудовищный приговор ему вынесен. В ближайшем будущем его не ждало ничего, кроме гибели, а его страхи с приближением полночи становились все ожесточеннее. Он то проваливался в мертвую тишину, то начинал бредить, как бы уже во власти самих ужасов агонии. Он ломал руки и проклинал час, когда появился на свет. В одно из таких мгновений глаза его остановились на таинственном подарке Матильды. Порывы ярости тут же утихли. Он стал внимательно разглядывать книгу, взял ее, но тут же с отвращением отбросил подальше. Быстрыми шагами он стал ходить взад-вперед по камере, потом остановился и снова устремил взгляд в угол, куда упала книга. Он подумал, что по крайней мере в ней находится возможность избежать своей роковой судьбы. Он наклонился и подобрал ее. Какое-то время он стоял, дрожа и не решаясь. Он горел желанием воспользоваться ее возможностями, но его пугали последствия. Однако воспоминание о приговоре окончательно прогнало его нерешительность. Он открыл томик, но волнение было так велико, что сначала он никак не мог найти указанную Матильдой страницу. Устыдясь себя самого, он призвал все свое мужество, открыл седьмую главу и начал громко читать. Но глаза его часто отрывались от книги, и он беспокойно искал духа, которого ждал и страшился в одно и то же время. Несмотря на это, он упорствовал в своих попытках и неуверенным голосом, часто запинаясь, сумел произнести до конца четыре первые строчки на странице.
Они были написаны на языке, значение которого было ему совершенно неизвестно. Как только он произнес последнее слово, проявился эффект заклинания. Воздух потряс чудовищный удар грома. Тюрьма вздрогнула вся до основания; молнии озарили камеру, и в следующий момент, принесенный вихрем пахнущего серой ветра, Люцифер появился перед ним во второй раз. Но он прибыл уже не так, как по зову Матильды, когда он принял облик Серафима, чтобы обмануть Амбросио. Он появился во всем своем безобразии, которое стало его уделом с тех пор, когда он был низвергнут с неба. Его руки и ноги были изборождены шрамами, оставленными некогда молниями Предвечного. Его бесформенное тело терялось в густой тени, на руках и ногах были огромные когти. Глаза источали гнев, который был способен поразить ужасом и более черствое сердце. За его плечами величаво развевались широкие черные крыла, а вместо волос у него были живые змеи, извивавшиеся на лбу с отвратительным шипением. В одной руке он держал свиток пергамента, в другой — железное перо; молнии все время бороздили пространство вокруг него, и удары грома так быстро следовали один за другим, что, казалось, сама природа должна под ними рухнуть.
Напуганный этим появлением, таким далеким от того, что он ожидал увидеть, Амбросио вдруг лишился дара речи. Гром смолк. В камере воцарилась тягостная тишина.
— Зачем меня сюда призвали? — спросил демон голосом, разъеденным от сернистыми туманами.
Сама природа трепетала, слушая его. От мощного подземного толчка вздрогнула земля, снова раздался удар грома, сильнее и ужаснее, чем первый.
Амбросио долго молчал, не в силах ответить демону.
— Я приговорен к смерти, — сказал он угасшим голосом. Кровь стыла у него в жилах при виде его жуткого собеседника. — Спасите меня, унесите меня отсюда!
— Будет ли уплачена цена за мои услуги? Согласен ли ты прийти ко мне, отдаться целиком, принадлежать мне душой и телом? Готов ли ты отвергнуть Того, кто создал тебя и умер за тебя на кресте? Скажи только ДА, и Люцифер — твой раб.
— Но не удовлетворитесь ли вы более низкой ценой? Неужели ничто, кроме моей вечной гибели, не сможет вас удовлетворить? Дух, вы слишком много хотите от меня! Вытащите меня из камеры, служите мне всего один час, и я ваш на тысячелетие. Такое предложение вас не устраивает?
— Нет, не устраивает. Мне нужна только твоя душа. Она нужна мне, и нужна навсегда!
— Ненасытный демон! Я не приговорю себя к вечным мукам! Я не могу отказаться от надежды когда-нибудь получить прощение!
— Ты отказываешься! На каких химерах строишь ты свои надежды? Ты, смертный с такой короткой жизнью, несчастный глупец, разве ты не виновен? Не гнусен ли ты даже в глазах демонов? Разве грехи, подобные твоим, могут быть прощены? Неужели ты надеешься когда-нибудь ускользнуть от моей власти? Твоя судьба решена. Предвечный покинул тебя, твой приговор — в божественных книгах, где ты уже отмечен как моя собственность, и ты станешь моим!
— Ах, демон! Это не так! Милосердие Всевышнего безгранично, всякое раскаяние имеет право на прощение! Мои преступления чудовищны, но я не отчаялся в милосердии, может быть тогда, когда они будут достаточно наказаны…
— Наказание? Какое же чистилище существует для вины, подобной твоей? Ты надеешься, что твои злодеяния могут быть искуплены нудным бормотанием святош или механическими молитвами, кое-как произнесенными монахом? Амбросио, будь разумен. Тебе необходимо стать моим, ты предназначен для костра, но сейчас ты еще можешь его избежать. Подпиши этот пергамент, и я унесу тебя отсюда, ты сможешь провести оставшиеся тебе годы в роскоши и безделье, в полной свободе. Наслаждайся жизнью, всеми удовольствиями, которых ищет твой голод, но как только твоя душа расстанется с телом, помни, что она принадлежит мне, и я не позволю себя обмануть!
Монах молчал, но его глаза выдавали, что намеки Искусителя были услышаны. Трепеща от ужаса, он размышлял о предложенных условиях. Он действительно чувствовал, что погиб, и отказаться от помощи демона — значило только приблизить мучения, которых он не мог избежать. Коварный Дух понял, что решимость монаха поколеблена. Он снова стал настаивать, пытаясь воспользоваться сомнениями настоятеля. Он так обрисовал перед мысленным взором монаха ужасы кончины, так искусно усилил его отчаяние и страх, что наконец убедил его взять пергамент.
Он обмакнул железное перо, которое держал, в вену на левой руке монаха. Оно проникло глубоко и тотчас же наполнилось кровью. Но Амбросио не почувствовал никакой боли. Ему дали перо в руку, она дрожала. Несчастный положил перед собой пергамент на стол и приготовился подписать; но вдруг рука его остановилась. Он быстро убрал руку и отбросил перо подальше.
— Что я делаю? — воскликнул он. Затем, повернувшись к дьяволу с отчаявшимся видом, продолжал: — Оставь меня! Уйди, ну уходи же, я ни за что не подпишу.
— Глупец! — вскричал разочарованный дьявол, бросая на Амбросио свирепый взгляд, от которого душу монаха затопило ужасом. — Так со мной не играют! Ну что ж, береги свою глупость вплоть до агонии, умри в мучениях, тогда ты сумеешь измерить милосердие Предвечного! Но поберегись играть со мной впредь! Если ты во второй раз призовешь меня и я снова уйду с пустыми руками, то тогда, — сказал он, показывая ему свои когтистые руки и делая вид, что раздирает себе лицо, — тогда я тебя исполосую своими когтями! Ну, говори! В последний раз спрашиваю — ты подпишешь?
— Нет! Оставь меня, убирайся!
В тот же миг прокатился раскат грома, молнии, казалось, вот-вот раздробят стены. Снова земля покачнулась на своей оси, подземные коридоры отозвались испуганными криками, и демон исчез, рассыпая вокруг себя ругательства и проклятия.
Сначала монах обрадовался, что смог устоять перед уловками соблазнителя и восторжествовал над врагом человечества, но по мере того, как приближался час казни, его прежние страхи вновь вернулись к нему, и их недолгое молчание, кажется, только добавило им мощи. Чем меньше оставалось времени, тем больше он страшился предстать перед престолом Господа. Он трепетал при мысли, что вскоре погрузится в лоно вечности, что вскоре он должен будет предстать перед очами своего Создателя, которого так жестоко оскорбил. Колокол пробил полночь. Время идти на казнь пришло.
В миг, когда он услышал первый удар гонга, кровь в его жилах остановилась. В каждом последующем ударе он, как ему казалось, слышал звуки смерти и мучений. Он ожидал увидеть солдат, входящих в тюрьму, и когда колокол перестал звонить, он в приступе отчаяния схватил волшебную книгу, открыл ее, быстро нашел нужную страницу и, поскольку боялся дать себе время на размышление, быстро произнес вещие слова.
Сопровождаемый все теми же ужасами, Люцифер снова предстал перед трепещущим монахом.
— Ты меня призвал, — сказал дьявол. — Ты решил быть благоразумным? На этот раз ты принимаешь мои условия? Ты их уже знаешь: отказаться от своего места в раю и от всякой надежды на спасение, отдать мне свою душу — и в один миг я извлекаю тебя из темницы. У тебя еще есть время; решайся, пока еще не слишком поздно. Ты подпишешь пергамент?
— Придется! Роковая необходимость торопит меня! Я принимаю ваши условия!
— Ну так подпиши, — ответил демон, переполненный радостью.
Контракт и окровавленное перо все еще лежали на столе, Амбросио схватил его и приготовился поставить свою подпись. На какой-то миг сомнение остановило было его.
— Прислушайся! — вскричал соблазнитель. — Торопись, они идут. Подписывай, и в то же мгновение я уношу тебя!
Действительно, были слышны шаги тех самых солдат, которые должны были вести Амбросио на костер. Шум их шагов укрепил монаха в его роковом решении.
— Каков смысл этого договора? — спросил он.
— Он отдает мне твою душу целиком и навсегда.
— А что я получаю взамен?
— Мое покровительство и бегство из темницы. Подпиши, и в тот же миг я тебя отсюда уношу.
Амбросио взял перо. Он поднес его к пергаменту, и снова храбрость его покинула. Ужасный страх охватил его, и в очередной раз он швырнул перо на стол.
— Трусливый, малодушный паяц! — вскричал отчаявшийся демон. — Подписывай немедленно, или ты узнаешь, что такое моя ярость!
В этот миг петли внешней двери заскрипели. Узник услышал звон цепей, засов упал. Солдаты были на пороге.
В состоянии, близком к умопомешательству, понукаемый близкой опасностью, отступая перед близостью смерти, устрашенный угрозами демона и не видя никакого иного способа избежать гибели, несчастный монах уступил.
Он подписал роковой контракт и передал его в руки Коварного Духа, глаза которого, когда он им овладел, заблестели от хитрой радости.
— Возьмите его! — сказал человек, покинутый Богом. — Спасите меня! Унесите меня отсюда!
— Подожди! Ты свободно и полностью отказываешься от твоего Создателя и его Сына?
— Да! Да!
— Отдаешь ли ты мне свою душу навечно?
— Навечно! — сказал монах.
— Без оговорок и уверток? Без какого-либо намерения когда-нибудь обратиться к будущему божественному Милосердию?
Последняя цепь упала с двери тюрьмы. Было слышно, как в скважине поворачивается ключ. Окованная железом дверь уже глухо скрипела на своих ржавых петлях.
— Я ваш навсегда и бесповоротно! — закричал монах, обезумев от страха. — Я оставляю всякую попытку Спасения! Я буду признавать только вашу власть! Послушайте! Послушайте! Они идут! О, спасите меня! Унесите меня отсюда!
— Я торжествую! Ты мой бесповоротно, и я сейчас исполню свое обещание.
Он еще говорил, когда дверь отворилась. В тот же миг дьявол схватил Амбросио за руку, распахнул свои широкие черные крыла и рванулся вместе с ним через пространство.
Крыша открылась, когда они к ней приблизились, и тотчас сомкнулась, когда они покинули тюрьму.
В это время тюремщик в себя не мог прийти от внезапного исчезновения своего пленника. Хотя ни он, ни солдаты не появились вовремя, чтобы присутствовать при самом исчезновении монаха, запах серы, царящий в воздухе, достаточно хорошо объяснил им, каким способом тот воспользовался, чтобы скрыться, и они поспешили доложить об этом Великому Инквизитору.
История похищения колдуна дьяволом вскоре разошлась по всему Мадриду и в течение нескольких дней была темой всех разговоров. Потом произошли другие события, новизна которых привлекла всеобщее внимание, и Амбросио скоро был забыт так же прочно, как если бы он никогда не существовал.
В это время адский дух нес монаха через пространство с быстротой стрелы, и через малое время он оказался на краю самой обрывистой пропасти Сьерра-Морены.
Хоть и вырванный из когтей Инквизиции, Амбросио был все еще нечувствителен к прелестям свободы. Договор, который предавал его проклятию, тяжко давил на его душу, а сцены, главным действующим лицом которых он был, так сильно подействовали на него, что его сердце стало ареной борьбы самых тяжелых и смутных чувств. То, что находилось теперь перед его глазами и что полная луна, светящая сквозь облака, позволяла ему различить, совершенно не способствовало спокойствию, в котором он так нуждался.
Хаос в его мозгу усиливался еще и из-за дикого окружающего пейзажа с темными провалами, крутыми скалами, которые, громоздясь друг на друга, раздвигали тучи, бороздящие небо. Тут и там виднелись одинокие группы деревьев, и угрюмый, хриплый голос ночного ветра стонал в их плотной листве. Резкие крики горных орлов, построивших гнезда в этих пустынных местах, сливались с ужасающим ревом переполненных недавними дождями потоков, которые яростно устремлялись в пропасти. Сверху темная, тяжелая вода тихого ручья слабо отражала лунный свет и освещала основание скалы, на которой стоял Амбросио.
Аббат бросил вокруг себя испуганный взгляд. Его адский проводник стоял по-прежнему рядом с ним и смотрел на него с самой жуткой издевкой.
— Куда вы меня принесли? — спросил наконец монах невыразительным и прерывающимся голосом. — Зачем вы меня привели в эти мрачные места? Немедленно унесите меня отсюда к Матильде!
Демон молчал, продолжая смотреть на него. Амбросио не мог выдержать этого взгляда. Он отвел глаза, и тогда дьявол заговорил:
— Теперь я держу его в руках, этот образец благочестия, это безупречное существо, этого смертного, который считал, что смехотворные добродетели равняют его с ангелами! Он мой, навеки и бесповоротно мой! Мои спутники по страданиям, обитатели темных глубин, каким радостным для вас будет этот подарок!
Он ехидно засмеялся, потом обратился к монаху.
— Унести тебя к Матильде! — повторил он слова Амбросио. — Несчастный! Скоро ты будешь с ней. Ты заслужил место рядом с ней, так как сам ад не может похвалиться большим безбожником, чем ты. Ты отведал крови двух невинных существ: Антония и Эльвира погибли от твоей руки! Антония, над которой ты совершил насилие, — твоя сестра! Эльвира, которую ты убил, — твоя мать! Трепещи, мерзкий ханжа, бесчеловечный убийца, гнусный похититель! Трепещи от грандиозности твоих злодеяний! И ты еще считал, что тебя искушают, тебя, свободного от человеческих слабостей, далекого от всех пороков и ошибок! С каких это пор гордость стала добродетелью? Разве бесчеловечность не преступление? Знай же, пустой человек, что уже давно ты предназначен быть моей добычей! Это я склонился над твоим сердцем! Я увидел, что ты добродетелен не по природе своей, но по тщеславию! И я уловил момент, подходящий для того, чтобы тебя соблазнить! Я наблюдал за твоим слепым преклонением перед портретом Мадонны; я попросил у одного не слишком могущественного, но коварного духа создать тело, похожее на это изображение; и ты отдался со всем пылом чарам Матильды; ее лесть подогрела твою гордость, твое сладострастие ждало только случая, чтобы получить удовлетворение; ты слепо ринулся в ловушку. Ах, ты даже не колебался, совершая сам те преступления, которые осуждал у других с такой непререкаемой суровостью; это я поставил Матильду на твоем пути; это я позволил тебе войти в комнату Антонии; это я всунул тебе в руку кинжал, которым ты пронзил грудь своей сестры, и я же через сон предупредил Эльвиру о твоих черных замыслах по отношению к ее дочери и таким образом помешал тебе воспользоваться ее сном, я заставил тебя добавить насилие и кровосмешение к списку твоих преступлений. Слушай же меня, Амбросио! Если бы ты выдержал еще только минуту, ты бы спас тело и душу! Стражи, которых ты слышал у дверей темницы, объявили бы тебе помилование, но я уже одержал победу, мой замысел удался, я не успевал подтолкнуть тебя к одному преступлению, как ты уже совершал следующее. Ты мой, и само небо не может спасти тебя от моей власти. Не надейся на то, что твое раскаяние расторгнет наш договор: вот твое обязательство, подписанное кровью; ты отверг всякую возможность милосердия, и ничто не может вернуть тебе прав, от которых ты так глупо отказался. Неужели ты думаешь, что хоть что-нибудь из твоих тайных мыслей было для меня скрыто? Я их^все знал, я видел их сквозь все твои притворства, эти твои маленькие хитрости; я различал всю их лживость. Великого Обманщика не обманешь. Ты навсегда мой. Я жажду вступить во владение своим добром — и живым ты этих гор не покинешь!
Пока демон говорил, Амбросио чувствовал себя раздавленным страхом и изумлением. Это последнее высказывание вырвало его из оцепенения.
— Не покину этих гор живым? — воскликнул он. — Что это значит? О коварный, что это значит? Ты забыл наш договор?
Дьявол ответил со смехом, в котором звучала ирония:
— Наш договор? Разве я уже не исполнил то, что взял на себя? Разве я обещал что-нибудь еще, чем просто извлечь тебя из тюрьмы? Разве я этого не сделал? Ты не избавлен от Инквизиции? От всего, кроме меня? Дурак ты, что поверил дьяволу! Сначала надо было выговорить себе жизнь, потом счастье и могущество, тогда бы ты всего добился. Ты слишком поздно чего-то требуешь. Готовься к смерти: у тебя нет больше времени на жизнь!
Действие этих слов было ужасным для несчастного, которого так высмеяли. Он упал на колени и попытался воздеть руки к небу, но демон угадал его тайное намерение и поторопился его опередить.
— Как! — воскликнул он, испепеляя его гневным взглядом. — Ты еще осмеливаешься молить Предвечного о милосердии? Ты хочешь изобразить раскаяние и снова приняться за свою лицемерную комедию? Отбрось всякую надежду на прощение! Здесь я утверждаю свою власть над тем, что принадлежит мне!
При этих словах он вонзил когти в тонзуру монаха и вместе с ним взмыл со скалы вверх.
Крики Амбросио множились в ущельях, но демон мчался как метеор, продолжая свой устрашающий подъем, пока не взмыл на головокружительную высоту. Там он решил выпустить свою добычу. Монах с огромной высоты упал головой вниз прямо на острую вершину скалы и покатился с одного обрыва на другой, пока, изломанный и растерзанный, не рухнул на берег реки.
Он еще был жив. Он сделал попытку приподняться, но тщетно; его сломанные ноги не повиновались ему, и он вынужден был лежать там, куда упал. Лучи восходящего солнца падали прямо ему на голову, и навозные мухи начали роиться вокруг него, они стали пить кровь из его ран, а у него не было сил их отогнать. Их назойливость увеличивала его жгучие муки, а вскоре орлы с неба ринулись к нему и стали расклевывать тело, вырывая из него куски. Увидев, что в глазах у него еще мерцает жизнь, они радостно принялись их выклевывать.
Вода журчала в нескольких шагах от него, а он в своем ужасном состоянии не мог утолить жажду, иссушающую его тело. Вот так, искалеченный, ослепленный, заживо сжираемый насекомыми и хищными птицами, он из последних сил бросил вызов небу из-за своих мучений и проклял приближающуюся смерть. Он провел так шесть кошмарных дней, слабея понемногу, но еще продолжая дышать, упорствуя в своем желании жить. На седьмое утро разразилась ужасная буря. Яростные порывы обрушивались на леса, вырывая деревья с корнем, небо то темнело тучами, то раскалывалось надвое сверкающей молнией. Хлынул проливной дождь, и воды реки вздулись. Волны выхлестывали на берег, достигнув места, где лежало тело Амбросио, а когда их ярость утихла, они схлынули, унося с собой труп отщепенца.
А теперь
«ПУСТЬ ТОТ, КТО БЕЗ ГРЕХА, ПЕРВЫЙ БРОСИТ В НЕГО КАМЕНЬ».
В 1931 г. во Франции вышел знаменитый роман «Монах» Мэтью Грегори Льюиса (1775–1817), «рассказанный» Антоненом Арто. О том, что «Монах» им не переведен, а именно «рассказан», в подзаголовке к роману читателя уведомлял сам Арто. Он же снабдил «Монаха» кратким предисловием, в котором говорил об особенностях проделанной им работы.
По признанию самого писателя и свидетельствам современников, английским он в то время почти не владел. Поэтому, задумав создать свой вариант «Монаха», Арто обратился к переводу, выполненному еще в 1840 г. Леоном де Вайи. Леон де Вайи старался как можно точнее следовать за Льюисом, ступая буквально «шаг в шаг». В этом плане его перевод оказался, по-видимому, как раз тем, что и искал Арто: добросовестно выполненным подстрочником, отталкиваясь от которого, он мог позволить себе ряд вольностей в обращении с текстом. Однако «переводческие вольности» Арто — тема особая. Прежде чем затронуть ее, попробуем разобраться в том, зачем вообще понадобилось Арто взяться за перевод Льюиса.
Наряду с «Замком Отранто» Г. Уолпола и «Мельмотом-скитальцем» Ч. Мэтьюрина, мэтр сюрреализма Андре Бретон относил «Монаха» Льюиса к шедеврам фантастической прозы — прозы, в которой царит «чудесное». Для Бретона роман ценен в том случае, если побуждает дух человеческий к стремлению покинуть землю. В «Манифесте сюрреализма» он отметит как одно из неоспоримых достоинств творения Льюиса воплощение в нем тезиса «нет ничего невозможного для решившего дерзнуть». Сюрреалисты, стремившиеся за зримыми фактами разглядеть некую «надреальность», питали особый, вполне оправданный интерес к авторам, чья фантазия явно переступала грань обыденности. Увлечение Бретона и его единомышленников готическим английским романом, и «Монахом» в частности, было закономерным не только потому, что создатели «черного романа» (так называют этот пласт литературы французские исследователи) предлагали целый калейдоскоп невероятных характеров и ситуаций. Напомним, что жанр готического романа был очень распространен в литературе конца XVIII — начала XIX в. Его появление было связано с возрождением интереса к эпохе средневековья. В английской эстетике конца XVIII в. термин «готический» подразумевал готов, разрушивших античную культуру на территории Западной Европы. Готические романы любили также именовать «романами тайн и ужасов» — жизнь в них полна необъяснимых загадок, причины которых сверхъестественны и выходят за пределы разума. Сюрреалистам, так высоко ценившим готические романы, казалось, будто нарушение привычных норм, нагнетание событий, противоречащих законам логики, скорее позволит ощутить первоосновы бытия, высвободить духовную энергию личности, которую социальные и логические стереотипы как раз и подавляют. Логике они противопоставляли интуицию, последовательности — спонтанность и непосредственность. Характерно, что в восприятии Арто, который во многом отталкивался от сходных с Бретоном принципов, Льюис обладал даром «мистических прозрений», позволяющим соприкоснуться с запредельным. Арто полагал, что «Монах» заключает в себе глубинный смысл и привлекает неожиданно современным звучанием. Основную идею романа можно определить как высвобождение человеческого естества, сути, преодолевающей ради этой свободы многие барьеры.
Почему же все-таки не мог удовлетворить Арто добротный, казалось бы, перевод Леона де Вайи? И что предлагает нам сам Арто: перевод? пересказ? вольное переложение? Своего «Монаха» он называет «копией с оригинала», но такой копией, в которую художник, воссоздающий старинный шедевр, привносит то, в чем оригинален и самобытен он сам. Драматургический строй мысли Арто был сориентирован на динамику действия. Не удивительно поэтому, что неспешное, пространно-многословное повествование Льюиса Арто должен был счесть излишне затянутым.
Внести динамику в медлительное течение действия, сделать рассказ интенсивнее, ярче высветить определяющие черты основных персонажей — так можно было бы определить цель, которую преследовал Арто-переводчик. «Монах» Льюиса вышел в 1796 г., он имел большой успех, стал сенсацией и вызвал на молодого автора град обвинений в безнравственности. Роман рассказывает о преступлениях испанского монаха Амбросио, подписавшего пакт с самим дьяволом, и достаточно насыщен устрашающими, жестокими порождениями фантазии. Арто отнюдь не стремился сделать «черный роман» еще чернее. Ему важно было подчеркнуть игровую природу текста, облегчить несколько тяжеловесную готическую прозу, сделать ее легче, невесомей, прозрачнее. В подходе к переложению «Монаха» несомненно сказалась и тяга Арто к «раблезианской чрезмерности» ситуаций: «чрезмерность» виделась ему необходимой для выявления человека подлинного, снявшего «маску», для постижения «коллективного бессознательного», которое определяло для него истинный смысл сущего.
Динамика, к которой стремился Арто, определила ход его работы над текстом, равно как и его отношение к внутренней организации романа. Он как бы придает романной конструкции более четкие контуры, акцентируя главное и опуская то, что, по его мнению, не слишком важно для развития интриги, мешает повествованию, замедляя его ритм и скрадывая напряженность рассказа. Под пером Арто едва ли не вдвое сократился исходный оригинальный текст.
Он избавляется от «Предуведомления» Льюиса, в котором тот подробно объясняет читателям, где можно отыскать первоисточники использованных им в романе легенд. Пояснения Льюиса оказываются для Арто излишними, так как многие легенды и баллады оригинала в своем варианте «Монаха» он или не использует вовсе, или дает в значительно сокращенном виде. Опускает Арто и предисловие, названное «Подражание Горацию», в котором Льюис представляет себя читателю и, расставаясь со своим творением, рассчитывает на его успех у публики.
Арто сосредоточил все внимание на действии или собственно интриге. Ему хотелось придать тексту максимум живости, добиться, чтобы роман на едином дыхании читали от начала до конца. Этому в немалой степени способствуют не существующие в оригинале названия глав. Ирония присутствует в придуманных им заглавиях: «Искушение», «Магическое заклинание», «Подземелье», «Призрак», «Скоропалительные похороны»… Названия глав как бы намечают канву романа, выделяя основные сюжетные узлы повествования. К тому же они не дают остыть любопытству читателя, который должен все время быть в напряжении, так чтобы ему не терпелось узнать — а что дальше?
Арто выделяет в романе две группы персонажей. Это Амбросио, Матильда и Антония — главные действующие лица, которые «держат» рассказ, и, словно вторящие им, Агнес, дон Раймонд и дон Лоренцо — менее важные персонажи, оттеняющие основных героев, они не лидеры, но их не назовешь и второстепенными. Так называемый описательный фон романа автор будет намеренно сгущать, сокращать, концентрировать. Везде, где чтение рискует перейти в замедленное, он словно торопится ускорить его ход, добавляет броские штрихи, детали, неожиданные мазки. Так поступает он уже на первых страницах романа, значительно сокращая слишком затянутую, по его мысли, экспозицию Льюиса и торопясь сразу перейти к сути.
Казалось бы, Арто следует за Льюисом, не пропуская ни слова, ни строчки, ни одной, даже мелкой, подробности. Однако, если всмотреться пристальнее, оказывается, что он позволяет себе опускать излишнее многословие, старательно сохраняя все, что способствует выразительности рассказа. Так, набрасывая портрет юной Антонии, он, как и Льюис, не забудет о ее прелестной шее, «до удивления тонкой, белой и нежной, затененной золотистыми завитками», отметит «изгиб ее бедра, достойный Венеры Медицейской», упомянет о «белом, очень длинном платье», которое «едва позволяло увидеть кончик крошечной ножки». Но он не станет, вслед за Льюисом, сравнивать Антонию с лесной нимфой гамадриадой и не будет уточнять, что роста она была скорее ниже, чем выше среднего. Там же, где речь идет о том, как обворожительно-прелестна Антония, Арто, сверяясь с переводом Леона де Вайи, с явным удовольствием повторяет подлинник. В иных же случаях Арто приходил к выводу, что Льюис излишне сух, и стремился сделать перевод более живописным, усиливая романтический ореол.
Если с «фоновой», «описательной» частью романа Арто поступает довольно-таки вольно, диалоги выделенных им ведущих героев видятся ему необходимым элементом действия, он передает их, слово в слово следуя за оригиналом, а иногда и кое-что поясняет. С второстепенными персонажами обращение менее бережное. Если все, что говорит Матильда или Антония, Арто сохраняет, то слова спутницы Антонии Леонеллы для него менее значимы, ее реплики он существенно сокращает и делает их динамичнее.
В тексте «Монаха» Льюис широко использовал старинные сказания и баллады. В неприкосновенности Арто сохраняет лишь некоторые из них. Это ключевые легенды, перекликающиеся с основным сюжетом романа: «Окровавленная монашка», предложенная Льюисом как история дона Раймонда, и вкрапленная в нее «История Вечного Жида». Отметим, что у Льюиса лишь в конце рассказа дона Раймонда выясняется, что поведанное им — это история Вечного Жида, тогда как Арто выделяет эту легенду особым подзаголовком. Что касается пространных стихотворных баллад, которые столь охотно использует Льюис, большинство из них Арто счел излишними, явно перегружающими действие, и либо исключил (баллады «Дюрандарт и Беллерма», «Любовь и возраст». «Рыцарь полуночи и прекрасная Имажин», «Гимн Полуночи», из II, V, VI, и IX глав), либо значительно сократил и сохранил лишь небольшие фрагменты («Мысли отшельника» во II главе, «Изгнанник» — в V, «Король вод» и «Серенада» — в VIII).
Эпиграфы, предпосланные каждой главе Льюисом, Арто, по всей видимости, нашел удачными и почти везде сохранил, причем, в отличие от де Вайи, пересказавшего стихотворные отрывки, предложил свои поэтические варианты. Исключением являются лишь две главы — X, где, вместо пространного эпиграфа из Вильяма Каупера, Арто ограничивается одной иронической фразой «Да здравствует свобода!», и знаменитая XI.
XI, кульминационной главе романа Арто придавал особое значение. Об этом он говорит в «Предуведомлении» к роману, отмечая, что передал эту главу почти дословно, чтобы не нарушить ее мрачного, «сатанинского» колорита. Льюис избрал эпиграфом к XI главе отрывок из Мэтью Прайора о всемогущем Боге и слабом человеке, созданном по его подобию: не доверяйте обманчивой, кажущейся силе своей, — вы слабы и ступаете по краю пропасти, дьявол подстерегает человека и в любую минуту может увлечь за собой в безбрежный роковой океан. Эпиграфу из Прайора Арто предпочел лаконичные строки Бодлера из «Цветов зла», удачно дополнившие заглавие XI главы:
«И крикнут все тогда:
Ты опоздал, о трус! Умри. Пришел твой срок».
В XI главе Арто действительно стремился как можно меньше отступать от Льюиса, но, верный своему принципу, он все-таки по-прежнему подчиняет перевод главному — действию, словно вылущивая суть каждого долгого абзаца, каждой слегка растянутой фразы. Мысль Арто, не задерживаясь на несущественных с его точки зрения деталях, уверенно скользит вперед. Порой он добавляет зловещие мазки, намеренно сгущая темные, мрачные тона. Все, что говорит пылающий преступной страстью Амбросио, в версии Арто звучит эмоциональнее, чем у Льюиса. В XI главе, как и во всем романе, Арто удается задать и выдержать ускоренный, напряженный ритм, его язык взволнован и красочен.
Попытка Арто по-своему «рассказать» современникам «Монаха» Льюиса оказалась весьма успешной: роман с его четко выдержанной ритмичной мелодикой цепко удерживает читательское внимание. Внимательно изучив перевод, выполненный Леоном де Вайи, Арто как бы заново переписал роман, ничего в нем существенно не меняя, создал нечто новое и во многом иное, смелыми живописными мазками обновил старинный сюжет. Как будто перед нами две вариации на одну предложенную тему — «Монах» Льюиса и «Монах» Арто, талантливо выполненные и равно достойные внимания. Одна из них выписана дотошно и скрупулезно и не боится длиннот медленно текущего рассказа, другая — фантазия на тему Льюиса — словно все время старается обогнать первую, торопится вперед, стремительно движется от начала к трагическому финалу.
Галина Федорова