По-видимому, трудно подыскать более подходящее и более буквальное подтверждение старой истины: где тесно словам, там мыслям просторно, чем сжатая ленинская формула о совпадении логики, диалектики и теории познания.
Весь ход развития современной науки со все большей очевидностью свидетельствует о том, что не может быть построена объективно-истинная теория реальности независимо от объективно-истинной теории ее постижения, поскольку и та и другая трактуют по существу «одно и то же». Учение о мире и учение о его познании, логика и методология науки практически сливаются в некую единую дисциплину, делающую излишним употребление трех различных терминов. В самом деле, ведь научная, теоретическая картина действительности не только воспроизводит определенное предметное содержание, но и реализует определенную логическую форму, способ подхода науки к реальности, метод ее теоретического описания. В силу этого сами содержательные предметные определения объекта могут быть приняты за объективно-истинные лишь с учетом той строго определенной последовательности их получения, которая составляет основу принятой в данной науке логической системы теоретического описания. В противном случае все определения теории вырождаются в фикции.
Это обстоятельство, по всей видимости, составляет одну из самых фундаментальных черт науки XX века, в особенности же такой, как физика. «Физика, – писал А. Эйнштейн, – представляет собой развивающуюся логическую систему мышления»[108]. Ее отношение к общей теории познания может быть, по-видимому, определено лишь степенью универсальности ее принципов. Но даже и с этой стороны, как указывает В. Гейзенберг, «возникшие с развитием атомной физики формы мышления достаточно широки, чтобы охватить самые различные стороны проблемы жизни и связанные с ними направления исследований»[109]. Насколько далеко простираются возможности «расширения атомного учения для объяснения всех процессов, включая и духовные процессы (жизнь и сознание)»[110], – этот вопрос в данной связи принципиального значения не имеет. Важно лишь то, что современная физика практически реализует не только определенное понимание предмета, но и определенный способ его воспроизведения в теории, форму мышления. Сказанное, разумеется, относится не только к физике.
С другой стороны, для марксиста не вызывает сомнения и факт зависимости этих форм мышления от соответствующих форм материального бытия. Революция в физике связана не с постулированием логических принципов, а с осмыслением новых опытных данных, не только независимых от наличных принципов «классического» периода, но и прямо противоположных им. Эти обстоятельства, определившие развитие физики XX века, общеизвестны. Влияние новых опытных данных на формирование новых форм мышления в физике, как и в других областях науки, однако, не настолько просто, чтобы можно было истолковать эти формы как слепки с «непосредственно данного». Утверждение в физике ненаглядных принципов интерпретации ее положений приводит к тому, что предмет оказывается «данным» лишь при определённых теоретических, логических предпосылках, так что определения предмета оказываются одновременно и определениями процесса познания его. Иными словами, теоретические определения могут быть приписаны предмету лишь с учетом уровня конкретного постижения его. Эти определения поэтому оказываются в такой же мере свойствами объекта, как и типами истин, высказываемых о нем. Они суть определения предмета на некотором уровне его конкретного постижения. Поэтому они представляют собой одновременно и формы бытия, рассматриваемого в аспекте определенного «среза», и формы мышления, рассматриваемого на определенном этапе его движения к конкретности. Здесь более, чем где бы то ни было, требуется диалектика, совпадающая с логикой и теорией познания.
Дело заключается, конечно, не только в том, что, как выражается Гегель, «законы движения небесных тел не начертаны на небе». Столь же мало «начертанными» оказываются и сами эти тела, т.е. объекты научного познания вообще[111]: сам объект, как специфический предмет науки, «дается» лишь по ходу его теоретических определений. Процесс же выработки этих определений регулируется законами не только физики, но и теории познания и логики – диалектической логики.
С не меньшим основанием это же следует сказать о математике, лингвистике, химии, биологии и т.д. Что же касается политической экономии, то основные принципы диалектической логики были развиты Марксом именно на материале этой науки.
Это, пожалуй, первое и самое фундаментальное обстоятельство, которое необходимо учитывать в исследовании методологических проблем современной науки.
Второе обстоятельство, связанное с первым, развивающее и конкретизирующее его, заключается во все возрастающей абстрактности современных теорий. Дело заключается не только в абстрактности символического языка науки, но и в абстрактности самого ее предмета. Мир современного физика, химика, геометра и т.п., мир математических выкладок, формул, допущений, идеализации и т.д. имеет мало общего с миром нашего повседневного опыта. Однако существо этой тенденции научного познания заключается совсем не в этой абстрактности. Необходимо со всей определенностью подчеркнуть (что, к сожалению, делается очень редко), что абстрактность есть внешняя, чисто негативная характеристика современного теоретического знания, не раскрывающая его существа. За этой тенденцией скрывается более глубокий процесс перестройки методологических основ современной науки.
Определения предмета, как уже отмечалось выше, не могут быть непосредственно заимствованы из опыта в произвольной последовательности. Наука обрабатывает опытный материал, осуществляет срез, позволяющий выявить собственную структуру объекта как специфического предмета данной науки. В результате этой обработки устанавливается элементарное бытие предмета по отношению к которому все остальные представляют собой лишь модификации. Реализуя определенный «угол зрения», отвечающий специфической природе данной науки, теория, естественно, отвлекается от всего того, что лежит за его пределами. Поэтому она необходимо оказывается абстрактной[112].
Положительное содержание отмеченной тенденции составляет стремление к единообразному, монистическому, имманентному объяснению фактов или, что то же самое, к имманентному объяснению области однопорядковых, логически сопоставимых явлений. Не только математика и физика, но и химия, биология и лингвистика ставят своей задачей объяснить свой специфический предмет из него самого, из его собственных внутренних закономерностей как внутренне единую, спаянную область, как единство многообразного, т.е. конкретно.
Этот принцип монизма, конкретного, имманентного анализа фактов есть общее качество теории. Он прямо противоположен абстрактности, которую превращает в свой подчиненный, рабочий момент. Этот принцип реализует отмеченную Энгельсом универсальную потребность «развить какую-нибудь науку в ее собственной, присущей ей внутренней связи»[113]. Или, словами Ланжевена: «Природа как будто нарочно являет нам действительность в ее самых сложных аспектах, и с нашей стороны требуется много усилий, чтобы высвободить более простые представления, с помощью которых мы воссоздаем картину мира»[114].
Осуществляя принцип монистического, имманентно-конкретного объяснения мира, наука, естественно, вступает в противоречия с обыденными представлениями о конкретности. Картина мира, возникающая перед умственным взором теоретика, зачастую прямо противоположна той, которая открывается перед глазами созерцателя. Верно также и то, что расхождение между миром нашего повседневного опыта и миром теоретических построений науки имеет в своей основе реализацию принципов «логически однородной системы мышления» (А. Эйнштейн), стремление к «простоте описания», «угол зрения», органически присущий данной науке. Однако неверно, что мир современного физика строится «лишь посредством свободного вымысла»[115] и что принцип логической «простоты», единообразия, гомогенности представляет собой априорную установку теоретического мышления.
Следующая важная тенденция, выступающая все более явственно по мере развития современной науки, – это тенденция ко все большей формализации не только метода, но и предмета теории. Эта тенденция при одностороннем подходе к ней (без учета диалектики) приводит к идеалистическим философским выводам (в позитивистской «философии науки»). Тенденция эта состоит в единообразном объяснении разнородных по содержанию фактов, явлений и процессов объективного мира, основывающемся на совпадении формы и структуры их закономерностей, на изоморфизме. В силу этого исследование формы явлений самой по себе, «как таковой», начинает составлять предмет специального изучения. Спекулируя на достижениях современной науки, позитивизм заявляет о крахе «субстанционального» подхода к предмету теории и, следовательно, о субъективности этого предмета. Основной задачей теоретических дисциплин им объявляется задача описания или конструирование «чистой» формы, как таковой, «чистых соотношений», абстрактных схем, связей, символов.
Это обстоятельство заставляет уделить особое внимание анализу старой философской проблемы материи и формы, субстанции и ее акцидентальных выражений на материале современной науки.
Выше мы стремились показать, что философия, рожденная в борьбе с мифологическим сознанием, первоначально была призвана удовлетворять возросшую потребность человека в научно-теоретическом познании действительности, в объяснении мира из него самого без всяких посторонних прибавлений. Поэтому философия и представляла собой не что иное, как теоретическое познание как таковое. Отсюда и проблемы философии оказывались просто проблемами человеческого познания вообще. Никакой специфической «методологии» для решения этих проблем и не требовалось, ибо между предметом знания и формами его постижения не существовало никакого несоответствия. Философия не выдвигала никаких специфических «научных» принципов, которым должно было бы удовлетворять познание. Эти принципы были даны в самом предмете и выдвигались по мере его усвоения.
Такое положение вещей естественно: предметом теоретического познания являлась универсальная существенность всего существующего, всеобщие формы бытия. Собственно говоря, сущность всех вещей одна – материя, закономерно организованная и закономерно движущаяся. Эта ее существенность состоит в ее целостности, единстве. Поэтому и все единичные предметы познания, предметы опыта признаются существенными лишь постольку, поскольку они принадлежат этому единству, этой целостности.
«Точка зрения науки, теоретического познания, в его противоположности обыденному, дана в самом предмете; она есть точка зрения самого предмета, взятого в его чистой существенности, т.е. в его единстве, в его целостности. Поэтому Гераклит и утверждает, что реализация этой «точки зрения» философии состоит лишь в том, чтобы «прислушиваться к Логосу», ко всеобщему, к универсальной устойчивой сущности вещей.
Господство Гераклитова «Логоса» над миром «становления» есть не что иное, как господство природы целого над своими частными моментами. Логос не исчезает и не растворяется в частностях. Логическое мышление не должно идти на поводу у частностей, иначе за деревьями оно не увидит леса. Именно поэтому Гераклит и другие мыслители видят в Логосе «мировую душу», вкладывая в это понятие исключительно, как нам думается, логическое, а не психологическое содержание. Как человеческая личность господствует над своими влечениями, аффектами и т.п., так и универсальный Гераклитов Логос господствует над всеми отдельными состояниями Огня.
Точка зрения науки, не идущей на поводу у случайных впечатлений и ситуаций, и есть точка зрения этого единства, этой универсальной сущности, точка зрения предмета «самого по себе», т.е. рационально понятого. И эта точка зрения единственна. Поэтому и наука могла существовать только в форме философии, утверждающей и последовательно реализующей точку зрения этого единства.
Пройдя известные этапы своего развития, философия подошла к моменту, когда вследствие своей собственной диалектики, она необходимо порождает различные науки, а, следовательно, и «точки зрения» различных единств. Именно здесь и возникают специфические методологические принципы и проблемы научного познания в отличие от человеческого познания вообще, специфические требования данной своеобразной науки к предмету и к познанию. С этого момента философия перед лицом науки представляет общие закономерности человеческого познания, фиксирует в своих методологических принципах универсальные свойства действительности как таковой, с целью корректировки представлений о той «действительности», которая постулируется каждой отдельной научной дисциплиной.
Эту ситуацию во всей ее напряженности мы усматриваем уже в философии Аристотеля, впервые поставившего вопрос: «Составляет ли рассмотрение причин дело одной или нескольких наук?». В исследовании сущности он видел главную цель науки. Поистине эпохальное значение имеет его рассуждение: «... Если наука имеет своим предметом сущности, то рассматривает ли все сущности одна наука или несколько их?».
Теперь цеховому «научному» человеку философия противопоставляет целостного человека, познающего целостный мир. Философия превращается в методологию. Следствием такого разделения труда в области теоретического познания является возникновение в рамках каждой науки специфически философских или «методологических» проблем.
В рамках самой философии Аристотеля было выяснено, что каждая вещь может представлять различные типы единства, различные роды целостности. Эти «роды единств» и есть категории. Поскольку каждая вещь может быть рассмотрена в «различных отношениях», постольку одна и та же вещь может представлять собой различные сущности, ибо сущность, как мы старались показать выше, устойчивая определенность вещи, есть не что иное, как ее функция в некоторой системе вещей, которая и сообщает возможности сущности действительность. Эта действительная сущность есть форма.
Тем самым дана уже такая форма знания, наука (или, точнее, науки). Наука возникает не в противоположность философии, как утверждают позитивисты, не как антипод философии, заключаемой в общие рамки с религией[116], а как естественный результат самой диалектики философского познания, впитавшего в себя практический социальный и производственный опыт человечества.
С этого момента наука уже не просто познает действительность, но познает «особого рода» действительность, действительность «под определенным углом зрения», в ключе некоторой специфической формы. Так, например, геометрия исследует не пространственные вещи, а пространственные формы вещей или пространственные вещи под углом зрения пространственной формы, как таковой.
Вследствие этого возникает известное расхождение между предметами опыта и предметами научного познания, возникает некий «особый смысл» существования, который приписывается предметам научного познания, скажем, математического. Этот момент прекрасно сознавал уже Аристотель. Он утверждал, что предметы простого «здравого смысла» существуют как-то иначе, чем «предметы» геометрии. В дальнейшем это расхождение еще более усиливается, так что не только современная математика, но и современная физика, даже лингвистика испытывают сильное искушение приписать своим объектам некое «специфически научное бытие». Но здесь же возникает и специфически философская проблема реальности.
Вдумайтесь в это рассуждение Аристотеля: «Что математические предметы не являются сущностями в большей мере, нежели тела, и что они по бытию не предшествуют чувственным вещам, но только логически, а также, что они не могут где-либо существовать отдельно, об этом теперь сказано достаточно; а так как они не могли существовать и в чувственных вещах, то ясно, что либо они вообще не существуют, либо существуют в особом смысле и вследствие этого – не непосредственно: ибо о бытии мы говорим в различных значениях»[117].
Вот этот «особый смысл» и оправдывает существование отдельной науки, такой, скажем, как математика. Аристотель говорит об опосредованном существовании предметов математического познания. Роль посредника и выполняет специфическая «точка зрения» науки, «угол зрения», которого ученый, как работник своего цеха, должен придерживаться. С этого момента для познания недостаточно просто разума и предмета; между разумным субъектом и действительностью встает «Наука» – специфическая природа научного познания, его познавательные требования, принципы, критерии и условия. Научным познание оказывается лишь в том случае, если оно удовлетворяет этим условиям.
Встает вопрос об отношении этих условий к универсальным условиям человеческого познания. Именно этот вопрос и призвана теперь решать философия.
Таким образом, уже в философии Аристотеля имплицитно содержится признание того факта, что универсальной абстрактно-истинной характеристики вещи наука дать не может. В различных системах вещей, в различных целостностях вещь выступает как выражение различных сущностей. Философия не может быть единственной наукой о сущности. Многообразие сущностей необходимо полагает и многообразие видов познания действительности. Каждый из них реализует свой собственный «угол зрения на вещи». Необходим, следовательно, дифференцированный подход к вещам, необходим анализ.
Среди множества принципов, или «специфических условий», или требований, предъявляемых познанию в каждой отдельной отрасли «науки», первое место, без сомнения, принадлежит принципу гомогенности.
Реализуя некоторый «угол зрения», теория, естественно, трансформирует и унифицирует факты, вводит их в некоторое новое поле в качестве простых элементов, рассматривает в особой среде как математические, физические, лингвистические и тому подобные факты.
Понятно, что при этом неизбежно возникает расхождение между опытом и научными понятиями. Так, например, А. Эйнштейн говорил о «постоянно увеличивающейся бреши между основными понятиями и законами, с одной стороны, и следствиями, которые должны быть приведены в соответствие, и нашим опытом – с другой, бреши, которая все больше и больше расширяется по мере развития унификации логической структуры, т.е. по мере сокращения числа логически независимых элементов, необходимых для основания всей системы»[118].
Таким образом, возникает сложная философская проблема об отношении научных понятий к реальности.
На первый, самый поверхностный, взгляд кажется, что этой специфической средой, обладающей собственным коэффициентом преломления и трансформирующей факты непосредственного опыта, является среда самой науки, научного познания. Поэтому «приведение» научных понятий в соответствие с нашим опытом должна осуществлять особая философская «наука о науке», о способах образования и преобразования научных знаний – методология. Такая наука должна отличаться как от старой онтологии и гносеологии, так и от самой науки, ибо «знание о научном знании» обладает «спецификой», существенно отличающей его как от самого знания о предметах, так и от знания о человеческом познании вообще.
Делая «поправку» на «специфику науки», как на «принцип гомогенности», мы, казалось бы, можем разрешить антиномию между теорией и действительностью. В этом случае проблема решалась бы следующим образом: научное понятие есть образ действительности, видоизмененный наукой, преследующей свои специфические цели. Наука, как специфическая отрасль деятельности человека, обладает специфической логикой, налагающей свой отпечаток на характер ее объектов.
Это решение проблемы, однако, покупается слишком дорогой ценой, а именно ценой отказа от исследования «логики вещей», от того самого «Логоса», следование которому было главным заветом античной философии. А это, в свою очередь, как мы увидим ниже, приводит философию, к субъективизму.
Все это заставляет внимательнее проанализировать «методологический вариант» решения философской проблемы, прежде всего – указанный «принцип гомогенности». Речь прежде всего будет идти об абстракции предмета науки: имеет ли эта абстракция объективный, от науки и ученого не зависящий смысл или же только «методологический», т.е. условный? От решения этого вопроса зависит и понимание природы самого научного метода.
Принцип гомогенности в научно-теоретическом познании с наибольшей полнотой теоретически осознан и впервые применен в научном исследовании Марксом[119]. Возведение здания теоретической концепции предполагает мобилизацию только таких аргументов и фактов, которые раскрывают сущность и специфическую природу исследуемого предмета. Только в этом случае исследование носит активный характер: ученый не копирует слепо природу, но действительно активно «вопрошает» ее (Кант), т.е. рассматривает под определенным «углом зрения», который для каждого отдельного случая определен характером той науки, от лица которой он ведет исследование.
В обычных условиях этот «угол зрения» представляется чем-то само собой разумеющимся до тех пор, пока мышление протекает в традиционных для данной науки формах. В этих «нормальных условиях» для математика или физика, химика или биолога, экономиста или лингвиста разработка специфически математического или физического, химического или биологического, экономического или лингвистического подхода к явлениям действительности не составляет еще особой проблемы. Этот способ подхода заранее дан вместе с традиционным материалом данной науки, «задан» ученому. В этом, однако, кроется опасность возникновения иллюзии априорности логических основ науки, иллюзии, систематически развитой Кантом в целую философскую доктрину. Следует сказать, что априористические концепции исторически возникают и развиваются чаще всего именно в этих «нормальных условиях».
Совсем иначе обстоит дело, когда соответствующий «угол зрения» еще не выработан или когда он уже несостоятелен, в этих условиях не может быть речи об априорности логических принципов науки; «простой» вопрос об усвоении соответствующего «угла зрения», решаемый обычно практически в ходе обучения, вырастает в сложную философскую проблему об отношении теории к опыту, к реальности, к другим научным дисциплинам.
Необходимость дифференцированного, гомогенного (в указанном логическом смысле) подхода к явлениям природы в науке и несостоятельность универсально-философского способа решения проблем хорошо показали А. Эйнштейн и Л. Инфельд в своей книге «Эволюция физики» на примере того же Аристотеля и Галилея.
«Самая фундаментальная проблема, остававшаяся в течение тысячи лет неразрешенной из-за ее сложности, – это проблема движения... Наша интуиция связывает движение с такими действиями, как толчок или тяга... Кажется естественным заключение, что чем сильнее действие, оказываемое на тело, тем больше будет его скорость. Карета, запряженная четверкой лошадей, движется быстрее, чем карета, запряженная парой. Таким образом, интуиция говорит нам, что скорость существенно связана с внешним воздействием... Может быть, главным основанием продолжительной веры в эту интуитивную идею повсюду в Европе был великий авторитет Аристотеля. В «Механике», в продолжение двух тысяч лет приписываемой ему, мы читаем: «Движущееся тело останавливается, если сила, его толкающая, прекращает свое действие»... Новый же путь, указанный Галилеем, таков: если ничто не толкает и не тянет тело или если на тело ничто не действует каким-либо другим образом, короче говоря, если на тело не действуют никакие силы, оно покоится или движется прямолинейно и равномерно, то есть всегда с одинаковой скоростью по прямой»[120].
Эмпирически нет никакого сомнения в том, что скорость фактически связана с силой, прилагаемой к движущемуся телу, теоретически же эта связь недействительна, несущественна. Необходимо разложить сложное явление на элементы, выделить предмет механики в чистом виде, изолировать его от побочных обстоятельств и рассмотреть его собственные закономерности.
Открытие Галилея положило начало новой науке.
«Открытие, сделанное Галилеем, и применение им методов научного рассуждения были одним из самых важных достижений в истории человеческой мысли, и оно отмечает действительное начало физики. Это открытие учит нас тому, что интуитивным выводам, базирующимся на непосредственном наблюдении, не всегда можно доверять, так как они иногда ведут по ложному следу»[121].
В этом открытии вскрывается какая-то своеобразная действительность науки, зачастую прямо противоречащая действительности опытного познания. Возникает серьезная философская проблема об отношении этих двух действительностей. «Отношение между непосредственными наблюдениями и теми понятиями, которые мы употребляем в «научном описании», является главной темой, с которой имеет дело философия науки»[122].
Было бы напрасным трудом утешать себя укоренившимися еще со времен Аристотеля соображениями, что предмет науки – это «просто» результат абстракции: возьмем движущееся тело, отбросим то-то и то-то и получим предмет механики. В том-то и заключается весь вопрос, что «отбрасывать» мы можем самые различные свойства предметов. Дело заключается не просто в абстрактности подхода науки к предметам опыта, а в том, что эта абстракция продиктована пониманием сущности предмета. Исследуется ведь не предмет в абстракции, а именно сущность предмета, которую одна абстракция сама по себе нам никогда не способна дать.
«Загвоздка» заключается как раз в том, что один и тот же предмет может рассматриваться с разных точек зрения и потому представлять собой различные сущности. Абстракция находится как раз «на службе» у этих сущностей, а не наоборот.
Тот же пример со свободным падением тела в пространстве весьма остроумно использует в своей книге и Ф. Франк. Он говорит о том, что один и тот же факт – падение кусочка папиросной бумаги – мы можем «идеализировать» по-разному, отвлекаясь от плотности среды и ее движений и рассматривая падение кусочка бумаги в вакууме или, напротив, рассматривая это падение как движение в плотной среде. Получим разные закономерности. В каждом из этих случаев за «существенное» будут приняты различные условия. Сам же факт допускает с одинаковым основанием и ту и другую абстракцию: ведь как абсолютный вакуум, так и абсолютно плотная среда – одинаково фикции в отношении к этому факту.
Получается, что с точки зрения физики наблюдаемое – лишь «знак физического факта», и «для того чтобы этот знак породил научные высказывания, – цитирует Франк С. Лангер, – его нужно истолковать»[123]. А истолкование зависит от «точки зрения», ибо сущность имеет смысл лишь в отношении к той цели, которую ставит перед собой субъект, ученый[124]. Получается, что наука – сфера произвола и субъективизма.
Этот пример ясно показывает, что универсальное, для всех случаев справедливое истолкование эмпирического факта дать невозможно, поэтому каждая наука со своим своеобразным истолкованием имеет право на существование. Вместе с тем также ясно, что утрата философией монопольного права на истолкование фактов создает угрозу утверждения субъективизма.
Позитивистская философия и старается превратить эту угрозу в реальность. По мнению того же Франка, эмпирическая вещь представляет собой некий «смешанный агрегат» свойств. Этому «агрегату» наука противопоставляет «интеллигибельные принципы», которые ничего общего не имеют с реальностью, с опытом, с практикой. «Из утверждений относительно абстрактных терминов мы никогда не можем вывести ничего о наблюдаемых фактах. В механике мы можем узнать, какими функциями переменной t являются переменные х, у и z. Но это ничего не говорит нам о наблюдаемом мире»[125]. Аналогично рассуждает и Рассел. Нет нужды умножать аргументы подобного рода.
Принцип гомогенности в позитивистской философии оборачивается «принципом терпимости» (Toleranzprinzip)[126], т.е. «точки зрения» на вещи, реализуемые научными дисциплинами, принципиально равноценны, одинаково допустимы, произвольны. Они – либо дело вкуса, либо результат соглашения, «конвенции» (А. Пуанкаре), либо случая. «Для анализа науки способ получения общих принципов не имеет большого значения. Общие принципы могут прийти человеку во время сна... В “логике науки” в отношении общих принципов имеет значение не способ, каким мы получаем их с помощью индукции, а способ, каким мы выводим из них с помощью дедукции весь остальной состав науки»[127].
«Точкой опоры», которая позволяет науке «перевернуть земной шар», оказывается точка зрения ученого, субъекта. Эта «точка опоры» взвешена в пустоте. Ясно, что марксистское решение проблемы должно состоять в утверждении этой точки опоры в самих вещах. «Истолкование факта» – функция самой действительности, а не субъекта.
Традиционная «теория абстракции» оказывает очень плохую услугу науке, ибо выбор той или иной абстракции необходимо связывается с субъектом, и только с ним. «Выбор всегда необходимо субъективен. Это забота отдельного представителя науки – делать выбор. Никто тут не может ему что бы то ни было предписывать, даже хотя бы рекомендовать. Ибо выбор всегда связан с ценностью, а ценность доказать нельзя»[128].
Можно посмотреть на дело и так, что, скажем, предмет политической экономии – «это область интересов всех тех, кто либо сам себя называет экономистом, либо назван так другими»[129], ибо если наука в целом и обоснованно делает свой выбор, то ведь в каждом отдельном частном случае применения науки к практике и опыту мы оказываемся опять-таки в сфере произвола: ведь применяет-то науку человек, личность, скажем, экономист, кто же поручится, что экономические аргументы в каждом данном случае привлечены правомерно? Сам экономист? Но тогда экономические объекты возникают вследствие мановения «волшебной палочки» экономиста с его «точкой зрения». Сам же предмет не может противостоять этому насилию. Совершенно ясно, что «экономический аспект» должен быть на основании вполне объективных критериев зафиксирован в самом предмете, а не в сознании ученого.
Беда же заключается в том, что на практике дело зачастую именно так и обстоит: объект рассматривается как поле, по которому вкривь и вкось, срезая углы и неровности, снуют бульдозеры «специалистов». Вы хотите знать, что такое мышление? Спросите об этом физиолога. Или психолога. Еще лучше – кибернетика, нынче это модно. У каждого готова «точка зрения». «Специалисты» вмиг растащат наш предмет по кускам. Хорошо, что наша «вещь» – мышление – может сопротивляться, у нее есть адвокат – философия. Бессловесная же природа беззащитна. Нелегко ей противостоять домогательствам «специалистов»!
Дуализм предмета науки и предмета опыта некоторыми авторами «преодолевается» «методологически», другими – «гносеологически».
Рассмотрим прежде всего первый вариант.
Г.П. Щедровицкий предлагает остроумное решение вопроса, которое, однако, не может нас удовлетворить. Это решение состоит в различении «объекта» и «предмета» знания. «Объект существует независимо от знания, он существовал и до его появления. Предмет знания, напротив, формируется самим знанием. Начиная изучать или просто «включая» в деятельность какой-либо объект, мы берем его с одной или нескольких сторон. Эти выделенные стороны становятся «заместителем» или «представителем» всего многостороннего объекта; они фиксируются в знаковой форме знания. Поскольку это – знание об объективно существующем, оно всегда объективируется нами и как таковое образует «предмет». В специально-научном анализе мы всегда рассматриваем его как адекватный объекту. И это правильно. Но при этом надо всегда помнить, – а в методологическом исследовании это положение становится главным, – что предмет знания не тождествен объекту; он является продуктом человеческой познавательной деятельности и, как особое создание человечества, подчинен особым закономерностям, не совпадающим с закономерностями самого объекта. Одному и тому же объекту может соответствовать несколько различных предметов. Это объясняется тем, что характер предмета знания зависит не только от того, какой объект он отражает, но и от того, зачем этот предмет сформирован, для решения какой задачи»[130]. Иными словами: «предмет» – это моделированное в знаковой системе одно из свойств (или группа отдельных свойств) многообразного объекта. В определение «предмета» со стороны его содержания входит цель, которая и выделяет из всей совокупности «сторон» предмета существенную сторону. Здесь мы вернулись к тому пониманию сущности, которое развивает Ф. Франк в цитированном отрывке из его книги.
Дело, конечно, вовсе не в том, чтобы кивать на такое совпадение мыслей. Это совпадение свидетельствует лишь о том, что перед нами налицо проблема, которую автор ставит и пытается разрешить. Хуже, когда она не только не решается, но и не ставится.
Прежде чем проанализировать эту точку зрения по существу, хочется высказать несколько частных (в данной связи) соображений. Явления, о которых пишет Г.П. Щедровицкий, действительно имеют место, и от них не отмахнешься «парой фокуснических фраз». Действительно, вообще говоря, наука рассматривает не объекты как таковые, а предметы, представляющие не только свойства вещей, но и уровень нашего суждения о них, степень их освоения. Действительно, предмет научного познания исследуется через замещающую его (по преимуществу, но не исключительно) знаковую модель. Действительно, совпадение этой модели со свойствами «объекта» относительно, а не абсолютно, и представитель этой науки, «специалист», склонен рассматривать это совпадение как абсолютное, доверяя своей модели, за исключением периодов «революционной ломки» научных принципов и понятий. Вообще автор с полным основанием показывает в своей работе несостоятельность натуралистической концепции научного познания.
Но неверно то, что объект становится предметом науки, «включаясь в познание». Неверно, что «предмет знания формируется... самим знанием». Неверно, что «замещающая модель» и есть предмет знания, что социальная природа научного знания исчерпывается знаковой формой его реализации и обращения в обществе. Объект становится предметом науки, «включаясь» в действительность, отличную от его собственной природы (в случае с математикой – в человеческую действительность). Но неверно, что эта действительность есть действительность знания.
Г.П. Щедровицкий прибегает для иллюстрации своей мысли к арифметике, показывая операции замещения при счете объектов. Надо сказать, что этот пример неудачен. Математика слишком своеобразная область, чтобы обращаться непосредственно к ней для иллюстрации закономерностей научного познания. Характер этой «специфики» мы постараемся показать ниже, а пока только заметим, что операция счета предполагает включение объекта не просто в систему познания, но и в систему материально-практической деятельности, в систему производства, которая столь же объективна, как и сам включаемый в нее объект. Поэтому куда правильнее будет сказать, что не знание создает предмет из объекта, а объективная материально-практическая, производственная деятельность, которая одновременно создает и само знание со всеми его «включениями».
Не всегда предмет науки возникает в процессе включения объекта в деятельность человека. В большинстве случаев это включение одной системы вещей в другую, одной системы «объектов» в другую систему «объектов» осуществляется независимо от человеческой деятельности. Следовательно, и сам предмет науки возникает в системе вещей, а не в системе «наука – вещи». Натурализм действительно несостоятелен, но не потому, что объект необходимо брать на стыке с познанием, а потому что возникающая на этом «стыке» реальность несводима к свойствам той или другой системы вещей (включаемой и включающей) в отдельности. Думается, что ни «методология», ни «гносеология» здесь не помогут делу. Методология и гносеология необходимы лишь там, где требуется уточнить уровень и способ фиксирования этого «стыка», этого «предмета». Модель – лишь способ фиксировать предмет, существующий независимо от нее, и методология с гносеологией необходимы лишь для того, чтобы суметь отличить модель от «предмета», а не «предмет» от объекта. Модель как раз и возможна потому, что собственная природа вещи, функционирующей в некоторой системе, отличной от нее самой, практически «снята», нейтрализована этой системой.
Модель есть воспроизведение формы «для себя бытия» вещи. Эта форма не создается, но лишь воспроизводится моделью. В сущности, и процесс развития есть не что иное, как процесс непрерывного моделирования, вовлечения все новых и новых вещей в систему, «гашение» их «собственной природы», нивелировка собственного «строения», уподобление строению развивающегося объекта. Научная модель – лишь бледный образ этого процесса.
Нетрудно показать, что «методологический» способ решения нашей проблемы, предполагающий операциональное определение предмета науки и категорию цели, заключает в себе логический круг: цель входит в определение предмета, его «существенной стороны». Таким образом, сущность определяется через цель. А цель? Ведь цель в ее рациональном выражении есть не что иное, как некий внутренний, содержательный образ предмета, который мы хотим видеть осуществленным. Цель тоже есть некоторый предмет, хотя и воображаемый. Этот предмет вполне может и должен быть определен в содержательных категориях логики. Таким образом, предмет геометрии, например треугольник, получается через «замещение» вещи... треугольником. Иными словами, наука «видит» в «объекте» (употребляя терминологию Щедровицкого) лишь свой «предмет», а в предмете можно усмотреть только саму науку. «Предмет» определяется через науку, а наука определяется через предмет. «Задача» – это просто нереализованный предмет, а предмет – лишь реализованная задача. Где же здесь выход? – Его нет, сколько мы бы его здесь ни искали. Предмет должен быть дан, а не «задан». Другого пути здесь нет, если мы хотим рассматривать проблему только «методологически».
«Методологическое» рассмотрение предполагает, как мы видели, что никакой специфики в предмет познания теоретическое знание с собой не привносит. Оно лишь комбинирует данное, отбрасывает или привлекает готовые свойства объекта. «Задан» лишь способ комбинирования, «заданы» формы научной деятельности, приемы научных «манипуляций» с вещами.
«Методологический» подход к проблеме предмета науки вовсе не обязательно следует расценивать как позитивистский. Авторы-марксисты, придерживающиеся этой концепции и опирающиеся на теорию отражения, отдают себе отчет в том, что «... именно методология и теория познания... оказываются учением об объектах и областях объектов, т.е. обязательно включают в себя моделирующую мир онтологию. Поэтому ошибочным является тезис, время от времени всплывающий в философской литературе, что-де «теория познания и логика являются наукой о деятельности и процессах познания, а не о мире»[131]. Поясняя, что такое «моделирующая мир онтология», тот же автор делает очень важное разъяснение: «Методологическая онтология не имеет ничего общего с натурфилософией: она существует в системе методологии и создается не на основе анализа физической, химической или какой-либо иной эмпирии, а на основе анализа человеческой деятельности – производства (практики) и мышления»[132].
Здесь уже по-иному определены предмет и задачи философии, чем в той «натурфилософии», с которой мы ранее имели дело. Задача философии, понятой как методология, заключается в анализе научного знания, в исследовании путей его развития и его перспектив на основе исследования всеобщих законов не природы как таковой, но человеческой материальной и духовной деятельности. Эта деятельность и представляет собой ту реальность, которая и является собственным предметом философии. Наиболее интенсивно эта область разрабатывалась Кантом, Фихте и Гегелем. Новый подход к философии позволил избежать заблуждений старой натурфилософии, претендовавшей на универсальную истину.
Нет нужды рассматривать эту тему в историко-философском плане. Как бы ни был важен для философии такой подход, он все же не мог превратиться для нее в столбовую дорогу. Ведь уже в философии Гегеля преодолен кантианско-фихтевский субъективизм, рассматривавший формы деятельности (правда, только духовной) в качестве единственной и абсолютной реальности. Уже у Гегеля формы духовно-творческой деятельности рассматриваются не сами по себе, но как выражение универсальных объективных законов, имеющих силу и для человека и для природы. Тем большее значение должно иметь это обстоятельство для марксистской философии.
В самом деле, принцип материалистического монизма с необходимостью ставит вопрос об отношении законов деятельности (взятых со стороны содержания) к законам природы, о выявлении общих закономерностей всей действительности, о тождестве этих закономерностей по содержанию. Поэтому указание на «деятельность», само по себе важное, так же мало разрешает нашу проблему, как указание на «природу» в старой натурфилософии. Выше уже было сказано, что основное содержание истории монистической философии греков – это поиски некоей «натуральной логики», т.е. тенденция, рациональным выражением которой является диалектика.
Содержит ли «логика деятельности» (включающая и деятельность научную) ответ на вопрос о природе научного знания, о специфике его предмета, о логике науки? Нам думается, – нет. Не в универсальной «логике вещей», а в специфической логике деятельности ищет методологическая концепция философии ответ на интересующий нас вопрос. Поэтому даже если допустить, что она обосновывает отношение научного знания к его объекту, то нерешенным остается вопрос о ее собственном обосновании.
Подведем некоторые итоги рассмотрения этой «методологической» концепции философии и научного познания.
1. Решающим обстоятельством для нее является признание многозначности эмпирического факта. Единичные вещи, явления, события сами по себе еще не представляют какую-либо определенную сущность, не обладают устойчивой формой. Эмпирический факт – лишь аморфный материал, не обладающий собственной логикой, символ, который еще надо «интерпретировать», истолковать.
2. Система, интерпретирующая факты и полагающая определенную форму их рассмотрения, – это система знания, система науки, с ее «углом зрения», с ее собственной логикой, с ее «языком». Интерпретация факта, явления, единичной вещи или события – функция теории, но не самой действительности.
3. Реализуя определенный «угол зрения», теория создает абстракцию предмета науки и опредмечивает ее чаще всего в знаковой модели. Эта абстракция, если не по содержанию, то во всяком случае по своей форме, есть произвольная (в отношении самого объекта), а не реальная абстракция. (В лучшем случае она обосновывается «логикой деятельности», природой науки и ее целями.)
4. Методом исследования этой «опредмеченной абстракции» является метод формальный, выражающий природу абстракции, но не природу той вещи, от которой эта абстракция отвлечена. Этот метод представляет собой движение «вкривь и вкось» по объекту. Его логика есть логика формальная. Она выражает природу науки, как исторически сложившейся формы деятельности, но не природу объекта, не его логику.
Мы видим, таким образом, что «методологическая философия» пытается разрешить затруднение, возникшее еще в античной философии, наиболее ярко выраженное Аристотелем в его известной антиномии материи и формы, многозначности вещи в аспекте материи и однозначной ее определенности в аспекте формы. Отказываясь от концепции «метафизики», ставившей препоны на пути развития конкретных наук (вспомним ньютоновское предостережение: физика, бойся метафизики!), философия превращается в методологию, усматривающую форму, сообщающую вещи однозначность, в самой науке.
Было бы большой ошибкой полагать, что методологическая концепция «произвольной абстракции» предмета науки сама представляет собой такую «произвольную абстракцию», выдумку философов. Корни «методологической абстракции» заключаются в известной ограниченности научной практики, еще не опирающейся вполне на диалектику. Опыт анализа некоторых случаев этой практики будет рассмотрен ниже.
Математика родилась как ответ на выдвинутую развитием общественной практики потребность в познании количественных соотношений и пространственных форм объективной реальности. Первоначально не возникало сомнений относительно ее природы. Однако в ходе ее развития, по мере того как она принимала все более отвлеченный характер, постепенно эмансипируясь от прикладных дисциплин и конституируясь в так называемую «чистую математику», идеалистическая философия научилась абсолютизировать этот процесс, имеющий только относительное значение, и стала предпринимать ожесточенные попытки превратить математику в крепость идеализма, в базу для совершения набегов на соседние области познания.
Сравним два высказывания о геометрии, относящиеся к различным эпохам. Одно из них принадлежит Эвдему Родосскому, одному из первых систематизаторов математических знаний древности, другое – Бертрану Расселу, апостолу логического позитивизма и «систематизатору» современной математики.
Эвдем Родосский пишет: «Геометрия была открыта египтянами и возникла при измерении земли... Нет ничего удивительного в том, что эта наука, как и другие, возникла из потребностей человека. Всякое возникающее знание из несовершенного состояния переходит в совершенное. Зарождаясь путем чувственного восприятия, оно постепенно становится предметом нашего рассмотрения и, наконец, делается достоянием разума».
Совсем иначе смотрит на дело Б. Рассел: «Развитие неевклидовой геометрии постепенно выяснило, что геометрия бросает не более свету на природу пространства, чем арифметика – на население Соединенных Штатов»[133].
Спрашивается, что же, собственно, изменилось за это время в математике и дают ли эти изменения какие-либо основания для подобных выводов?
Что касается геометрии древних Египта и Двуречья, то на этот счет можно сказать, что геометрические (и математические вообще) знания этой эпохи еще не представляли собой науки в собственном смысле, но совокупность совершенно конкретных задач и эмпирически найденных решений, относящихся к измерению или исчислению объектов. О науке здесь говорить еще рано, так как не существовало единого способа подхода к этим эмпирическим проблемам.
Расцвет геометрии и превращение ее в относительно самостоятельную научную дисциплину имеет место в Древней Греции эпохи Евклида. В его «Началах» (около 300 г. до н.э.) мы имеем уже более или менее систематическое изложение основ геометрии. Евклид формулирует пять постулатов и девять аксиом, которые легли в основание всего последующего развития содержания геометрии.
Правда, Евклидово построение геометрии еще нельзя назвать строго аксиоматическим, так как он нередко прибегает не только к дедукции, но и к наглядной аргументации. Определения основных геометрических понятий у него зачастую носят характер наглядных описаний геометрических образов. Так, он «определяет» точку как то, «что не имеет частей», линию – как «длину без ширины» и т.п. Тем не менее уже можно говорить о тенденции к аксиоматическому, т.е. собственно логическому построению математики.
Хотя Евклид уже прибегает и к собственно математической аргументации, в целом его геометрия является описанием реального физического пространства, выполненным, однако, на математическом языке. Евклидово пространство – то же самое, с которым имел дело и землемер, и мореплаватель, и архитектор.
В этом отношении интересен пятый постулат, впоследствии названный «аксиомой о параллельных». Этот постулат гласит: «всякий раз, когда прямая при пересечении с двумя другими прямыми образует с ними внутренние односторонние углы, сумма которых меньше 2 d, эти прямые пересекаются, и притом с той стороны, с которой эта сумма меньше 2 d». Или просто: через всякую точку, находящуюся вне данной прямой, можно провести прямую, параллельную данной, и притом только одну.
Этот постулат причинил математикам много хлопот на протяжении почти всей истории математики, вплоть до революционного открытия Лобачевским неевклидовой геометрии. Многим математикам после Евклида казалось, что постулат не содержит в себе той очевидности и необходимости, которая свойственна его остальным утверждениям. Создалось убеждение, что данный постулат является не аксиомой, а теоремой, и были предприняты многочисленные попытки доказать пятый постулат как геометрическую теорему, т.е. вывести его из других аксиом, а тем самым показать, что аксиоматика Евклида нарушает, выражаясь языком современной логики, требование о независимости аксиом.
Так, византийскому геометру Проклу (V в. н. э.), комментарии которого сопровождали один из наиболее древних текстов «Начал», принадлежит следующее рассуждение о «пятом постулате»: «Это положение должно быть совершенно изъято из числа постулатов, потому что это – теорема, вызывающая много сомнений, которые Птолемей пытался устранить в одной из своих книг, и сам Евклид дает обращение этого положения в качестве теоремы.
Совершенно ясно, что должно быть найдено доказательство настоящей теоремы, а такое требование природе постулатов совершенно чуждо. Каким образом это предложение может быть доказано – это мы увидим ниже, придя к нему, когда элементы геометрии нас этому научат, ибо необходимо обнаружить его справедливость, но не как нечто, представляющееся нам очевидным без доказательства, а как предложение, становящееся таковым благодаря доказательству»[134].
Помимо доказательства Прокла, которое мы здесь приводить не будем, существовали и многие другие «доказательства» V постулата. Общей их чертой было то, что все они основывались на явном или неявном введении новой аксиомы, эквивалентной аксиоме о параллельных. Многим математикам, работавшим в этой области, уже казалось, что идеал геометрии, как строгой науки, достигнут, что удалось очистить Евклида «от всех пятен». (Итальянский геометр Саккери, которому принадлежат известные заслуги в деле подготовки неевклидовой геометрии, назвал свой труд: «Евклид, очищенный от всех пятен».)
«Доказательства постулата Евклида, – писал в 1763 г. немецкий математик и философ Ламберт, – могут быть доведены столь далеко, что остается, по-видимому, одна мелочь. Но при тщательном анализе оказывается, что в этой кажущейся мелочи и заключается вся суть вопроса; обыкновенно она содержит либо доказываемое предложение, либо равносильный ему постулат»[135].
Атмосфера, которая создалась вокруг вопроса о пятом постулате, хорошо выражена в письме венгерского математика Вольфганга Больяя своему сыну Иоганну, будущему создателю (независимо от Лобачевского, но несколько позднее его) неевклидовой геометрии: «Молю тебя, не делай только и ты попыток одолеть теорию о параллельных линиях; ты затратишь на нее все свое время, а предложения этого вы не докажете все вместе... Этот беспросветный мрак может потопить тысячи ньютоновских башен. Он никогда не прояснится на земле, и никогда несчастный род человеческий не будет владеть на земле чем-либо совершенным даже в геометрии. Это большая и вечная рана в моей душе»[136].
И тем не менее этот «беспросветный мрак» был очень скоро рассеян трудами Н.И. Лобачевского и Я. Больяя[137]. Lumen ex orient, свет, как говорится, пришел с востока.
«Напрасное старание со времен Евклида, – пишет Н.И. Лобачевский, – в продолжение двух тысяч лет заставило меня подозревать, что в самих понятиях еще не заключается той истины, которую хотели доказать и которую проверить, подобно другим физическим законам, могут лишь опыты»[138].
Лобачевский не только отказался от доказательства аксиомы о параллельных, но и построил геометрию, в аксиоматике которой содержится предложение, содержащее ее прямое отрицание: «Принимаем только то предложение справедливым, что перпендикуляр на линии параллельной встречает другую под острым углом»[139].
Это предложение эквивалентно следующим трем: 1) через точку, находящуюся вне прямой, можно провести не одну, а по крайней мере две прямых, параллельных данной; 2) параллельные прямые пересекаются в некоторой точке; 3) сумма углов прямоугольного треугольника не есть величина постоянная (т.е. не равна 2 d).
С точки зрения привычного (физического) пространственного опыта все эти предложения не только не представляются очевидными, но и прямо чудовищными. Тем не менее, основываясь на этой аксиоме, Лобачевский построил математически безупречную систему – неевклидову геометрию.
При допущении неевклидовой аксиомы (аксиомы Лобачевского, сводящейся к утверждению, что угол параллелизма острый, или аксиомы Римана: угол параллелизма тупой) геометрия может быть построена вполне логично и непротиворечиво. Все геометрические теоремы оказываются выполнимыми и связь математических понятий безупречной. Математически истинность неевклидовой геометрии тем самым оказывается вне всяких сомнений, тогда как ее истинность с точки зрения нашего обычного физического опыта представляется весьма и весьма проблематичной. Физический смысл неевклидовой геометрии выяснился значительно позднее, в связи с разработкой сначала специальной (1905 г.), а затем и общей теории относительности (1916 г.).
Допущение, что сумма углов прямолинейного треугольника есть величина постоянная, утверждал Н.И. Лобачевский, «не представляет необходимого следствия из наших понятий о пространстве». «Только опыт, – продолжает Лобачевский, – например, фактическое измерение трех углов прямолинейного треугольника, может подтвердить истинность этого допущения». Аналогично говорит и Риман: те особые свойства, которыми Евклидово пространство отличается от других мыслимых трехмерно протяженных многообразий, «могут быть заимствованы только из опыта».
Математически, следовательно, оказываются возможными различные, даже несовместимые геометрии, тогда как фактически, реально, может быть истинной только одна из них. Следовательно, если в Евклидову геометрию включается аксиома о параллельных, то необходимость этого диктуется не математическими, но физическими соображениями. Эта аксиома описывает свойства доступного нам и практически действительного для нашего непосредственного опыта физического пространства. Геометрия Евклида, основывающаяся, в частности, на этой аксиоме, оказывается поэтому не только математикой, но и физикой, т.е. геометрическим описанием эмпирического земного пространства.
Тот факт, что геометрию можно построить и независимо от этой аксиомы, говорит о том, что геометрию можно построить и независимо от физики нашего повседневного опыта. Эта независимость, конечно, относительна. Но она вполне достаточна для допущения различия между геометрией как физикой и геометрией как математикой, введенного Гельмгольцем.
Геометрия как физика изучает пространственные свойства материальных объектов. Ее положения вытекают из опыта и подтверждаются только опытом. Как и всякие опытные положения, они оказываются истинными лишь приближенно.
Геометрия как математика исследует взаимные логические зависимости пространственных свойств в принятой системе выражения при отвлечении от их физического содержания.
История неевклидовой геометрии свидетельствует о том, что математические истины имеют не только внешний, экзотерический, физический смысл, но и внутренний, собственно математический, эзотерический смысл, что математика относительно самостоятельна, независима, автономна. «... Мы теперь придаем окончательное значение при доказательстве непротиворечивости той или иной системы геометрии лишь “внутриматематическим” их осуществлениям. Например, непротиворечивость Евклидовой геометрии доказывается не на основании экспериментально установленной приближенной ее пригодности в окружающем ее “физическом” пространстве, а существованием ее координатной аналитической модели»[140].
Все это говорит о том, что реальное физическое пространство может быть описано различными системами геометрий с различными степенями приближения, что каждая из этих систем представляет собой лишь известную абстракцию от реального пространства, что не существует априорной геометрии, выражающей лишь изначальные законы сознания.
Неевклидова геометрия в корне подрывает кантианские воззрения на природу математики. Но в то же время она воздвигает перед материалистической теорией познания определенные трудности. В общем эти трудности упираются в выяснение природы математической абстракции. Ведь тот или иной вид геометрии мы получим в зависимости от того, под каким углом зрения рассматривается объект, от каких допущений мы при этом отталкиваемся.
Здесь налицо уже известная нам проблема «точки зрения» науки на ее объект. Это обстоятельство прекрасно осознается всеми математиками. «... Попробуем, – пишет А. Пуанкаре, – спросить себя: истинна ли Евклидова геометрия? Вопрос не имеет смысла. Это все равно, что спрашивать, верна ли метрическая система мер, а прежние не верны, или верны ли Декартовы координаты, а другие ложны. Одна геометрия не вернее другой, а только более или менее удобна. А Евклидова геометрия была и остается самой удобной»[141].
Здесь перед нами определенное решение проблемы: точка зрения науки задается соображениями удобства.
Вообще говоря, если речь идет лишь о частном вопросе, о применении той или иной системы координат или той или иной системы геометрии, то ответ Пуанкаре, возможно, способен удовлетворить исследователя. Но вопрос стоит здесь в более общей форме: о природе математики и математической абстракции вообще, о проблеме реальности в математике, а в этом случае концепция Пуанкаре совершенно непригодна.
Вопрос о природе математического познания необходимо должен рассматриваться в двух планах: в плане внутренней логики науки и в плане отношения науки в целом к реальности. История неевклидовой геометрии продемонстрировала полную несостоятельность сведéния математики к физике, несостоятельность натуралистических концепций этой науки. По мнению философов-идеалистов, крах натуралистических иллюзий свидетельствует вообще о крахе материалистических позиций в математике вообще, об элиминации второго плана. А это совсем не так.
Математика – не физика. Но и физика – еще не вся реальность. Математическое познание движется в рамках определенной научной абстракции, определенного «среза» реальности, зафиксированного в аппарате этой науки, в системе средств выражения предметных отношений, моделирующей эти последние. При этом сама математика не задается вопросом о природе этой абстракции. А до тех пор, пока она не задается этими вопросами, все ее проблемы остаются собственно математическими. Выявление этого собственно математического аспекта составило важную заслугу неевклидовой геометрии. Однако не к нему сводится все дело.
Обратимся прежде всего к собственно математическому аспекту, оставляя пока в стороне проблему реальности.
В этом аспекте развитие математики подчиняется принципу монизма, требующему развивать науку в ее собственной, присущей ей внутренней связи. В чем же состоит эта «собственная связь»?
Как известно, Н.И. Лобачевский назвал свою геометрию «воображаемой» геометрией, т.е. геометрией «математически возможного» пространства. Однако это пространство он не мог себе представить даже в воображении. То, что математически представлялось ему естественным и необходимым, физически не было ясно ни ему самому, ни, тем более, его современникам.
Но если Лобачевский уже понимал различие, существующее между геометрией как математикой и геометрией как физикой, то этого нельзя сказать о его современниках, даже о таких, как Н.В. Остроградский, которые расценивали «воображаемую» геометрию как продукт больного воображения, как нечто абсурдное и химерическое.
Геометрия Лобачевского для них оказалась недействительной именно потому, что она была недействительна физически, а не математически, потому что описываемое в ней пространство нельзя было наглядно представить как существующее. В действительности же в задачу геометрии как математики и не входит описание существующего физического пространства, если ее рассматривать с имманентной точки зрения. Пространственную модель геометрии как математической системы в одних случаях можно построить, в других это оказывается прямо невозможным.
(Что касается геометрии Лобачевского, то модель плоскости, на которой осуществляются ее теоремы, была построена в 1865 г. итальянским математиком Бельтрами. Это так называемая псевдосферическая поверхность, на которой геометрия Лобачевского осуществляется лишь частично. Более совершенную модель построил позднее Ф. Клейн (геометрия в круге при сохранении неевклидовой метрики). Наконец, для всей геометрии Лобачевского была построена универсальная аналитическая модель – как применение теории Ф. Клейна и С. Ли о группах непрерывных преобразований. Для других, скажем, для бесконечномерных геометрий, построить пространственную модель оказывается вообще невозможным.)
Изыскание физического, эмпирического смысла геометрических понятий в задачу геометрии как математики не входит. Ее задачей является лишь выведение определенности «сложного выражения из определенности его элементарных выражений; ее интересует лишь взаимное отношение выводимости этих выражений, а не эти образы сами по себе. Поэтому, строя свою систему аксиоматики геометрии, Гильберт исходит из убеждения, что абсолютный смысл таких геометрических понятий, как точка, прямая и плоскость, не имеет никакого реального значения; и если бы кто-либо никогда не видел ни точки, ни прямой, ни плоскости, он «построил бы геометрию не хуже нас».
Сколько ни был бы нам интуитивно известен такой геометрический образ, как прямая, геометрически он действителен для нас только как выражение, которое удовлетворяет определенной аксиоматике, – аксиоматике прямой. Сколько нам ни были бы интуитивно очевидны свойства круга, для геометрии даже простейшая теорема о круге – что все его диаметры равны, так как они вдвое больше радиусов, которые равны по определению, – не обосновывается тем, что «круг повсюду одинаково круглый», т.е. постоянством его непосредственного имплицитного свойства, а постоянством его радиуса.
Математическое исследование состоит в анализе отношений математических величин. Истинность математических теорем, в которых рассматриваются взаимные отношения таких геометрических «объектов», как точки, прямые и плоскости, не зависит от того абсолютного значения, которое мы приписываем этим объектам. Так, в проективной геометрии принят так называемый «принцип двойственности», состоящий в том, что при замене слова «точка» словом «прямая» все ее теоремы сохраняют свою силу. Аналогично можно рассматривать в качестве точек шары или тройки чисел (последнее – при аналитическом истолковании геометрии). Все геометрические теоремы, выведенные для геометрических объектов в их обычном смысле, сохраняют свое значение. Отношения, остающиеся тождественными при различных интерпретациях системы, называются изоморфными. В математике поэтому говорят, что она изучает свои «объекты» «с точностью до изоморфизма».
Какого же рода отношения рассматриваются в геометрии, и что представляют собой относительные свойства ее объектов? Теоретическая система гомогенна. Это значит, что значение всякого ее элемента определяется его отношением ко всем другим элементам системы и к системе в целом; высказывание об элементе является высказыванием и о системе. Сама система есть лишь интегральное выражение факта взаимной определяемости ее элементов.
Сказать нечто об одной из сторон или углов треугольника – значит вместе с тем определить его другую сторону или угол. Сказать нечто о радиусе – значит тем самым определить и окружность. Окружность, конечно, не то же самое, что радиус. Это прекрасно знает, скажем, инженер, когда он строит маховое колесо двигателя. Но для геометра окружность есть именно такой образ, свойства которого определяются как производные от радиуса, как преобразование определенности радиуса. Ее самостоятельная определенность не принимается во внимание.
В аксиоматике теории вырабатывается система средств выражения для данной области объектов. Все, что рассматривается в этой области, должно быть выражено в ее системе средств, так сказать, сконструировано из этого «материала». Все, что не может быть сконструировано подобным образом, лежит вне пределов данной науки и потому оказывается для нее недействительным. Оно существует лишь по отношению к данной системе средств.
На этот счет можно привести следующий пример.
В аналитической геометрии Декарта устраняются «трансцендентные» кривые, которые с точки зрения их построения в созерцании не представляют собой чего-либо особо сложного. Однако при тех средствах анализа, которыми располагал Декарт, их построение оказалось невозможным. Введение нового способа анализа пространственных форм и соотношений с помощью координатной системы ограничивает область геометрии. Разработка более гибких и универсальных средств позволяет рассмотреть в геометрии и первоначально устраненные «трансцендентные» кривые.
С этой точки зрения можно рассмотреть и всю историю геометрии. Как известно, число геометрических образов, рассматриваемых в «Началах» Евклида, невелико: прямая, плоскость, окружность, сфера, цилиндр, конус и т.п. Разработанные же в XVIII в. методы дифференциальной геометрии позволяют рассмотреть бесконечное множество различных линий, поверхностей и их совокупностей. Условием этого анализа является только дифференцируемость функций, входящих в уравнения этих образов.
При определении какого-либо свойства реальных объектов, скажем, пространственного свойства, мы имеем дело с некоторой системой понятий, в которых оно выражается. Эта система понятий определенна. Свойство становится определенным также и теоретически посредством некоторой операции определения. Эта операция состоит в выражении его через преобразование уже имеющейся системы средств выражения. Если в эмпирическом познании определенность данного свойства рассматривается как данная, как продукт физических процессов, совершающихся независимо от мышления, то в логическом познании определенность некоторого созерцаемого свойства есть не исходный пункт, а продукт известной операции выражения и определения. В математике поэтому принимаются во внимание только такие предложения, которые представляют собой продукт преобразования некоторой принятой системы выражения, продукт композиции ее элементов. Акт математического познания поэтому является с логической стороны актом творческим, актом продуцирования данного свойства, его построения: в некоторой данной системе средств, но не актом описания. Это продуцирование, однако, является продуцированием не самой «вещи», но только ее теоретического образа, ее «модели».
Всякий геометрический объект определяется относительно некоторой однородной среды, закономерности которой, повсюду одинаковые, обусловливают свойства конкретного объекта, рассматриваемого в ней. Так, мы убеждены, что все геометрические фигуры суть некоторым образом «одно и то же», что они внутренне тождественны. Только при этом условии и возможно строго математическое познание.
Историческое развитие геометрии состояло в том, что это убеждение все более и более овладевало умами геометров.
Для геометрии древних характерно самостоятельное рассмотрение геометрических фигур сообразно особенностям их индивидуальной наглядной определенности. Так, например, круг и эллипс с точки зрения непосредственного созерцания представляются сущностями различных порядков, поэтому определение свойств каждой из них осуществлялось индивидуально. Отдельная фигура рассматривалась как самодовлеющая единица. Разумеется, между кругом и эллипсом можно подметить некоторое внешнее сходство, однако оно не касается существа.
Методы аналитической геометрии Декарта и современной дифференциальной геометрии, теории групп или проективной геометрии позволяют установить единый метод непрерывного преобразования любой самой сложной фигуры в другую. То, что в геометрии древних решается путем сложных и разрозненных операций, аналитическая геометрия разрешает более простым и единообразным способом. Так, например, теория конических сечений была построена еще Аполлонием Пергским (265-217 гг. до н.э.), но его изложение имело чрезвычайно сложную форму. То, что у Аполлония распадается на восемьдесят отдельных операций, сопровождаемых построением отдельных элементарных фигур, аналитическая геометрия решает путем немногих простых операций. Все конические сечения выражаются в декартовых координатах уравнениями 2-й степени, и построение их теории было сведено к исследованию таких уравнений[142].
Аналитическая геометрия Декарта позволяет свести сложное дискретное многообразие индивидуальных синтетических фигур, кривых и т.п. к числовому единообразию их аналитического выражения в координатной системе, к некоторому непрерывному числовому ряду с едиными, однородными закономерностями. В этой системе индивид уже не представляется самодовлеющей единицей познания. Наоборот, всякая индивидуальная определенность есть продукт известного состояния некоторой универсальной среды, между индивидами поэтому нет такого различия, которое бросается в глаза при их синтетическом исследовании, т.е. в непосредственном созерцании. Различия между отдельными геометрическими образами здесь находятся не «наряду» с определенными тождественными чертами, но вытекают из их тождественной сущности в соответствии с законами геометрии.
При дедуктивном построении геометрии мышление исходит не из отдельных геометрических объектов, но из одной и непрерывной закономерности, которая и определяет индивидуумы в их особенностях, из некоторого единого метода построения всей совокупности объектов. Изолированные пространственные формы, «образы», которые в своей индивидуальности даже боготворились греками, рассматривавшими их как некоторые индивидуальные сущности, «эйдосы» (треугольник, сфера и т.п. или тройка, семерка у пифагорейцев), были развенчаны и сведены к ряду некоторых простейших и всеобщих соотношений.
Любая геометрическая фигура рассматривается в аналитической геометрии как организованное множество точек, каждая из которых согласно координатному методу определена ее расстоянием от осей координат. Это расстояние подчиняется некоторому числовому закону. Но расстояние есть нечто такое, в чем данная фигура уже не существует в форме своей исключительной, индивидуальной определенности.
Расстояние, взятое в его числовом выражении, есть ее «плебейская», рядовая сущность. Эта ее сущность и раскрывается аналитическим методом. Особенности фигуры, синтетически представляющиеся неразложимыми, при аналитическом методе сводятся к ординарным особенностям числового ряда. Это и позволяет единообразно рассмотреть все царство индивидуальностей. Введение в геометрию дифференциальных методов еще более расширило ее возможности в этом направлении.
Первым успехом дифференциальной геометрии было создание (XVIII в.) работами Эйлера, Лагранжа и Монжа теории кривых линий и основы теорий поверхностей. В этих работах дифференциальная геометрия еще не рассматривалась, однако как самостоятельная дисциплина она представляла собой приложение анализа к геометрии. Выход в свет в 1827 г. сочинения К.Ф. Гаусса «Рассуждение о кривых поверхностях» положил начало существованию дифференциальной геометрии как самостоятельной дисциплины.
То же следует сказать и о геометрии синтетической, проективной, аффинной, конформной и т.п.
В проективной геометрии, например, рассматриваются не отдельные фигуры, но их закономерная и непрерывная связь, позволяющая рассматривать свойства одной фигуры как проективное преобразование другой, т.е. логическую зависимость определения одной фигуры через тождественное преобразование определенности другой. (Условия этого тождественного преобразования формулируются в аксиоматике: при проективных преобразованиях остаются тождественными отношения инцидентности точки и прямой, касания прямой и какой-либо линии, ангармоническое отношение четырех точек или четырех прямых и т.п., но существенно искажаются соотношения метрические; при конформных преобразованиях остаются инвариантными углы между любыми линиями; в топологии рассматриваются свойства, остающиеся инвариантными при всех изменениях фигуры, за исключением тех, которые приводят к ее «разрыву» или «растяжению».)
В целях сохранения непрерывности связи и выводимости одних фигур из других Понселе вводит в проективную геометрию широко применяемый в современной математике метод «идеальных элементов», например «бесконечно удаленной точки», которая с точки зрения созерцания совершенно бессмысленна. Тем не менее, как элемент связи преобразования такое понятие является истинным.
В проективной геометрии отдельная фигура рассматривается не сама по себе, но лишь как элемент, основные соотношения определенности которого строго фиксированы и из которого путем известных преобразований этих соотношений мы можем получить все многообразие других геометрических фигур как модификацию или трансформацию исходной определенности, а именно как непрерывное преобразование элементов, в которых выражается ее положение. Изменение этих элементов дает нам ряд пространственных образов, индивидуально различных и в то же время генетически связанных. Известные же соотношения которые были указаны выше, остаются инвариантными для всей системы в целом. Они-то и являются критерием проективного преобразования.
Инварианты непрерывного преобразования являются свойством не отдельной фигуры, а именно систематически рассматриваемой их совокупности. Ряд метаморфоз, которые претерпевает фигура при ее проективных преобразованиях, приводит в конце концов к такому образу, в котором трудно или совершенно невозможно усмотреть первоначальный образ, и тем не менее фигура, элементы которой установлены в аксиоматике, остается в своей определенности тождественной самой себе. Это и дает возможность за индивидуальной формой данной фигуры рассмотреть ее геометрическую сущность.
Математический генезис превращенной формы, разумеется, будет иметь только тот специфически логический смысл, о котором говорилось выше. Если некоторую фигуру, имеющую форму эллипса, мы рассматриваем как результат проективного преобразования круга, то это вовсе не значит, что в своем реальном генезисе объекты, имеющие форму эллипса, возникают из вида, имеющего форму круга.
Принцип анализа взаимных отношений геометрических объектов развивается и далее, и уже не только применительно к отдельным геометрическим фигурам в рамках той или иной (Евклидовой или неевклидовой) геометрии, но и применительно к самим отдельным геометриям и позволяет решать не только вопрос о свойствах отдельной геометрической фигуры, скажем, в Евклидовом пространстве, но и о месте самого Евклидова пространства в некотором обобщенном пространстве, например в геометрии Клейна или Римана.
Здесь становится совершенно ясным различие между геометрией как математикой и геометрией как физикой. В самом деле, если мы рассматриваем геометрию Евклида или Лобачевского как частные случаи геометрии Римана и если мы придаем их понятиям некоторый абсолютный физический смысл, например, трехмерности этих пространств, то говорить о месте трехмерного пространства в бесконечномерном пространстве Римана физически бессмысленно, хотя математически это имеет определенный и глубокий смысл. Трехмерное пространство не существует «в» бесконечномерном; относительно любого физического объекта мы можем сказать, что он существует только в трехмерном или, в крайнем случае, четырехмерном «пространстве-времени» Эйнштейна – Минковского, но никак не в бесконечномерном. О математическом же смысле такого существования стоит говорить.
Создание геометрии групп преобразований Клейна и геометрии Римана позволило обобщить не только свойства отдельных фигур в рамках той или иной геометрии или того или иного пространства, но сами геометрии и сами пространства в рамках более абстрактных математических пространств. При этом все более и более выяснялся математический характер геометрических понятий. Становилось все более явным, что геометрия изучает не те или иные субстанциальные пространственные формы, но отношения, подобные пространственным, независимо от абсолютного содержания компонентов этого отношения. Так, например, в современной геометрии рассматривается не только пространство точек и линий, но и «пространство» цветов, «фазовое пространство» какой-либо механической системы, функциональные пространства как совокупности объектов, каждый из которых не может быть задан конечным числом данных, т.е. бесконечномерные пространства.
«Под “пространством” в математике понимают вообще любую совокупность однородных объектов (явлений, состояний, функций, фигур, значений переменных и т.п.), между которыми имеются отношения, подобные обычным пространственным отношениям (непрерывность, расстояние и т.п.). При этом, рассматривая данную совокупность объектов как пространство, отвлекаются от всех свойств этих объектов, кроме тех, которые определяются этими принятыми во внимание пространственно подобными отношениями. Эти отношения определяют то, что можно назвать строением или «геометрией» пространства. Сами объекты играют роль «точек» такого пространства; «фигуры» – это множество его «точек». Предмет геометрии данного пространства составляют те свойства пространства и фигур в нем, которые определяются принятыми в расчет пространственно подобными отношениями. Так, например, при рассмотрении пространства непрерывных функций вовсе не занимаются свойствами отдельных функций самих по себе. Функция играет здесь роль точки, и, стало быть, «не имеет частей», не имеет в этом смысле никакого строения, никаких свойств вне связи с другими точками; точнее, от всего этого отвлекаются. В функциональном пространстве свойства функций определяют только через их отношения друг к другу – через расстояния и через другие отношения, которые можно вывести из расстояния»[143].
Для того чтобы раскрыть закономерности, внутренние для пространственных свойств объектов, необходимо подвергнуть анализу данное свойство, выделить в нем его абстрактные аналитические компоненты и установить зависимость между ними, восстанавливающую целостный образ данного свойства.
Такими внутренними для геометрических свойств компонентами являются точки, прямые, плоскости. Отношения, связывающие эти геометрические объекты внутренним для исследуемого свойства способом, суть отношения инцидентности, порядка, конгруэнтности, параллельности, непрерывности. «Мы мыслим три различные системы вещей: вещи первой системы мы называем точками...;вещи второй системы называем прямыми; вещи третьей системы мы называем плоскостями...; точки называются также элементами линейной геометрии, точки и прямые – элементами плоской геометрии, или элементами пространства[144].
Все эти геометрические объекты или «вещи», как выражается Гильберт, имеют лишь относительное значение, имеют смысл лишь постольку, поскольку они рассматриваются в систематической связи друг с другом, описывающей внутреннее строение геометрических свойств реальности. Совершенно бессмысленно ставить вопрос об их объективном значении вне этой системы отношений, так как объективным значением обладает лишь вся система в целом, но никак не ее отдельные элементы.
Аксиоматика поэтому вовсе не открывает путь в некое царство хрупких геометрических объектов, доступных лишь умозрению, отличных от физических, чувственно постигаемых объектов. Аксиоматика позволяет раскрыть рациональную форму зависимости эмпирически данных свойств, состоящую (как уже было показано выше) в установлении отношений между однородными фактами.
С помощью аксиоматики объекты теории не задаются, но лишь определяется форма их рационального постижения, способ анализа опытных данных. Этот способ, в котором выражается внутреннее строение исследуемого свойства, должен оставаться неизменным на протяжении всего исследования, что и является причиной дедуктивного построения математических теорий.
Область внутренних отношений предмета математической теории оказывается доступной только через аксиоматику, которая поэтому играет такую большую роль в математике. «Можно сказать, что количественные отношения суть чистые отношения, сохраняющие от конкретной действительности, от которой они отвлечены, только то, что предусмотрено в их определении. Из этих общих свойств количественных отношений легко объясняются основные особенности математики как науки о такого рода отношениях. Ее по преимуществу дедуктивный характер объясняется тем, что все свойства чистых отношений должны содержаться в самом их определении»[145].
Таким образом, объекты математики должны быть выделены, отвлечены от других объектов в реальности и рассмотрены в чистом виде. Для того чтобы определить количественные свойства вещей в явной, расчлененной, эксплицитной понятийной форме, опытные данные необходимо подвергнуть анализу, изолировать количественные свойства и представить их в чистом виде, расчленить имплицитное и установить внутри него зависимости и отношения, выявить внутренние для данного свойства связи и закономерности, т.е. сделать то, что делается, например, при выявлении аксиом математической теории и ее основных понятий.
«Чистая математика имеет своим объектом пространственные формы и количественные отношения действительного мира, стало быть – весьма реальный материал. Тот факт, что этот материал принимает чрезвычайно абстрактную форму, может лишь слабо затушевать его происхождение из внешнего мира. Но чтобы быть в состоянии исследовать эти формы и отношения в чистом виде, необходимо совершенно отделить их от их содержания, оставить это последнее в стороне, как нечто безразличное»[146].
Или: «Безразличие количественных соотношений и пространственных форм объективной реальности по отношению к качественному содержанию представляет собой объективный факт, составляющий фундамент математики. Предмет математики составляют те формы и отношения действительности, которые объективно обладают такой степенью безразличия к содержанию, что могут быть от него полностью отвлечены и определены в общем виде с такой ясностью и точностью, с сохранением такого богатства связей, чтобы служить основанием для чисто логического развития теории»[147].
Это отвлечение и составляет условие монистического познания в математике.
Между тем, при отвлечении от качественного содержания реальных объектов их количественная определенность становится совершенно неопределенной, она как бы повисает в воздухе. Для того чтобы математические абстракции приобрели «ясность», «точность» и «богатство связей», которые действительно отличают математику, необходимо установить некоторые внутренние различия для «безразличного», внутренние отношения, которые именно математически сообщили бы количественным понятиям адекватную определенность.
Иными словами, если количественные понятия употребляются для измерения качественных объектов, то сама количественная область может быть «измерена» лишь собственным, внутренним масштабом. Этим единственным путем для математики оказывается путь анализа отношений количеств. Содержание математических абстракций определяется исключительно их отношением к другим таким же количественным абстракциям. Эти закономерные отношения и составляют внутренний, логический нерв математики, организующий количественные объекты во внутренне спаянную систему, во всех своих элементах поддерживающую самое себя.
Задача математики и состоит в том, чтобы изыскать такие средства, выработать такие абстракции, отношения которых внутренним образом описывали бы закономерности количественной области, т.е. установить различия, внутренние для количества как «безразличной» по отношению к содержанию явлений определенности, как гомогенной, чисто количественной предметной области.
В ее задачу, таким образом, не входит чисто рациональное, априорное выведение количеств из внутренней логики «чистого разума» (такое выведение совершенно невозможно), но изыскание средств рационального, логического, понятийного выражения эмпирически данных количественных определений, т.е. выработка системы абстракций, отношение которых позволяет раскрыть внутренние закономерности количественной области. Через эти отношения чистых количеств область количественных понятий приобретает собственный центр, собственный смысл, собственную логику и относительно самодовлеющее значение.
Для того, чтобы рассмотреть абстрагированное свойство само по себе, необходимо выявить его структуру, т.е. расчленить на внутренние для него элементы, отношение которых определит содержание данного свойства. За пределами данного свойства, отношения его элементы не могут иметь самостоятельного значения; значение их определяется содержанием данного свойства, следовательно – их взаимным отношением.
Поэтому абстрагирование составляет лишь первый шаг научного познания. Дальнейшее движение состоит в том, чтобы дать определение абстрактного свойства, отобразить его как внутренне определенный, внутренне конкретный объект. Так, например, если мы имеем сферу как абстрактный геометрический образ шарообразного физического тела, то определить, что такое сфера, взятая сама по себе, мы можем лишь через отношение внутренних для этого абстрактного геометрического образа элементов; таковыми являются радиус сферы, геодезические линии ее поверхности, точки в отношении к геодезическим линиям, т.е. «объекты», внутренне присущие данному абстрактному свойству. Закономерное отношение этих «объектов» даст вполне точное, соответствующее существу дела определение свойства, безразличного к качественной определенности. Понятно отсюда, что элементами или «частями» такого математического объекта не могут быть части физического тела, так как последнее качественно. Поэтому-то арифметика и не обязана давать нам сведения о «населении Соединенных Штатов», а геометрия – о строении физического пространства.
Ту же функцию – служить средством выражения одних математических фактов через их отношение к другим – выполняют и так называемые «идеальные элементы». Этой задаче отвечало, например, введение Куммером в теорию чисел «идеальных чисел» для восстановления первоначально утрачиваемых при переходе от рациональных чисел к алгебраическим законов разложения на множители; введение в геометрию мнимых величин для установления некоторых общих теорем о точках пересечения алгебраических поверхностей и кривых; введение Понселе в его проективной геометрии бесконечно удаленной точки, в которой пересекаются параллельные прямые, в результате чего упрощаются соотношения инцидентности (принадлежности) между точками и прямыми (связь метрической и проективной геометрии) и т.п.
Ставить вопрос о реальности этих элементов вне логической связи в системе понятий – значит игнорировать весь сложный путь образования абстракций, диалектику научно-теоретического познания. «Любая абстракция, отделенная от конкретного основания, – как число отвлекается от конкретных совокупностей предметов, – “сама по себе” не имеет смысла, она живет только в связях с другими понятиями... Вне их она лишается содержания и значения, т.е. просто не существует. Содержание понятия отвлеченного числа лежит в законах, в связях системы чисел»[148].
Действительно, абстракция – не копия фактического положения вещей, а элемент логической связи, раскрывающей содержание фактически данного свойства. Вне этой связи она лишена смысла.
Постижение рациональной связи количественных определений предполагает монистический, имманентно-математический подход к ним, опирается на установление различий, внутренних для этой количественной, а не качественной области вещей. Поэтому-то математика ничего и не говорит о «вещах» внешнего мира, ибо последние представляют собой качественные единицы.
Категория вещи, все категории вещественно-расчлененного эмпирического мира и человеческого опыта имеют качественную природу. Поэтому высказывание математики о мире качественно конечных вещей представляло бы собой попытку говорить на чужом для нее языке. Принцип монизма, будучи принципом рационального познания, обязывает рассматривать исследуемые объекты как проявления присущего им внутреннего единства и отвлекаться от связей, гетерогенных данной области. Поэтому рациональное познание количественных определений заведомо предполагает отвлечение от качественно-вещественных категорий опыта.
Но это вовсе не значит, что математика вообще отвлекается от реального мира, что она – лишь область спонтанного творчества разума. Математические истины столь же объективны, сколь и всякие другие научные истины, но для них вовсе не обязателен эмпирический характер. Количественная определенность вещей в известных пределах безразлична к их качественной природе. В рамках этого безразличия и подвизается математика.
Предметы непосредственного опыта, эмпирического знания имеют конечный, качественно-количественный характер. Границы количественной определенности вещи положены качеством этой вещи, внешним по отношению к количеству способом. В этом случае количественное определение вещи не есть самоопределение пространства, не есть его саморазличение, но полагание качественной границы пространства.
Естественно, что математика стремится постичь пространственные определения как положенные не внешним для ее предмета способом, а внутренним. Логическое есть постижение определенного, исследование природы предела. В математике исследуются внутренние пределы количественной области, внутренние для количества определения. Поэтому то, что является определенным для чувства, вовсе не является таковым для математического разума.
Восприятие рассматривает количественную определенность вещи как характеристику ее качества, математическое познание – как определенность количества самого по себе. Для восприятия пространственно определенная вещь есть вещь, ограниченная другими пространственными вещами, есть пространство, разграниченное качествами; для математика пространственно определенное есть то, что положено отношениями пространственных же категорий. В опыте пространственные категории суть определения вещей, в геометрии они – определения самого пространства.
Сказанное представляет собой соображения логического или методологического порядка, которые, по сути дела, опираются на определенную онтологию. Устранение аргументации эмпирического характера вовсе не является следствием особой щепетильности математики в вопросах логики. Соединение собственно математических и эмпирических понятий несостоятельно не только потому, что оно эклектично, но прежде всего потому, что эмпирические категории отражают совсем не ту сторону объективной реальности, которая составляет предмет математики.
Объективны не только конечные, но и бесконечные определения действительности. Сферу эмпирического знания о пространстве составляет мир конечных вещей, т.е. качественно разграниченного пространства, дефинированного физической определенностью конечных вещей. Однако пространство само по себе безразлично к этой дефиниции, о чем свидетельствует изменчивость пространственных границ вещей. Само же пространство не меняется.
Пространственные определения дефинируют лишь сами вещи, качественно-количественную конечную сферу, но не пространство, как таковое. Поэтому геометрия и отвлекается от этой дефиниции и полагает свою. Она отвлекается от зависимости геометрических отношений от физического субстрата вещей, но только потому, что пространство есть атрибут материи, субстанции, а не отдельной конечной вещи, которая и составляет предмет опыта. Поэтому геометрию можно было бы определить как физику не отдельных конечных объектов, а их целых систем, а количество – как качество системы, не сводимое к свойствам элемента. Так, например, в общей теории относительности связываются воедино пространственные и гравитационные характеристики системы, нащупывается предел безразличия геометрии к физике.
Каким способом математика получает свой абстрактный предмет?
Самый общий ответ на этот вопрос дал еще Аристотель, который рассматривал «математические объекты» как абстракции, отвлечения от известных свойств реальных вещей, их идеализации, упрощения и т.п. Этот взгляд в различных вариантах повторяется и по сей день.
Но правомерен ли такой подход к науке? Можно ли рассматривать геометрию как науку об абстракциях или о воображаемых с помощью абстракции вещах? Нам думается, что нет. Ведь в этом случае геометрия была бы лишь ветвью логики или психологии. Проблему реальности, в частности проблему предмета математики, аристотелевская теория абстракции не разрешает. Для ее разрешения должны быть привлечены категории, выработанные марксистской философией.
В соответствии с принципом гомогенности все математические понятия следует рассматривать лишь в их взаимных отношениях. Вместе с тем само математическое познание предполагает, что существуют не только определенные отношения в гомогенной области предмета математики, но и между ней и остальными сторонами объективного мира. Это отношение определяется как безразличие математических зависимостей к содержанию, качественной определенности предметов и явлений, составляющее необходимую и самую фундаментальную предпосылку математического познания.
Математика исследует «рациональные связи» (Энгельс) между математическими величинами. С формальной стороны, в соответствии с принципом гомогенности, характер этих связей был рассмотрен выше. Что же касается их содержательной интерпретации, то этот вопрос упирается в более общую и фундаментальную проблему – проблему реальности в математике, в анализ тех условий, при которых пространственные формы и количественные отношения мира могут быть рассмотрены как безразличные по отношению к содержанию.
В науках, исследующих реальные объекты и их свойства, определенность свойства рассматривается в зависимости от определенной природы этих объектов и реальных условий, в которых они пребывают. Причем под объектом и его свойством здесь понимаются совершенно реальные вещи и процессы, существующие вне и независимо от нашего познания.
Для того чтобы познать какое-либо определенное свойство объекта, необходимо обратиться к самому объекту, внешней вещи, в которой это свойство фиксировано. Наличие этих объектов и свойств мы устанавливаем опытным путем. Опытным же путем мы устанавливаем, что данное свойство (форма, размер и т.п.) того или иного объекта является продуктом реальных процессов и взаимодействий. В определенности исследуемого свойства выражается определенность его носителя, вещи, и эта определенность, как и самая вещь, может быть установлена только опытным путем.
Такой подход к делу представляется простым и естественным: наука рассматривает объективные явления, фактические события, существующие вне и независимо от нас и доступные так или иначе нашим органам чувств. Сложность возникает тогда, когда мы начинаем рассматривать свойства вещей, сознательно отвлекаясь от самих вещей, носителей этих свойств.
Так, например, геометрия является наукой, изучающей пространственные свойства вещей объективного мира. Однако в ней то или иное пространственное свойство уже не рассматривается ни как принадлежащее какому-либо конкретному реальному объекту, ни объекту вообще, а само по себе. Правда, геометры выражаются таким образом, что предметом их науки являются такие «объекты» или «вещи», как точки, прямые, плоскости и отношения между ними. Однако этим объектам не приписывается никакого реального существования, они суть только абстракции, отвлечения от действительных объектов. Математические «вещи» изучаются не путем непосредственного обращения к ним, но косвенно, через систему аксиом, так как свое содержание они получают только в ходе развития содержания науки.
Спрашивается, на чем же основывается это содержание науки, что служит его источником?
Эмпирическая аргументация исключается при доказательстве геометрических теорем. Это и дает основание идеалистической философии утверждать, что геометрия не имеет никакого отношения к исследованию реального пространства и реальных пространственных свойств вещей. Тем не менее «объекты» этой науки вполне определенны, и геометрия добивается адекватного выражения этой определенности в понятии. Ситуация, с которой мы сталкиваемся при анализе математического познания, противоречива, даже парадоксальна: с одной стороны, мы признаем, что геометрия является наукой о пространственных формах объективного мира, с другой – утверждаем, что в процессе исследования этих пространственных форм реальных вещей мы отвлекаемся от самих вещей, от их конкретного содержания.
В своем повседневном опыте человек имеет дело с бесконечным многообразием пространственных свойств вещей, более богатым, чем мир образов геометрии. И если бы дело сводилось только к тому, чтобы описать существующие пространственные свойства эмпирических вещей подобно тому, как ботаника описывает различные растения, а география – различные страны, то геометрия, очевидно, и не потребовалась бы. Путем непосредственного созерцания человек может установить, что в природе существуют такие-то и такие-то пространственные индивидуумы, что существуют вещи, имеющие ту или иную форму и т.п., может убедиться в существовании и таких пространственных форм, для которых на языке современной геометрии еще и не существует подходящего коррелята, и описание которых на этом языке хотя и возможно теоретически, но, в силу своей сложности, практически неосуществимо.
Более того, опираясь на данные наблюдения, можно также указать, при каких обстоятельствах, как и почему вещи принимают данную пространственную форму. Однако и такое исследование в задачу геометрии не входит. Жидкость, например, в состоянии невесомости принимает форму сферы. Этот факт зависит от взаимодействия молекулярных сил, но никакому геометру не придет в голову определять данную геометрическую форму, ссылаясь на физические закономерности. Прямолинейность натянутой струны прямо и непосредственно зависит от степени ее натяжения и в реальности ничем иным вообще не определяется. Геометр же именно от этой зависимости и отвлекается. Геометрическую форму тел он рассматривает, отвлекаясь от конкретных тел и их движений, от их физической природы и качественной определенности.
С геометрическими отношениями мы сталкиваемся, однако, не только в «чистой» геометрии, но и при измерении реального эмпирического физического объекта, скажем, при определении его площади или объема. Те отношения, анализ которых дает нам возможность установить эмпирическое значение объема конкретного тела, совершенно очевидно принадлежат самому этому реальному телу, а не заимствованы из какого-то «интеллигибельного» мира. Поэтому геометрические понятия мы рассматриваем не как средство «экономичного описания» опыта или априорно установленные принципы обработки опытных данных, но как отражение объективных свойств вещей. Значение размера, которое мы установили посредством измерений, носит несомненно эмпирический характер, поэтому его объективность не составляет сомнения. Но поэтому же и объективность геометрических понятий, с помощью которых мы установили это эмпирическое значение, не вызывает сомнений. Вместе с тем ясно, что геометрические зависимости и понятия, выражающие их, не являются эмпирическими.
Объем цилиндра геометр ставит в зависимость от радиуса окружности основания и высоты. Лесовод, очевидно, скажет, что объем ствола дерева зависит от его возраста, но, определяя его объем, он вынужден будет рассуждать как геометр. Подход физический и математический к одному и тому же объекту (физическому) принципиально различен. Объем можно рассматривать как физическую определенность вещи, и тогда математический способ рассуждения становится явно бессмысленным. В самом деле, если геометрически площадь круга зависит от его радиуса, то в эмпирическом смысле этот способ рассуждения вращается в явном кругу: площадь данного плоского тела, имеющего форму круга, зависит не от его радиуса, так как радиус сам составляет определенность площади, но от тех физических условий, в которых находится данное тело; сказать, что площадь тела зависит от его радиуса, – то же самое, что сказать, что радиус тела зависит от его площади, т.е. что площадь зависит от площади же.
Очевидно, под площадью в физико-эмпирическом и геометрическом смысле мы имеем в виду различные вещи. Аналогично, если под площадью мы понимаем не физическую определенность вещи, а математическое выражение этой определенности, то при установлении этого математического выражения будет бессмысленным прибегать к физическим понятиям и соображениям. Тот факт, что объем ствола дерева равняется именно одному кубическому метру, а не двум и не трем, зависит, конечно, от его возраста. Но само определение «один кубический метр» зависит от радиуса, так как мы получили его, преобразовав определенность радиуса в определенность площади круга.
Это позволяет нам теперь ближе подойти к определению своеобразия предмета и метода математики.
В задачу научно-теоретического познания входит исследование сторон, свойств, реальных объектов, определенность которых недоступна эмпирическому познанию. При эмпирическом подходе к вещам опосредованное познание имеет место лишь мимолетно, спорадически. Наука же представляет собой систематически организованное опосредованное знание, систему опосредованного познания.
Опосредованное знание имеет место там, где определенность исследуемого свойства устанавливается через его отношение к другому свойству или объекту, скажем, через отношение отождествления исследуемого свойства и эталона данного свойства. Определенность опосредованного знания, выраженного с помощью эталона, не совпадает непосредственно с определенностью исследуемого свойства, данного в созерцании. В задачу науки поэтому входит не только описание тех процессов, продуктом которых является эмпирическая определенность вещи, но и тех, продуктом которых является определенность опосредованного знания о свойствах вещи, понятийная определенность знания.
Познание посредством системы эталонов является элементарной формой опосредованного знания. Более сложной его формой является познание целостных свойств вещи на основании исследования отношения этого целостного свойства к его элементам. В процессе познания посредством эталона предполагается обращение к некоторой другой системе вещей, свойства которых для нас выступают в роли единицы исследуемого свойства. Например, определенность длины земельного участка мы выражаем путем отождествления с длиной стержня, выступающего в роли эталона длины. Когда же перед нами стоит задача выразить площадь этого участка, мы должны прибегнуть к двойному опосредованию. Если участок имеет форму квадрата, то сначала мы выражаем сторону этого квадрата в единицах измерения, т.е. с помощью того же самого стержня, затем выражаем площадь квадрата путем возведения в степень его стороны. Сторона квадрата представляет собой элемент определенности его площади. Площадь есть целостное свойство, знание о котором носит опосредованный характер. Определенность площади мы получаем путем преобразования ее элементарного выражения – стороны. Сторону квадрата и его площадь мы в этом случае рассматриваем как определенности, в известном смысле тождественные: зная сторону квадрата, мы знаем и его площадь. Правда, мы можем измерить площадь участка и иным путем, а именно с помощью эталона площади, т.е. путем отождествления определенности целостного свойства с некоторым другим целостным свойством. Скажем, путем совмещения участков поверхности.
Элемент свойства в ряде случаев легче определить, чем само это свойство. Так, например, легче измерить с помощью эталона сторону квадрата, чем непосредственно его площадь. Такой подход к задаче требует применения уже специфически логических методов познания: анализа данного целостного свойства и его одновременного синтеза, т.е. такого разложения данного свойства на элементы, при котором его определенность не утрачивается, остается тождественной себе в ее элементарном выражении. Так, например, любое выражение площади геометрической фигуры представляет собой результат разложения данной определенности на элементы: треугольника – на основание и высоту, круга – на окружность и радиус. Одновременно этот анализ оказывается также и синтезом – отождествлением количественной определенности площади с определенностью ее радиуса, взятого с известным преобразованием.
Здесь перед нами трудность, которую не разрешить с помощью традиционного метода абстракции.
Дело заключается даже не в том, что продуктами математического анализа, геометрическими элементами пространственной определенности вещи оказываются «идеальные вещи» (точки, прямые, плоскости), но и в том, что продуктом построенного на этих элементах синтеза оказываются площади и объемы. Сколь ни трансформировали бы мы образы нашего созерцания абстракциями, сколь ни корректировали бы нашу интуицию соображениями, связанными со своеобразной «математической методологией» или «гносеологией», этот результат нам получить не удастся. В самом деле, в формуле площади круга мы отождествляем радиус – одномерный элемент, отрезок прямой – с двумерным объектом – площадью.
Наша интуиция и «здравый смысл» простого эмпирического созерцания протестуют против такого отождествления: «кусок» плоскости, как бы он ни был мал, несводим к прямой, которая имеет только одно измерение, в отличие от плоскости, имеющей два измерения. (Правда, существует теорема о том, что часть плоскости можно заполнить непрерывной ломаной линией, но она имеет совершенно специфический смысл.) Тем не менее для математического мышления нет ничего проще такого отождествления.
Различия между математическим и эмпирическим анализом настолько глубоки, что они определяют своеобразие не только метода, но и предмета теоретического познания. Элементы вещи, даже рассматриваемой в аспекте ее пространственной определенности, и элементы самой пространственной определенности не совпадают. Они как бы лежат в различных измерениях, и сколько бы мы ни разлагали вещь на ее элементарные составные части, никогда не получим такого простейшего элемента геометрии, как точка.
Рассмотрим, например, такую пространственную определенность вещи, как объем. Поскольку мы рассматриваем объем как количественную определенность вещи, постольку и в качестве элементов этой определенности мы будем рассматривать элементы самой вещи. Так, мы говорим, что объем данной смеси жидкости состоит из одного объема воды и двух объемов кислоты. Разлагая вещь на составные элементы, мы в качестве элементов имеем объем, т.е. ту же самую определенность, анализом которой мы задались первоначально. Обращаясь к самой вещи, нам удается анализировать, разложить на составные элементы именно вещь, но не определенность объема, как таковую. Объем, как таковой, как определенность, остается неразложимым, целостным.
Это и понятно. Ведь пространство, как и время, представляет собой объективную форму существования материальных вещей, поэтому сколько бы мы ни разлагали вещи на составные компоненты, мы никогда не дойдем до такого элемента, в котором пространственные свойства действительности были бы представлены не сполна. В результате эмпирического анализа вещей мы всегда будем иметь некоторую материальную вещь, обладающую теми же пространственными свойствами, что и целое, только, возможно, в другой конфигурации. Поэтому в качестве элемента вещи мы никогда не получим плоскость, линию, тем более точку – объект, не имеющий измерений.
Разложение пространственной определенности вещи, такой, как объем, на такие элементы, как прямая, точка, эмпирически лишено смысла как со стороны анализа, так и со стороны синтеза. Формула площади круга (πr2) содержательно совершенно бессмысленна, ибо такая эмпирическая определенность, как поверхность, количественным выражением которой является площадь, никак не может быть получена путем какой-либо комбинации отрезков.
Становится совершенно очевидным, что математическое количественное значение площади и самая эта площадь как определенность вещи представляют собой явления различного порядка. Но в математике рассматриваются не пространственные определенности, как таковые, а их количественные значения. А эти последние представляют собой какую-то особую реальность, отличную от той, которая раскрывается в созерцании природы. И эту реальность мы не получим с помощью одной лишь абстракции, примененной к объектам созерцания.
Что же представляет собой это количественное значение? Очевидно, что значение количественной определенности объекта и сама эта количественная определенность – различные вещи. Количественное значение пространственной определенности представляет собой образ последней, вполне отделимый от нее, допускающий самостоятельное рассмотрение и преобразование, своеобразную, обособленную, специфическую предметность.
Где же происходит это уравнивание разнородного, обезличивание и лишение содержания совершенно определенных, различных вещей? Объяснения этому математика не дает, поскольку это уравнивание составляет ее предпосылку, о природе которой она не задумывается. Это парадоксальное основоположение о количественном тождестве качественно несопоставимых объектов математика просто берет за нечто само собой разумеющееся. Тем более не объясняет этой операции физика, которая рассматривает пространственную определенность тел, как способ существования определенного физического содержания, выражение состояния качественно определенных физических процессов. Не дают объяснения этому и общие философские положения о пространстве и материи, о количестве и качестве. Ведь для философии ясно, что «формы как таковой» не существует. Как абстракция такое допущение совершенно несостоятельно. Философски его можно признать правомерным лишь как реальный факт, но не как теоретическое допущение.
Идеалистическая интерпретация математики именно и состоит в признании того, что своеобразная природа математических объектов произвольно постулируется разумом, что математические понятия – это лишь фикции, которым ничего не соответствует в реальности, что сама математика есть лишь игра по определенным правилам, все варианты которой уже имплицитно даны в условиях, в силу чего положение о тождестве качественно различных по природе геометрических образов оказывается парадоксальным лишь для нашего созерцания, но не для самой математической теории, строящейся из знаковых элементов, лишенных содержательного смысла.
При каком же условии связь математических величин следует рассматривать как рациональную?
Это условие не может быть раскрыто при рассмотрении процесса познания с позиции созерцательной гносеологии, хотя, к сожалению, этой точки зрения придерживается большинство авторов, исследующих природу математического познания.
Существо этой позиции заключается в следующем. Предмет математики составляют реальные вещи, которые рассматриваются под углом зрения их пространственной определенности. Анализ этой определенности и, следовательно, приобретение математикой своего предмета осуществляется в условиях отвлечения от качественной природы объектов. Своеобразие математики – в ее абстрактности.
Поэтому математика рассматривается, в сущности, как абстрактная пространственная физика или пространственная типология. В противоположность физике, изучающей определенные пространственные тела, геометрия должна была бы рассматривать пространственное тело вообще, вещь, лишенную всякой конкретности. Но в этом случае остается непонятным подход математики к своему предмету: анализ пространственных форм в отвлечении от всякой материи. Какого бы уровня абстрактности ни достигала математика, мы все же никогда не получим на этом пути «формы как таковой», так как всякая форма (используя наиболее абстрактное теоретическое положение – философское) есть не что иное, как способ существования определенного содержания. Отбрасывая всякое содержание, математика необходимо должна отбросить вместе с ним и всяческую форму и стать наукой, совершенно беспредметной.
Математика исследует именно форму как таковую, в ее полной отделенности, отрешенности от содержания. Такое отделение невозможно даже в воображении, даже в абстракции. В этом смысле математика вообще не является естественной наукой. А ведь ее обоснование часто хотят искать в физике предметного мира. Но физика вопиет против приемов математики, физика соглашается с количественным измерением тел, но не с бестелесной размерностью.
Существует лишь одна область действительности, где пространственная форма тел, их количественная определенность практически существует сама по себе – это практическая деятельность человека по освоению количественной стороны мира. Именно в этой деятельности и заключена тайна парадоксов математики.
Абстрактность математических объектов в действительности опирается на практическую отделимость и отделенность количественной стороны вещи от самой вещи и на ее самостоятельное предметное существование в этой отделенности. Предмет геометрии составляет пространственная форма вещи, рассматриваемая как существующая вне самой вещи, практически, предметно, а не в воображении. Предмет математики есть «практически истинная абстракция».
Анализ этой специфической предметной области, резюмируя все вышесказанное, диктуется следующими соображениями.
1. Если математика есть наука о пространственных формах и количественных отношениях объективного мира, рассматриваемых как ее непосредственный предмет, то в числе ее исходных положений мы должны иметь положения типа: «существуют следующие пространственные типы объектов...». Математика, однако, не содержит в себе описаний подобного рода. Какой бы абстрактной она ни была, она не есть пространственная типология. Существование пространственных объектов в математике необходимо предполагается, но она не состоит в их описании и обобщении.
2. Геометрия не только не содержит в себе описания пространственных форм реальности, но и не занимается их теоретическим объяснением. Она не показывает, как и при каких условиях возникают и эволюционируют те или иные пространственные формы в реальности, чем обусловлена та или иная пространственная конфигурация тела, та или иная геометрия пространства (как это делает, например, физика в общей теории относительности).
3. Рассматриваемые в математике рациональные зависимости имеют совершенно специфический характер. При попытке, их эмпирического истолкования они обращаются либо в тавтологию, либо в явно бессмысленные предложения (зависимость площади круга от его радиуса, выражение площади плоскости через размерность линейного элемента).
4. Математика не начинает с наблюдения единичных объектов и не кончает фиксированием их свойств и в обобщенном образе, в абстракции, отбрасывая содержание вещей и процессов. Математика прямо начинает с абстракций так, как если бы они были ее объектами.
5. Математика неотделима от созерцания, но в ней созерцаются абстрактные образы так, как если бы они имели реальное предметное существование. Предметные связи, фиксируемые в этом созерцании, имеют совершенно своеобразный – не эмпирический, а рационально-наглядный смысл.
6. Дискретность математического объекта не оправдывается соответствующей дискретностью физического, природного объекта. Ни атом, ни элементарная частица, ни пучок света не могут быть рассмотрены в качестве прообраза геометрической точки и прямой. Никакой предметный анализ не может дать нам элемент, имеющий лишь одно измерение.
7. Развертывание содержания математической теории не представляет собой аналога какого-либо соответствующего объективного процесса эволюции предмета. Математическая теория есть аналог иных процессов, существо которых будет рассмотрено ниже.
8. Количественная определенность вещи и математическое выражение этой количественной определенности – понятия различные.
Вообще исследование формы вещей и процессов в отвлечении от их естественного субстрата и рассмотрение этой формы в качестве предмета науки должно основываться на безразличии формы к содержанию как реальном факте. В противном случае математика есть либо наука о нематериальных, бестелесных, бесплотных объектах, либо она вообще беспредметна и изучает самое себя в ходе своего произвольного конструирования. Эта независимость составляет основное положение, фундамент математики. Вместе с тем она не осуществляется в природе, в предметном мире, рассматриваемом вне и помимо человеческой деятельности. Действительное основание этой предпосылки заключается не в природе как таковой, составляющей предмет математического созерцания и обобщения, но в предметной, чувственно-практической деятельности человека по освоению количественной стороны мира. Математические выражения приобретают смысл не в непосредственной проекции на созерцаемый мир, но на мир, осваиваемый в ходе предметной деятельности.
Задача науки вовсе не сводится к тому, чтобы зафиксировать в созерцании данную определенность и установить эмпирически, при каких обстоятельствах вещь приобретает эту определенность. Как в познании, так и во всей своей практической жизнедеятельности человек относится к природе, к объекту не созерцательно, но активно-творчески. Не довольствуясь созерцанием стихийных сил природы, он овладевает ими, присваивает их, превращая их в орудия, в средства, с помощью которых он изменяет предметы природы и приспосабливает их к своим потребностям.
Подобно тому как в процессе производства человек между собой и природой ставит орудие труда, так и в познании он между собой и предметом ставит орудия своего духовного производства. Именно в своих орудиях и средствах производства человек господствует над природой, именно в них он и есть субъект – существо, выделенное из природы и противопоставленное ей. Точно так и в основе всех процессов познания лежит определенная освоенная система средств выражения, воспроизведения предмета. Задача рационального познания состоит в том, чтобы деятельно овладеть известным чувственно данным свойством, воспроизвести его в деятельности.
Познание не состоит в простом осведомлении о том, как обстоят дела в объективной реальности. Посредством этого осведомления предмет познания становится только известным. Но известное, как говорит Гегель, еще не есть познанное. Познание есть процесс духовного овладения предметом. Оно осуществляется посредством выражения одного через другое, через отношение.
Для того чтобы субъективно овладеть предметом, данным в непосредственном созерцании, необходимо мобилизовать систему средств, систему уже освоенных вещей и образов. Познавая, субъект творчески воспроизводит предмет. При этом он, естественно, должен пользоваться определенным материалом, который ему доступен и которым он может свободно оперировать подобно тому, как человек воспроизводит естественные процессы в производственных и лабораторных условиях, пользуясь при этом средствами и материалами, допускающими свободное манипулирование ими.
Поэтому как в процессе производственной деятельности, так я в процессе познания человек не находится в рабской зависимости от действительности. Определенность свойства вещи, подлежащая исследованию, не обязательно должна выражаться через соотношения ее наглядных элементов – мы можем выразить ее через определенность другой вещи, которая уже освоена и предполагается известной. Так, например, температуру вещи мы определяем не непосредственно, но пользуясь термометром. Показания термометра есть зеркало, в котором отражается степень нагретости исследуемого тела. Отражение свойств и отношений реальных вещей поэтому происходит не непосредственно между психикой человека и ее предметом, но опосредованно, через другую систему вещей, служащую образом первой.
Древние дали, в сущности, верное определение геометрии как науки об измерении земли, указав на то, что эта наука есть теоретическое выражение определенного рода предметной деятельности. Именно в этой деятельности, а не вне ее геометрия, как и вся математика вообще, обретает свой предмет и своеобразие своего метода. Измерение, т.е. практическая, чувственно-предметная деятельность выражения пространственных свойств одних вещей через пространственные свойства других, и составляет основание математики.
Операция измерения состоит в выражении пространственной формы и количественной определенности одного объекта в другом, естественные свойства которого выступают в качестве эталона, меры, образа, воплощения формы измеряемой вещи. В эталоне форма существует отдельно действительно, практически., а не только в воображении. Здесь она действительно обособлена от самой вещи, выступает предметно, вещественно. Свободно оперируя эталоном, человек практически обращается с пространственной формой вещи как с чем-то не только отделимым, но и реально отделенным от самой вещи. Естественные свойства вещи-измерителя служат воплощением вещи, отличной от нее самой.
С эталоном субъект обращается как с самой вещью, практически оперирует чистыми количествами, отвлекаясь от естественных свойств эталона-измерителя, так как в структуре этой деятельности им действительно отведена нейтральная функция: они представляют не свою собственную естественную природу, но природу другой вещи. Что же касается самой измеряемой вещи, то она представлена в этой операции лишь в идеальной форме. Это ее идеальное бытие предметно, но оно предметно только в деятельности.
Таким образом, обесценение собственного содержания вещи, превращение его в нечто безразличное, совершается не в мозгу математика, но в чувственно-практической деятельности освоения количественной стороны предметного мира. Рациональной связь математических величин между собой оказывается только при условии, что эти величины суть не непосредственно количественные свойства самих объектов, но отделимые от них и потому совершенно безразличные к их действительной природе предметные количественные образы.
Предмет математики – количественные образы, обращающиеся не в природной, а в человеческой, прежде всего производственной, а затем и научной среде. Отсюда становится понятным, что радиус круга, как линейный образ, и его площадь, как двумерный образ, оказываются сопоставимыми и взаимовыразимыми лишь при том условии, что они выражены в форме третьего предмета, обезличивающего их собственную природу, – в форме единицы измерения, в процессе применения которой они уже не радиус и не площадь, но просто числа. Эта третья среда и представляет собой логическое пространство, в котором движется монистическая математическая мысль.
Отношение радиуса к площади выражается через отношение некоторого пространственного предмета любой природы к самому себе. Значение размерности площади есть не что иное, как ее инобытие в виде определенного количества в определенном количестве другого материального объекта. Значение пространственной определенности вещи есть ее инобытие в пространственной определенности другой вещи. Математика и изучает условия этого перехода пространственной и количественной определенности вещи в инобытие, в иное, в эталон.
Математика – это наука, исследующая условия, при которых оперирование простейшим количественным объектом – эталоном – воспроизводит количественные свойства измеряемой вещи. Иными словами, это наука, исследующая условия, при которых может быть построен в деятельности с материальным количественным предметом предметный образ пространственных форм и количественных отношений мира.
Строение математической реальности есть отражение строения предметной деятельности освоения количественной стороны мира, а не только самой этой количественной стороны. Этапы математического анализа и его элементы, процессуальность математического познания есть теоретическое выражение этапов, элементов и процесса этой деятельности. Определение количественного значения сложного пространственного образа (скажем, объема) через количественное значение его элемента является осмысленным, не тавтологичным лишь при условии проекции этой логической операции на этапы деятельности измерения.
Изменение радиуса, конечно, не вызывает изменения площади круга, поскольку эти определенности тождественны. Но если под радиусом понимать его количественное значение, его внешний, отделимый и содержательно безразличный по отношению к нему количественный образ, то получение такого же количественного образа круга действительно находится в прямой зависимости от его радиуса, ибо здесь имеется в виду действительное преобразование, действительный процесс, независимый от самого пространственного образа и осуществляемый вне него.
В геометрических преобразованиях мы действительно практически получаем одну величину из другой. Если же оставить в стороне эту деятельность, то мы никогда не могли бы получить ни одной пространственной формы из другой (из таких элементов, как точки, прямые и плоскости).
Геометрия, таким образом, рассматривает не строение пространственной формы тел, не строение пространственного мира, но строение пространственного мира в его инобытии, в его бытии в другом, в эквиваленте. А это инобытие имеет место только в деятельности.
Пространственные формы и количественные отношения вещей объективного мира познаются не только математикой, но всей совокупной человеческой практикой и теорией с помощью математики. Математика определяет круг условий, при которых осуществима деятельность освоения количественной стороны мира, она есть сумма способов выражения количественной определенности объектов. Объект дан математике не в созерцании, но в деятельности, в созерцании, совершающемся через призму деятельности и под углом зрения ее задач.
Все это позволяет сделать вывод, что количество в математическом смысле и количество как категория предметного мира – вещи существенно различные. Количественность как определенность самого предметного мира есть свойство самого этого мира, неотделимое от него. Количественность в математическом смысле есть определенность предметного мира в ее инобытии в процессе деятельности. Понятно поэтому, что геометрия не есть пространственная типология, так как она не занимается собственно теоретическим обобщением пространственных свойств вещей, но есть абстрактная типология деятельности освоения этих пространственных свойств.
Проблема обобщения в математике выглядит несколько иначе, чем в других науках. Математическое выражение необходимо является обобщенным, так как этот образ есть так или иначе символ, снявший свою специфическую определенность в деятельности, практически выступающий в ней как предмет, собственная природа которого, а стало быть природа тел, выражаемых в нем, для существа дела безразлична. Он универсален. Но не потому, что скопирован с универсума, а потому, что лишен собственной специфичности.
Реальное пространство может быть описано различными методами, различными способами – различными геометриями. Значит ли это, что каждой геометрии свойственно «свое», особое пространство? Отнюдь нет. Пространство едино, и его строение описывается физикой. Одно пространство не содержится в другом, как одна геометрия в другой. Различным типам геометрии соответствуют не различные пространства, а различные типы деятельности, способы освоения пространства. Применимость этих способов решается физикой. Что же касается самой геометрии, то для нее достаточно показать, что сложные пространственные образы можно представить как продукт преобразования элементарной измеримой определенности. Мы и исследуем поэтому в геометрии, собственно, не Евклидово или Риманово пространство, а Евклидовы или Римановы условия освоения в деятельности и постижения в теории физического пространства, которое столь же Евклидово, сколь и Риманово.
Итак, своеобразный дедуктивный метод математики вовсе не является платой за ее особую приверженность к формальной логике. Наоборот, формальная логика есть выражение своеобразной природы содержательной деятельности, есть логика этой формализующей деятельности с содержанием, логика предметного действия измерения, состоящего в тождественном преобразовании некоторой предметно фиксированной в эталоне элементарной определенности во всякую другую, логика предметного действия освоения количественной стороны мира.
Некоторое пространственное свойство становится познанным тогда, когда оно освоено. Оно освоено тогда, когда предметно, практически воспроизведено, построено из другой вещи. Дедуктивный характер математики свидетельствует о том, что построение сложных пространственных определенностей осуществляется опосредованно, через преобразование элементарной конструкции. Иными словами, сложную конструкцию необходимо представить как тождественное преобразование элементарной, измеренной в первоначальном акте, т.е. представить как измеримую, измеренную, переведенную в план предметного инобытия.
Отсюда ясно, что проблема элементарной клетки математического познания и элементарного бытия математической реальности есть проблема элементарного акта деятельности измерения, простейшей формы пространственного инобытия. Следовательно, несколько по-иному встает вопрос о предмете математики. Предмет математики составляют не числа и фигуры, так как, взятые сами по себе, они суть символы, лишенные содержания. Предмет математики составляют количественные отношения и пространственные свойства вещей, осваиваемые в деятельности.
Если геометрическую фигуру рассматривать как предметный образ, интересный для геометрии сам по себе, то в этом случае трудно избежать платонического ее понимания, как особого индивидуального идеального объекта, отмеченного особым «совершенством». (Абсолютизация геометрических образов, рассматриваемых сами по себе, в Древней Греции приводила к их эстетической идеализации и математической индивидуализации; но ведь такая индивидуализация ликвидирует математику, делая невозможным отождествление этих индивидуальных образов при определении зависимостей и их количественного значения.)
Индивидуализированный геометрический образ, собственно, представляет собой уже не количественную определенность, которая только и интересна для математика, но качество причем особое, исключительное – воображаемое качество. Фигура (как и число) есть лишь совокупность условий выражения количественной определенности вещи в деятельности измерения. Эти условия могут быть заданы как синтетически (в созерцании), так и аналитически (в числовом выражении).
Для той задачи, которую призвана выполнять математика, способ задания этих условий совершенно безразличен, а потому и «проблема» наглядности или ненаглядности геометрии лишена принципиальной остроты. Фигура, как и число, есть не предмет математики, а лишь средство оперирования количествам, собственная природа которого совершенно безразлична для существа дела.
Не оперирование фигурами и числами, а оперирование реальными количествами cоставляет основание математического познания. Но возможно оно только в форме оперирования предметным образом этого количества, эталоном. Фигура есть совокупность условий, схема движения эталона в процессе оперирования – приравнивания, взаимовыражения количеств. Фигура есть схема деятельности, код, скрывающий в себе стратегию и тактику предметного действия, движения измерения.
Схема движения только расшифровывает код. Она поэтому одинаково условна, будь она выражена наглядно или только символически, знаково. Суть дела заключается не в фигуре или числе, а в той реальности, которая осваивается с помощью зашифрованной в них деятельности.
Предмет геометрии есть предмет деятельности – реальное количество и пространство. Этот предмет и геометрический образ – вещи совершенно различные. Но раз это так, то математическое познание есть идеальная форма содержательной деятельности оперирования реальными количествами, есть движение не по логике символов и логических знаков, а по логике реальности, осваиваемой в деятельности.
Отождествление предмета математики с ее образами и понятиями составляет нерв всяких (и объективно-идеалистических, и субъективно-идеалистических) спекуляций. Такое отождествление превращает математику в искусство созерцания некоего хрупкого царства идеальных конструкций, в беспредметную деятельность «образования и преобразования» знаковых ансамблей, в игру со знаками. Не оперирование знаками и фигурами, а оперирование количествами с помощью фигур и знаков составляет содержание математического познания. Математику делает таковой не оперирование фигурами и числами, рассматриваемыми как ее предмет, но лишь реальными количествами. В противном случае она вырождается в языкотворчество, построение определенного языка, который так и останется нерасшифрованным.
Таким образом, гомогенность предметной области в математике является не продуктом формализации этой науки и обособления ее предмета от связей, свойств и вещей объективного мира, но продуктом содержательной деятельности, практически превращающей разнородные вещи в некоторый однородный предмет. Предметная область обособляется не посредством воображения, в угоду формальным канонам логики, но реально, практически.
Выше было показано, что дело отнюдь не только в исключительно высоком уровне абстракции, к которой прибегает математика. Абстрактность – производное, следствие специфической природы математического предмета, но не наоборот. Абстракция есть логический акт, производный от содержательной предметной деятельности. Точно так же и вся совокупность логических операций, построенная в духе принципа гомогенности, есть отражение этой содержательной предметной деятельности, определяющей своеобразие предмета математического познания.
Вся трудность гносеологического и логически-методологического анализа математического познания заключается именно в анализе природы количественной формы, как таковой, в отвлечении от всякого качественного содержания.
Выше было показано, что эта «форма как таковая» есть определенная содержательная предметная деятельность, состоящая в воспроизведении формы предметов и явлений, процессов объективного мира в «предметном теле» цивилизации. Рассмотрение же формы «самой по себе», вне этой предметной деятельности, с необходимостью приводит к отождествлению предмета науки с самой наукой, с ее «языком». В этом случае проблема гомогенности выглядит как проблема лингвистическая, как проблема построения специфического «синтаксиса» языка науки.
Здесь нет нужды иллюстрировать этот вывод материалами философии логического анализа. Важно отметить следующее небезынтересное обстоятельство: отождествление теории с ее предметом, в основе которого лежит стремление построить науку как учение о чистой форме явлений, является общей тенденцией философских исследований по основаниям науки, исследований, уклоняющихся в идеализм и метафизику. Это отождествление предмета теории с ее собственным формальным аппаратом приводит к тому, что математика, например, вырождается в лингвистику. В высшей степени симптоматичен тот факт, что аналогичная операция приводит теоретическую лингвистику к отождествлению с математикой.
Лингвистика сравнительно поздно достигла автономии. Собственно говоря, этот процесс продолжается и по сей день. Характерно, что в наши дни наиболее острые проблемы лингвистики – это именно проблемы методологические, гносеологические, логические. Особенно показательна в этом отношении структуральная лингвистика.
К структурализму мы обращаемся потому, что эта концепция с наибольшей рельефностью и в наиболее зрелой форме поднимает методологические философские проблемы. Само возникновение структурализма явилось ярким свидетельством неблагополучного положения дел в языкознании именно в методологическом отношении.
Прежде всего необходимо оговорить, что структурная лингвистика – весьма широкое научное течение, объединяющее различные лингвистические школы (от пражской до глоссематиков), часто весьма сильно отличающиеся друг от друга. Здесь мы рассмотрим структурализм как совокупность методологических тенденций в языкознании, оказывающих существенное влияние на понимание самого предмета этой науки.
Обсуждению подлежит не методика и техника структурального исследования, но структурализм как общая теория языка и науки о нем. В этом отношении наиболее показательными являются работы основоположника структурализма Ф. де Соссюра и глоссематиков.
Старая лингвистика (дососсюровского периода) рассматривала свой предмет скорее не как цель, а либо как средство, ключ к исследованию реальности, отличной от лингвистической, либо как эпифеномен, побочный продукт процессов нелингвистической природы. Определенность языка сводилась к определенности других явлений – логики (грамматики Пор-Рояля), психологии (Пауль, Потебня), физики и физиологии (младограмматики), биологии (Шлейхер), социологии (Вандриес, Сэпир), истории, эстетики и т.п. Лингвистические явления при этом рассматривались не как самостоятельная область исследования, но как прикладная логика, прикладная психология и т.п. Вследствие этого элиминировалась самостоятельность этой науки, специфическая определенность ее предмета.
Метод языкознания был, в сущности, эклектическим: при исследовании лингвистической реальности теоретик обращался к аргументации, чуждой природе его предмета и лежащей за пределами его специфики.
Самой важной чертой методологии языкознания этой эпохи является редукционизм – попытка сведения специфики языка к какой-либо нелингвистической реальности. Так, в «Манифесте» младограмматиков мы читаем, что раньше «с исключительным рвением исследовали языки, но слишком мало – говорящего человека». Реальностью языка признается психофизиологическая деятельность индивида. «В основе этих принципов (младограмматики.– Л.Н.) лежат две предельно ясные мысли: во-первых, язык не есть вещь, стоящая вне людей и над ними и существующая для себя; он по-настоящему существует только в индивидууме, тем самым все изменения в жизни языка могут исходить только от говорящих индивидуумов; во-вторых, психическая и физическая деятельность человека при усвоении унаследованного от предков языка и при воспроизведении и преобразовании воспринятых сознанием звуковых образов остается в своем существе неизменной во все времена». Отсюда следует концепция «слепых», не знающих исключения «фонетических законов»[149].
Нетрудно увидеть, что лингвистический редукционизм пытается представить язык как модификацию некоей универсальной субстанции. В одном этом нет еще ничего порочного в методологическом отношении. Ведь всякое теоретическое понимание состоит в нахождении некоей субстанции, логического пространства, конечным «образом» которого является исследуемый феномен, вещь, событие.
С логической точки зрения принцип гомогенности, выражающий требования монистической методологии, как раз и состоит в отыскании имманентной по отношению к субстанции меры и имманентной по отношению к исследуемому явлению субстанции. Редукционизм же исключает эту имманентность, усматривая субстанцию в чем-то внешнем и безразличном по отношению к специфике исследуемого явления.
В качестве такой субстанции может рассматриваться, скажем, звуковая материя языка, а в качестве источника меры – «вечные и неизменные» свойства губ, зубов, языка человека. Суть дела не изменится, если под этой субстанцией будет пониматься психика человека, взаимодействующая с физическими факторами. Результат будет все тот же: сведение языкознания к психологии, физиологии и т.п., утрата специфического предмета науки, утрата самой этой науки.
Герман Пауль в «Принципах истории языка» пишет: «психический элемент является важнейшим фактором всякого культурного движения, фактором, вокруг которого вращается все остальное, а психология – наиболее важным основанием всякой подлинно культуроведческой науки»[150].
Здесь лингвистика понимается как ветвь психологии, поскольку реальность языка в его всеобщем определении, его субстанцию составляют «психические организмы» речевых представлений, которые являются для Г. Пауля «действительными носителями исторического развития». Реальность языка составляет психическая сфера – сложная ассоциативная сеть акустических, моторных речевых представлений. Поэтому «...бесспорно правильно положение, что каждый индивидуум имеет свой собственный язык и каждый из этих языков имеет свою собственную историю». И далее: «Мы должны собственно различать столько языков, сколько существует индивидов»[151].
Редукционистские устремления свойственны не только представителям натурализма и индивидуалистического психологизма в языкознании. Предшественник «социологической школы» И.А. Бодуэн де Куртенэ писал: «Сущность человеческого языка исключительно психическая. Существование и развитие языка обусловлены чисто психическими законами»[152]. Однако он отмечает также важность социальной стороны языка, поэтому основанием языкознания для него является не только психология, но и социология.
Натурализм, психологизм, социологизм – разновидности лингвистического редукционизма. Как бы ни было велико различие между ними, в методологическом отношении все эти направления страдают одним пороком. Можно привести еще один вариант [21] редукционизма – эстетический. «По своему существу, – пишет К. Фосслер, – всякое языковое выражение есть индивидуальное духовное творчество», поэтому «языкознание в чистом смысле слова является лишь стилистикой. Но эта последняя принадлежит к эстетике. Языкознание – история искусства»[153]. А вот для М. Мюллера, представителя натуралистической концепции, «с точки зрения научного рассмотрения язык Гомера не имеет большего значения, не представляет большего интереса, чем диалекты готтентотов»[154].
Как видим, спектр определений сущности языка чрезвычайно широк. И вообще-то говоря, каждое из них имеет под собой определенное основание. Действительно, с известной точки зрения язык есть и то, и другое, и третье. «Язык в понимании физиолога представляется не тем, чем он является для психолога: каждая из этих наук, характеризуя язык, выделяет те моменты в языке, которые соответствуют точке зрения данной науки, что вполне закономерно. Сущность языка в определении, которое дает физиолог, таким образом, не может не отличаться от сущности языка в понимании психолога»[155]. Сколько же у языка «сущностей»? По-видимому, сколько же, сколько «точек зрения» на него. Но дело-то в том и заключается, что для физиолога или психолога язык вовсе и не представляет собой сущность. Их интересуют процессы, обслуживающие язык, обслуживаемые языком, но не он сам по себе.
Такое положение вещей не могло не вызвать соответствующей реакции в науке о языке. Послушаем одного из наиболее авторитетных теоретиков структурной лингвистики Л. Ельмслева: «То, что составляло главное содержание традиционной лингвистики – история языка и генетическое сравнение языков, – имело своей целью не столько познание природы языка, сколько познание исторических и доисторических социальных условий и контактов между народами, т.е. знание, добытое с помощью языка как средства... В действительности, мы изучаем disjecta membra, т.е. разрозненные части языка, которые не позволяют нам охватить язык как целое. Мы изучаем физические и физиологические, психологические и логические, социологические и исторические проявления языка, но не сам язык»[156].
Основное положение нового подхода к проблеме языка как специфического предмета исследования лингвистики, положение, в котором выражен и руководящий принцип методологии исследования – принцип гомогенности, – сформулировано основоположником структурной лингвистики Фердинандом де Соссюром: «Единственным и истинным объектом лингвистики является язык, рассматриваемый в самом себе и для себя»[157].
Это общее положение раскрывается следующим образом. Определенность языка как специфического явления может быть раскрыта только на его собственной почве, методами, имманентно присущими ему. Нельзя начинать исследование, обращаясь к реальности, которая в своей определенности еще не есть язык, а затем на этой основе переходить к исследованию языка. Лингвистическое исследование с самого начала должно осуществляться на почве своего специфического предмета и методами, соответствующими его специфической природе. «Чтобы создать истинную лингвистику, – писал Л. Ельмслев, – которая не есть лишь вспомогательная наука, нужно сделать что-то еще. Лингвистика должна попытаться охватить язык не как конгломерат внеязыковых (т.е. физических физиологических, психологических, логических, социологических) явлений, но как самодовлеющее целое, структуру sui generis»[158]
Рассмотрение языка как гомогенного предмета исследования требует подхода к нему с некоторой имманентной точки зрения, с внутренней позиции. Эго выражается в понимании языка как определенной структуры, анализ которой требует системного подхода. Клапаред это выразил следующим образом: «Форма существования каждого элемента зависит от структуры целого и от законов, им управляющих». «Ни одно явление в языке, – читаем мы в «Тезисах» Пражского лингвистического кружка, – не может быть понято без учета системы, к которой этот язык принадлежит»[159].
Таким образом, основным принципом лингвистического исследования утверждается принцип рассмотрения языка как единого, целостного, гомогенного объекта. Целью исследования объявляется анализ языка в чистом виде, в отвлечении от побочных обстоятельств. Все эти основные положения структурной лингвистики, вдохновившие ее на критику (и критику убедительную) традиционного языкознания, в общей их форме не могут вызывать возражений. Однако всем этим проблема не решается, но только ставится. Для самой лингвистики трудности начинаются как раз там, где необходимо определить, что же представляет собой язык «в себе и для себя», какие факторы следует считать чуждыми природе лингвистической реальности и, следовательно, какими обстоятельствами существования языка следует пренебречь в теории? Ответ на все эти вопросы и обнаруживает глубокие методологические пороки теоретической концепции лингвистического структурализма.
Прежде всего, и Ф. де Соссюр и его последователи отличают язык в его наличном бытии», в звучащей человеческой речи от языка «самого по себе»[160]. Оказывается, язык сам по себе не есть нечто реально существующее. Он есть продукт лингвистического анализа, своеобразная структура, некоторая схема отношений, реализующаяся в речи и обретающая в ней, так сказать, плоть и кровь.
Речь – предмет не только языкознания. Речь (в совокупности всех реальных исторических и социальных обстоятельств общения) составляет предмет не только лингвистики, но и физиологии, анатомии, психологии, физики и т.п. Лингвист же, чтобы обрести предмет своей науки, должен освободить эмпирический материал от отягощающих его побочных обстоятельств.
Интересно, что предмет лингвистики определяется не на основе его реальной специфичности, а как следствие реализации принципов и требований, содержащихся в самой науке о языке.
Вследствие этого принцип гомогенности в структурной лингвистике получает следующий смысл: эмпирический объект лингвистики есть некоторый конгломерат свойств, разнородных по своей природе. Реально предмет исследования не определен, не очерчен. Предмет очерчивается лишь в результате того, что теоретик-лингвист своим натренированным профессиональным взглядом выхватывает то, что отвечает внутренним требованиям и внутреннему интересу его науки. Иными словами, предмет есть результат профессионально-лингвистического взгляда на вещи: эмпирические факты исследователь должен рассматривать именно как лингвист, т.е. под углом зрения, который определен не его предметом, а его наукой, самой теорией.
Таким образом, методологический принцип гомогенности и имманентности рассмотрения предмета выражается просто в отбрасывании всего того, что не составляет сам язык. Но сам язык есть в этом случае не что иное, как определенная теоретическая конструкция, реализующая «угол зрения», «замещающая модель», объективировавшая и опредметившая этот «угол». Требование рассматривать язык «из него самого» обращается в требование развивать теорию из самой себя.
Структурализм рекламирует себя как сугубо теоретическое направление в языкознании, выступающее против эмпиризма. Видимость его действительно такова. Однако на деле структурализм есть лишь определенного рода позитивизм. Структурализм отказывается рассматривать язык как особенную модификацию всеобщей субстанции, как ее проявление. Исключая из сферы научного анализа внутренние процессы, субстанциальное движение, которое К. Маркс называл «действительным движением», структурализм вынужден фиксировать в качестве определений языка именно его эмпирические определения (т.е. то, что «все мы знаем как язык»). Вследствие этого от эмпирической определенности языка как специфического предмета остается только одно – его форма[161]. Этот подход выражен в фундаментальном по своему методологическому значению положении Ф. де Соссюра: «Язык есть форма, а не субстанция».
Вот аргументации такого подхода: «Нет необходимости, – писал Ф. де Соссюр, – знать условия, в которых развивается тот или иной язык», так как «язык есть система, подчиненная своему собственному порядку»[162].
По мысли структуралистов, физическая субстанция не заключает в себе определенности языка, ибо звук – это не речь, не язык. Физиологические процессы, посредством которых осуществляется речь, – это тоже не язык, как и социальные и исторические условия общения. Все это есть нечто внешнее и чуждое языкознанию.
Остается «чистая форма», структура, складывающаяся из чисто реляционных элементов. Именно форма понимается как собственный предмет лингвистики. Что же касается содержания – физической, социальной и семантической субстанции, то оно есть не что иное, как внешний материал, субстрат, в котором воплощается, «манифестируется», материализуется языковая форма. Тот же Ельмслев настаивает на «понимании языка как чистой структуры соотношений», как схемы, чего-то такого, что противоположно той «случайной» (фонетической, семантической и т.д.) реализации, в которой выступает эта схема. Форма в этом случае выступает как нечто исходное, первичное. Но поскольку нет никакой возможности дать реальное объяснение этой формы, приходится признать, что она создается в самой теории.
Однако попытаемся согласиться со структурализмом в том, что предмет лингвистики составляет не субстанция, а форма (ведь соглашаются же многие авторы с тем, что предмет математики есть не содержание, а количественная форма, «чистые» отношения количеств). Где же дан этот предмет и как он изучается наукой?
Обратимся к советскому автору, придерживающемуся концепции структурной лингвистики, С.К. Шаумяну. В его брошюре «Структурная лингвистика как имманентная теория языка» читаем: «Краеугольным камнем структурной лингвистики служит знаменитый тезис Ф. де Соссюра: «Язык; есть форма, а не субстанция». Согласно этому тезису сущность языка заключается не в звуках и значениях, а в специфической лингвистической структуре: язык есть имманентный объект, который не дан в нашем непосредственном чувственном опыте»[163]. Ниже: «Революция, произведенная Ф. де Соссюром, заключается в том, что, благодаря гениальной силе воображения, Ф. де Соссюр оторвался от привычных эмпирических представлений о языке и взглянул на старые, давно всем известные факты с новой точки зрения, открывающей перед исследователями языка новую картину лингвистической реальности, прямо противоположную традиционной картине лингвистической реальности.
В противовес традиционному языкознанию, сводившему лингвистическую реальность к звукам и значениям, Ф. де Соссюр выдвинул революционный тезис, что лингвистическую реальность составляют не звуки и значения, а особые чисто реляционные элементы, которые он назвал лингвистическими ценностями. Согласно Ф. де Соссюру, звуки и значения не могут сами по себе принадлежать языку. Для языка они есть нечто вторичное – только субстанция, материал, используемый языком в качестве субстрата лингвистических ценностей»[164].
И наконец: «Структура языка не дана нам в чувственном опыте, и поэтому согласно структурной концепции лингвистической реальности язык должен рассматриваться как имманентный объект исследования, а структурная лингвистика может быть названа имманентной теорией языка»[165].
Имманентный принцип исследования сформулировал тот же Ф. де Соссюр: «Внутренним для языка следует считать все то, что в какой-либо степени изменяет систему»[166].
Принцип сам по себе верный. То, что не сказывается на определенной специфической системе отношений, не должно приниматься в расчет при построении теории этих отношений. Однако в сочетании с другим положением – о том, что язык, как предмет лингвистики, «не дан в непосредственном чувственном опыте», – существо принципа имманентности предстает в совершенно ином освещении.
В основе структуралистского подхода лежит функциональный анализ языковых явлений. Так же функционально определяется и сам предмет исследования в целом. При этом функция противопоставляется субстанции[167]. Система функций есть некий абстракт, присущий совершенно различным по своей материальной природе объектам. Так, Л. Ельмслев заявляет, что сообщение, переданное с помощью звуков речи, азбуки Морзе и системы морских сигналов, всюду одинаково остается сообщением «на датском языке». Следовательно, датский язык есть некая система отношений, схема, допускающая реализацию в самом разнообразном материале. Следовательно, сам этот материал и его особая природа не играют никакой роли. Важны лишь внутренние отношения элементов, сами же по себе они чисто условны»[168].
Встает вопрос, где и как продуцируется эта «чистая форма» и как она дана исследователю?
Здесь мы сталкиваемся с совершенно определенной философской концепцией познания и науки. Эта концепция – логический позитивизм.
Вот что пишет Л. Ельмслев: «Структурный метод в языкознании имеет тесную связь с определенным научным направлением, оформившимся совершенно независимо от лингвистики, а именно с логической теорией языка, вышедшей из математических рассуждений и особенно разработанной Уайтхедом и Бертраном Расселом, а также Венской логистической школой и специально Карнапом»[169].
Совершенно в духе Карнапа Ельмслев утверждает: «Теория в нашем смысле сама по себе независима от опыта. Сама по себе она ничего не говорит ни о возможности ее применения, ни об отношении к опытным данным. Она не включает постулата о существовании». «Таким образом, лингвистическая теория единовластно определяет свой объект при помощи произвольного и пригодного выбора... предпосылок. Теория представляет собой исчисление, состоящее из наименьшего числа наиболее общих предпосылок, из которых ни одна предпосылка, принадлежащая теории, не обладает аксиоматической природой»[170].
Все это, конечно, философия. Что же, однако, говорит сама структурная лингвистика?
Предмет лингвистики составляет структура, которая, однако, «не дана в непосредственном чувственном опыте» (Шаумян). В одном этом еще не заключается что-либо принципиально несостоятельное. Под структурой можно понимать сущность лингвистических явлений, которая, конечно, не дана на поверхности вещей, «в непосредственном чувственном опыте».
Дело, однако, обстоит сложнее. «Прежде всего, – читаем в той же работе С.К. Шаумяна, – структурная лингвистика в корне изменяет понятие о конкретном языке как объекте исследования лингвиста. Возьмем, например, польский язык. Для традиционного лингвиста польский язык – это определенная физическая и семантическая субстанция, данная в нашем непосредственном чувственном опыте, тогда как для структуралиста польский язык – это имманентный объект, который репрезентируется в определенной физической и семантической субстанции. В качестве имманентного объекта польский язык, как и всякий другой конкретный язык, должен считаться собирательным конструктом, состоящим из соединения элементарных конструктов – фонологических и плерологических единиц и отношений между ними»[171]. Таким образом, язык есть сложный конструкт. Что же такое конструкт?
«Под конструктами в эпистемологии (т.е. в теории познания неопозитивизма, операционализма и т.п.– Л.Н.) имеются в виду абстрактные понятия, которые невыводимы непосредственно из нашего чувственного опыта»[172].
То, что понятия невыводимы из непосредственного чувственного опыта, – это ясно. Но то, что они составляют объект исследования теоретической лингвистики, а именно – язык, с этим вряд ли может согласиться исследователь, стоящий на материалистических позициях.
Итак: 1) конструкт есть абстракция, понятие, отражающее сущность языка как имманентного объекта исследования, как системы отношений; 2) эта абстракция, понятие не есть образ сущности языка как внешнего для теории объекта, но сам этот объект, который в этом случае именуется «имманентным».
Мы видели выше, что под языком структурализм понимает совокупный конструкт, т.е. определенную систему понятий. Вот эта определенная система понятий лингвистики и составляет ее собственный объект. Таким образом, язык есть нечто возникающее в рамках самой теории, ее продукт, ее порождение, от нее самой не отличающийся, есть она сама. В самом деле: «Ясно, что маркированность и фонологическая деривация представляют собой конструкты – абстрактные элементы, которые принципиально не могут наблюдаться нами, а примышляются к чувственному опыту»[173]. Итак, лингвистика изучает отнюдь не реальные языки. Она изучает свои собственные «примышления» по поводу определенной «физической и семантической субстанции», которую обычно считают языком...
Что же касается объектов, данных в непосредственном чувственном опыте, то они представляют собой лишь материал, в котором лингвист (или народ?) воплощает, «репрезентирует» систему складывающихся у него в голове лингвистических конструктов. В самом деле, наука, занятая продуцированием конструктов и их одновременным изучением, очень скоро попала бы в весьма затруднительное положение фихтеанского философа, познающего самого себя. Для того чтобы этого не случилось, лингвист обращается к материалу, в котором «опредмечивает» образ своей собственной деятельности. Теперь он может созерцать его как нечто отличное от самого себя. Действительно: «Всякая фонема есть конструкт; что же касается звуков, то они должны считаться субстратами фонем. В связи с этим мы должны постулировать особое отношение между звуками и фонемами, которое называем репрезентацией. Звуки есть репрезентанты фонем»[174]. Таким образом, звук, как элемент реального речевого потока и элемент эмпирически данного конкретного языка, есть лишь репрезентант, образ конструкта, лингвистического понятия. Именно так. В противном случае все здание структурной лингвистики развалится.
Что же такое лингвистика, рассматриваемая как имманентная теория языка? Имманентность, как мы видели здесь, означает, что объект лингвистики дан теоретику и самой теории внутренним – не в логическом, а именно в гносеологическом отношении – способом. В таком случае вся проблема гомогенности и имманентности решается очень просто: постулируется некое царство условных, знаковых объектов со специально придуманным статутом их существования внутри данной области, и это царство объявляется имманентным объектом[175].
Разумеется, теория для самой себя вполне «имманентна». Однако, как построить теорию, «имманентно» раскрывающую внутренние для объекта закономерности? На этот вопрос «модная» эпистемология ответа не дает. Если теория занята изучением самой себя, то внешний объект и непосредственный чувственный опыт действительно ни к чему: ведь теория-то уж конечно не дана в этом опыте, она строится. И поскольку она для самой себя есть имманентный объект, она строится вполне произвольным способом. Опыт нужен для того, чтобы заполнить схему переменными, всей конструкции, всему «имманентному» объекту сообщить видимость чего-то действительно существующего. Проблема разработки теории при этом превращается в задачу построения непротиворечивой символической конструкции. Итак, не изучение, но построение!
С.К. Шаумян цитирует слова известного физика Эддингтона: «Физическая наука состоит из чисто структурного знания, так что мы знаем только структуру вселенной, которую она описывает».
Что же, однако, понимать под структурой?
Теоретик глоссематики Ульдалль писал: «Точные науки имеют дело не со всей массой явлений, наблюдаемых во Вселенной, а только с одной их стороной, а именно с функциями, и притом только с количественными функциями. С научной точки зрения Вселенная состоит не из предметов или даже «материи», а только из функций, устанавливаемых между предметами предметы же в свою очередь рассматриваются только как точки пересечения функций».
И далее: «Материя, как таковая, совершенно не принимается в расчет, так что научная концепция мира представляет собой скорее диаграмму, чем картину»[176].
Отмеченная здесь тенденция чрезвычайно показательна для всей современной буржуазной философии науки[177]. Она имеет не только гносеологические, но и глубокие социальные корни. Тенденция рассматривать мир как шифр, а логически формализованную знаковую теоретическую систему – как ключ к этому шифру приобретает в сознании касты профессиональных буржуазных ученых прочность социального предрассудка. Действительно, все выворачивается наизнанку: мир становится темным и непонятным – шифром, мирок же значков, функций и формул, в которых выражается современная «ученость», – простым, понятным, доступным.
Что же представляет собой «структурный анализ»? Как дешифруется этот код?
Структура есть система отношений. Каждый ее элемент есть лишь пучок отношений, лишенный самостоятельного содержания и смысла. Он может быть чем угодно: звуком, графемой, группой телеграфных знаков, морским сигналом, символом математической логики и т.п. Он – знак. Но проще всего он может быть знаком того языка, на котором пишет лингвист, того научного языка, из элементов которого строится теоретическая система. Знаки лишь обозначают друг друга, и вся их совокупность есть описание теоретической системой самой себя.
Что же представляет собой структурный анализ эмпирического факта? Это поиски места этого факта в соответствующей системе конструктов, т.е. попытка представить его как репрезентант соответствующего конструкта и описать его отношения к другим конструктам, «интерпретировать» научное описание.
Теоретику легко ориентироваться в эмпирическом мире-шифре, если ключ к нему... он сам сочинил.
Но подвести под рубрику еще не значит объяснить. Все это очень похоже на то, как если бы путешественник стал рассматривать местность как шифр, а свою карту, на которой он прочертил маршрут, – как действительную картину местности, как ключ к нему.
Все это, однако, не просто шутка. Структурный анализ действительно в этом состоит. Если возможно снять с конкретного языка символическую кальку, прочертить все связи и отношения между символами, создать схему, то анализ эмпирических фактов и будет состоять в том, чтобы найти для них соответствующее место в этой схеме. Реальные связи элементов здесь не имеют значения. Важны лишь условные связи в структуре теории.
Эмпирической реальности противостоит определенная условная система описания. Познание явлений эмпирической реальности состоит в установлении их места в системе описания. В самом деле: «Цель имманентного объяснения состоит не в том, чтобы указывать причины языковых изменений, а в том, чтобы раскрыть реляционную сущность языковых изменений»[178].
Сами по себе языковые факты структуралиста не интересуют. Они интересуют его лишь в связи с теорией, как форма «манифестации», «репрезентации», «интерпретации», опредмечения теории. Так, например, различаются реальная производность отдельных лингвистических форм и условная производность, применимая лишь к «смене отношений» в системе описания. Действительная эволюция форм не принимается во внимание. «Возьмем, например, термин “деривация”. Может показаться, что структурная лингвистика и традиционное языкознание понимают под этим термином одно и то же или во всяком случае почти одно и то же.
В самом деле, и структурная лингвистика, и традиционное языкознание рассматривают, скажем, слова писательница, читательница как производные от слов писатель, читатель. Следует, однако, поставить вопрос: на какие основания опираются традиционное языкознание и структурная лингвистика, констатируя здесь деривацию? Для традиционного языкознания основанием служит наличие определенных суффиксов, т.е. наличие определенной физической и семантической субстанции, позволяющей установить связь между словами писательница, читательница и словами писатель, читатель. В противоположность традиционному языкознанию структурная лингвистика опирается здесь не на анализ субстанции, а на анализ сферы употребления данных слов: для структурной лингвистики единственным основанием для констатации того, что слова писательница, читательница есть производные от слов писатель, читатель, является то обстоятельство, что слова писательница, читательница имеют более узкую сферу употребления, чем слова писатель, читатель»[179]
Все это позволяет сделать вывод о том, что структурная лингвистика есть теория, изучающая не язык «в себе и для себя», а концептуальную модель языка. Такова судьба «имманентного» объяснения.
На какую же практику опирается структурализм? Ведь он, конечно, не висит в воздухе. Его основой служит практика речевого общения людей, и сама структуральная теория выражает точку зрения агента, непосредственно вовлеченного в эту практику. Она поэтому всецело разделяет подход этого агента к языку.
Позиция агента, непосредственно вовлеченного в социальное общение, как это отмечал Маркс в «Капитале», касаясь практики товарно-капиталистических отношений, принципиально отличается от точки зрения теоретика, ученого, стоящего вне этого общения.
В самом деле, для дельца, охваченного стихией капиталистического обогащения, безразлична природа прибыли самой по себе, денег самих по себе. Его интересует лишь «сфера употребления» этих экономических категорий. Его практически интересуют лишь «реляционные», относительные ценности, и тот факт, что прибыль в действительности есть порождение стоимости, авансированной не на весь, а лишь на переменный капитал, его нисколько не занимает. Он рассматривает прибыль как естественный продукт всей авансированной стоимости.
Точно так же индивида, непосредственно вовлеченного в практику речевого общения, интересует не действительная история слов, которые он употребляет, а лишь относительное значение этих слов как средств выражения мысли, язык не «сам по себе», а как мимолетное средство достижения определенной цели – уместное употребление слова.
Ну, а если контекстом словоупотребления выступает сам язык (так обстоит дело для языковеда)? В этом случае содержание элемента определяется объемом его употребления в целом. Лингвистическая система – это лишь практика данного речевого общения, «рынка слов», схематически расписанная с помощью специальных терминов, т.е. структурально, биржа живого языка, показывающая в движении условных, знаковых ценностей реальную конъюнктуру производства мыслей и общения.
Но отсюда необходимо вытекает вывод, что это не столько теоретическая, сколько именно практическая лингвистика. Именно этим и объясняются успехи ее метода в практике машинного перевода.
То обесценение языковых фактов, которое лежит в основе структурализма, совершается в действительности не в самой структурной лингвистике, реализующей свои «методологические» принципы имманентности и гомогенности. Это обесценение действительно имеет место в практике общения, когда язык практически выступает не как цель, а как средство деятельности, отличной от него и направленной на другое. Что же касается «традиционной» лингвистики, то она все-таки действительно представляла собой науку о языке самом по себе, если принимать во внимание тот интерес и ту скрупулезность, с которой она собирала и рассматривала лингвистические факты, забыв о деловой лихорадке практического употребления языка. Эта практика непосредственного речевого общения и есть сфера формализации.
Функциональный подход к элементам языка приводит структурализм к анализу самого языка как функции в системе, отличной от него и чуждой ему. Это и есть действительный результат обещаний рассмотреть язык как структуру, «подчиненную своему собственному порядку», как «самодовлеющее целое».
Выше было указано на существование одной важной тенденции, состоящей в отождествлении теории с ее предметом в понимании научного познания как процесса исследования теорией самой себя в процессе своего построения. Эта тенденция свойственна не только некоторым школам в лингвистике. То же самое мы имеем в философии математики; выше мы приводили высказывания некоторых физиков, склоняющихся к структурализму. По-видимому, это общее явление для буржуазных теоретиков науки. Коротко его можно охарактеризовать как обеспредмечение научного знания.
Объявляя предметом исследования лингвистики «чистую форму», структуралисты, по логике вещей, должны были бы прийти к выводу о том, что эта форма является продуктом определенной субстанции, но не внешней для теории, а внутренней для нее. Следуя логике структуралистов, таким содержанием, такой внутренней для теории субстанцией является творческая деятельность самого теоретика, ткущего систему отношений, составляющую предмет его науки.
Форма не существует без содержания. Оформлено всегда может быть лишь что-то. В данном случае оформленной оказывается знакотворческая деятельность теоретика.
Но эта мысль не представляет того, что можно вывести из логики структуралистского подхода к науке. Этот вывод делают сами структуралисты (и не только лингвистические: весь логический позитивизм тому свидетельство). В работе Л. Ельмслева читаем: «Признание того факта, что целое состоит не из вещей, но из отношений, и что не субстанция, но только внутренние и внешние отношения имеют научное существование, конечно, не является новым в лингвистике. Постулирование объектов как чего-то отличного от терминов отношений является излишней аксиомой и, следовательно, метафизической гипотезой, от которой лингвистике предстоит освободиться»[180]. Язык, пишет он, есть система фигур, предельных элементов языка. Из ограниченного числа фигур строятся новые фигуры. «Именно потому, что теория построена таким образом, что лингвистическая форма рассматривается без учета «субстанции» (материала), наш аппарат легко можно применить к любой структуре, форма которой аналогична форме «естественного» языка»[181].
Таким образом, лингвистическая теория занята самоизучением в ходе самопостроения. В силу этого она беспредметна, а как таковая одинаково «хорошо» согласуется с любым предметом вообще и ни с одним в частности. Прав поэтому Звегинцев, утверждая, что глоссематика – вне языка, вне предмета; она совершенно «непроницаема» для лингвистической критики по той простой причине, что стоит над языком и исходит не из языковых предпосылок. Как остроумно отмечает А. Мартинэ, глоссематика – это «башня из слоновой кости, ответом на которую может быть лишь построение новых башен из слоновой кости»[182].
Последовательная реализация порочных методологических принципов структурализма приводит глоссематику к тому, что она не может рассматриваться не только как гомогенное, не только как имманентное исследование языка («в себе и для себя»), но и вообще как лингвистическая теория.
Стремление структурной лингвистики дать теорию лингвистической реальности на основе ее собственных элементов, внутренне присущих этой определенности, рассказать о ней не на языке физики, физиологии, психологии и логики, а на собственном, лингвистическом, языке можно только приветствовать. Однако эта попытка с самого начала была обречена на неудачу из-за порочных, антисубстанциальных методологических установок.
Структурализм отождествляет субстанцию и субстрат. А это категории разные.
Под субстратом следует понимать материал, лингвистически нейтральный, чуждый определенности языка. Действительно, ни физика, ни психология не могут рассказать о лингвистической форме. Этот субстрат действительно внешен и чужд лингвистике и ее предмету. Но, отбрасывая этот очевидно посторонний для лингвистического исследования материал, структурализм прикрывает этим свой отказ от субстанциальной точки зрения вообще.
Под субстанцией же следует понимать субстрат, способный к самодвижению, к сообщению себе в процессе развития соответствующей формы. Форма в этом случае выступает как структура содержания, как исторически определенный и конечный способ существования субстанции в данных условиях.
С этой точки зрения и следует подходить к проблеме гомогенного исследования в лингвистике.
Образец подлинно гомогенного исследования (предполагающего и различия, противоречия внутри данной, однородной по своей природе, области) дал Маркс. Он сознательно отграничивает предмет своего исследования (систему экономических отношений капитализма) от внешних ему факторов и явлений. В рассмотрение не входят всеобщие естественные условия производства капитала, такие, как земля, климат, труд и т.п. Вместе с тем Маркс осуществляет свой анализ разнообразных экономических форм именно с субстанциальной точки зрения – с точки зрения трудовой теории стоимости.
Труд есть субстанция стоимости, субъект всех ее форм. Вся сложность подлинно научного имманентного анализа состоит в том, чтобы все разнообразие формы рассматривать как продукт саморазвития субстанции, как ряд ее превращений при данных обстоятельствах, как цепь реализаций внутреннего во внешнем. Это подлинный ключ к шифру форм. Определенность данной исторической экономической формы все время имеется в виду, именно она и исследуется, но не формальным, а субстанциальным методом.
Надо сказать, что не всегда наука строится как учение о некоторой реальности в форме ее описания. На определенном этапе своего развития научное знание может выступать в форме модели, воспроизводящей в своем строении, в своей структуре внутренние принципы строения реальности. В этом случае она не обязательно должна быть дисциплиной, трактующей о предметах. Спорадически она может конструировать этот внешний предмет из элементов себя самой. Как модель предмета, она сама может служить предметом собственного исследования. Таким образом, исследование предмета строится в форме самоисследования его опредмеченной (в символах, чертежах, материальных механических или электронных схемах) модели.
Однако здесь сразу же следует ввести два существенных ограничения: во-первых, теория предполагается уже достаточно разработанной, воспроизводящей предмет в его целом; во-вторых, это явление имеет место лишь спорадически: накопление новых эмпирических данных делает модель неполноценной. В этом случае всякая теория обнаруживает свою истинную природу, способность служить образом, картиной определенной реальности. Именно так обстоит дело в математике, которая развивается циклами, переинтегрируясь вновь и вновь под давлением новых опытных данных. Именно поэтому Ф. Клейн так высоко оценивал роль прикладной математики в развитии «чистой».
Структурализм же исходит, во-первых, из того, что вся предметная область сполна очерчена, все выражено (закон коммутации Куриловича), во-вторых, из того, что каждый этап существования языка представляет собой совершенно законченное и замкнутое состояние. Всякое изменение может быть только продуктом внешних воздействий. Оно не является имманентным. Вот почему синхронное изучение языка противопоставляется диахроническому, а теоретическая лингвистика – описательной, «типологии языков». Поскольку в предмете фиксируется только форма, то форма сама по себе, естественно, не подвержена спонтанному изменению. Историческая лингвистика в принципе невозможна. (Правда, структурализм не исключает возможность применения своих методов и к диахронии, но сам факт этой диахронии при этом признается лингвистически необъяснимым.)
Сказанное находит подтверждение в одной из работ С.К. Шаумяна. В предисловии к «Проблемам теоретической фонологии» автор пишет: «Теоретическую фонологию нередко смешивают с общей фонологией, а между тем это – разные дисциплины. Теоретическая фонология имеет своим предметом природу фонологической реальности, для изучения которой разрабатывает соответствующий концептуальный аппарат, тогда как общая фонология занимается типологией конкретных фонологических систем. Разным предметам соответствуют и разные методы. Основным орудием теоретической фонологии служит гипотетико-дедуктивный метод, позволяющий раскрывать имманентные законы фонологической реальности. Что же касается общей фонологии, то ее основной метод – это генерализация, с помощью которой конкретные фонологические системы сводятся к ограниченному числу основных типов фонологических систем»[183].
Существо гипотетико-дедуктивного метода заключается в постулировании «фонологических конструктов», анализ каковых был приведен выше. Как в структурализме вообще, так и в структуральной фонологии семантическая и физическая субстанции не принимаются во внимание, рассматриваются как нечто случайное и потому не подлежащее исследованию в теории.
Это положение о случайности субстанции для имманентного исследования языка и о том, что именно в силу этого эта субстанция есть нечто неинтересное для лингвистики, и составляет самый фундаментальный просчет структурной лингвистики.
Структуралисты полагают, что конструкт как понятие есть образ чистого отношения между лингвистическими элементами, отношения, способного к реализации в любой субстанции (постулируется «закон транспозиции», т.е. взаимозаменяемости субстратов лингвистических единиц). Вся специфика и сущность лингвистической реальности лежит именно в этих чистых отношениях-конструктах, которые и исследуются в теории. Субстанция же, в которой они реализуются, не представляет интереса.
Такой подход к проблеме является в какой-то мере обоснованным. Вспомним, что хотя меновая стоимость и реализуется в потребительной, Маркс, однако, оставляет последнюю в стороне, как «не заключающую в себе ни грана стоимости» и потому ее не объясняющую. Аналогично и звук сам по себе не заключает в себе «ни грана лингвистической ценности», и потому его анализ сам по себе не интересен для лингвистики (фонологию поэтому отличают от фонетики). Вместе с тем звук в речевой цепи выполняет несвойственную ему лингвистическую функцию, никак не объяснимую из его собственной физической природы. Звук в этом речевом потоке выполняет некую сверхъестественную, чуждую его субстанции функцию. Структурализм поэтому делает вывод, что звук является только нейтральным носителем отличного от него чистого лингвистического отношения, концепта. Звук есть материализация абстракции, и потому наука занимается изучением абстракций...
Между тем нетрудно видеть, что политическая экономия был бы невозможна, если бы рассматривала стоимостную форму как таковую, отбросив вообще потребительную стоимость. Для стоимости безразлично, в каком товаре она воплощается, но это небезразлично для покупателя. Далее, не учитывая потребительной стоимости, экономист никогда не мог бы раскрыть природу денег и, тем более, природу прибавочной стоимости, тайна которой лежит именно в своеобразной природе потребительной стоимости товара особого рода – рабочей силы. Невозможно было бы, далее, раскрыть сущность всех стоимостных форм как форм общественных отношений.
Подобно товару, лингвистическая реальность имеет двойственную природу: естественную и общественную. Сущность языкового феномена в том и заключается, что социальное явление – человеческая мысль – в процессе общения воплощается в чуждой ему материальной стихии, психическое – в физическом, логическое – в физиологическом субстрате.
Подлинной субстанцией всего этого является отнюдь не субстрат, а именно общественный процесс, деятельность опредмечения. Звуковая материя чужда мысли, случайна по отношению к мысли. Но сама эта случайность необходима: мысль необходимо в противоположность самой себе воплощается в чуждом ее природе материале – в звуке. На необходимом стыке этих совершенно разнородных и случайных по отношению друг к другу стихий и рождается язык как средство общения и средство выражения мыслей. Язык есть материализованная мысль, мысль, ставшая звуковой материей. Звуковая материя есть звук, вовлеченный в процесс общения, т.е. производства и обмена мыслей, есть материя, ставшая формой.
Следуя формально-логической позитивистской методологической диете, структурализм пытается избавить свой предмет от диалектических противоречий и впадает в мистику: язык он рассматривает как продукт материализации лингвистической абстракции, конструктов, тогда как в действительности он есть не что иное, как материализация общественного отношения, общественной деятельности. Она-то и есть та субстанция, которая лежит в основании гомогенности (не исключающей противоречия), составляющей сущность лингвистической реальности и раскрывающей секрет происхождения и исторической эволюции лингвистических форм.
Суть дела заключается именно в противоречивом единстве идеального и материального, в двойственности языкового феномена. Развитие языка совершается через борьбу этих противоположностей. Неадекватная содержанию старая форма сбрасывается, заменяется новой, более адекватной. Поэтому-то и имеет смысл говорить не просто об изменении языковой системы, но о ее развитии.
Противоречивость сущности языка не учитывалась теми направлениями в языкознании, которые были рассмотрены выше. Каждое из них непременно стремилось взять за основу лишь одну сторону противоположности, отбросив другую, как не связанную с первой. Слишком уж очевидной казалась разница между звуковой и психической субстанцией языка. Разумеется, если рассматривать язык сам по себе, «в себе и для себя», то это единство будет совершенно необъяснимо. Но в том-то и дело, что такое рассмотрение принципиально несостоятельно.
Язык есть не просто некая определенная предметность, внутренним образом систематизированная и упорядоченная, некая предметная структура, система. Язык есть материальное, звуковое инобытие мыслящего и общающегося коллектива, подобно тому как система стоимостных отношений есть вещественное инобытие общественного отношения.
Дело здесь заключается не только в том, чтобы «дополнить» собственно лингвистический анализ анализом «металингвистическим», т.е. указать не только внутреннюю структуру языка, но и ее отношение к внешним факторам, но и в том, чтобы саму эту внутреннюю структуру рассмотреть как элемент в более широкой системе. В структурализме категория системы применяется лишь для анализа внутренних для языка фактов. Что же касается самого языка как целого, то здесь структурная лингвистика забывает о принципе системного анализа. Между тем последовательность требует рассмотреть системно не только элементы языка, но и сам язык как элемент некоторой более широкой системы, которая» и сообщает ему определенность – сущность.
Язык, по определению Маркса и Энгельса, есть «непосредственная действительность мысли». Это есть «соединение несоединимого». И если оставаться на почве самого языка, то это соединение остается совершенно необъяснимым, ибо оно не вытекает ни из природы мысли как таковой, ни из природы звукоряда. Это соединение совершается не в языке и не посредством языка, но за его пределами. Этому соединению и обязан своим существованием язык как феномен. Ни один из моментов языка, как такового, не может объяснить его другие моменты, как не может объяснить природу товара ни потребительная стоимость вещи, ни ее меновая стоимость.
Язык – парадоксальное явление. И именно этим объясняется поразительная пестрота лингвистических концепций.
Язык не есть нечто исключительно природное, физическое. Но одновременно он не представляет собой и чего-то исключительно психического. Он возникает на «ничьей земле» и представляет собой единство того и другого.
Звук есть внешнее, материальное средство выражения и сообщения мысли, нечто внешнее мысли. Поэтому законы языка не выведешь из логики или психологии, как не выведешь законы логики и психологии из фонетики или грамматики. В этом смысле прав Ф. де Соссюр, говоря, что звуковая субстанция сама по себе мало что объясняет в языке. Именно потому, что звуковая материя внешня для мысли, мысль одинаково уживается в любой звуковой материи. Поэтому язык нельзя объяснить, ни отправляясь от звуковой субстанции, ни от семантической.
Однако это не значит, что звуковая материя безразлична для языка вообще. Сущность языка в том и состоит, что мысль необходимо выражается в звуковой материи, хотя безразлично, в какой именно. Поэтому звуковая материя – необходимая категория языкознания.
Потребность выражения и сообщения мысли втягивает звуковую материю в стихию мышления и общения коллектива. Столкновение этих двух стихий и рождает язык. Звук наделяется определенным значением, «обобществляется». Некоторые варианты индивидуального речения затормаживаются, другие, напротив, актуализируются. Мысль выражается и существует в инобытии, через особую организацию звуковой материи. Эта организация звуковой материи есть совершенно особый сплав, который и подлежит исследованию специальной науки – языкознания.
Вовлечение звука в производство мыслей и общение исторически обусловлено, поэтому лингвистика в самом существе своем есть историческая наука. Звуковая материя, будучи вовлечена в процессы познания и общения, обретает определенную форму. Эту форму, выражающую однозначную определенность звуковой материи, и изучает языкознание. Поэтому лингвистика – не прикладная акустика, физиология или анатомия.
Но форма не выводима и из семантической субстанции, поэтому лингвистика – не прикладная логика или психология. Форма эта возникает тогда, когда природа одной «вещи» выражается через природу другой «вещи», через ее свойства. Проблема, как мы видим, совершенно та же, что и старая проблема материи и формы у Аристотеля. Не «точка зрения» ученого на язык определяет его сущность, но практика мышления и общения человеческого коллектива, формирующая данную звуковую материю в соответствии с данными потребностями мышления, познания и сообщения информации.
Язык и есть материя, которой задана определенная форма движения. Язык есть эмпирическая материя, определенным образом интерпретированная. Только эту интерпретацию совершает не лингвистика как наука, а общество в его историческом развитии, стимулируя воспроизводство одних звуковых вариантов и погашая другие. Система отношений внутри языка есть превращенная форма системы отношений между познающим коллективом и данной ему обстоятельствами звуковой материей. А эта система субстанциальна, противоречива и исторична по своему существу..
Именно реальным движением этой системы и полагается практически истинная абстракция предмета языкознания, а не только «методологическая». Последняя – лишь способ теоретического воспроизведения первой.
Традиционная философская проблема соотношения эмпирического и теоретического приобретает в наши дни особенную актуальность. Увеличение удельного веса теоретических построений в системе научного знания сопровождается все большим усложнением формы связи этих построений с опытом, на чем играет идеалистическая философия, в особенности философия неопозитивизма. Расхождение между опытными и теоретическими дисциплинами трактуется как отход последних от реальности, поскольку под реальным понимается только «непосредственно данное» и сама «непосредственность» (причем последняя понимается всецело и исключительно как непосредственность для субъекта) рассматривается как синоним объективности. Опосредованное понимается также как опосредованное не само по себе, но лишь для мышления, в силу чего «опосредованные» предметы теоретической дисциплины рассматриваются уже как вымышленные объекты, «существующие» посредством разума.
Позитивистская концепция опытного и теоретического познания развивает лишь крайние следствия из более общего представления, согласно которому различение между этими типами знания должно основываться на различии в способах его получения, различии форм познания, а не его содержания. Причем это представление имеет солидную историческую традицию.
В философии Нового времени проблема соотношения эмпирического и теоретического была поставлена узко: в основном как проблема соотношения мысленного образа и внешних природных вещей, т.е. психологически. Субъективная определенность формы знания здесь ставилась на первый план. Вследствие этого и для старого эмпиризма, и для старого рационализма эмпирическое есть просто нечто объективно внешнее, находящееся вне психофизической организации субъекта, а рационально-теоретическое есть нечто субъективно-внутреннее, психически изготовленное и находящееся в душе. Различия по содержанию рассматриваются как следствия различий по форме[184].
В последнее время проблема соотношения эмпирического и теоретического широко обсуждается в марксистской философской литературе. Детализируя содержание проблемы, ряд авторов[185] приходят к выводу о необходимости различения вопроса об отношении чувственного к рациональному от вопроса об отношении эмпирического к теоретическому, поскольку последний относится к рациональной ступени познания. Необходимо согласиться с этим различением, имея, однако, в виду, что эмпирическое и чувственное различаются не по содержанию заключенного в них знания, но функционально. Эмпирическое знание – то же чувственное знание, выступающее не в качестве особой ступени познания, отличной от рациональной, но в рамках последней, выполняя в ней определенную служебную роль.
В качестве критерия отличения эмпирического от теоретического позитивистская гносеология выдвигает принцип «ненаблюдаемости» объектов последнего. При этом теоретическое знание рассматривается как интерпретация наблюдаемых, «феноменальных» предикатов через ненаблюдаемые или «трансцендентные» предикаты. Достаточно напомнить о тех усилиях, которые потратил Э. Мах на устранение «трансцендентных» теорий, вроде атомистической. Такие объекты, как атом, ген и т.п., утверждают позитивисты, вводятся в науку теоретическим путем и не могут быть истолкованы в терминах наблюдения. Современный позитивистский логический формализм рассматривает теоретическое знание просто как формальную систему символов, которым не может быть приписано какое-либо содержание. Эмпирическое же знание предполагает обращение с такого рода предикатами, которые могут быть сведены к «непосредственно данному», чувственным данным[186].
Между онтологией, с одной стороны, и гносеологией и логикой – с другой, возникает пропасть. Знанию приписываются специфически гносеологические качества, невыразимые в категориях онтологии. В этом случае не может быть и речи о выражении логики предмета в логике понятий.
Границей между эмпирическим и теоретическим знанием, указывает В.А. Лекторский, «не может быть факт наблюдаемости объектов знания. Как те объекты, которые наблюдаются в эксперименте, так и те, знание о которых получают теоретическим путем, онтологически равноценны. Следовательно, теоретическое не может быть противопоставлено эмпирическому, как логико-лингвистическая конструкция – содержательному знанию, поскольку и то, и другое знание содержательно и отражает действительность».
Следовательно, остается только форма знания. Однако и эта последняя представляет собой такое определение, которое сполна может и должно быть выражено в содержательных категориях диалектики.
Непосредственность действительно есть гносеологическая характеристика опытного познания. Она представляет собой результат прямого воздействия объекта на субъект. С некоторой сугубо психологической, индивидуальной точки зрения она представляется неразложимым определением, изначальным «гносеологическим» качеством. Если содержание этого знания может быть выражено словесно и сообщено другому лицу, то сама его форма представляется чем-то совершенно индивидуальным – в самом деле, ведь никто не может ощущать, воспринимать и представлять за кого-либо другого. Факт, казалось бы, простой, очевидный, не требующий никакого дальнейшего анализа.
«Гносеология» подобного рода, как кажется, воспроизводит точку зрения «самого» здравого смысла. Однако мы хорошо знаем, что сам «здравый смысл» очень часто оказывается лишь определенной «гносеологией», теорией познания, строящейся не столько на очевидных фактах, сколько на далеко не бесспорных допущениях. Поэтому попытаемся рассмотреть внутреннее извне, выразить «неразложимую» форму в содержательных определениях.
Эмпирическое познание имеет место в том случае, когда предмет непосредственно воздействует на субъект и возникает факт ощущения. Объекты этого знания даны субъекту непосредственно, столь же непосредственно данным оказывается и само это знание. Но непосредственность сама по себе вовсе не является специфически гносеологической категорией. Она становится таковой только тогда, когда объект воспринимается ощущающим телом, субъектом.
Субъект, однако, – сложная реальность. Он есть общественное существо и как таковое может воплощать и необходимо воплощает в своей деятельности коллектив, и с этой стороны его восприятие опосредовано. Какому же моменту его бытия соответствует непосредственность? Очевидно, тому моменту, вследствие которого «один не может ощущать за другого». Почему? Да потому, что он есть единичность, индивидуальность. Непосредственные элементы знания есть, таким образом, не что иное, как выражение единичности не только объекта, но и самого субъекта. Ничего другого, кроме того, что сам субъект как реальное психофизическое тело «при сем присутствует» столь же реально, сколь и его объект, здесь нет.
Согласно логике рассматриваемого понимания непосредственность есть относительное качество объекта, оно определяется способом данности его субъекту, отношением к субъекту. С этой точки зрения чувственные вещи – это вещи, воспринимаемые субъектом посредством органов чувств. Непосредственность с этой точки зрения есть категория, характеризующая сугубо познавательное, «гносеологическое» отношение, отношение субъекта к его предмету.
Какие же факты способен «фиксировать» субъект непосредственно? Только те, которые реально существуют в пространстве и времени во всей своей «данности», т.е. в форме наличного бытия.
Непосредственно «данными» для субъекта эти факты оказываются прежде всего потому, что столь же непосредственно данными они оказываются и в отношении самих себя. Они представляют собой «самофиксированные» предметы, т.е. предметы, данные для самих себя в форме бытия (в отличие от рефлективных определений сущности, которые как раз не могут быть фиксированы, и не субъективно, а именно объективно, для самих себя).
Эта сторона непосредственности выражается, таким образом, в содержательной и «онтологической» категории логики. «Содержание, наполняющее наше сознание, какого бы рода оно ни было, составляет определенность чувств, созерцаний, образов, представлений, целей, обязанностей и т.д., а также мыслей и понятий. Чувство, созерцание, образ и т.д. являются поэтому формами такого содержания, которое остается одним и тем же, будет ли чувствуемо, представляемо или желаемо, будет ли оно только чувствуемо, без примеси мысли, или чувствуемо, созерцаемо и т.д. с примесью мыслей, или, наконец, только мыслимо»[187].
С другой стороны, фиксирование в процессе наблюдения непосредственных фактов есть не что иное, как выражение факта, фиксирования субъектом самого себя в качестве реально существующего, не только чувствующего, но и чувственного, находящегося в пространстве и времени, данного налицо, т.е. в качестве непосредственного существа.
Со стороны субъекта непосредственность предстает как онтологическая категория. Не только объект для субъекта, но и субъект для объекта, а следовательно, и каждый из них и для самого себя даны непосредственно. Непосредственным в акте эмпирического познания субъект оказывается именно потому, что он представляет собой не только гносеологическое, но и «онтологическое» существо, потому что определенному (фактическому, единичному, случайному) предметному содержанию он сам противостоит в качестве определенного содержания, а именно в качестве непосредственного, природного бытия. «Веществу природы он сам (человек.– Л.Н.) противостоит как сила природы»[188], предмету – в качестве столь же предметного существа. Именно этому содержанию и обязана своим существованием «специфически гносеологическая» форма эмпирического познания. Она есть собственное содержательное свойство и субъекта и объекта, лишь проявляющееся (а не создающееся) в познавательном отношении[189].
Таким образом, эмпирическое есть не только непосредственное знание действительности, но и, что более важно, знание непосредственного в действительности, а именно той ее стороны, которая выражается категорией бытия, наличного бытия, количества, качества, свойства, меры. Это содержание эмпирического познания сполна объясняет его «специфику», включая и его форму, которая есть всецело производный момент. «Чувственное же есть то, что находится внеположно друг другу, вне-себя-сущее; таково, собственно говоря, его настоящее основное определение»[190].
Внешней действительность оказывается не только в отношении к субъекту, но и в отношении самой себя, даже прежде всего в отношении самой себя. Эмпирическое познание есть движение в сфере этой внешности, освоение той стороны действительности, которая очерчивается категорией бытия. Поэтому указание на способ данности объекта субъекту нисколько не продвигает решение проблемы вперед, ибо с логической стороны, со стороны определенности содержания этот способ данности представляет собой нечто вторичное, форму явления содержания, но не его сущность. «Что касается чувственного, то для его объяснения указывают раньше всего на его внешнее происхождение, на чувства или органы чувств. Но указание на орудие нимало не определяет того, что получается посредством него. Различие между чувственным и мыслью мы должны видеть в том, что характерной особенностью первого является единичность, и так как единичное... находится также в связи с другими единичными, то чувственное есть внеположность их друг другу, ближайшими абстрактными формами которой являются совместность и последовательность»[191].
«Прямое воздействие объекта на субъект» предполагает их внеположность. Непосредственность есть выражение воздействия «внешнего» предмета на органы чувств субъекта. Что же такое, однако, внешнее и внутреннее? С сугубо индивидуальной точки зрения эти определения представляются чем-то простым и ясным. Внешнее – это то, что вне меня, что воздействует на органы чувств.
Что же такое внутреннее? Ведь и мой собственный глаз даже для меня самого есть нечто «внешнее», и изображение на сетчатке – опять-таки нечто «внешнее», и нервные процессы в коре моего головного мозга есть нечто внешнее. Ведь нельзя всерьез утверждать, что внутреннее – это то, что под кожей или внутри черепной коробки. С этой точки зрения внутренний мир человека должен помещаться где-то между печенью и селезенкой...
«Прямое воздействие» объекта на субъект есть физический процесс, выражающийся в определенных пространственно-временных категориях. Рассматривая это прямое воздействие, мы нигде не найдем границы между внешним и внутренним. Забегая вперед, сразу скажем, что внутреннее для субъекта совершенно так же, как и для объекта, начинается там, где оканчивается простое существование, бытие и начинается сфера снятого бытия, снятого существования, сущности. Внешнее и внутреннее вовсе не «специфически гносеологическая» или психологическая категория, но онтологическая категория диалектики как логики.
К этому обстоятельству необходимо отнестись со всей серьезностью. В самом деле, граница, отделяющая ощущающее существо от всего «остального мира», от его объекта, с определенной точки зрения ничуть не глубже границы, отделяющей одно «непосредственно существующее» физическое тело от другого. Эта точка зрения соответствует непосредственности эмпирического знания и непосредственности самого субъекта этого знания. Эта «граница» не содержит в себе ровно ничего «специфически гносеологического». Важно и другое: определение природы «внутреннего» в гносеологии имеет ту же степень трудности, что и определение природы «внутреннего» в онтологии: ведь проблема здесь не просто аналогична, а именно одна и та же.
Рассматривая свойства какого-либо «внешнего» предмета, мы различаем для него связи внутренние и внешние. Внутренние определения предмета составляют его сущность. Они, как известно, не даны непосредственно. И прежде всего не потому, что недоступны определению в силу случайных по отношению к их природе обстоятельств, но именно потому, что они суть опосредованные для самих себя (а не только для субъекта) определения, что они в себе самих суть не что иное, как снятие непосредственности, и объективно существуют как опосредованные. Войти «внутрь» субъекта оказывается вследствие этого столь же трудно (и не более трудно), чем войти «внутрь» предмета; последнее возможно лишь посредством мышления, но и сам субъект как «внутреннее» (а не просто природное) существо существует для самого себя не без участия мышления.
Его мышление, как в общем, так и в данном частном случае, есть не что иное, как «снятие непосредственности», превращение определений предмета в рефлективные определения, существования – в сущность. Как человеческое существо, субъект есть снятие непосредственности его природного существования, он есть опосредованное, т.е. социальное существо, снятое бытие, сущность.
И именно в меру способности субъекта вести себя как сущность, определять свое поведение не непосредственными природными мотивами, а мотивами, вытекающими из его общественной сущности, он способен также и различать внешнее и внутреннее в предметах природы, случайное и необходимое, наличное и должное. «Человек есть существо родовое, не только в том смысле, что и практически и теоретически он делает своим предметом род – как свой собственный, так и прочих вещей, но и в том смысле – и это есть лишь другое выражение того же самого, – что он относится к самому себе как к наличному живому роду, относится к самому себе как к существу универсальному и потому свободному»[192].
Само поведение субъекта, самое его существование в качестве человеческого существа есть сфера определенной «онтологической» категории, категории содержательной логики. Поэтому гносеологические категории внешнего и внутреннего для субъекта оказываются всецело содержательными категориями диалектической логики, характеризующими всякую предметность. Включение субъекта в общественные связи, превращение внешнего коллектива в свою собственную внутреннюю субстанцию, в свое собственное определение есть не что иное, как снятие своей непосредственности, единичности, есть превращение своего собственного бытия в рефлектированное бытие, в момент бытия коллектива.
Эта «логическая» операция совершается повседневно в практической жизнедеятельности человека. Человек утрачивает внутренний мир именно в меру того, как внешний мир становится для него только внешним и субъект обретает самостоятельную реальность рядом с внешним миром в качестве части природы, природной вещи, непосредственного бытия.
Внутренний мир есть не что иное, как сущность, человека, сущность есть всеобщее, совокупность общественных отношений. Индивидуум, обладающий сущностью именно как индивидуум, есть личность. Сущность есть снятая единичность, единичность, непосредственно воплощающая в себе всеобщее; собственная индивидуальность есть для личности лишь форма бытия всеобщего; собственные качества индивида становятся как бы прозрачными, и в них светится нечто другое.
Утрата внутреннего мира есть утрата способности к непосредственному воплощению всеобщего в индивидуальном, есть утрата собственной сущности. Сущность есть категория опосредованного познания, выражающая факт опосредованного бытия вещи. Вещь, рассмотренная сама по себе, в отвлечении от ее связей с системой вещей, есть только бытие, но не сущность, только непосредственное.
Сущность вещей познается лишь тогда, когда вещь в своей единичности выступает как представитель рода, «выражает свой собственный общий тип» (К. Маркс), когда в ней постигается всеобщее в качестве момента, снимающего ее непосредственность.
Но это означает, что сущность вещи мы познаем лишь поднимая ее во всеобщность, т.е. рассматривая ее в особого рода связи с другими вещами. Внутренняя связь вещей, которую прослеживает наука, принципиально отлична от той связи единичных, при которой каждая вещь остается самостоятельной реальностью, обладающей независимым существованием, в своей определенности. Таковы эмпирически установленные зависимости.
Поднятие единичной вещи во всеобщность выражается в том, что собственные единичные, особенные свойства вещи рассматриваются как воплощение всеобщих свойств вещей, как воплощение или отражение иного. Вещь в этом случае выступает как форма существования, отличного от нее, как снятие специфичности. В этом и заключается теоретическое обобщение и теоретическое универсальное понятие в отличие от эмпирического обобщения, от простой генерализации. Внутреннее – это определенность одного, воплощенная в определенности другого. Это – опосредованное бытие вещи.
Так, например, сама по себе единичная вещь не является ни причиной, ни сущностью. Таковой она становится лишь в отношении и причем в отношении определенного рода: отождествления различных определенностей. Действительно, причинность есть существенное отношение, так как она представляет определенность одной вещи как зеркало определенности другой; т.е. причина есть определенность вещи «А» рассмотренная как определенность вещи «Б». Причина есть собственное свойство «А», рассматриваемого не самостоятельно, а как снятое бытие определенности вещи «Б». Иными словами, «А» в самом себе есть «Б». Это – воплощенное противоречие. «А», как причина, является сущностью не само по себе, а именно в том отношении, которое собственные свойства вещи превращает в образ свойств другой вещи. Сущность есть самоотрицание определенности вещи, ее непосредственности, есть снятие этой непосредственности, т.е. определенное отрицание, перекрещение, отождествление определенностей. Сколько бы мы ни анатомировали вещь «А», мы никогда не найдем в ней сущности, «внутреннего», ибо сама по себе этим внутренним она и не обладает. Это «внутреннее», таким образом, имеет совершенно ту же природу, что и внутренний мир человека: снятая непосредственность, снятое бытие. (Единичная вещь, рассмотренная изолированно, есть лишь возможность сущности. Действительность ей сообщает взаимосвязь с другой вещью. Эта взаимосвязь ограничивает возможность, следовательно, определяет вещь как сущность.)
Отношения типа сущности, таким образом, суть отношения репрезентации. Они имеют место там, где вещь в своей собственной определенности представляет нечто отличное от нее, другую самостоятельно существующую определенность. Так, например, золото в своей натуральной форме воплощает свойства всего товарного мира, и лишь постольку оно есть сущность. Внутреннее, существенное, в отличие от внешнего, обладает существованием лишь в отношении, имеет не непосредственное, но рефлектированное бытие, бытие, опосредованное в себе самом.
Значит ли все это, что сущностью единичная вещь становится лишь в своеобразном эфире познания? Вовсе нет. Мы уже говорили, что устойчивую, однозначную, существенную определенность вещь приобретает лишь в системе вещей, где ей сообщается определенная форма движения, где ей полагается определенная функция. Самое существование вещи становится опосредованным, «зеркальным». Собственные непосредственные, натуральные свойства вещи служат выражением какого-то другого содержания. Какого именно? На этот вопрос нельзя дать универсальный ответ. Смотря по обстоятельствам. Так, например, человеческое существо в разных общественно-экономических системах обладает различной сущностью. Не существует «вечных и неизменных сущностей». Существенная определенность вещи вовсе не есть продукт мышления, умозрения, но продукт реальной истории, процесса развития, процесса формообразования.
Система, наделяющая вещь устойчивой сущностью, сообщающая ей форму движения, есть реальная, объективная, вполне эмпирическая система. Она столь же непосредственна, сколь и сама вещь. Объект теории и умозрения возникает там, где эти системы перекрещиваются, где натуральная форма одной вещи превращается в форму движения другой вещи, где совершается реальное отождествление различного и даже противоположного, как, например, отождествление мысли и материи в языке. Как бытие вещь в этом процессе остается самой собой, она не утрачивает своих натуральных свойств, фиксируемых чувственно. Золото и в лаборатории химика и на столе менялы есть золото. Как сущность вещь есть образ некоей другой системы вещей, ее непосредственная натуральная форма выступает как выражение другой натуры. Золото, оставаясь золотом, в товарной сфере есть одновременно выражение товарной стоимости, материализованная душа товарного мира. Собственные свойства золота здесь выступают как зеркало всеобщих свойств товарного царства. Эмпирически, непосредственно царство товаров противостоит деньгам как нечто внешнее, отделенное во времени и пространстве, самостоятельное. Внутренняя связь реализуется лишь в движении. Это движение, состоящее в отождествлении различного и противоположного, и фиксируется мыслью. Таким образом, объектом мысли вовсе не являются какие-либо «сверхчувственные», «интеллигибельные», «умопостигаемые» объекты. Эти объекты – эмпирические. Умопостигаемой является лишь их связь.
Итак, эмпирическое знание есть знание непосредственного в вещах. В этом знании и сам субъект представляет собой нечто непосредственное. В чувственном опыте природа противостоит субъекту как нечто внешнее только потому, что внешней она оказывается и в отношении к самой себе: ее части, явления, события положены рядом друг с другом, в их разрозненности, внешности. Сам субъект есть лишь часть этой природы, и его отношение к целому не представляет собой чего-то исключительного. Оно характеризуется общей категорией диалектики, а не специальной категорией гносеологии. Гносеология – лишь частный случай этой диалектики.
Что же касается гносеологии идеализма, позитивизма – в особенности, то она рассматривает субъект в качестве привилегированной «системы отсчета», вследствие чего категории гносеологии и онтологии никак не совпадают.
Для диалектического материализма отношение субъекта к объекту есть лишь особый случай отношения объекта к самому себе. «Что физическая и духовная жизнь человека неразрывно связана с природой, означает не что иное, как то, что природа неразрывно связана с самой собой, ибо человек есть часть природы»[193].
Что касается теории, то ее предмет не дан ей не в силу недостаточного совершенства приборов или органов чувств, но потому, что он вообще лежит как бы в другом измерении действительности, внутри непосредственного в качестве его сущности, а не рядом с ним в качестве бытия. Отношение мысли к предмету лишь выражает отношение предмета к самому себе, логика и гносеология мысли – диалектику предмета.
Владеть эмпирическим материалом – это еще не значит владеть предметом, поскольку его определенность скрыта и носит опосредованный, рефлективный характер. Логическая форма теоретического знания, его конструкция есть выражение природы предмета, понимаемого не только как бытие, но и как внутренне рефлектированный предмет, как сущность. Поэтому теория не просто отбрасывает нечто в предмете, как он выявлен на эмпирическом уровне, но впервые овладевает некоторым содержанием как специфической внутренней определенностью, как сущностью. Логическое есть выражение специфической природы содержания и его строения, если это содержание рассматривается на уровне категории сущности. Оно не может быть заимствовано из опыта, так как это означало бы отождествление сущности и бытия, но оно не может быть и произвольным изобретением, так как это означало бы тождество действительности с той ее одной определенностью, которая отражена в категории непосредственного.
Действительно не только разнообразие объекта, множество его наличных определенностей, различных в своем существовании, но и его единство и простота, тождество этих определенностей в сущности, выражением чего и является логическая простота и единства абстрактной теории, принцип монизма.
Сказанным решается проблема «специфичности» формы познания. В эмпирическом познании субъект противостоит непосредственному содержанию объекта как подобное же содержание, как непосредственное существо, как единичность. Само познание этого содержания, его специфическая форма, подчиняется законам этого содержания, она специфична не более, чем само содержание.
Следовательно, никакой «гносеологии», выходящей за пределы диалектики этого содержания, мы здесь не получим. Как эмпирическое, так и теоретическое познание всецело лежит в том же измерении, что и его содержание. Мы необходимо должны, если хотим следовать ленинской идее совпадения диалектики, логики л теории познания, истолковывать категории познания в терминах содержательной логики, в терминах действительности, потому что обособление самого субъекта в качестве предмета гносеологии, его «специфицирование» совершается внутри действительности и по ее законам, а не за ее пределами. Нет непроходимой границы между субъектом и объектом. Познание как отношение субъекта к действительности есть отношение действительности к самой себе и ровно ничего более. Ибо и субъект есть не спиритуалистическое, а действительное существо. Именно для того, чтобы понять это отношение, и нужна диалектика.
Одну из коренных черт способности к систематически-диалектическому мышлению составляет умение «фиксировать предмет в абстракции и двигаться в нем» (Гегель). Уже в этом требовании имплицитно выражен один из существенных моментов принципа монизма. Однако само это движение познания «по логике предмета» нуждается в анализе. Целью анализа должно быть выяснение отношения этого движения познания к структуре самого объекта. Что касается структуры предмета, его объективной логики, то на первый взгляд этот вопрос не имеет отношения к теории познания.
С этой точки зрения теория познания должна бы исследовать не столько строение предмета, сколько способ его воспроизведения в движении. «Движение научного познания – вот суть»[194]. В этом движении можно было бы усмотреть «специфику» познания, поскольку природа содержания, как было показано выше, не дает этой возможности.
Можно ли, рассматривая специфику познания, развивать теорию познания и логику независимо от диалектики?
В основе движения познания лежит качественное изменение содержания знания, отражающего сложную структуру действительности. Эта структура выявлена в категориях диалектики, следовательно, движение познания состоит в отражении действительности на уровне соответствующих категорий. «Познание, – писал Гегель, – катится вперед от содержания к содержанию»[195]. По этому поводу Ленин отмечал, что «этот отрывок очень не дурно подводит своего рода итог тому, что такое диалектика»[196]. Как же с этой точки зрения обстоит дело с вопросом о «специфике познания», если самые существенные его определенности лежат не в нем самом, а в его предмете?
Познание осуществляет переход «от сущности первого порядка к сущности второго порядка» (В.И. Ленин). Что же представляет собой этот порядок?
Специфику познания можно было бы усмотреть в этом переходе[197]. Однако это возможно лишь при предположении, что сущности даны в предмете симультанно, что они «сосуществуют» в его структуре. Тогда и специфика познания выражалась бы в превращении синхронно развернутой структуры сущностей предмета во временную последовательность.
Однако выше мы уже говорили о том, что существование, тем более «сосуществование», – неподходящее определение для сущности. Сущность не есть непосредственное бытие, и сколько бы мы ни разлагали предмет на его структурные компоненты, мы никогда не найдем такой его части, которую могли бы характеризовать как сущность. Само выражение «глубокая сущность» в данном аспекте лишено смысла. Как справедливо отмечал Гегель, есть пустая глубина так же, как и пустая ширина... Это выражение отражает не просто элемент структуры предмета, но предмет на определенном этапе его конкретного, т.е. всестороннего, постижения. В силу этого «более глубокая сущность» есть не просто некое другое содержание или «сторона», сосуществующая в предмете наравне с первой, но та же самая, взятая на более высоком и более конкретном уровне ее постижения. Сущности поэтому соответствует не только определенное содержание, но и определенный тип истинного суждения об этом содержании. Гносеологическая характеристика входит в самое определение предмета, и без этого никакая диалектика просто невозможна.
Выше мы цитировали высказывание Гегеля о том, что познание «катится от содержания к содержанию», сознательно оборвав автора на полуслове. «Прежде всего, – продолжает Гегель, – это поступательное движение характеризуется тем, что оно начинается с простых определенностей и что последующие определенности становятся все богаче и конкретнее». Именно эта вторая часть высказывания и дает, как нам думается, основание Ленину говорить о подытоживании диалектики.
Дело не только в содержании и в движении от одного содержания к другому. Здесь-то как раз диалектика и не требуется: с фиксированием различных содержаний великолепно справляется и метафизика. Дело именно в том, что гносеологическая и логическая категория конкретности, полноты истины необходимо входит в определение природы самого содержания, а потому без динамики познания, без его диалектики не может быть понята и структура предмета, его содержание.
В силу этого «последовательность» входит в определение самой сущности предмета как объекта на определенном этапе его конкретного постижения. Сущности предмета так же мало могут быть даны «сразу», как и его познание («сразу» – не только для исследования, но и для самих себя). Что же касается временной последовательности, то она представляет собой лишь форму эмпирической развертки логической структуры предмета, фиксированного мышлением на определенном уровне конкретности.
Здесь и обнаруживается та неразличимость онтологических, логических и гносеологических характеристик, которая лежит в основе единства соответствующих философских дисциплин. Вряд ли можно видеть в этой временной последовательности некое «своеобразие» познания. Ведь в отношении сущности как онтологической категории следует рассуждать также диалектически, исторически, как и в отношении категорий познания: временная последовательность познания предмета есть отражение временной последовательности его формирования, складывания связей с другими предметами, а стало быть, и «усложнения» (и «углубления»!) в процессе развития. Такое понимание заставляет искать «своеобразие» познания в чем-то другом.
Противопоставление предметных (онтологических) и гносеологических категорий, исключение характеристик, в которых выражается развитие истины, из определений предмета в корне подрывает принцип монистического объяснения предмета науки, без которого невозможна диалектика.
Такое противопоставление онтологических и гносеологических категорий на первый взгляд представляется направленным против субъективизма и априоризма. В действительности же оно раскрывает для них широкие возможности. Благое намерение рассмотреть предмет «сам по себе», независимо от его познания, оборачивается изоляцией предмета от тех широких связей, в которых он находится. Вместе с тем такое понимание имеет в своей основе кантианскую трактовку категорий познания.
Гносеологические оценки предмета на деле вовсе не представляют собой проекции специфически субъективных определений, приписывания объекту субъективных свойств. Гносеологические характеристики суть отражения более широких связей предмета, которые при ориентации на «сам» наличный предмет остаются вне поля зрения. Истина вовсе не является характеристикой только субъективного образа предмета. Неистинным может быть и сам предмет, если он рассматривается в отрыве от его универсальных связей, «сам по себе», в своей особенности, как единичная, а не универсальная реальность.
Разумеется, вся действительность в ее полном объеме представляет собой нечто истинное. Но как таковая она не является содержанием познания, поскольку последнее всегда фиксирует универсум лишь фрагментарно. А по отношению к фрагменту (будем ли мы рассматривать его в качестве содержания некоторого субъективного знания или в качестве некоторого бытия) всецело применима категория истины. Но даже и с другой стороны само выражение «мир в целом» в этом случае должно рассматриваться как нечто имеющее смысл без дополнительного анализа, что само по себе сомнительно.
Не только для познания, но и в самом себе мир не представляет собой некоей завершенной системы связей, чего-то покоящегося. Само это выражение противоречиво. Мир не может быть только целым. Он есть единство, постоянно разрушающее и восстанавливающее себя. Он не есть «абсолютное бытие» элеатов. Каждое его актуальное состояние есть одновременно и нечто истинное и нечто неистинное. В противном случае для описания универсума достаточно было бы одной единственной категории философии, притом самой простой – категории бытия.
Итак, о принципе монизма и категориях гносеологии.
В ходе исторического развития, говорит В.И. Столяров, знание развивается не только вширь, количественно, но и вглубь, качественно. Качественная природа знания определяется лишь характером предметного содержания, природа которого выражается определенной категорией, тем, что, какая сторона объекта (свойство, структура, генезис и т.п.) отражается, но не тем, как отражается: истинно или ложно. Здесь, как мы видим, воспроизводится рассмотренное выше понимание, однако в более систематической форме. На анализе этой концепции необходимо остановиться подробнее.
«Данная концепция, – утверждает автор, – ведет свое начало от Гегеля. За основную сторону процесса развития научного познания она принимает качественное изменение содержания научных знаний. Она исходит из того положения, что в ходе развития науки не только происходит ликвидация ошибок и заблуждений, не только увеличивается число анализируемых явлений, но вместе с тем в познаваемых явлениях в ходе этого развития отражаются качественно новые стороны, причем под стороной анализируемых явлений мы понимаем здесь все то, что присуще им, характеризует их (например, свойства, связи, структуру, развитие и т.д.). Следовательно, в ходе развития научного познания получаются качественно различные по содержанию знания»[198]. Этот процесс автор характеризует как «развитие познания вглубь». Он имеет место там, где познается качественно различное в содержании одного и того же объекта, в отличие от познания «вширь», когда мы имеем дело с познанием одного и того же содержания в различных объектах.
«Для установления качественного изменения содержания научных знаний в ходе их развития, – продолжает автор, – необходимо обратить внимание на то, какие стороны познаваемых явлений отражаются в знаниях на различных этапах развития научного познания, абстрагируясь при этом от различия в изображении одних и тех же сторон на этих этапах и от изменения истинности получаемых знаний»[199].
Отметим, что намерение автора положить в основу своей концепции истории познания изменение категориальной структуры знания заслуживает всяческого одобрения. Познание действительно движется вглубь от категории к категории. Верно ли, однако, что это движение не есть в то же время и движение от истины к истине? Нет, неверно.
Автор справедливо подчеркивает, что при изучении истории научного познания необходимо отвлечься от изменения во мнениях отдельных ученых при оценке той или иной стороны объекта, той или иной категории. Мнение действительно есть субъективный момент. Но истина субъективной категорией не является. Критикуя поверхностное представление Тюрго и Кондорсэ о развитии научного познания, автор совершенно справедливо подчеркивает, что существо этого развития заключается не в чехарде ложных и истинных теорий, не в «очищении» от заблуждений и предрассудков, а в изменении содержания знания. Но можно ли отвлечься при оценке содержания знания от его истинности? Конечно, нет.
Суть дела не в отвлечении от истинности знания, а в диалектической трактовке самой этой истинности. И ложное знание есть содержательное знание. Причем истинность или ложность его есть именно характеристика его содержания и ничего более. Спиноза чрезвычайно глубоко и метко указал, что не существует ложных идей самих по себе. Истинной или ложной идея становится лишь в отношении к другим идеям, другому содержанию. Иными словами, она заключается в отношении определенного объема содержания, заключенного в знании, к объему содержания всего предмета в целом.
Заблуждение есть одностороннее именно по содержанию знание о предмете, абстрактное. «Ложность... состоит в одном только недостатке познания, который заключает в себе неадекватные идеи; ничего положительного, вследствие чего они называются ложными, они в себе не заключают...»[200].
Истина – конкретное по содержанию знание. Природа содержания прямо зависит от его истинности, от полноты выражения в нем природы предмета в целом. Истинность и есть качественная характеристика знания. Категория – это определенная истина, выражающая степень полноты постижения предмета, полноты содержания. Категориальная структура действительности есть одновременно и истинностная структура познания, его динамика.
Аристотель определял категории как «роды высказываний о сущем», т.е. типы его определения. Категория – не просто сторона предмета, выраженная в мысли, а сторона предмета, выдвинутая на роль образа этого предмета как целого. Категорическое суждение о предмете есть целостная оценка его через одно фиксированное качество. Поэтому, минуя мысль, познание, категорию невозможно фиксировать в качестве элемента структуры предмета, ибо ее содержание не составляет непосредственной характеристики предмета.
История знания, рассмотренная в отвлечении от развития его истинности, не может быть категориальной, содержательной. Самофиксирование «сторон» предмета есть одновременно и самофиксирование познания на определенном этапе развития истины, т.е. фиксирование определенных истин. Поэтому процесс развития познания вглубь есть не процесс перехода от одного содержания к другому, от одной качественной стороны к другой, но процесс развития степени конкретности истины, фазы познания одного и того же.
Само это содержание приобретает качественную определенность именно в зависимости от степени полноты знания, его конкретности. Познание обретает не различные предметы, но различные типы истинностных, категориальных определений одного и того же предмета. В противном случае мы вообще не получим никакой качественной структуры предмета, так как и свойство, и сущность, и структура, и генезис вовсе не «сосуществуют» в вещи. Они обретают качественную определенность лишь по мере движения познания, как прерывы непрерывного.
Познание не может отразить движение, не огрубив его, не прервав непрерывного (В.И. Ленин). Категории и представляют собой эти «прерывы непрерывного». И лишь постольку они субъективны, специфичны для познания. Но эта субъективность и специфичность снимаются в движении познания, в системе категорий, и непрерывность восстанавливается. Присмотримся к этому пункту внимательнее.
«... Анализ показывает, – пишет тот же автор, – что в ходе истории познания анализируемого объекта вначале получаются знания об одних его сторонах; затем, кроме этих знаний, получаются все новые и новые знания о качественно иных его сторонах, так что в итоге отражение объекта во всем богатстве его сторон оказывается процессом, удаляющимся, по сути дела, в бесконечность»[201].
В этом «кроме» – вся суть. Если познание есть просто переход от одного к другому и если этот переход трактуется как движение познания «вглубь», то встает вопрос, чем же в этом случае познание «вглубь» отличается от познания «вширь», чем «разные стороны» лучше «разных объектов», почему множество разных объектов есть множество количественное, а множество «разных сторон» объекта – качественное? Разве структура есть просто другая сторона объекта, лежащая рядом с его свойством, разве внутреннее – это «изнанка» предмета? Разве сущность – не то же самое, что и явление, постигнутое конкретно?
Итак, исследование предмета «с разных сторон» приводит к движению познания «в бесконечность». Но вместе с идеей дурной бесконечности в теорию познания проникает трудность, хорошо известная еще Канту под названием проблемы «тотальности условий»: познание сущности вещей невозможно, поскольку синтез его существенных определений никогда не может быть завершен; все определения просто различны, и они не замыкаются в круг.
Характерно следующее примечание автора к цитированной выше мысли: «Мы отвлекаемся в данном случае от того, что в связи с получением знания о новых сторонах анализируемого объекта отчасти изменяются, модифицируются знания о ранее познаваемых его сторонах»[202].
Но в этом изменении и заключается суть теоретического познания. Познание действительно «катится от содержания к содержанию», но не как кегельный шар, а «как снежный ком» (Гегель). Его движение вперед есть одновременно и возвращение, обоснование исходного положения и его преобразование; оно есть переход не к «иному», но «в свое иное», не экспозиция разного, а метаморфоза одного и того же, т.е. развитие знания. Этапы этого развития есть фазы различной полноты истины об одном и том же предмете.
Полезно задать себе вопрос: почему знание переходит «от одной стороны к другой»? Неужели потому, что «кроме» данной существует «еще и» другая?
Совсем нет. И переход от «одной стороны к другой», и самое существование этих сторон как качественно различимых моментов связаны с одним фактом – с противоречивостью исходного знания, которое состоит в том, что будучи содержательным, оно одновременно оказывается и неистинным, т.е. неполным, ущербным в самом себе. Эта ущербность намечает другую определенность. И она будет не «другим» содержанием, но тем же самым, только более полным в смысле истины. Движение вперед есть углубление исходного знания, «уплотнение» его «в себе самом», а это углубление есть не что иное, как движение к конкретной истине.
Развитие теоретического знания, как показывает история науки, состоит в изыскании нового способа освещения известных фактов. Сущность не «скрывается позади кустов явлений» в качестве некоего самостоятельного бытия, которое можно было бы «фиксировать» как «новую сторону»; она возникает в связях фактов, и тем глубже, чем эти связи отдаленнее и богаче. Сущность есть не другая определенность явления, а определенность того же самого явления в свете другого явления, есть отождествление различных явлений, есть преобразование определенности, есть полнота истины.
Диалектика состоит не только в различении определенностей. Этот момент познания Гегель называл рассудочным: рассудок разделяет, фиксирует и держится своих определений, рассматривая их в их отрозненности. Разумное же диалектическое познание схватывает определения предмета как взаимопроникающие, переходящие друг в друга, тождественные, совпадающие противоположности. Сущности различных порядков только и существуют в этих переходах.
Каждая категория диалектики представляет собой определенное содержание в форме определенной истины. Будучи исходной, она претендует на истину, несет ее в себе и вместе с тем ее отрицает, ибо она есть неполная истина. Из этой диалектики истинности и вырастает другая категория. Следовательно, анализ сторон действительности осуществляется в форме критического исследования не разных, а именно одной стороны действительности, как воплощения всесторонней истины. Следовательно, анализ состоит в прогрессирующей истинности суждений о предмете. И проблема стоит так: насколько истинно данное содержание, настолько оно выражает природу целого, следовательно, настолько идея этого содержания выражает идею целого.
Знание, как форма истины, и его предмет в познании все время непосредственно отождествляются, и это отождествление столь же необходимо снимается, чтобы быть восстановленным вновь. Снятие отождествления обнаруживает, что данное содержание есть не сам предмет, но определенное знание, конкретное, превращенное в абстрактное знание. Самое фиксирование «стороны» предмета есть не что иное, как фиксирование предмета в качестве формы знания, потому что только в знании развитый предмет может быть односторонним. В этой односторонности и заключается «специфика» познания.
Но столь же специфичным для него является и снятие односторонности. Предмет не складывается из сторон: он есть нечто единое, непрерывное, прерывность есть лишь его момент. Без логики и теории познания вся диалектика повисает в воздухе: ей не о чем говорить, ведь все категориальные различия предмет обретает по мере его постижения. Стоит потрудиться для доказательства противоположного и попробовать фиксировать явление, а на другой стороне, как нечто отличное от него, – сущность. Различия лишены смысла без единства, ибо они есть различия внутри единства. Воистину: «испытай себя, зерно ты или скорлупа» (Гёте). «И то и другое» – значит ни того ни другого.
Познание есть не переход к другому содержанию, а модификация, конкретизация того же самого. Если же понимать категории просто как определения сторон предмета, данных независимо от динамики познания, то они повисают в воздухе, превращаются в мистические «сущности», в роды идеального бытия.
Каждая категория диалектики есть не просто образ фрагмента бытия, но фрагментарный образ бытия в целом, и сами «онтологические стороны» бытия, дискретность содержания, всплывают и снимаются в логическом движении к конкретной истине. Качественная определенность знания и заключается в соответствующем ему типе содержательной истины. Именно в этом прогрессе истинности знаний и состоит история познания как качественный процесс, как процесс развития познания, в котором принцип монизма играет руководящую роль.
Наличие реальных, чувственно воспринимаемых предметов – естественная предпосылка теории. Исторически исходным методом науки является описательный, эмпирически-дескриптивный метод, обрисовывающий индивидуальные объекты, их свойства и взаимные отношения в чувственно данном многообразии.
Индивидуальные объекты и их свойства, группы индивидуальных объектов и их связи образуют некоторые естественные комплексы разнородных свойств и предметов (поверхность земного шара, фауна, флора и т.п.). Естественным комплексом физических, физиологических, психологических и социальных явлений можно назвать человеческую речь, естественным комплексом физических, химических, геометрических и т.п. свойств является любое природное тело.
Всякое научное познание начинается с описания фактического положения вещей, индивидуальных объектов и их групп, их наличных свойств и связей, объединяющих объекты в эмпирическое целое. Такое описание не нуждается в специальной теоретической и логической подготовительной работе. Предмет и его свойства – налицо; задача состоит только в том, чтобы наиболее исчерпывающим образом зарегистрировать данный предмет, его свойства и состояние. Поэтому геометрия возникает первоначально как наука об измерении земли, т.е. о реальном индивидуальном объекте, пространственная определенность которого рассматривается лишь в качестве его предиката; география – как наука, описывающая земную поверхность, как страноведение; языкознание – как наука о различных языках и говорах народов земли; биология – как наука, описывающая живые организмы и их особенности; политическая экономия – как наука о различных видах богатства, взятых в их натуральной форме, и т.п.
Для теоретической стадии развития научного познания характерен существенно иной подход к делу, иные задачи и методы исследования. Геометрия Лобачевского и Римана отличается от геометрии древнего Египта прежде всего качественно. Это отличие состоит в том, что современная геометрия исследует не те или иные пространственные вещи и формы в их индивидуальности, но пространственность вообще, «пространственно-подобные формы и отношения вещей». Теоретическая биология отличается от ботаники и зоологии XVIII в. тем, что она исследует не только те или иные живые существа, населяющие землю, но сущность жизни, природу жизненных процессов вообще. Политическая экономия исследует не тот или иной вид богатства, но саму сущность экономических общественных отношений.
Поднятие предмета научно-теоретического познания на новый уровень совершается отнюдь не по рецептам Локковой теории познания. Знание общего, сущности с этих позиций выглядело бы лишь как знание более отвлеченное и бедное по содержанию, как сокращение содержания чувственного созерцания. В действительности же качественное своеобразие теоретического познания заключается не только в его методе, но прежде всего в предмете.
Переход от исследования эмпирических индивидуальных объектов к исследованию абстрактного предмета трактуется всеми школами идеализма как уход познания от действительности. Идеалистическая философия готова признать, что на ранней стадии своего развития наука еще сохраняет связь с действительностью, с жизненными, практическими потребностями человека, но оговаривается, что эта связь компрометирует науку, свидетельствует о ее былой слабости, несовершенстве. Подлинной зрелости наука достигает только тогда, когда замыкается в сфере «чистой мысли», порожденной энергией мыслящего разума человека или божества.
По мнению философов-позитивистов, все науки можно разделить на две большие группы: науки описательные, дескриптивные, и науки теоретические, дедуктивные. Первые носят эмпирический характер и занимаются описанием реальных объектов, вторые представляют собой продукт свободной конструктивной деятельности мышления и ничего общего с действительностью и реальными эмпирическими объектами не имеют. Эмпирическое описание и дедуктивное построение – области, нигде между собой не соприкасающиеся. Позитивистская философия и не пытается найти между ними какой-либо рациональный переход.
В действительности же такой переход существует, и его изучение позволяет раскрыть природу рационального познания.
Дисциплина, имеющая своим предметом индивидуальные объекты, представляющие натуральные комплексы разнородных свойств, и описывающая эти свойства, по необходимости должна быть энциклопедичной, включать в себя чуть ли не всю сумму знаний, которыми располагает человечество. Так, география, возникнув как страноведение, всегда являлась одновременно и тем, что мы называем географией в современном смысле, и тем, что в настоящее время составляет компетенцию геологии, ботаники, зоологии, этнографии, политической экономии, истории и т.п. География в этом случае действительно изучала, «чем и как наполнено пространство», как говорил А. Геттнер[203].
Индивидуальный объект есть единство многих определенностей. Поскольку же центр тяжести исследования покоится в нем самом, то все определенности выступают как неотъемлемые атрибуты данного индивидуального объекта, взятого в его реальном существовании, и ни одной из них не может быть оказано предпочтение.
Наука, которая, следуя эмпирическому идеалу, поставила бы перед собой задачу исследования реальных индивидуальных объектов, а не абстрактных определенностей (таких, как пространственная, например), никогда не достигла бы своей цели, и ни один индивидуальный объект даже приблизительно не был бы исчерпан. Этому идеалу, проповедуемому номиналистической методологией, никакая наука никогда не следовала. И не только потому, что этот идеал практически недостижим, но потому, что он теоретически бессмыслен и противоречив.
В самом деле, если наука ставит своей задачей исчерпывающее описание свойств индивидуальных объектов, то она очень скоро должна убедиться в том, что среди этих свойств, безусловно «содержащихся» в данном объекте, далеко не все оказываются индивидуальными, специфичными для него. Так, среди свойств живого объекта, помимо собственно биологических, т.е. специфичных именно для данного вида объектов, имеются и свойства, безразличные для его специфической определенности, – механические, химические и т.п. В конечном итоге, всякий материальный объект мы могли бы определить как динамическую совокупность элементарных частиц. Но такое определение совершенно оставило бы в стороне специфическую определенность данного объекта, и в равной мере хорошо подошло бы для любого материального объекта, будучи его абстрактной характеристикой. Конкретным же такое определение окажется именно для одного, специфического объекта – для плазмы. Именно для такого индивидуального объекта неспецифическая характеристика, относящаяся к любому материальному объекту, будет специфической и конкретной.
Исследование всех свойств индивидуального объекта дает в результате именно абстрактное, неспецифическое, неиндивидуальное его определение. Исследование же единственного, но специфического свойства дает именно конкретное определение.
Теоретическое познание действительности есть именно познание конкретного. Диалектика конкретного знания разрешает антиномию, возникающую в рамках эмпирического знания. Познание существующего – цель, которую ставит перед собой эмпирическое знание, – было бы неосуществимым, если бы в качестве своего собственного момента, но в противоположность себе, оно не полагало необходимость теоретического познания конкретного.
Предметная область эмпирического знания – бытие, реально существующий мир – есть бесконечность. Если познание ограничивалось бы этой категорией, оно не могло бы продвинуться ни на шаг вперед. Вернее будет сказать словами Аристотеля, что «никто не мог бы начать никакого дела, не имея в виду прийти к концу»[204].
Экстенсивная бесконечность мира, составляющая предмет эмпирического познания, осваивается через освоение интенсивного конечного многообразия сущности в теоретическом, конкретном познании. «... Ничто беспредельное не может иметь бытия; а если и не так, во всяком случае существо беспредельного... не беспредельно»[205].
Именно в силу того, что конкретное теоретическое знание исчерпывает каждый актуальный момент бытия, фиксированный эмпирическим знанием, последнее имеет стимул для продвижения вперед. Бесконечное познание мира осуществляется методом исчерпывания его конечных фрагментов. Причем последние поднимаются на уровень сущности, которая представляет собой «внутри себя круг, завершенную определенность». Познание этой определенности есть также «исчисление бесконечности», но не «дурной», а «истинной».
Непонимание диалектики конечного и бесконечного в познании привело Канта к отрицанию возможности познания конкретной истины. Речь идет об идее «безусловного» как основной идее разума. По Канту, идеи разума не являются понятиями об особого рода объектах, но выражают лишь субъективное стремление к совершенству, к завершенности, к идеалу, к абсолютному не в смысле объекта, а в смысле познания.
В сфере рассудка все конечно, обусловлено, зависимо, относительно. Разум же, по Канту, инстинктивно стремится к бесконечному, безусловному, абсолютному. Понятие безусловного вытекает из принадлежащей разуму функции умозаключения. В умозаключении вывод следует из большей посылки, которой он, следовательно, обусловлен. Но сама большая посылка также нуждается в обосновании. Разум снова стремится отыскать соответствующее условие. Ряд условий растет соответственно идее «тотальности условий». Эта идея дает познанию не предмет, но лишь правила исследования. Достижение же тотальности, полноты условий – задача неосуществимая. Идея разума поэтому оказывается лишь «регулятивным принципом», предельным понятием...
Кант не может отрицать, что человеческому мышлению свойственно стремление к конкретности, к постижению объекта как в себе обоснованной, самое себя определяющей реальности, как причины и основания всех изменений, происходящих с ней, как «субстанции – субъекта», себя обусловливающей и себя воспроизводящей целостности. Но рассудок, по мысли Канта, занят не постижением, но лишь конструированием объектов из аморфного материала чувственного опыта, «подведением» чувственных данных под априорные категории. Реальные объекты, по его мнению, не представляют собой, таким образом, конкретной целостности, органической системы, воспроизводящей себя самое и свои собственные условия; они суть абстрактное, лишены внутренней связи и собственной формы. Кант не знает диалектической логики, состоящей именно в исследовании объектов как конкретных целостностей. Чисто формальное понимание деятельности мышления приводит его к идее «дурной бесконечности» условий объекта. В действительности же эта «дурная бесконечность» является лишь продуктом «дурной» логики, которой руководствовался философ.
Идея конкретного мышления, конкретного познания, конкретного понятия объекта, высказанная впервые Гегелем и материалистически разработанная Марксом, позволяет совершенно иначе взглянуть на всю эту проблему «тотальности условий».
Маркс рассматривает капитал как саморазвивающийся объект, содержащий в самом себе источник самодвижения. Среди всего бесконечного ряда условий, окружающих данный объект в реальности, Маркс выделяет только те условия, которые действительно обусловливают его непрерывное движение и саморазвитие. Ряд этих условий не только конечен, но и внутренне ограничен, так как развитие имеет место только тогда, когда его условия и источник постоянно воспроизводятся и, следовательно, выступают не только как условие, но и как обусловленное[206]. Этот критерий позволяет абстрагировать действительные условия данного объекта от тех, которые таковыми не являются, и решить тем самым проблему «тотальности условий». Действительно, рассуждая по Канту, построить политическую экономию было бы совершенно невозможно: капитал предполагает деньги, деньги – товарное обращение, товарное обращение – производство товаров, производство товаров – труд, труд – трудящихся субъектов и средства труда, овсе это вместе – землю, воздух, солнечный свет и т.д., до бесконечности. Получается непрерывная цепь условий, в которой полностью растворяется специфичность исследуемого объекта. В действительности же такие условия, как способность к труду вообще и естественные условия производства – земля, воздух, солнце, ничего не объясняют и в этом смысле ничего не «обусловливают» в исследуемом специфическом объекте. Непрерывность – это такое же объективное свойство действительности, как и прерывность. Поэтому идеал конкретного познания вполне достижим по отношению ко всякому специфическому объекту. А это и дает возможность понимать диалектику не как «логику видимости» (Кант), а как логику объективно истинного, конкретного познания действительности. Многообразие условий существования всякого развивающегося объекта синтезируется не рассудком, а самим объектом.
В этом синтезе внешних условий существования в условия внутренние, в превращении внешнего во внутреннее и состоит развитие, методом познания которого является диалектическая логика. Следовательно, непостижимость «ноуменального» мира у Канта является лишь выражением неприспособленности той логики, на которую он опирался, к познанию конкретности. Поэтому не теория познания сама по себе, а диалектика предмета дает ключ к разрешению антиномии экстенсивного и интенсивного.
Во-первых, конкретное постижение предполагает отсечение условий, внешних для данного специфического объекта. По отношению к капиталу такими внешними условиями являются способность к труду вообще, земля, полезные ископаемые, воздух, энергетические ресурсы, солнечный свет и т.п. Эти условия имеют другую природу, чем обусловливаемый предмет, они гетерогенны с ним. Конкретное познание предполагает существование внутреннего единства предметной области, не зависящего от субъекта и его операций.
Во-вторых, это единство представляет собой внутренне расчлененную область, единство многообразного.