Для начала два слова по поводу демографии деревни. Буду краток, оставляя за собой право вернуться к отдельным аспектам в одной из последующих глав. Монтайю не относится к числу крупных приходов. На момент событий, потребовавших вмешательства Фурнье, местное население насчитывало от 200 до 250 жителей. В конце XIV века, после Черной Смерти{36} и первых, прямых или косвенных, потерь от войн с Англией, податные списки и цензовые книги графства Фуа будут насчитывать в той же самой общине только сотню душ на 23 двора[12]. Допустим, это обычное сокращение населения более чем вполовину, которое регистрируется почти по всему югу Франции под воздействием катастроф второй половины XIV века. Но во время антикатарских репрессий такого еще не было...
«У истоков Эрса среди пастбищ и лесов есть плато прекрасной земли Айон»[13]. Деревня Монтайю возвышается над плато, образуя многоэтажную конструкцию: на вершине холма, за который в 1320 году цепляется община, насупился замок, ныне лишь величественными руинами напоминающий о себе. Ниже, уступами — дома, зачастую смежные; иногда отделенные друг от друга небольшими, подвергающимися набегам свиней, садиками, дворами и площадками для молотьбы. Само поселение не укреплено (в случае опасности всегда можно укрыться выше, за стенами замка). Однако нижние дома заметно жмутся друг к другу так, чтобы их внешняя сторона образовывала естественную защиту, проход в которой именуется «порталом». В Новое и Новейшее время деревня, впрочем, отвергнет близость к замку и переместится несколько ниже по склону холма.
Извилистая улица в XIV веке, как и сегодня, нисходит к приходской церкви, расположенной ниже жилья. Еще ниже находится часовня Девы Марии: она связана с народным культом отдельно стоящих камней{37}. Местное кладбище примыкает к этому нижнему святилищу, посвященному Богоматери. Оба культовых сооружения выполнены, по крайней мере отчасти, в романском стиле и относятся к периоду до 1300 года.
Ближние окрестности Монтайю в рассматриваемую эпоху образуют шахматную доску парцелл{38}, прямоугольных grosso modo{39}; куцых во всяком случае. Они покрывают вторичные известняки плато, с грехом пополам взбираются по первичным грунтам ближней горы[14]. Каждая из них не более гектара (порядка 20—30 ар). Местные хозяйства обладают соответственно некоторым количеством подобных парцелл — полей и лугов, разбросанных по местности. Возделывают их с помощью сохи, запряженной быками, коровами, мулами или ослами. Межевые валы, особенно заметные после зимних снегопадов, отделяют участки один от другого. Поскольку земля расположена на склоне, значит, почти всегда эти межи выстраиваются в порядок — классический для стран Средиземноморья — ступенчатых террас. Наконец, различают версены (обработка более или менее постоянная с недолгим паром) и бузиги, парцеллы временной эксплуатции, вырубаемые или выжигаемые время от времени в залежах[15].
Земля Монтайю, слишком высоко расположенная, слишком холодная во времена Жака Фурнье, также как и сегодня, не знала винограда. Здесь возделывали зерновые: скорее овес и пшеницу, нежели ячмень и рожь; этого едва хватало — по причине суровости климата — на жизнь, а еще приходилось считаться с неурожайными годами. Кроме того, земледельцы первого десятилетия XIV века простодушно выращивали репу задолго до усилий английских агрономов по ее внедрению на континенте в XVIII веке под названием турнепса. Возможно, был и ферраж, иначе говоря, злаки, предназначенные к скашиванию недозрелыми на корм скоту. Была, конечно же, пенька, культивируемая на конопляниках. Женщинам приходилось ее трепать, чесать в зимнее время (I, 377). Что касается льна, то само его присутствие на такой высоте, с учетом топонимики эпохи, кажется маловероятным. Кроме уже упомянутых животных (быки, коровы, ослы, мулы), используемых как тягловая и вьючная сила, разводили свиней, птицу на задних дворах (кур и гусей) и, конечно же, сотни баранов, не считая тысячных стад овец, которых монтайонцы 10-х годов XIV века, великие мастера отгонного животноводства, пасли и в хорошие, и в плохие годы на зимних пастбищах Лораге и Каталонии. Возвращаясь к лошадям и быкам, надо ли добавлять, что деревня не знала колеса: соха была, но не было ни плугов, ни повозок. Они использовались только в низовых землях и в долине Арьежи.
Местные окрестности и луга охранял сторож [messier], муниципальный служащий{40}, которого сеньория или жители назначали по неизвестным нам правилам. Иногда применялась трехпольная система, поскольку на этой высоте яровые сосуществуют с озимыми, которые занимают землю целый год, с сентября до сентября. Но чаще двухпольная, даже на плохих землях: поля оставляли под паром несколько лет подряд. По-видимому, не было вопроса о делении обрабатываемых площадей на два или три больших поля[16].
Разделение обязанностей по полу и возрасту способствовало выполнению работ: мужчина пахал, жал, убирал репу (I, 340), занимался охотой и рыболовством, ибо реки переполняла форель, а леса изобиловали белками и тетеревами. Подростки пасли домашнее стадо. Заботой женщины были вода, огонь, огород, хворост, кухня. Она убирала капусту, полола, вязала снопы, чинила ваны{41}, мыла посуду у источника, в сезон жатвы с караваем хлеба на голове уходила в поденщики. Держали ее, особенно в молодости, в строгости.
Центром хозяйства был дом, часть которого, отделенная перегородкой, отводилась под стойло для скота: не отгонявшиеся на дальние пастбища бараны, быки, свиньи, мулы теснились зимой меж четырех стен рядом с кухней и комнатами своих хозяев. Бывало, конечно, у богатых, что специальная постройка (овчарня или хлев) отделенная двором от людского жилья, возводилась для этих целей в стороне. Зато не обнаруживается подсобных строений в открытом поле в окрестностях Монтайю, вне жилого массива. Оставим пока без внимания пастушьи хижины, о которых речь пойдет ниже.
На востоке, западе, юге и севере монтайонская прогалина подпирается лесами, прибежищем «совершенных»[17], где время от времени стучали топоры и раздавался звук пил. Там пасли скот и заготавливали бардо{42}, которым покрывали крыши домов. Южнее и выше в горы альпийские луга образуют пастушеский мир со своими особыми законами: идеи, люди, стада, монеты перемещаются здесь от хижины к хижине на большие расстояния. В разительном контрасте с мелкотоварной экономикой, которая царит в самой деревне. Она базируется на обмене, на займе, на взаимных дарах: денежное обращение минимально, соседи ссужают друг друга зерном, зеленью, сеном, дровами, огнем, мулом, топором, котелком, капустой, брюквой. «Богач», или так называемый богач, дает взаймы бедному, а может и подать хлебца на День всех святых. Мать ссужает дочь утварью или рабочей скотиной, когда дочь становится взрослой, замужней или вдовой, обзаводясь собственным домом, более бедным, чем материнский domus, где она увидела свет. Различные формы кредита под залог вещей, под поручительство и так далее тоже фиксируются у наших сельчан.
Недостаток денег в местном обороте — явление хроническое. Муж мой Арно Виталь, монтайонский сапожник, — рассказывает Гийеметта Клерг, — должен был дожидаться, пока его клиенты продадут на Троицу птицу и заплатят за починку башмаков, им же изготовленных для супруг (I, 346).
Несмотря на наличие такого сапожника, ремесло в нашей деревне было развито слабо (в сравнении с селениями в низовых землях)[18]. Женщины, естественно, пряли по вечерам, собираясь то у одной, то у другой, и даже в тюрьме, когда инквизитор их туда отправлял. Но местное ткачество явно предназначено только для того, чтобы одевать бедных: в Монтайю обнаруживается один ткач, Раймон Мори. Он занимается своим ремеслом (которое, несомненно, требует минимальной влажности) в круглом, обитом деревом полуподвале, специально оборудованном в его доме. Но одновременно он вскармливает овечек, а дети его станут пастухами. Чтобы найти ткача зажиточного, нужно покинуть Монтайю и добраться до соседней айонской деревни Прад: этот более населенный приход создает для текстиля более выгодный рынок. Прадский ткач Тавернье, оснастивший свое имя топонимической приставкой, весьма неплохо зарабатывал на жизнь; сбыт продукции «позволит ему даже финансировать благочестивое бегство в Каталонию», во время которого он будет сопровождать еретичку благородного происхождения (I, 335—336; Pierry, р. 48).
И наконец, портняжным ремеслом в Монтайю занимались лишь пришлые «совершенные»: как добрые катары, они обеспечивали себе жизнь и место под солнцем тем, что штопали рубахи и шили перчатки; поскольку тем самым еретики выполняли функции законодателей высокой (и не очень высокой) моды, то приходские женщины тянулись к ним, чтобы поучиться, как говорили, чинить сорочку, на деле — чтобы всласть поболтать в хорошей компании (I, 373). Отметим также, что хотя в качестве женской лавки выступало в Монтайю заведение кабатчицы Фабриссы Рив, к ней не заходили выпить стаканчик или поболтать. Она ограничивалась тем, что продавала с доставкой на дом вино (которое на спине мула поднимали из низовых земель). По причине малого дохода она регулярно уменьшала винную меру (I, 325—326). Добавим, что различие ремесленник/крестьянин, или ремесленник/горожанин, или даже ремесленник/благородный отнюдь не было абсолютным. В этих краях каждый — мастер и искусник на все руки. Нотариус может сделаться портным, сын нотариуса — сапожником, сын земледельца — пастухом, потом заняться изготовлением ткацких чесалок. И только ремесло носильщика, требующее привычки к тяжестям, было трудным для нежных плеч бывших благородных, которым прежняя легкая жизнь не дала приобрести необходимой выносливости.
Мы уже отмечали отсутствие повозок. Они существовали, но в других местах: в понизовье и вблизи городов — реально; а также в мире воображаемом, в историях о призраках, в которых неизбежно фигурирует погребальная колесница. Конечно, контакты Монтайю с внешним миром, благодаря стадам и их пастухам, враждебным духу замкнутости великим пожирателям пространства, были относительно интенсивными. Если оставить в стороне перемещения четвероногого товара, каковым являются овцы, придется признать, что материальные объемы, приводимые в движение торговлей и просто перемещаемые, были минимальны. Женщины перемещали воду: они носили ее, балансируя глиняным кувшином на голове. В большинстве случаев вещи перемешались на спине мужчины. Путники носили узлы с пожитками на палке через плечо (I, 312); дровосеки носили топор на шее, вместе с гигантской вязанкой хвороста. Использовали также корзины и переметные сумы (I, 308). Носильщики доставляли в деревню тмин и иголки; они же обеспечивали «экспорт» овечьих и беличьих шкур. Вся эта экономика работала скорее в пределах возможностей носильщиков, чем в границах обрабатываемых земель.
Благодаря вьючным животным, ослам и мулам, доставлялось вино из Тараскона и Памье, морская соль, оливковое масло из Руссильона: без всего этого не обходились дружеские пирушки в праздничные воскресенья. Железный инструмент, как редкость, был объектом заимствования и даже проката между семьями; он доставлялся из ближней долины Викдессоса. Кузнеца в Монтайю не было. Равно как и мельницы (ее построят только в Новое время). Вместе с курами и яйцами, предназначенными на продажу, чтобы выручить деньги на «карманные расходы» жен, зерно везли на графскую мельницу в Акс-ле-Терм для помола. Дорогая и маловыгодная операция! В неурожайные годы зерно завозили, опять же на спине мула, из Памье. Взамен Монтайю, верховья Эрса и Арьежи отправляли лес (скорее на дрова, чем деловую древесину) мулами и сплавом в низовые земли. Самые близкие ярмарки и рынки были в Акс-ле-Терме (где попутно большим почетом пользовались проститутки из Купальни прокаженных). Подальше зерновые рынки и овечьи ярмарки в Тарасконе-на-Арьежи, в Памье, Ларок-д’Ольмесе.
Некоторые пищевые продукты привозились в небольших количествах. Другие, большая часть, производились на месте. Именно на уровне питания мы лучше знаем биологическую окружающую среду крестьян, будь то Монтайю, местность Айон или Сабартес[19]. Голодные годы были редки в XIII веке. Они становятся заметным, даже частым явлением в начале XIV века, ибо скученность людей в Окситании превзошла разумные границы[20], численность населения была такой же, как в XIX веке, когда, однако, условия жизни и труда будут более легкими, чем во время Филиппа Красивого{43}. Что же касается населения Монтайю, то оно оставалось в разумных численных пределах[21] и тем не менее оказывалось втянуто в невыгодное соревнование (когда случалась нехватка зерна) с повышенным спросом голодающих понизовья. Людская убыль вследствие эмиграции не могла дать устойчивого облегчения этому возвратному давлению. Продовольственные кризисы были, таким образом, отмечены вокруг Монтайю впервые после весьма длительного периода в 1310, 1322 годах...[22] (В Северной Франции большой голод приходится на другое время, около 1316 года, что объясняется разницей климатического воздействия между Севером и Югом: в парижском регионе зерновые страдают от проливных дождей, гноящих колос на корню, а на юге следует опасаться скорее засухи и выгорания. Вот почему в этих столь разных климатических условиях даже даты метеорологических посягательств на урожай совершенно не совпадают. )
Однако недород — это всего лишь лихолетье, которое надо пережить. В обычное время питание почти правильное. Пшеничный, иногда просяной хлеб образует в этой деревне основу «растительного» питания. Мы уже отметили, как зерно спускают на графскую мукомольню в Акс-ле-Терме на спине осла или мула. После, поднимаясь в горы в обратном направлении, муку привозят в деревню и просеивают сквозь домашнее решето. Хлеб пекут у себя женскими руками, ибо сабартесская сеньория отнюдь не совпадает с «классическими» моделями Иль-де-Франса. (И какого бы дьявола ей совпадать?) Пекарня сеньориальная или общинная не была, таким образом, необходимостью. С другой стороны, это не означает, что в каждом монтайонском доме была собственная печь. Обладание собственной печью было внутренним признаком богатства. Если не было собственной, приходилось нести тесто (вероятно, его месили дома) к более зажиточной подруге-соседке. В нашей деревне так поступала Брюна Пурсель, нищенка, прижитая вне брака, овдовевшая бывшая прислуга — она пользовалась возможностью выпечки, предоставленной Алазайсой Рив. Добавим, что хлебная печь зажиточного земледельца из Монтайю была многофункциональной: когда ее не топили, то использовали в качестве хранилища — лучше всякого холодильника для запасов рыбы или урожая улиток.
Иногда баранья, а чаще свиная солонина — или, верх всего, копченая ветчина — дополняли хлеб. Бежавшие в Каталонию ремесленники окситанского юга, проживая в небольших городках, покупали мясо дважды в неделю. В Монтайю потребление свинины выглядит делом обыкновенным и по этому поводу историк не может выразиться точнее. Копчение сала после зимнего забоя свиней было делом соседской взаимопомощи. В том дворе, где печь повместительнее или пожарче, что позволяет лучше обработать тушу, принимают на копчение свиные окорока, заготовленные другой, более бедной семьей. Лет пятнадцать назад, — рассказывает в 1323 году Раймонда Бело, которую около 1308 судьба не баловала[23], — во время поста, время шло к вечерне, понесла я два соленых свиных бока в дом Гийома Бене из Монтайю, чтобы подсушить их в дыму. Там я застала Гийеметту Бене (жену Гийома), которая грелась у печки, и еще одну женщину; я оставила свою солонину на кухне и ушла.
Дополнительно протеины давало молоко (если его подносил родственник, то оно пилось за добрую дружбу), а также сыр, изготовленный пастухами на горных пастбищах. В общем, в этих горах, с их альпийскими лугами и сыроделанием, недостатка в азотосодержащих продуктах не было, даже если повседневный стол был посредственным. Таким образом, пищевые и хлебные кризисы не представляли в Монтайю неразрешимой проблемы, каковыми они, напротив, были в деревнях парижского региона, почти целиком зависимого от зерновых как в XIV, так и в XVII веках.
Арьежский суп из сала и хлеба готовился, как и следовало в то время, с зеленью капусты и лука-порея. Надо ли напоминать, что только первый овощ, культивируемый с эпохи неолита, дал свое имя выражению любви. Тому, кого очень любят, и сегодня скажут: «Mon chou!». Равно как и «Mon lapin!»{44}. В огородах старой Монтайю, по причине высокогорья и недоверия к изысканному, еще не прижились дары арабов и крестовых походов, которые начинают культивироваться в XIV веке в Каталонии и Конта. Поэтому наши поселяне еще не знают артишоков, дынь, персиков или знают о них только понаслышке. Бобы и репа, выращиваемые в больших количествах, дополняют огородную зелень капусты и лука-порея. Заготовка грецких орехов, фундука, грибов и сбор улиток дают дополнительные ресурсы, в большинстве своем от щедрот Природы. Кроме того, потреблялась (не считая дичи) форель из горных речек и, возможно, некоторое количество соленой рыбы, доставляемой мулами с морского побережья. По причине отсутствия винограда отнюдь не было избытка вина. Его пили в особых случаях, когда чаши ходят по кругу ночь напролет. Во всяком случае, в то время, как и всегда, южане сильно не напивались. На окситанской земле нет пьяниц. И, наконец, сахар был сугубой редкостью: при наличии «достатка» кое-кто мог время от времени заказать кусок импортированного из исламского мира лакомства для дамы сердца.
Пищевые табу? Теоретически в Монтайю была в силе катарская этика. Она допускает употребление рыбы, но запрещает свиное сало, баранину, говядину: поедание животных, с альбигойской точки зрения, есть вторжение в перемещение душ, которые воплощаются обычно в птиц, млекопитающих и людей согласно принципу метемпсихоза. Основанное на воздержании отношение еретиков к фауне гораздо позитивнее нашего, столь разрушительного для окружающей среды. Но подобная позиция воздержанияот мяса на деле почти не принималась всерьез катарами или так называемыми катарами Монтайю. Рядовые приверженцы неортодоксальной догмы оставляли тесному кругу элиты «совершенных» заботу или привилегию отказа от плоти четвероногой и двуногой скотины: баранов и фазанов...
Мы мало что знаем о других аспектах «биологической» жизни среднего жителя Монтайю: болезни, подобные туберкулезу (с кровохарканьем), эпилепсия, глазные заболевания упомянуты или подразумеваются в некоторых местах. Но на этой основе невозможно построить картину частоты заболеваний, уточнить смертность, о которой можно сказать одно — она была большой, в частности среди детей, и в связи с постоянными эпидемиями. Жители деревни носили на себе — самое естественное на свете — целую фауну блох и вшей: чесались, выбирали друг у друга насекомых (как это ныне с любовью делают человекообразные) все с самого низа до верха социальной лестницы, в порядке дружеской и семейной услуги. В этом нет ничего удивительного для окситанской цивилизации, где один из пальцев так и назывался — вошебойный. Любовница искала вшей у любовника. Служанка — у хозяина. Дочь — у матери. Это был повод поболтать всласть, когда говорят обо всем и ни о чем: о женщинах, о божественном или о поведении «совершенных» на костре. Были годы блох, вшей, мух, комаров, ибо их активность была подчинена дьявольскому ритму. И, наоборот, бывали периоды поспокойнее. Тогда меньше думали о паразитах и больше — об угрозе инквизиции. В следующих главах я еще вернусь к чисто «жизненным» аспектам монтайонского бытия.
Король. Иллюстрации к этой главе фрагменты средневековых эскизов шахматных фигур.
Социальное и социо-политическое исследование деревни самым естественным образом следует за краткими заметками о материальной жизни и биологической среде, воплощенной во флоре и фауне.
Переходя, таким образом, к социологии старой Монтайю, я попытаюсь теперь в первую очередь рассмотреть распределение власти в наших краях. Для начала я скажу о влиянии внешних сил; они в принципе играли решающую роль. Окружающее общество контролировало и подчиняло Монтайю, во-первых, через центры управления, которые ошибочно или с полным основанием стремились рассматривать себя как подлинные центры принятия решений. Они находились в городах, главным образом тех, что севернее.
Епископ.
На первом плане выделяются, разумеется, политические и сеньориальные власти. Основные нити управления сходятся в их руках... в принципе. Обе эти власти в случае Монтайю были соединены в одних руках, впрочем, благородных и близких руках графа де Фуа. Граф был сувереном всего пиренейского княжества, которое и называлось собственно графством Фуа и включало Монтайю. С другой стороны, уже внутри этого образования ему принадлежала частная сеньория нашей деревни (так же как в других соседних приходах существовали иные сеньоры, физическая личность которых никак не совпадала с личностью графа{45}). Дом Фуа, наделенный такими владельческими правами, был представлен на месте двумя персонами: шателеном и байлем[24]. Назначенный графом пожизненно, а даже и на время, шателен являлся проводником возможных «репрессий». Это персона военная; сильной рукой он подкреплял правосудие байля, когда тому приходилось преследовать преступника, или так называемого преступника, по горам и лесам. Кроме того, он исполнял функцию начальника тюрьмы как хозяин замковых застенков, равно как и людей, которых он сажал туда с кандалами на ногах (I, 406). В конце последнего десятилетия XIII века крепость на вершине Монтайю занимал шателен по имени Беранже де Рокфор. Нам немногое известно о нем кроме того, что жена у него была юной и красивой и был у них управителем Раймон Руссель. Вероятно, этот Раймон занимался землями сеньориальных угодий, принадлежавших замку. Угодья вряд ли были более тридцати гектаров полей и лугов (исключая леса), возможно, их площадь была намного меньше этой цифры. После смерти Беранже его место занял «вице-шателен», личность весьма тусклая, не относящаяся к числу родственников своего предшественника (должность была, в лучшем случае, пожизненной). Кажется, для этого вице-шателена время от времени ничего не было важнее, чем плясать под дудку местных богатых крестьян, если они пользовались доверием епископа Памье (I, 406).
Что касается байля, то он действовал строго в рамках домениальной сеньории. По определению Боннасси, байль[25] — это «домениальный агент, обязанностью которого было следить за регулярным внесением оброка и сеньориальных сборов, которыми облагались держатели... контролер и сборщик податей; он отправлял от имени графа право суда, и даже высшего суда»{46}. Такое разделение властей между «хранителем замка» с прерогативами военными и сеньориальным должностным лицом, специализировавшимся на правосудии[26], восхищало Монтескье{47}. Не будем преувеличивать его значения. Судя по фактам, на уровне нашей документации, именно судебные функции байля наряду с репрессивными и «покровительственными», проявлялись сильнее всего (байлия, утверждает Боннасси, изначально была направлена на опеку и покровительство[27]); деревенские байли, как известно из досье Фурнье, занимались при необходимости арестами еретиков; совместно с людьми из замка они преследовали по горам преступников всякого рода, разыскивали украденное, собирали оброк и даже десятину! Они рассматривали жалобы оклеветанного пастуха. Байль не всегда был способен урегулировать конфликты, вынесенные на его скромный «суд», заседавший на деревенской площади; подобный официальный арбитр мог скорее уладить дело полюбовно. Когда я был пастухом у Жана Бараньона из Мерана, — рассказывает Гийом Бай из Монтайю, — его жена Брюна Бараньон постоянно называла меня «еретиком». Однажды на пастбище Жан, сын моего хозяина Жана Бараньона, тоже назвал меня «еретиком». Я пожаловался местному байлю. После чего Понс Мале, уроженец Акс-ле-Терма, восстановил мир между мной и этим молодым Жаном Бараньоном[28].
Судья.
Вторая власть теоретически была инородной сеньории-байлии; она исходит от доминиканской инквизиции из Каркассона (II, 268); у нее были свои осведомители, свои стражи порядка, свои гориллы и свои пугала: именовавшиеся скромно «служителями», при случае они наносили совместный удар по поселянам земли Айон, вынося постановление о вызове последних в суд (1,172). У инквизиции была своя тюремная канцелярия, своя тюремная стража, которые направляли набеги и облавы на катарскую Монтайю в конце лета 1308 года, у нее были свои агенты среди белого духовенства, такие как Жан Страбо, одновременно деревенский кюре, нотарий инквизиции и нотарий общины (III, 88), такие как Пьер Клерг, монтайонский кюре, брат байля и двойной агент, о котором мне еще не раз придется говорить. С другой стороны, каркассонская инквизиция направила в Памье к епископу сильную и зловещую фигуру, брата Гайара де Помьеса, доминиканца: он добросовестно участвовал во всех следственных и карательных действиях Жака Фурнье.
Третья власть — епископ Памье, теоретически контролируемый сверху папством. В свою очередь он руководил местной монтайонской «иерархией»: кюре и иногда викарием{48}, которые были ограничены еще и рамками синодальной организации. Впрочем, епископ Фурнье выступал не только лишь искусным защитником римской ортодоксии. Он заботился также о благах сего мира и пытался возложить на поселян верхней Арьежи уплату десятины ягнятами, вечную причину деревенских конфликтов. Прежний граф де Фуа Роже-Бернар, защитник своих поданных, долгое время препятствовал этому десятинному натиску. После смерти Роже-Бернара (1302) этот натиск мог развиваться беспрепятственно с начала 10-х годов XIV века; и снова с 1317 года, с начала епископата Фурнье. При участии брата Гайара де Помьеса, каркассонского эмиссара, инквизиционный трибунал епископа Памье между 1320 и 1324 годами нависнет над Монтайю как черная туча. На двоих осуществляли в нашей деревне инквизиторский кондоминиум Каркассон и Памье, что сопровождалось постоянным соперничеством в верхах.
Земледелец.
Четвертая власть, далекая, но обладающая высочайшей силой устрашения — Французское королевство. Граф де Фуа находился в фактической зависимости от этой великой силы; он был подчинен ей под нажимом различных обстоятельств. Армия суверена Парижа могла в случае необходимости прибыть на защиту «истинной веры». Великое королевство Севера вызывало, таким образом, ненависть, пропорциональную своей силе, у множества горцев, которые между тем никогда не видывали человека из страны «ойль» во плоти. Уж не думаешь ли ты, что можешь сражаться против Церкви и сеньора короля Франции? — кричит отец деревенского кюре изгнаннику Гийому Мору, некогда монтайонскому крестьянину, сделавшемуся пастухом (II, 171). «Совершенный» Белибаст превзошел это риторическое обращение; одним махом обрисовал он созвездие властей, «отечески», каждая по-своему, опекавших Монтайю (II, 78—79). Миром, — заявил он, — правят четыре больших дьявола: папа, дьявол наибольший, которого я называю Сатана; король Франции суть второй дьявол; епископ Памье — третий; инквизитор из Каркассона — четвертый дьявол.
Итак, к 1320 году в Монтайю сложилась своеобразная ситуация: в «нормальный» период в этой деревне можно было рассмотреть горское общество в миниатюре. Оно было скорее бедным, люди в большинстве не имели крупных денег, значительного престижа и заметной власти. Зато (компенсирующее преимущество) эти люди могли без особого ущерба проскользнуть в пустоты и стыки между различными внешними или высшими властями. Увы! Во времена дознания Фурнье четыре вышеупомянутые власти образуют блок, хотя и не слишком прочный. Конечно, частные войны между феодалами продолжают свирепствовать на южном склоне Пиренеев, всегдашнем отгонном пастбище монтайонцев (III, 195); но на северном склоне наблюдается стремление к коалиции политических и клерикальных сил: слабый граф де Фуа и знатные дамы, которые царят при его дворе, стелются перед агентами короля Франции и посланцами инквизиции[29], в то время как прежний граф поощрял сопротивление мужиков десятине и старался очертя голову сопротивляться натиску Церкви и Королевства{49}. В свою очередь каркассонская инквизиция и епископ Памье идут рука об руку с Францией, которая, со своей стороны, умеет вознаградить окситанских клириков за сотрудничество. Поддержанное впоследствии Парижем Авиньонское папство будет прославлено Жаком Фурнье под именем Бенедикта XII, с 1334 года оно станет для священников, происходящих из страны «ок», источником многочисленных прелатур и синекур.
Из единства действий властей для крестьян Монтайю вытекало одно — гнет. Он сделался чувствительным с тех пор, как крестьяне пустились в религиозные споры в качестве еретиков и в возражения по поводу десятины в качестве должников. В те времена в этих местах зачастую перемещались по ночам, опасаясь поимки; лишнего старались не говорить; как в городе, так и в деревне боялись иметь слишком хорошо подвешенный язык и дать себя поймать на слове. Ходили с клинком в руках, тихим свистом подавали знак «своим». Чтобы открылась дверь, на крышу или в ставень дома близких кидали камешек. В целом режим не был полицейским в современном смысле этого термина. Но в конечном счете человек жил в кафкианском мире доносительства, если только не вел себя абсолютно безукоризненно. Даже в горах, последнем убежище свободы слова, за опрометчивое высказывание могут неожиданно «взять за глотку» кюре, байль, викарий, сосед или такая же болтушка. Несдержанность в речах оборачивается ношением двойного желтого креста, а то и тюрьмой[30]. Аномальная, искусственная ситуация, проистекающая от сочетания местного катарства с реалиями горной жизни, провоцировала классическую реакцию отрицания со стороны Церкви. Подобная чрезвычайная конъюнктура трагична для поселян, и, наоборот, в глазах холодного монстра, каковым является историк, она — на манер гистологического препарирования{50}, терзающего и убивающего объект, — дает «выгодную» возможность выделить некоторые черты монтайонского общества, в нормальное время видные плохо. Оно может быть рассмотрено, благодаря этому, вплоть до уровня клеточной и внутриклеточной структуры.
Это требует, не уклоняясь от проблем власти, все-таки смягчить жесткость предыдущих оценок, ибо отношения крестьян Монтайю с органами власти сотканы не только из одних терний, они не сводятся к гнету со стороны одних, претерпеваемому другими. Между уровнями господ и черни существует этаж ходатаев и посредников, населенный сеньорами, ловко устроившимися дворянами, персонажами и в теле, и при деле. Когда Бернар Клерг, байль Монтайю, пытается добиться освобождения своего брата кюре, брошенного в епархиальную тюрьму, то хлопочет перед разными лицами, способными, по его мысли, повлиять на решения Жака Фурнье. Бернар подмазывает светского сеньора Мирпуа. Это стоит 300 ливров{51}. Мадам Констанции, госпоже Мирпуа, он дарит мула. Сверх того — крупную сумму Лу де Фуа, бастарду, рожденному от любви Лувы и Раймона-Роже{52} Прево{53} деревни Раба, местный представитель монастыря Лаграсс, архидиакон Жермен де Кастельно, «родственник епископа», также были подмаслены щедрыми подношениями. Всего, говорит Бернар Клерг, я истратил 14000 су за год (сумма огромная, даже для самой богатой семьи Монтайю) ради освобождения моего брата (II, 282). Прослойка ходатаев в данном случае сработала плохо: Пьер Клерг остался в тюрьме, где и скончался. Жак Фурнье оказался неподкупен. Но прослойка эта все-таки существует, играя роль посредника и всевозможного заслона от гнета власть предержащих для нуждающихся в защите подданных.
Если мы перейдем от проблем власти и господства к локально взаимосвязанным проблемам общественных сословий и сеньориальной системы, то возникает первая тема: расслоение в рамках самой общины между благородными голубой крови и деревенскими простолюдинами, которое не бросается в глаза. Прежде всего и проще всего по причине самой ничтожности изучаемой группы. «Три сословия» — духовенство, благородные и община города и деревни{54} — в полной красе представлены на уровне всей земли верхней Арьежи, иначе говоря, Сабартеса, рассматриваемого как таковой[31]. Численный состав жителей Монтайю слишком незначителен, чтобы подобное трехчастное деление могло установиться в пределах единственного прихода. Кюре, который к тому же в нашу эпоху был местного мужицкого происхождения, — единственный здешний представитель духовного звания. Что же касается самого существенного, местного крестьянства, то оно в данном случае было практически избавлено от касты благородных, которая была бы склонна, или не склонна, «третировать» его. В течение нашего периода единственной знатной семьей, которая эпизодически жила в Монтайю, была чета графского шателена Беранже де Рокфора и его жены Беатрисы де Планиссоль. О Беранже, который умер рано, мы практически ничего не знаем. Супруга же его весьма известна: она принадлежит к благородному сословию по рождению и по обоим своим бракам: пример этот, как и многие другие, способен, если надо, напомнить, что именно на уровне брака совершается чаще всего дискриминация по принципу «знатный — незнатный» — отнюдь, впрочем, не обязательному. Но с другой стороны, — а эта «другая сторона» перекрывает обширное поле интересов и действий — Беатриса, хотя бы и временно, вне всякого сомнения, интегрировалась в деревню (она покинет ее ради Айонского Прада, соседнего селения; потом ради понизовья, через несколько лет после смерти своего первого супруга). Это произошло посредством любовных увлечений, знакомств, круга общения и участия в религиозной жизни. В более общем плане, выходящем за рамки особого случая Монтайю, жесткие различия, существующие между благородными и неблагородными в иных регионах Французского королевства, почти не присущи — во всяком случае, в такой степени — нашим бедным пиренейским землям графства Фуа... Чудовищной, квази-расовой ненависти неблагородных и благородных друг к другу, проявление которой будет отмечено в округе Парижа во время Жакерии 1358 года{55}, нет места в верхней Арьежи, по крайней мере в аналогичной степени: здесь гораздо сильнее конфликты, противопоставляющие церковь крестьянству и дворянству, более или менее объединенным против духовенства. Многие дворяне этого маленького района Пиренеев были бедны и тем не менее не столь надменны, как обедневшие и все-таки полные спеси дворяне конца Старого порядка, которые будут служить в Бретани и Пюизе[32]{56}. В графстве Фуа безденежное дворянство пользовалось лишь скромным престижем. Обычно мною пренебрегают по причине моей бедности, — без особых эмоций заявляет дворянин Арно де Бедельяк из деревни Бедельяк. Дворяне наподобие де Люзенаков из деревни Люзенак довольствуются пищей пастухов, состоящей в основном из хлеба, кислого вина, молока, сыра. Их отпрыск, Пьер, чтобы выбиться в люди, отправляется изучать право в Тулузу; кончил он жалким поверенным на побегушках у инквизиции[33]. К такому «внекастовому» нищенству некоторых горных дворян добавляется то, что между дворянами, с одной стороны, и «судейскими крючкотворами», законниками, письмоводителями, с другой, там существовала лишь довольно слабая дистанция. В общем, граница между дворянами и недворянами была подвижной. Текст 1311 года относительно десятины в верхней Арьежи говорит о благородных, подлых и о тех, кто пытается или пытался сойти за благородных: эта третья группа упомянута нарочно, чтобы ничего не упустить в десятинном соглашении 1311 года (III, 338). Следовательно, имелась вполне признанная, имеющая крышу над головой и даже имущество группа псевдоблагородных, рассматриваемая как таковая, в известных случаях почитаемая? На уровне повседневной жизни и отношений между людьми, особенно между женщинами, равно как и между мужчинами и женщинами, отношения благородных и неблагородных были зачастую доброжелательными и, в общем, свободными. Отмеченными, разумеется, неким минимумом различия. По правде говоря, здесь не было проблемы как таковой. Кастовый дух взыгрывал у знати (как взыгрывает и сейчас) только на уровне брачного союза. Стефания де Шатоверден вышла замуж за благородного кавалера, но позднее она отправляется в Каталонию с ткачом-катаром, братом гусятницы: все честь по чести, не так ли, с этим ткачом Стефания ткет нежную еретическую и одновременно не менее нежную душевную связь (I, 223). Госпожа Монтайю Беатриса де Планиссоль, как уже говорилось, выходит замуж за мужчин только с голубой кровью. Но она была на волосок от того, чтобы дать доказательства своей благосклонности управителю, а потом ее любовниками становились бастард и два священника неблагородного происхождения. Конечно, она измышляет себе тысячу возражений, прежде чем отдаться первому из этих клириков, но его простонародное происхождение отнюдь не рассматривалось как препятствие. Правда, с ним ее объединила общность катарской идеи; ересь, кроме всего прочего, легко попирая все кастовые барьеры, способна создавать странные постельные союзы. Но у второго священника не было того оправдания, что он еретик. Однако низкое происхождение не помешало ему обладать Беатрисой и даже состоять с нею во внебрачном сожительстве. Переходя к более повседневному и еще более традиционному типу отношений, можно констатировать, что дамы знатного рода и крестьянки не стеснялись поболтать при встрече; при случае благородная и неблагородная могли обняться и поцеловаться как родные. Не будем примешивать к подобным порывам, совершаемым от простоты душевной, наши современные идеи. Не будем усматривать в этом какой-то лицемерный патернализм или скорее материализм, для видимости, «для галерки» перебрасывающий мостик через непреодолимую пропасть, которой, с нашей точки зрения, суждено разделять касты или даже классы. На деле, и первое впечатление здесь самое верное, этой пропасти почти не существует, по крайней мере на уровне общения, которое в данном случае отличается симпатичным отсутствием кастового духа и, соответственно, стремления обособиться.
Еще одним свидетельством отсутствия дистанции является тот факт, что в весьма детальном регистре Жака Фурнье антагонизмы между знатью и простонародьем не играют основной роли. Конечно, они существуют и могут даже быть серьезны. По крайней мере, два благородных, шателен Жюнака (который боялся доноса на себя как катара) и дамуазо{57}. Раймон де Планиссоль были повинны в убийстве крестьян-соседей соответственно в Жюнаке и в Коссу[34]. Кроме того, взимание «податей» [tailles] (в пользу Церкви?) вызвало в 1322 году во все том же приходе Коссу попытку Гийома де Планиссоль: он ссылался на свое благородное достоинство, чтобы обосновать некую, так сказать, фискальную привилегию, которая его персонально избавила бы от уплаты упомянутых «податей». Вот откуда ропот среди простолюдинов (III, 351)...
В самой Монтайю я не отметил ни единого конфликта подобного типа; антагонизм (неоспоримый) между крестьянской семьей Клерг (один из членов которой являлся сеньориальным байлем) и частью жителей развивался никак не на манер протеста против знатных. В общем, борьба неблагородных против благородных в рассматриваемую эпоху в верхней Арьежи была феноменом лишь эпизодическим, если не «эпидермическим»{58}. Его надо отнести к категории подобных или более важных конфликтов, которые поднимают некую часть населения против той или иной категории реальных или мифических врагов, коими могут быть прокаженные, евреи, катары... а то и ростовщики, священники, прелаты, монахи, французы, инквизиторы, женщины, богачи...{59} Таким образом, нет оснований преувеличивать злобу наших поселян против знати. Это не главный фактор социальной напряженности. Такое миролюбие крестьянства по отношению к дворянству может объясняться многими мотивами: мне кажется, они связаны со своеобразным характером окситанской цивилизации в ее экономических, социальных, культурных аспектах...; я думаю, например, об относительной ничтожности сеньориальных угодий, обычно являвшихся держанием благородных; я думаю и о реальных положительных качествах, которыми и кичится, и тяготится знать нашего Юга, скорее привлекательная, чем отталкивающая. Но такого рода весьма общие объяснения, о которых я, тем не менее, скажу несколько слов, слишком далеко выходят за рамки монографии о крестьянстве. В нашем исследовании они не более чем дополнительная пружина. Добрые (относительно) отношения между благородными и «низкими» представляют, с моей точки зрения, данность. Впрочем, данность не самую главную, поскольку знать и благородные вмешиваются пусть порой и ярко, но, в конечном счете, случайно в нормальную или аномальную жизнь, которую ведут обитатели Монтайю. (Все было бы иначе в других деревнях, где пребывание такого-то сеньора и такого-то дворянина есть фактор постоянный, а не одномоментный или эпизодический.)
Временами возникает впечатление, что борьба между благородными и неблагородными в нашем маленьком уголке Пиренеев была почти так же несущественна, как в наши дни гипотетический конфликт между теми, кто награжден орденом Почетного легиона{60}, и теми, кто им не награжден. При всем анахронизме и чрезмерности, подобное сравнение, по-видимому, обладает демонстрационной ценностью: в конечном счете, благородное звание едва ли превосходило достоинством награду или медаль, передаваемую из поколения в поколение[35], при соблюдении достаточно строгой эндогамии{61} награжденных. Надо ли добавлять, что на высоте 1300 м, в деревнях, где благородное сословие было почти таким же убогим, как и «низкое», речь может идти разве что о шоколадной медальке? Разгрызть её можно с наслаждением[36], но обладание столь скромным знаком отличия не порождает интенсивной социальной ревности. Какое отличие от баталий в долине Сены: сорок лет спустя столкновение со знатью примет там облик расового конфликта…
Это отсутствие твердого разграничения между группами, которое, однако, не исключает ни различий, ни почтительности[37], объясняется относительной бедностью горного благородного сословия: слишком далеко оно, в верхней Арьежи, от земельных успехов парижской и бордоской знати с их обширными сеньориальными имениями, с их виноградниками, равноценными золоту. «Угодья» шателена Монтайю, судя по тому немногому, что об этом известно, лишь едва превосходят земельные наделы местных богатых крестьян. И управляющий замка выступал главным образом как домоуправитель, в ведении которого по воле случая оказались и работы в поместье, и флирт с хозяйкой; он далек от роли земельного воротилы, каковых можно встретить в поместьях Биттеруа или Бовези. Все идет так, как если бы удаленность от больших городов — единственно способных поддержать длинной рукой значительные сеньориальные владения, опирающиеся на городской рынок, — тоже содействовала разрядке ситуации и умиротворению конфликта, который мог бы возникнуть между лицами благородного происхождения и крестьянами земли Айон. Первые были слишком жалкими и безденежными, вторые — слишком хорошо устроившимися в качестве крепких хозяев в своих скромных владениях и своих domus, чтобы между ними могла возникнуть известная разница потенциалов, способная перерасти в открытую борьбу. В конечном счете, именно в районах наиболее коммерциализированного сельского хозяйства, весьма удаленных от наших приарьежских Пиренеев, — я имею в виду парижский регион, южный Бовези, Фландрию — происходит или произойдет clash{62} между знатью, получающей деньги с рынков, делающих рентабельными ее поместья, и крестьянами, которые очень хотели бы также иметь нечто большее, чем крохи с барского стола.
Следует, наконец, добавить, что было бы ошибочно объяснять эту относительно пацифистскую установку в классовой борьбе чистой и простой несостоятельностью благородного сословия. Если знать окситанских гор пребывала в добрых отношениях, в отношениях приветливого общения со своими мужиками (к компании которых, в общем-то, сводится ее круг общения... и для которых это иной раз оказывается губительным), то не только потому, что сама была бедной и чумазой. Она бедна, но не во всех отношениях, не во всех планах, материальных и духовных. Действительно, после крестовых походов, после возникновения катарства, являвшегося на добрую половину ее созданием, после трубадуров мелкая окситанская знать играла позитивную роль культурной закваски... сделав идеалом обольщение женщины и этим оказав ценную услугу поэтам и любовникам всех социопрофессиональных категорий{63}. Эта направляющая функция, ориентирующая деревенский мир в области социального общения, охотно принималась населением, у которого не было особых мотивов жаловаться на руководство подобного рода. Знать нашей верхней Арьежи обходилась недорого, на земле, почти не знавшей серважа{64}, она мало притесняла простолюдинов. В самой Монтайю она была представлена лишь от случая к случаю, каждый из которых мог даже оказаться приятным. Распространяемая ею цивилизационная модель была не чужда большинству. В общем и целом благородное сословие умело нравиться без особых затрат.
Среди прочих, связанных с вышеизложенным, проблем, — проблема сеньории. А в плане сеньориальном проблема поземельных отношении и юридического положения эвентуально{65} зависимых людей. И наконец, проблема напряженности и трений, которые могли или не могли порождаться этими поземельными отношениями и этой возможной зависимостью.
Относительно данных материй, как я уже сообщал, наши документы говорят, прежде всего, о публичной власти и локальной сеньории, целиком и полностью принадлежавших графу де Фуа, равно как и о представителях, которых последний держал на местах: шателене, военном, и байле, судебном (в принципе). С другой стороны, та же обыкновенно многословная документация немеет, когда дело касается сеньориальных прав в Монтайю. Подобный изъян приходится поправлять, используя те или иные материалы более поздней эпохи. Один превосходный документ 1672 года[38] указывает, что сеньором Монтайю является французский король как законный преемник прав бывших графов де Фуа. Этот сеньор осуществляет или поручает осуществлять своему представителю (отдаленному наследнику нашего байля) право суда высшей, средней и низшей инстанции. Он взимает lods и ventes (налог на права наследования и передачи собственности) со стоимости имущества из расчета 8,5 процентов упомянутой стоимости. Кроме того, он получает доход с права выпаса [pâturage] и лесопользования [forestage] (в целом 16—20 турских ливров в 1672 году): благодаря оплате этого права жители могли достаточно свободно пасти свои стада на 250 гектарах лесов и 450 гектарах пустошей и ландов{66} ; леса, пустоши и ланды номинально принадлежали сеньору, он передавал их в крестьянское пользование за плату[39]. Кроме того, встречается право гона [quête], «взимаемое сеньорией ежегодно с каждого главы семейства, имеющего дом и двор в Монтайю» (среднегодовой доход: 40 ливров в 1672 году). Право интестории (выкупавшееся в 1672 году по ничтожной общей ставке в 5 ливров годовых) когда-то позволяло сеньору получать наследство тех, кто умирал, не имея прямых или непрямых наследников. И, наконец, альберга, или право постоя, и оброк овсом. То и другое когда-то было предусмотрено для расквартирования пеших и конных войск графа или шателена: таков был, по крайней мере, мотив, ставший предлогом, который оправдывал вымогательство. Различные эти права были весьма древними: они в точности соответствовали тем, которые существовали в каталонских Пиренеях, столь близких к нашим, два-три века до и два-три века после 1000 года[40]. В какой-то неопределенный момент, вероятно позднее рассматриваемого в данной книге, большинство вмененных таким образом повинностей станет выплачиваться в денежной форме. Благодаря чему они станут счастливыми жертвами финансовой эвтаназии{67}. 200 или 300 гектаров полевой и луговой земли, обрабатываемых крестьянами Монтайю в 1672 году, будут, таким образом, недорого оплачиваться именно в форме сеньориальных сборов. Зато в начале XIV века повинности, вероятно, были куда тяжелее[41], чем станут к 1672 году в результате инфляционного обесценения. Несмотря на отмеченную вероятность, сеньориальная система первого десятилетия XIV века не соответствовала или уже не соответствовала степени действительной зависимости населения Монтайю, которое могло с полным правом возмущаться скандальными беззакониями и попранием прав, которые творились семейством байля или сеньориальным судьей, направляемыми именно инквизицией. Тем не менее население не было порабощено или спутано по рукам и ногам жесткой зависимостью от своего светского сеньора. Во всяком случае, оно уже не было закабалено в 1300 году в той степени (весьма возможной, хотя мы об этом ничего не знаем), в какой оно было подвержено различным формам строгой зависимости в предшествующий период (XI—XII века?)[42]. Крестьянские семьи Монтайю в 1300—1320 годах свободно распоряжаются, передают по наследству и продают свою землю (разумеется, продажи были редкостью, ибо земельный рынок в этих отдаленных краях почти бездействовал). Население пользуется — относительно сеньора и его местных агентов, байля и шателена — весьма широкой свободой перемещения в смысле географическом. Ipso facto{68}, свобода такого рода несет в себе в данном случае почти нулевую персональную зависимость от сеньории (даже если некоторые сеньориальные права из вышеупомянутых являются несомненными остатками зависимости подобного типа). Тем не менее, фактическая независимость сопряжена с нешуточными повинностями (см. выше) и уважительным почтением по отношению к сеньору-графу (далекому) и его агентам (на месте). В эту эпоху подлинное угнетение исходит не от графской сеньории, к которой простолюдины привязаны душевно, почти трогательно. Силы угнетения возникают в иных точках горизонта, в частности там, где действует инквизиция: инквизиторы отнюдь не стесняются использовать против поселян... даже светского агента сеньории — байля.
Точно так же, если продолжать рассуждение в плане «трех сословий», главное противоречие в Монтайю и Сабартесе связывается скорее с первой категорией (духовенство), чем со второй (знать, сеньориальная или нет). Деревенская верхняя Арьеж ополчается прежде всего против магнатов Церкви, нежели против знати светской. Известно, что духовенство в Окситании, от Альп до Пиренеев, выступает в XIII—XIV веках как сила землевладельческая[43]. Но с этой точки зрения в зону основных столкновений попадает как раз десятина. В конце лета 1308 года каркассонская инквизиция приказывает схватить всех жителей Монтайю, мужчин и женщин старше 12—13 лет. Под облаву попали и пастухи, которые специально спустились со своих горных пастбищ по случаю праздника и окончания летнего перегона. Эта облава, организованная инквизитором, предваряет предпринятое епископами Памье между 1311 и 1323 годами упорядочение сбора десятины скотом в горных местностях, взимавшейся до тех пор вяло[44]. Жак Фурнье, предшественник которого отлучал упрямцев[45], потребует отныне этот весьма тяжкий оброк с тем мягким, но необоримым упорством, с каким в то же время пустится преследовать еретиков. Соглашение 1311 года, подтвержденное и дополненное в 1323 году, предусматривало для всех общин «Сабартесского архипресвитерства», включая Монтайю, Акс, Тараскон и Фуа, взимание десятины деньгами и натурой с приплода скота; плюс обложение урожая зерновых из расчета восьмой части. Столь непомерное обложение[46] заставляло вопить, ибо церковники в начале XIV века подступают с этим требованием всерьез. Все завершится, не без ропота, тем, что еще в XVIII веке чрезмерный и, тем не менее, вошедший в обычай характер десятинного обложения в Пиренеях будет поражать наблюдателей[47]. Сабартесская «десятина» из расчета одной восьмой урожая зерна приобретает вид, подобный «шампару»{69}. Вот почему она должна была вызвать отпор.
Она и вызвала отпор даже в земле Айон, включающей объект нашего исследования. Ткач Прад Тавернье, коренной житель Айонского Прада, во время долгого горного перехода в компании Гийома Эсконье (из Арка) как часть своих убеждений изливает возмущение десятиной, смешанное с другими еретическими положениями. Попы и церковники, — восклицает он, — по злобе своей вымогают и отнимают у народа первинки и десятины с прибытка, к коему они не приложили ни малейшего усилия (II, 16). Прад Тавернье сует десятину в тот же мешок гнусностей, что и крещение, евхаристию, мессу, брачный обряд и воздержание по пятницам. В самом Монтайю братья Клерг, байль и кюре, берут на себя сбор десятинного обложения для вышестоящих инстанций и для собственного блага.
Как и позднее, во время Реформации, около 1560 года, десятинная ересь в 1320 году в Сабартесе иногда довольно слабо отличается от ереси религиозной. В силу какой-то необоримой логики усиление пресса десятины совершалось Церковью в том же ритме, что и вразумление духовное. Далекий король страны «ойль» все-таки пытался в 1313—1314 годах умерить в этой части аппетиты духовенства земли Фуа: раздражая население, оно могло поставить под угрозу общественный порядок и французское присутствие или тех, кто его представлял[48]. Но выговоры, делавшиеся из Парижа, были едва слышны. Они не были слишком действенны против алчности местной церкви, подогреваемой конъюнктурой. Горская безнаказанность при неуплате десятины, даже частичная и относительная, не могла сохраняться вечно: демографический, животноводческий и денежный рост, отмечавшийся в верхней Арьежи, как и в других местах, в рамках долгой фазы средневекового роста{70}, создавал возможность обложения, на которую немедленно нацеливается региональное духовенство, усиливая антикатарский натиск. Наступление духовенства Южной Окситании стало составной частью общей политики церкви в отношении десятины в Средние века и в Новое время. Задолго до появления психоанализа и модных ресторанов церковь осознала, что ее престиж будет тем очевиднее, чем дороже она заставит платить в форме десятинного обложения за услуги, оказываемые ею верующим.
Но многие в Айоне и в других местах воспринимали это иначе. В Монтайю, Вариле, Далу насмешек над богатством, присваиваемым клириками, всегда хватало, чтобы повеселить собравшихся на посиделки... Если говорить об антиклерикальных претензиях материального порядка, то десятина была излюбленной мишенью привлеченных к суду горцев, что со всей очевидностью доказывают материалы дознания Жака Фурнье: из 89 досье, собранных епископом и касающихся всевозможных форм аллергии к католической ортодоксии и власти, по крайней мере шесть предъявляют в качестве главного или второстепенного обвинения отказ от десятины; на эту тему обвиняемые изъясняются в выражениях весьма энергичных, в частности по поводу карнеляжной десятины, взимаемой с овечьих стад: она вызывала недовольство овцеводов и пастухов.
Выражения оказываются особенно крепкими, когда речь идет о нищенствующих монахах в городах: несмотря на теоретически исповедуемую ими этику бедности, монахи выступали сообщниками епископа и его политики усиления десятины. Они запрещали доступ в храмы тем крестьянам, которые были отлучены от церкви за отказ от уплаты десятины (II, 317, 321).
Показателен, с этой точки зрения, случай Гийома Остаца, байля Орнолака в Сабартесе, авторитетного представителя деревенской элиты, зараженной катарством (см. любопытные теории, высказанные им относительно демографии душ умерших [I, 191]...). Этот байль антиклерикал. В Орнолаке, — заявляет он, — у меня только два врага: кюре и викарий, других я не знаю (I, 200). Решительно восставая перед односельчанами против сожжения сектанта-вальденса, он заявляет: Вместо этого еретика следовало бы сжечь самого епископа Памье. За то, что епископ требует с нас карнеляжную десятину и заставляет нести большие расходы на свое добро... Конечно, требуемая епископом десятина соответствует закону, но жители Сабартеса вправе сопротивляться, поскольку она противна местным обычаям (I, 209). Диатриба{71} байля Остаца показательна: натиску клерикальной власти как воплощения империализма внешних и преобладающих общественных сил, центром которых выступает в данном случае Памье, противостоит отчаянное стремление горцев к автономии, враждебное противным обычаю поборам. Овцеводы и пастухи образуют особый мир, который не позволяет вертеть собой как угодно. В более общем плане их сопротивление является частью длительной антиклерикальной и антидесятинной традиции пиренейского, средиземноморского и севеннского Лангедока. В бесконечной истории окситанских ересей XIII—XVII веков конфликт по поводу десятины является глубинным, возвращающимся; он красной линией проходит через все крестьянские выступления; от катарства до кальвинизма{72} устанавливает он общий знаменатель, более очевидный, чем догматическая преемственность, которая зачастую отсутствует, которая на деле сильна лишь в некоторых впечатляющих, но единичных случаях.
Во всяком случае внешнее угнетение крестьян земли Айон и Сабартеса не так уж связано со светским обществом и благородным сословием, слабым и доступным. Это угнетение имеет своим источником прежде всего амбиции тоталитарной Церкви, искоренительницы разномыслия. Она хочет возложить на горы, на общину тяжкую десятину, переходящую в шампар. Испытываемый недуг одновременно духовного и мирского свойства.
Именно эту общину, это твердое ядро, до хруста сопротивляющееся отмеченному нажиму, я и хотел бы сейчас рассмотреть более пристально: Монтайю как она есть.
Дружественные или враждебные — знать, сеньоры, церковь оказываются в основном вне Монтайю, за пределами деревни. Если отбросить случаи Беатрисы де Планиссоль и вице-шателена, преемника ее покойного супруга в качестве командующего местной крепостью (о котором мало известно), все жители деревни, включая кюре, принадлежат к деревенским крестьянским семьям. Даже немногочисленные ремесленники прихода стоят одной ногой в огороде, ведя сельскохозяйственную деятельность и имея крестьянскую родню. Что же до различия между «землепашцами» и «поденщиками», которое лежит в основе столь характерного для севера Франции расслоения деревенских жителей, то здесь оно приобретает особые формы[49]. В маленьком пиренейском сообществе, которому посвящена эта книга, доминирование двух или трех относительно богатых — или менее бедных, чем остальные — семей (сначала Клерги, потом Бело, Бене...) не мешает некоторому сглаживанию неравенства за счет различных факторов; молодежь, которая в Парижском бассейне тут же сбилась бы в состоящий из поденщиков пролетариат или полупролетариат, в Монтайю, напротив, оказывается как бы вытолкнутой за пределы социальной структуры деревни. Эти люди становятся пастухами в окрестных горах или в далекой Каталонии.
Братья Лимбурги. Февраль. Миниатюра из часослова герцога Беррийского. Нач. XV в, Франция.
Поэтому если мы хотим понять предмет нашего исследования, необходимо отложить — временно и чтобы вернуться к ним позже с другой стороны — проблемы социальной стратификации внутри деревни; необходимо начать с самого простого, рассмотреть «клетку», базовую ячейку, которая, будучи воспроизведена в количестве нескольких десятков экземпляров, и формирует Монтайю. Этой базовой ячейкой является крестьянская семья, воплощенная, насколько возможно, в непрерывном существовании дома и в повседневной жизни группы людей — «домашних», совместно проживающих под одной крышей; на местном наречии эта целостность именуется осталь[50], на латыни протоколов инквизиции — hospicium и прежде всего domus. Достойно быть отмеченным то, что слова осталь, domus, hospicium означают одинаково и нераздельно и семью, и дом. Термин familia практически не используется в наших записях — он не просится на язык монтайонца, для которого семья во плоти и дом из дерева, камня или смешанной с глиной соломы — одно и то же. Разница между двумя этими понятиями, относящимися к родству и к месту жительства, станет очевидной в наше время, но она еще не существует в сознании людей, которых допрашивает Фурнье[51].
Многочисленные фрагменты говорят без прикрас об основополагающей роли, — эмоциональной, экономической, родственной — которую играет дом-семья в хлопотах среднего жителя Айонского края. Нет по этому поводу более красивого диалога, чем происходящий между Гозьей Клерг и Пьером Азема из Монтайю по поводу одного из инквизиционных эпизодов: Гозья, жена Бернара Клерга (второго)[52], хочет исповедаться епископу Фурнье в некоторых еретических действиях, свидетельницей, а то и соучастницей которых она была. Пьер Азема предостерегает ее в ответ: Ты дура суетливая! Если ты признаешься во всем этом, ты потеряешь все добро и погасишь огонь твоего очага. Твои дети, с безумием в сердце, будут бродить с нищенской сумой... Не буди спящего зайца, а то он поранит лапами твои руки. Сверни и пройди в обход, чтобы не разбудить зайца. И Пьер Азема заключает, по-прежнему обращаясь к Гозье, domus которой, надо заметить, отнюдь не среди первых (но тем более...): Я вижу даже еще лучший способ сохранить ваш очаг. Поскольку я, доколе будет жить сеньор епископ (Жак Фурнье), буду принадлежать к его дому, то я могу сделать немало хорошего; и я могу отдать свою дочь в жены одному из ваших сыновей: так ваш семейный очаг благополучно придет в хорошее, то есть зажиточное состояние (I, 367). Если же, однако, ты признаешься в том, что замешана в ереси, ты, твой очаг и твои сыновья будете уничтожены.
Этими словами, — добавляет Гозья Клерг, — обменялись без свидетелей я и Пьер Азема. И по этой причине я не стала признаваться в чем бы то ни было (инквизиции).
Все — в этом высказывании, которое выдвигает в качестве высшей ценности процветание домов, при случае связанных браком. Их правильно понятые интересы при этом требуют молчания. Основное понятие — domus, или круг совместно проживающих «домашних», сама жизнь, если не сама плоть, организует в своем развитии в единое целое разные элементы, центральные или второстепенные: огонь кухонного очага, имущество и землю, детей, супружеские союзы. Хрупкое образование, которому в каждом поколении угрожают, а то и разрушают его, эпидемии, вдовство, повторные браки, разбивающие и вновь создающие пары, да и инквизиция, — тем не менее в кругозоре среднего монтайонца оно является идеальной точкой отсчета.
Наконец, в том же тексте можно отметить сформулированное Пьером Азема вторичное, не вполне правильное значение, которое может принимать термин domus: значение родни. Когда Азема провозглашает: Я принадлежу к дому епископа, — он не имеет в виду, будучи простым крестьянином из Монтайю, что он обитает в епископском дворце в Памье, — но вполне бесхитростно заявляет о себе как о более-менее близком «бедном родственнике» прелата Фурнье.
Ничто так хорошо не демонстрирует значение domus в качестве объединяющего понятия социальной, семейной и культурной жизни в деревне, как его роль краеугольного камня, которую он сыграл в утверждении или возрождении катарства в верхней Арьежи и в Монтайю. Однажды, — рассказывает Мангарда Бюскай из Айонского Прада (соседняя с Монтайю деревня), — я встретила моего деверя Гийома Бюская на тропинке, по которой направлялась к церкви моего прихода (I, 499).
— Куда ты идешь? — спросил меня Гийом.
— Я иду в церковь.
— Вот оно что! — ответил Гийом. — Ты, похоже, стала исправной «церковницей»! Ничуть не хуже молиться Богу в собственном доме, чем ходить молиться ему в церковь.
Я ответила ему, что церковь — более подходящее место для того, чтобы молиться Богу, чем дом.
Тогда он просто пробормотал, обращаясь ко мне:
— Ты не в вере.
Значит, для Гийома Бюская, яростного сторонника катарских идей (не он ли хотел, чтобы его золовка перестала кормить грудью, обрекая умирать в endura{73} ребенка-еретика [I, 499]), альбигойская вера — это то, что живет и претворяется в доме. В противоположность римской догме, которая-пребывает в приходском храме. Впрочем, эта идея имеет широкое хождение. Когда ересь пробирается в осталь, — заявляет один крестьянин Жаку Фурнье, — она как проказа: заражает все на четыре поколения или навечно (II, 110). Од Форе из Мервея, истеричка, теряет веру в святое причастие; она делится своими сомнениями с соседкой и родственницей, Эрмангардой Гароди. Та, приходя в ужас, предостерегает разуверившуюся женщину о тяжких последствиях, которыми может обернуться подобный скептицизм для дома, где она живет, и для деревни. Вы настоящая гадина, — говорит эта Гароди Од. — Эта деревня и этот дом (осталь) всегда были чисты от всякого зла и от всякой ереси. Остерегитесь принести нам зло, исходящее из других мест, чтобы не обречь наши места на проклятие (II, 87). На взгляд Гароди, пути ереси абсолютно ясны: чтобы прогнила вся деревня, достаточно греха одного единственного дома. Наоборот, насилие инквизиторов видится его жертвами скорее как агрессия против еретического domus, чем как покушение на жизнь или свободу того или иного человека. Эти два предателя привели несчастье в наш дом и к моему брату кюре, — заявляет Бернар Клерг, говоря об аресте приходского священника Монтайю, которого обвинили два доносчика (II, 281).
Обращение в ересь также происходит последовательно, блоками — дом за домом, а не обязательно человек за человеком. Пьер Отье, катарский миссионер из Сабартеса, верит, что распространение его веры происходит от семьи к семье, от двора к двору гораздо лучше, чем от индивидуального сознания к индивидуальному сознанию. Бог пожелал, чтобы я пришел в ваш дом, — говорит он собравшейся семье Раймона Пьера, — чтобы я мог спасти души людей этого дома (II, 406). Для Пьера Отье дома — это ряды душ, которые целиком принимают тот или иной символ веры. Пьер Мори из Монтайю приводит как бы в подтверждение пример domus в Арке, который сменил веру «как один человек». Я думаю, — рассказывает Пьер Мори, — что Гайарда, сестра Гийома Эсконье и жена Мишеля Лета, и Эсклармонда, другая сестра Гийома, которой было тогда, должно быть, лет двенадцать, уверовали в ересь; то же самое было, по-моему, и с Арно, братом Гийома. Все они обратились враз, все домашние одновременно, вместе с Гайардой, матерью, с Гийомом Эсконье и с его сестрой Маркизой (III, 143). В самом Монтайю миссионерская деятельность Отье опирается на замкнутую структуру некоторых верующих семей. В то время, когда я жила в Монтайю и в Айонском Праде[53], — рассказывает Беатриса де Планиссоль, — поговаривали среди уверовавших в ересь, что еретики (в частности, семья Отье) часто бывали у братьев Раймона и Бернара Бело, которые в ту пору жили вместе, так же как и в доме у Алазайсы Рив, сестры еретика Прада Тавернье; и в доме Гийома Бене, брата Арно Бене, что из Акса (который сам был тестем Гийома Отье): люди из этих разных домов все были из Монтайю. Беатриса, тонкая штучка, прекрасно поняла один из секретов успеха ереси в ее деревне: землячество, родство, «домоцентризм» [«maisonnalisme»]{74} или приверженность дому способствуют распространению опасных идей; они перемещаются блошиными скачками от domus к domus, от одной группы домашних — к другой. Едва ересь укоренилась, domus является для нее хранилищем: замкнутая сама на себя молекула, он всеми своими силами ограничивает компрометирующие контакты с нееретическими домами. Тайна новой веры пребывает в наибольшей сохранности, когда о ней шепчутся за дверью domus (II, 10); или, еще лучше, когда она заперта во влажной духоте четырех стен осталя: в самом Монтайю Алазайса Азема не говорит о ереси нигде, кроме как дома, со своим сыном Раймоном (I, 319). Она говорит об этом еще с членами семьи Бело (в данном случае — с тремя братьями Бело, Раймоном, Бернаром и Гийомом, и с их матерью Гийеметтой), а также с членами дома Бене, родственного предыдущему, то есть с Гийомом Бене, его сыном Раймоном и Гийеметтой, женой Гийома. (Отметим постоянное упоминание мужчин, молодых и старых, перед женщинами, даже старыми, в этом перечислении, даваемом Алазайсой Азема.) Также Раймонда Лизье, которая вследствие повторного брака станет позже Раймондой Бело и будет приговорена к заключению по обвинению в ереси, была в тесных отношениях с Гийеметтой Бело и с Раймоном, Бернаром и Арно Бело; она часто у них бывала и о многом тайно говорила с ними[54]; относительно Монтайю и других деревень можно почти до бесконечности умножать подобные примеры, подчеркивающие присущую домам специфическую, всепобеждающую, но при этом тайную, общественную жизнь[55].
Система одновременно сообщающихся и замкнутых домов служит тыловым обеспечением катарского подполья. Но эта роль вытекает из общественной жизни domus, которая является специфической предпосылкой: ее используют, а не создают. В качестве доказательства: некоторые domus в силу самого факта своего некатарства служат в свою очередь структурной альтернативой общественной жизни для других монтайонских персонажей, остающихся добрыми католиками (при всех своих колебаниях). Жан Пелисье, деревенский пастух, утверждает, что он не был, по крайней мере в юности, еретиком. Я был вхож, — добавляет он в подтверждение своей приверженности истинной вере, — в четыре дома Монтайю, ни один из которых не был еретическим (III, 75).
Нельзя сказать, что подлинно коллективный орган, то есть собрание глав семей, совсем не существует в Монтайю; однако это собрание, в той мере, в какой оно действует, ведет, как представляется, призрачное существование: оно, несомненно, парализовано внутренним расколом деревни на религиозные группки и на противоборствующие кланы. Что же до братств, до общин покаяния и других элементов окситанской социальной жизни, они отсутствуют — если не в этот период вообще, то, по крайней мере, в наших горных сообществах в частности[56].
В этих условиях Монтайю представляется мне прежде всего архипелагом domus, каждый из которых обозначен — один положительно, другой отрицательно — по отношению к разным религиозным течениям.
Крестьяне и пастухи Монтайю осознают эту ситуацию: для земледельца Гийома Бело и для братьев Пьера и Гийома Мори, пастухов, которые во время прогулки проводят неформальный учет в своей деревне, последняя делится на некоторое количество верующих и неверующих семей — «вера», о которой идет речь, это, разумеется, ересь. Среди домов, которые оба Гийома (Бело и Мори) прямо называют «верующими» — дом Моров, дом Гилаберов, дом Бене, дом Бернара Рива, дом Раймона Рива, дома Мори, Ферье, Бейлей, Марти, Форе, Бело[57]. Одиннадцать «верующих» домов соответствуют часто нуклеарным семьям, состоящим каждая из двоих родителей и их детей; однако один из одиннадцати еретических domus не вписывается в эту элементарную «модель», поскольку туда входит старуха мать (Гийеметта «Белота») и ее четыре взрослых сына, в то время еще холостые. В целом, согласно этому перечню, одиннадцать «верующих» домов населяет 36 человек еретиков. Этот итог, однако, не может рассматриваться как окончательный: применительно к многим семейным парам, названным в рамках того или иного верующего дома, Бело и братья Мори называют лишь имена мужа и жены; они не упоминают имена детей, которые, возможно, воспринимаются нашими свидетелями как нечто несущественное[58].
То, что domus не всегда тождественен с мнениями каждого из его членов в отдельности, подтверждается дальнейшим ходом инвентаризации: Мори и Бело говорят о существовании в Монтайю нескольких «независимых» еретиков; эти «одиночки» не привязаны ни к одному domus, который мог бы целиком рассматриваться как «верующий». Еретиков «вне дома» (III, 162) девять человек: в их числе две семейных пары (Витали и Форы), которые, по-видимому, живут в домах, принадлежащих другим; две замужние женщины (которые, возможно, расходятся во мнениях со своими мужьями); наконец, одна незаконнорожденная и два усыновленных, упомянутые отдельно.
Ряд других домов в Монтайю не воспринимаются как «верующие», но они все стоят на позиции благожелательного нейтралитета по отношению к катарству: такова, например, семья Лизье (III, 162, 490), которой нечего опасаться, говорят Мори и братья Бело, после убийства врага катарства Арно Лизье. Действительно, после смерти Арно семья Лизье попадает под влияние Клергов и даже в личный сераль кюре: Пьер Клерг делает Грациду Лизье своей подружкой.
Католицизм в Монтайю также представлен домами: Жан Пелисье, подсобный работник и пастух, говорит о существовании в деревне пяти нееретических домов. Это сама семья Пелисье, видимо, «ненуклеарная», поскольку она включает пять братьев, по крайней мере несколько из которых уже стали взрослыми[59]; дом На Карминага (буквально — «госпожи» Карминага), матери братьев Азема (и действительно, они порой проявляли более чем сомнение по отношению к ереси[60]); также дом Жюльена Пелисье, дом Пьера Ферье (который позже, по словам Мори и Бело, станет симпатизировать альбигойцам), наконец, дом женщины, именуемой На Лонга, матери Гозьи Клерг, которая, в свою очередь, вошла в семью Клергов, но не стала еретичкой, как они.
Итак, в целом, исходя из учтенных домов, одиннадцать семей еретиков, пять католических семей; несколько семей, сменивших принадлежность (как, например, дом Клергов), а также несколько смешанных домов, или нейтральных, или внутренне раздробленных, или, наконец, населенных людьми с раздвоенным сердцем, непостоянными и легкими на измену (II, 223). Список неполон, поскольку Монтайю в 1300 — 1310 годах насчитывала, видимо, около 200 жителей, то есть по меньшей мере сорок домов. Но из этих сорока домов большая часть в тот или иной момент проявляла слабость перед искушением ересью; в целом, согласно двум хорошо осведомленным очевидцам, Гийому Матею и Понсу Риву, в Монтайю было лишь две семьи, которые не были затронуты ересью (I, 292). Что до Гийома Отье, катарского миссионера, который также в восторге от Монтайю, от кюре Клерга и от семьи Клергов (Нет, — говорит он, — мне нечего опасаться ни со стороны кюре Клерга, ни со стороны дома Клергов. О, если бы все кюре мира были такими же, как в Монтайю...), то он другим образом подтверждает высказанную Матеем и Ривом мысль о «двух лишь антикатарских домах», поскольку он пишет: В Монтайю есть лишь два человека, которых мы должны остерегаться[61]. Два антикатарских дома, говорят Рив и Матей, то есть два антикатарски настроенных человека, по одному на дом, как заявляет со своей стороны Гийом Отье.
Все наши горцы хором и с большим убеждением подчеркивают мистико-религиозную силу domus как возможной исходной матрицы воззрений отдельного человека. И наоборот: как одна свинья с цепнем изводит весь свинарник, человек, тронутый догматическим изъяном, моментально заражает им весь свой дом. Наши очевидцы могли бы подписаться под латинской фразой, которую я переделываю к случаю: cujus domus, ejus religio{75}. Скажи мне, каков твой дом, и я скажу, какова твоя вера. Конечно, случаются промахи, но они подтверждают регулярность явления. И лишь со смертельными ударами инквизиторского террора, начиная с 1308 года, лопается цельная сеть катарских domus Монтайю, а деревня приобретает трагический вид корзины с крабами, где каждый стремится ускорить конец соседа, напрасно надеясь отсрочить тем самым свой собственный.
Но какой бы ни была эта драматическая развязка, очевидно, что для жителей Монтайю дом (осталь) занимает стратегическое положение во владении благами этого мира. Послушаем по этому поводу Жака Отье, который приспосабливает к пониманию слушающих его пастухов из Арка и Монтайю катарский миф о грехопадении. Сатана, — говорит Жак Отье, — проник в Царствие Небесное и возгласил бестелесным обитателям его, что он, дьявол, владеет еще лучшим раем... Души, я проведу вас в мой мир, — добавил Сатана, — я дам вам быков и коров, богатства, жену-подругу, и у вас будут ваши собственные остали, и у вас будут дети... и вы больше будете ликовать при виде ребенка, когда он у вас родится, чем наслаждаясь покоем, который есть у вас здесь, в Раю (III, 130; II, 25). Осталь помещается, таким образом, после коровы и женщины, но прежде ребенка в иерархии основных благ.
С точки зрения юридическо-магической или, пожалуй, этнографической, арьежский осталь, как и андоррская casa, является чем-то гораздо большим, чем совокупностью смертных индивидов, составляющих соответствующий круг домашних. Пиренейский дом является юридическим лицом с неделимой собственностью[62] и обладает определенными правами: они состоят в собственности на земельный участок, в пользовании общинными лесами и высокогорными пастбищами, solanes или soutanes{76} прихода. Осталь (или casa) является, следовательно, некоей целостностью: он является «продолжением личности своего покойного хозяина»; он считается «истинным владельцем всех благ, составляющих хозяйство»[63]. И это тем более важно, что в нашей деревне крестьяне, мелкие или крупные, являются действительными владельцами; можно даже сказать, что они являются фактическими собственниками своих полей и лугов, которые составляют большую часть используемой территории, за вычетом лесов и пастбищ[64].
В Монтайю у каждого дома есть своя звезда, своя судьба, «к которой покойные остаются причастны» (I, 313—314). Для того чтобы оберечь эту звезду и эту судьбу, в доме хранят кусочки ногтей и пряди волос покойного главы семьи. Волосы и ногти, поскольку они продолжают расти и после смерти, являются носителями особенно мощной жизненной энергии. Благодаря использованию этого ритуала дом «пропитывается определенными магическими чертами личности» и оказывается способным передать их другим членам линьяжа{77}. Когда помер Понс Клерг, отец кюре Монтайю, — рассказывает Алазайса Азема (там же), — жена его, Мангарда Клерг, попросила меня да еще Брюну Пурсель отрезать у трупа пряди волос, что росли около лба, да кусочки всех ногтей на руках и на ногах, и все это для того, чтобы в доме покойника и дальше оставалась удача. Мы, стало быть, закрыли дверь дома Клергов, в котором лежало мертвое тело, обрезали волосы и ногти у покойника и отдали их Гийеметте, служанке в доме, а уж та отдала их Мангарде Клерг. Это «подрезание» волос и ногтей сделано было после того, как ополоснули водой лицо умершего (поскольку в Монтайю труп целиком не обмывают).
У истока этой практики мы видим одну из крестьянок Монтайю, Брюну Виталь. Она посоветовала Мангарде Клерг, вдове почтенного Понса, уважить этот старый обычай. Госпожа, — сказала Брюна Мангарде, — я слыхала, что если с покойника взять пряди волос и обрезки ногтей с рук и ног, то этот покойник не утащит с собой счастливую звезду и удачу вашего дома (там же). Другая женщина из Монтайю, Фабрисса Рив, дает по тому же поводу несколько дополнительных уточнений. По случаю смерти Понса Клерга, отца кюре, — объясняет Фабрисса, — много людей с Айонского края пришли в дом кюре, сына Понса. Тело положили в тот «дом в доме», что называют «foganha» (кухня); оно не было еще завернуто в саван. Кюре выгнал тогда всех из дома, кроме Алазайсы Азема и Брюны Пурсель, побочной дочки Прада Тавернье. Женщины эти остались одни с покойником и с кюре; женщины и кюре взяли с усопшего пряди волос и обрезки ногтей... Был потом еще слух, что кюре совершил то же самое с трупом своей матери (I, 328). Эти рассказы подчеркивают предусмотрительность наследников, которые не хотят, чтобы покойник унес с собой даже часть удачи domus: они выгоняют многочисленных посетителей, пришедших выразить соболезнование; они запирают дверь; они закрываются в кухне, которая является домом в доме; тело не обмывают из боязни смыть с него вместе с водой драгоценные частички, которые могут быть на его коже и покрывающей ее грязи. Эти предосторожности можно сравнить с теми, о которых говорит Пьер Бурдье по поводу кабильского дома: там также предпринимают все возможные меры для того, чтобы покойник во время его обмывания и путешествия к могиле не унес с собой барака [baraka] этого дома.[65]{78}
Даже если не заходить так далеко и оставаться в «иберийской» зоне пиренейских цивилизаций, можно видеть, что баски также устанавливают непосредственную и устойчивую связь между умершими и домом. «Мертвые, вместо того, чтобы принадлежать потомкам, продолжают принадлежать дому и разлучаются со своими потомками, когда те покидают дом», — пишет Кола в своей книге о баскской могиле. Этот автор также указывает, что за домом сохраняется право владения или собственности по отношению к семейным могилам на кладбище[66]. Что же до жителей Монтайю, то они осознают ту могущественную связь, существующую между покойным и его domus (слово domus понимается здесь в двойном и нераздельном значении места проживания и семьи). Алазайса Форе из Монтайю встречает однажды на площадке перед местным замком Бернара Бене, который, как и она, монтайонец; она несет на голове пустую корзину (I, 404). Бернар хочет донести каркассонскому инквизитору о «еретикации» [«hérétication»], которой подвергся покойный Гийом Гилабер, брат Алазайсы. Она приходит в ужас и утверждает, что готова тут же сделать все что угодно, чтобы защитить память своего брата. Действительно, память о нем оказывается под угрозой, равно как и его domus, в силу эффекта обратного действия. Я сказала Бернару Бене, — рассказывает Алазайса, — что я дам ему полдюжины баранов, или дюжину баранов, или все, что он только ни захочет, чтоб избежать этого проклятия, которое принесло бы злосчастье и проклятие моему умершему брату и его domus.
Использование частичек человеческого тела с целью оберечь одновременно непрерывность существования рода и дома связано с другими магическими ритуалами того же порядка; они распространены в окситанском фольклоре. Беатриса де Планиссоль сохраняет первую менструальную кровь своей дочери в качестве приворотного зелья, предназначенного околдовать будущего зятя; она хранит пуповину своих внуков в качестве талисманов для выигрыша своих судебных процессов. В обоих случаях эти органические частицы благотворны, так же как ногти и волосы Понса Клерга; они имеют важное значение для процветания линьяжа (любовь зятя к дочери) и для процветания собственности (при выигранных процессах). Еще в недавнее время лангедокские девушки подмешивали каплю своей крови или соскреб с ногтя в пирог или напиток, чтобы приворожить молодого человека[67].
Если взглянуть шире, ногти и волосы, взятые с тела покойного главы семьи в Монтайю, поддерживают с domus, в котором они будут храниться впоследствии, связь того же рода, что и отношение, соединяющее мощи святого с храмом, в котором они находятся: «Святой всегда присутствует там, где есть частица его тела»[68]. Теории, касающиеся неумирающего тела короля[69], связанного с непрерывностью существования королевского дома, применимы также к трупу главы семьи в Монтайю, несколько частиц которого достаточно для поддержания телесной непрерывности линьяжа и священного огня domus: Понс Клерг умер. Да здравствуют Клерги!{79}. Получается, что обе концепции, королевская и крестьянская, аристократическая и простонародная, должны были зародиться в одну эпоху, неведомую нам, на одном и том же основании магического сознания.
Последнее замечание: кюре Пьер Клер г, согласно свидетельству Фабриссы Рив, сохранил пряди волос и обрезки ногтей, взятые с трупа отца, а потом и с трупа матери. (Кроме того, его любовь к ней была так велика, что он велел похоронить ее под алтарем Девы Марии в церкви Монтайю.)
Забота domus, таким образом, не «патрилокальна» и не «матрилокальна», но амбивалентна. Конечно, жители Монтайю и других мест с волнением говорят об отеческом остале или об отеческом domus. Было бы лучше, — заявляет кюре Клерг (думая, в частности, о доме своего отца), — чтобы брат взял в жены сестру, нежели получить жену не из своих, и чтобы сестра выходила за брата, чем покидать ей. с богатым приданым отцовский дом, дабы выйти замуж за чужака: ведь таким порядком отцовский дом разрушается (I, 225—226). Отцовский дом — это также место, куда женщина из Монтайю, вышедшая замуж в другом селении, а потом пораженная неизлечимой болезнью, возвращается, чтобы умереть: Эсклармонда, дочь Бернара Клерга (сына Арно и Гозьи Клерг) вышла замуж за одного человека из Комюса[70]. Она заболела смертельной болезнью, и ее принесли в дом ее отца, где она провела, не вставая, три года, прежде чем умереть. В ее последний час другой Бернар Клерг, брат кюре, привел в этот дом еретика, который обратил Эсклармонду (I, 416). Отеческий дом, наконец, это, возможно, зараженная ячейка, подозреваемая в том, что там была привита ересь бедной девушке, покинувшей дом, чтобы выйти замуж на стороне. Известно ли свидетелю, был ли отцовский осталь женщины Форе, из Лафажа, когда-либо обесчещен ересью? — спрашивает Жак Фурнье у одного из доносчиков[71]. Материнский осталь, в свою очередь, имеет большое значение в баскском регионе. В арьежских горах, в результате случайного перемещения наследств, он также может играть существенную роль: именно для того, чтобы вернуть себе материнский осталь, конфискованный властями графства Фуа из-за еретических действий его матери, которая была сожжена, Арно Сикр взялся столь рьяно за ремесло доносчика (II, 21). Материнский осталь, когда он существует в качестве такового, создает «матриархальные» структуры: унаследовавший его в качестве места жительства сын стремится взять фамилию своей матери, связанную с этим домом, а не фамилию отца[72]. И зять, который собирается жить со своей женой в ее доме, часто берет фамилию своей супруги, а не наоборот.
Переходит ли он от матери или, что случается чаще, от отца, дом в Монтайю, как и любой уважающий себя пиренейский domus, подчиняется главе дома: cap de casa в области Андорры, dominus domus на латыни писцов, интересующихся верхней Арьежью. Этот dominus domus обладает правами по отношению к своей жене и своим детям, но также, по-видимому, к своей матери. Алазайса Азема однозначно говорит об этом: Мой сын Раймон носил как-то еду добрым людям (катарским «совершенным») в переметной суме или в корзине; и он на это не спрашивал у меня никакого позволения, потому что он хозяин в моем доме[73].
Алазайса Азема ни в коей мере не считает, что сын ее тем самым унижает, — она очень хорошо относится к «добрым людям». Однако случается, как в крестьянской среде, так и среди благородных, что глава дома ведет себя по отношению к матери как тиран: Я разорена, я продала мое добро и отдала моих домочадцев в услужение, я живу в унижении и нищете в доме моего сына, я даже боюсь шевельнуться, — говорит Стефания де Шатоверден, бросаясь на шею своему старому другу, еретику Раймону Пьеру (II, 417—418).
Тирания главы domus может распространяться сразу на жену и на старого отца. Понс Рив из Монтайю — абсолютный хозяин в своем остале (I, 339—341), он выгнал оттуда свою жену Фабриссу, поскольку, по его словам, ее послал к нему дьявол: с тех пор как она в доме, он не может ввести туда «совершенных»! Что касается Бернара Рива, старого отца Понса, он ведет отнюдь не роскошную жизнь в доме, где он живет, но которым ныне управляет его сын: однажды его дочь, Гийеметта, жена другого Пьера Клерга (не путать с кюре Пьером Клергом), просит у него на время мула, чтобы съездить за зерном, которое у нее кончилось, в Тараскон. Единственное, что Бернар Рив может ответить Гийеметте: Я не смею ничего сделать, не спросив моего сына. Приходи завтра, он даст тебе мула. Что касается Алазайсы Рив, жены Бернара и матери Понса, она также живет в страхе перед «маленьким хозяином», которым стал ее сын, настоящий домашний тиран[74]. Она послушна.
Подчинение главе дома — когда он является личностью достаточно мощной, притягательной и в чем-то демонической — может превратиться в культ личности, опирающейся на восхищение и обожание. В тюрьме Бернар Клерг узнает о смерти своего брата кюре, который еще до смерти старого Понса Клерга стал настоящим главой в доме брата. В присутствии четырех свидетелей Бернар падает наземь, причитая: Умер мой бог, умер мой повелитель. Предатели Пьер Азема и Пьер из Гайяка убили моего бога (II, 285). Таким образом, Пьер Клерг еще при жизни обожествлялся своим братом.
Отметим все же, что несмотря на это несомненное мужское превосходство, хозяйки домов в Монтайю могут именоваться «госпожами» (domina), если их осталь имеет хоть какое-то значение: Алазайсу Азема, простую крестьянку, торговка сыром называет госпожой. Конечно, таким способом она пытается продать свой товар: Не купит ли госпожа мой сыр? Мангарда Клерг, жена богатого крестьянина и даже нотабля, также удостаивается величания госпожой от простых деревенских женщин (I, 312—314).
Бренные лидеры бессмертной, если это возможно, сущности, последовательно меняющиеся главы семьи в каждом конкретном доме обладают правом выбирать своего наследника, в ущерб другим родственникам или иным претендентам. Окситано-римская традиция преципуума{80} и легкость, с которой можно выделить одного наследника, играют здесь, по-видимому, некоторую роль. По этому вопросу власть отцов семейства или хозяев дома в Арьежи не подлежит сомнению; это полная противоположность эгалитарным традициям нормандских или анжуйских норм обычного права, которые известны своей суровой и уравнительной настойчивостью в том, что касается равного раздела собственности между всеми братьями (или даже между братьями и сестрами, в анжуйском случае[75]). В верхней Арьежи весьма вероятно преобладание велений отца, воплощающего в себе решения линьяжа и свободный порядок наследования: В Тарасконе жили два брата, которых звали д’Аньо, не то де Ньо, и один из них водил дружбу с еретиками. У него было два сына, и один из тех сыновей увлекся ересью. Отец оставил ему большую часть своего добра и обженил его с дочерью Бертрана Мерсье, потому как мать ее была еретичкой (II, 427). Арьежские или андоррские обычаи опираются на свободу главы семьи в области завещания: она создает наилучшие условия для предохранения domus от дробления. Они, однако, должны считаться с раздражающей проблемой оставшихся детей, которым не суждено наследовать главе семьи в рамках осталя. Уходя из семейного дома, эти дети уносят с собой лишь приданое или «свое законное». Приданое абсолютно индивидуально, оно изымается из хозяйства domus данной конкретной девушки по случаю ее замужества, но не растворяется в общей массе неделимого имущества новой семьи, для материальной поддержки которой оно предназначено. В случае смерти мужа оно остается собственностью вдовы, а не тех или иных наследников. Кюре Пьер Клерг, — рассказывает Беатриса де Планиссоль после своего первого вдовства, — переслал мне через одного человека бумагу, относящуюся к моему первому замужеству, в которой были указаны мои права на приданое — я когда-то оставила эту бумагу кюре на сохранение. Но я и не заботилась ничуть о том, чтобы он мне ее вернул, потому как я уже ушла (подразумевается — прихватив свое приданое) от наследников моего первого мужа (I, 233).
В чистом виде проблема приданого играет решающую роль в этом довольно бедном обществе. Относительная экономическая стагнация превращает всякое замужество в настоящую драму для domus: он оказывается перед угрозой потери части самого себя из-за доли имущества, которую уносит в своем узле новобрачная. Пьер Клерг, стремящийся к неделимости осталя, проводит из-за этого бессонные ночи и доходит, как видим, до оправдания инцеста. Посмотри, — заявляет кюре своей красавице любовнице в момент любовной откровенности и идеологического брожения, — нас четверо братьев (I, 225). Сам я священник и не собираюсь жениться. Если б мои братья Гийом и Бернар взяли за себя наших сестер, Эсклармонду и Гийеметту, то и дом наш не был бы разорен из-за добра (averium), которое эти сестры взяли себе в приданое[76]. А осталь наш никак не был бы потревожен, и если бы мы привели в дом еще одну женщину для нашего брата Бернара, с женщинами у нас стало бы все в порядке и наш осталь был бы куда богаче, чем теперь.
Эта странная апология кровосмешения также оправдывает косвенным путем целибат (далеко не целомудренный) священнослужителей, как и конкубинат, весьма распространенный в Монтайю{81}. Такая апология является следствием страха, который испытывает всякий сознающий себя и организованный domus при мысли о потере своих «отделяемых частей», среди которых фигурирует не только приданое, причитающееся дочерям, но и братская доля, или fratrisia, которую забирает тот из сыновей, кому из соображений старшинства или иных не суждено стать главой дома. В целом он оказывается лишенным наследства, за исключением этой братской доли, которую ему выделяют domus или глава семьи в качестве компенсации. Я оставил мою братскую долю (fratrisia), которая была у меня в Монтайю, и я побоялся (из-за инквизиции) воротиться в деревню, чтобы забрать ее, — говорит Пьер Мори во время беседы с Арно Сикром в Каталонии (II, 30).
Жорж Платон, написавший этнографическое и юридическое исследование андоррского права в XVIII и XIX веках, выявил некоторые последствия этой первенствующей роли domus или casa для современной эпохи[77]: согласно этой работе, при наследовании ab intestat{82} кровное родство значит больше, чем свойство (можно связать это с тем фактом, что Беатриса де Планиссоль ничего не получила из наследства своего покойного мужа; по парижским и тем более валлонским нормам обычного права она, напротив, могла бы воспользоваться принципом совместного имущества супругов[78]). Андоррский юрист упоминает также, среди следствий центральной роли domus, об абсолютной власти главы семьи в отношении «законных» долей наследства, которые должны достаться детям, не унаследовавшим сам дом. Также официально признается преимущество первого брака, своего рода обобщенное право старшинства; это способствует недопущению дробления земель, относящихся к осталю, тогда как дети от второго и третьего браков оказываются наследниками второй очереди.
Мы не можем сказать, применимы ли андоррские нормы позднейшего периода к арьежской семье времен Жака Фурнье. Во всяком случае, главное место, занимаемое domus, типично для горской и окситанской вольности. В Ma д’Азиль, как, несомненно, и во многих других «бастидах»{83}, в XIII веке колоны{84} автоматически становились свободными, как только строили свой собственный дом (в течение этого века в лангедокском крае еще сохранялись некоторые пережитки серважа[79]).
Несмотря на центральное место, занимаемое им в культуре верхней Арьежи, domus в большей степени замечателен теми усилиями или эмоциями, которые он вызывает, чем своей рыночной ценой: дом в деревне или в городке стоит 40 турских ливров[80], то есть лишь в два раза больше, чем стоит полная Библия, в два раза больше, чем плата банде наемных убийц, и почти в двадцать раз меньше суммы, которую тратит Бернар Клерг, чтобы попытаться освободить своего брата кюре из когтей инквизиции. Domus стоит многого с точки зрения чувств, испытываемых членами линьяжа, которому он принадлежит, однако на торгах он отнюдь не побивает рекордов. Приданое и братские доли, выделяемые из общего хозяйства, как бы невелики они ни были, даже с учетом выкупа, выплачиваемого другой стороной, всегда могут привести domus к стесненному положению, а то и вовсе разорить. С другой стороны, инквизиция, очень хорошо понявшая этнографические структуры Айонского края, ломает, рушит, жжет или сносит дома еретиков. Стоит какой-нибудь не в меру болтливой кумушке увидеть через приоткрытую дверь, что Пьер Отье «еретикует» больного в одном из домов, как отцовский или материнский domus в Айонском Праде сносится по распоряжению инквизиции (I, 278). В самом Монтайю из-за этого все по возможности держат язык за зубами. Если ты не хочешь, чтобы разнесли стены твоего дома, закрой свой рот, — внушают, не сговариваясь, слишком болтливым женщинам Раймон Рок и старуха Гийеметта «Белота» (I, 310). Крыша над домом — рот на замке. В лучшем случае дом убежденного еретика не сжигается, а конфискуется властями графства Фуа, отныне во всем послушными инквизиции[81].
Пора описать сам дом, хрупкий и уязвимый при всей его концептуальной вечности. Центральная и основная часть domus — это кухня, или фоганья, к стропилам которой, чтобы до них не добрались кошки, подвешены окорока; соседи, включая такую достойную женщину как Алазайса Азема, совершенную простушку, хотя ее и величают госпожой, заходят сюда занять огня, того драгоценного огня, что закрывают вечером во избежание пожара, который превратил бы осталь в пепел (I, 307, 317). За огнем смотрит работница, или focaria, — «домохозяйка», как называют сожительниц кюре в паларском диоцезе[82]{85}. Однако мужчина не оставляет поддержание огня целиком и полностью женским заботам: он колет дрова, frangere teza. Вокруг очага выстраивается целая батарея кухонных принадлежностей: глиняных горшков, сковородок, ковшиков, кувшинов, мисок, иногда расписных. Всего этого, как правило, оказывается недостаточно, особенно металлической утвари; нехватка восполняется классическим для Монтайю способом — одолжить у соседа[83]. Недалеко от очага находятся стол и лавки для еды и посиделок; при рассаживании очень часто, пусть и не всегда, происходит достаточно строгое распределение по полу и возрасту, как еще совсем недавно это было принято в Нижнем Лангедоке и на Корсике. Пастух Жан Мори, сын крестьянина из Монтайю, рассказывает по этому поводу об одном ужине в отцовской фоганье [foganha] — не совсем обычном ужине, поскольку туда был приглашен «совершенный» Филипп д’Алейрак: Дело было зимой. Монтайю покрыл толстый слой снега. Мой отец» Раймон Мори, мой брат Гийом, еретик Филипп д’Алейрак и Гийом Бело (зашедший по-соседски) ужинали за столом. Я, другие мои братья, моя мать и сестры, мы-то ели, сидя у огня (II, 471). Кухня, как об этом говорит наш источник, это дом в доме, domus в остале, где едят, умирают, еретикуют, передают друг другу тайны веры и деревенские сплетни (I, 268—269). Как раз в то время, — рассказывает Раймонда Арсан, служанка из дома Бело, — Бернар Клерг (байль, брат кюре) захаживал в дом Раймона Бело и говорил с его мачехой Гийеметтой Бело в доме, что называют кухней (in domo vocata la foganha), и всякий раз они меня отсылали, чтобы я не слышала их беседы (I, 372).
Таким образом, самый частный, внутренний дом, называемый фоганья, оказывается вставленным в более обширный дом, называемый осталем, точь-в-точь как маленькая матрешка в большую.
В кухне можно и спать, однако спят — и гораздо чаще — на кроватях, расположенных в окружающих кухню комнатах или на верхнем этаже (solier). Занимает ли дом Монтайю достаточно пространства на своем обширном горном участке? По крайней мере, он представляется более просторным, чем весьма скромных размеров дом в Бургундии, досконально обследованный Песеэом и Пипоннье[84].
По-видимому, было бы не так сложно восстановить путем специальных раскопок план средневековых домов Монтайю, остатки которых еще можно разглядеть у подножия крепости. В ожидании подобного исследования некоторые тексты предоставляют нам информацию о расположении комнат. В Айонском Праде (деревня, полностью аналогичная Монтайю ввиду соседства участков и близости образа жизни) дом Пьера Мишеля описан его дочерью Раймондой. В погребе нашего дома было две кровати, в одной спали мои отец с матерью, а в другой — один приблудный еретик. Погреб примыкал к кухне, откуда в него вела дверь. На верхнем этаже, над погребом, никто не спал. Я и мои братья спали в комнате, что по другую сторону от кухни, кухня была, стало быть, как раз между комнатой для детей и той, где спали родители. Наружу из погреба также вела дверь, прямо на молотильный двор[85].
Именно в таком «погребе» (sotulum), где стояли вперемешку кровати и бочки, Беатриса де Планиссоль, жившая тогда со своим вторым мужем Отоном де Лаглеэ, последний раз занималась любовью с пришедшим к ней под чужой личиной кюре Клергом из Монтайю. В это время ее служанка Сибилла Тессейр, землячка и сообщница своей хозяйки, сторожила у дверей погреба, где Беатриса соединяла свое тело с телом священника между двух бочонков.
Многие тексты также подтверждают существование рядом с кухней своего рода погреба, а также комнат, запирающихся на ключ, в каждой из которых стоят кровати, предназначенные одному или нескольким людям, спящим вместе или порознь. В доме Мори, простых крестьян-ткачей-пастухов, своя комната есть у Гийома Мори, старшего брата; точно так же, по-видимому, и у старой Гийеметты «Белоты», вдовы и матери сыновей Бело. У кюре Клерга своя комната в большом семейном доме, настолько большом самом по себе, что в нем есть и общая комната на верхнем этаже. В этих комнатах есть окна — без стекол, но с деревянными ставнями. Чтобы незаметно привлечь ночью внимание обитателей, в ставни бросают камень. Более важные представители «интеллигенции» — нотариусы или врачи, которых, впрочем, нет в Монтайю — имеют в своем доме кабинет (scriptorium), где они и спят.
В целом наличие солье (верхний этаж, расположенный над кухней и сообщающийся с нижним этажом через лестницу) является внешним признаком богатства: достройка солье, подобного тому, что возводит башмачник Арно Виталь[86], — это показатель социального возвышения или, по крайней мере, демонстрация стремления (в данном случае, возможно, необоснованного) продвинуться по социальной лестнице. Только Клерги, Витали (не так уж и богатые, в конечном счете) и Бело обладают в Монтайю, насколько нам известно, домами с солье. Фоганья, сердце domus, построена из камня; солье, так же как и пристройки, расположенные на нижнем этаже, сделаны «наскоро» из дерева и перемешанной с глиной соломы.
Все не ограничивается только кухней, солье, комнатами и погребом. У земледельцев из Монтайю часть дома отведена для животных. Лет десять назад, — рассказывает Алазайса Азема, — я как-то только вывела моих свиней из дому, как встретила на площади перед крепостью (в Монтайю) Раймона Бело, который опирался на свою палку. Он сказал мне:
— Зайдите ко мне.
А я ему ответила:
— Нет, я ведь оставила дверь моего дома открытой.
Согласно этому тексту, люди и свиньи обитают вместе, быть может, дверь также является общей для выхода людей и для выноса навоза. По всей видимости, Понс Рив, сын Бернара Рива, запирает своего мула или осла у себя в доме. Гийеметта Бене запирает вечером приведенных с пахоты быков у себя дома. Гийом Белибаст собирается кормить ягненка у себя дома, in domo sua. Каждое утро Жан Пелисье, пастушок из Монтайю, выгоняет своих овец из дома. Даже болея, люди спят вместе с животными (может быть, чтобы воспользоваться животным теплом, исходящим от этих «естественных обогревателей»?). Гийом Бело, — рассказывает Бернар Бене, — привел еретика Гийома Отье туда, где лежал мой больной отец, а было это как раз в той части нашего дома, где спит скотина[87].
У дома также есть разнообразные пристройки: к нему примыкает двор или птичник, где можно посидеть на солнышке в компании домашней птицы; его, как правило, украшает куча навоза, вскарабкавшись на которую, какая-нибудь любопытная служанка может подслушивать, на высоте солье, что ее хозяева и «совершенные» рассказывают друг другу. Двор продолжается площадкой для молотьбы. В самых крупных хозяйствах — как, например, Марти в Жюнаке и в некоторых других — есть двор, сад, boal (хлев для быков), голубятня, свинарник рядом с садом, сеновалы [bordes] для сена и соломы (по другую сторону двора или недалеко от колодца), cortal для овец, примыкающий к domus или находящийся в стороне от него. Но столь большие фермы ничуть не характерны для Монтайю. Со стороны улицы часто стоит — совсем как сегодня — лавка или стол под открытым небом, чтобы погреться на солнце или поболтать с соседями[88]. Проблема того, как запереть дом, не всегда может быть решена: когда в жилище лишь один этаж (а очень часто это именно так), то достаточно приподнять головой край крыши из бардо, чтобы подсмотреть, что происходит на кухне (II, 366). (Крыша, она же терраса, совершенно плоская и может служить местом для укладки хлебных снопов или трибуной для речистых кумушек; в каталонских Пиренеях она станет наклонной, такой, как сегодня, лишь с XVI века[89].) Чтобы проникнуть в дом, достаточно порой отодвинуть доску или дранку. Перегородки столь тонкие, что из одной комнаты слышно все происходящее в другой, включая еретические беседы какой-нибудь дамы со своим любовником (I, 227). В Монтайю два соседних дома может соединять дыра, через которую перебираются из одного жилья в другое. По правде, Гийеметта Бене должна все хорошо знать про еретиков, — разъясняет Раймон Тестаньер в доносительском пылу, — потому как в то время, когда каркассонская инквизиция трясла народец из Монтайю, была дыра между домом Бернара Рива, где у еретиков было место для проповедей, и домом Гийома Бене. Через ту дыру еретики и ходили из одного дома в другой. С этой точки зрения Монтайю — настоящий термитник; другой проход, существовавший тогда же, позволял «совершенным» проходить, оставаясь незамеченными, из дома Бернара Рива в дом Раймона Бело[90].
Помимо внешних материальных черт, не всегда приятных, меня в первую очередь интересует число людей, или число душ, в остале: демография domus часто шире, в некоторых отношениях, чем «семья» в собственном смысле слова, то есть супружеская пара и дети. Первым делом это расширение происходит за счет присутствия в доме работников: пастух Жан Пелисье, родом из Монтайю, нанимался в подпаски то к одному, то к другому за пределами своей деревни, чтобы выучиться или усовершенствоваться в своем деле. Потом он возвращается в родные места, но вместо того, чтобы жить в доме родителей, он в течение трех лет живет в качестве пастуха в доме супругов Бернара и Гийеметгы Моров. Неизвестно, что он получал в качестве платы. В том же domus Моров кроме Жана Пелисье живет его брат Бернар — он уже не пастух, а работник на пахоте (labarator vel arator)[91]. У Бернара Мора живут также двое его детей и, наконец, его мать, вдова, старая Гийеметта Mop (III, 161). В целом мы имеем дело с не вполне «нуклеарной» семьей: она включает супружескую пару, двоих детей, представительницу старшего поколения и двоих слуг. Взаимосвязанные структуры дома, семьи и соседства этим не ограничиваются: вплотную к дому Бернара Мора стоит дом его брата Пьера Мора, семья которого тоже симпатизирует катарам и на ходится в состоянии открытой войны со священником Клергом (в один прекрасный день жене Пьера, Мангарде Мор, отрежут язык за поношение кюре). Два дома Моров, одновременно связанные родством и соседством, формируют целостность, внутри которой часты встречи и крепки социальные связи. В то время, когда я жил у Бернара Мора, — говорит пастух-слуга Жан Пелисье, — я частенько бывал в доме у Пьера Мора (III, 76).
Помимо супружеской пары, детей, других родственников (старших или младших, по прямой или побочным линиям), мужской прислуги, дом может увеличиваться за счет одной или нескольких служанок, некоторые из которых просто-напросто незаконнорожденные дочери, как, например, те, кого держат в доме Клергов. Так, Брюна Пурсель, незаконнорожденная, была дочерью Прада Тавернье, ткача-еретика, ставшего «совершенным» (он не смущался, принимая ее поклонение по катарскому ритуалу). После своей службы в доме Клергов, по поводу которой она рассказывает инквизиции немало сочных деталей, Брюна Пурсель выходит замуж, потом, овдовев, будучи бывшей служанкой и женщиной бедной, живет в своем нищем остале; она попрошайничает, собирает выброшенные вещи, крадет или одалживает овес, дерево, репу, решето для просеивания муки. Брюна Пурсель полна суеверий: у Клергов она срезает волосы и ногти с тел умерших хозяев, боится сов и ночных птиц, которые суть черти, появляющиеся над домом, чтобы забрать душу новопреставленной На Рока, «госпожи» Рок. Но будет справедливым признать, что эти суеверия свойственны не одной только незаконнорожденной служанке Брюне: она разделяет их со многими другими жителями деревни[92].
Еще одна служанка, также отмеченная внебрачным происхождением, — Мангарда. Это незаконнорожденная дочь Бернара Клерга. В доме своего отца, у которого она живет, она занимается выпечкой хлеба; она также стирает в ручье льняные рубашки совершенных, сшитые из более тонкого полотна, чем те, что носят простые крестьяне из Монтайю (I, 416—417). Позже она выйдет замуж за какого-то земледельца.
Служанки, работающие в доме Бело — уже не побочные дочери, — известны нам лучше, чем те, что работали в domus Клергов[93]. С этой точки зрения замечателен пример Раймонды Арсан, которая будет приговорена в 1324 году к двойному желтому кресту за свои посещения еретиков. Родом из Айонского Прада, малышка Раймонда происходит из бедного, но не нищего осталя: она сестра Арно Виталя, обувщика из Монтайю, который был также общинным сторожем всходов (messier). В ранней юности, около 1306 года, ее отправили в качестве служанки в город, в дом Боне де ла Кост в Памье (1, 379). Однажды она встречает у этого господина Раймона Бело из Монтайю, которому она приходится кузиной (I, 458), приехавшего на рынок, чтобы закупить зерна. Раймон предлагает Раймонде перебраться к нему, чтобы наняться служанкой. В доме Бело, считающимся очень богатым (I, 389), живет сам Раймон (I, 371), его брат Гийом, сестра Раймонда, еще один брат — Бернар, собирающийся жениться на Гийеметте, урожденной Бене (эта Гийеметта — дочь Гийома Бене, дом которого находится в нескольких метрах от дома Бело, и опять соседские, дружеские, родственные и домашние связи взаимно усиливаются). В семье Бело живет и мать Гийома, вдова по имени Гийеметта. Итак, в доме проживает супружеская пара, их дети, взрослые братья (холостяки) и незамужняя сестра хозяина, старая вдовая мать[94] и служанка. Есть еще несколько других, о которых я скажу далее.
Раймонда Арсан объясняет Жаку Фурнье, почему семья Бело наняла ее в качестве служанки. Раймон и его братья, — говорит она, — хотели отдать свою сестру Раймонду замуж за Бернара Клерга, брата кюре (I, 370). Соединить союзом братьев Бело с братьями Клергами с помощью дара в виде сестры, посланной наподобие стрелы одними в сторону других, это значит связать две самые влиятельные фратрии{86}. Монтайю, до того существовавшие раздельно. Это значит — дополнить уже упоминавшуюся ось Бело—Бене (существование которой конкретизируется в браке лишь немного спустя после найма Раймонды Арсан) до тройного альянса Бене—Бело—Клерги. Это значит добавить к старым дружеским связям более прочные связи, созданные браком, — и действительно, Мангарда Клерг (мать Бернара) и Гийеметта Бело, мать Раймонды, были старыми подругами задолго до того, как их дети поженились (I, 393). Наконец, снова, как и в случае со «связкой» Бело—Бене, свадьба опирается на соседство: дом Бело отделяет от дома Клергов лишь расстояние, равное ширине деревенской улицы (I, 372, 392). Несмотря на эти удачные предпосылки, на это сочетание соседства, брака, родства и дружбы, тройственный союз семей Бело, Бене и Клергов (который включал также и четвертого участника, ересь, поскольку Бене были породнены с Отье) не выдержит свирепых ударов инквизиции[95]{87}. Однако он остается для нашей местности свидетельством определенного взгляда на брак.
Итак, Бело нанимают служанку, Раймонду Арсан, чтобы компенсировать отсутствие вышедшей замуж сестры, Раймонды Бело. Занятия этой сестры в domus братьев до ее ухода должны были весьма и весьма напоминать занятия домашней прислуги. Можно сказать, что найм Раймонды Арсан совпадает с определенным моментом в цикле семейной жизни — уходом из семьи сестры, тогда как найм в дом Моров пахотного работника и пастуха, Жана Пелисье, происходит в другой характерный период семейного цикла — в то время, когда дети супругов-земледельцев, проживающих вместе с матерью мужа, еще слишком малы, чтобы служить рабочей силой при обработке земли.
Следовательно, предложение поступить на работу, сделанное Раймоном Бело Раймонде Арсан в доме Боне де ла Кост в Памье, оказывается на стыке нескольких стратегий: стратегии семейной, стратегии установления связей свойства, стратегии хозяйственной. Простая служанка Раймонда Арсан отвечает на это предложение довольно расплывчато: Я не могу согласиться прямо сейчас, — говорит она Раймону, — потому как у меня договоренность и условие с хозяином моим Боне на время до Иванова дня (24 июня), а сейчас только Пасха... вот на Иванов день я и посмотрю, пойду я к вам или не пойду (I, 370).
Этот маленький пасхальный диалог демонстрирует почти современный характер договорных отношений в верхней Арьежи: в этой местности серважа не существует или, по крайней мере, он играет незначительную роль; сеньориальная зависимость также не очень тяжела. В конце июня Раймонда Арсан решается: она покидает своего хозяина Боне и отправляется забрать свою внебрачную дочь по имени Алазайса, которую оставляла у кормилицы в Сен-Викторе. По прибытии в Прад, недалеко от Монтайю, она поручает свою дочь другой кормилице, которую также зовут Алазайса, — та заберет девочку с собой в деревню Астон (современная Арьеж). Затем Раймонда Арсан вновь спускается с гор на территорию современного департамента Од, чтобы поработать на сборе урожая в долине Арка[96]. Потом она возвращается в Айонский Прад, горную местность, где ввиду климатических условий уборка зерна происходит позже. Все короткое лето Раймонда Арсан обреталась вне дома, ведя бродячую и не слишком выгодную жизнь матери-одиночки на сезонных работах. Она прекращает это кочевое существование только тогда, когда опять становится служанкой «в доме Раймона Бело и его братьев»[97], который как раз перед этим, как и предполагалось, накануне уборки урожая покинула Раймонда Бело, собиравшаяся выйти замуж за Бернара Клерга.
В семье Бело, где она остается в течение одного года (классическая продолжительность договора о найме), Раймонда Арсан оказывается в буквальном смысле вне дома: ее «постель», которую она готовит вечером, находится на сеновале, расположенном в глубине двора; совсем по-деревенски это гумно (borda) служит ей комнатой. Дневная работа Раймонды заключается прежде всего в том, чтобы следить за хлебом в домашней печи и стирать одежду. Правда, Гийеметта «Белота», старуха-мать, берет на себя часть домашних забот: она сама печет вкусный хлеб для заходящих «совершенных»; она делает это, например, в честь Гийома Отье, верного и постоянного гостя дома Бело, который подолгу живет в солье этого осталя, всегда одетый в темно-синее и темно-зеленое (I, 458).
Присутствие в доме Бело Гийома Отье дает нам возможность по случаю брака увидеть настоящую «семейную фотографию»; Раймонда Арсан в качестве члена группы домашних также на ней присутствует. Все они собираются по случаю свадьбы Бернара Бело и Гийеметгы Бене (I, 371): свадьба, которая предопределена, как мы видели, всей существующей системой отношений, поскольку Гийом Бене, отец невесты и сосед семьи Бело, кроме того, давно был крестным Гийома Бело, брата жениха (I, 389). В момент «фотографирования» семейного праздника, организованного по случаю свадьбы, со своего насеста-солье в кухню, где уже все собрались, спускается Гийом Отье. Братья Бело сидят на лавке. Дискриминированные женщины domus расположились на другой маленькой лавке, пониже. Что же до нашей Раймонды Арсан, то она держится немного в стороне, возле огня, держа на руках младенца молодой Алазайсы (Алазайса — это другая, замужняя сестра Раймона Бело, присутствовавшая в этот день на церемонии [I, 370—371]).
Впоследствии Раймонда покинет дом Бело и выйдет замуж за Прада ден Арсан (она возьмет его фамилию, под которой нам и известна). Замыкая круг и возвращаясь, благодаря этому браку, в свою родную деревню, Раймонда Арсан обоснуется в Айонском Праде в доме своего мужа (I, 370—377). Отметим, что наличие ребенка, которого она родила вне брака в прежний период своей жизни, нисколько не помешает ей найти супруга.
Раймонда Арсан ушла, но мы еще не разобрались полностью с женской прислугой дома Бело: мы обнаруживаем след еще одной служанки, которая одновременно является и сожительницей. Раймонда Тестаньер, по прозвищу Вюиссана, из Монтайю, прожила в доме Бело три года, приблизительно в 1304—1307 (I, 455—470). Будучи любовницей своего хозяина Бернара Бело, она родила от него по меньшей мере двоих детей, в том числе сына по имени Бернар. По всей видимости, эта любовная связь со служанкой, почти официальная ввиду совместного проживания, абсолютно никого не шокировала — будь то мать, брат, сестра или названная мать — ни в domus, ни в деревне. (Любовник Вюиссаны Бернар Бело был весьма активен и на стороне: он пытался изнасиловать жену своего земляка монтайонца Гийома Отье, за что был взят под стражу [I, 411]. Насильник вышел из тюрьмы, уплатив 20 ливров штрафа[98] должностным лицам графства Фуа; отсюда вполне понятная и неизменная холодность в отношениях между Бернаром Бело и Гийомом Отье.)
Совершенно ясно, что Раймонде Тестаньер по прозвищу Вюиссана очень не повезло с ее любовником, домовладельцем и хозяином Бернаром Бело. Она родила ему детей, буквально надрывалась, работая на его дом в надежде, что хозяин возьмет ее в жены. Но Бернар согласен жениться лишь на одной из деревенских еретичек, например, на дочери Бене, которой он мог бы полностью доверять. А Вюиссана, к несчастью для нее, не катарка... Стоит ли добавлять, что семья Тестаньер куда менее зажиточная, чем семья Бене?
Наряду с прислугой обоих полов в некоторых домах Монтайю, более богатых, мы встречаем и приживальщиков. Так, в доме Бело, где явно много места и народа, живет какое-то время Арно Виталь, — он обувщик в Монтайю и является братом уже упоминавшейся служанки Раймонды Арсан. Еретик, одевающий для такого случая «верхнюю тунику» голубого цвета, Арно обыкновенно сопровождает «совершенных» в горы[99]. За плату или за некие услуги он занимает в доме Бело комнату или просто кровать, которую делит неизвестно с кем. Его мастерская находится в другом доме того же прихода. Арно — деревенский Дон Жуан, как и многие башмачники. Он был любовником Алазайсы Форе, которая его любила и укрепляла в еретической вере; впоследствии Алазайса попыталась обратить в эту веру своего отца и своего брата. В доме Бело, где он был, как мы видели, приживальщиком, Арно Виталь устроил однажды Вюиссане Тестаньер, служанке, также жившей в этом доме, «трюк с курицей»: он дал ей курицу, которую нужно было убить, что с точки зрения катарских представлений о метемпсихозе{88} является преступлением. Вюиссана пыталась свернуть шею бедной птице, но так и не смогла ее прикончить. Утвердив таким образом свой авторитет, Арно пытался изнасиловать Вюиссану прямо в доме Бело. Она легко пресекла эту попытку, указав ему на кровосмесительный характер, который приобрели бы после этого их отношения. И как Вам не стыдно? — говорит она Виталю, преисполненная праведного гнева. — Вы забываете, что я любовница вашего кузена и домохозяина Бернара Бело, от которого у меня есть дети (I, 457—458). Побежденный этой диалектикой, Арно отказался от попытки изнасилования; он и дальше продолжает жить под крышей Бело и даже женится на другой служанке этого domus по имени Раймонда. Несчастный брак. Арно, в лучших традициях некоторых пиренейских мужей, будет чрезвычайно необщителен со своей молодой женой; оставаясь сексуально активен, он не будет ночевать дома, заводя новых любовниц, таких как Раймонда Рив и Алазайса Гавела...[100]. По крайней мере, этот брак будет означать конец его совместного проживания с семьей Бело в качестве приживальщика или жильца. Два месяца спустя после свадьбы новоиспеченная пара Виталей покинет дом Бело и отправится устраивать жизнь в своем собственном domus — который, впрочем, будет процветать. И действительно, согласно одному из исписанных правил осталя в Монтайю, в нем могут проживать любые взрослые. Но постоянно в нем, как правило, живет лишь супружеская пара[101].
Несмотря на это единственное ограничение, осталь семьи Бело — настоящий божий приют: служанки, жильцы и «совершенные» соседствуют там с семейством хозяина; одни флиртуют, а то и насилуют, другие во всю разводят ересь, от сеновала до кухни и от погреба до чердака. Этот domus богат и сложен. От других больших осталей Монтайю, в числе которых дом Мори, он отличается щедростью и гостеприимством, которое предполагает обязательства с обеих сторон. Разражаться угрозами под крышей того, кто принимает вас у себя, является признаком неотесанности. Ты смеешь мне угрожать в моем собственном domus! — кричит Гийеметта Мори своему младшему кузену из Монтайю Жану Мори, — будучи у нее в доме, после бурных пререканий он угрожал отправить ее за решетку (II, 484—485). Впрочем, Гийеметта постарается отомстить за грубость, отравив своего кузена ртутной солью, — попытка не увенчалась успехом.
Проблема размеров domus связана не только с присутствием в нем работников, служанок, гостей или приживал. Неизбежно возникает вопрос о том, какая структура является наиболее распространенной. Большая семья? Или нуклеарная семья («ядро» состоит из самой супружеской пары, имеющей, как правило, маленьких детей)? Уже отмеченные черты направляют нас к ответу: в Монтайю существуют неполные «ядра» (одиноко живущие вдовы или вдовы с ребенком); «нуклеарные» супружеские пары с детьми; многодетные пары с представителем старшего поколения (вдовый дед или, значительно чаще, вдовая бабушка); братья, также живущие со старухой матерью, а иногда и с двумя родителями, причем лишь один из живущих братьев женат (другие братья и сестры, даже взрослые, живут вместе вплоть до брака[102]). Строго нуклеарная модель остается наиболее распространенной; однако она далеко не удерживает монополию «структур совместного проживания».
На самом деле рассматриваемая организация является хронологической[103]. Одна и та же семья последовательно бывает большой, потом нуклеарной, потом опять большой и так далее. Рассмотрим выдуманный пример семьи, которую мы назовем Видаль; мы максимально приблизим этот пример к реальной истории Клергов, Бело, Бене, Ривов и других нам известных монтайонских семей. Отправной точкой является нуклеарная система: родители Видаль и их дети совершенно естественным образом проживают вместе; потом, после смерти отца семейства, мы имеем дело с «неполным ядром»; оно быстро превращается во фратрию за счет отхода на второй план старухи-матери. Иными словами, отец Видаль умирает; его жена Гийеметта быстро приобретает статус всеми уважаемой вдовы-«матриарха»; она оказывается немного в стороне (в комнате, которую ей предоставляют по этому поводу), но еще следит за домашним хозяйством; один из взрослых сыновей вступает в должность главы осталя.
Затем семья снова делается в какой-то мере «большой»: один из братьев Видаль, Бернар, женится; новая супружеская пара живет какое-то время вместе с братьями и со старухой-матерью, которая по-прежнему там. Наконец, domus вновь становится нуклеарным: старая Гийеметта умирает; братья Видаль, кроме Бернара, окончательно покидают отеческий дом, они стремятся построить себе осталь в другом месте; они могут также войти в другое жилище — например, через брак; таким образом, у каждого из них будет свой domus. Кроме того, они могут стать пастухами или жертвами инквизиции. Бернар Видаль, его жена и их дети, образующие все вместе простое и полное ядро, остаются на борту одни.
Совершенно очевидно, что такие вещи, как найм и увольнение домашних работников и служанок, совпадают с ключевыми моментами и с характерными фазами семейного цикла. Эти «моменты» и эти «фазы» соответствуют, например, возрасту детства сыновей; их последующему переходу к состоянию полноценных работников; уходу дочери с целью организации семейной жизни вне domus и т. д.
В некоторых случаях, очень немногочисленных, дело доходит до полных больших семей. Такая семья включает много поколений: она предполагает совместное проживание отца и матери с супружеской парой, которую образуют сын-наследник и его жена (в Монтайю этому определению соответствует лишь семья Ривов, которая включает два поколения супругов, то есть четырех человек; впрочем, внутренняя склока развалит эту четверку, поскольку сноха в конечном счете будет изгнана из-за несовместимости характеров).
Другой вариант полной большой семьи — это семья с несколькими братьями, «frérèche». Она включает двух братьев или брата и сестру с их супругами. Они живут вчетвером, вместе с ними их дети (в Монтайю подобные случаи неизвестны; однако я обнаружил несколько настоящих frérèche вне нашей деревни, в других местностях верхней Арьежи в ту же эпоху).
В целом эти высшие формы семейного «расширения» (несколько поколений или несколько братьев) в нашей местности теоретически возможны, но не особенно часты. Смерть слишком рано уносит стареющих взрослых (особенно это относится к мужчинам), следовательно, у супругов нет времени образовать «четверку» с молодой парой, проживающей тут же и созданной их сыном или дочерью. С другой стороны, ни нравы, ни недостаточно эффективная система землепользования не способствуют существованию больших frérèche. Конечно, в один прекрасный момент начнется их расцвет. Но это будет значительно позже, в южных земледельческих хозяйствах XV века, расширившихся в результате депопуляции{89}. То же самое — в обширных испольных хозяйствах{90}. Тосканы и Бурбоннэ с начала эпохи Возрождения.
Domus, наконец, немыслим без генеалогических связей, которые соединяют его с другими domus, родственными и существующими параллельно, за счет кровных связей или родства. Они уходят и в прошлое, находясь под эгидой genus [рода] или линьяжа, то есть того же domus, рассматриваемого ретроспективно, — но не более, чем на один век или четыре поколения назад.
Иногда из линьяжа делают одну из основных ценностей обществ прошлого. Это безусловно верно для знати. Но в Монтайю генеалогические связи в рамках линьяжа, являющиеся ценностью местной и сельской, оказываются на втором или на третьем плане: они подчинены первичной ценности, воплощенной в самом domus, который может быть определен в данном случае как группа из ныне живущих членов семьи и домочадцев, обитающих под одной крышей. В общем, сознание genus достаточно живо в нашем приходе и в верхней Арьежи — но не более того: крестьяне охотно говорят о том, что тот или иной человек происходит из породы кюре, из породы брехунов, из породы еретиков, негодяев или прокаженных. (Я использую здесь народное выражение из породы... для более удобного перевода слова genus; более точный и научный перевод требует передачи этого латинского термина выражениями типа линьяж кюре и т. д.) Проказа, которой дети заражаются от родителей, дает обитателям графства Фуа пример, как они полагают, наследственной или «родовой» преемственности на протяжении четырех поколений. (На самом деле в случае с проказой речь идет, с точки зрения науки, о псевдонаследственности, поскольку передача происходит через инфицирование; но наши деревенские жители не знают этой тонкости...) Сознание родовых связей существует и у самых обделенных. Пастух Пьер Мори из Монтайю высказывается в том смысле, пусть и недостаточно ясно, что линьяж целиком или плох, или хорош — или весь из катаров, или весь из доносчиков. Однако нотабль и «совершенный» Раймон Иссора из Ларна философски отвечает ему, говоря о роде Бай-Сикр, из которого вышел доносчик большого полета: В каждом линьяже есть славные люди и есть люди дурные.
Как правило, genus (или, как наши герои иногда его определяют, domus в широком смысле, с учетом его родовой предыстории) носит фамилию, передаваемую по отцовской линии или, за неимением таковой, по материнской[104].
Родство, или кровные связи, оказываются более заметными или более важными, чем связи свойства: они формируются из кузенов и любых других родственников, живущих в других domus в той же деревне или в других местах, соседних или более удаленных. Однажды пастух Пьер Мори из Монтайю похищает свою сестру Гийеметту с полного согласия последней, поскольку муж бьет ее смертным боем и, хуже того, не является еретиком даже в малейшей степени (III, 149—153). После удачного похищения Пьер Мори задается тревожным вопросом: А что мы будем делать, если кто-нибудь из родни мужа кинется за нами, чтобы вернуть Гийеметту?[105]
В целом domus оказывается в центре системы связей, каждая из которых имеет разное значение: они включают родню, а также свойство, возникающее между двумя domus путем заключения брака. Они также включают дружбу, возникающую из тесных контактов и иногда материализованную через статус крестного или крестной. Наконец, last but not least{91}, они включают соседские отношения.
Все это влечет за собой множество видов взаимопомощи. Соседская может сработать как раз в случае, когда несколько соседей объединяются, чтобы погубить другого. Четверо моих соседей, из них одна женщина и один кюре, сговорились против меня, чтобы донести на меня инквизиции как на еретика и чтобы я потерял мое добро, — заявляет Арно из Савиньяна, штукатур в Тарасконе (III, 432). Семейная взаимопомощь, однако, представляется мне весьма важной, равно как и «соседские» [vicinales] контакты, от которых она порой неотделима. Раздаются угрозы выдать властям катарских миссионеров Пьера и Гийома Отье, которых Пьер Казаль обвиняет в краже коровы? Тут же вспыхивает весь клан Бело—Бене, свойственников между собой и через брак связанных свойством с семьей Отье; дело доходит до угрозы расправы с потенциальными доносчиками и доносчицами, в числе которых фигурирует Алазайса Азема из Монтайю. Поберегись, ты! Донеси только, и ты мертва, — говорит Гийом Бене Алазайсе. Раймон Бело еще более категоричен. В ближайшие же дни, — кричит он женщине, — твою голову найдут отдельно от тела[106].
Типичным примером семейной взаимопомощи является вендетта Гийома Мора, отпрыска одного из domus Монтайю, обреченного Клергами на разорение. Гийом Мор, его отец и его брат были арестованы в августе 1308 года вместе со «всем Монтайю». Этот арест был вызван целой серией доносов, которым способствовал кюре Клерг, решивший выпустить пар и отрицавший свои катарские знакомства. Позже Гийома освобождают из тюрьмы, где остаются два члена его семьи; недалеко от Монтайю он сталкивается нос к носу с кюре и использует случай, чтобы наброситься на того с яростными упреками по поводу его действий (II, 171). Пьер Клерг, очень хорошо понимающий силу семейных уз, отвечает ему в том же тоне: Я вас всех сгною в каркассонском застенке, всех Моров, и тебя, и твоего отца, и твоего брата и всех, кто живет в вашем остале.
Пьер Клерг не только сдержит свое слово, но и перевыполнит обязательства: благодаря своему брату байлю он добьется того, что Мангарде Мор, матери Гийома, отрежут язык за «лжесвидетельство», ни больше ни меньше. Он и другие Клерги, как заправские ищейки, попытаются схватить Гийома Мора, рыская по горам и долам (II, 176, 178). Кюре организует против всего осталя Моров настоящую вендетту; она является более «семейной», чем, значительно позже, классическая корсиканская вендетта, в полном смысле слова «кровная».
Вернемся к завершению цитируемого диалога между Клергом и Мором — это завершение является симметричным провозглашением вендетты и жажды насилия со стороны Гийома Мора. Я буду мстить, — кричит он кюре, — берегись меня и моих людей. На этом они расстаются; Гийому остается только искать поддержки у своих братьев, своих друзей и их свойственников.
И действительно, в 1309 году Гийом Мор укрывается в Акс-ле-Терме. К нему присоединяются его брат Раймон Мор и Жан Бене из другого domus, оскорбленного Клергами (пусть и связанного браком со свойственниками Клергов); все трое клянутся на хлебе и вине отомстить друг за друга: они убьют кюре, объединят все свои скудные средства, чтобы привести к успеху свое предприятие (II, 171). Речь идет о настоящем договоре побратимов (клятва на хлебе и вине, объединение средств). С 1309 по 1317 годы они предпринимают многочисленные попытки убить Пьера Клерга, будь то лично или с помощью наемных душегубов. Изгнанный пастух Гийом Мор настолько одержим местью, что исповедующие его священники отказываются отпустить ему грехи из-за ненависти к Пьеру Клергу, которую он хранит в своем сердце (II, 173). Месть написана у него на лице. Даже забудь он о ней, его друзья пастухи не упустили бы случая напомнить. Однажды Гийом Мор спорит с Пьером Мори и тот напоминает ему о его высоком призвании мстителя. Бейся с кюре Монтайю, а не с нами, — говорит Пьер Гийому (II, 178), — а то он задаст тебе чесноку да кислятины (говоря современным языком — «в бараний рог свернет»). Лишь из-за отказа одного из партнеров — Пьера Мора, менее упорного, чем корсиканские мстители, — да из-за постоянного невезения провалилась последняя попытка убить Пьера Клерга. Однако сделано было немало: для этого последнего покушения Гийом Мор подрядил двух каталонских наемных убийц, специально вызванных из Жероны, за плату в 500 су, включая накладные расходы, в случае успеха (11,190)...
Вендетта Мора — это, конечно, крайний случай. Но семейная взаимопомощь срабатывает и в более прозаичных ситуациях: свойственник может влиять на власти графства Фуа, используя дружеские связи, чтобы помочь одному из родственников, обвиненному в изнасиловании (I, 280): right or wrong, ту family{92}. Пьер Мори при покупке ста баранов, платить за которых сразу он не собирается, предлагает своего собственного брата Жана в качестве залога и гарантии (II, 185). И так далее.
Domus, иногда окруженный родней, может объединить все свои силы, чтобы противостоять какому-то человеку, какой-то ситуации или другому domus; но в нем возможны внутренние конфликты и трения. Они принимают особенно тяжелый характер, когда барьер ереси разделяет мать и сына или мать и дочь. Арно Бай-Сикр, например, отнюдь не чтит память своей матери Сибиллы: именно из-за ереси Сибиллы Бай материнский осталь был конфискован инквизицией. Что до сестры Гийеметты Мори, еретички Эмерсанды, то она охотно отправила бы в ад свою дочь Жанну Бефай, добрую католичку. Эмерсанда даже присоединяется к сговору, согласно которому преданные друзья должны убить ее дочь Жанну, сбросив ее в пропасть с моста Мала Мольер (II, 64-65).
Эти два случая раскола domus являются следствием семейного расслоения, вызванного исходом еретиков в Каталонию. В верхней Арьежи, до великого переселения на юг, Жанну Бефай не в чем было упрекнуть: она исповедовала ересь вкупе с отцом и матерью, еще подчиняясь им. В Монтайю инквизиция может преуспеть, пусть и не всегда, в том, чтобы восстановить один domus против другого, несмотря на отношения свойства, опирающиеся на несколько связывающих их браков: Жаку Фурнье удается поссорить Клергов с Бене. Но кровное родство сопротивляется сильнее, чем свойство: каркассонские и памьеские власти так и не могут добиться окончательного раскола, который противопоставил бы друг другу в братоубийственной борьбе членов одного и того же domus. Крестьянские слои Айонского края слишком интегрированы в семейном плане, чтобы подобное предприятие могло завершиться успехом. Разрушение монтайонского domus — совершенно неправдоподобная схоластическая гипотеза; Пьер Клерг развлекается, развивая ее для собственного удовольствия и для образования своей милой. В начале мира, — говорит кюре во время одной из бесед с Беатрисой де Планиссоль, сидя у огня, — братья познавали плотски своих сестер, но когда у многих братьев была одна или две красивые сестры, каждый брат хотел владеть ей или ими. А потому было много смертоубийств. Вот почему, — поучительно заключает наш Жан-Жак Руссо из Монтайю, выводя свою собственную версию общественного договора{93}, — пришлось запретить совокупление брата с сестрой[107]. Пьер Клерг мог спать спокойно. Осталям Монтайю, возможно, угрожают разрушительные действия епископа Фурнье, но они ничуть не рискуют развалиться или распасться изнутри, несмотря ни на тяжкие испытания, устроенные инквизицией, ни на несуразную гипотезу первоначального инцеста, сформулированную кюре.
В конечном счете, могут ли быть распространены на арьежский или монтайонский domus, с точки зрения его материальной структуры и коллективных представлений, результаты исследований, относящихся к скандинавскому odal{94}, или гипотезы Вернана и Бурдье по поводу греческих, кабильских, беарнских домов? Я склонен думать, что да. Конечно, скандинавский odal очень удален от нашей иберийско-пиренейской зоны. И само понятие odal, попросту смешивающее род и родовые земли, — не принимает во внимание понятие дом, которое остается для меня центральным в Монтайю. Поэтому я не буду останавливаться на блестящих теориях, построенных по поводу odal советским медиевистом Гуревичем. Напротив, опубликованные Бурдье[108] исследования кабильского дома представляются мне актуальными для сопоставления магрибского и пиренейского материалов в рамках сравнительного анализа. Вполне логично предположить некоторую архаичную общность аграрных и горных цивилизаций западного Средиземноморья. Кабильский дом, как и арьежский дом в давние времена, выходит за пределы конкретных судеб формирующих его индивидов. У него есть своя барака, которую может унести с собой умерший глава семьи. Он, безусловно, оказывается в точке пересечения мужских и женских ролей в линьяже и в деревне. Достаточно оснований для того, чтобы предпринять сравнительное исследование представлений о domus в крестьянских культурах с глубинными архаичными корнями, которые вовсю цветут по обоим берегам западного Средиземноморья. Подобный сравнительный анализ не входит в задачу этой книги, являющейся прежде всего монографическим исследованием одной деревни. Но он остается необходимым.
В Монтайю существует социально-экономическая стратификация domus. Мы встречаем дома относительно зажиточные, даже богатые (Бене, Бело, Клерги), и дома бедные, или считающиеся таковыми (Мори, Бай, Тестаньер, Пелисье, некоторые Марти). Последние образуют в деревне, по всей видимости, важное меньшинство. Трудно дать статистику в отсутствие кадастров, но многочисленные тексты позволяют предположить, что разрыв в благосостоянии между скромным имуществом обездоленного человека и наиболее обеспеченным незнатным осталем прихода (то есть домом Клергов) может быть пятидесятикратным. Зажиточные (все относительно!) могут владеть восемью—десятью гектарами земли и лугов на каждый domus, бедные — одним—двумя гектарами или меньше. Эти различия не препятствуют тесным контактам и общению между двумя полюсами, но делают время от времени эти отношения достаточно напряженными. Даже в отсутствие действительной классовой борьбы.
Местные различия в богатстве проявляются через разные признаки. Владение наличными деньгами: немного, совсем чуть-чуть или вовсе нет. Но особенно — владение землей, баранами (несколько десятков овец — основание некоторого достатка; но и на самом низшем уровне почти у каждой семьи, кроме нескольких совсем уж бедных вдов, есть по меньшей мере несколько овец: они обеспечивают безопасность существования хозяйства и минимальное достоинство domus). Другие определяющие критерии: наличие в хлеву быков или мулов и ослов, хотя бы одного животного, используемого для пахоты и перевозки грузов; присутствие в доме служанок и работников; отказ от определения детей в подпаски или в услужение; постройка солье, верхнего этажа дома; большой набор кухонной утвари; наличие запасов: овса, зерна, инструментов. Отсутствие или незначительность этих показателей в каком-нибудь остале является свидетельством прозябания. Ненаследующие дети и незаконнорожденные, постепенно переходящие в статус пастуха или прислуги, вполне могут оказаться, в результате нисходящей социальной мобильности, во главе бедного domus. В любом случае критерии богатства и бедности гораздо более сложны и обширны, чем противоположность, которая, в зависимости от наличия или отсутствия пахотных лошадей, установится на севере Франции между землепашцами-арендаторами и поденщиками. Это географическое различие критериев связано с двумя простыми причинами: крупная аренда как таковая не существует в Монтайю, а с точки зрения значения в сельскохозяйственной деятельности работа на пашне не преобладает над разведением овец. Стоит также напомнить, что пахота осуществляется не тягловыми лошадьми, а быками, мулами и ослами, которые в любом случае характерны для достаточно скромных участков.
На вершине этой стратификации и в центре системы domus, как паук в центре своей паутины, находится господствующий осталь Клергов. Демографически Клерги преобладают в деревне: согласно статистике, пусть и неполной, которую можно извлечь из регистров Жака Фурнье, в Монтайю насчитывается по меньшей мере 22 человека, носящих это имя. «Далеко после Клергов идут Моры (тринадцать), Марти и Бай (по одиннадцать), Бело, Бене, Азема и Мори (десять), Пелисье (восемь), Ривы и Аржелье (семь), Отье и Форы (шесть), Бары и Витали (четыре)»[109]. Но, конечно, этот упрощенный демографический обзор сам по себе ничего не значит. Для того чтобы установить доминирование одного domus, необходимы богатство, влияние, патронажные и «дружеские» связи. Именно те козыри, которых полно у domus Клергов...[110]
Хотелось бы сначала посетить этот domus, чтобы лучше его узнать; ожидая возможных раскопок в Монтайю, мы удовольствуемся взглядом, брошенным на этот дом деревенской кабатчицей Фабриссой Рив. Не имея мер для вина, она решает одолжить одну у своих соседей Клергов. Подойдя к порогу их осталя, она прежде всего видит греющихся на солнце возле двери трех деревенских матрон, важных и благочестивых катарских дам: речь идет о Мангарде Клерг, матери кюре, ее подругах Гийеметте Бело и На Роке (I, 327). Фабрисса входит, поднимается в aula, или общую комнату солье (верхнего этажа), расположенного над небольшим полуподвальным помещением, именуемым sotulum (погреб). В aula кабатчицу встречает Пьер Клерг; в его комнате она замечает на столе пресловутую меру для вина... а также «совершенного» Гийома Отье, который там «скрывался», — не особенно таясь, по правде говоря.
Дом Клергов с его aula, с его солье, с его крытой галереей (III, 58), с его отдельными комнатами — один из самых просторных в деревне. Хорошо обеспечен землей: байль Бернар Клерг, брат кюре и один из членов domus, использует свои собственные земельные наделы, а также участки, конфискованные графом Фуа у крестьян-еретиков из Монтайю; они оказываются ipso facto в руках байля, который получает с них доход. Бернар любит эту сеньорию, или земли Айонского края, которыми он управляет от имени графа, так, как можно любить человека: это его земля; он еще будет с ностальгией смотреть в ее сторону, греясь на солнце на Немецкой башне в Памье, куда его заключила инквизиция (I, 279). Кюре Клерг, со своей стороны, присматривает за всеми землями родни: именно он играет роль защитника интересов племянницы, когда ее муж, Бернар Мале из Прада, покупает землю, принадлежавшую до того Раймону Мале, зятю Раймона Пьера (III, 77). Domus Клергов, несомненно, владеет стадами свиней и овец: Бернар Клерг охраняет свои сады от ущерба, который могут принести его собственные свиньи; оказавшись в тюрьме, он дает четыре настрига шерсти Гарно, сержанту стражи, после чего тот сержант делает все, что хочет Бернар в тюрьме, а Гонория, жена сержанта, дает Бернару ключи от камер заключенных (III, 274, 289). Наконец, у Клергов есть деньги и возможность брать в кредит: байль, чтобы вызволить своего горячо любимого брата Пьера, без колебаний тратит на взятки, причем очень важным персонам, 14000 су[111], что в 28 раз больше, чем плата банде наемных убийц, в 7 раз больше, чем состояние какого-нибудь пастуха, например Пьера Мори, считающего себя богатым, если он заработал 2000 су, в 36 раз больше стоимости дома, или равно цене 1400 овец.
Деньги — еще не все. В случае Клергов, несмотря на их крестьянское происхождение, им сопутствует определенное влияние: Бернар Клерг знает важных людей при дворе графа Фуа, которым он вульгарно дает на лапу (II, 282). Влияние семьи триедино: при графском дворе; в местной церкви; наконец, в деревне и ее ближайшей округе. У кюре Клерга длинные руки. У него большая сила при дворе графа Фуа и в Церкви, — говорит Гийом Мор, — в один прекрасный день он может приказать всех нас схватить и уничтожить; вот поэтому я и покинул королевство Францию и отправился в Пучсерду (II, 171—172). За пределами графства Фуа, сателлита французского королевства, влияние Клергов распространяется вплоть до Каркассона, где инквизиция их использует, а иногда и слушает. Если ты отправишься к инквизитору в Каркассон, чтобы признаться в злых делах (вымышленных), о которых я тебе говорил, — внушает Бернар Клерг Бернару Бене, — я заплачу за всю дорогу и добьюсь, чтобы этот инквизитор отменил ношение желтых крестов, на которое ты был когда-то осужден (I, 404). Влияние регионального масштаба сопровождается властью в своей местности: за свое могущество Пьер Клерг получил прозвище маленького епископа Айонского края (III, 182). Клерги богаты и имеют большую власть в Айонском крае, — заявляет Пьер Мори (III, 193). И в самом деле, кюре долгое время играл роль честного маклера в отношениях между Каркассоном и Монтайю: он использовал свои связи «внизу», чтобы защитить свою клиентелу «наверху»{95}. Таким образом он сумел укрепить и развить свое могущество в двух направлениях: Вот уж двенадцать лет назад или около того, — рассказывает Гийеметта Бене в 1321 году, — как Арно Клерг, бастард Гийома Клерга, что приходится братом кюре[112], явился ко мне домой по просьбе кюре. Он мне сказал:
— Завтра кюре к тебе зайдет, чтобы передать вызов в Каркассон, где Инквизитор сообщит тебе приговор к тюремному заключению. Кюре велел сказать, чтобы ты нашла причину не спешить в Каркассон; а потому ложись завтра в постель и скажись больной; говори, что упала с лестницы и притворись, будто у тебя все переломано. Иначе быть тебе в тюрьме.
И вправду, на другой день, когда кюре пришел со свидетелями, я была в кровати и сказала ему:
— Я упала с лестницы. У меня все переломано!
Вот как он нашел мне оправдание!
Это благородство Пьера Клерга не предотвратит осуждение Гийеметты Бене на вечное заключение, кандалы, хлеб и воду впоследствие (I, 534). Но в тот момент оно как-никак предоставляет женщине, свойственнице Бело, которые приходятся свойственниками Клергам, двенадцать лет жизни на свободе; таким образом, кюре время от времени нарушает требования инквизиции, представителем которой в деревне он тем не менее является. Не лучший ли это способ выступать в роли защитника и поддерживать свое могущество? Мнение пастуха Пьера Мори, осужденного и преследуемого всеми возможными властями, на этот счет однозначно: Да коли б кюре Монтайю захотел меня сцапать, он бы это сделал давным-давно! Он как-то пришел собирать десятину в дом моего отца и увидел меня там, и говорил со мной, а ведь не велел арестовать[113].
Скомпрометированные некогда своим катарством, Клерги составляют тот самый domus на «тучных мулах» (II, 58) и при толстой мошне, который сумел в течение долгих лет «оставаться при своих» и добиваться того же для друзей; но, в конце концов, они проиграют эту опасную игру.
Власть дома Клергов в деревне предполагает сложные, неоднозначные отношения с местными крестьянами: семья стремится выглядеть стоящей гораздо выше, чем все domus мужичья, населяющего округу. Впрочем, все и завершается ссорой Клергов с остальными семьями. Когда я была больная в Вариле, — рассказывает Беатриса де Планиссоль, — кюре пришел меня повидать. Он сказал мне:
— Всех людей из Монтайю я крепко держу на крючке благодаря инквизиции.
Тогда я возражаю ему:
— Как случилось, что вы преследуете добрых христиан (еретиков), тогда как раньше вы их столь любили?
— Я не изменился, — ответил мне кюре. — Я по-прежнему люблю добрых христиан. Но я хочу отомстить мужичью из Монтайю, которое меня оскорбило, и я буду мстить так, как только смогу. А потом уж я сумею договориться с Богом (I, 239).
Слово «крестьянин», или «мужичье» (rusticeï), считается в Монтайю оскорблением, — а между тем в деревне живут лишь пастухи и земледельцы. Один умирающий из Айонского края, желая оскорбить священника, который принес ему причастие, величает его именно в этом стиле подлым вонючим мужиком (I, 231). Говоря в своей беседе с Беатрисой о своих земляках из Монтайю как о мужичье, кюре хочет одновременно очернить их и противопоставить своей собственной семье...
Пустая трата времени! Domus Клергов связан с другими domus прихода тысячью нитей, он плоть от их плоти. Клергов тесно соединяют брачные связи, или двоюродное родство, или и то и другое сразу, с семьями Бене, Бело, Рив, Марти, Лизье, Фор. И не будем забывать о «мимолетных связях», в которых были замечены разные лица мужского пола из семьи Клергов, весьма активные в этом отношении; в их число входит, всегда первый и в этом деле, как и во всех других, сам кюре Пьер. Чуть не все женщины Монтайю, от самой горемычной до вдовы шателена, прошли через это: они любили и ценили Клергов, вычесывали у них вшей[114]. Эти кровные, брачные и любовные связи обеспечили семье, в период ее расцвета, а потом заката, столь необходимые поддержку и сообщничество. Что не исключало в дальнейшем жестокой вражды и конфликтов с некоторыми domus, как, например, с домом Бене, несмотря на то, что он косвенно связан с Клергами благодаря серии браков.
Кроме того, основное сообщничество: ересь. До своих финальных предательств, вызванных местью, а не сменой воззрений, Пьер Клерг был столпом катарских идей, которые он поддерживал наряду с мужчинами из других влиятельных домов. О, если бы все кюре мира были такими же, как в Монтайю! — вздыхает в 1301 году Гийом Отье (I, 279), добавляя, что всем из domus Клергов можно полностью доверять. И в самом деле, в годы бурной юности Пьер и Бернар Клерги дали несомненные доказательства своей верности ереси; свидетельство Гийома Мора на этот счет однозначно. Гийом Мори рассказывал мне вот что: как-то ночью, когда в Монтайю велено было (инквизицией) сжечь дом Арно Фора, кюре распорядился вывести из дома Бело двух еретиков, которые там оказались, и помог им скрыться в кустарнике (barta), то место называют Алакот (II, 173). В другой раз, если верить россказням Алазайсы Форе, Пьер Клерг караулил в месте, называемом Паредета, чтобы не произошло ничего опасного, пока Прад Тавернье, переодетый в бродячего торговца кожей и шерстью, «еретиковал» умирающего из Монтайю (I, 415—416). Алазайса Азема, в свою очередь, раскрывает давние проступки Бернара Клерга (I, 317). Этот Бернар, — говорит она, — собирал зерно для десятины. Он положил часть собранного им зерна на крышу дома Раймона Бело, — крыша там очень низкая. И он сказал Раймону Бело отдать это зерно еретикам. Богатство, семейные связи, ересь, власть — таковы четыре столпа, на которые опирается влияние Клергов в Монтайю. Их власть в округе институциональна: Пьер Клерг является деревенским кюре; его деятельность как такового оказывается в известной степени ущемленной за счет большого количества нецерковных дел, в которые он регулярно вмешивается. Любовницы-хронофаги поглощают значительную часть времени и сил, которые Пьер должен был бы, при нормальном ходе вещей, отдавать воспитанию своей паствы. Тем не менее, при поверхностном взгляде Пьер — весьма добросовестный священник: он исповедует, произносит, даже отягощенный смертным грехом, проповеди по воскресным и праздничным дням, присутствует на епархиальных синодах, собирает десятину... Наконец, он один из немногих грамотных людей в деревне, чуть ли не единственный; один из редких обладателей книг — не у него ли есть народнолитургическо-катарский календарь, одолженный ему братьями Отье (I, 315)? Он выполняет даже некоторые функции нотариуса: берет на хранение важные пергаменты, как, например, тот, что касается приданого его подруги Беатрисы. Он, кроме того, является официальным представителем каркассонской инквизиции и использует эти полномочия во благо и во зло, защищая и уничтожая. «Оценка», выставляемая ему в этой местности, отнюдь не во всем отрицательная: спустя долгие годы Беатриса сохранит о нем память как о хорошем и знающем человеке, которого (достаточно долго) считали таковым в округе (I, 253).
Два старших Клерга, Пьер и Бернар, сумели овладеть в Монтайю двумя мечами, светским и духовным. Если Пьер — кюре, то Бернар — байль. В этом качестве Бернар работает рука об руку со своим братом Пьером (оба занимаются, в разных случаях, сбором десятины); в качестве байля Бернар выполняет функции судьи и сборщика налогов графства (поскольку граф Фуа, обладающий высшей политической властью, является также сеньором деревни). Если Пьер de facto оказывается приставом инквизиции, то Бернар от имени графа обладает полномочиями мирового судьи и комиссара полиции: он арестовывает виновных, он конфискует, при соответствующем приговоре, их скот. Можно и не упоминать о том, что братья Клерги — Пьер, Бернар, а также Раймон — находят в этой сфере множество возможностей поддержать друг друга: все трое используют сеньорию и даже шателению в своих собственных целях. Раймон Клерг берет в сопровождающие вице-шателена Монтайю, Жака Альсана, чтобы поймать в Пюиморанских Пиренеях, на Педоррском перевале, Гийома Мора — личного врага, ставшего врагом семьи (II, 176). Двум охотникам не улыбнулась удача: на перевале они находят дичь лишь в лице осужденного пастуха Пьера Мори, которому благородно позволяют скрыться, «позаимствовав» у него кое-какие припасы. Точно так же во время большой облавы инквизиции в августе 1308 года, Пьер Клерг немало сделал для того, чтобы заключить в крепость Монтайю всех жителей своего прихода старше 12 или 13 лет, которых он потом выборочно освобождал (III, 82). В своем приходе Пьер — человек замка, и он использует этот замок в своих личных хитроумных целях, вплоть до того, что в результате естественного хода вещей супруга шателена, или скорее бывшая супруга шателена, в свою очередь становится женщиной Пьера — на краткое время сожительства.
Сеньория, функции байля и шателена используются в крестьянской среде поочередно Клергами и их соперниками в деревне. И те и другие стремятся контролировать эти институты для достижения своих собственных целей. Когда после 1320 года звезда Клергов начинает меркнуть, их враги, в числе которых Пьер Азема из Монтайю (кузен епископа Фурнье), Раймон Триль (викарий Монтайю и Прада) и Бернар Марти (консул Монтайю), в свою очередь используют разящий меч местной шателении, направляя его против Клергов и против их друзей или приживальщиков (I, 406). (Отметим, что это единственный раз, когда в наших источниках упоминается существование в Монтайю консула{96}. Консулат, который в принципе должен создаваться «муниципальным» собранием глав семейств, конечно, существует в нашей деревне, но появляется поздно и играет лишь незначительную роль.) Итак, мы видим Пьера Азема, простого крестьянина, приказывающим наместнику графского шателена бросить в крепостную темницу Бернара Бене, невольного и временного союзника Клергов.
Наместник шателена ведет себя в данном случае как послушная кукла; Пьер Азема бесцеремонно отдает ему распоряжения и не спрашивает ни у кого позволения, чтобы конфисковать скот Бене под графскую руку (I, 395—396).
Эти подробные штрихи представляют немалый интерес: они освещают лучше, чем теоретические рассуждения, некоторые аспекты «классовой борьбы» или, точнее, «борьбы группировок» в Монтайю. Для различных деревенских кланов, в числе которых фигурирует domus Клергов, проблема заключается совсем не в том, чтобы бороться против господства сеньории или шателении как таковых. Задача в том, чтобы использовать (иногда поочередно) местные полномочия сеньории, байля и шателена и раздавить соперничающий клан в деревенском сообществе. Сеньориальная графская власть в этих условиях является не столько олицетворением господства, сколько ставкой в борьбе: все стремятся контролировать ее местный уровень, чтобы добиться победы собственной группировки.
Я описал дом Клергов и показал его положение в «системе domus» Монтайю; мне остается теперь лишь прояснить в нескольких словах его «человеческую составляющую». Прежде всего мы сталкиваемся с проблемой титулатуры и руководства: после смерти патриарха Понса Алазайса Азема называет domus Клергов домом сыновей Понса Клерга (I, 315). Кабатчица Фабрисса Рив говорит о доме кюре и его братьев (I, 327). Алазайса Форе, сестра обращенного Гилабера, говорит дом Бернара Клерга (I, 413). Раймонда Арсан, служанка Бело и один из наших лучших информаторов, равно использует два выражения: дом Бернара Клерга и его братьев или люди из дома кюре. Итак, domus Клергов управляется двоими сразу: братья Пьер и Бернар теоретически равны в качестве лидеров, но один из них, если можно так сказать, немного более «равен», чем другой. Доказательство: когда Пьер Клерг умирает, его брат Бернар, любивший его и охотно признававший его превосходство, призывает брата: Мой бог, мой повелитель, мой властелин (II, 289).
Сильная взаимная солидарность членов дома Клергов не означает, что между ними всегда царило единство мысли или даже полное доверие. Сам патриарх Понс Клерг, старый катарский фанатик, в конце концов возмутился разложением и доносительством своего сына Пьера. Кюре внушает Раймону Мори идею вернуть в Монтайю его сына Пьера Мори, давным-давно изгнанного за ересь и другие «преступления». Узнав об этих речах Пьера Клерга, старый Понс приходит в неописуемую ярость и предупреждает Раймона Мори: Нисколько не верьте словам этого предателя-кюре, — говорит он в не очень лестных для своего потомства словах, — и скажите вот что Пьеру Мори: если ты на перевале Семи братьев (недалеко от Монтайю), беги до перевала Мармара, если ты на перевале Мармара, беги до самого перевала Пюиморан, туда, где заканчивается епархия Памье; да и там не оставайся, беги еще дальше (II, 285— 289). Узнал ли Пьер Клерг об этой вспышке гнева своего отца? Если да, он не выказал обиды и позднее рассматривал отцовский труп как вместилище удачи своего domus, поскольку приказал срезать волосы и ногти, чтобы сохранить в доме «звезду или добрую удачу его domus». К своей матери Мангарде Пьер Клерг испытывает нежную привязанность, одновременно катарского и католического свойства! И пусть деревенские кумушки Алазайса Азема, Гийеметта «Белота» и Алазайса Рив говорят (I, 314), возвращаясь с погребения Мангарды, что она разродилась дурным пометом щенков и наплодила сыновей-негодяев, — Пьера это ничуть не заботит. Моя мать, — заявляет он Беатрисе, — была доброй женщиной. Ее душа на небесах. Ведь она сделала много хорошего «добрым христианам» и отправляла передачи с едой еретикам Монтайю, заключенным в тюрьму, например, старой На Роке и ее сыну Раймону Року (I, 229). Эта преданность катарской памяти своей матери не мешает кюре поставить на двух лошадей сразу и похоронить Мангарду подле алтаря Девы Марии в часовне Карнесской богоматери в Монтайю, которая является местом паломничества (III, 182). Все это, несомненно, для того, чтобы душа Мангарды могла, находясь поблизости, воспринять поток благодати, который непрерывно источает этот алтарь. Это просто стыд, что такая женщина там похоронена, — заявляет Пьер Мори, который с симпатией вспоминает еретическое прошлое Мангарды. Эмерсанда Марти, другая еретичка из Монтайю, добавляет, как это ни парадоксально: Если бы епископ Памье знал о прошлом (еретическом) досточтимой матушки кюре, так он велел бы выкопать ее труп и выбросить его из церкви, где она похоронена (там же). Пьер Клерг — хороший сын и плохой священник: он прежде всего заботится о связанном с культом Марии престиже для могилы своей матери и ничуть не смущается теологическими противоречиями. Он, естественно, гордится тем, что похоронил Мангарду возле алтаря Девы Марии, но в то же время он заявляет Беатрисе: Мария вовсе не Богоматерь; она лишь вместилище телесное, «осененное» Иисусом Христом (III, 230).
Впрочем, Пьер зайдет очень далеко в своей нежной верности памяти матери: он возьмет себе в качестве конфидентки, постоянной помощницы по уничтожению вшей и, при случае, любовницы Раймонду Гийу, которая при жизни Мангарды искала у нее вшей и была обращена старухой в катарскую веру.
Будучи в добрых отношения с отцом и матерью, несмотря на случайные стычки, остаются ли сами братья Клерги дружными «как пальцы на руке»? Проявляются иногда внешние признаки трений среди братьев. Когда Бернар Клерг хочет дать зерна еретикам, он таится от других братьев или от кого-то из них (всего насчитывается четверо братьев Клергов, сыновей старого Понса [I, 375]). Но это скорее второстепенный эпизод, чем что-то серьезно компрометирующее глубинное единство domus, опирающееся на его людей и на некоторых верных членов линьяжа, в числе которых особенно выделяется Бернар Гари из Ларок д’Ольмеса: этот преданный племянник, цельная натура, приходит на помощь Клергам в сложных обстоятельствах, сопутствующих их падению (I, 396).
Это падение замыкает долгий период могущества. Поначалу, около 1300 года, Пьер и Бернар Клерги прочно держатся на своих должностях кюре и байля. Будучи местными представителями братьев Отье, они, вместе с другими своими братьями, остающимися на втором плане, являются защитниками деревни, пораженной ересью. Сами еретики, — в большей или меньшей степени — два брата поддерживают хорошие отношения с католической церковью нижних земель и мастерски ставят на двух лошадей сразу. Бернар собирает десятину для римской церкви и передает часть ее катарам: его левая рука не ведает, что делает правая. Что до Пьера, то он неплохо себя чувствует и в приходской церкви, и в катарских домах, а также добился видного места в деревенском «свете» за счет своей связи с бывшей супругой шателена (см. ниже). Его интеллектуальный престиж подтверждается учеными контактами с Отье и наличием при нем ученика, которому он, как предполагается, должен давать уроки (I, 243, 279). Этот молодой человек по имени Жан симпатизирует катарству. Клерг использует его для передачи любовных записок и чуть ли не для того, чтобы держать свечку во время встреч кюре с Беатрисой де Планиссоль.
Но это безопасное положение господства становится трудно сохранить. Каркассонская инквизиция постоянно присматривает за Монтайю; дом Клергов, по крайней мере внешне, а то и по сути, должен решить: либо разойтись в той или иной мере с ересью, либо погибнуть вместе с ней. А потому Пьер и Бернар изменят альбигойским воззрениям, которые они уже и разделяют-то не больше, чем наполовину (в таких случаях человек всегда оказывается ренегатом в глазах секты и поумневшим в своих собственных). Кроме того, возможно, что после 1300 года Пьер Клерг приобрел отвратительную склонность к доносительству. Сразу после смерти его матери и задолго до приключения с Беатрисой катарские кумушки из деревни, с их острыми языками, уже обвиняли своего кюре в «уничтожении всей округи». Во всяком случае, в течение 1300-х годов еретическое и крестьянское сообщество Монтайю заметило, что оно пригрело на груди змею. Открывается новый Клерг: впечатляющий портрет, предоставленный памьескими писцами, восстанавливает вплоть до последней бородавки облик зрелого человека, набитого спесью, похотью, жаждой мщения и по местным вкусам весьма колоритного.
По поводу грандиозного предательства Пьера Клерга существуют две версии: его собственная, о которой речь пойдет дальше, и версия преданных им людей, которые также являлись свойственниками, а многие долгое время и друзьями. Я имею в виду Мори, Бело, Бене и даже Моров. Выжившие члены этих гордых горских семей единогласно обвиняют кюре и весь его domus в том, что они «переметнулись» и целиком и полностью превратились в местное орудие инквизиторов (I, 405). Гийом Бело как-то высказал это без обиняков Раймонде Арсан во время одной из встреч в местечке под названием Ла Кальм: Те, что из дома кюре, и сам кюре, подсказывают сеньору каркассонскому инквизитору имена многих жителей Монтайю. Давно уж пора, чтобы люди из дома кюре были брошены в застенок (как бывшие еретики), столь же глубоко, что и другие жители Монтайю (I, 375). И в самом деле — Пьер Клерг, бывший катар, еще остающийся в глубине души наполовину альбигойцем, не щадит своих прихожан: члены дома Моров, враждебного Клергу, добрыми заботами кюре были оставлены гнить в темнице или изгнаны в Каталонию... Понс Клерг пытается оправдать позицию своего сына настойчивыми требованиями сотрудничества с Францией (II, 171); и действительно, Пьер Клерг предстает коллаборационистом{97} в полном смысле этого слова, презираемый частью своих соотечественников. С основанием или нет, он считает, что ограничивает разрушение, спасая своих друзей и клиентов от прямых или косвенных ударов державы-колонизатора и каркассонской инквизиции.
Именно на этом фоне вырисовывается и разыгрывается трагедия августа 1308 года: приложивший руку к этому делу Клерг наблюдает за тем, как сбиры{98} инквизиции организуют облаву на его паству (I, 373, прим. 158). Все жители Монтайю мужского и женского пола старше 12—13 лет (возраст приблизителен) оказываются под арестом. Возможно, история началась с признаний Гайярды Отье, жены еретика Гийома Отье, которую инквизиция допрашивала с Великого поста 1308 года. Решающую роль сыграли разоблачения, сделанные племянниками Пьера Отье: «Эти племянники, которые звались де Родес, были родом из Тараскона. Один из них был доминиканцем в Памье». Сама облава была драматична донельзя: агентов инквизиции возглавлял грозный Полоньяк; ему не составило никакого труда взять «за дела еретические» всех обитателей Монтайю старше означенного возраста: они находились вместе, собравшись по случаю праздника Девы Марии, очень популярной в приходе. Там одновременно чествовали, не опасаясь впасть в противоречие, Деву Марию и катарского Бога. Большая часть местных пастухов спустилась в Монтайю после окончания пребывания на летних пастбищах. Пьер Мори, на свое счастье, остался на перевале Керью: разносчик муки вовремя сообщил ему, что вся деревня оказалась за решеткой (I, 373, прим. 158). Несколько женщин из Монтайю сумели ускользнуть, неся хлеб на голове и выдавая себя за поденщиц родом из других мест.
Счастливчики и беглецы отправились жить в Испанию, в пограничные каталонские или сарацинские земли{99}. Деревня в одночасье превратилась в республику детей и овец. Взрослые и подростки из Монтайю оставались сначала заключенными в крепости, потом были отправлены в каркассонский застенок; некоторые были сожжены на костре, другие долгое время оставались в общих камерах, женской и мужской, имея возможность получать в тюрьме продуктовые передачи от семьи (victualia).
Остальные пленники были быстро отпущены: инквизиция позволила им вернуться в Монтайю, чтобы отныне жить там под одновременно защищающей и зловещей сенью клана Клергов. Деревня, или то, что от нее осталось, оказалась волей-неволей объединена вокруг своего кюре, стареющего и перемежающего распутство с наушничеством. Искалеченная Монтайю стала приходом желтых крестов, знаменитых нашивавшихся на одежду крестов, которые еретики должны были носить, как евреи шестиконечную звезду. Пьер Клерг воспользовался обстоятельствами, чтобы свести некоторые старые счеты со своими врагами Морами, попавшими в облаву. Мангарда Мор вдруг решилась заявить, что прошлое кюре не так уж белоснежно в том, что касается ереси, — мы знаем, что из этого вышло.
В глазах Пьера Клерга, а не его жертв, картина выглядит, естественно, несколько менее трагично. Он не считает себя ренегатом, — скорее мстителем и орудием возмездия, стоящим на страже своих интересов. Как раз около 1308 года, когда дважды вдовая Беатриса тяжело болеет в Вариле (I, 234, 239), Пьер в последний раз навещает свою бывшую любовницу по дороге на епархиальный синод: для него она остается нежно любимой подругой. Он садится на ее кровать, спрашивает о здоровье (очень плохом) и о состоянии ее сердца, берет за руку и гладит ее. Беатриса говорит ему о беспокойстве, которое гложет ее по поводу их еретических бесед, имевших место в прошлом. Она признается, что из страха ни разу не осмелилась исповедаться священнику в этих разговорах минувших лет. Потом она набирается смелости и спрашивает у кюре, почему он теперь преследует своих бывших друзей — еретиков. Он отвечает очень конкретно (см. выше подробности беседы): «Я по-прежнему люблю добрых христиан (еретиков), но я хочу отомстить мужичью из Монтайю, которое меня оскорбило».
И чтобы показать свое упорство в катарской вере, ничуть не пострадавшее от его доносов в Каркассон, Пьер повторяет Беатрисе одну из максим, которую он уже проповедовал в эпоху их любовной связи (I, 226, 234, 239). Один лишь Бог, — говорит он молодой женщине, — может отпустить грехи, и у тебя нет нужды в исповеднике.
За восемь лет до этого, когда он исповедовал катарскую ересь, но еще не очень наушничал, кюре заявлял той же Беатрисе чуть более развернуто: Есть одна лишь истинная исповедь — та, что обращена к Богу. Он ведает грехи до того, как они совершены, и Он может их отпустить. Сравнение этих высказываний, сделанных с разницей в восемь лет, имеет очень важное значение: в 1308 году Клерг был более чем когда-либо «двойным агентом». Но в душе он оставался еретиком.
Будучи, вопреки самому себе, иноверцем, Пьер Клерг хотел по-прежнему оставаться лидером и патроном своих клиентов в деревне и ее округе. И здесь также, несмотря на оговорки, связанные с тяжелыми временами, его установки после 1308 года те же, что и до того. Даром или за плату, в зависимости от ситуации, Пьер играет роль защитника некоторых людей из своего края по отношению к каркассонским властям. Однажды, когда кюре греется на солнце перед своей церковью, Фабрисса Рив приходит к нему объявить или заявить о недавно имевшей место «еретикации» находящейся при смерти Алазайсы Бене (I, 324).
Пьер подскакивает на месте: Замолкни, замолкни, ты сама не знаешь, что несешь. В округе нет еретиков, а если бы были, их сразу же отыскали бы.
Ошарашенная Фабрисса, если верить ее словам, идет на исповедь к брату-минориту, который в свою очередь реагирует изумлением и непониманием:
— А куда ж тогда смотрит ваш кюре? — спрашивает он Фабриссу.
Тут же братья-минориты обращаются к Пьеру Клергу: Весь ваш приход полон еретиков.
— Не знаю ни единого, — без тени улыбки отвечает кюре в тот самый момент, когда один «совершенный», бросающийся в глаза, как белый волк, расхаживает по Монтайю!
На этом история закончилась. Пьер Клерг манипулирует каркассонской инквизицией, донося лишь на личных врагов его клана; она пребывает в неведении и ей в голову не приходит вызвать Фабриссу Рив.
После облавы 1308 года Пьеру Клергу становится непросто играть роль защитного экрана и спасителя по отношению к тем своим друзьям, клиентам или друзьям друзей, кто погряз в ереси.
Но он не отказывается от своей миссии избавителя и заступника. Дважды, как мы видели, Пьер Клерг и люди из его domus позволяют скрыться осужденному Пьеру Мори и даже предупреждают его![115] Еще в 1320 году, в двух шагах от своей гибели, Пьер добивается снятия желтых крестов с Гийома Мондона из Акса[116], взяв за это сто турских ливров серебром: еретики, владеющие «денежным крючком», всегда могут рассчитывать на благожелательное внимание со стороны кюре.
Но инквизиция пожирает собственных детей даже тогда — и особенно тогда, — когда они двоедушны, как Пьер Клерг. В 1320 году Жак Фурнье наносит последний разящий удар. В этот раз выкурены из своих самых надежных укрытий все бывшие еретики Монтайю, даже те, что маскируются под защитников церкви. Банду Клерга постигает та же участь, что и тех, на кого она доносила во времена, когда стремилась покрывать друзей и защищать собственные интересы. Два клана, агонизируя, рвут друг друга на части и делят между собой Монтайю. Клан Азема—Гилабер (представленный в данном случае Алазайсой Форе, урожденной Гилабер) стремится погубить клан Клергов: Алазайса обвиняет Эсклармонду, жену Раймона Клерга, в том, что она присутствовала при «еретикации» Гийома Гилабера. Клерги, со своей стороны, пускаются во все тяжкие: кюре Пьер, находясь в тюрьме, куда его наконец определил Жак Фурнье, стремится использовать свое по-прежнему действенное влияние на каркассонскую инквизицию. Он манипулирует родней, оставшейся в деревне, бедным Бернаром Бене, добиваясь от него лжесвидетельства против Гилаберов—Азема. Лжесвидетельствуй, или тебя сожгут. Лжесвидетельствуй, или тебя потащат связанным в Каркассон, — говорят Клерги Бернару Бене, на которого небезуспешно давят, с другой стороны, и Азема. На протяжении этого финального эпизода девизом семьи кюре остается «Все за domus, domus за всех»; пусть лучше хуже будет другим, чем нам[117]. Тщетные усилия: все братья Клерги поочередно сгниют и умрут в тюрьме. По крайней мере Пьер Клерг, по неизвестным нам причинам, до самого конца хранил молчание. Этот человек, знавший так много, слишком много, умер, не сказав ни слова... или же писцы не зафиксировали то, что он сообщил епископу. Хотелось бы верить, что кюре «не раскололся», как многие другие несчастные жертвы инквизиции.
Падение этого лидера, громогласного горца, чей бойцовский характер так отличал его от вульгарного доносчика, — это падение гигантского дерева в лесу. Дровосек от инквизиции Жак Фурнье, которому суждено стать папой, встретил в лице приходского кюре достойного противника. И, в конечном счете, не столь уж и аморального.
В качестве логичного завершения рассказа о системе domus мы дали описание деятельности дома Клергов и банды Клергов; это приводит нас к более общим заключениям по поводу природы и осуществления власти в Монтайю. Такие концепции, как сеньориальная или феодальная зависимость, остаются в этом отношении в известной степени применимыми, поскольку люди и деревня находятся в системе сеньориальных, графских и десятинных обязательств, охватывающих целиком их микрокосм. Однако в масштабах деревни и ее повседневной жизни одежка из этих концепций оказывается великовата: та сфера в Монтайю, где власть осуществляется и передается «вниз», находится, если можно так сказать, гораздо ниже уровня феодальных и сеньориальных структур. Официальными, разумеется, являются иерархические отношения, связывающие байля как представителя сеньора графа с жалкими подданными последнего, а также связывающие кюре, в этом его качестве, с его прихожанами. Но эти разнообразные связи, сеньориальные и клерикальные, мало значили бы, не опирайся они на отношения дружбы, клиентелизма и родства (последние сопровождаются противоречивыми отношениями вендетты и вражды). Domus Клергов находится на пересечении всех этих связей: не будучи ни знатными, ни сеньорами, люди из этого дома удерживают функции байля и кюре; одновременно они играют роли друзей, любовников, патронов, крестных или влиятельных родственников по отношению ко многим жителям деревни, а также роли притеснителей и врагов для другой части населения. Бернар Клерг и особенно Пьер Клерг долго будут править Монтайю благодаря связанным с ними родством или браками домам, благодаря тем, кто им верен и предан. Но в подследственной деревне власть слабеет в той же мере, что и разлагает. Местные враги клана, долгое время терпевшие поражение, в конце концов в свою очередь получат возможность прикончить Клергов. Между тем во время своей золотой эпохи кюре создал в своем приходе — а то и во всем Айонском крае и Сабартесе — настоящую мафию из друзей, родственников, кумовей и любовниц[118]. Пьер Клерг оказывает услуги, он защищает земляков от каркассонской инквизиции, агентом которой является; впрочем, его «услуги» могут заключаться в простом бездействии: в отдельных случаях Пьер Клерг ограничивается тем, что не доносит инквизиции на некоторых людей. Ненанесение ущерба в этой ситуации может быть столь же ценным, что и конкретное благодеяние. С помощью взятки кюре добивается снятия желтых крестов с одного еретика; он же ставит перед некоей женщиной «вопрос о доверии»: переспишь со мной, или ты у меня отведаешь луку (мы сказали бы сегодня «будешь локти кусать»), иными словами — выдам тебя каркассонской инквизиции (I, 279; III, 391).
Пьер Клерг, при поддержке своего domus, оказывается в положении честного маклера или, точнее, небескорыстного посредника на стыке двух систем. С одной стороны — система политического и духовного авторитета, базирующаяся на сеньориальной, феодальной, церковной, графской власти; мы видели, что она характеризует «внешнее» общество с его региональной иерархией. Эта система полицентрична, она включает графа Фуа, каркассонскую инквизицию, поверенных французского короля и, наконец (к несчастью Клергов, умевших очень хорошо договориться с тремя перечисленными властями), — епископа Памье: Жак Фурнье сможет устоять перед интригами кюре. Эта иерархическая и вертикальная система обладает своими средствами наказания и угнетения, которые могут уничтожить Монтайю. С другой стороны, рядом с ней пребывает скорее «горизонтальная», чем «вертикальная» система родства, кровных и братских связей, дружбы-вражды или любви-ненависти, которая группирует domus деревни и управляет их взаимными отношениями внутри Монтайю. Взаимодействие, всегда хрупкое и опасное, между двумя системами, местной и региональной, осуществляется Клергами во главе с кюре: осталь Клергов обеспечил себе, таким образом, стратегическую позицию на этом стыке, получая преимущества, богатство, престиж и власть; но эта позиция опирается на нестабильное равновесие и чревата опасностями.
Будучи посредниками между деревенским сообществом и «внешним» обществом, Клерги в свою очередь нуждаются в высокопоставленных посредниках и защитниках, которые обладают доступом к высшим властям общества земли Фуа, увенчанного графским двором, епископством, инквизицией. Нам известны лишь немногие из этих посредников высокого ранга: в большинстве случаев, пусть и не всегда, речь идет о местной знати, о священниках, судьях и прево сеньории. Именно эту цепочку высоких покровителей безуспешно пытался задействовать Бернар Клерг, раздавая взятки во время заключения кюре...[119]. Почти везде в пиренейской или предпиренейской Окситании подобные мафии из кюре, байлей, мелких сеньоров и богатых крестьян, друзей друзей, также стремятся — и порой успешно — провалить мероприятия инквизиции и ослабить франко-церковный гнет.
Успех этой борьбы лишь частичен: отношения между системой дружеских-родственных-клиентских связей, царящей в деревне Монтайю, и столь же «клиентской» системой, опирающейся на политическую власть и господство церкви, представляющей «внешнее» общество, натянуты до предела[120]. Слишком велико расхождение ценностей крестьян-катаров и горожан-католиков.
Настолько же существенна и география антагонизма: Каркассон и Памье против Монтайю и Сабартеса. Эта пространственная близость делает опасность катаклизма неизбежной. Монтайю, которая далеко не является незыблемой целостностью, вынуждена использовать все ресурсы, чтобы окружить себя секретами и миражами, созданными под руководством жульнического и изворотливого клана Клергов, чтобы защититься от ударов извне; в конечном счете система или, точнее, связка между системами, распадется. Но историк аграрных обществ легко идентифицирует в других местах и в иные времена более мирные ситуации: тот или иной посредник может там без особого труда управлять на протяжении своей жизни отношениями между возглавляемой им деревней, с одной стороны, и властями «внешнего» общества — с другой (около 1750 года последние в отношениях с сельским посредником типа Эдма Ретифа могут быть представлены интендантством, настоятелем храма и иезуитским или янсенистским клиром{100}).
В некоторых случаях роль посредника между деревенским сообществом и внешними властями может играть знатный сеньор. Это случай сира де Губервиля в Нормандии: пример, по-видимому, характерный для мелкой сельской знати в Бокажах, укоренившейся на землях запада Франции и выполняющей там важные для сообщества функции. Но более вероятным или более распространенным (с учетом того, что статистические подсчеты, подведомственные количественной истории, по данному вопросу отсутствуют[121]) представляется выполнение функций местного лидерства, патронажа и покровительства посредниками, находящимися на уровне социальной иерархии ступенью ниже знати и сеньоров. Среда сельских кюре, далеко не всегда столь живописных, как Пьер Клерг, и группа сеньориальных чиновников (прево на севере Франции и байль на юге) наверняка поставляли во множестве сельских лидеров и местных патронов того же рода, как и те, о ком шла речь. Крестьянские восстания XVII века (например, новых кроканов в 1636 году или босоногих в 1639 году{101}) вспыхнут как раз тогда, когда эти местные лидеры, осознавшие свою ответственность, порвут с «внешним» обществом: с оружием и припасами они уйдут, в сопровождении своих крестьянских клиентел, в лагерь восставших.
Возвращаясь к конкретному случаю Монтайю, заметим, что ни знать, ни сеньория как таковые «не в курсе» тонкостей осуществления необходимых ролей посредника и горского лидера. Более того, сама шателения является оспариваемым объектом местных столкновений; бывшая супруга шателена выступает в роли предмета роскоши, которым владеет лидер-кюре, извлекая из этого и удовольствие, и престиж. Наконец, остальная знать региона слишком удалена, слишком отделена или имеет слишком небольшое значение для того, чтобы стать проводником сельского сообщества на грозящей гибелью границе с «внешним» обществом[122].
В напряженной ситуации, характерной для Монтайю, борьба между семьями за удержание функций лидера и посредника предполагает, со стороны кандидатов на этот пост, настроенность на серьезную конкуренцию, «открытые и тайные стратегии нападения», «мгновенное создание и разрушение коалиций богатства и власти»[123].
Тернистое восхождение и окончательный — или псевдоокончательный — крах дома Клергов является великолепной иллюстрацией подобного типа поведения. Борьба за власть или за доступ к власти в Монтайю не опирается ни на буржуазные ценности сбережений или аскетического труда, ни на принцип грошовой экономии или одержимость накоплением монет. Она скорее предполагает способность к нападению, к вероломству, к развалу коалиций; тому, кто захватил власть в Монтайю, она приносит сладостные, но недолговечные плоды, которые всегда могут быть отняты. Безусловно, лучше господствовать в деревне, чем быть последним подпевалой в городе или большом селении. Лучше быть первым в Монтайю, чем вторым в Памье или третьим в Тарасконе-на-Арьежи. Но в маленьком приходе Айонского края Капитолий ближе, чем где-либо, к Тарпейской скале{102}, и власть очень скоро, около 1321 года, перейдет в другие руки. Во всяком случае, на какое-то время.
Совокупность domus, которые до сих пор были объектом моего внимания, большей частью входит в классический мир оседлых земледельцев. Но наши исследования не могут ограничиться анализом земледельческого сообщества — само по себе оно не является единственной основой подлинной Монтайю. В пиренейской деревне числятся также ведущие тяжелую жизнь дровосеки: одновременно они же отчасти земледельцы и даже пастухи. Но ересь почти не заражает их группу, вследствие этого они мало интересуют инквизицию, а в результате мы мало что о них знаем.
Зато больше известно о пастухах. Они относительно многочисленны в деревне: мы обнаруживаем пастухов, названных таковыми поименно, в количестве двенадцати, и как минимум в восьми семьях Монтайю. Я назову, в частности, Гийома Пелисье, Гийома Бело, Гийома Гилабера, Жана Марти, Пьера и Гийома Бай, Пьера и Жана Мори, Гийома Мора и одного из Бене[124]. Среди видов деятельности, не являющихся «аграрными» в узком смысле слова, именно профессия пастуха чаще всего упоминается в Монтайю[125].
Сам термин «пастух» достаточно расплывчат. В селениях верхней Арьежи, таких как Монтайю или Орнолак, все в каком-то смысле являются пастухами, поскольку все в той или иной степени занимаются разведением овец. Это очень хорошо понимает байль Орнолака Гийом Остац, когда выступает перед людьми своей общины, собравшимися под вязом на площади. Чем жечь еретиков, — кричит он, — надо бы сжечь самого епископа Фурнье, потому как он требует десятину от приплода ягнят, или карнеляж (I, 208—209). Произнося эти святотатственные речи Гийом Остац попросту выступает как выразитель мнения сообщества земледельцев-овцеводов, держателей земли и domus, и одновременно собственников стад. Часто эти люди с помощью своих детей сами выполняют функции пастухов.
Пьер де Кресан. Стрижка овец. Сельский календарь. Музей Канде, Шантийи.
Однако меня в этой главе интересует вовсе не сообщество овцеводов в целом; в конце концов, я их уже видел и побывал в их domus. Теперь меня интересуют профессиональные пастухи, которые бродят по свету, группируясь во временные артели[126]; они образуют кочевой сельский полупролетариат, не имея ни кола, ни двора, однако у них есть собственные традиции, своя гордость, свои понятия о горской вольности и судьбе. Временно или окончательно, они включаются в обширную пиренейскую миграцию, понемногу направляющуюся к нижним землям, особенно в сторону испанских территорий[127].
Их жизнь протекает в подчинении существующим властям; во время своих перемещений от деревни к деревне они оказываются в системе domus, где встречают благоприятный прием: Пьер Мори, пастух из Монтайю, бродит по нынешним Оду и Каталонии и тем не менее сохраняет некоторые отношения с кланом Клергов и даже пользуется определенной защитой с их стороны (II, 176). Напротив, жизнь высокогорных пастухов очень осложняли частные войны, местных сеньоров испанского склона: мелкие знатные стервятники с Пиренеев по-прежнему готовы рвать друг друга в клочья, как и в период расцвета феодальной эпохи. Было бы полбеды, если бы бродящим в ближних горах пастухам не приходилось «платить за разбитые горшки» в ходе конфликтов между могущественными людьми. Стоит вспыхнуть такой локальной войне между Гийомом д’Энтенза, сеньором Кастельдана, и другим сеньором, о котором мы ничего не знаем кроме того, что его звали Нартес или Эн Артес — и братья Мори должны отгонять свои стада с территории Кастельдана (II, 479; III, 195).
Многие из этих легких на подъем пастухов родом из Монтайю; кое-кого из них мы знаем. Как правило, это люди под подозрением или непоседы; они пустились в путь, отправились в отгон или просто подались в бега из-за драки или ссоры. Один из них, Жан Мори, оказался замешанным в драке с другими пастухами и объясняет со всей простотой, как это происшествие укрепило его в давней любви к «бродяжничеству». Я ввязался как-то, — рассказывает он, — в драку с пастухами из Ле Разеса. В ней меня ранили. Некто Везьян, бывший в то время у Раймона Лизье из Монтайю, в ссоре вступился за меня. Я пришел жаловаться на увечья к Бернару Клергу, который был тогда в Монтайю байлем сеньора графа Фуа; я пожаловался еще и шателену Монтайю. Он же не захотел судить по справедливости за ущерб, что я потерпел по вине пастухов из Ле Разеса. По причине этой учиненной мне несправедливости я ушел из Монтайю, отправился в Пучсерду и нанялся пастухом к сеньоре Брюниссанде де Сервелло; и оставался я при Брюниссанде и ее овцах четыре года и два с половиной месяца... (II, 476). Точно так же после бурной потасовки «пустился в отгон»{103} Гийом Белибаст. Именно он был виновен — во время ссоры убил одного пастуха. Он покинул после этого богатый земельный участок и свой отцовский domus в Кюбьере. Гийом становится пастухом[128], потом «совершенным»... Он осядет на одном месте лишь позже, в качестве пророка маленькой альбигойской колонии в Каталонии, сменив пастушеское ремесло на занятия корзинщика или изготовителя чесальных гребней.
Несколько иным образом Бернар Бене также оказался жертвой нисходящей социальной мобильности[129]. Бернар — выходец из крепкого дома земледельцев-овцеводов, имеющих владения в Монтайю, но семья оказывается разорена инквизицией: земли domus Бене конфискованы и переданы в руки графа Фуа; фактически на них хозяйничает байль Бернар Клерг. Самым очевидным результатом этой операции было обогащение дома Клергов за счет дома Бене, когда-то связанного с Клергами косвенным свойством. Что до Бернара Бене, то он внезапно оказался отброшен в пролетарскую среду пастухов. Его материальное и моральное положение отнюдь не блестяще: когда памьеские инквизиторы начинают интересоваться его персоной, он живет разведением овец на шерсть. В самом Монтайю он оказывается зажат между двумя кланами: клан Клергов вынуждает несчастного Бене выступить перед каркассонской инквизицией с лжесвидетельством, а клан Азема, враги Клергов, добивается от него отказа от этих показаний. Бернар Клерг, следующий в этом деле инструкциям своего брата кюре, обещает Бернару Бене вернуть один из конфискованных лугов и надеется добиться сотрудничества с его стороны. Пьер Азема, использующий скорее кнут, чем пряник, отнимает у Бернара Бене драгоценных баранов, последнее оставшееся у него богатство, чтобы повлиять на него в противоположном направлении. В конечном счете Бернара Бене арестовывают. Потом ему удается скрыться из городка Ма-Сент-Антонен, где его держали в охраняемом помещении (I, 498). Сделав крюк через Сердань, он снова попался в Акс-ле-Терме: на него донесли Пьер Руссель из Акс-ле-Терма и его жена Алисанда. Эта Алисанда — не кто иная, как сестра Гайярды Бене, жены Пьера Бене, который был братом нашего Бернара. Следовательно, Бернара выдала сестра его золовки. Это не очень любезно... но вполне объяснимо: и Алисанда, и Гайярда были в разное время любовницами кюре Пьера Клерга; они изменили своим законным связям с домом Бене, чтобы стать, в нескольких смыслах слова, исполнительницами дел Клергов, — из любовниц они стали соглядатаями. Именно таким образом гарем Пьера Клерга способствовал процветанию его domus. Что касается Бернара Бене, то он неумолимо скользит вниз по склону: молодой человек из хорошей семьи, которого ожидало поначалу будущее собственника-земледельца, становится простым пастухом, игрушкой в руках разных кланов прихода. В этих условиях он более чем счастлив, вырвавшись без ущерба из цепких лап инквизиторов[130].
Другой деклассированный, как и Бернар Бене, пастух опустился еще ниже — Гийом Мор. Он также выходец из почтенного domus монтайонских земледельцев, разоренного инквизицией, которой в этом способствовали, как обычно, добрые услуги дома Клергов. Отец и братья Гийома Мора арестованы. У его матери Мангарды был слишком хорошо подвешен язык, который она использовала против Клергов, неосторожно упоминая об их еретической молодости: они укоротили его в самом буквальном смысле слова[131]. Самому Гийому Мору удается избежать тюрьмы и пыток. Скрываясь, скитается он от перевала к перевалу, от горы к горе, из графства Фуа в Каталонию и обратно; им движет скорее жажда мести в сердце, чем ересь в душе. (Отсутствие у него катарского рвения можно проиллюстрировать далеко не любезными словами, с которыми он обращается к «совершенному» Гийому Белибасту: Я скорее буду требуху есть, чем держаться с вами заодно [II, 187]. В этом нет ничего удивительного: странствующий Гийом Мор хочет убить Клергов, разрушивших его domus, и ему наплевать на судьбу альбигойства, — за которое, однако, инквизиция бросила в тюрьму всю его семью). Став пастухом и будучи недоволен этим, Гийом Мор беспрерывно вспоминает ныне увядшее величие своего рода, достаточно скромное на самом деле, но расцвечиваемое все новыми красками по мере поглощения истины временем. Жизнь гуртовщика дает Гийому Мору возможность часто бывать в разных сообществах горных пастухов-сыроделов; но жизнь эта кончится для него довольно плохо — в конечном счете он попадет в ощип (даст себя схватить) в Пучсерде. Оттуда викарий короля Майорки{104} передаст его в тюрьму епископа Фурнье[132].
Пастухи Белибаст, Мор, Бене являются примерами социального деклассирования; выясняется, что эти случаи имеют значение, выходящее за рамки индивидуальных биографий и за рамки Монтайю. Обратимся к подобному примеру вне Монтайю, к долгой, захватывающей и жалкой биографии пастуха Бернара Марти из Жюнака (III, 253—295): родившись в богатой семье кузнеца, полностью разоренной инквизицией и ее клевретами, Бернар Марти дойдет до того, что будет пасти баранов то у одного, то у другого, то здесь, то там, и оставаться без работы чаще, чем другие.
И однако существуют пастухи по призванию: будучи младшими детьми в семье или рожденными в бедности, они без ложных комплексов располагаются в нижней страте сельского мира; они относительно приспособлены к своей судьбе; в некоторых исключительных или просто хорошо известных случаях они могут даже быть горды и счастливы тем, что они — пастухи. Из их числа мы хорошо знаем Жана Пелисье и еще лучше Пьера Мори.
Жан Пелисье, сын Бернара Пелисье из Монтайю, становится профессиональным сторожем овечьих стад, когда ему исполняется двенадцать или четырнадцать лет (действительно, маленькие крестьяне в то время с двенадцати лет получали под свою ответственность овец: мы имеем здесь дело с «большой длительностью» в приложении к образованию сельского ребенка). Для того чтобы приобщить к мастерству, родители направили его на выучку далеко от дома, в Турнон[133], первой хозяйкой пастуха-ученика была женщина по имени Тэмассия, по всей видимости — вдова.
С самого начала своей жизни Пелисье-младший не производит впечатления светоча мысли; во всяком случае, он выглядит достаточно жалко рядом со своим, обладающим столь живым умом, собратом, пастухом Пьером Мори. Как бы то ни было, он не поднимается выше интеллектуального уровня низших классов Старого порядка: он не знает родового имени своей первой хозяйки[134] и может назвать лишь ее имя, Томассия; он не в силах назвать точный возраст, в котором он к ней нанялся; он также не может определиться, когда у него требуют назвать время, в течение которого он там работал — я оставался у Томассии лет пять или шесть, — отвечает он.
В возрасте восемнадцати лет или около того Жан Пелисье, теперь уже опытный пастух, возвращается в семейный дом; живет там какое-то время вместе с матерью, Алазайсой, и братьями, Раймоном, Гийомом, Бернаром и Пьером. Кроме своего domus он часто бывает и в четырех соседних или родственных домах. Никогда не видел в этих домах ни чужаков, ни еретиков, — заявляет он, подчеркивая замкнутость своего круга общения.
Если круг знакомств юного пастуха невелик, то стремление к перемене мест его, напротив, не покидает. Снова оставив материнский очаг, Жан Пелисье нанимается на два года пастухом к Гийому Кастеллану в Ньор[135]; потом на год к Раймону Жану в Монпре (III, 75 и сл.). Сроки достаточно коротки: в сельской Окситании хозяева и работники, как кажется, легко приходят к согласию по поводу найма, а потом через недолгое время расстаются[136]. В этой сфере мы имеем полную противоположность серважу.
После своего пребывания у Раймона Жана из Монпре, Жан Пелисье — это уже привычка! — снова возвращается отметиться в Монтайю. На этот раз он нанимается в дом Бернара Мора и пасет его добрый скот (III, 75, 76). Впрочем, Моры приходятся ему отчасти родственниками; именно благодаря их пропаганде, исходящей от тетки Жана из семьи Моров, Пелисье обращается на какое-то время в катарскую ересь — социальная, порой семейная дистанция между хозяином и наемным пастухом не так уж велика.
Однако, к огромному ужасу живущего там пастуха на дом Моров обрушиваются молнии инквизиции. Хозяина моего, Бернара Мора, да его мать Гийеметту, — рассказывает Жан Пелисье[137], — как раз в ту пору посадили в тюрьму за ересь. Брата его и соседа Пьера Мора, да еще другого Пьера Мора, сына того Пьера Мора, держали какое-то время в Каркассонском замке. А других сыновей старшего Пьера Мора, то бишь Бернара и Гийома[138], так их тоже заперли в том же замке за ересь. А еще другой Пьер Мор, сын Бернара Мора, после облавы инквизиции на здешних еретиков (в 1308 году) бежал из Монтайю и жить стал в Каталонии. Уж года два, как он вернулся в Монтайю (в 1321 году) да и женился на одной из дочек Гийома Отье, что из Монтайю и сейчас сидит в замке Каркассона за ересь. Так тот Пьер Мор совсем недавно опять ушел в Каталонию, а до того жил в деревне до самого начала этой зимы, и я всячески старался с ним не говорить. Эти аресты и преследования — к которым надо добавить уже упомянутое отрезание языка Мангарде Мор — разрушают семью Моров и обрекают ее членов на тюрьму, ссылку, деклассирование и чувство безнадежности; свидетельство Пелисье, пастуха Моров, не нуждается в комментариях к все более мучительной и горькой трагедии, омрачающей всю жизнь Монтайю между 1305 и 1320 годами. Жан Пелисье видит, как вокруг него удары инквизиции прореживают родню его работодателей. А потому решает — по своему призванию пастуха! — вновь отправиться в путь. Он перенесет свои пастушеские пенаты в Айонский Прад, — деревню, которая, находясь на расстоянии одного лье от Монтайю, почти в той же мере заражена ересью: Оставив работу у Бернара Мора, я нанялся в деревне Айонский Прад к Бернару Мале и сыновьям его, Бернару, Раймону и Андре (III, 76). Увы, по прежнему не везет: А месяца два спустя после моего найма к старшему Бернару Мале ему было велено предстать перед каркассонской инквизицией, которая потом посадила его в крепость. Так тот Бернар и умер в тюрьме. После очередной катастрофы, настигшей его хозяев (Мале после Моров), Жан Пелисье утешается как может, сообщая Жаку Фурнье, что во всяком случае никого из тех сыновей старшего Бернара Мале никогда за ересь не трогали.
Слабое утешение! Покинув Монтайю, чтобы обосноваться в Айонском Праде, Жан Пелисье на самом деле не выходил за пределы основанной на родстве и катарстве системы, объединяющей Моров, Клергов, Мале... Эта система, несмотря на жестокие внутренние распри, ткалась из идущей от деревни к деревне паутины еретических и родственных связей: младший Бернар Мале, из Прада, сын Бернара Мале-старшего, арестованного хозяина Жана Пелисье, женился на одной из племянниц кюре Клерга, который тут же взял на себя миссию покровителя молодой пары (III, 77). В Айонском крае все дороги, даже те, по ко торым ходят в поисках работы пастухи, перекрещиваются однажды с дорогами кюре Клерга...
В конце концов, после долгих лет скитаний, Жан Пелисье счастливо возвращается в Монтайю, в родную деревню Влившись в жизнь сельского сообщества, он теперь является хозяином собственного дома: время от времени его можно видеть лежащим перед дверью, когда его настигает какая-нибудь случайная болезнь (III, 79). Он греется на солнце во время своей сиесты, вызванной болезнью[139].
Но большую часть времени он на ногах, будь то весной, до запрета выпаса на лугах, или летом, после покоса (III, 84). Будучи пастухом «зажиточным», он имеет собственных овец. Но — здесь и становятся очевидными границы его весьма скромного успеха — свое личное стадо он держит на чужом выгоне. Маленькая жанровая сценка, типично монтайонская, показывает нам Жана Пелисье во время выпаса (она свидетельствует, кстати, о наблюдательности пастуха, столь же ярко выраженной, как и его нелады с хронологией). История начинается с обычной неопределенности во времени (III, 84): В том году, когда каркассонская инквизиция схватила всех людей из Монтайю, а не то годом раньше это было, я уж и не помню толком. Может, это было летом после покоса, а не то весной, луга еще для скота не закрыли? И это толком не припомню. Я был тогда с моими овцами в местечке, что зовут Оленьей Лощиной, на выгоне Гийома Фора да его братьев (Гийом Фор будет сожжен как еретик в 1321 году[140]) Я был на лугу по левую руку, рядом с дорогой, что ведет в горы Монтайю (на высокогорные луга). А по правую руку от той дороги был Пьер Бай, сын Раймона Бая из Монтайю; тот Пьер Бай пас своих овец на лугу Бернара Марти, того, кого еще кличут «Козой», а еще был там Жан Марти из Монтайю, он пас своих овец на собственном лугу, а тот луг как раз рядом с лугом Раймона Марти. Должно быть в полдень вдруг появились на той дороге, идя из Монтайю, Арно Виталь из Монтайю, на котором поверх рубахи был синий кафтан, и топор подвешен спереди к шее, чтобы сподручней нести здоровую связку бука за плечами; а с ним было еще двое, оба в коричневых плащах с капюшонами, а под ними синяя или зеленая одежда; и они тоже несли топоры на плечах. Арно и приятели его подошли прямо через луг Бело. Как подошли, то они меня увидели, меня да моих друзей и товарищей, Пьера Бая и Шана Марти. Арно подошел к Пьеру Баю и с ним поздоровался, тот с ним тоже в ответ поздоровался. И так как в ту пору Арно был сторожем Монтайю, он обругал Пьера Бая и Жана Марти, что раз они пустили овец бродить по засеянным полям. А чтобы посмеяться, Жан спросил у Арно: «Эти два дровосека, уж не из Лавелане ли они?» Сцена замечательно описана зрителем, который был и участником. Здесь раскрывается маленький мир пастухов Монтайю XIV века: они полностью используют свои луга, отведенные для выпаса и для покоса, выкроенные между засеянным infield прихода и отдаленным outfield высокогорных лугов{105}. Вырисовывается социальная стратификация между (А) пастухами, пасущими собственных, как и чужих, овец на чужом выгоне и (В) пастухами-земледельцами-собственниками, выгоняющими своих баранов на семейный луг, которым они владеют по полному праву[141]. Но эти различия, более или менее четкие, не препятствуют созданию артелей или неформальных кооперативов ассоциированных пастухов (socii), происходящих из разных уровней упомянутой стратификации. На эти базовые микрообъединения накладываются упомянутые в том же тексте общественные обязанности перед деревней как целым: выпас ограничивается запретом использовать предназначенные для покоса луга, полуосвобожденный общинный сторож охраняет посевы, в оставшееся время починяя обувь и бегая за юбками[142]. Время в этом сельском мире течет в русле непостоянной, зыбкой хронологии: облава 1308 года, запрет лугов для выпаса и сенокос составляют единственные временные вехи, впрочем, весьма неточные, пастуха Жана Пелисье[143]. На какой-то миг глазами пастуха открывается мало известный нам мир дровосеков, с топорами за спиной и вязанками дров на шее. Однако это обман. Два дровосека, которых упоминает Пелисье, — отнюдь не «настоящие жители леса», это «совершенные». В момент их краткого появления в нашем тексте они как раз скрываются после недолгого тайного пребывания в доме Бело. Один из них — Прад Тавернье, которого часто можно встретить на окольных дорожках Айонского края; другой — Гийом Отье, знаменитый бравый нотариус из Акс-ле-Терма, которого супружеские и свояческие отношения тесно связывают с Монтайю. Его жена Гайярда — дочь Арно Бене из Монтайю, одного из полноправных членов клана Бене.
Карьера бедного пастуха Жана Пелисье замыкается и вновь сталкивает его с различными семьями деревни. Биография Пьера Мори, напротив, открыта для далеких странствий, приключений, мимолетных любовных связей и прежде всего — дружбы. Она заслуживает некоторой детализации: судьба этого персонажа накладывается на дальние сезонные перегоны, являющиеся основанием пиренейской экономики в рассматриваемый период[144].
Пьер Мори, родившийся около 1282—1283 годов, — сын Раймона Мори, ткача из Монтайю, и его жены Алазайсы. Дом Мори был классическим domus, подобным многим другим в деревне. У Раймона и Алазайсы было шестеро сыновей, названных Гийомом, Пьером, Жаном, Арно, Раймоном и Бернаром, к которым нужно добавить по меньшей мере двух дочерей: Гийеметту, неудачно вышедшую замуж за плотника из Ларок д’Ольмеса Бертрана Пикье, и Раймонду, которая выйдет за Гийома Марти из Монтайю. Обе упорхнут из дома в возрасте восемнадцати лет, если не раньше.
В Монтайю, как и в других местах, наши источники полны мужского шовинизма... и шовинизма взрослых: они забывают упоминать о существовании некоторых дочерей, о наличии младенцев или о детях, умерших в раннем возрасте. Поэтому восемь детей в доме Мори стоит рассматривать скорее как минимум их возможного числа. Несмотря на свое занятие, теоретически не связанное с сельским хозяйством, ткач Раймон Мори, как и его семья, вел образ жизни, сочетавший разведение овец, земледелие и ремесло. В возрасте восемнадцати лет Пьер Мори — лишь один из пастухов Монтайю. Его брат Гийом Мори становится дровосеком. Двадцать три года назад, — рассказывает Пьер Мори в своем заявлении 1324 года, — я пас овец Арно Форе из Монтайю да Раймона Молена из Арка на земле Монтайю. Мой брат Гийом Мори и Гийом Бело из Монтайю, теперь уж покойные, ходили в лес Оза заготовлять бардо[145]. В этот период Пьер Мори впервые вступает в контакт с ересью благодаря своему брату, Гийому, и клану Бело, постоянно играющему решающую роль в распространении в деревне катарства. Эти контакты принимают форму своего рода проповеди, полуевангельской, полукантианской{106}, прочитанной Пьеру двумя дровосеками. Гийом Бело и Гийом Мори, — продолжает Пьер, — пришли ко мне и сказали:
— Добрые христиане пришли в наши края; они держатся того пути, которым шли святой Петр, святой Павел и другие апостолы; они следуют Господу; они не лгут; они не делают другому того, что они не хотели бы, чтобы другой сделал им.
В то время Пьер Мори, лицом к лицу столкнувшийся с еретической проповедью, всего лишь юноша, благочестиво поклоняющийся святым. Оглядываясь назад, он вспоминает свое недавнее прошлое: Я как раз остриг овец, и уже отдал из моей шерсти один настриг святому Антонию{107} и другой Деве Марии Монтайонской. У меня оставалось еще немного шерсти, чтобы сделать себе одежду. Тогда мой брат и Гийом Бело сказали мне: — Добрые люди (еретики) плохо одеты. Дай им твою шерсть. Они смогут сделать из нее себе одежду. Так ты пожертвуешь для них, и это будет большим пожертвованием, чем то, что ты дал святому Антонию, ибо многие жертвуют святому Антонию, и немногие жертвуют добрым людям. И однако добрые люди молят Бога за их благодетелей, и это дает плоды, ибо живут они в истине и справедливости.
Взбудораженный мыслью о том, что за него будут молиться святые мужи, юный Мори в конце концов сжалится: И столько они мне наговорили, что я отдал им все, что взял с одной стрижки, чтобы они отнесли еретикам. Уже обладая весьма синкретичными взглядами, наш пастух делит, следовательно, причитающуюся ему шерсть на три части: одна часть святым из райской обители и Богоматери Монтайонской (продукты своего труда на земле охотнее отдают в местный храм, чем далекому епископу-дециматору{108}); другая часть самому пастуху (предназначенная для того, чтобы соткать из нее одежду, она свидетельствует о потреблении на месте продуктов овцеводства); наконец, третья часть — «добрым людям», или «святым мужам», которых по наущению местных катаров Пьер Мори считает носителями божественной благодати.
Вскоре после своей первой встречи с ересью, около 1300— 1301 годов, Пьер Мори в возрасте восемнадцати лет удирает из отцовского дома (III, 110). Он отнюдь не ссорился со своими родителями, но в воздухе вокруг дома Мори, заподозренного инквизицией в ереси, уже витал запах серы — имело смысл отправиться подальше. Итак, следующей зимой Пьер Мори спускается в район Ода, где проходит зимовка овец на теплых лугах долины Арка, между Разесом и Фенуйедом (III, 121). Перегон гуртов между нижними одскими землями и арьежскими горами объясняет, помимо действия прочих факторов, альтернативную локализацию катарства в нижних и верхних районах Окситании, в землях Фуа и Ода. В Арке Пьер Мори нанимается пастухом к своему двоюродному брату Раймону Молену (по-прежнему мы видим это смешение родственных отношений с отношениями найма, крайне важное для понимания сельского «пролетариата» в этот период, отчужденного в той же мере, сколь и связанного с хозяином родством[146]). Чуть позже, достигнув двадцати лет, Пьер Мори влюбляется (III, 110, 121): Следующей зимой я зимовал вместе с моей скотиной в долине Арка. А жил в доме моего двоюродного брата Раймона Молена из Арка. И влюбился страстно в одну девизу из той деревни, Бернадетту ден Эскинат. И два года никто со мной не говорил о ереси, потому что видели, как страстно я любил эту девицу. Прекрасная Бернадетта, судя по всему, не была жестока к Пьеру Мори. Раймон Пьер, будущий хозяин-работодатель нашего пастуха, как-то во время их беседы в овчарне бурно упрекнул своего будущего работника за эту связь. Пылая гневом против подобных отношений, Раймон не постеснялся назвать Бернадетту распутницей. Пьер, — говорит Раймон нашему пастуху, — вы, так любивший добрых людей, вы о них больше совсем не думаете. Вместо этого впали в распутство. Если и ищете себе жену — ладно, уж жену-то мы вам найдем. Такую, у которой будет доброе понятие о вере (еретической). И иметь такую жену было бы для вас куда лучше, чем ту, которая не нашей веры (то есть такая, как Бернадетта). Ибо если у вас будет жена нашей веры, вы сможете принимать добрых людей в своем доме, вы сможете делать для них благие дела, вы сможете даже говорить в полной безопасности с женой о таких вещах, как постижение Блага... и т. д. (III, 121).
Перспектива иметь для бесед с женой уже готовые темы, которых как раз так не хватало в некоторых странно молчаливых семьях, встречавшихся иногда в Окситании, должна была взволновать... Грех было бы не попробовать.
С этих пор уже и речи нет о Бернадетте ден Эскинат, обожавшей Пьера Мори. Взамен на сцену выходит новая Бернадетта — Бернадетта Пьер. Ей всего шесть лет, но начинаются многочисленные разговоры о том, чтобы оставить ее «про запас» для еще неблизкой свадьбы с Пьером Мори, как раз ставшим наемным пастухом овцевода Раймона Пьера, отца малышки. Предполагаемый тесть владеет кой-каким хозяйством. Пьер Мори, со своей стороны, выглядит вполне солидным будущим зятем: благодаря своим накоплениям и маленьким пастушеским операциям он собрал достаточно денег, чтобы купить землю в Арке. Другой местный овцевод, Бернар Белибаст, произведший себя в сваты ради такой свадьбы, умеет описать подысканную им партию в самом заманчивом свете: Если ты поистине хочешь найти супругу, которая понимала бы Благо, то я знаю одну девочку, которая со временем будет тебе в самый раз. Она так богата, что со всем тем, что ее отец тебе даст (в качестве приданого), да с тем, что у тебя уже есть в Арке, где ты купил землю, ты будешь достаточно зажиточен, чтобы не работать собственными руками... Ибо Раймон Пьер, который в таком случае будет тебе тестем, примет тебя в сыновья и даст тебе в жены свою дочку Бернадетту Пьер, которой сейчас, должно быть, лет шесть; и ты поселишься в доме Раймона Пьера, который постиг Благо (III, 121). Эта лекция Бернара Белибаста весьма интересна — она утверждает между делом фундаментальные ценности окситанских овцеводов: тесную связь между domus и ересью, богатство содержания самого domus со всем списком возможных дополнительных атрибутов (усыновление будущего зятя, совместное проживание, приданое). Отец семейства, выбравший зятя приемным сыном для продолжения своего рода и своего domus, предусматривает в рамках настоящего договора, что его еще маленькая дочь вместе с приданым будет предоставлена, как только достигнет половой зрелости, живущему в доме молодому взрослому человеку, которого он назначил наследником. Причины этой дипломатии просты: у Раймона Пьера нет сыновей, лишь три дочери — Бернадетта, Жакотта и Маркиза. Он, следовательно, вынужден искать человека, который пожелал бы войти к нему в дом, дабы стать зятем.
Перед лицом столь блистательного будущего в «испанских замках»{109} — или, точнее, в фенуйедских замках — Пьер Мори не теряет головы. Он ставит перед Бернаром Белибастом вопрос, являющийся одновременно и проверкой, и проявлением здравого смысла:
— А как вы сейчас можете знать, Бернар, что, достигнув зрелости, Бернадетта возвысится до постижения Блага? (III, 122). Сформулированный Пьером Мори вопрос совсем не глуп: из регистров Жака Фурнье нам известны случаи «спланированных браков», когда верующий катар радостно сочетается браком с девицей, которую он считает еретичкой и надеется, что супружеская жизнь будет проходить в милых альбигойских беседах у огня. Но, бессовестно обманутый тестем, несчастный оказывается женат на католической мегере, в компании с которой ему предстоит жить добрую четверть века, замкнувшись в гробовом молчании ввиду опасности встречи с инквизицией (III, 322).
Но у Бернара Белибаста на все есть ответ. Вопрос пастуха его нисколько не смущает. Раймон Пьер, — возражает он Мори, — так хорошо вскормит (то есть воспитает) свою дочь Бернадетту, что с Божьей помощью она постигнет Благо. А если же вдруг она не постигнет Благо, когда достигнет зрелости, тогда, Пьер, тебе будет достаточно уйти из дома Раймона Пьера, унося с собой твое собственное добро. Тебе останется лишь расстаться с этой девицей, ибо было бы весьма дурно для тебя, Пьер, брать в жены не постигшую Благо (III, 122). (Отметим, что в этом оригинальном курсе домашней социологии мимоходом уточняется один небезынтересный момент: в Пиренеях или в припиренейских землях в XIV веке, как в Севенне XV—XVI веков, молодой человек, на которого рассчитывают как на будущего зятя, уже живущий в семье, частью которой он собирается стать, приносит свою долю имущества. Он забирает ее обратно в случае расстройства планируемого брака.)
Соблазненный свадебным проектом, разукрашенным ораторским искусством Белибаста, Пьер Мори решается узнать «добрых людей»: они являются центром матримониального заговора, во исполнение которого Раймон Пьер и Раймон Молен, понимающие друг друга как два вора на ярмарке, хотят завлечь Пьера в лагерь «постигших благо» (III, 110). Пьер Мори задает тогда Раймону Пьеру и Бернару Белибасту, размах еретических связей которого мы скоро увидим, ключевой вопрос:
— А что это за «добрые люди», про которых мне столько твердят?
Назидательный ответ Бернара и Раймона:
— Они такие же люди, как и другие! И плотью, и костью, и статью, и лицом — точь-в-точь как другие люди! Но только они придерживаются пути праведности и истины, коим шли апостолы. Они не лгут. Не берут чужого добра. Даже если бы нашли на дороге золото или серебро, они не «соблазнятся» им, если только никто не подарит его им. Вернее спасешься в вере этих людей, которых называют еретиками, чем в любой другой вере, какой бы она ни была (III, 122).
«Добрые люди», которые не крадут, но охотно принимают маленькие подарки, являются, стало быть, посредниками на пути к обретению благодати и гарантами индивидуального спасения. Пьер Мори оказывается соблазненным не только перспективой легкого спасения, но и многообещающим союзом с дочуркой Раймона Пьера. Пятнадцать дней спустя после этой беседы у нашего пастуха состоится первая, решающая встреча с «совершенным». Это первый зарегистрированный контакт в долгом «поиске доброго человека», в который превратится жизнь пастуха Мори. Идет 1302 год, и Пьеру около двадцати лет.
Встреча происходит во время званого ужина в доме Раймона Пьера (III, 122). Напомню, что Раймон — крупный овцевод и землевладелец из Арка; он гоняет гурты между долиной Арка и летними пастбищами Айона; в его доме есть солье (II, 17, 404). В этот период он постоянно держит двух работников (возможно, потому что у него нет взрослых сыновей): один из них — овчар (в то время Пьер Мори), а другой ходит за мулами. Последнее место поначалу занимал работник Арно, родом из земли Соль. Раймон Пьер бесцеремонно уволил его, поскольку тот не катар, и взял Пьера Каталонца из Кустоссы, «верующего из еретиков» (III, 135).
Званый ужин у Раймона Пьера проходил, разумеется, на кухне, поскольку разделения кухни и столовой, за некоторыми исключениями, у богатых окситанских крестьян того времени не существует[147]. В застолье принимали участие сам хозяин, Раймон Пьер из долины Арка, которого по первоначальному месту жительства зовут также Раймон Пьер из Сабартеса (III, 121, 140), его жена Сибилла и ее мать, проживавшая, таким образом, в доме зятя, в несколько расширенной семье. Женщины позаботились о приготовлении пищи. Другие овцеводы, в той или иной мере местные, родом из Айонского края либо из округи Акс-ле-Терма, связанных маршрутами перегонов с долиной Арка, пришли в качестве соседей или сотрапезников. Среди приглашенных в этот день мы видим Раймона Молена, кузена и первого работодателя Пьера Мори в Арке, Бернара Виталя, живущего в долине Арка, но родившегося в Монтайю (двоюродного брата Арно Виталя, башмачника, сторожа, бабника и всем известного катара). Мы видим также Гийома Эсконье, овцевода из Акс-ле-Терма, которого привели в Арк заботы перегона, его сестру Маркизу Эсконье. Брат и сестра Эсконье были друзьями Отье: именно у Маркизы Гийом чуть раньше случайно встретил Пьера Отье, который по-простецки жарил себе в тот день мелкую рыбу (II, 12, 13).
Пьер Мори без церемоний приглашен на ужин к Раймону Пьеру. По сути дела, его статус работника-пастуха не требует приглашения, поскольку он полноправно входит в число домочадцев. Впрочем, как и все сельские работники того времени, он настолько полноправен, что без зазрения совести в унисон с патроном с утра оскорбляет хозяйку. Ведьма злоплодная, — крикнет он подвернувшейся под руку Сибилле Пьер (II, 415).
В общем, званый ужин на одной из фамильных кухонь одского края собрал (кроме Пьера Мори) представителей четырех крупных крестьянских еретических родов, обитающих на стыке долины Арка и земли Айон-Сабартес: Виталей, Моленов, Пьеров, Эсконье. В соседней комнате Пьер Отье, «сеньор» еретиков, и два человека (еретики) из Лиму ели рыбу, отборные куски которой они время от времени отправляли Раймону Пьеру в его фоганью. В ходе вечери Пьер Мори стал жертвой царившей там доброй атмосферы. Он был под впечатлением католической проповеди братьев-миноритов, неплохой образец которой ему довелось услышать в церкви Арка за несколько дней до того (III, 123). Однако, будучи очарован теплотой общения во время трапезы, Пьер Мори почувствовал в этот вечер, что его римская вера поколеблена. Пьер Отье делает его «верующим из еретиков»; по этому случаю Отье «тыкает» Мори, тогда как тот продолжает говорить «вы» катарскому миссионеру. Обед завершается веселой попойкой, во время которой присутствующие празднуют у огня приобщение новичка.
Пьер Мори больше никогда не увидит Пьера Отье. Но каждую восьмидневку он спускается с местных пастбищ, где пасет своих и хозяйских овец, чтобы пополнить запасы хлеба в доме Раймона Пьера в Арке. В такие моменты он часто встречает того или иного еретика. Как-то раз, будучи в кухне, где хозяйская теща жарила ему на сале яйца, он узнает, что в соседней комнате, предусмотрительно закрытой, находится еретик Прад Тавернье, бывший ткач, вездесущий и всем в Айонском крае известный; Тавернье поглощает свою катарскую еду, состоящую из хлеба, вина и рыбы. Узнав о приходе пастуха, он велит передать, чтобы тот вошел, привстает в его честь, потом снова садится; он одаривает Пьера кусочком хлеба, собственноручно им благословленным. Для Пьера Мори, чья коллекция благословленных разными «совершенными» ломтей хлеба скоро станет знаменитой в Пиренеях[148], это несказанное везение. Потом, — рассказывает Мори, — я распрощался и вернулся к моим баранам, пополнив свои припасы хлебом, благословленным и не благословленным.
Восемью днями позже Пьер Мори, проведший это время на пастбище, вновь спускается в Арк, чтобы опять запастись хлебом (пастухи едят на удивление много хлеба). У хозяина наш добрый пастырь встречает Гийома Белибаста, богатого овцевода и землевладельца из Кюбьера; это отец Гийома Белибаста-младшего, «совершенного» или «псевдо-совершенного», к которому Мори будет испытывать позже столь сильную и столь постоянную привязанность (III, 194). Гийом Белибаст-отец и наш пастух покидают дом Раймона Пьера и отправляются к Раймону Молену. Там они находят Прада Тавернье, который всю неделю прятался за бочками в погребе Молена. Несколько диалогов, относящихся к этой встрече, предоставившей Гийому Белибасту случай оказать melioramentum{110} Праду Тавернье, дают повод для живого описания внутреннего устройства и порядка в доме Раймона Молена, который, как мы помним, был первым хозяином Пьера Мори после ухода последнего из Монтайю (III, 128 — 129).
За единственной, но решающей встречей с Пьером Отье, вскоре сожженным нотариусом-еретиком, встречей, подтолкнувшей нашего доброго пастыря к катарству, последовала не менее важная встреча с сыном Пьера Отье, нотариусом и «добрым человеком», Жаком Отье. Дело было в мае. Все было в самом цвету. Мори со своими овцами находился на пастбищах Арка, когда Раймон Пьер послал за ним маленького нищего. Повинуясь призыву, Пьер Мори в очередной раз является в domus Раймона Пьера, он находит там двух известных еретиков, Жака Отье и Пьера Монтанье из Кустоссы (в современном департаменте Од), которые греются у огня; с ними сидят Раймон Пьер, его жена и теща.
Проведя какое-то время у очага, Пьер Мори, Жак Отье и Пьер Монтанье выходят на дорогу (или тропу) в направлении Рье-ан-Валь, чтобы затемно попасть в деревню[149]. Почтенный Отье одолевает расстояние на спине мула, тогда как оба его спутника идут пешком. Мула для проповедника предоставил и оседлал всегда услужливый Раймон Пьер. Жак Отье — проповедник в полном смысле слова: всю дорогу он вещает, восседая на муле, причем Пьер Мори играет роль внемлющего почитателя, а Пьер Монтанье — персонажа без слов. «Намульная» проповедь представляет собой особый род фольклоризованных, но безупречных с точки зрения катарской теологии поучений, разработанных для ушей пастушеского народа альбигойскими подвижниками[150]. В другом месте мы вернемся к катарским мифам, которые распространял таким образом проповедник, избравший своей кафедрой мула.
По прибытии в пункт назначения после долгой дороги, протянувшейся от Арка до Рье-ан-Валь, мэтр Жак Отье прекратил проповедь; Пьер Мори, которого захлестнула волна этого дорожного красноречия, кажется, окончательно уверовал в догмы альбигойства. Во всяком случае уверовал настолько, насколько способен был уверовать хитроумно-простодушный пастух, всю жизнь стремившийся сохранить для себя обе дорожки, катарскую и римскую. Вернувшись в Арк, после расставания с Жаком Отье, Пьер Мори встречает в доме Раймона Пьера трех человек из Лиму, явившихся поприветствовать «совершенного» сына нотариуса. Прибыв слишком поздно, они его не застали; разочарованные, они остались на ночь у Раймона Пьера, который постарался компенсировать неудачу: он увенчал широкое гостеприимство хозяина деревенско-буржуазного дома, приказав чуть свет подать гостям жареные на сале яйца. Потом они отбыли в Лиму. Что до меня, — философски заключает Пьер Мори, — то я вернился к моим баранам (III, 135).
Тем же памятным летом Пьер Мори отправился со своими овцами на летнее пастбище в местечко под названием Ла Рабассоль на земле Арка (III, 135). С ним было семь других пастухов: двое родственников бывшего хозяина Раймона Молена, брат и тесть; два члена семьи Гароди, из окрестностей Арка; три других пастуха, также родом из Арка, но, по нашим сведениям, не бывшие родственниками ни предыдущих семей, ни между собой. Эта группа пастухов, объединившись, образовала кабану{111} — одновременно производственную артель и временное место обитания. Я исполнял обязанности, — заявляет Пьер Мори по этому поводу, — артельщика, то бишь «кабанного», моей заботой было делать сыр... Я давал вареного мяса, сыра и молока проходившим верующим в ересь[151]. В том, что Пьер Мори, профессиональные качества которого были всеми признаны[152], занимает «руководящее положение», нет ничего удивительного. О кабане, фундаментальном общественном институте, являющимся в мире пастухов тем же, чем domus является для оседлых земледельцев, у меня еще будет случай поговорить подробнее[153]. Я отмечу лишь по поводу «кабанной» фазы в жизни нашего пастуха, что именно в это время он возобновляет судьбоносные отношения с кланом Белибастов. Верующий из еретиков Раймон Белибаст и «совершенный» Амельен из Перля поднялись в кабану, когда там делали сыр. Пьер Мори дал им вареного мяса и молочных продуктов. «Совершенный», вегетарианец, как и положено, отказался от мяса. Но два гостя отвели Пьера Мори в сторону, увлекли его за хижину и потребовали подарок. Пьер дал турский ливр серебра Амельену из Перля. Тот, в знак признательности, сказал Пьеру как раз то, что пастух и ждал в ответ на свое благодеяние:
— Я буду молиться за тебя (III, 136).
На исходе года Пьер Мори в компании своего кузена Раймона Марти, брата (или сводного брата) Раймона Молена, зимует с овцами по-прежнему в долине Арка, но на других пастбищах. В один воскресный день Пьер и Раймон, преданные, несмотря на иноверие, рутине католического культа, отправились к мессе в Арк. По ее окончании они зашли в дом к Раймону Молену. В погребе, или cellier, они нашли еретика Прада Тавернье, который все также прятался за бочонками, не теряя при этом собственного достоинства. Мори поприветствовал «совершенного» и направился в солье, чтобы взять хлеба (в этом типичном доме винодела-овцевода кухня находилась в солье, то есть на верхнем этаже, над погребом, который примыкал к овчарне; планировка, таким образом, отличается от domus Айонского края с их кухней в нижнем этаже). В солье пастух обнаружил нескольких людей, которые ели, сидя у огня, среди них был низкорослый человек с глазами сине-зеленого цвета. Этот одетый в коричневое незнакомец был жителем Кустоссы или Кассани[154], служившим проводником Праду Тавернье. С проводником был и хозяин дома, Раймон Молен, вместе со своей женой и тещей, именовавшимися Беранжерой и Эглантиной, — итого пять сотрапезников. Запасшись хлебом, Пьер Мори вернулся в погреб, где по-прежнему оставались Марти и Тавернье (III, 136—137). Все трое запросто устроились за бочками, соорудив «стол» (то есть положив доску на козлы). Потом они приступили к трапезе: меню от дома Молена состояло из мяса или сала для Мори и Марти, из чечевицы, вина и орехов для неплотоядного Прада Тавернье. От одного стола к другому, из солье в погреб и обратно все время что-нибудь передавали: в какой-то момент Мори поручили отнести пятерым сотрапезникам верхнего этажа кусок хлеба или лепешки, специально благословленный Тавернье. Увидев это, Раймон Молен не захотел оставаться в долгу: он принес угощавшимся в погребе гостям кусок сала. Но гостинец не учитывал вегетарианское правоверие Прада Тавернье. Виноватым оказался хозяин. Убери эту непотребную снедь, — сказал Прад Пьеру, употребляя авторитарное и дистанцирующее тыканье. И тут же, вдохновленный эпизодом с «непотребной снедью» и забыв свою вспышку гнева, Прад Тавернье начинает проповедовать. Он вновь самозабвенно принялся за мифологическую пропаганду, к которой «совершенные», хорошие ораторы, были столь привычны. Ввиду отсутствия книг для крестьянского чтения, равно как и общей неграмотности, «добрые люди» имели обыкновение, как мы видели, высказываться при каждом удобном случае, будь то верхом, пешком, на спине мула или во время трапезы. Подобно Христу, который проповедовал в любом месте, сидя на своей ослице или обращаясь к сидящим за столом во время Тайной вечери, они разглагольствовали беспрестанно. Прад начинает свою подвальную проповедь с некоторых вариаций на тему воздержания от мясоедения. Он процитировал несколько афоризмов, которые, справедливо или нет (скорее нет!), приписывал самому Иисусу Христу. Дети мои, — говорил Спаситель согласно апокрифическому Евангелию совершенного катара в версии Тавернье, — малые дети мои, не ешьте никакого мяса, ни человека, ни животных, но лишь мясо рыб, которые набирают вес в воде, ибо оно одно не поражено гнилью (III, 137). Далее в своей речи Прад Тавернье весьма недвусмысленно обратил призыв к кошелькам своих слушателей, который не остался неуслышанным — по крайней мере, Пьером Мори. Наконец, Прад, увлеченный своим сюжетом, рассказал метемпсихозный миф о лошади; я вернусь к нему в главе, посвященной фольклору наших селян.
По завершении сего ораторского представления оставалось лишь покинуть это «собрание трех» и распрощаться с Прадом. Больше они не увидятся. Но в благодарность за столь поучительное назидание Пьер передал «совершенному» через своего брата Гийома Мори турский грош, обол серебра и четыре денье серебром{112}. Прад Тавернье, про которого мы не знаем, не ходил ли он до того босиком, мог теперь купить себе пару башмаков.
В следующую Пасху Раймон Пьер поручил своему пастуху Пьеру Мори — знак большого доверия — сходить к Гийому Белибасту-старшему, богатому скотоводу-землевладельцу из Кюбьера[155]: Пьер Мори должен был вернуться с предназначенной его хозяину суммой денег, которую старый Гийом возвращал (или одалживал?) Раймону Пьеру.
Белибаст-старший, глава семьи, был неплохо обеспечен недвижимостью. У него были блестящие связи. У него был domus в Кюбьере, где он жил с большой семьей, состоящей из троих сыновей с женами и детьми двоих из них. Одну из жен, сноху старика, звали Эстелла. Семья владела также сеновалом, стоявшим отдельно от дома, и овчарней, расположенной в чистом поле.
Вечер, проведенный Пьером Мори у Белибастов, соответствовал устоявшейся «модели» общественной активности нашего пастуха и состоял из двух частей. (Сначала был ужин: за столом собрались Пьер Мори, Гийом Белибаст, трое его сыновей и две снохи (отмечу попутно, что Белибасты кажутся очень спаянной семьей: их связывают проживание под одной крышей и общий стол, совместный труд на семейных землях и, наконец, ересь, разделяемая всеми мужчинами и женщинами domus). Ко времени ужина дети обеих супружеских пар уже, должно быть, спали, а потому не участвовали в приеме. Почетным гостем был Пьер Жирар, прокурор нарбоннского архиепископа. Жирар был достаточно авторитетной фигурой, чтобы его присутствие придало собранию оттенок торжественности и светскости; но в простой и немудреной Окситании социальная дистанция была достаточно невелика, чтобы в визите этого важного гостя к богатому скотоводу Белибасту не было ничего из ряда вон выходящего. Несмотря на свою должность, которая теоретически делала его представителем официальной церкви, Жирар, возможно, относился скорее благожелательно к идеям катаров или к дружбе с ними. Либо просто был очень терпим. Во всяком случае, он умел закрыть глаза на то, что ему предпочитали не показывать: в течение всего ужина, проходившего в доме, он не замечал появлений и исчезновений подозрительных персонажей, штаб которых находился на соседнем сеновале. (Эта снисходительность Пьера Жирара некоторое время спустя окажет неоценимую услугу Пьеру Мори, когда он будет заподозрен и предстанет в Фенуйеде перед судом по обвинению в содействии еретикам.) Несмотря на богатство хозяина и престиж одного из гостей, простота ужина была достойна античности: мясо, молоко, сыр. Трапеза пастухов Вергилия{113}. Поглотив пищу, Пьер Жирар отправился в постель; что касается Пьера Мори, то он в сопровождении нескольких представителей клана Белибастов крадучись направился к стоявшему поблизости сеновалу, чтобы поприветствовать, как посоветовал ему Раймон Пьер, всех друзей, то есть еретиков, ночевавших в ту ночь среди запасов сена Гийома Белибаста. Потом пастух в свою очередь отправился спать. На другой день он пустился в обратный путь, в Арк.
Несколькими месяцами позже, в разгар лета, в августе, Пьер Мори пас овец Раймона Пьера в местечке под названием Парс Соре, по-прежнему недалеко от Арка. В качестве подпасков с ним были те же лица, что и в прежней артели, известной нам по Оду и Сабартесу, а именно: Жан Молен, брат (или сводный брат?) бывшего хозяина Пьера Раймона Молена, и два Гийома Марти, одинаково прозывавшиеся отец и сын, родом из Монтайю. Как-то вечером, когда уже пора было отходить ко сну, повидать нашего героя на его пастбище пришли двое: Раймон Белибаст (сын Гийома Белибаста-старшего) и «совершенный» Филипп из Алейрака, родившийся в Кустоссе, который прибыл из Лиму (III, 140-142). Как мы видели, Пьер Мори давно уже знал Раймона Белибаста; он предложил двум гостям отужинать плодами земли и стада: мясом, козьим молоком, сыром, хлебом и вином. Раймон поел (III, 141). Но Филипп из Алейрака, совершенный в своем совершенстве, отказался от мяса и удовольствовался вином, которое вкушал из собственной кружки: он отверг кружки пастухов, вызывавшие у него отвращение, поскольку эти посудины были грязными от соприкосновения со ртами пастухов, в свою очередь грязными от съеденного мяса. После такой «трапезы» добрый пастырь проводил своих гостей, по их просьбе, в ночной тьме по опасным крутым тропинкам на добрые пятнадцать километров, до самой овчарни, или курраля, Белибастов, расположенной довольно далеко от их кюбьерского дома. Филипп спотыкался и падал всю дорогу из-за выбоин и ухабов; у него пропало даже желание проповедовать. Падая, он всякий раз ограничивался лишь восклицанием: Святый Дух, помоги мне!
После всех этих эпизодов, после всех сделанных визитов и приемов Пьеру Мори пришлось вскоре порвать с Арком и его жителями. В самом деле — в 1305 году Жака Отье схватила инквизиция. Еретики из Арка, составлявшие довольно многочисленные семьи округи, были охвачены страхом; с большими затратами они отправились к папе, чтобы исповедаться, а затем отречься от своих заблуждений и от ереси. Из-за боязни проесть все свое богатство в пути либо по какой-то иной причине Пьер Мори не захотел присоединиться к кающимся паломникам. Он лишь оказал им услугу, заботясь об их скоте во время отсутствия хозяев. По их возвращении он решил скрыться. Наш пастух опасался, что его приятельство с Отье, не получившее папского отпущения, могло дорого ему обойтись. Он захватил запас зерна и сукна, которое заказал соткать из своей шерсти ткачу по имени Катала, и отправился в путь. К Рождеству 1305 года Пьер был в Монтайю, праздник он провел в компании отца и братьев в отчем доме. Однако родная земля также горела у него под ногами. Даже односельчане сторонились пастуха как слишком подозрительного. Он нанялся в пастухи к некоему Бартелеми Боррелю, овцеводу из Акс-ле-Терма. Последний, впрочем, был шурином одного человека из Монтайю, которого звали Арно Бай-старший (III, 148). Бартелеми Борреля связывало с Монтайю еще и то, что его служанка Мондинетта и его пастух Мори также были родом из этой деревни…
...Едва был заключен договор о найме, как Пьеру снова пришлось сниматься с места. Дела Бартелеми Борреля вынудили его вплотную заняться перегоном скота, на этот раз — на юг, за Пиренеи. Овцы Борреля в это время находились на пастбищах Тортосы в Каталонии; в результате Пьер Мори был отправлен новым хозяином к месту пребывания каталонского стада. Первый раз в жизни доброму пастырю довелось пересечь ту линию, где снега лежат по разные стороны, и перейти горы с севера на юг. Отныне Пиренеи для него свои: всю жизнь он будет сновать между Испанией, Французским королевством и графством Фуа.
Другой арьежец, Гийом Кортиль из Мерана, сопровождал нашего героя в качестве напарника в этом первом из множества предстоящих ему путешествий. У попутчиков не было случая поговорить о ереси. Они попросту, без лишней болтовни, окунулись в поток пастухов, переселенцев, безработных и гавашей{114}, которых приливы, а то и отливы людской миграции прибивали к иберийским землям (II, 55, 291). На Троицу 1306 года Пьер, обутый отныне в семимильные сапоги, возвращается в район Сабартеса: он готовится к летнему выпасу овец Бартелеми Борреля, с которыми он перезимовал в Каталонии, на «французском», или, точнее, принадлежащем графству Фуа склоне Пиренеев. По этому случаю Пьер продлил на год, как это обыкновенно практиковалось, договор, заключенный им в качестве пастуха с Бартелеми. Притом хозяин был правоверным католиком: и речи не могло идти о том, чтобы побеседовать на еретические темы с ним или его сыновьями. Это было серьезной переменой по сравнению с захватывающей, но опасной жизнью Мори у Раймона Пьера.
Пастухи. Барельеф XIII в. Собор в Шартье.
Листы 256 и 257 манускрипта Жака Фурнье дают нам некоторые детали жизни нашего пастуха у Бартелеми. По-видимому, в большом доме Боррелей Пьер Мори выполнял не только обязанности пастуха, но и был «на подхвате»: рубил дрова, помогал хозяину принимать гостей, флиртовал, но не больше, со служанкой Мондинеттой (Раймондой), которая, кстати, была «землячкой», дочерью Бернара Изарна из Монтайю. Описанная в двух словах сцена показывает нам Пьера Мори, который сводил как-то вечером Мондинетту в таверну; потом служанка увязалась за ним следом, распевая во все горло. Однако у Пьера, столь «любвеобильного» при других обстоятельствах, в тот вечер было целомудренное настроение. Он провел ночь не с Мондинеттой, на сей раз он спал с Бернаром Баем, сыном Сибиллы Бай из Акс-ле-Терма. Мы знаем, что местный обычай и недостаток кроватей принуждали мужчин делить постель честь по чести (III, 157).
Как раз в тот период Пьер часто бывал в доме Сибиллы Бай: эта дама из Акса, живущая раздельно с мужем-нотариусом, доверила как-то Мори пасти одну из своих овец. Domus Бай, с кухней на верхнем этаже, был одним из самых больших осталей. в Аксе. Дом с множеством комнат всегда был полон народу, кровати были заняты гостями, друзьями, работниками, сыновьями и заходящими по случаю «совершенными». Дом и впрямь так хорош, что Арно, сын Сибиллы, не погнушается стать соглядатаем инквизиции ради возвращения осталя, конфискованного властями, стремившимися таким образом покарать ересь его матери, — которая все равно будет отправлена на костер.
Жизнь Пьера не сводится, однако, к работе и посещениям Боррелей и Баев. При случае пастух по-прежнему мог быть достойным проводником — и «достойным простаком», как покажет его дальнейшая биография. Он сопровождал «добрых людей» до Монтайю и, говоря по совести, они не горели желанием проповедовать в дороге: слишком крутая тропа, что вела из Акс-ле-Терма в Айонский край, могла пресечь дыхание и самому болтливому «совершенному». По дороге, однако, неплохо закусывали, далеко не всегда в соответствии со строгими религиозными заповедями: был там и балык из форели, и мясо, и вино, и сыр. Катары могли хорошо проводить время, пока инквизиция еще не протянула свои щупальца на 1300 метров над уровнем моря. Прибыв в Монтайю, Пьер обнимал отца, старушку мать и пятерых братьев, радушно его встречавших. Он ночевал в родном доме и поутру отправлялся обратно, припав в знак прощания к еще лежащему в постели «доброму человеку», которого сопровождал накануне. Вернувшись в Акс-ле-Терм, Пьер заставал там своего хозяина Бартелеми, вдруг оказавшегося перед необходимостью самому охранять собственное стадо ввиду отсутствия пастуха, получавшего, тем не менее, плату за свою работу. Эти трения ускорили разрыв между работодателем и работником, произошедший после большой июньской ярмарки в Ларок д’Ольмесе.
Ларок д’Ольмес, расположенный ниже Монтайю, — это городок суконщиков. На местной ярмарке, проходившей в XIV веке 16 июня, торговали сработанным на месте сукном, а также деревом, рыбой, баранами, гончарными изделиями; здесь же сбывали доставленные из Кусерана одеяла[156]. В любом случае ярмарки представляли собой удобное место встречи для еретиков, и «совершенные» охотно этим пользовались (III, 153). В тот год сам Пьер Мори тоже спустился на ярмарку в Лароке, чтобы купить овец. По этому случаю он появился в доме своего зятя Бертрана Пикье, мужа сестры, Гийеметты Мори. Предоставивший пастуху ночлег на время его пребывания на ярмарке Бертран, коренной житель Ларок д’Ольмеса, — фюстье(плотник). Неспокойная ночь! Невзирая на то, что Пьер отдыхает в доме фюстье, последний находит повод нещадно избить свою жену Гийеметту, сестру пастуха. (Гийеметта, восемнадцатилетняя девчонка, уже сбегала незадолго до этого из супружеского дома, не ужившись с мужем [III, 148].) Несмотря на общую грубость повадок средиземноморских мужей, нашего доброго пастыря действия Бертрана Пикье огорчили. Наутро, бродя как неприкаянный и оплакивая судьбу Гийеметты, он вдруг повстречал на рыночной площади двух старых знакомых: «совершенного» Филиппа д’Алейрака и еретика Бернара Белибаста. Во время долгой прогулки вдоль реки он поверил им свои семейные проблемы. Вердикт двух катаров категоричен: Пьер должен похитить сестру, вырвать ее из ада, устроенного мужем, который мало того, что насильник, так ещё и неисправимый католик. Но любой ценой нельзя допустить, — добавляет Филипп д’Алейрак, — чтобы освобожденная от супружеских истязаний Гийеметта шлялась беспутной потаскушкой. Три сообщника, Пьер, Филипп и Бернар, договариваются определить Гийеметту на службу к какому-нибудь благочестивому человеку из еретиков. Сказано — сделано. Пьер управляется со своими делами на ярмарке. После краткого визита в Монтайю (чтобы спросить совета у своего domus?) он возвращается в Ларок, похищает сестру и сопровождает ее до Рабастенса, где вверяет находящимся в бегах из-за ереси братьям Белибастам, которые стали его большими друзьями. Сразу после этого я вернулся к моим овцам... поскольку приближалось время делать сыр. Пьеру уже не увидеть свою горячо любимую сестру: вскоре она будет схвачена инквизицией.
По возвращении с ярмарки к своему хозяину Пьер обнаружил место занятым: раздраженный его отлучками Бартелеми Боррель неожиданно отыскал ему замену. Не страшно. Будучи опытным пастухом, Пьер без труда находит новую работу. Он нанимается к Пьеру Андре, овцеводу из Фенуйеда (III, 159), а потом к одному из его родственников, Гийому Андре. У Гийома Пьер входит в состав большой артели из восьми или девяти пастухов (количество работников увеличивалось летом), в том числе двух хозяйских сыновей и нескольких пар братьев родом из Фуа и из Сердани. Пьер проводит у Гийома Андре три спокойных года, занятых перегонами: Од зимой, верхняя Арьеж летом и так далее. Весь этот трехлетний период идеологически равнозначен для Мори пребыванию «под паром»: спокойные, немного скучные годы, не связанные с активной альбигойской деятельностью, которой ранее была отдана щедрая дань; от него исходил запах ереси еще в Монтайю, Арке и порой даже в Акс-ле-Терме (III, 159-160).
Несмотря на такое пребывание «под паром» инквизиция (по крайней мере, официальная церковь) продолжает присматриваться к нашему пастуху. Однажды, ближе к концу его пребывания у Гийома Андре, Пьера вызывает на главную площадь Сен-Поль-де-Фенуйеда Пьер Жирар, прокурор нарбоннского архиепископа, и обвиняет (по чьему наущению, интересно было бы узнать?) во встречах с двумя еретиками, в том числе с неким Белибастом. В обвинении есть пикантный нюанс: Пьер Жирар был важным званым гостем на ужине, во время которого Пьер Мори действительно встретился с Белибастом! На воре и шапка горит; Пьер Жирар — сообщник в той же степени, что и обвинитель, а потому не стремится дать делу серьезный ход. И кроме того, у Пьера Мори находятся друзья даже в самом суде: Отон де Корболь, сеньор Сен-Поля, очень хорошо относится к нашему пастуху. Что же до местного байля, то это кум Мори, ни больше ни меньше. Далее мы увидим, что добрый пастырь, знай он грамоту, мог бы написать бестселлер под названием «Искусство становиться кумом»{115}. В этих условиях он без особых проблем фабрикует себе железное алиби и самым наглым образом заявляет судьям: В то время, когда я будто бы видел Белибаста, я был на самом деле во многих лье от указанного места — возделывал виноградник семейства Андре[157]. Имея не совсем чистую совесть, суд безмолвно проглатывает эту грубую ложь, и Пьера Мори отпускают. Замечательный пример целой системы клиентских и дружеских связей, сообщничества и кумовства, которая порой удачно парализовала инквизиторские репрессии на окситанской земле.
В 1308 году Пьер Мори вновь поднимается в верхнюю Арьеж, оказываясь по дороге в Акс-ле-Терме. В этом селении у Купальни прокаженных он завязывает бурную дискуссию о судьбе с братом Гийомом Мори и Гийомом Бело из Монтайю[158]. Потом он отправляется на перевал Кие[159], где в компании пятерых пастухов пасет овец своих хозяев Андре. Вместе с мукой для артели Бернар Тор приносит Пьеру Мори первую весть о массовой и на сей раз успешной облаве, только что проведенной в Монтайю каркассонской инквизицией. В глубине души Пьер может себя поздравить: еще раз судьба сберегла его. Хотя он знает, что рано или поздно придет и его черед, это не мешает ему спать.
Потом ему снова выпало несколько «аполитичных» или, точнее, «аеретичных» [a-hérétiques] лет. В начале 1309 года он еще раз проявляет неукротимую независимость духа, свойственную его корпорации: уходит от хозяина Гийома Андре. В качестве пастуха Мори нанимается к Пьеру Констану из Разигьера[160]. Он проводит лето в горах, на высокогорных лугах Мерана, к югу от Акс-ле-Терма. С ним пятеро пастухов: двое родом из Фенуйеда, двое (если не больше) других — из самого Мерана. Один из них, по имени или прозвищу Гийо, — незаконный сын кюре из Мерана. В пастушеской артели этот Гийо специализируется на выпасе стада коз, принадлежащих госпоже Ферриоле (На Ферриола{116}) из Мерана (III, 163).
Ко дню св. Михаила{117} 1309 года Пьер Мори, поддавшись очередному приступу горского свободолюбия, уходит от хозяина Пьера Констана: отныне все происходит так, как если бы работник увольнял хозяина, а не наоборот (III, 163)! Охваченный настоящей тягой к перемене мест, он нанимается к новому хозяину, серданцу Раймону Бурсье из Пучсерды. Найм затягивается на два года (1310—1311). В артель пастухов входит сам Раймон Бурсье, Пьер Мори, его брат Арно и еще один серданец — Альбер из Бены. Нет и речи о том, чтобы говорить с ними о ереси, за исключением Арно Мори.
По истечении двух лет (в конце 1311?) братья Мори покидают артель; Арно возвращается в Монтайю. Пьер устремляется на юг, в сторону Каталонии, которая станет для него второй родиной. В Баге, недалеко от Барселоны, он нанимается пастухом к каталонскому хозяину, Бартелеми Компано. В артель Компано входят восемь пастухов, шестеро каталонцев и двое арьежцев.
На протяжении первого года (1311 или 1312) на горизонте не появляется ни одного еретика. Но в следующем году (1312 или 1313) в дружественном доме пастуха-мусульманина по имени Моферре Пьер (благодаря посредничеству одного каталонца), устанавливает контакт с неким бродячим торговцем тмином и иголками. Это был не кто иной, как катар Раймон из Тулузы (III, 164). К следующему великому посту (1313?) Пьер уже представлен маленькой альбигойской колонии Сан Матео и Морельи (в районе Таррагоны): немногочисленные еретики, родом из Монтайю и других мест, собрались там вокруг Гийома Белибаста-младшего, который по их воле стал местным пророком, отождествляемым с Христом или со Святым Духом. Но это автокефальный{118} пророк, признанный лишь самим собой и happy few...{119}, Гийом Белибаст, нуждаясь в деньгах либо по какой-то иной причине, при случае помогает возглавляемой Мори пастушеской артели, к которой присоединяются и другие пастухи, бежавшие из Монтайю, Моры. Общее оживление всех этих связей произойдет с 1315 года.
Именно зимой 1315 — 1316 годов Пьер Мори впервые по ту сторону Пиренеев связывается с другими членами своей семьи, входившими в состав монтайонской диаспоры в Каталонии. От одной женщины из Тортосы, торговки мукой, Пьер узнает, что кто-то из его родственниц ищет с ним встречи. Голос крови не заглушишь: мысль о возможности установить контакт с кровной родственницей толкает нашего пастуха, человека domus и человека рода, на поиски. В Орте, деревне недалеко от Тортосы, Пьер находит свою землячку, Гийеметту Мори; женщина щедрая и умная, но плутоватая, она, не колеблясь, превратит свиданьице в возможность облапошить своего любезного кузена.
Итак, недавняя вдова Бернара Марти из Монтайю, Гийеметта Мори проживала в Орте, где и приняла Пьера в один из воскресных дней. Вскоре Гийеметта в сопровождении двух своих сыновей, Жана и Арно, перебирается в Сан Матео: для монтайонской изгнанницы этот городок представляет безусловное преимущество, находясь недалеко от Морельи, где живет Белибаст. Кроме того, говорят, что Сан Матео прибыльней, чем Орта[161]. Там больше можно заработать себе на жизнь, и Гийеметта с ее семейством грубых горцев, остервеневших от нужды, чувствительна к этому аргументу. И в самом деле, беглянка, которую незлопамятный Пьер до самого конца будет навещать, преуспела в Сан Матео: она покупает себе дом, называемый «серданским», на улице Пахарей, в сугубо крестьянском квартале. В доме есть двор и много комнат. Удача Гийеметты опирается также на то, что в семье у нее есть три человека для работы на земле. Став мелкой фермершей, она владеет еще и виноградником, ослицей и стадом овец. Прямо в доме она устраивает чесальную мастерскую. Чтобы пополнить бюджет, она нанимается вместе с детьми поденщицей на жатву и на уборку винограда. Она гостеприимна, и в ее доме всегда околачиваются друзья или случайные гости: Пьер Мори, какой-то нищий, бродячий священник-баск со своей сожительницей... (III, 166, 186). Она — воплощение определенного типа арьежской эмиграции, не обязательно катарской: без какой бы то ни было ностальгии по родным горам, с готовностью к эмансипации и быстрой адаптации к городским и иберийским вольностям, эта эмиграция предоставляет женщинам возможность играть более значительную роль, а молодым дает большую свободу в выборе спутника жизни, чем могли рассчитывать те и другие в исходной точке их пути, в высокогорной и суровой общине Айонского края.
В течение какого-то времени отношения Пьера и его родственницы Гийеметты Мори будут испорчены грязной историей об отдаче скота на откорм. Перед тем как отправиться в качестве наемного пастуха в очередной отгон, Пьер отдает своих собственных овец на откорм Гийеметте: контракт, видимо, только устный, заключен на пять лет с условием делить пополам и доходы, и убытки (III, 169). Роли распределены справедливо, пусть и односторонне: Пьер предоставляет скот, Гийеметта берет на себя расходы по содержанию. Соглашение вполне рационально, при условии, что Гийеметта не будет обкрадывать Пьера, — условие, которое, увы, не будет выполнено... Новоявленная фермерша из Сан Матео пользуется отсутствием партнера, чтобы лишить его причитающихся ему доходов со шкур и шерсти ста пятидесяти умерших овец. Шкуры и шерсть Гийеметта использовала (по ее словам...) лишь на нужды своего хозяйства и для того, чтобы одеть себя, своих детей и друзей (III, 184). Вынужденная к этому настойчивыми распросами Пьера Мори, на которого плохая новость безжалостно обрушилась в одно из его возвращений в Сердань, Гийеметта признается кроме того, что часть своей добычи с пресловутых ста пятидесяти овец она отдала в подарок святому мужу Белибасту. Одураченный, Пьер будет настолько разъярен грабежом, что расстанется с Белибастом, обзывая того minudier (сквалыгой) и без обязательного ритуального прощания (III, 169, 172—173 и сл.). Жизнь пастухов полна подобных инцидентов, особенно когда в дело вмешиваются не очень чистоплотные персонажи типа Белибаста, пользующегося своим положением «совершенного», чтобы превратить взятое в долг в подарок, полученный по праву. Однажды Пьер Мори и Гийом Белибаст покупают в совместное неделимое владение шесть овец (III, 167). Пьер, заплатив свою долю, платит и долю Белибаста, одолжив, кроме того, последнему королевскую сумму в 5 су. Однако Белибаст, ничуть не озабоченный двойным долгом, решает изъять трех своих овец из общего владения. Какая тебе разница, — заявляет он Пьеру, — ведь ты вовсе не мне одолжил эти деньги, ты дал их из любви к Богу. Мори был сама доброта, но не дурак, несмотря на свою наивность. Он возмутился и в течение нескольких дней был со своим товарищем очень холоден.
Следующие один за другим «наймы» Пьера Мори достаточно монотонны и однообразны; мне будет достаточно лишь кратко резюмировать эту мало интересную часть его «послужного списка». На Пасху 1315 (или 1316) года Пьер нанимается пастухом к Арно Форе из Пучсерды на пять или шесть недель. Для него это повод продвинуться снова к северу, вплоть до руссильонской Каталонии: он гонит овец своего хозяина, быть может, вместе со своими собственными, в Сердань.
Вернувшись в дорогие ему Пиренеи, Пьер временно оставляет общество Арно Форе, которому он служил во время перегона скота. Он поступает вновь на работу к своей старой хозяйке, даме Брюниссанде де Сервелло. Эта крупная владелица овец, каталонка и дворянка, сотрудничает с неизбежным Раймоном Бурсье из Пучсерды, другим старым знакомым нашего пастыря. Действительно, несколькими годами раньше Пьер провел два года в Сердани в качестве пастуха Раймона Бурсье. Будучи известным и опытным пастухом, Пьер может отныне выбирать себе хозяев среди связанных друг с другом овцеводов, в соответствии с его перемещениями предоставленных в его распоряжение землями северной и южной Каталонии, Сердани и верхней Арьежи. Как раз в то лето Пьер переводит овец дамы Брюниссанды на летние пастбища в арьежских горах; его артель включает, кроме него самого и его брата Жана, привычный «квартет» пиренейцев (три серданца и один андоррец) и одного арагонца родом из-под Теруэля. Проведя таким образом лето, Пьер, закончивший положенную работу у благородной дамы Брюниссанды, тут же решает еще раз перезимовать в южной Каталонии: его призывает туда по-прежнему живая, неизбывная привязанность к Белибасту. Он вновь нанимается к Арно Форе, оставленному предыдущей весной, и берется «спуститься» с баранами Арно к зимним пастбищам Плана де Сенья, недалеко от Таррагоны. Таким образом он может приблизиться к Морелье и Сан Матео, постоянному месту пребывания маленькой белибастовой колонии (III, 172). На протяжении следующих лет Пьер Мори, захваченный своими в той или иной мере дружескими отношениями с кланом Белибастов, остается более-менее постоянным в выборе своего местопребывания. Но к началу летнего выпаса 1319 года он вновь берет курс на север: мы встречаем его на перевале Пюиморан (Оспитале) в старой артели пастухов из Монтайю, включающей братьев Моров, пастуха из соседней деревни Айонский Прад и одного серданца (III, 181). В то лето во время общих бесед у костра на привале они часто поминают епископа Жака Фурнье, про которого пастухи с опаской говорят, что он умеет выбить струйку из овечки, иными словами — выявить истину во время допроса подозреваемых. Поминают и кюре Пьера Клерга, которого теперь зовут не иначе, как маленьким епископом Сабартеса, такую он забрал власть; говорят, весь край обрек на погибель своим пособничеством инквизиции. Эти люди, конечно, не знают, что многие из них закончат вскоре свою жизнь в компании с самим Пьером Клергом в когтях епископа Памье.
Волка ноги кормят: к Иванову дню того же года Пьер уже не в силах противиться своей старой и довольно прибыльной привычке «вольного найма». Он расстается с временным хозяином, серданцем Раймоном из Барри, и возвращается в услужение к любезной ему госпоже Брюниссанде де Сервелло, которую мы отныне будем встречать на каждом повороте его странствий (III, 181). На те месяцы хорошего времени года, что еще остаются, вновь находящийся при деле Пьер перемещается с вверенным ему стадом на некоторое расстояние от Оспитале, до самых земель Ла Кавалери и Фонтен-Аржан. Его пастушеская артель, включающая на этот раз брата Жана Мори, состоит из серданца, каталонца, андоррца и, наконец, арьежцев из Монсегюра и Монтайю.
Лето проходит без встречь с еретиками. Но, тем не менее, удерживаемый некоторыми неприятными воспоминаниями, Пьер благоразумно предпочитает не спускаться со своего пиренейского насеста в долину нижнего Сабартеса, где для него явно попахивает жареным. Даже и верхний Сабартес кажется вредным для здоровья этому влюбленному в свободу человеку. Зимой 1319— 1320 годов Пьер перестает колебаться и отправляется в зимний отгон на юг, в район Таррагоны, со стороны Кароля и монастыря Сент-Круа (III, 181—182). Его судьба соединяется отныне с судьбами друзей Белибаста, и его арест, как мы увидим, последует вскоре за их задержанием.
По случаю одного из визитов к Гийому Белибасту, видимо где-то под Пасху 1319 года, Пьер Мори всерьез оказывается перед перспективой женитьбы (III, 185). После некоторых высказываний по поводу долгого отсутствия Пьера и моральной невозможности помыслить, что Христос, если он действительно присутствует в евхаристии, проходит через постыдные части человеческого тела, Белибаст приступает к основному вопросу: женитьбе Пьера Мори. По этому случаю «святой муж» использует ханжескую диалектику, начинающуюся с дружеской критики: Вы снова принялись распутничать, Пьер. На пастбищах вы два года имели любовницу[162]. И он продолжает развивать сюжет уже по существу: Пьер, вы растрачиваете себя, вам следует прекратить мотаться от выпаса к выпасу, от сожительницы к сожительнице. Пора, наконец, остепениться. Пьер с ходу отметает этот вывод, и Белибаст меняет или, скорее, раскрывает свои планы: Раз вы не хотите обходиться без женщин, — говорит он пастуху, — что ж, я сам приложу все усилия и подыщу вам добрую подругу. Она будет из постигших Благо (из еретичек). Она будет присматривать за вашим имуществом. Кроме того, она даст вам детей, которые будут вам помогать и смогут поддержать в старости. С вашей стороны было бы гораздо более благочестиво иметь одну жену, чем водиться с таким числом девиц, которые вырывают у вас сердце и печень, корень и ветви.
Пьер Мори парирует:
— Не хочу жениться. Содержать жену мне не на что. Я боюсь осесть на месте, потому как это небезопасно (из страха перед инквизицией).
Первая атака Белибаста, направленная на то, чтобы обуздать Пьера законным браком, закончилась поражением. Хитрая бестия Гийеметта Мори, хорошо знавшая земляка, быстро определила причину неудачи: Пьер, вы не способны усидеть на месте! (III, 186—187). Другого объяснения нечего и искать. Высказывая суждение того же типа, другой Пьер Мори (брат Гийеметты) добавляет, обращаясь к доброму пастырю: У вас, Пьер, тоска по родине. Вам охота обязательно воротиться на родину, злую и опасную (в верхнюю Арьеж). В один прекрасный день вам и ощиплют перышки.
Перед констатацией такого упорства со стороны пастуха в его стремлении вернуться в Сабартес, где он является, однако, персоной нон грата, Белибасту, вместе с братом Гийеметты, остается лишь воздеть руки к небесам: Да иди он куда хочет, этот Пьер, раз ему так уж это нужно! Я могу говорить что угодно — он не хочет оставаться. Последнее слово, разумеется, остается (временно!) за Пьером Мори, победоносно отразившим попытки его соблазнить и остепенить:
— И точно, я сразу вернулся к овцам Брюниссанды (III, 187).
Возвращение к стаду происходит по классическому образцу: зимовка, потом летний отгон в компании каталонцев, серданцев, арьежцев, арагонцев в пиренейскую зону и в Каталонию. На следующий год Пьер, верный маршруту своего собственного идеологического перегона, вновь возвращается в белибастову колонию. В Морелье ноябрьской ночью Пьер делит постель с Гийомом Белибастом (III, 188). На другой день оба отправляются пешком в Сан Матео; по дороге останавливаются в харчевне госпожи Гаргальи (На Гаргалья). Пообедав, вновь пускаются в путь; после годичного перерыва перестав ходить вокруг да около, Белибаст вновь затевает разговор с другом о женитьбе. Но на сей раз он имеет в виду конкретную женщину, которую хочет предложить пастуху. Хочу вам сказать кое-что, — заявляет он Пьеру (III, 188). Не можете вы все время скакать козлом. По-моему, вам следовало бы взять себе жену, которая постигла Благо (= еретичку). И да пребудете вы с нею. И да послужит она вам в старости вашей. И да подарит она вам сынов и дочерей, которые доставили бы вам удовольствие. И да будет она поддержкой при ваших недугах, а вы — при ее. И да не будет у вас причин опасаться её (в отличие от любовниц).
Мысль завести «нежную половину», которая позаботилась бы о его старческом ревматизме, отнюдь не кажется Мори вдохновляющей. В ответ на уснащенную однообразными оборотами речь Белибаста он ссылается, как обычно, на свою (вымышленную?) необеспеченность.
— Я не хочу иметь жену, — отвечает он. — У меня и так столько забот, едва и свою жизнь могу обеспечить.
Тут Белибаст раскрывает свои намерения:
— Есть у меня для вас супруга — Раймонда, что живет со мной. С ней все хорошо устроится.
— Но ее муж, по имени Пикье, быть может, еще жив, — тут же возражает Пьер.
— Нет, — отвечает «святой муж», — не думаю, чтобы он был еще на этом свете. И потом, живой или мертвый, он не сможет вас беспокоить в этих краях. Между тем вы с Раймондой можете заниматься чем положено, если вам удастся обо всем сговориться (III, 188).
Заколебавшись, Пьер, возможно, соблазненный перспективой, начинает отступать. Теперь он занимает выжидательную, но уже не оборонительную позицию.
— Раймонда — женщина не для меня, — говорит он Гийому. (Действительно, она дочь владельца кузни или зажиточного кузнеца; ее социальный статус гораздо выше, чем положение Пьера Мори, пастуха из Монтайю.) Если хотите, то обговорите с Раймондой это дело. Я не имею ничего против. Но нет и речи о том, что я сам заговорю об этом с ней.
Тем временем приятели продолжают свой путь и прибывают в Сан Матео, в дом Гийеметты Мори. Как обычно, в доме этой гостеприимной женщины полно народа: кроме Гийеметты, мы обнаруживаем там ее больного сына Арно Мори, ее брата и, кроме того, постороннюю женщину, нанятую для чесания шерсти, и бедняка, которого Гийеметта приглашает к столу «из любви к Богу» (III, 188—189). Сначала все слегка закусывают, потом ужинают. Между тем Пьер Мори, после долгих колебаний, подобно Панургу, между «жениться» и «не жениться», почти решается, устав противоречить, принять аргументы Белибаста в пользу брака.
— Коли вы считаете благом, чтобы я женился на Раймонде, поговорите с ней об этом, — говорит он «святому мужу», — и если она согласится, я тоже согласен. Поговорите об этом завтра, раз уж вы тут, и с моим дядей Пьером Мори (брат Гийеметты, полный тезка нашего героя).
Чтобы объяснить отступление Пьера от верности холостой жизни, необходимо сказать, что доброго пастыря обложили со всех сторон. Соединенными усилиями осаждающие наконец сокрушают слабые редуты, до того не без успеха защищавшие Пьера от любых матримониальных посягательств. После ужина у Гийеметты, во время посиделок, настает очередь хозяйки дома атаковать Мори. Господи, — наседает она, — что за несчастье для нас этот Пьер! Мы не в силах его удержать. Едва он нас покидает (отправляясь в отгон), мы не знаем, увидим ли его ещё, ведь он отправляется во враждебные нам земли (в верхнюю Арьеж). Если его там узнают, то непременно схватят; а тогда и мы все будем обречены на погибель[163].
Лицемерный Белибаст, поняв, что Пьер попался на крючок, подчеркнуто изображает усталость от бесполезных дебатов:
— Ничего не поделаешь, — говорит он Гийеметте. — Пьера не переделаешь. И хватит об этом (III, 189).
Но Гийеметта не отступается:
— Я хочу женить Пьера и моего сына Жана тоже. Я знаю женщин, которые им подошли бы. Мне уже говорили про них. И такие браки принесли бы нам много добра и друзей.
— Ладно, — отвечает Белибаст. — Только, по-моему, будущие жены не должны быть глухи к Благу (можно не сомневаться, что, произнося эти слова, «святой муж» имеет «заднюю мысль»: он подразумевает свою Раймонду, которую только что предложил Пьеру на дороге в Сан Матео, катарские убеждения которой не требуют подтверждения).
Этими словами, или почти на этих словах, вечер заканчивается. У Гийеметты мало места: два Пьера Мори (брат Гийеметты и наш пастух), Гийом Белибаст и Арно Мори вчетвером укладываются на ночь в одну кровать. Все рекорды тесноты побиты. «Живое общение с народом».
Все это уже неважно: Белибаст обделал дельце. Следующим утром, возвращаясь в Морелью, Гийом и Пьер останавливаются, как водится, у госпожи Гаргальи. Там наш пастух капитулирует окончательно, говоря «святому мужу»: Раз уж вы так сильно хотите, чтобы я женился на Раймонде, пусть будет на то ваша воля.
Чем же вечером оба прибывают в Морелью. Белибаст спрашивает без обиняков у живущей при нем Раймонды Пикье:
— Согласна ли ты быть женой Пьера Мори?
— Да, я согласна, — отвечает она.
При этих словах Белибаст смеется, выражая тем самым глубокое удовлетворение, которое, как мы увидим дальше, вполне можно понять. Или же его смех является способом косвенно сказать молодоженам: Провозглашаю вас соединенными узами брака. После этакой церемонии трио — мы не рискуем сказать «треугольник» — задушевно ужинает морским угрем и благословленным Белибастом хлебом. В ту же ночь, сухо и просто рассказывает Пьер Мори инквизиторам: Мы с Раймондой плотски познали друг друга (III, 190).
Так долго готовившийся брак был очень быстро расторгнут. На другой день после свадьбы Белибаст, обычно очень жизнерадостный, выглядит угрюмым (III, 190). Он доходит до того, что постится (endura) три дня и три ночи. По истечении половины недели, или около того, покаяния «святой муж» уединяется с Пьером Мори и без предисловий предлагает расторгнуть столь недавний союз. Пьер ни в чем не может отказать своему другу (возможно, он находит в этом и свой интерес) и соглашается со странной просьбой маленького пророка. Сказано — сделано. После пары слов Белибаста Раймонде Пьер снова возвращается к холостой жизни, которой изменил лишь на неполную неделю. Некоторое время спустя ему остается только вернуться к своим баранам, в то время как Раймонда носит ребенка.
От кого этот ребенок? От Пьера или от Гийома, от пастуха или от «святого мужа»? Трудно сказать, однако вторая гипотеза кажется более правдоподобной. Гийом Белибаст, утверждавший повсюду, что никогда не прикасался к обнаженному женскому телу, уже давно вместе с Раймондой жил в Морелье. Конечно, ему приходилось спать с Раймондой в одной постели, в частности во время их странствий и в харчевнях. Однако он громко хвалился перед своими последователями, что это всего лишь хитрость, предназначенная одурачить представителей римской церкви, чтобы те думали, будто он женатый человек, а вовсе не «совершенный». Чтобы обелить свою тесную близость с женщиной, он утверждал, впрочем, что в подобных случаях специально не снимал нижнего белья перед тем, как лечь в одну постель со своей домохозяйкой. Эти благочестивые «кальсонады»{120} не могли, однако, бесконечно вводить всех в заблуждение. Гийом, вне всяких сомнений, уже давно был сожителем Раймонды. Нужно было обладать наивностью Пьера Мори, чтобы этого не заметить. Или, что более вероятно, — его душевной щедростью и братской привязанностью к Гийому, столь же пламенной и нежной, что и отношение Бернара Клерга к своему брату кюре. Мужская дружба, которая, в конечном счете, может показаться несколько двусмысленной... Во всяком случае и в разговорах со своими близкими, и перед инквизиционным трибуналом Пьер Мори решительно набрасывает ноевы одежды{121} на распущенность «совершенного» и искренне изображает неведение, — если только не является несведущим на самом деле. Впрочем, он сам объясняет скрытые мотивы своего поведения в присутствии брата Жана Мори, ставившего ему в упрек эту смехотворную «женитьбу». Я не мог поступить иначе, — говорит он, — потому что очень любил Гийома Белибаста[164]. Пьер Мори настолько предан, что глотает, не морщась, все преподносимое ему Белибастом.
Однако у окружения Пьера нет подобных мотивов для молчания. Эмерсанда Марти из Монтайю и Бланш Марти из Жюнака, сестра Раймонды Пикье, обе беглянки, оказавшиеся на иберийских землях, разоблачают скандальность ситуации и чуть позже жестко излагают Пьеру Мори суть его неудач. Я не высоко оцениваю заслуги сеньора Белибаста перед вами, — говорит Эмерсанда Пьеру. — Он женил вас на Раймонде, потом развел вас друг с другом и устроил такую бурю в своем доме, что вынудил вас отправиться куда подальше прямо посреди зимы. Вы чуть не замерзли до смерти на горном перевале (III, 198).
Что касается Бланш Марти, то она добавляет жару, превзойдя свою кумушку, и режет правду-матку по поводу этой Раймонды, бывшей в течение трех дней женой нашего пастуха. Одно время, — говорит Бланш, — я, Гийом Белибаст и Раймонда жили все вместе в деревне Прад[165]. Как-то раз я зашла неожиданно в комнату, где спали Гийом и Раймонда, и застала парочку в кровати. Гийом же стоял на коленях, как если бы он как раз собирался плотски познать Раймонду или как если бы только что это сделал. Когда застигнутый врасплох Гийом меня заметил, он закричал:
— Ублюдочное отродье, вы только что помешали делу Святой Церкви! (III, 198).
И Бланш, у которой язык не знает усталости, заключает: Или зря я верю своим глазам, или Гийом точно как раз и занимался сами знаете чем с Раймондой. Для одураченного пастуха — возможно, одураченного добровольно, из братской верности — дело становится ясным. Гийом обрюхатил любовницу; чтобы спасти свою репутацию «совершенного», он выдал ее на несколько дней за доброго пастыря, который тем самым становился отцом будущего ребенка. Гийом буквально сделал Пьеру ребенка. «Святой муж» был, безусловно, Тартюфом. Но отдадим ему должное: это Тартюф, который умрет на костре. Можно понять, почему на сей раз Оргон остается предан ему.{122}
Будучи великодушным другом, наш пастух из Монтайю решает обо всем забыть. Несмотря на быстро распавшийся брак, он остается верен Белибасту, который продолжает жить за его счет. Он даже принимает участие в долгом путешествии на север, предпринятом святым человеком и его людьми по наущению провокатора Арно Сикра. Последний проник в белибастову колонию, как червь в яблоко, чтобы разрушить ее изнутри. Вслед за поимкой Гийома Пьер, после нескольких не представляющих интереса передвижений, в свою очередь будет схвачен инквизицией. В 1324 году его осуждают на заключение и он исчезает с горизонта наших архивов.
Дают ли биографии Пьера и Жана Мори, Пелисье, Бене, Мора и других, в сочетании с множеством разрозненных фактов пастушеской жизни из регистра Фурнье, основания для этнографического исследования овцеводческих Пиренеев в первой четверти XIV века? Я склонен полагать, что да, настолько насыщены протоколы инквизиции данными, относящимися к сезонным перегонам и выпасу овец.
Роза Бонер. Пиренейский пастух. Музей Конде, Шантийи.
Прежде всего, этнография экономическая: пастухи и пастушки — люди дела, борьи[166], иной раз очень жесткие. Борья есть борья, усвоит Пьер Мори на собственном горьком опыте после разбирательств по поводу шерсти, ягнят и шкур со своей родственницей Гийеметтой Мори. Обмен высоко в горах монетаризован (да и как иначе), но не настолько, чтобы вытеснить меновой торг и натуральные расчеты, которые расцветают, едва почувствуется временная нехватка наличных денег. У Пьера Мори не было денег, и он рассчитался с Раймоном Барри тридцатью баранами, всем своим достоянием, в возмещение части той цены, что он должен был заплатить, когда купил у этого Раймона Барри сто овец (II, 186). Раз нет денег, отдаю баранами: подобные рассуждения, или подобная практика, кажутся весьма распространенными. Алазайса Форе из Монтайю предлагает полдюжины или даже дюжину овец Бернару Бене из того же прихода, если он согласится скрыть от инквизиторов еретикацию Гийома Гилабера, брата Алазайсы (I, 404). И в целом, идет ли речь о подкупе тюремного сторожа или о том, чтобы расположить к себе «добрых людей», правило остается одним и тем же: подарите шерсть. Нет лучшего подарка, чтобы поддержать или завязать дружбу. Значение прямого обмена не препятствует существованию и функционированию денежной экономики, вероятно, даже более активной в овцеводческих горах, чем в зерновом понизовье[167]. Деньги появляются в промежутке между продажей шерсти и покупкой ягнят: Пьер Мори потребовал у Гийеметты звонкой монеты с выручки от продажи шерсти, собранной со стада, которое он ей доверил годом раньше. Она ответила:
— С тех денег я купила ягнят... (III, 172).
К словам любезно-лживой Гийеметты не всегда следует относиться с полным доверием. Однако верно, что шерсть, с ее высокой рыночной ценой, позволяла выручать значительные суммы денег, вновь превращающиеся в овец на следующем этапе экономического цикла. Еретик Арно Марти из Жюнака очень нуждался в деньгах: он продал двадцать овец за десять турских ливров и шерсть с этих овец за шесть турских ливров. Следовательно, одна только шерсть составляет больше трети от общей стоимости стада (шесть ливров из шестнадцати)[168]. Ничего удивительного, если у пастухов складывается иногда впечатление, что они богаты или, по крайней мере, относительно богаты: больше глаз горит, чем мошна велит. Так, решив купить сто овец за тысячу барселонских су, Пьер Мори по уши влез в долги (III, 177; II, 186).
Организация в пространстве пастушеской экономики нам известна и непосредственно из некоторых текстов того времени, и опосредованно, благодаря «регрессивной» истории, в частности недавним работам М. Шевалье{123}, посвященным пиренейскому животноводству.
Согласно этим работам, отгонное скотоводство вступает в конфликт то с правами крупных сельских сообществ, то с правами сеньоров, сумевших утвердить свою власть над той или иной частью высокогорных пастбищ в иберийской или пиренейской зоне. Этот дуализм общинной и сеньориальной власти существовал уже во время странствий наших пастухов из Монтайю.
Пьер Мори, например, на перевале Флике (в районе Таррагоны) выгоняет своих овец пастись на обширное пастбище, контролируемое епископом Лериды, запретившем выпас на нем (III, 170). Двенадцать подчиненных возмущенного вторжением епископа спешно поднимаются от Бисбаля де Фальсе, чтобы конфисковать овец Пьера. Тот выпутывается из переделки, веля испечь огромную лепешку, которой во время устроенного по такому случаю ужина насыщает двенадцать епископских сбиров вместе со своими присоединившимися к пиршеству серданскими, каталонскими и арьежскими друзьями. Роль сеньоров в овцеводстве может, впрочем, проявляться на двух уровнях: на уровне земель, отведенных под пастбища, но также и на уровне самих овец, которые могут быть собственностью могущественных лиц, знати, сеньоров, церковников или госпитальеров{124}. В числе крупных овцевладельцев, с которыми наш пастух вступает в отношения найма или конкуренции, находятся, например, дама Брюниссанда де Сервелло (II, 185) и Госпиталь св. Иоанна Иерусалимского неподалеку от Сан Матео[169].
Наряду с дворянской, церковной или госпитальерской сеньорией, правом контроля за овцеводством обладают и сельские или городские сообщества; это право относится в большей мере к земельным владениям, чем к самим стадам. Пьер Мори, — рассказывает Гийом Мор, — два лета пас овец на перевале Паль, в переделах земли Бага, а другим летом — на перевале Кади, в пределах земли Жоза[170]. Упоминание о пределах земель достаточно ясно указывает на то, что каталонские общины Бага и Жоза контролируют сезонные перегоны пиренейских пастухов на своих общинных пастбищах. Эти пастбища ограничивались извне: их границы совпадали с границами общинной земли. С другой стороны, они ограничивались и изнутри запретами на выпас, охранявшими огороды и кустарниковые культуры, непосредственно окружающие приходские жилища. Жанна Бефай (из Монтайю), проживавшая в Бесейте, помогла Пьеру и Арно Мору вывести стадо из деревни (из Бесейта), присматривая за тем, чтобы стадо не впаслось в сады и виноградники названной деревни (II, 390). Другое заметное ограничение: раздел между выпасами, будь они общинные или нет, и пашней. Важнейшей задачей приходских сторожей, которые в Монтайю, как и в других местах, следят за межами, было препятствовать стадам вытаптывать поля или, как говорили, травить на корню урожай (II, 505). Риск потравы очень велик, поскольку рядом с домами, пахотными наделами и виноградниками существуют зоны, по крайней мере, в некоторых местах, куда уже не забредают дикие звери; это дает пастухам возможность расслабиться и оставить на какое-то время своих овец, в результате чего скот может выйти за пределы выгона и потоптать хлеба. Гийом Белибаст и Пьер Мори, когда пасли своих овец, могли уйти куда вздумается, потому что на лугах (меж засеянных полей), где они находились, пастухи не боятся волков, которые туда не забираются. Единственная напасть — «потрава», коли пастухи могут ночью пустить свои стада пастись на пажити и уйти куда вздумается до самой зари (II, 182).
Некоторые выпасы, наиболее близкие или наиболее тучные, оказались в частной собственности местных овцеводов, как это, например, было в Монтайю. Другие принадлежали общине (зачастую — под «верховной собственностью» какого-нибудь сеньора). На каких основаниях пастбища предоставлялись отгонным пастухам? Мы по этому поводу можем лишь строить догадки; во всяком случае, распределение участков для выпаса по жребию могло играть какую-то роль, в частности для пастухов из Монтайю, пасших своих или чужих овец на территории Арка, в районе Ода (III, 140). В других местах, на каталонских склонах, нашим арьежским пастухам под хмельком, бывало, навязывали условия похлеще. Выпас отгонных овец был практически под запретом, и нужно было стать местным жителем, женившись на девице из селения, чтобы получить право пасти овечье стадо на общинной земле. Именно таким образом, после первоначально неудачной попытки, женился Жан Мори из Монтайю; впрочем, требования сезонного перегона не стали препятствием для скромного триумфа любви, совсем наоборот. Когда Жан Мори был в Кастельдане[171], тамошние байли наказали ему взять жену из местных или же убираться, чтобы его овцы не паслись на окрестных пажитях.
Жан Мори же не сумел отыскать в Кастельдане женщину, согласную стать его женой. Тогда он отправился в Хункозу[172] и жил там в доме Эсперты Сервель и Матпаны, её дочки. Через кюре Хункозы он обговорил свою женитьбу на этой Матане, которая ему понравилась.
Будучи ревнивым сторожем пастбищных земель, сельская община, напротив, играет самую незначительную роль в самом овцеводстве. В XIX веке общинные и межобщинные стада овец — рамадос [ramados] — наводняют верховья Арьежи[173]. В XIV веке — ничего похожего. В этих краях и среди отгонных пастухов, которые родом из этих мест, мы встречаем лишь индивидуальную организацию выпаса либо ассоциации частных лиц, тех самых, что в Новое время будут носить название орри [orrys]. Общинный дух вовсе не является наследием уж не знаю каких первобытных времен, а развивается в верхней Арьежи между XIV и XVIII веками в связи с растущей ролью деревенского сообщества как самостоятельного субъекта взаимодействия с государством и как фискальной и политической единицы социума.
В Монтайю, Айонском крае, Сабартесе общинных стад в овцеводстве в 1300—1325 годах не существует. Зато в смежной отрасли, в разведении коров, общинное владение присутствует и сохранит свое значение вплоть до XIX века (так, около 1850 года существуют большие общинные и межобщинные коровники, или бакадос [bacados], в районе Тараскона и Монсегюра[174]). В самой Монтайю коровы и быки, за исключением ограниченного количества пахотного скота, не играют в 1320 году существенной роли, и проблема общинного бакадо не возникает. Но немного дальше к югу, в деревне Аску, которая вплоть до XX века останется одним из бастионов коллективного разведения коров, все говорит о том, что общинные традиции восходят к XIV, а то и к XIII векам. Как-то в воскресенье, в мае месяце (1322), — рассказывает Раймон Сикр из Аску, — я выгнал свою телку к горе, что называют Гаварсель, недалеко от Аску; а когда увидел, что пошел снег, я вернул телку в стадо обш,их коров деревни Аску, а сам вернулся в деревню (II, 362).
Итак, влияние деревенской общины на жизнь пастухов остается реальным, но ограниченным. На самом деле, подлинной социальной ячейкой пастухов, независимой от порядков деревни, является кабана [cabane]. Мы видели, что с самой юности Пьер Мори на земле Арка, в местечке под названием Ла Рабассоль, выполнял обязанности «кабанного» в период летнего выпаса: он отвечал за изготовление сыра и за артель из восьми пастухов[175]. В протоколах Фурнье есть и другие тексты, относящиеся к системе кабан, в которые регулярно входят пастухи родом из Монтайю: Гийом Бай, например, отмечает существование пастушеской кабаны на пиренейском перевале Рьюко, расположенном между Андоррой и Оспиталетом (речь, быть может, идет о современном ущелье Анвалира, недалеко от перевала Меран [III, 519]). Тем летом, — рассказывает Гийом Бай, — два пастуха из Сердани и Гийом Мор из Монтайю устроили кабану[176] на перевале Рьюко. Арно Мор, брат Гийома Мора, был кабанным (артельщиком) и делал сыр (II, 381).
После летней кабаны (на высокогорных пиренейских лугах) — кабана зимняя (в Каталонии). Следующей зимой, — рассказывает Гийом Мор, — я отправился с моим братом и с нашими стадами зимовать на равнину Пенискола... И у нас было уже столько овец, что мы могли устроить свою собственную кабану (II, 186). Отметим, что зимняя, или великопостная, кабана устроена с минимальным комфортом: здесь есть угол-кухня, угол для одежды (II, 181) и место для сна. Здесь можно принимать друзей. Именно в этой кабане на Пенисколе братья Мор будут принимать пришедших к ним Пьера Мори и его кузена Арно: смакуя подробности, четыре пастуха будут беседовать о недавней поимке кюре Пьера Клерга Жаком Фурнье. В кабане готовят производные от молока продукты, но, помимо сыродельни, это еще и перекресток пастушеских миграций, и биржа новостей из неблизкой родной деревни (II, 477). Моры, перед тем как устроить кабану в Каталонии, провели предыдущие сезоны в верхней Арьежи и в Арагоне. Что касается Пьера Мори, то его странствия на протяжении двух предшествовавших лет охватывали Арагон, Сердань, графство Фуа и южную Каталонию. И, однако, о чем говорят у очага кабаны эти люди, которых меньше всего можно заподозрить в узколобом провинциализме? Попутешествовав, каждый сам собою, по четырем разным странам, они задушевно беседуют о Монтайю, о родных краях, которые находятся далеко от глаз, но близко к сердцу...
Другая кабана ненадолго объединяет пастуха, возможно из сарацин, по имени Гийом Гаргалет, с напарником Гийомом Белибастом, нанятым на пятнадцать дней в качестве подпаска овцеводом-предпринимателем Пьером де Капдевилем (III, 165—166). Эта кабана расположена на весенне-летних пастбищах горы Везьян, недалеко от Фликса (Каталония). Гаргалет и Белибаст пасли овей, всю пятнадцатидневку, до самой Пасхи; они вели кабану одни и держали свой очаг отдельно от других. Неподалеку от этого обжитого Белибастом временного обиталища находятся временные овчарни отгонных пастухов, именуемые корталями. Там ставят ограду; под началом Пьера Мори, произведенного в шеф-повары, занимаются готовкой — в меню лепешка и чесночная похлебка; там уживаются, невзирая на разницу взглядов, пастухи-католики, катары и сарацины (III, 165). Я к этому еще вернусь.
Итак, кабана является для бродячего пастуха из Монтайю тем же, чем domus для его семьи, оставшейся в родных местах. Речь идет о настоящем общественном институте: кабаны, именно в этом значении, с присущими им человеческими отношениями, отмечены от арьежских и серданских Пиренеев до территорий каталонцев и морисков{125}. Зона кабан простирается далеко на юг, вплоть до южной Андалузии, долгое время остававшейся под сарацинским владычеством: в рамках андалузской системы кабаньеры [cabanera], работающие в сьерре{126} и живущие в кабане пастухи получают от хозяина очень маленькую плату деньгами, но она увеличивается за счет условленной и определенной доли продуктами[177]. Кабана или кабаньера представляют собой, следовательно, вполне типичные институты, принадлежащие к культурной общности, объединяющей земли морисков, Андалузию, Каталонию и Окситанию, в которую на многих уровнях включена оседлая или отгонно-пастушеская цивилизация людей Монтайю.
Система кабан в одских и арьежских Пиренеях была замечательно описана этнографами и географами XIX и начала XX веков[178]. В этих недавних текстах мы обнаруживаем различие, которым оперировали уже протоколы Фурнье, между кабаной для людей и обнесенным оградой жасом [jas], курралем или корталем, где животных «доят, собирают, и где они проводят ночь»[179]. Сама кабана может быть построена на примитивный манер из каменной стенки сухой кладки и опирающейся на нее балки, pal, другой конец которой вкопан в землю. Каркас состоит из жердей, которые опираются на балку и служат основой для крыши из дерна. Сделанное в стенке отверстие служит входом и дымоходом для очага или ларе [lare]. К кабане может быть пристроен навес, под которым делают сыр. Так описывается жилище пиренейских пастухов в отгоне в исследовании Сулье 1819 года. Жилище, несомненно, ничуть не отличающееся от того, каким оно было уже в XIV веке, в разгар дознания Фурнье. Выше в горах, в безлесной зоне, где было бы трудно отыскать материал для каркаса, кабаны представляют собой просто-напросто сооружения из камня сухой кладки, типичные для архаичной архитектуры, встречающейся повсюду в западном Средиземноморье: на Сардинии, в Воклюзе, в графстве Фуа, в Каталонии.
Что касается курраля, или корталя, это всего-навсего огороженный участок с минимумом крытой поверхности; он «вымощен» глиной или утоптанным навозом и окружен изгородью из камней или ветвей для защиты от волков, медведей и рысей. Один край загона имеет форму вытянутого прохода, через который может пройти только одна овца одновременно. И в XIV, и в XIX веках ограда — основная часть корталя: Пьер Мори, который в кортале, как и в domus, гостеприимно принимает сезонных мигрантов или еретиков (III, 165, 199), не забывает, тем не менее, помянуть ограду в своих молитвах. В начале Великого поста, — рассказывает добрый пастырь, — Пьер Белибаст, еретик Раймон из Тулузы и верующий из еретиков Раймон Иссора из Ларна пришли в мой корталь на пастбище Фликса. Я как раз делал хлеб и велел одному пастуху, сарацину, который был мне напарником, накормить еретиков... Что до них, так я послал всех троих делать изгородь, чем они и занимались целый день в кортале... Сам я выгонял овец. Вечером поужинали в кортале чесночной похлебкой, хлебом и вином. Один из еретиков украдкой благословил хлеб на еретический лад. Ночь мы провели в кортале. Наутро я испек две больших лепешки, то есть одну для названных еретиков, а другую для себя и товарищей по артели, пастухов. Еретики отправились в Лериду, где знали Бернара Сервеля, тарасконского кузнеца их веры; они хотели наняться на перекопку виноградников в округе Лериды (III, 165). Небольшой текст, внятно освещающий функции корталя, дополняющего и заменяющего кабану. Случайно оказавшаяся под рукой рабочая сила (в случае Пьера Мори это его друзья еретики) используется для строительства необходимой ограды против диких зверей, прежде чем на равнине быть использована на других сезонных работах, в данном случае — на виноградниках. Корталь играет роль овчарни, но также кухни и пекарни для разных работников, которые там оказываются. Наконец, для низших слоев он является перекрестком культурных влияний; в нашем случае это влияния разных конфессий — катарское и даже мусульманское. Приходя издалека, они составляют разные сочетания.
Организация труда в кабанах и корталях во времена Пьера Мори не кажется серьезно отличающейся от того, какой она будет полтысячелетия спустя. Каждая кабана вмещает артель от шести до десяти пастухов, для которой это лишь временное или сезонное жилище. Потом ее сменит другая артель, равная по численности, но полностью отличающаяся в том, что касается места рождения или, по крайней мере, личностей составляющих ее людей. Существуют также маленькие кабаны, человеческое население которых насчитывает лишь двух-трех пастухов. В общем, кабана — это «испанский приют»{127}, только без постоянного смотрителя.
Что касается поголовья овец, то сельскохозяйственные инспекторы XIX века будут насчитывать то же количество, которое составляло средневековую норму: 200—300 голов на одну кабану. Иногда всего 100—150. Стадо формируется на основе того, что М. Шевалье называет «полуиндивидуалистической» ассоциацией. Формирование стад на основе сельской общины, также описанное М. Шевалье, не относится к нашим кабанам 1300-х годов, поскольку участие общины в эпоху Жака Фурнье отмечено лишь при формировании коровьих стад[180].
Итак, две или три сотни овец на кабану, в стаде, собранном на основе полуиндивидуалистической ассоциации. Их приводят пастухи-артельщики. Каждый часто приходит со своими овцами и почти всегда с порученными хозяином. Пьер Мори, например, может сам владеть 30—50-ю головами скота в гораздо более крупном стаде, за которое он отвечает, кроме всего прочего, как старший пастух: кабанный, сыровар или майорал. Он выступает одновременно как артельщик, наемный работник и десятник над прочими подчиненными ему сотоварищами. В дальнейшем я еще вернусь к некоторым из этих ролей.
Повседневная или, скорее, помесячная жизнь наших пастухов, во время зимовок и летних выпасов, известна нам благодаря старым или ретроспективным документам[181]. Ее внутренний ритм подчинен последовательности периодов ягнения и дойки. Ягнята рождаются под Рождество, в полном соответствии с евангельской мифологией яслей, столь популярной уже в иконографии XIV и XV веков{128}. В начале мая ягнят отделяют от маток. С мая месяца овец раздаивают. Формируются ассоциации пастухов и, вероятно, их нанимателей. В июне поднимаются в кабаны. Вооруженный черпаком и деревянной бадейкой майорал, или старший пастух, приступает к приготовлению сыра, который будет продаваться в лавках Акс-ле-Терма всем окрестным крестьянам, включая жителей Монтайю.
Иберийская или пиренейская кабана, строго мужской характер которой время от времени нарушает мимолетное явление блудницы или любовницы, приходящей порезвиться с пастухом побогаче или попривлекательнее, может быть противопоставлена domus Сабартеса или Монтайю в той мере, в какой исключительно мужская общность контрастирует со смешанной. Несмотря на разделение труда, отдающее на откуп мужчине внешние функции, а женщине — внутренние, женские и мужские роли в domus взаимно пересекаются и накладываются. Кабана, напротив, состоит только из взрослых мужчин[182]{129}; на изображениях поклонения пастухов XV века присутствие в овчарне Девы с младенцем будет чем-то непривычным, следовательно, удивительным и чудесным. Будучи сообществом мужчин, формирующимся по принципу сотрудничества, а не рождения, кабана тем не менее является хранительницей первобытных, связанных с лунным циклом, ментальных традиций овцеводов, занимающихся одной из древнейших профессий. Позже эти традиции предстанут перед широкой публикой в печатном виде: с помощью пастушеских календарей. Летние горные кабаны представляют собой хранилище культурных реликтов, такую же роль депозитария они играют и по отношению к пережиткам катарства, которые будут оберегать, пока смогут, укрывая от гонений долин, передавая из уст в уста, от старого пастуха к молодому. Не на след ли такой передачи напал в конце XVI века в альбигойском нагорье святой епископ, о котором повествует Ла Рош-Флавен, автор единственного известного нам текста, где с достоверностью говорится о возможных пережитках катарства после начала Возрождения, по крайней мере, в фольклоре. Один святой епископ, — пишет Ла Рош-Флавен, — направляясь в Рим за возведением в сан кардинала, встретил недалеко от гор Альби здешнего старого крестьянина, и, повествуя о местных событиях, этот старик рассказывал о множестве бедных людей, покрытых усыпанными пеплом власяницами и живущих лишь сбором кореньев в горном безлюдье, подобно диким зверям. Их именовали альбигойцами, а непрестанная война, что велась против них пятьдесят или шестьдесят лет, и истребление более чем пятидесяти тысяч человек послужили лишь зернами, из коих они росли и множились, и нет никакого средства увести их от этого заблуждения, если только не проповедью какого-нибудь совершенного человека[183].
До сих пор мы находились в сфере больших длительностей{130}, трансисторических по природе, в рамках которых с XIV по XIX пастушеские века кабана неколебимо остается на своем месте как живой и действующий институт.
В наших текстах отмечены также подразумеваемые этими структурами маршруты перегонов, привычные для пастухов из Монтайю. Сразу несколько идей по поводу общих условий их осуществления представил в своей статье Пьер Кост[184], — как показывают наши тексты, ее положения применимы не только к изучаемому автором Провансу, но и к арьежским Пиренеям.
1. Прежде всего, П. Кост отмечает преобладание «обратного» отгона: с гор — на равнину, с верхних земель — в понизовье, с летовки — на зимовку. Между тем «прямой» отгон минимален и несуществен: жители долин — большие домоседы и любители уюта, чем горцы. Крупные пастушеские артели в пиренейско-каталонском комплексе, как и в Провансе, рекрутируются прежде всего из жителей гор, то есть верхней Арьежи и, в частности, Монтайю либо Сердани. «За обратным отгоном стоит обычай и, несомненно, века» (П. Кост).
2. Производят огромное впечатление количественные характеристики сезонных перегонов: сотня тысяч овец, по крайней мере, в викариате{131} Драгиньян и в провансальских бальяжах Люк и Френе[185], является обоснованной приблизительной оценкой. Цифры того же порядка, безусловно, справедливы для перегона на территории графства Фуа, но на сегодняшний день у нас нет возможности дать более точную оценку.
3. Отгонное хозяйство требует определенной организации контактов. Оно, разумеется, не нуждается в существовании единой государственной структуры, теоретически способной объединить все пространство, зимние и летние пастбища, входящие в маршруты перегонов; однако необходимы ярмарки, рынки, поскольку столь значительные перемещения не могут опираться лишь на простые потребности натурального хозяйства. Например, пиренейские и припиренейские области играют решающую роль в обеспечении бараниной Тулузы[186]. Овцеводы или пастухи из Монтайю, Клерги и Мори в частности, регулярно бывают на овечьих ярмарках Акс-ле-Терма и особенно Ларок д’Ольмеса, где занимаются торговыми операциями с шерстью и скотом (III, 154).
В географическом плане маршруты сезонных перегонов с исходным пунктом в верхней Арьежи лежат несколько в стороне от тех, которые пролегают от внутренних горных областей Тулузы[187]. В самом деле, зимовка в тулузском регионе сопровождается летним выпасом, четко локализованными к западу от нашей зоны и включающим, прежде всего, Беарн и Паларскую землю. Напротив, пастухи арьежских и восточных Пиренеев на зиму перегоняют скот преимущественно в Од (на северо-восток) и в Каталонию (на юг)[188]. Монтайонские пастухи, те же Моры и Мори, на период летнего выпаса базируются в горной местности верхней Арьежи и Сабартеса, поблизости от малой родины: речь идет об Акс-ле-Терме, Орлю, Меране и пастбищах по соседству с упомянутыми местами. Далее, нормой является спуск на зимовку в направлении восточных предгорий Пиренеев и долины Агли к Разигьеру, Планезу, Арку; на земли Разе, Фенуйеда, Мори, на стыке северного Руссильона и крайнего юга нынешнего департамента Од. Впрочем, что такое нерушимая дружба, объединяющая Пьера Мори и Гийома Белибаста, если не прочная человеческая связь между пастухом летнего выпаса в верхней Арьежи (Мори) и сыном овцевода зимовки в Фенуйеде (Белибаст)? Результаты этой дружбы позднее преобразуются в силовые линии (впредь ориентированные на юг) пиренейско-иберийского отгона: Пьер Мори останется подвижным, мигрирующим из верхней Арьежи и обратно элементом, а Белибаст закрепится в Морелье, в непосредственной близости от зимних пастбищ южнее Эбро.
В самом деле, руссильонские странствования со временем прекратятся: инквизиция вскоре после 1305—1308 годов перекроет катарский путь на северо-восток, который через верховья долины Ода соединял южно-арьежских гуртовщиков с их зимними пастбищами на Агли. Совершая это, инквизиторы не ликвидировали отгонное хозяйство. Они ограничивались его переориентацией на юг, в направлении зимней Каталонии, где у него издавна имелись опорные пункты. Отклоняясь с севера на юг, монтайонский отгон менял адрес на Каталонию, перемещался с ближнего Руссильона на земли Барселоны и даже за Таррагону. В обоих случаях, руссильонском и иберийском, разность высот между летним и зимним выпасом одного порядка, но южно-каталонский горизонт шире в сопоставлении с более узким пространством руссильонского отгона.
Расширение осуществляется, прежде всего, уже на уровне летнего выпаса: пиренейские базы, опираясь на которые наши пастухи из Монтайю и иных мест устремятся с наступлением плохого сезона к своим каталонским зимовкам, предельно разнообразны по возможностям найма и по годам. Они развертываются вдоль главного хребта на фронте около двух сотен километров между Венаском на западе и перевалом дель Паль на востоке. Через леса и пастбища они включают классические селения верхней Арьежи: Айонский Прад, Меран, Орлю и т. д. А также другие земли в северо-восточном Арагоне, в Сердани, в пиренейской или субпиренейской Каталонии (Бага, Хоза, Ла Лоза). Что касается зон зимнего отгона, до которых доходят Мори, Моры и tutti quanti{132} на Иберийском полуострове, то они включают четыре разных региона, из которых три каталонских или квазикаталонских и один уже валенсийский, южнее Эбро. Эта четверка включает: район Кароля и пастбища монастыря Сент-Круа на высоте 900 м к северу от Таррагоны; зону Кастельдана—Фликса—Аско—Кампозинеса, оседлавшую Эбро к югу от слияния Эбро и Сегое на высоте 400 м: кантон Сенья недалеко от Тоотосы на берегу моря при впадении Эбро; наконец, к югу от Эбро священный треугольник Сан Матео—Пенискола—Морелья, своего рода белибастову Мекку для пастухов-катаров. В целом, от самого дальнего летнего выпаса в арагонских Пиренеях до валенсийской зимовки дистанция в добрых две сотни километров.
Конкретный обзор деталей отгонной жизни второго десятилетия XIV века нам дает монтайонский овчар Гийом Бай. В тот год, — лаконично рассказывает Гийом (II, 381—382), — мы устроили летнюю кабану в компании с братьями Мор и двумя серданцами у прохода Рьюко (возле Меранского перевала в верхней Арьежи). В сентябре на Михайлов день Бай, Моры и два серданца, к которым присоединился Пьер Мори, спустились со своими овцами на юг долгим переходом в тридцать лье, что позволило им пересечь всю Каталонию. Мы с нашими баранами отправились зимовать на пастбищах Пенисколы и на равнине Сан Матео, на ближних (самых северных) землях королевства Валенсия. Пьер Мори пошел до Тортосы, где нанял еще двух пастухов. Двоих окситанцев. Один из них, Раймон Баралер, был из Ода, другой — родом из Мерана в верхней Арьежи. Как только артель была укомплектована и приставлена к овцам, ритм жизни зимовки на пастбищной равнине стал каноническим: До Рождества вся артель оставалась вместе. Дважды в день совместно трапезовали: prandium и cena (prandium — в начале или середине дня, сепа, или ужин, — вечером). После еды мы разделялись и днем и ночью, чтобы пасти наших овей, (выделенных из гурта в малые стада [sous-troupeaux]). Отметим, что развод гурта на малые стада был в то время постоянной чертой пастушеской жизни, как, впрочем, и сегодня. Раймон из Жебеца и Гийом Белибаст (в то время артельно гонявшие один гурт с Пьером Мори) легко могли, — заявляет Гийом Мор, — беседовать друг с другом на тортосских пастбищах, между прочим и про свои еретические дела, потому как овцы, за которых отвечал каждый, ходили рядом друг с другом (II, 188).
В артели Гийома Бая в конце декабря все усложнилось. К Рождеству, во время ягнения, прямо связанного нашим свидетелем с празднованием Рождества Христова (здесь мы еще раз самым непосредственным образом отмечаем значение даты Рождества как события астрономического и пастушеского), распределение между членами артели задач и территорий, только намечавшееся до того, стало явным. Я, Гийом Бай, и дальше пас «просто» баранов (кастрированных). Пьер Мори неподалеку занимался ягнятами и «марранами»{133}, то бишь ягнятами с этого года и с прошлого. Мы с Мори, стало быть, работали порознь и днем, и ночью, но обедали (prandium) и ужинали (cena) вместе, еще и с Раймоном Баралером, который нам приносил припасы. Что же до прочих артельных, Гийома Мора, Жака из Антело, Гийома из Виа и Арно Муасара, так они обретались подальше, у деревни Калиг. Там они сначала занимались тяжелыми овцами, потом кормящими. В артели, разделенной таким образом по видам деятельности, дружеские отношения не обязательно совпадают с трудовыми, с напарничеством. Пьер Мори в ту пору больше приятельствовал с Гийомом Мором и с Раймоном Баралером, чем с напарниками по работе. (II, 382). Внешнее общение, с другой стороны, связывало артельщиков с жителями испанских деревень и городков, наиболее близких к выпасам, таких как Калиг и Сан Матео (в этих населенных пунктах, впрочем, жили нарбоннские и серданские эмигранты [II, 188, 381]). Туда отправлялись пешком или верхом на осле, чтобы привезти провизию. В таверне, куда под Рождество шли со своей едой, часто происходили встречи с пастухами, работавшими в том же районе, но «отбывавшими» службу у разных скотоводов; как всегда, эти встречи давали возможность увидеть того или иного прохожего еретика. Той зимой, — рассказывает Пьер Мори, — я вернулся зимовать на пастбище Кампозины, на земле Аско (в районе Таррагоны). Где-то во время рождественских праздников я встретил там двоих приятелей — Раймона, который работал у Пьера Мари (возможно, арьежский скотовод), и Пьера, который работал у Нартеле из Вильфранш-де-Конфлана (Руссильон); мы, все трое, направились в таверну в Кампозине, как я вдруг увидел, что ко мне идет еретик Раймон из Тулузы, бродячий торговец со своим тюком товаров. Я вышел навстречу, чтобы с ним поговорить, в то время как два моих приятеля отдавали варить принесенные мясо и яйца (III, 171).
Другие встречи на зимовке происходили за пределами пастушеского мира: Пьер Мори, например, чаще других тайком покидал пастбища. Предлогом была покупка можжевеловой настойки у аптекаря; на самом же деле Пьер ходил до Морельи, чтобы посетить Белибаста. Регулярное отсутствие квалифицированного специалиста вызывало большое недовольство у артельщиков Мори: они оказывались вынужденными на время его отсутствия выполнять работу, которую обычно делал этот симулянт.
Об особенностях летнего выпаса, как правило пиренейского или предпиренейского, как мы видели, у нас меньше подробной информации, чем о зимовке. Однако сама хронология найма на летний выпас известна нам из показаний Пьера Мори (III, 163). Распростившись с Гийомом Андре, моим предыдущим хозяином, — рассказывает добрый пастырь, — я нанялся пастухом к Пьеру Констану из Разигьера в Фенуйеде. Я оставался у него с Пасхи до Михайлова дня в сентябре того же года и работал на перевалах Лоз и Меран (в верхней Арьежи). При мне было... пять пастухов. Тем летом я не видел ни еретиков, ни уверовавших в ересь. И потом где-то на Михайлов день я ушел от Пьера Констана и нанялся пастухом к Раймону Бурсье из Пучсерды, у которого и оставался два года. Из этого текста видно, что летний выпас формирует в биографии пастуха четкий временной отрезок; при этих условиях пастух может — иногда, но не обязательно — быть нанят на ограниченный во времени период от Пасхи до Михайлова дня.
Стрижка овец. Миниатюра XV в.
У нас есть еще несколько разрозненных фрагментов, относящихся к некоторым аспектам летнего выпаса, в частности к стрижке овец, происходившей в мае на перевале, сразу же по прибытии на «альпийские» луга. Мы вышли из Сан Матео в сторону гор, к проходу Рьюко, — рассказывает Гийом Мор, — придя в этот проход, возле Меранского перевала, мы остригли наших овец (II, 185). Стрижка давала возможность, благодаря последующей продаже шерсти, отдать некоторые самые неотложные долги. Она также способствовала общению, столь ценимому пастухами, между людьми из Монтайю и других мест. Я был с братом моим Пьером Мори на перевале Лалата (в Сердани), — рассказывает Жан Мори, — там мы стригли овец. Тут-то и пришел со своим мулом нас проведать Пьер Мор. Мы все вместе и поели, ну то есть я, брат мой Пьер Мори, и три брата Пьер, Гийом и Арно Моры, и Гийом Бай (все из Монтайю). Ели с нами еще стригали, как звать которых, уже не помню. Ели мы баранину и свинину. А потом Пьер Мор нагрузил на своего мула шерсть Арно Мора, чтоб свезти в Пучсерду (II, 505). Общение во время стрижки могло дать случай, как водится, для «дурных встреч» с горской ересью. Лет шестнадцать назад или около того, — рассказывает в 1320 году Арно Когуль из Лорда (I, 380), — да я уж и не помню совсем, когда точно, я поднялся в Айонский Прад, чтоб остричь своих овец, тех, что Пьер Жан из Прада держал для меня (отдача на корм?). И когда я туда дошел, я провел там ночь и всю ночь сильно болел. На другой день поднялся и стоял на дворе дома Пьера Жана, собирался идти обратно. И Гайярда, жена Пьера Жана, мне сказала:
— Хотите поговорить с «добрыми людьми»?
На что я ей ответил:
— Чтоб вам пусто было с вашими «добрыми людьми»!
Я-то хорошо понял, что эти «добрые люди» были еретики, и что Гайярда хотела, чтоб они меня еретиковали, если б случилось мне от болезни помирать.
В мае — стрижка. В июне-июле — изготовление сыра: оно происходит на летних пастбищах, в высокогорных кабанах. Пора мне с тобой проститься, — заявляет где-то близко к Иванову дню Пьер Мори своей сестре Гийеметте, которую он только что вырвал из когтей ее мужа-католика, — потому как у меня заботы с овцами хозяина, у которого я живу, а особенно потому как подошло время делать сыр (III, 155). Идет ли речь о летнем или зимнем выпасе, остается большим контраст между внутренним кругом общения в пастушеских артелях, неизбежно межрегиональных по составу (арьежских, каталонских, серданских...), и кругом внешним, в рамках которого вольный пастух стремится по мере сил найти в «эмигрантских» деревнях, помимо артели, друзей из родных краев и монтайонскую диаспору, будь она катарской или нет. Я перегонял овец, — говорит Пьер Мори, — с зимовки (Каталония) на летнее пастбище (Пиренеи), гуртовщики в артели, кроме братьев Мор из Монтайю и Шарля Руша из Айонского Прада, все были людьми из Сердани... сделав передышку в деревне Хункоза, что в Леридской епархии, я нашел там Эмерсанду, жену Пьера Марти из Монтайю, Гийеметту Мори, жену Бернара Марти, мужа ее Бернара Марти, сына их Арно, все — из Монтайю, все уверовавшие в ересь, кроме Бернара Марти (III, 168). Где семеро монтайонцев, там уже Монтайю... Когда подворачивается случай, пастухи и изгнанники воссоздают Монтайю в масштабе Каталонии и Пиренеев.
Заключенный в экологические и хронологические рамки сезонных перегонов, мир пастухов с другой стороны оказывается ограниченным отношениями найма и ассоциации, но он никогда не включается, в качестве такового, в систему сеньориальной зависимости, а тем более серважа. Арьежский или серданский пастух XIV века свободен, как горный воздух, которым он дышит, будь это в Монтайю или в других местах. Свободен, по крайней мере, по отношению к сеньории; что касается инквизиции, то дело обстоит иначе.
Отбросим юные годы, когда двенадцатилетний будущий пастух учится тому, что станет его занятием в жизни. Когда к нам пришли еретики, — рассказывает Жан Мори[189], ставший впоследствии одним из лучших профессиональных гуртовщиков Монтайю, — меня не было дома. Я был на выгоне и пас овец моего отца. И мне было лет двенадцать или около того. Взрослый пастух — прежде всего наемный работник. В скотоводческих областях он занимает место, аналогичное месту пахотного наемного работника в областях зерноводческих, но по сравнению с последним у пастуха больше возможностей разбогатеть и стать в известной мере зажиточным. Оборотной стороной этих возможностей является профессиональный риск, который в горах достаточно значителен. Вся биография пастуха отмечена нестабильностью, что характерно в целом для сельской наемной рабочей силы в Окситании, что демонстрирует Оливье де Серр[190]: «Каждый год меняйте слуг, освобождайте место. Следующие будут более прилежными». Эта нестабильность не воспринимается нашими персонажами как давление или отчуждение, напротив, пастух больших перегонов меняет хозяина чаще, чем рубашку![191] Для Пьера Мори, чей пример репрезентативен для его корпорации, совершенно нормально, если хозяин его увольняет; но столь же нормально и уйти (dimittere) от очередного хозяина и наняться (se conducere) к следующему. То, что хозяина овец называют господином (dominus), как и сеньора, тоже именуемого dominus, не придает никакой дополнительной устойчивости договору, связывающего собственника овец с его пастухом. Найм может быть сезонным и, как мы видели, повторять саму структуру сезонных перегонов. На Пасху (будучи в таррагонской Каталонии) я нанялся пастухом к Арно Форе из Пучсерды, — рассказывает Пьер Мори (III, 172), — и оставался у него где-то недель пять-семь или около того; я перегонял его овец до Пучсерды, а летом оставался на перевале Керью, на земле Мерана (Арьеж). Поэтому, как кончилось лето, а с ним и летний выпас на службе у дамы Брюниссанды и Бурсье, я снова нанялся к Арно Форе из Пучсерды! И с его овцами спустился, чтобы зимовать, на равнину Сенья (южная Каталония). В этом случае Арно Форе дважды выступает по отношению к Пьеру Мори в качестве хозяина, нанимающий его для зимнего выпаса, точнее, для отгона с места зимовки к летним пастбищам или наоборот. Дама Брюниссанда, в свою очередь, является летней хозяйкой.
Некоторые тексты упоминают о договорах найма, заключенных на год после испытательного срока. Это испытание становится возможным благодаря вмешательству третьего лица, родственника или земляка хозяина и работника. Арно Бай, тот, что старший, из Монтайю, зять Бартелеми Борреля из Акс-ле-Терма, сказал мне:
— Если хочешь наняться пастухом к моему тестю, я сделаю так, чтобы он дал тебе хорошую плату.
Я согласился с таким предложением. Мой новый хозяин послал меня зимовать с его овцами в Тортосу (Каталония). Когда я вернулся в Сабартес (на лето), тот Бартелеми нанял меня пастухом на год (Пьер Мори, [III, 148]).
Существует все-таки одна оговорка: то, что сказано в отношении непостоянства найма справедливо в большей мере для специалистов по дальним перегонам, как Моры или Мори, и в гораздо меньшей степени для более солидных, привязанных к хозяину, относительно оседлых пастухов, как, например, Жан Пелисье.
Отметив этот нюанс, необходимо подчеркнуть тесный, непринужденный в силу близости характер отношений между хозяином и пастухом. Хозяин может быть родственником работника или родственником одного из его друзей либо земляков. Во всяком случае, наемный пастух без колебаний высказывает все, что думает, жене хозяина. Эта вольность обращения сопровождается часто совместным проживанием с хозяином либо в доме последнего (воскресенья, праздники, дни, когда пастухи спускаются с горных лугов), либо на самих пастбищах, где хозяин проводит несколько недель или месяцев в обществе своих работников. Я нанялся к Пьеру Констану из Разигьера, — говорит Пьер Мори, — и оставался у него с Пасхи до Михайлова дня в сентябре, все время летнего выпаса на Меранском перевале (III, 163). Тот же Пьер Мори заявляет, что живет у Бартелеми Борреля из Акса (III, 155—156) или что живет у дамы Брюниссанды де Сервелло, овец которой пасет на выгоне и т. д.[192] Следовательно, существует, по крайней мере временами, совместное проживание на пастбищах или дома работодателя (или работодательницы) и работника.
Действительно: пастух — наемный работник, и часть платы («заработной платы» или «жалованья», [II, 181; III, 148]) он получает натурой, в виде пищи. Пьер Мори, когда живет в Арке, регулярно покидает стадо, чтобы наведаться за хлебом к хозяину: Как-то утром я спустился с пастбищ, к дому Раймона Пьера за своим паем хлеба (III, 127). Зато в районе Таррагоны, где хозяин живет слишком далеко от работников, сам Пьер Мори становится доморощенным пекарем: он печет хлеб на очаге кабаны или корталя. Эти люди пришли ко мне в корталь, на пастбищах Флейса, где я тогда был. Я как раз в то время делал хлеб (III, 165).
Другая часть заработка выплачивается деньгами — скромная сумма, которую, по-видимому, выдавали раз в месяц. Когда Пьер Мори и Гийом Белибаст были в найме у Пьера Кастеля из Баги (диоцез Уржель), — рассказывает Гийом Мор, — Пьер Мори получил плату, которая причиталась Гийому от Пьера Кастеля за месяц; и на эти деньги купил гороху и лука для того Гийома (II, 176, 181).
Наконец, кроме заработка контракт между хозяином и его пастухом часто предусматривал раздел приплода и сыра, и даже шерсти. Граница, отделяющая наемный труд от отдачи в откорм, часто очень расплывчата.
Наемный работник — фактотум{134}, несущий самые разные функции: он и пекарь, и почтальон... В мире безграмотных, лишенном и почтовой связи, наемный пастух — в его семимильных сапогах — может играть роль гонца, передавая за счет хозяина устные послания, либо относящиеся к овцеводческим заботам, либо катарские и сверхсекретные. Пьер Мори, — говорит Гийом Мор[193], — оставался как пастух и посланник при Бартелеми Борреле из Акса один год, ходил с овцами этого Борреля в Тортосу и потом пригонял их обратно в Фуа. Пока он отбывал у этого Борреля, он относил разные послания в разные места, однако же никогда не говорил мне, ни что ему поручали сказать, ни — каким лицам.
В какой-то момент упомянутый наемный пастух может, с другой стороны, стать на время или навсегда независимым предпринимателем. Это происходит с Пьером Мори, когда ему случается, как правило, ненадолго, накопить определенные средства. Послушаем по этому поводу еще раз Гийома Мора: Мы с братом Арно были тогда пастухами у Раймона Барри из Пучсерды и зимовали с его овцами на равнине Пенискола. Той зимой Пьер Мори оставался с нами на указанной равнине, но он был сам по себе, без хозяина, потому как купил сто овец у этого Раймона Барри. Пока я и мой брат пасли овец Раймона Барри, Пьер Мори жил, конечно, с нами, но за свой счет (II, 183).
Наконец, последний вариант: пастух остается наемным, он не приобретает, даже временно, статуса независимого предпринимателя, но тем не менее становится работодателем по отношению к младшим пастухам, которых он берет некоторым образом в поднаем. Конечно, в единственном известном случае, когда мы имеем дело с подобной ситуацией, в роли парадоксального «работника-нанимателя» выступает коллективная единица — артель пастухов, все члены которой родом из Монтайю и тесно связаны друг с другом; эта спайка даже сверхдетерминирована ввиду их родственных связей. Я нанялся пастухом к Пьеру Кастелю из Баги, — рассказывает Пьер Мори. — и оставался у него два года, начиная с зимовки на пастбищах Тортосы. Со мной были пастухами Гийом Мор и Пьер Мор, тот, что приходится двоюродным братом Гийому и сыном Раймону Мору из Монтайю. В первый год, где-то во время поста, Гийом Белибаст пришел к нам на пастбище; он оставался с нами три месяца, потому как мы его наняли пастухом (III, 166). Другие случаи привлечения наемной рабочей силы хозяином (или его пастухами?) связаны лишь с сезонными работами; они относятся, например, к найму дополнительных стригалей, которые помогали пастухам ближе к концу весны.
Жизнь пастуха влечет за собой не только установление «вертикальных» отношений субординации, связанных с наймом и сравнимых в какой-то мере с отношениями, существующими сегодня между хозяевами и сельхозрабочими в зерноводстве и скотоводстве. Несмотря на наемный труд, она требует от пастухов, часто владеющих собственными небольшими стадами овец, и вхождения в систему «горизонтальных» связей: различных форм ассоциации со своими собратьями, либо с хозяевами других пастухов и других овец. Я и мои компаньоны, Гийом, Пьер и Арно Моры, — рассказывает Гийом Бай, — отправились зимовать на пастбища Калига (недалеко от Таррагоны). Овец у нас было немного, по этой причине мы присоединились к артели, которая пасла баранов Пьера Вила из Пучсерды; в той артели было четыре пастуха и один мулопас, все серданцы (II, 390). В другом случае Пьер Мори, братья Моры и их общий хозяин, в то время каталонец Пьер Кастель из Баги, присоединяются, когда надо, к серданцам. Следующим летом, — рассказывает добрый пастырь, — мы повели наших овец на перевал Паль (сегодня — Восточные Пиренеи) и присоединились к пастухам и баранам Арно Форе из Пучсерды; вся его пастушья артель была родом из Сердани (III, 167).
Пьеру Мори иногда удается на несколько сезонов, когда ему везет с наградой за труды праведные, стать самому себе хозяином. В этом случае он в полной мере использует все возможные методы: братская взаимопомощь, найм других пастухов, затем ассоциация с другим хозяином овец... наемным пастухом которого же он и становится! Эти различные комбинации формируются именно тогда, когда ситуация в горах становится тяжелой из-за частной войны между феодальными стервятниками. Тем летом, — рассказывает добрый пастырь, — я отправился на перевал (пиренейский) Изавена, рядом с Венаской. И остался там на летний выпас с братом Жаном; мы с Жаном наняли тогда Бернара из Байюля, чтоб он помогал нам пасти овец... Потом, к Михайлову дню, мы спустились с перевала и отправились в Лериду; нам пришлось обойти земли Кастельдана из-за свирепствовавшей там войны между Нартесом и Гийомом ден Тенза. Мы присоединили тогда наших овец к овцам Машарона и Гийома Мурье, двух скотоводов из Ульдеконы[194]. С овцами двух этих овцеводов (подразумевается: по отношению к которым мы стали теперь компаньонами и наемными пастухами) мы пошли на зимовку на пастбища Сан Матео, я, мой брат и два пастуха, один серданец, другой из Венаски (III, 195). Добавим, чтобы покончить с этой историей, что подобные ассоциации, создаваемые в разных формах, распадаются почти столь же легко, как и создаются. Пьер Мори, — рассказывает Гийом Мор, — решил отделить тех овец, что были его собственными, от овец своего тогдашнего хозяина, Пьера Кастеля... Он ушел, значит, с этим скотом, а потом говорил, когда вернулся, будто продал его одному торговцу в Сан Матео (II, 182).
Наряду с работой по найму и с тем, что можно назвать «простой ассоциацией»[195], о которой мы только что говорили, существует еще целая категория контрактов «овечьей испольщины» [métayage ovin]. Различные авторы уже изучали их на примере тулузских gasailles, провансальских megeries и распространенных повсюду отдач на откорм[196]. Для родившихся в Монтайю, остаются они по-прежнему жителями деревни или эмигрируют, эта отдача на откорм принимает форму парсарии [parsaria]: контракт, заключенный Пьером Мори с владелицей овец Гийеметтой Мори, его родственницей и землячкой, встреченной им недалеко от Таррагоны, является первоисточником контракта о gasaille (III, 169). Всех овец, которыми я владел, я отдал в «парсарию» Гийеметте, — рассказывает Пьер, — и мы должны были делить пополам и прибыль, и убытки, но так, что Гийеметта брала на себя содержание (пастуха и стада [III, 169]). У этого союза пастуха и владелицы овец будет продолжительная история, несмотря на достаточно острые споры между партнерами. Некоторое время спустя Гийеметта, помимо денег, сделает вклад в ассоциацию в виде двадцати дополнительных баранов. На другое утро, — рассказывает добрый пастырь, — я получил от Гийеметты двадцать баранов и вернулся с ними на пастбища Калига (III, 181, текст двусмысленный).
Парсария существует и в самой Монтайю. Гийеметта Бене (чей муж, Гийом Бене, занимает в деревне положение пахаря-хозяина, поскольку у него есть пахотные быки, которых он запирает вечером после работы [I, 478]) передала своих овец в парсарию (около 1303 года) людям из большого дома Бело, специализировавшегося, судя по всему, на разведении овец. Лет так восемнадцать назад, или около того, — рассказывает Гийеметта Бене в 1321 году, — у нас с мужем были овцы в «парсарии» с домом Бело. Дело было вечером, как раз к закату, во время летнего выпаса. Я принесла хлеб в дом Бело, чтобы тамошние могли передать этот хлеб Гийому Бело да Раймону Бене, моему сыну, которые пасли этих «долевых овец» (I, 477). В соответствии с договором, который, по-видимому, заключался как «паевое» соглашение в устной форме и без вмешательства нотариуса, Бене предоставили Бело часть скота, часть рабочей силы и свой хлеб, предназначенный для артели пастухов.
Необходимо пойти дальше описания экономических и профессиональных связей; через посредство обаятельной личности Пьера Мори нужно расшифровать социальное положение и ментальность отгонного пастуха из Монтайю в десятилетия, открывающие XIV век.
Джотто. Возвращение Иоахима к пастухам. Ок. 1305. Капелла дель Арена в Падуе.
На первый взгляд, Пьер Мори и ему подобные находятся на самом низу определенной социальной лестницы; их положение гомологично, но не аналогично положению наемных работников французского севера последних веков Старого порядка{135}. Жизнь пастухов соткана из лишений и даже серьезных опасностей их ремесла. Белибаст вынудил вас отправиться куда подальше прямо посреди зимы. Вы чуть не замерзли до смерти на горном перевале, — говорит Эмерсанда Марти Пьеру Мори, не только раскрывая доброму пастырю дурные действия «святого мужа», но и напоминая ему о суровой стороне его пастушеской профессии (III, 198). В свою очередь, Белибаст привлекает внимание своего друга к тяжелейшему существованию, которое он влачит в качестве пастуха: Всю твою жизнь, Пьер, за худыми ночами идут худые дни (II, 177). С этой точки зрения повседневные заботы, особенно зимние, такого пастуха, как Пьер Мори, почти настолько же трудны и иногда даже опасны, что и жизнь дровосека, например, Бернара Бефая, ставшего жертвой (в буквальном смысле на этот раз!) «несчастного случая на производстве». Бернар Бефай (муж Жанны Марти из Монтайю) погиб в лесу Бенифакса (в Испании). Когда он выкорчевывал пень, тот рухнул на него вместе с каменьями, что были сверху. Его сразу и прибило насмерть (II, 190).
Несмотря на кратковременные периоды процветания, Пьер Мори считает себя бедным, а потому неспособным завести семью. Ночи он проводит не с супругой, а чаще с тремя-четырьмя лицами мужского пола в одной кровати. Я процитирую упоминание лишь об одной из таких целомудренных и недорогих ночевок, проведенных бок о бок пастухами, пророками или доносчиками, взятое почти наугад: Той ночью мы легли вместе в одну кровать: я, еретик Белибаст и Арно Сикр (III, 202).
Всегдашняя и благосклонно принимаемая гостья, бедность соответствует для Пьера Мори определенному идеалу и определенной системе ценностей. Конечно, этот идеал самыми разными способами распространяется благодаря новоевангельской культуре, которую пропагандируют по всем окситанским землям сторонники добровольной бедности и другие «добрые люди»... или же францисканцы{136}. В лице Пьера Мори и многих катарских пастухов из Монтайю он встречает верных последователей. Наш добрый пастырь — демократ до мозга костей, насколько это возможно в XIV веке! Он полон ненависти и презрения к роскоши стола и украшений, по крайней мере — когда этой роскошью кичится Церковь (напротив, Пьер более милостив, хотя и резок иногда, к тем обжорам и паразитам, кто не из клира). Он выражает неприязнь к братьям-миноритам, которых обвиняет в том, что они, против всяких правил, пируют после похорон того или иного человека: эти попойки с обжорством, сурово отмечает добрый пастырь, оскорбляют душу покойного и мешают ей попасть в рай (II, 30). Пьер по этому поводу повторяет слово в слово текст св. Матфея[197] о фарисеях, которые «любят предвозлежания на пиршествах». Это свидетельствует о наличии у него определенной евангельской культуры, донесенной до него «добрыми людьми» или монахами-проповедниками, которых он слушает, хотя и осыпает их насмешками[198]. Если Пьер тянется к «совершенным», то помимо прочих причин это связано с практической реализацией ими идеала трудолюбивой бедности, который братья-минориты отрицают делом, даже провозглашая его — не без ложногс пыла — устами.
Переходя от духовенства к мирянам, Пьер клеймит тех, когс в просторечии именуют важными шишками или важными фруктами; он же, на своем языке пастуха из Монтайю, называет их взгромоздившимися на тучных ослиц и мулов (II, 58). Таковы лжераскаявшиеся, которые притворяются забывшими свое еретическое прошлое. Их могущественные связи хранят их, после полуотречения, от застенка: Много я таких знаю в Сабартесе, что взгромоздились на тучных ослиц и мулов и никто их не трогает, они неприкасаемы, однако же были замешаны в ереси. Этой земной несправедливости Пьер противопоставляет идеал катарского демократического рая, где и великие, и малые сии встречаются и живут бок о бок без проблем (II, 179).
Такой эгалитарный идеал отстоит на сотню миль от алчности Пьера Клерга или Арно Сикра, которые хотят любой ценой возвысить или восстановить свой domus. Пьеру Мори смешна подобная алчность: добрый пастырь как раз человек бездомный, живущий всюду, оторванный от благ сего мира. Умонастроение вольного пастуха в этом вопросе решительно отличается от восприятия мира зажиточными ли, бедными ли деревенскими домоседами, укрывшимися за стенами своих domus и на своей земле в Монтайю в ожидании, пока их не выкурит оттуда инквизиция.
Можно догадаться об одной из причин этого пастушеского пауперизма{137}, самими пастухами переносимого без каких-либо комплексов. Эта причина — кочевая жизнь. Иногда пастухи могут владеть мулом, который в сопровождении погонщика перевозит туда-сюда шерсть и припасы либо какой-то скарб во время перегонов. Но в целом мулы или лошаки играют незначительную роль: свое имущество пастух носит на собственной спине. Его физическая сила и выносливость столь велики, что это бремя может быть довольно значительным: Пьер Мори переходит вброд большую реку, перенося по очереди на плечах Арно Сикра и Белибаста; он явно способен нести на себе весь свой багаж с Пиренеев до Каталонии. Однако индивидуальная грузоподъемность ограничена: набитый одеждой тюк и топор оставляют весьма немного места для других impedimenta{138}. Достаточно посмотреть, в какую церемонию превращается доставка через горы и долы новой или чистой рубашки одним пастухом другому.
Чтобы пастух мог, по примеру постоянных жителей Монтайю, накопить какое-то богатство, он должен был иметь собственный domus. Но его нет: во время летних и особенно зимних отгонов пастухи, как правило, живут у других — у хозяина, у друга, у кума. Либо у домохозяев, которые берут с них нефиксированную плату как с жильцов, проводящих большую часть времени на высокогорных лугах. Строго говоря, «пастушеский домик» на колесах, за неимением лучшего, решил бы проблему; однако я не встречал подобного передвижного жилища у моих пиренейских пастухов XIV века, чье горное бездорожье прививает аллергию к колесу и повозке. Пастушеские домики в последующие века будут больше распространены в северной Франции, чем в Окситании.
Будучи лишен собственного domus, если не считать кратких визитов к старикам-родителям в отчий дом, отгонный пастух из Монтайю имеет совершенно иной взгляд на богатство, чем оседлые домовладельцы Монтайю в тот же период. Пастух может быть относительно богат овцами и деньгами, но неизбежно беден предметами обихода, одеждой, посудой, мебелью, зерном, овощами и т. д.
Отсюда — но не только отсюда, — несомненно, вытекает крайняя отстраненность от благ мира, которую демонстрирует Пьер Мори, когда ему случается затронуть проблему богатства. Он дорожит им, когда оно есть, но ни в коем случае не привязывается к нему. Однажды в Испании Арно Сикр, еще не раскрытый как доносчик, жалуется колонии эмигрантов из Монтайю, что стал нищим из-за еретичества своей матери: она была сожжена инквизицией с конфискацией имущества и domus. Пьер Мори отвечает ему без обиняков: Да не ной ты о своей бедности... Нет болезни, что лечилась бы быстрее, чем эта! Возьми меня. Я трижды разорялся вчистую. Зато сейчас я богаче, чем когда-либо раньше. Первый раз такое было в долине Арка, когда Раймон Молен и тьма других пошли каяться (в своем катарстве) перед папой, а я тогда мог иметь аж на 2000 су и все потерял. Потом я потерял братскую долю наследства, или «фратризию» [fratrisia], что мне причиталась в Монтайю, потому как побоялся за ней идти (из страха перед инквизицией). Было время, когда я заработал 300 су, нанимаясь пастухом к хозяевам из Акса и Пучсерды. Их я отдал на сохранение куму из земли Уржель, а тот потом отказался их вернуть. И однако же сейчас я богат, потому как наш обычай, заповеданный Богом, таков: если у нас есть хотя бы один обол, мы должны его разделить с нашими братьями-земляками{139} (II, 30). Утверждая веру в активные благодеяния, Пьер Мори имеет в виду определенное представление о богатстве — мимолетном и однако вполне реальном богатстве пастуха, которому иной раз улыбается удача. Бывало время, когда Пьер Мори владел сотней овец, ослами (II, 57), а однажды аж 300 су. В другой раз — целым состоянием в 2000 су, то есть кругленькой суммой. И все-таки это гораздо меньше, чем состояние типичного крупного земледельца, такого как Бернар Клерг, способного потратить до 14000 су, чтобы вырвать своего брата из когтей инквизиции (II, 282—283). В любом случае, когда Пьер Мори, наш философ в козлиной шкуре, называет себя «богатым», он прекрасно понимает, насколько это относительно. Настоящий богач не пойдет в найм, как это делает он; это собственник-наниматель, достаточно обеспеченный, чтобы не работать на земле собственными руками, а использовать для этого других (III, 122). Впрочем, Пьер хорошо знает и говорит об этом при случае Белибасту, что, несмотря на свое так называемое богатство, он слишком беден — деньгами, имуществом, да и дом отсутствует — чтобы содержать, как подобает, супругу и детей, которых она ему может дать. «Я женился бы, будь у меня дом, чтобы обеспечить жену и детей», — говорит персонаж-вольнодумец, выведенный доминиканцем Джоном Бромьярдом в XIV веке{140}. Пьер Мори явно не принадлежит к этой элите, которая может подняться до уровня собственного и семейного дома. Ему не составляет труда презирать богатство и он, безусловно, не из тех, кто, подобно ревнителям общества потребления, — прежним или современным, церковным или светским — «воздвигает храм недостижимому»; он не проявляет благоговения перед тем, что, по определению, оказывается невозможно удержать: перед «бесконечностью потребностей». В этом вопросе добрый пастырь остается верен уроку своего наставника Жака Отье, полученному в долине Арка: От благ Сатаны никогда вам не быть сытыми, сколько бы не досталось вам от щедрот его. Буде имущий, всегда возжелает преболыиего. И не будет вам ни роздыха, ни исхода, ибо нет места покою в сем подлом мире; и все, что творит Сатана, суть лишь искус и пагуба (III, 130—131). Эта хлесткая проповедь вполне могла быть обращена к землевладельцам, даже катарам, с их одержимостью домом и связанными с ней фрустрациями (я имею в виду Пьера Клерга и Арно Сикра). Если мерить аршином Отье, наш добрый пастырь вполне мог рассчитывать на благодать, настолько он был независим — благодаря своей пастушеской, легкой ментальности всеприятия — от обычных деревенских законов тяготения.
Однако же, если отбросить проблему материального и недвижимого имущества — нежелательного, поскольку нетранспортабельного при скитальческой жизни, — Пьер Мори богат, хотя бы в меру удач, которые его порой посещают, и нескрываемого наслаждения, которое они ему доставляют. Его жизнь интересна, полна, захватывающа. Его стада пасутся на лугах, не истощенных «сверхпекорацией»[199]. По необходимости он заказывает или велит принести ему рубашки, сукно, одежду, изготовленные из шерсти собственных овец[200]. С социально-экономической точки зрения он, как и его напарники-гуртовщики, оказывается почти полностью вне сферы сеньориального или феодального угнетения. Порой ему приходится давать мзду иному сеньору за право перехода перевала или пользования пастбищем. Но в основном «производственные отношения», в которые он вовлечен, имеют характер договорной и весьма подвижный, вольнонаемный и артельный. Отнюдь не желая получить упреки в модернизации (не будем забывать, что пастушеский мир ведет род от раннего неолита[201]{141}, а его основные принципы во всяком случае сформировались задолго до XIV века), мы должны констатировать, что добрый пастырь и его собратья находятся за пределами натурального хозяйства в его квазиклассической форме: оно продолжает по своим часам взимать более или менее щедрую дань с постоянно проживающих в Монтайю. Само конечное предназначение овечьих стад, которые он пасет, позволяет Мори принимать активное участие в отгонно-пастушеской транспиренейской рыночной экономике. От этого он, само собой, вовсе не попадает в подчинение безжалостному графику капиталистической организации, которая не имеет ничего общего с нетребовательными, с этой точки зрения, нормами века до Великой чумы. Авторы, изучавшие повседневную жизнь коренных жителей и эмигрантов Монтайю, были поражены[202] свободным, полным передышек и перерывов ритмом их работы, будь то выпас, земледелие, ремесло... Пьер Мори, как и его собратья, вовсю наслаждается досугом и в горах, и в долах. При необходимости он оставляет товарищей присмотреть за овцами, пока сам спускается до находящегося внизу городка, чтобы отнести либо найти деньги (III, 166). Или без какого бы то ни было отчета и контроля может отлучиться достаточно далеко от стад по делам, не связанным с работой: повидать друзей, любовниц (когда те не поднимаются к нему сами прямо в кабану), наконец, кумовей — тех, кого он завел уже давно, либо тех, кого он время от времени вновь обретает, как мы увидим, по случаю крестин. Не деревенщина и не провинциал, Пьер Мори — равно как и Моры, как и другие серданские или арьежские пастухи — оказывается одним из узелков полицентрической сети, в которой информация передается от перевала к перевалу, от горы к горе. Благодаря этому он постоянно в курсе событий в Каталонии, в Пиренеях, в родных местах, — где, впрочем, он бывает часто, несмотря на угрозу со стороны инквизиции[203].
Пьер Мори — работник по найму, не закабаленный, вольный, информированный, общительный — с чувством воспринимает праздники, веселье и просто мясную и дружескую трапезу. Его повседневная пища не самая роскошная, но невозможно перечесть основательные застолья с козлиной печенью, свининой, бараниной, яйцами, рыбой, сыром и молоком, в которых он участвовал, будь то дома, в таверне или на свежем воздухе, в компании братьев, родственников, друзей, приятелей, врагов или сбиров, посланных конфисковать его стадо и умасленных приготовленной им огромной лепешкой, поглощенной всеми вместе[204]. Пьер Мори был одним из «столпов» гостиной-столовой-кухни Гийеметты Мори, мелкой фермерши, бежавшей из Монтайю и устроившейся с семьей в Сан Матео, на улице пахарей: многие, и первый — Мори, собирались на обедах и ужинах этой хозяйки, которые блистали количеством сотрапезников и живостью речей, даже если не всегда — качеством меню. Где-то около Пасхи, — говорит Гийом Мор, — я видел в доме Гийеметты Мори, в Сан Матео, Пьера Мори, саму Гийеметту Мори, ее сыновей Жана и Арно, ее брата, которого тоже звали Пьер Мори, Арно Сикра из Акса (доносчика) и многих других. Почти чтс дюжину, а то и пятнадцать человек. И все вместе мы обедали в этом доме. И ели мы рыбу. А я рыбу-mo не люблю. Да и не пост был. Что и удивительно. Тогда я отправил одного из сыновей Гийеметты купить козью печень. Ел её и дал еще и другим гостям, кто был в тот день с нами за столом (II, 183—184). Даже во время голода или неурожая (1310) Пьер Мори ухитряется разыскать достаточно муки, чтобы, кроме себя самого, кормить артельщиков и друга Белибаста из расчета четверть квинтала{142} муки на человека в неделю (II, 176). Во время праздников в меру своих скромных возможностей и с помощью друга-недруга Арно Сикра он щедро субсидирует торжества Гийома Белибаста и Раймонды, сожительницы «святого человека». Мы с Пьером Мори, — рассказывает Арно Сикр, — сговорились поделить пополам расходы к празднику Рождества (расходы на еду и т. д.): я должен был платить за себя и за Белибаста, Пьер Мори — за себя и за Раймонду (II, 69).
Праздник или нет, у Пьера Мори нет ни своей «недвижимости», ни постоянных предметов обихода. Но у него много друзей. Это и ценно.
Дружеские отношения поначалу завязываются по образу и подобию родственных. У доброго пастыря нет — или больше нет — лично ему принадлежащего дома. Но отчий domus, родня и род остаются для него важнейшими ценностями, которым он верен. Если ты из Монтайю — это не пустяк! Эта верность распространяется даже на сферу идеологии. Трижды дом моих отца и матери сокрушали за ересь, — говорит Пьер Мори Гийому Мору (II, 147), — и сам я не могу избавиться от ереси, ведь я должен хранить веру своего отца. Краткий текст, но в сопоставлении с остальными он показывает, что в Монтайю ересь отнюдь не была на деле отрицанием отцов детьми или предков — потомками.
Еще в большей степени, чем хороший сын, Пьер хороший брат: его невероятно развитое чувство дружбы тоже выражается, как мы увидим, в чувстве некровного братства. Вероятность братской привязанности вполне прогнозируема в системе, построенной на родовом каркасе, которая доминирует в Монтайю. Пьер продемонстрировал это еще в юности, когда с согласия сестры похитил ее, чтобы освободить из-под власти тяжелого на руку мужа[205]. Что до привязанности Пьера Мори к своему брату Жану, тоже пастуху и товарищу по работе, то она никогда не увядала, несмотря на мелкие ссоры, наподобие той, не имевшей последствий, что вспыхнула между ними во время летнего выпаса на перевале Изавена (III, 195). Во время этой стычки Жан обрушился на своего брата Пьера:
— Отродье еретическое!
В ответ на что, — рассказывает Пьер, — я сказал Жану:
— Ты сам-то от ереси недалеко ушел!
В этой размолвке нет ничего серьезного. Позже Пьер найдет случай доказать, насколько Жан ему дорог. Однажды брат Пьера тяжело болеет и, по-видимому, в бреду угрожает выдать всех еретиков, веру которых он никогда не разделял на сто процентов. Гийеметта Мори, выполнявшая роль сиделки, теряет самообладание. Нужно его убить, — говорит она о Жане, — иначе, если он выздоровеет, то всех нас отправит в тюрьму и на костер (III, 206).
Реакция Пьера на проект убийства брата была немедленной и эмоциональной:
— Если вы велите убить моего брата, — говорит Гийеметте добрый пастырь, — я разорву вас живьем собственными зубами, не понадобится другой казни.
Гийеметта тут же заговорила о другом!
Братская любовь может стать чище и лучше путем трансформации в крепкую дружбу по отношению к человеку, с которым нет кровного родства и который получает название плотского друга [ami charnel]. В случае своей односторонней дружбы с Гийомом Белибастом Пьер хорошо почувствовал возможности, которые открывает подобная метаморфоза. Я больше люблю Гийома, — говорит Пьер, — чем любого из моих братьев, хоть у меня и есть четыре плотских брата. Ведь те, у кого есть вера (то есть еретики), во всем ищут согласия, а потому они больше братья друг другу, чем братья, рожденные от одних плотского отца и плотской матери: такие братья друг с другом все время ссорятся! И потом, — изливает душу Пьер, — я никогда не оставлю Гийома, ведь все, что у нас есть, мы делаем общим, половина на половину (II, 182).
Безусловно, Пьер Мори обольщался либо на многое сознательно закрывал глаза в том, что касалось добрых чувств Белибаста по отношению к нему. Между ними принцип fifty-fifty{143} действовал лишь в одном направлении. Пьер любил Гийома, но не наоборот. Как бы ни обстояло дело с этой дружбой без взаимности, она не является лишь свидетельством красоты души Пьера, она вписывается в общий контекст окситанской культуры и «искусственного родства»: совершенно братские отношения друзей, не являющихся родственниками, делящих всё пополам, были институционализированы в ритуальных формах побратимства, засвидетельствованного с начала XIV века.
Побратимство является формой искусственного родства. Но можно обнаружить и другие формы, имеющие отношение к пиренейским пастухам 1300-х годов: я имею в виду узы, связывающие между собой мужчину с мужчиной, мужчину с женщиной, женщину с женщиной — кумовей. Этим узам придается официальный статус благодаря институту крестин, который накладывает на крестных отцов, крестных матерей и родителей крещеного ребенка, ставших друг другу кумовьями, совместную ответственность за воспитание и будущее этого ребенка. Чистая дружба, связывающая Пьера Мори с теми, кто его любит и кого любит он, не просто эмоциональное явление, переживаемое ради него самого, как это было бы сегодня, в нашем мире. Зачастую она опирается на вполне конкретные отношения кумовства, что ярко высвечивается одной нападкой Белибаста на доброго пастыря. «Святой муж» обрушивается на сам принцип того типа общественных связей, который культивирует Пьер Мори: вызываться в крестные во время крестин не только из симпатии к маленькому существу, получающему таинство, но и из простого желания завести многочисленных друзей среди мужчин и женщин, кумом которых он таким образом становится. Вы обзаводитесь множеством кумовей, — говорит Белибаст Мори, — потому что (в качестве крестного) участвуете в крестинах; вы расточаете все свое состояние во время подобных празднеств; однако же крестины и кумовство ни на что не годны, кроме как завязать между людьми дружбу[206]. Уязвленный Пьер реагирует очень живо, используя случай, чтобы развить целую философию дружбы: Свои деньги и свое добро я добываю себе сам; я волен тратить их как мне нравится и не откажусь от этого ни ради вас, ни ради кого другого, потому как таким манером (заводя кумовей) я обретаю дружбу многих людей. Теория кумовской дружбы опирается у Пьера Мори на своего рода философию добрых деяний: Коли я хочу заполучить столько друзей, так это потому, что считаю себя обязанным делать добро всякому человеку. Коли этот человек добр (то есть еретик и верующий), так я всяко получу воздаяние; коли этот человек зол (иными словами, не еретик), так он хотя бы захочет мне отплатить за добро, что я ему сделал.
Триединая концепция дружбы, кумовства и взаимных благодеяний, многократно сформулированная добрым пастырем, будет продолжать жить и долгое время спустя; в наши дни это подтверждают специалисты по этнологии иберийского мира и горных или прибрежных цивилизаций западного Средиземноморья. Джон Питт-Райверс, например, изучая Народ Сьерры, находит эту сохраненную религией концепцию в неизменном виде у крестьян и горожан Андалузии: у этих людей, как и их предшественников из Монтайю и Каталонии, искусственное родство, основанное на кумовских связях, поглощает родовые связи. Маленькие подарки укрепляют дружбу лучше, чем долгие излияния.
Сравнительное исследование, даже в рамках пиренейско-иберийского мира, не является моей основной целью. В данном случае достаточно показать, насколько важно кумовство для определения монтайонской дружбы. Пример Пьера Мори с этой точки зрения во многих отношениях очень красноречив. Именно одному из своих кумовей, имя которого нам неизвестно, Пьер доверяет деньги, вырученные от продажи овец в тот период, когда он из страха перед инквизицией продал всю свою скотину (II, 175). Кум, как можно видеть из этого эпизода и из многих других, играет роль доверенного лица, у которого можно оставить что-либо на хранение. Играет не всегда достойно. Было время, я заработал 300 су, нанимаясь пастухом, — рассказывает Пьер Мори, — к хозяевам из Акса и Пучсерды. Их я отдал на сохранение одному моему куму из земли Уржель, а тот потом отказался их вернуть (II, 30). Кроме денег, куму можно доверить на хранение человека, например женщину, родственницу или свойственницу, добродетельность и безопасность которой хотят таким образом обеспечить; кума можно использовать и просто как квартиродателя, если у него большой дом. Главное — заранее хорошо выбрать кандидата. Той зимой, — говорит Пьер (III, 194—195), — мы зимовали, я и мой брат Жан Мори, в Кастельдане. Мы оба остановились в доме нотариуса Беранже из Сагрии, который приходился кумом Жану Мори... Позже я привел Бланш Марти в Кастельдан и поселил её в доме этого Беранже. (Бланш Марти пользуется покровительством нашего пастуха: она находится с ним в достаточно близких отношениях, поскольку приходится сестрой Раймонде Пикье, сожительнице Белибаста и недолгой супруге доброго пастыря.)
Наконец, как мы видели, свидетельство кума, создающее алиби, может оказаться весьма ценным. В нем может возникнуть потребность в случае инквизиторского дознания, после которого вполне можно отправиться гнить в застенок.
Жизнь гуртовщика дает Пьеру множество случаев быть приглашенным на крестины и завести новых крестников; в некоторых случаях у него много кумовей в одном приходе. Этот кумовской плюрализм во время летнего выпаса и еще больше на зимовке дает ему достаточно поводов для отлучек... особенно когда Белибаст живет где-то поблизости: Пьер может таким образом навестить друга, делая вид, что отправился повидать кума. Пьер Мори, я и семь других пастухов, — рассказывает Гийом Мор, — зимовали с овцами Пьера Кастеля на пастбищах Тортосы. И как раз накануне поста (возможно, по случаю масленичного гуляния?) Пьер Мори оставил меня с овцами, сказав:
— Мне надо повидать кума по имени Ейссалда в деревне Флике (недалеко от Таррагоны). Впрочем, у меня много кумовьев в той деревне, ещё одного зовут Пьер Иойе.
И вправду, Пьер Мори отсутствовал три недели или около того, все время он провел в Фликсе. Когда же вернулся на наши пастбища Тортосы, то привел с собой еретика Гийома Белибаста, которого предложил Пьеру Кастелю нанять пастухом на месяц (II, 177).
Мы хорошо знаем кумовьев Пьера и Жана Мори, других пастухов. Впрочем, мы видели, что и в самой Монтайю институт кумовства процветал, соткав между обитателями деревни тесные дополнительные узы, подкрепившие связи ереси, свойства и любви.
Наряду со специфическими дружескими отношениями, вписывающимися в систему связей между поколениями родственников, а чаще — между братьями или кумовьями, Пьер Мори и ему подобные часто вступают в отношения артельные, где невозможно отделить практический интерес от эмоциональной привязанности. Я уже упоминал о подобных отношениях в связи с сотрудничеством, которое подразумевается отгонно-пастушеской экономикой. Здесь я вернусь к этому лишь бегло, чтобы еще раз подчеркнуть, до какой степени деловая ассоциация переплетается с социальными связями. Первый пример: во время пребывания в Фенуйеде с летним выпасом на пиренейском перевале Орлю, Пьер Мори со своей артелью пастухов нанялся на службу к овцеводу Пьеру Андре родом из Планезе (III, 159 — 160). Ситуация уже довольно сложная, поскольку в упомянутой артели пастухов фигурируют два сына Пьера Андре, Бернар и Гийо. Сыновние отношения накладываются на отношения найма. Но мало того: пастушеская артель Пьера Андре, где Пьер Мори является ключевой фигурой, вступает в ассоциацию — судя по всему, самостоятельно и не обращаясь предварительно к хозяину — с другой пастушеской артелью, нанятой скотоводом из Сен-Поль-де-Фенуйеда по имени Мэтр Рокфей. Отныне на протяжении двух летних сезонов и по крайней мере одной зимовки все пастухи артели Андре и все пастухи артели Рокфея образуют ассоциацию, являясь товарищами (socii) друг для друга, — при этом ассоциация никак не затрагивает их работодателей. Эти неформальные ассоциации работников могут доходить до принесения взаимной клятвы верности средневекового типа — здесь снова невозможно различить порывы сердца и производственную необходимость. Взгляните на историю с тремя пришедшими с северного склона Пиренеев пастухами, о которых упоминает Белибаст в беседе с Пьером Мори. На дороге, что идет из Сервьера на Монбланк, — рассказывает «святой муж» доброму пастырю, — я встретил троих человек: Раймона Мора (из Монтайю), Бернара Лофра (из Тиньяка) и Раймона Батайе (из Жебеца); они поклялись друг другу в верности и шли в Монбланк, чтобы заработать себе на жизнь (III, 168).
Эти формы социальности родом с арьежских гор, но они усилены императивами изгнания и миграции, диктующими бродягам необходимость солидарности; они встречаются даже за пределами мира пастухов, среди оторванных от своих корней вдовых или разделенных с мужьями женщин, которых великий исход бросил из верхней Арьежи в Каталонию. Бланш Марти (из семьи зажиточного жюнакского кузнеца) была в артели со старой Эспертой Сервель (вдовой тарасконского кузнеца родом из Монтайю), — рассказывает Пьер Мори, — и жили они обе вместе с дочерью Эсперты Матаной в доме перед мостом в Лериде (III, 197). Наконец, ассоциация может быть прелюдией одной из форм вендетты: мужчины семьи Мор — ветераны основанной на верности ассоциации, заключенной ими во благо (вместе зарабатывать на жизнь) и во зло (кровная месть). Мы уже видели, как формировался заговор с целью убийства Пьера Клерга: трое из Монтайю (в том числе два брата-пастуха из семьи Мор) заключили между собой, «артельщиками», на хлебе и вине союз побратимов круговой поруки. Его цель — убить кюре.
Сыновняя, братская, кумовская, артельная дружба соединяется с самой обычной дружбой, с еретическими или антиеретическими тайными узами, чтобы сформировать круг друзей, каждого жителя, каждого domus, каждого пастуха, — круг, символизируемый выражением «все друзья». Вы заводите себе друзей с вашими крестинами и кумовством, — говорит Белибаст Пьеру Мори. Поприветствуй всех друзей, — напоминает Раймон Пьер тому же Пьеру Мори, расставаясь с пастухом, который решил добраться до дома единоверцев (III, 129). Убирайся, из-за тебя несчастье может постигнуть всех друзей, — заявляет при всей Монтайю Гийом Бело Пьеру Мори от имени Арно Форе, который между тем приходится дядей — исключительно трусливым — доброму пастырю (II, 174). Услышав такую отповедь, Пьер Мори разражается рыданиями: он понимает, что из страха перед инквизицией земляки и родственники Бело и Форе вычеркнули его из списка своих друзей, отказали в священном долге гостеприимства. Его умоляют отправляться своей дорогой и готовы швырнуть кусок хлеба, чтобы купить его уход. Даже когда ее законы попираются, дружба остается важнейшим отношением для пастухов Ода или Монтайю былых времен, так же как для корсиканцев и андалузцев нашего времени; она имеет гораздо большую силу, чем в индивидуалистических обществах нашего нового индустриального мира.
Дружба не предполагает вражды в качестве оборотной стороны. Опираясь на традиционные концепции относительно конфликта между земледельцами и пастухами, мы могли бы иной раз представить себе мир пастухов как воинственный, а то и враждебный пахарям. Однако если обратиться к примеру пастухов из Монтайю и ее округи, выяснится, что это не совсем так. Бывают стычки, но главным образом между пастухами или с каким-нибудь вором. Пастушеское сообщество, как мне кажется, не противопоставляет себя окружающему обществу в качестве группы. Эта группа, безусловно, является оригинальным социо-экономическим образованием, со своими собственными законами и сознанием. Но рекрутируется она извне, из сыновей земледельцев, что исключает ее самоидентификацию в антагонизме с оседлыми жителями.
Как правило, пастухи остаются холостыми и без потомства, ибо ошибочно или справедливо полагают себя, со своей точки зрения, слишком бедными, чтобы брать жену. Исключения из правила безбрачия настолько редки, что наши тексты весьма внимательны к таким экстраординарным случаям. Мы пасли овец с Гийомом Ратфром из Акса, который взял жену в Кодьесе, — отмечает однажды не без некоторого удивления Пьер Мори[207]. За исключением Гийома Ратфра и нескольких других, профессиональные пастухи никогда не вступают в законный брак; эта категория вынуждена прибегать к рекрутированию извне, иначе бы она захирела, а то и исчезла.
По отношению к внешнему миру у пастухов положительный, часто дружеский настрой. Кто-то из них вполне может стремиться к безжалостной и справедливой мести: это случай вендетты (впрочем, неудавшейся) Гийома Мора против Клергов, которые преследовали и подрезали под корень его семью. В любом случае наша выборка пастухов, а она весьма значительна, не дает ни одного характерного примера подлеца [salaud] в сартровском{144} или просто обыденном значении слова. Напротив, подлецов мы легко обнаруживаем в аморальном мире непастухов — я могу сослаться, в частности, на Пьера Клерга, Арно Сикра или же на Белибаста, пастуха по случаю, но домоседа по призванию, который бесконечно эксплуатирует чистую дружбу Пьера Мори.
В обществе пастухов, в целом более симпатичном, чем стабильная группа коренных обитателей domus, Пьер Мори является в высшей степени положительным героем, олицетворением радостной открытости миру и Другому. Когда он приветствует кого-либо, даже если речь идет о человеке малознакомом, которого есть все основания опасаться, он делает это с добрым и светлым пастушеским смехом. Этот смех может быть обращен к тайному доносчику Арно Сикру, как и к кому угодно другому. Едва я вошел в дом Гийеметты Мори, — говорит Арно, — Пьер Мори, который сидел на скамейке, поднялся, обратив ко мне смеющееся лицо, и мы приветствовали друг друга как обычно (II, 28).
В целом, Пьер Мори строит свои отношения с Арно Сикром и другими членами белибастовой колонии на основе жизнерадостного компанейства. Посидим вместе, поговорим, — предвкушает добрый пастырь дружескую встречу в доме Гийеметты Мори, — и повеселимся, потому как должны веселиться, когда вместе (II, 30).
Мори не только испытывает радость общения, но и умеет сразить ею своих друзей, несмотря на то, что порой к ней примешиваются противоречивые чувства, порождаемые страхом репрессий, навсегда опутавшим белибастову колонию, которой доносчики дышали в затылок. Увидев вас снова, — говорит как-то Гийом Белибаст Пьеру, только что вернувшемуся с летних горных пастбищ, — мы и обрадовались, и испугались. Обрадовались, потому что давненько вас не видели. А страх от опасения, что там, наверху, вас могла схватить инквизиция: в таком случае она бы вас заставила во всем признаться, и вы вернулись бы к нам как соглядатай, чтобы выдать меня самого (III, 183).
Белибаст в данном случае обманулся только насчет личности доносчика, но не метода — человеком, который выдаст его в полном соответствии с предчувствием, будет не Пьер Мори, а Арно Сикр. Ошибка такого рода лишь добавляет достоверности чувству общей радости, которое Пьер Мори дает друзьям, входящим в его группу.
Смех Пьера чистосердечен. Зато улыбка полна иронии и смысл ее может быть приблизительно передан современным выражением «ну-ну, старик». Так, Пьер Мори ограничивается усмешкой в ответ на угрозу пыток, которыми его стращает на пастбище пастух Гийом Мор, заявляющий, что однажды инквизиция займется им не шутя.
— Тебя найдут, изобличат, схватят, как и Белибаста, — говорит Гийом Пьеру, — и станут зажимать ногти в тисках.
Услышав от меня такое, — продолжает Гийом Мор, — Пьер Мори заулыбался (II, 181).
Такая же улыбка, одновременно снисходительная и ироничная, еще раз досталась Гийому Мору в ответ на упрек в связях с иноверцами.
— Пьер, — говорит Гийом, — ты всякую дрянь собираешь и много знаешься не с теми людьми; в мире нет злобного дьявола, которого бы ты не знал.
На те слова Пьер улыбнулся и ничего не сказал (II, 185).
Подобная тонкая усмешка не является присущей только Пьеру Мори — мы видим ее и у Беатрисы де Планиссоль, поведение которой в подобных случаях очень напоминает доброго пастыря. В ходе частых семейных сцен между стареющей Беатрисой и ее молодым любовником Бартелеми Амильяком последний угрожает донести на неё инквизиции. Я сказал Беатрисе, — рассказывает Бартелеми, — что если буду в епархии Памье или в каком другом месте, где есть инквизиция, то выдам ее... И тогда она мне улыбнулась со словами: попы, что из числа добрых христиан (еретиков), куда лучше тебя. Улыбка Беатрисы в данном случае — отнюдь не улыбка Джоконды, она судорожная, но тем не менее ясная. Она не так уж отличается от одновременно ироничной и смиренной улыбки, прочертившей лицо кюре Пьера Клерга, когда Алазайса Форе отказалась предоставить в его распоряжение девственность своей племянницы Раймонды (I, 253, 418).
Однако оставим Клерга и Беатрису; вернемся к нашим баранам, к нашим пастухам вообще и к Пьеру Мори в частности. Наблюдения над психологией и сознанием пастухов неизбежно фрагментарны. В этих условиях важно попытаться понять, каким образом эти люди представляли смысл своей жизни, каким образом они самоидентифицировались. Ответ на эти вопросы, относящиеся к пастушеской философии или просто к философии Монтайю, достаточно прозраченен. В несколько приемов нам его дает сам Мори.
Первая дискуссия по этому поводу происходит в окрестностях Акс-ле-Терма. Пьер Мори появляется там, покинув свое тогдашнее место жительства в Фенуйеде, чтобы встретить груженого солью мула из Руссильона. В Акс-ле-Терме, недалеко от местных бань, предназначенных, в частности, для прокаженных, он встречает двух других жителей Монтайю: Гийома Бело и своего брата Гийома Мори. Все трое используют встречу для совместной прогулки, в ходе которой пускаются в философские рассуждения. Их легкая болтовня наполнена некоторой тревогой: как раз в это время распространяется слух, что будет организована большая облава на еретиков, весьма многочисленных, как предполагается, в Монтайю и Сабартесе. Два монтайонца, очень сведущие в этих вопросах, спрашивают Пьера Мори: Как ты не боишься оставаться в Фенуйеде, когда тебя ищут за ересь?
Ответ Пьера впечатляет своей глубиной. Да все равно, — говорит он, — хоть бы я и дальше продолжал жить в Фенуйеде и Сабартесе, никто не может отнять у меня мою судьбу (fatum). Там ли, здесь ли — я должен следовать своей судьбе (III, 161).
Судьба — вот ключевое слово. Оно часто будет встречаться в безыскусных высказываниях Пьера Мори, будь то за столом, на пастбище или после попойки.
Представление о неизбежности судьбы сопровождает Мори в его последующих странствиях до самой Испании. Он твердо отстаивает это представление в тот день, когда Белибаст, вознамерившийся найти ему жену, желчно упрекает пастуха за его бродячую жизнь. Вы уходите далеко от нас, Пьер, — говорит «святой муж» доброму пастырю, — и ваши постоянные возвращения на летние пастбища графства Фуа чреваты опасностью попасть в руки инквизиции. Коль скоро нас в таком случае не будет рядом, бойтесь, как бы какая беда не привела вас к погибели, когда не будет никакой возможности совершить еретикацию, получить обращение или утешение на смертном одре (III, 183). Ответ Пьера категоричен: он дает понять, что он отнюдь не заяц трусливый; что связанный с сезонными перегонами образ жизни, к которому он привык с детства, дарит ему радость и обязывает всякий год вдыхать воздух горных вершин в летних пастушеских странствиях. Я не могу жить иначе, чем был воспитан. Если бы я жил все время в Морелье (традиционное место испанской зимовки), я бы околел там во время летнего выпаса (III, 183). А затем, переходя на свою обыную философскую платформу, добрый пастырь заключает: Я должен следовать судьбе. Коли дано мне будет стать еретиком на смертном одре, то я им стану. Коли нет — пойду по тому пути, что мне предначертан. В другой раз Пьер Мори более простым языком развивает ту же мысль перед пастухом Гийомом Мором, который упрекает его в том, что Мори ведет жизнь гонимого еретика. Я иначе не могу. Я так жил до сих пор, так буду жить и впредь (II, 184).
Где мог Мори почерпнуть эту идею судьбы, столь навязчиво его преследующую? У своих друзей-катаров? Да и нет. Конечно, они с железным упорством верят в неизбежность...[208] Но случается им и впадать в противоречие с самим собой! Белибаст, который в этом вопросе не должен бы проявлять сомнений, время от времени даже поднимает перед нашим пастухом старую антифаталистскую тему свободы воли, резюмированную в народной пословице: «Помогай себе, и небо тебе поможет». Человек вполне способен сам себе помочь, — говорит Белибаст, — в достижении цели, будь она благой или дурной... (III, 183).
На самом деле, если мы частично вынесем за скобки альбигойское влияние, можно легко сопоставить понимание судьбы, дорогое Пьеру Мори, с аналогичными понятиями, распространенными в разных культурах западного Средиземноморья. Жители Магриба, африканские и испанские мусульмане также обладают сильным чувством судьбы; многочисленные контакты, в которые Пьер в разных ситуациях вступал с сарацинскими пастухами, могли лишь усилить, если не спровоцировать его размышления по этому вопросу[209]. Даже если не искать так далеко, в средневековом христианстве (под влиянием представителя доисламского Магриба, ставшего известным под именем св. Августина...{145}) идея Благодати очень сложна и запутана; в своих наиболее суровых вариантах она может восприниматься как предначертанная и принимать вид самого настоящего рока. Наконец, Пьер Мори — горный пастух, а именно «большие пастухи с высоких гор»[210] еще до Возрождения представляют в своем [календаре] Compost наиболее полную версию отношений зависимости, связывающих макрокосм и микрокосм: посредством двенадцати знаков Зодиака астрология диктует в этом календаре свои законы двенадцати месяцам сельскохозяйственного года и двенадцати периодам, составляющим в целом семьдесят два года человеческой жизни. Мы видим, что в результате нагромождения возможных влияний отчетливое представление о судьбе у такого человека, как Пьер Мори, может быть в значительной степени сверхдетерминировано.
Отметим также, что у нашего доброго пастыря чувство судьбы никак не связано с абсурдными суевериями. Совсем напротив, Мори отказывается верить в гадания по полету птиц и прочий вздор, который он считает бабьими сказками. Однажды Гийом Белибаст в сильной тревоге (и не безосновательной, поскольку его костер был уже не за горами!) пытается разгадать предупреждение сороки, трижды перелетевшей перед ним дорогу. Пьер язвит: Гийом, не стоит ломать голову над птичьими знаками и другими знамениями того же рода. Всем этим впору маяться старухам (III, 210).
Итак, у Пьера Мори отнюдь не вульгарно-магическое восприятие судьбы, а высокофилософское. Не идет ли для него, как и для других, речь о старой крестьянской идее, естественной для застойных обществ, где возможность выбора отсутствует? Во всяком случае, подобные представления еще совсем недавно были широко распространены среди многих сельских жителей гексагона, всегда готовых в случае знаменательных событий помянуть перст судьбы, знак судьбы — как роза в грязи. Чтобы не отвлекаться от аборигенов Монтайю (единственно интересующих меня здесь), отметим, что подобная идея фатализма, пусть и слегка в отличающейся форме, уже встречалась среди женщин и мужчин domus Клергов. Как мы видели, кюре Клерг без колебаний сохранил в своем остале волосы с головы и обрезки ногтей своего отца Понса, чтобы уберечь звезду или добрую удачу (eufortunium) семейного очага. Само понятие «удачи», но в обратном смысле, встречается в пастушеской нотации Гийома Мора, адресованной Пьеру Мори по поводу дурных знакомств и подозрительных делишек последнего. Пьер, ты занимаешься недобрыми делами (borias), и всех вас за это постигнет неудача (infortunium), и однажды все достанется дьяволу (II, 184). На этот выпад, лишь слегка прикрывающий христианством или фигурой дьявола античное понимание фортуны, Пьер отвечает как должно, прямо ссылаясь на свою судьбу бродяги и человека перекати-поле. Я тут ничего не могу поделать, жить по-другому я не могу, ибо раньше так жил и буду так жить и дальше (II, 184).
Таким образом, у Пьера Мори и Пьера Клерга общее понимание судьбы как удачи или неудачи, сотканной звездами; это сопоставление взглядов двух людей, в равной степени представляющих деревню, по-видимому, убедительно доказывает, что сельский фатализм является неотъемлемой частью философии Монтайю[211]. Необходимо, тем не менее, отметить небольшое различие между представлениями священника и пастуха. Для Пьера Клерга, человека domus, звездная удача связана, прежде всего, с коллективной судьбой линьяжа и домочадцев. Напротив, девиз Пьера Мори: Ни кола, ни двора; в Пиренеях он «перекати-поле», для него судьба и удача являются преимущественно индивидуальными категориями, которые действуют скорее на биографию одного человека, чем на будущее осталя.
Понимание Пьером Мори фатума включает также глубокое значение социо-профессиональной непрерывности. Жить своей судьбой означает умение держаться в своей нише и не выходить за рамки своего социального положения[212] и своего ремесла. Ремесло, впрочем, переживается как источник интереса, как ключ, из которого бьет жизненная энергия, а вовсе не как основная причина несчастий и отчуждения. Весьма показательная дискуссия происходит по этому поводу между Гийомом Мором, Пьером Мори и Гийомом Белибастом, когда все трое пасут овец на пастбище Тортосы. Пьер, — говорит «святой муж» доброму пастырю (II, 177), — хватит тебе жить собачьей жизнью: продай всех своих баранов, и мы сумеем распорядиться полученными за твой скот деньгами. Я же буду делать чесальные гребни; так мы оба сможем кормиться...
На что Пьер тут же отвечает:
— Нет, баранов своих я продавать не хочу. Пастухом я был, пастухом и останусь, покуда жив.
Судьба, скрыто присутствующая в этой фразе, воспринимается как пастушеская воля к жизни; а горская свобода выступает как счастливая оборотная сторона доли гуртовщика. Даже если приходится спать под деревьями, замерзать до полусмерти зимой, мокнуть до костей под осенними ливнями... (I, 178; II, 15). Эта судьба неотделима от предшествующего воспитания юного пастуха, усвоенного им некогда вместе с родительским хлебом насущным. Однажды в Бесейте, в районе Теру эля, Эмерсанда Бефай, родом из Монтайю, напускается на Пьера Мори в связи с его дальними путешествиями в арьежские горы; она живописует ему смертный страх, обуревающий из-за этого друзей, единоверцев и «совершенного». Ответ Пьера:
— Я не могу поступать по-другому, потому что не могу вести жизнь иную, чем та, для которой был вскормлен[213]. (Nutritus — слово, обозначающее применительно к юношеским воспоминаниям того, кто его произносит, и пищу, и воспитание.) За банальной идеей, согласно которой взрослый человек — заложник своего детства и продукт полученного в юные годы воспитания, в речи Мори вырисовывается более сложное понимание телесной связи с хлебом, из которого сложилось его тело, а через хлеб — с землей-кормилицей, злаками которой вскормлен человек и в которую он когда-нибудь вернется. Душа человека, она из хлеба, — говорит крестьянский материалист с верховьев Арьежи, еретические речи которого привлекут однажды внимание Жака Фурнье. Коли замесили, так надо и печь, — заявляет со своей стороны товарищ Пьера Мори; тем самым он аргументирует необходимость совместного проживания Эмерсанды Бефай и ее дочери Жанны, несмотря на постоянные стычки дочери с матерью (III, 174). Замыкая круг, Гийом Фор из Монтайю напоминает, что, вопреки всем доктринам воскресения, вышедшее из земли должно целиком в нее вернуться. После смерти, — говорит он, — тело человека распадается и превращается в землю (I, 447). Направляемая издалека звездами, человеческая судьба, тем не менее, остается для мыслителей из Монтайю весомо телесной, хтонической, подчиненной теллурическому влиянию земного, посюстороннего макрокосма; кроме того, ею управляет общественное воспитание, земная пища детства. Это физическое родство привязывает судьбу людей к их родной земле, что очень хорошо почувствовал Пьер Мори, когда однажды Эмерсанда Марти нежно упрекнула его за участие в постоянных сезонных перегонах в сторону родных Пиренеев:
— Сын мой, тебе не следует туда возвращаться. Оставайся лучше здесь, с нами. Во всяком случае, у тебя нет ни сына, ни дочери, никого не надо кормить, кроме себя самого. Ты мог бы жить здесь, не особо утруждая себя. Если тебя там схватят — ты погиб.
На что Пьер Мори возражает, однозначно связывая свою судьбу с посещениями родных мест:
— Нет, я не смог бы насовсем остаться тут (в Каталонии). И все равно, никто не сможет отнять у меня мою судьбу (III, 183).
Вернемся от субъективного (переживание идеи судьбы Пьером Мори) к объективному (пастушеская система производства): в конечном счете, мир пастухов, среди которых вращается добрый пастырь, сам движется в рамках достаточно определенных социально-экономических категорий[214]. У Мори и ему подобных великих путешественников нет ни жены, ни детей, ни домочадцев. Несмотря на их относительную обеспеченность движимым имуществом (деньги, стада...)[215], у них нет возможности аккумулировать большое количество «объектных» богатств, поскольку пастухи ограничены необходимостью перемещений, не позволяющей иметь громоздкое имущество, которым окружают себя люди, ведущие оседлый образ жизни. Вместо накопления вещей Пьер Мори, постоянно живущий «на грани транспортабельности»[216], выбирает минимизацию желаний, перенесение желаний или «склонностей» на другой тип «богатства», одновременно заменяющего ему семью: мимолетные связи, возникающие на пастбищах или в тавернах; обширная сеть человеческих отношений, опирающихся на естественные или искусственные братские связи, кумовство, бескорыстную дружбу или артельные отношения. Подобный стиль жизни, основанный на свободно принимаемой судьбе, — это ли не определение благодати? — нравится доброму пастырю. Судьба для него — это предназначение. Баран — это свобода[217]{146}. Он не обменял бы ее на чечевичную похлебку, многократно предлагавшуюся ему друзьями, хозяевами, паразитами, побуждавшими его жениться, закрепиться, быть принятым в богатую семью. Моя судьба, — отвечает Пьер Мори тем из собеседников, кто более или менее чистосердечно хотел видеть его остепенившимся, — она в том, чтобы бродить по горам, по долам, повсюду заводить кумовей да временных подружек. У нашего пастуха есть ощущение, выраженное им без прикрас, что он обладает «достатком без избытка»[218]. Материальные блага стали бы для него тяжким бременем в самом буквальном смысле слова: их трудно было бы перевозить в непрерывных странствиях от Таррагоны до Пиренеев. Предложенные Маршаллом Салинзом формулы можно с успехом применить к нашему пастуху: «он не беден, а свободен». Он находит удовольствие в горской вольности, которая проявляется в том, что по велению души можно выбросить в растущий на склоне кустарник кресты из желтого сукна, которые цепляет инквизиция (II, 177). У Пьера Мори есть часы досуга, заполняющие его частые отлучки; несмотря на болезнь, холод, изнурительные переходы, которые не дают нам идеализировать его по-собачьи трудную жизнь, он всегда находит пропитание для своих стад, для себя самого и для друзей. Протеинов ему хватает: молоко, мясо, сыр.
Общее равновесие этой жизни обеспечивается благодаря самому свирепому мальтузианству{147}: бывают, разумеется, любовницы, но нет ни жены, ни, главное, детей. (Вспомним показательный эпизод с неудачным браком.) Тот же смысл имеет отказ, в конечном счете, от устойчивого материального состояния: никакого domus, лишь временная кабана. У Мори мало собственности, но он не нищ. Когда он теряет свое небогатое имущество, он делает это с улыбкой, поскольку знает, что при своем ремесле сумеет легко наверстать упущенное. Обутый в облегчающую долгие переходы пару добрых башмаков из кордовской кожи (I, 20) — единственная роскошь, которую он себе позволяет, — не скованный благами этого мира, не думающий о почти неизбежном будущем аресте, о чем позаботится инквизиция, живущий увлекательной и полной страстей жизнью, Пьер Мори — счастливый пастух. Благодаря ему я, перелистывая старые тексты Жака Фурнье, обнаружил в народной среде призрачный образ своеобразного счастья времен Старого порядка.