Основной альтернативой укрывательству являлся донос. Доносить надлежало исключительно этично.
За осуществленный по собственной инициативе донос на кого-либо из родителей или кого-либо из родителей отца, если только в доносе этом не фигурировало что-нибудь вроде сепаратистского мятежа, шпионажа или заговора на императороубийство, доносчик наказывался удавлением. Текст соответствующего закона особенно настойчиво подчеркивает момент личной инициативы, специально говоря не просто о доносе, а о преднамеренном доносе. Личная инициатива такого рода, даже если донос был вполне истинным, без обиняков трактуется исключительно как «отказ от норм поведения из-за произвольных чувств», как состояние, при котором «чувства озлоблены и желания направлены к тому, чтобы подвести под наказание».
Следующая крупная градация — донос на старших родственников, которые после прямых предков по мужской линии являлись второй по значимости группой в семейной иерархии. Она дробились на подгруппы в зависимости от близости родства. Донос на старшего высшей категории близости карался двумя годами каторги.
Затем, с уменьшением этой близости, строгость наказания ступенчато убывала, но рассматривать здесь все эти китайские церемонии — совершенно неуместно. Я и так уже сильно рискую надоесть читателю, привыкшему к масштабным, в стиле Глазунова, полотнам: застой, перестройка, демократизация, Веймарская Россия, патриотизм, сионизм… Какие слова! От каждого — мороз по коже. Но на самом деле лишь по конкретным, мелочным церемониям, будь они хоть китайские, хоть московитские, только и можно на самом деле уяснить себе, насколько сионистичен сионизм, насколько патриотичен патриотизм, насколько застоен застой и насколько демократична демократизация.
Без дотошного, занудного учета, кто что и как берет у людей и кто что по какой цене им дает, все масштабные препирательства — не более чем треск сучьев в костре, который не тобою зажжен и горит не для тебя.
Не могу, однако, отказать себе в удовольствии привести еще одну очень характерную деталь. Если донос подавал не младший родственник на старшего, а наоборот, старший на младшего, то чем ближе было родство, тем наказания становились незначительнее. Следовательно, картина была зеркально противоположной. И венцом сей картины являлся закон, согласно которому прямой предок по мужской линии, то есть отец или отец отца, за донос на сына или внука вообще не подлежал никакой ответственности — причем даже в тех случаях, когда донос был облыжным, клеветническим. Правда, в тексте присутствует некий оттенок, позволяющий думать, что такой донос все-таки не воспринимался в рамках системы ценностей сянжунъинь совсем уж нормально: об отце-доносчике не говорится, что он «невиновен», что доносить ему «разрешается»; говорится лишь, что он «квалифицируется как не подлежащий наказанию». Но, по большому счету, что в лоб, что по лбу…
Единство и иерархичность! Что может быть милее сердцу любого начальника — с палеолита до наших дней!
Очень многозначительна еще одна статья «Тан люй шу и» о родственных доносах. В ней говорится: «В случаях совершения родственником против родственника преступлений с нанесением материального или физического ущерба, то есть если либо силой завладел вещами, либо нанес побои телу, можно жаловаться по собственному усмотрению»[3].
Указанная ситуация похоже, единственная, в связи с которой заходит речь о чем-то, действительно похожем на право.
В нашей юридической науке, если верить «Юридическому энциклопедическому словарю», (а он, уж простите, живым языком разговаривать не в силах), понятие права определяется так: «Субъективное право — обеспеченная законом мера возможного поведения гражданина или организации, направленного на достижение целей, связанных с удовлетворением их интересов… Субъективное право включает как возможность самостоятельно совершать определенное действие (поведение), так и возможность требовать определенного поведения от другого лица… поскольку такое поведение обусловливает существование субъективного права».
Сянжунъинь не является правом в европейском понимании. Устоявшиеся, особенно в западном востоковедении, варианты перевода — «право предоставления убежища», «право укрывать друг друга» — спровоцированы тем, что сянжунъинь несет в себе, если вновь воспользоваться вышеприведенной цитатой, элемент направленности на достижение целей, связанных с удовлетворением интересов индивидуума. Подобная провокация стала возможной лишь в силу укоренившегося, довольно-таки легистского по своей сути убеждения, согласно которому интересы индивидуума и государства всегда противостоят друг другу. Иметь право — значит, не иметь по данному поводу обязанности.
Вероятно, представление это обязано своим возникновением чрезвычайно быстрому темпу развития европейской цивилизации, при котором, в условиях феодальной структуры с ее постоянным противоборством всех против всех, а в особенности в период укрепления центральной власти, становления абсолютизма и подавления привилегий знати, через который так или иначе прошли все европейские монархии и даже, как ни парадоксально звучит слово «абсолютизм» в подобном контексте, республики (типа Флоренции или Генуи), периодический правовой «форсаж» общества государством был неизбежен. Кстати, и легистские попытки правового «форсажа» в Китае начали предприниматься и приводить к первым успехам именно в условиях плюралистической структуры так называемого периода Враждующих Царств, по многим политическим параметрам сходной с европейским средневековьем и ранним Ренессансом. Правда, Враждующие Царства были несколько раньше, в V — Ш вв. до н. э.
Представление о правах в нашем сознании в первую очередь связано с представлением о свободе пользования ими: правом можно воспользоваться, а можно и не воспользоваться. Это зависит целиком от желания правоспособного индивидуума, от его представлений о добре и зле, о своих моральных обязанностях, в конце концов. Тут-то и разворачивается главная батальная панорама европейских духовных коллизий, тут и залегли невидимые, но бесчисленные Помпеи и Геркуланумы, засыпанные прахом испепеленных муками выбора сердец.
Но когда единое, никуда не спешащее государство превращает моральные обязанности в один из факторов унификации человеческого поведения и делает их обязанностями юридическими — о правах лучше и не заикаться. Если человек под страхом уголовного наказания вынужден предпринимать некие действия, пусть даже направленные на удовлетворение его собственных интересов, или интересов его близких, пусть даже как бы в ущерб интересам государства — это все равно уже не право. Просто данные индивидуальные интересы признаны государственной машиной способствующими успешной деятельности этой машины.
Такая трансформация произошла в Китае с защитой родственника от кар государства. Из естественного стремления реализовать свои моральные обязательства она стала уголовным преступлением, а затем преступлением стало уклонение от нее. Но этот процесс не был связан с расширением индивидуальной свободы. Скорее напротив. Даже та сфера, которая находилась в области индивидуального и чисто морального выбора, подчас даже героического, а следовательно, возвышающего и облагораживающего душу (спасу родителя в подполе среди соленых огурцов, пусть приходят, аспиды, пусть хоть крючьями рвут, ни слова не скажу!!!), оказалась оккупирована юридической регламентацией. Пользование сянжунъинь было, так сказать, вменено в право.
Казалось бы, можно настаивать, что это право, заключающееся в «возможности требовать определенного поведения», то есть право преступника требовать убежища. Но речь-то идет не о праве укрыться, а о праве укрыть! Можно говорить о праве человека на жизнь, о праве не быть убитым — то есть о праве требовать от других не убийственного поведения; но несколько шизоидно звучало бы: я имею право не убивать. Так же звучит и в случае с сянжунъинь: я имею право не доносить. Правда, если донесу, меня казнят…
Да, сам преступник мог и не попросить убежища. Он имел такое право. У него был выбор. Как человек, уже преступивший закон, он был свободен. Но чистый перед законом родственник, если хотел и дальше оставаться таким же чистым, обязан был дать убежище, обязан был молчать — иначе он совершил бы преступление.
Только реакция на чрезвычайно узкую, третьестепенную по важности область конфликтов — совершение родственником против родственника преступлений с нанесением материального или физического ущерба — была оставлена в ведении индивидуума, во власти его личных желаний и представлений. Да и то, вероятно, лишь потому, что государство, не желая по каждому подобному поводу вторгаться в мелкие семейные дела, тем не менее оставляло себе лазейку для такого вторжения на случай, когда семья не могла или не хотела уладить конфликт собственными силами. Так что даже это право — действительно право, поскольку пользование им не вменялось в обязанность, а зависело от личного решения — носило провокационный характер, служило индикатором, демонстрирующим способность или неспособность семьи справиться с внутренним конфликтом самостоятельно.
Вменять это право в обязанность было неудобно, обременительно и, в общем-то, тщетно, так как у аппарата не было реальных возможностей проследить за ее соблюдением. Ведь информацию о внутрисемейных конфликтах такого рода взять было совершенно не откуда — разве лишь из того же самого родственного доноса. А раз нельзя точно проследить — значит, нельзя справедливо наказать. А раз наказания в каких-то случаях оказываются не вполне справедливы — вдруг откуда-нибудь вынырнет вольнодумец и решит, что наказания вообще могут быть… того? Возможность возникновения подобных подозрений следовало давить в зародыше.
Поэтому гораздо проще и удобнее было предоставить членам семьи самим решать, нуждаются они во вмешательстве извне, или не нуждаются, будучи в состоянии сами урегулировать свои внутренние дела — в сущности, мелкие дрязги, которые администрацию совершенно не волновали. Это и вызвало к жизни субъективное право. Каким бы ни оказался выбор, он не ущемлял выгод администрации. В случае неподачи жалобы она избавлялась от мелочных хлопот, в случае подачи — безо всяких усилий получала информацию из первых рук. Оба варианта поведения, к которым могло привести предоставление права на «собственное усмотрение», то есть на свободный выбор, в равной мере находились в интересах государственного аппарата; он не имел здесь никаких предпочтений.