В это трудно поверить, и даже кажется подчас, что дело обстоит совершенно наоборот, но иногда жизнь все-таки напоминает, что все происходит вовремя. Именно тогда, когда ему и следовало произойти.
Именно тогда, когда я увлеченно потел над переводом раздела «Драки и тяжбы» танского кодекса, где сосредоточены статьи о доносах — именно тогда попала мне на глаза опубликованная в «Московских новостях» небольшая статья доктора исторических наук С. Келиной.
Называлась статья «Закон подсуден времени» и посвящена была разработке нового советского законодательства — которое мы, пользуясь выражением поэта, так и убили, не родивши. В ней, в частности, говорилось: «Ученые предлагают внести в проект нового законодательства поправку. В самом деле, как можно требовать от матери, чтобы она донесла на своего сына? Закон не доложен «сталкивать лбами» юридические и общечеловеческие нормы». И далее: «Подсудна ли безнравственность? Надо ли смешивать законы морали, нравственности с уголовными законами? Я думаю, тут мы имеем дело с наивными попытками переложить на плечи закона те муки выбора, что и составляют содержание жизни. Если каждый наш поступок будет продиктован не собственной совестью, не нравственным чувством, а лишь соответствующим параграфом или статьей, то человек будет жить не для жизни, а для юриспруденции».
Данное высказывание, прозвучавшее на заре перестройки, в тот короткий золотой год, когда кураторы от КГБ уже превратились из махоньких, словно бы инкубаторских Великих Инквизиторов в дружелюбных компанейских ребят, а кровь еще не полилась, привлекает внимание по трем причинам.
Во-первых, оно наводит на мысль, что, вне зависимости от способа производства и прочих, так сказать, базисных характеристик, тенденция к гуманизации общества, к прекращению правового форсажа, направленного на срочное достижение каких-либо государственных целей, если она возникает, обязательно сопровождается снятием или, по крайней мере, ослаблением противоборства «юридических и общечеловеческих норм». И неважно, достигло государство своей цели, или вся энергия ушла, как вода в песок. Просто правовой форсаж на любой стадии общественного развития, в любую эпоху связан с намеренным разрушением морали, с намеренным подавлением поведения, основанного на существующих представлениях об этичном и неэтичном.
Возникает совершенно специфическое, так сказать, чисто утилитарное право — комплексы правовых норм, направленных на то, чтобы во имя сиюминутной государственной пользы оставить каждого человека с государством один на один, лишив и авторитета, и правовой защиты как можно большее число связей между людьми, основанных на родственных, профессиональных, духовных и каких бы то ни было иных переживаниях, отличных от верноподданнических. Спору нет, мораль тоже можно назвать утилитарной — как утилитарны дыхание, кровообращение, речь. Но с помощью в высшей степени утилитарной речи один человек может сказать: «По имеющимся у меня сведениям мой сосед прячет за унитазом антисоветское произведение «Доктор Живаго», а другой: «Я один. Все тонет в фарисействе». «Утилитарная» мораль гармонизирует связи между индивидуумами и, поскольку индивидуумы эти более или менее равны, связь основывается на большем или меньшем, но — признании ценности, самостоятельности, неподвластности партнера; утилитарное же право в лучшем случае абстрагируется от этих связей и пытается учредить одну лишь прямую связь между индивидуумом и государством взамен всех остальных, причем ценность первого стремится свести к нулю, а ценность второго (то есть себя) — поднять до бесконечности.
Макиавелли: «Следует знать, что, когда на весы положено спасение родины, его не перевесят никакие соображения справедливости или несправедливости, милосердия или жестокости, похвального или позорного… О совести мы не можем вспоминать, ведь кому, как нам, угрожают голод и заточение, тот не может и не должен бояться ада».
Президент Народного трибунала Фрейслер, гитлеровский рейх: «Не существует больше частной жизни, которая выходит за рамки общественных обязанностей, народной общности… Право есть то, что идет во благо немецкому народу!»
Н. В. Крыленко, бессменный верховный обвинитель в 20-х годах у нас: «Сколько бы здесь ни говорили о вековечном законе права, справедливости и так далее — мы знаем…, как дорого они нам обошлись. Мы творим новое право и новые этические нормы!»
Шан Ян: «Если правитель может, создавая законы, принести пользу народу, то он не следует нормам морали (ли)».
Шан Ян и Крыленко кончили одинаково — высшей мерой. Приведенной в исполнение тем самым государством, об освобождении коего от столь дорого обходящейся народу и народному благу морали они так горячо ратовали. Европеец Маккиавелли отделался легче — политическим крахом и изгнанием из любимого города. Как закончил свои дни президент Народного трибунала — не знаю. Надеюсь, что он горит в аду. И жарят его на его представлениях об общественных обязанностях и народной общности.
По танскому праву антигосударственные преступления карались с применением норм общесемейной ответственности. В случае, например, мятежа отцы, а также сыновья мятежников от жен и наложниц подлежали удавлению; сыновья же 15 лет и младше, матери, жены, дочери, наложницы, внуки, правнуки и праправнуки по мужской линии, жены и наложницы сыновей, братья и сестры обращались в государственное рабство.
И в XX веке существовала общесемейная ответственность, являвшаяся в эпоху индивидуализации куда более мощным механизмом правового надругательства над моралью, чем во времена традиционных обществ, для которых характерна реальная тесная сплоченность кровнородственных коллективов. «При Фрике существовала специальная статья закона: «За деяния, совершенные одним из членов семьи, несут ответственность все члены семьи…»», отмечают Д. Мельников и Л. Черная в посвященной фашистской Германии книге «Империя смерти». А вот уже из Г. З. Анашкина, книга его называется «Ответственность за измену Родине и шпионаж»: «Постановлением ЦИК СССР от 8 июня 1934 г. Положение о преступлениях государственных было дополнено статьями об измене Родине… Закон не только устанавливал ответственность изменников Родины, но… предусматривал наказания для членов семьи изменника, совместно с ним проживающих (чем не танское тунцзюй? — В. Р.), даже при условии, что они не только не способствовали готовящейся или совершенной измене, но и не знали о ней».
Не имею ни малейшего желания вопреки всякому здравому смыслу, историзму и элементарной справедливости обзывать Шан Яна провозвестником фашизма. Просто дело в том, что правовой форсаж, где бы и когда бы он ни предпринимался государством, обязательно имеет существеннейшей своей составляющей правовую атаку на мораль — со всеми вытекающими из этой атаки последствиями, опять-таки одинаковыми для всех времен и народов.
Циньскую империю взорвало общее восстание — годы резни, временный распад страны, междоусобица, смена династии. Правовой форсаж западноевропейского абсолютизма был смягчен расцветшим одновременно с ним, буквально ему в пику, протестантизмом. Гитлера с его соображениями о том, что и как идет во благо немецкому народу, разгромили союзники, и денацификация проводилась внешней силой.
Нам еще предстоит как-то выпутываться…
Всякая попытка правового форсажа оказывается недолговечной, ибо возводит аморальность в ранг общественного долга, в ранг средства улучшения мира, и тем сразу развязывает руки аморальности, осуществляемой, разумеется, подавляющим большинством людей не в государственных и даже не в корпоративных, а в личных корыстных интересах.
Когда же этот процесс приводит к заметной деградации общества в целом, и государственный аппарат превращается в скопище беспринципных и крайне недальновидных прагматиков, предателей и корыстолюбцев, стимулирующее, вдобавок, эти же качества во всех остальных слоях населения, любая попытка поправить дело зачастую приводит, в частности, даже не к прекращению правовой ломки морали, но к явлению, прямо противоположному — к попыткам правового стимулирования морали, осуществляемому подчас путем наложения правовых запретов (то есть угрозы уголовного наказания) на поведение, которое государство признает аморальным. Так, как это в наиболее чистом и неприкрытом виде случилось в Китае.
Можно сказать, что качание юриспруденции между двумя предельными состояниями — старанием разрушить мораль и старанием унифицировать и жестко закрепить мораль — неотъемлемо присуще взаимодействию морали и права. То, что мы в последние годы так часто называем правовым беспределом, есть как раз пребывание на одном из пределов — и пребывали на нем так или иначе, раньше или позже, а то и по нескольку раз, все культуры и все народы.
Качание это происходит с того момента, когда уголовное право и мораль начинают сосуществовать, и до того абстрактно мыслимого момента, когда нужда в уголовном праве отомрет. Смещение маятника как в ту, так и в другую стороны вызывается сходными социально-политическими ситуациями. Грубо говоря, право есть проявление состояния государства, мораль есть проявление состояния общества, и отношение права к морали есть однозначная характеристика отношения государства к обществу.
Нынешнюю нашу ситуацию я оцениваю как двоякую. С одной стороны, существуют определенные признаки начала сдавленных, осуществляемых как бы из-под полы попыток государства предписать порядочность. Наверняка на повестке дня какой-нибудь новый пакет законов о семье. С другой, происходящий сейчас очередной большой скачок, на этот раз в капитализм, объективнейшим и настоятельнейшим образом требует правового форсажа — и форсаж этот осуществляется адаптированным к демократической эпохе образом: право просто-напросто старается молчаливо игнорировать то, что все составляющие основу морали человеческие качества (честность, верность, бескорыстие, добросовестность, ответственность, доверчивость) поставлены экономическими катаклизмами, едва ли не как сталинскими законами когда-то, перед перспективой голодной смерти или уродливых приспособительных мутаций.
Конечно, прямым немедленным расстрелом или лесоповалом за отказ воровать и жульничать нам не грозят. Великий выбор все-таки остается индивидуальным делом каждого. И, честное слово, это — действительно крупнейшее достижение российской демократии. Жаль было бы с ним расставаться. Но как же хочется, чтобы жизнь строилась не по принципу «держи ухо востро, или вымрешь», а по простейшему принципу «работай, или вымрешь».
Правда, некоторые свободолюбцы уже готовы согласиться с тем, что сей последний есть утопия, навроде коммунизма. По-моему, это доказывает лишь, что с вострым ухом у них оказалось все в порядке, а вот с желанием работать — проблемы…
Синтез двух этих тенденций — стремления учредить порядочность и неспособности уследить за непорядочностью в горних сферах — может привести к тому, что, не желая и не имея никакой возможности соваться в поставленную на дыбы экономику и в копошение элиты, весь свой нерастраченный пыл право обрушит на личную жизнь людей, на их быт.
Во-вторых, высказывание С. Келиной очень четко иллюстрирует тот факт, что представление о морально свободном поведении находится в подчас даже не осознаваемых рамках, накладываемых культурой. Чжансунь Уцзи, или любой другой из тех, кто составлял при танских императорах Тай-цзуне и Гао-цзуне окончательный вариант кодекса, обеими руками подписались бы под фразой о том, что нельзя «сталкивать лбами» юридические и общечеловеческие нормы, но узнав, какой пример приведен в качестве предельно аморального требования, лишь с недоумением пожал бы плечами.
Очевидный факт того, что любовь матери к сыну является наиболее безоговорочным, бескорыстным и сильным чувством признавался и в традиционном Китае, в том числе и виднейшими теоретиками легизма. Узаконенное требование вести себя вопреки такому чувству представляется нам столь циничным потому, что наша культура выбрала любовь матери к ребенку как символ и эталон недиктующей, раскрепощающей любви-защиты, то есть не требующей никакой компенсации для себя опоры в любой жизненной коллизии.
Помимо того, что материнская любовь всегда несла на себе отблеск важнейших ценностей христианского, особенно — православного, мировоззрения (хороша была бы Богородица, стучащая какому-нибудь Ироду об антиобщественном поведении Сына своего!), связь «мать — сын» и связи, ориентированные на этот эталон, выполняли существеннейшую социальную функцию. Тысячу лет мы развивались стремительно и судорожно. Государство требовало от людей то максимально напрячь все силы и способности, в том числе способность действовать самостоятельно и принципиально, то, наоборот, пригнуться и забыть, что такое личная ответственность и инициатива. И потому едва ли не каждый человек время от времени нуждался в оазисе, где мог бы почувствовать себя вне беспрерывно грозящего карами социума, отдохнуть от его то и дело противоречащих одно другому, не слишком-то уважаемых, но всегда опасных требований и, в сущности, зарядиться способностью забывать о себе ради чего-то более важного, зарядиться постоянством и человечностью социальной позиции. Моральный престиж этой связи стал чрезвычайно высок. Поставить на службу государству, от которого никогда не знаешь, чего ждать, и эту последнюю внесоциальную опору и подвесить ее, как марионетку, на шанъяновских ниточках «наград и наказаний» — значило бы лишить общество последнего шанса на воспроизводство духовности.
В танском же Китае правовое надругательство над чувством такого рода не могло считаться признаком предельной аморальности права. Культурная традиция потребовала бы, в случае необходимости найти такой признак, указать на нарушение связи, которая была бы обусловлена, с одной стороны, не менее сильным и естественным чувством, а с другой, чувством социообразующим, дисциплинирующим. На протяжении длительной эпохи предгосударственного созревания морали чувство социальной дисциплины не только не скомпрометировало себя, но стало не менее престижным и ценным, чем, например, в Европе — чувство чести, то есть соблюдения личных моральных установок вопреки любому, в том числе и государственному, давлению извне. Уважалось не столько то, что раскрепощает, сколько то, что структурирует. Ведь архаичная мораль, сложившаяся задолго до первых попыток правового форсажа, являлась на протяжении многих веков основным средством сохранения социальной структуры.
Противопоставляемые утилитарному праву нормы, в рамках данной культуры считающиеся общечеловеческими, являются в большинстве своем столь же специфическими сколками данной культуры, сколь и расцветающие время от времени с тем, чтобы попытаться раздавить мораль, нормы утилитарного права. Общечеловеческим является лишь качание между двумя этими крайностями. Нормы морали вызревают внутри культуры с самого начала ее существования и относятся к основным ее специфическим характеристикам. Утилитарное право, пытаясь подавить мораль в интересах государственной машины, создает нормы, фактически являющиеся зеркальным отражением норм уже существующих. Отказ от правового форсажа и, соответственно, от утилитарного права и попытки высвободить или даже подкрепить мораль законами снова меняют «можно» и «нельзя» местами, но сами объекты разрешения или запрещения зачастую снова остаются прежними или только модифицируются.
В условиях нашего нынешнего правового форсажа игнорированием эта закономерность выражается в том, что наиболее вяло и апатично право ведет себя именно там, где совершаемые противоправные действия с точки зрения традиционной системы ценностей особенно аморальны — в сферах нестяжания и снисходительной, но оттого особенно безоглядной, преданности державе.
Впрочем, игнорируй не игнорируй — тот же Макиавелли еще на заре эры капиталистических форсажей сформулировал их суть раз и навсегда: «Если вы рассмотрите людские дела, то увидите, что те, кто достиг великих богатств и власти, добились их силой или обманом, и захваченное с помощью лжи и насилия они приукрашивают фальшивым именем «заработанного», чтобы скрыть мерзость своего приобретения. И те, кто по наивности или по глупости избегают такого рода действий, остаются навечно в рабстве, ибо верный раб — все равно раб, а добрые люди всегда бедны; из рабства помогает выйти только измена или отвага, а из бедности — погоня за наживой и обман».
Демократические, правовые общества могли возникнуть только после того, как люди обрели духовную свободу — во всех ее проявлениях, естественно, иначе это была бы уже не свобода — и махнули на первобытные предрассудки рукой. После того, как было смиренно признано, что человек есть эгоистичная скотина. Тогда карающим и награждающим суперавторитетом, склеивающим общество воедино, смог наконец-то стать закон. Кроме него оказалось некому.
Пока человек стремится стать более, чем животным, общество то подспудно, а то и явно стремится к идеократичности, и, значит, чревато диктатурой, которая варкой ли в малом котле, Беломорканалом ли, Майданеком ли будет тщиться превратить несовершенных, почему-то желающих хоть иногда заботиться о самих себе граждан в штампованных ангелов, дрыгающих крылышками исключительно ради государственного светлого будущего. И самое-то чудовищное то, что граждане и варку в котлах, и варку в лагерях рассматривают в большинстве своем нормально, и даже восторженно, уверенные, что это они так наконец-то превращаются в ангелов. На одном лишь страхе идеократическое общество не стоит!
Но когда человек перестает стремиться стать более, чем животным, то он никому, кроме себя, любимого, не нужен. И ему, кроме себя и собственных желаний, ничего не нужно. Именно нескончаемые потуги взаимоупотребления и грызню никому, кроме себя, не нужных самообожателей и самоудовлетворителей — ту самую грызню, которая на заре цивилизации породила, как средство взаимозащиты людей друг от друга, мораль — в правовых обществах регулируют неподъемные своды законов и величавые судьи. Ладно, уж Бог с ним, скажем, с дележом наследства или грабежом каким, но чтобы разведенные супруги не сами решали, кому из них сколько времени проводить с детьми, а исключительно через адвокатов — это уже чума. Плевать, кто к кому там больше привязан, кто кого больше любит; чей адвокат говорливее — тот и получит лишний вторничек…[4] Это могло произрасти только из молчаливой, спокойной констатации того, что все, скорее всего, сволочи, и это нормально, и каждый обязательно будет только и знать, что тянуть одеяло на себя, и по рукам ему, по рукам!
Конечно, ежели данные конкретные люди и впрямь оказались стопроцентными эгоистами, лучшего способа общаться, как через адвокатов, им не найти. Но тогда верно и обратное — способ общения через адвокатов создан только для стопроцентных эгоистов.
Говоря менее образно и менее эмоционально, юридической механике место лишь там, где люди оказались не способны сами по себе быть людьми. Механика эта — как медицина, когда организм не в силах справиться с заразой сам. Как скальпель. Как протез. Если у человека нет ноги, протез ему, безусловно, необходим; грех оставлять его без протеза. Но для начала все ж таки надлежит до последней крайности лечить хоть и больную, но свою, живую, ногу………
Древние мои китайцы считали, что их общество исстари управлялось исключительно моралью, а законы и наказания за их несоблюдение измыслили варвары, которые в сердце своем не знали, что плохо и хорошо, достойно и недостойно. И лишь потом, когда люди стали перемешиваться, а нравы испортились, пришлось прибегнуть к варварской методике.
Чуток осовременим терминологию — и видно, что все так и было, и не только в Китае. Но если прав Гегель со своим отрицанием отрицания, то… Пора, пора, друзья мои прелестные, лечить ноги! Нам на них ходить!
И наконец. Имперский Китая несколько веков назад уперся в своем развитии в некую как бы вот-вот готовую податься, но глухую резиновую стену, прорвать которую, кажется, удается только сейчас. На мой взгляд, одной из причин этого все еще довольно загадочного феномена истории является то, что в долгосрочном аспекте попытки сделать уголовное право по возможности моральным, то есть подкрепить нормы морали угрозой уголовного наказания за их несоблюдение, представляют собою столь же тупиковый путь, сколь и попытки сделать право целиком аморальным.
Он в той же самой степени означает, что «добродетельное» и «умное» (если вновь воспользоваться приводившейся в начале цитатой из Шан Яна) меньшинство населения ставится государством на одну доску с преступным его меньшинством и наравне с ним лишается возможности реализовывать специфику своего сознания в поведении. В демократических государствах оба меньшинства жиденько, но более-менее равномерно растворены по всему обществу. В тоталитарных государствах, увы, преступность действительно всегда ниже, чем в демократических — но оттого только, что преступники концентрируются в государственных структурах и совершают свои гоп-стопы, наезды и разборки под видом государственной политики, перегибов на местах, головокружений от успехов и борьбы с оппортунистами или низшими расами — вовлекая в перестрелки столько ни в чем не повинных людей, сколько никакая мафия, крошащая конкурентов на переполненных рынках, и за двести лет не сможет. Но зато и «добродетельные», а также «умные», концентрируются тоже в строго определенных местах — и отнюдь не в столицах, а, как поэтично говорили в утонченном Китае, среди «гор и вод». Тоталитаризм может вырасти и из морали, а не только из аморальности, вот в чем дело!
Панацеи нет.
Правовое общество в условиях, когда право находится в руках дельных прагматиков с их «На все готов!», а угрюмых моралистов к закону и на пушечный выстрел не подпускают, и потому закон в буквальном смысле превращается в дышло (куда повернул — туда и вышло) — такое правовое общество есть царство воров в законе.
Общество, где царствует этика, превращенная из руководства к действию в каменную догму — есть ад, где всем эмоциям, всем страстям придан четкий и регламентированный вид ритуала, а потому все реальные страсти приобретают подпольный, нелегальный, и, следовательно, малочеловеческий по сути и по форме характер.
Формально общества этих двух типов выглядят очень по-разному, но копни поглубже — одни и те же джунгли. Из всех темных углов только и слышится: «Ам! Ам! Ам!» И количество темных углов стремительно растет, потому что углы эти необходимы всем, кто хочет кушать.
Только правовая ситуация, при которой, если поступок человека не посягает на жизнь, здоровье и имущество других людей, никто не может заранее, до поступка, сказать, правилен он, или нет, и критерием его правильности служат не санкции карательных органов или тяжеловооруженных коммерческих структур, а исключительно реальные межчеловеческие последствия — только такая ситуация выводит человека, а следовательно, и общество за пределы биполярной системы этической ли, прагматической ли дрессировки. А лишь за ними, за этими пределами, и удается иногда осторожными шажочками нащупать тропинку в будущее.
1995