Николай Дворцов МОРЕ БЬЕТСЯ О СКАЛЫ Роман

Герой — это человек, который в решительный момент делает то, что нужно делать в интересах человеческого общества.

Юлиус Фучик

Мужество рождается в борьбе.

Н. А. Островский

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ



I

Низкое лохматое небо сеяло почти невидимую водяную пыль.

Впереди колонны, с боков и сзади — штыки. Сплошной частокол штыков. Мокрая, холодно-синеватая сталь поблескивает с угрожающей ненавистью. Такая же угрожающая ненависть в глазах и на мокрых синеватых лицах конвоиров.

Колонна, миновав круглую опрятную площадь, вышла на улицу. Трак. Трак. Трак, — тарахтят о скользкую брусчатку деревянные подошвы пантофель.

Как на военном смотру, выстроились в две шеренги дома. Из красного кирпича, под крутыми крышами из красной черепицы, они похожи друг на друга, как близнецы.

Пленные идут по пять в ряду. Пять, еще пять, еще… В колонне около шестисот человек. Идут, ежась от холода, покачиваясь от слабости. У каждого между остро выпирающих лопаток жирно наляпанные краской буквы «SU». Такие же буквы на груди и коленях. Голод так изнурил людей, что остались только кости да кожа. Желтая и тонкая до прозрачности, она виснет, собираясь в складки. И поэтому все пленные, сколько бы ни было им лет, выглядят дряхлыми, беспомощными старцами.

У Степана Енина глаза так ввалились, что, как говорят, крючком не достанешь. И там, в глубине глазниц, они горят, как у больного. Степан тянется взглядом за грань штыков. Хочется хоть мельком взглянуть на иную, расхваливаемую немецкой пропагандой жизнь. Вот она, до нее три-четыре шага…

На тротуарах под каштанами, роняющими блеклые листья, скапливаются любопытные. Отвернув чуть в сторону гнедых битюгов, в темно-зеленом фургоне на резиновом ходу важно восседает старик. Черный клеенчатый плащ, отвислые, тщательно выбритые щеки и выпяченная нижняя губа, на которой прилип окурок сигары.

Откуда-то вынырнул мальчонка в коротких штанишках и кепи с большим блестящим козырьком.

— Швейн! Большевик! — взвизгнул он, запуская в пленных камнем.

Конвоир притопнул, делая вид, что намеревается догнать задавшего стрекача мальчонку. А потом, оглядываясь на соседа, хмыкнул. Перехватив его взгляд, старик в фургоне снял с губы окурок и довольно заулыбался. Заулыбались и на тротуарах.

Сколько презрительного любопытства, спеси и ненависти. И ни капли сочувствия, ни на одном лице. «А нужно ли сочувствие? Ведь враги»… — думал Степан, не переставая вглядываться в немцев. И все-таки ему стало легче, когда старушка в черной шляпке с помятым пером и черной сумкой, из которой сиротливо выставились горбинки картофелин, горестно качнула головой и поспешно, точно мышь, юркнула в ворота.

Последние дома остались за спиной. И лучше. К черту все! Степан смотрит вперед, но уже в ста метрах дорога тонет в густом липком тумане. Лишь по обочинам видны ряды коряжистых деревьев.

Степан думает о том, что вот эта чертова дорога началась для него под Харьковом в конце мая. Теперь октябрь, первая половина… Полгода еще не сравнялось, а все то хорошее, радостное, которое было, ушло так далеко, что кажется, его никогда не было.

2

Колонна остановилась. Впереди из тумана вырисовывается силуэт корабля. Справа и слева — тоже несуразные глыбы кораблей, подъемные краны, огромные конусы угля. Среди металлического лязга и грохота почти непрерывно слышатся гудки и сирены, то сипло-басовитые, самодовольные, то визгливые, будто крик испуганной торговки. Порт. Неизвестный, большой…

Пленных пересчитывают. Томительная своей выстойкой процедура.

— Фюнф, цен, фюнфцен, цванцинг, — считает начальник конвоя, полный пожилой лейтенант. Носатое лицо с мрачно опущенными углами рта убедительней всяких слов говорит о том, что лейтенанту осточертело мокнуть под дождем. Ему хочется поскорее развязаться с пленными, вернуться в тепло, чтобы выпить кофе, а может быть, и стопку шнапса. Поэтому лейтенант не скупится на беспричинные тумаки и зуботычины. Рядом с начальником конвоя — унтер-офицер в фуражке с высокой тульей и просевшим, как плоская крыша сарая, верхом. Узкие галифе, высоко и плотно обтягивая тонкие ляжки, делают его похожим на цаплю. Лицо унтера сухое, с запавшими щеками, нос тонкий и острый.

— Фюнф унд цванциг, драйсит, — продолжает считать пятерки начальник конвоя.

— Что живот распустил? — унтер сдабривает вопрос смачной матерщиной и улыбается.

Пленные переглядываются. Оказывается, эта цапля чисто говорит по-русски, а ругается просто виртуозно.

Пересчет, наконец, окончен. Унтер расписался в документах, взял один экземпляр, аккуратно свернул и положил в нагрудный карман френча.

Кто-то из пленных мрачно буркнул:

— Хоть бы пожрать дали. Вторые сутки голодом…

— Если бы вторые… Все время, — поддержал его голос.

— О, голодные! — на лице унтера деланное удивление. — Как нехорошо. Накормим. Все будут сыты вот так! — он провел пальцем по тонкой шее.

Жорка, однополчанин Степана, зло ворчит:

— Этот из гадов гад…

Степану очень хочется, чтобы Жорка ошибся. Ведь не все же они на одну колодку. Вот тогда…

— Ап! Шнель!

Началась погрузка.

Поднимаясь по крутому трапу, Степан услышал:

— Не иначе, как в Норвегию… Прут туда нашего брата, как баранов…

Жорка дернул Степана за рукав.

— Слыхал? Говорят, в Норвегию. Что за страна?

Степан попытался вспомнить школьные уроки географии, литературу, которою приходилось читать о Норвегии.

— Столица — Осло… Фиорды… Расположена на Западном побережье Скандинавского полуострова…

— Это и без тебя знаю. Что за народ? Чем занимаются? — перебил Жорка.

— Рыбой… Вода кругом… Леса и горы…

— Хорошо, если в самом деле туда, — Жорка заметно повеселел.

— Норвежцы — добрый народ. Мне один рассказывал… Был там… — неожиданно встрял в разговор Федор Бойков, черноглазый и скуластый, смахивающий на татарина, с корявым шрамом через всю правую щеку. Идя вслед за Степаном и Жоркой, Федор поддерживал за локоть военврача Олега Петровича Садовникова. У того на широком чуть приплюснутом носу — очки с выбитым правым стеклом, лицо сосредоточенное. Он, кажется, не слышит, о чем говорят рядом.

Когда поднялись на палубу, в разрыв облаков плеснулось солнце. Широкая река засверкала расплавленным серебром. А за ней — пойменные, усеянные кустарником луга, домики, стадо коров, сады — все, прикрытое светлыми клочьями тумана, кажется призрачным, невероятным. У Степана запершило в горле. Ему вспомнились родные сибирские места. Их конечно, больше не увидеть. И Лены, жены, не увидеть… Неужели не увидеть?..

Пересекая палубу, Степан успел заметить белую рубку с искусно нарисованными тузами — пиковым, трефовым, червовым, а сверху, на марсовой площадке, — дуло малокалиберной пушки.

— Шнель, меньш! Шнель! — два молодых матроса, усиленно работая кулаками и коленями, провожали пленных в черную дыру квадратного люка. Гремя подошвами, пленные скатывались по крутой железной лестнице.

На грязном полу — грязная, истертая солома (видно, не в первый рейс отправляется корабль с живым грузом в трюмах).

Жорка бросился со всех ног захватывать место.

— Сюда! — крикнул он Степану.

А по железным ступенькам продолжали греметь подошвы пантофель. С каждой минутой становилось все тесней. Свободным оставался лишь проход между ногами пленных шириной не более метра.

Последним в сопровождении конвоира спустился в трюм унтер. Остановился в проходе, не спеша достал из портсигара сигарету, щелкнул никелированной зажигалкой и, важничая, явно дразня аппетит пленных, затянулся. Сложив тонкие губы трубочкой, далеко пустил струю пахучего дыма, усмехнулся.

— О! Вы неплохо устроились. Почти как дома. Вот только мух с клопами не хватает. И бригадира…

Унтер бросил под ноги наполовину недокуренную сигарету. Кое-кто из пленных следил жадным взглядом за окурком. Затянуться бы, чтобы приглушить сосущее чувство голода. Двое уже встали на корточки, выжидая удобного момента. А унтер, будто ничего не замечая, наступил каблуком на окурок, крутнулся, размалывая его.

— Хотя бригадир будет, найдем. Зайцев! — с ударением на последнем слоге крикнул немец.

— Я, господин унтер-офицер!

Путаясь в ногах товарищей, в проход с угодливой поспешностью выбрался пленный в добротном комсоставском кителе, синих полугалифе и хромовых сапогах. Ловко прищелкнув каблуками, он опустил руки по швам, вытянулся.

— Слушаю, господин унтер-офицер!

Зайцев женственно красив и свеж, как огурчик на грядке. У него аккуратный, точеный нос, пухлые, с румянцем щеки. И только глаза водянистые, нахальные.

— Вот вам начальник! Головами отвечаете. Он следит за порядком. Поняли?

Молчание.

— Смотри, Зайцев! Счастливо оставаться! — Окинув смеющимися глазами пленных, унтер направился к выходу. За ним топал тяжелыми коваными сапогами солдат.

Зайцев, оставаясь в проходе, провожал немцев взглядом. Когда люк с громом захлопнулся, он хмыкнул:

— Им все порядок надо. Ох, и формалисты.

3

Корабль плыл, качался. От тесноты и мокрой одежды, которая, разопрев, выделяла испарение, воздух в трюме помутнел. В тумане раскачивалась на длинном шнуре единственная лампочка. Никто не знал, что там, наверху, — утро, день, вечер или глухая полночь. Казалось, что время не угодило в эту железную наглухо задраенную коробку, осталось там, на палубе.

Степан уже в который раз присматривался к соседям, стараясь по внешнему виду определить, кем они были раньше, в настоящей жизни.

Слева — Жорка. Степан искренне завидовал ему: Жорке удалось уснуть. Ведь это настоящее счастье. Жорка теперь далеко, может, у себя на Орловщине. Встретился со своей девушкой Галиной.

Справа от Степана — старик. Его лицо, все в пепельной щетине, безобразно раздулось. Схватясь обеими руками за живот, он все время раскачивается и тихо скулит;

— О-о-о… И-и-и-и-и…

Степан отворачивается, думает о том, что по тени не определишь человека. Такое оказалось бы не по плечу даже Шерлоку Холмсу. Вот сослуживец Жорка… Они сдружились в конце сорокового года, сразу по приезде в кадровую часть. Возможно, их свела любовь к литературе: тот и другой много читали. Бухгалтеру конторы МТС Жорке нравились герои энергичные, ловкие. И сам он не был лишен того, что называют армейской находчивостью. С животиком, подпирающим ремень, весь круглый и подвижный, с неизменной улыбкой, озаренной золотым зубом, Тихонов легко добивался доверия нужных ему людей. Повара, библиотекарь, штабные писаря, заведующий клубом, киномеханики, сапожники, портные и вся остальная «полковая знать» считали Жорку своим человеком. Как никто, Жорка умел получить на кухне сверх нормы гуляша или гречневой каши с мясом, подогнать вне очереди обмундирование, устроиться на лучшем месте в кино и даже узнать, когда будет учебная ночная тревога.

Что же осталось от Жорки?

Пожалуй, мумия фараона, тысячелетия пролежавшая в саркофаге, больше походит на живого фараона, чем настоящий Жорка на того, который служил в полку. Живот подтянут, как у гончей, к позвоночнику, шея тонкая, со старческими морщинами и складками, щеки и глаза ввалились. И даже золотой зуб не блестит. Вместо него — черная щербина — результат личного знакомства Жорки со старшим полицаем Ковельского лагеря Бугаем.

…Пленные с беспокойным нетерпением поглядывали в конец трюма. Когда же откроется люк? И откроется ли? Неужели решили уморить? Некоторые, поднявшись на две-три ступеньки, жалобно просили:

— Эссен. Гер вахман, эссен…

На них злобно ворчали:

— Слезьте! Какого черта!.. Гер!..

Проснулся Жорка. Протерев глаза, спросил хрипловатым голосом:

— Так это что же, а? Вот гады!

Степан молча передернул плечами, подгреб под себя солому и лег.

Когда все надежды окончательно угасли и люди вповалку лежали во власти тупого безразличия, люк загремел и открылся. Клубы свежего морского воздуха покатились по ступеням. Очумело вскочив, пленные увидали квадрат темно-фиолетового неба и далекие в холодном блеске звезды.

Но вот на верхние ступеньки встали куцые с широкими раструбами сапоги. Пара, вторая… Два молодых, розовощеких солдата спустились в трюм. У первого в руках — увесистая корявая палка, у второго — полное ведро картошки.

Когда солдат угрожающе поднял палку, пленные зашумели:

— В очередь! Порядок!

Ох, как трудно устоять перед необычно вкусным запахом! Он вызывал обильную слюну, спазмы, лишал рассудка.

Степан, стоя в очереди, порывался, как и все, вперед, к картошке. «Эх, если бы это ведро на двоих с Жоркой. Наелись бы…»

— Братцы, дозвольте… Не могу я в очередь… — старик с распухшим лицом, поджав ладонями живот, умоляюще смотрел на товарищей маленькими, затекшими глазами. — Мочи нет… Уважьте, братцы…

— Тут у всех мочи нет, — буркнул Жорка, отворачиваясь.

— Пусть получит, — сказал Степан. Остальные молчали. Старик, тяжело шаркая ногами, направился в голову очереди.

— Стой! — скомандовал Зайцев, подбегая к старику. — Куда прешься? Назад! Много таких найдется.

— Да мне же люди… Братцы!..

— Поговори!.. Назад! Ну!

— А кто такой, чтобы распоряжаться? — крикнули из толпы.

— В самом деле!.. Олег!.. — обратился к врачу Федор Бойков. — Каждый…

— Молчи! — перебил Садовников.

— Нет! Как молчать?

— Молчи, Федор! — повторил врач, не повышая голоса. — Не суйся, куда не следует.

Тем временем Зайцев кричал:

— Оглохли, морды? Не слыхали господина офицера! Егор!

— Тут я, Антон, — послышался густой бас. Расталкивая народ, к Зайцеву не спеша подошел высоченный, сутуловатый детина с длинными похожими на оглобли руками.

— Какого ты черта? Ослеп? Уйми!

Верзила грозно уставился на старика выпученными глазами, переступил с ноги на ногу.

— Иди, пока цел! Кому говорю! Ну!

— Ду! Комм! — солдат, поигрывая палкой, поманил пальцем Зайцева. Тот ринулся со всех ног. Солдат, усмехаясь, что-то говорил, а Зайцев, вытягиваясь, ел его глазами, то и дело выкрикивал:

— Яволь![1]

Потом обернулся к пленным:

— Сейчас получите картошку. По три на морду. Егор, котелок!

Верзила на этот раз оказался более проворным. Открывая на ходу «баян», он подбежал к Зайцеву. Тот, обжигая пальцы, набил до отказа объемистый котелок. Затем, не разгибаясь, заглянул снизу в лица немцев и сунул в карманы еще несколько картофелин. Котелок хотел отдать стоявшему рядом Егору, но, передумав, повесил его себе на широкий ремень. Егор разочарованно вздохнул.

— Подходи! Кто первый? Старик! Где ты? Получай, черт с тобой!..

Вереница тесно сжавшихся людей будто забилась в агонии. Теряя окончательно самообладание, все заработали локтями, полезли. Зайцев выругался и сунул согнутому старику три картофелины. Бережно держа их в растопыренных пальцах, тот повернулся, чтобы уйти, но солдат схватил его за рукав, а второй с размаху ударил палкой.

— Анн, цвай…

Старик упал и катался, раскинув руки с зажатыми картофелинами.

— Драй, фире, фюнф, зекс… Нехсте! — солдат потряс палкой.

— Следующий! — перевел Зайцев и пнул старика. — Убирайся живей! Еще дожидаешься, морда?.. Подыхать пора, а он лезет… Подходи!

Старик, стоная и охая, отполз на карачках в сторону, там долго пытался подняться, но не мог — так на карачках пополз на свое место.

— Нехсте! — крикнул солдат, обмениваясь с товарищем улыбкой.

Очередь не шевелилась. Пленные давно привыкли ничему не удивляться, но сейчас у них постоянное чувство голода подавила ненависть. Она зажглась в глубоко запавших глазах каждого. Закипело в груди, захватило дыхание. Кажется, мгновение — и эта ненависть, сливаясь в единый порыв, бросит пленных на врагов. Их сомнут, разорвут в клочья, а там будь что будет. Все равно смерть…

Солдаты струсили. Один, пятясь, встал на ступеньку, другой начал торопливо нащупывать на боку пистолет, а потом схватил ведро и широким взмахом высыпал на головы пленных картофель. Мгновение — и голод опять победил ненависть — очередь превратилась в бесформенную кучу, которая рычала, ругалась, плакала…

А немцы, вбежав на лестницу, гоготали, приседая и хлопая себя по ляжкам.

— Свиньи! Настоящие свиньи! Собаки!

С грохотом закрылся люк.

4

Врач и Бойков занимали место в полутемном углу трюма. Слева от Олега Петровича мерно дышали за переборкой машины, а в изголовье обоих гулко билось и плескалось о ржавую железную стену осеннее штормовое море.

Федору удалось схватить на лету две сравнительно крупных картофелины. Друзья съели их неочищенными.

— Ну вот… Теперь бы курнуть и порядок, — сказал Федор, стараясь не обращать внимания на растревоженное чувство голода.

— Ишь, куда хватил! Это уже роскошь.

— Разве? Тогда отставить. Не до роскоши…

Они познакомились в Уманской яме — большом и глубоком глиняном карьере, который немцы превратили в лагерь военнопленных. Для этого они лишь обнесли яму колючей проволокой. Пища, если можно так назвать смешанные с землею сырые бураки, картошку или трупы убитых при бомбежках лошадей, сбрасывалась от случая к случаю сверху.

С наступлением холодов и осенней слякоти люди стали гаснуть, как спички на ветру. Бойкову помогло то, что он вместе с солдатом своего батальона заранее выкопал в яру нору. Если не считаться с тем, что нора могла каждую секунду обрушиться, это было завидное убежище. Главное — сухо, а когда лаз заткнут бурьяном, то теплее, чем наруже.

Ноябрьским утром напарник Федора оказался мертвым. В тот же день Федор повстречал Садовникова. В мокрой заляпанной глиной шинели без хлястика врач сидел на корточках под яром. Таких было тысячи. И Федор, пожалуй, прошел бы мимо, если бы не очки. Худое, синее, заросшее до самых глаз вершковой щетиной лицо первобытного человека и… очки. Диковинно.

— Дружок, э! Доходишь, что ли?

Садовников не отозвался и глаз не поднял, а лишь глубже втянул голову в поднятый воротник шинели.

— Вставай! Слышишь?

В норе Садовников растрогался:

— Да тут как на печке! И трава!..

Уже с первых минут разговора выяснилось, что они вместе обороняли Киев. В честь этого Федор поделился с врачом куском твердого, как дерево, жмыха, который он приберегал на самый черный из черных дней.

Садовников, чуть отойдя, завел речь о побеге. Бойков только того и ждал. Они всячески ломали головы и решили — ночью скопом броситься к воротам на косогоре, свалить их и разбежаться. Возможно, что некоторые уцелеют…

О своих планах друзья сообщили в соседние норы. Пока судили и рядили, разыгрались первые метели. Яму забило снегом. Когда буран успокаивался, мороз, точно по уговору с охранниками, открывал по ночам беспорядочную стрельбу. Стрелял он где-то наверху, в леске или на речке, а люди гибли здесь, в яме. Из многих тысяч, загнанных сюда в конце лета, к январю осталось несколько сот. Их растолкали по другим лагерям. Бойков и Садовников потеряли друг друга.

Снова встретились они в пересыльном лагере накануне погрузки в пароход.

— Неужели. Федор, Бойков?! Живой? Вот не думал!.. Ну и встреча!.. Где нажил такой шрам?

— Тут это недолго, — Федор слегка коснулся пальцами розового, едва зажившего рубца на щеке. — Расплата за побег.

После Уманской ямы Бойков побывал в трех лагерях, а потом в небольшой команде угодил, наконец, в хозяйство прусского барона. Чуть окрепнув на баронской картошке, Федор бежал, но неудачно. Его смертно били, месяц держали в карцере — темном и сыром бетонном мешке. Однако Федор не сдался. Подвернись удобный случай — он снова уйдет не задумываясь. А вот с Олегом произошло что-то. Осторожничает. Неужели потому, что все время работал в санчасти большого лагеря? И там, куда везут, надеется врачевать. Врачу несравненно сытнее остальных. Если отойти в сторонку, не перечить немцам, можно наверняка выжить.

— Олег, ты заметил, какой был момент? Одно слово — и тех олухов разнесли бы в клочья. Заодно и Зайцева прикончили бы. — Федор, положив голову на поджатые колени, неотрывно смотрит на Садовников… Федор будет рад, если его предположение не оправдается. Ошибиться в друге — всюду нелегко, а тут особенно.

— А дальше? — Олег тоже садится и, как Федор, поджимает колени, обхватывает их. — Что дальше, Федя?

— Дальше? Действовать согласно обстановки, как во всяком бою. Прикончить фрицев, а потом… можно уйти в Англию. Тут, должно, не так далеко. Пушка, автоматы… Голыми руками не возьмешь.

— Чепуха! Глупая гибель! — резким движением руки Садовников сдергивает с носа очки. — Давеча людей охватил порыв, мгновенная вспышка…

Федор упрямо качает головой.

— Порох тоже мгновенно вспыхивает, а пули и снаряды летят на километры.

— В определенных условиях, Федор, если порох заключен в гильзу, а гильза в ствол. — Садовников поднимает ладонь с широко расставленными пальцами. — Видишь? Каждый палец сам по себе. И мы так…

Бойков утыкается лицом в колени. Ему до боли обидно. Конечно, Олег уже не тот, не прежний. Маневрирует, ловчит.

— Смотри! — Садовников медленно сжимает пальцы в кулак. — Вот так надо. Это старая истина.

— Старая-то она старая, только не для наших условий. Тут такого, пожалуй, не добиться. Нет! — Федор повел вокруг черными в узковатом разрезе глазами. — Попробуй-ка организовать таких. В них человеческого почти ничего не осталось. Ты испугался порыва, вспышки. А на них только и можно вырваться отсюда.

Неожиданно, перешагнув проход, к Федору подсаживается пленный в накинутой на плечи шинели. Под густыми, низко опущенными бровями сталью поблескивают глаза.

— О чем речь? — спрашивает он, слегка заикаясь. — Картошечки урвали?

Садовников разжимает кулак, опускает руку. Такая предусмотрительность вызывает у Федора улыбку. Он кивает на пленного.

— Как и я, беглец-неудачник.

— Да, черт меня дернул зайти в деревню, Теперь вместо вонючего трюма сидел бы в тридцатьчетверке. Ведь оставалось…

— Слушай, Михаил! — перебивает Федор. — Рассуди нас. Скажи, можно нашего брата слить в одно целое? Так, понимаешь, чтобы все за одного, а один за всех.

— Сли-ить?.. — протяжно повторяет танкист и, сдвинув на лоб зеленую пилотку, скребет затылок. — Вряд ли.

Вот гоняли нас из лагеря картошку выбирать. Между прочим, оттуда я и сорвался. Так вот… нас тридцать манов, два пастуха, а там, на месте, какой-то цивильный, вроде мастера. Стерва, каких свет не видал. Он нас и пинками и палкой, а толку мало. Тогда вышел вперед метров на двадцать, провел палкой черту, а за ней положил на камешек сигарету. Толкует, кто первый до черты дойдет, тот возьмет сигарету. Ну и пошла карусель! Как рванулись!.. А немцу только того и надо, молотит отстающих. Был такой Митя. В годах уже, слабый. Говорили, что научный работник. Так мастер совсем его доконал.

Бойков задумывается.

— Тут, Михаил, вы сами виноваты. Команда — не лагерь. Всего тридцать человек… Не могли договориться, одернуть ретивых, укорот дать…

— Рассуждаешь, будто на воле, — обиделся танкист. — Одного-двоих можно приструнить. А если десять?..

— Давайте спать. Скорей время пройдет, — неожиданно предложил Садовников. Прикрыв ладонью рот, он позевнул, коротко покосился на соседей — Степана и Жорку.

От удара огромной волны корабль гулко вздрогнул, а трюм взлетел и, казалось, повис в воздухе. Мгновение спустя, он начал стремительно оседать. Падал на сторону и вниз.

5

Они лежат на средних нарах, уставясь в окно. Потоки воды шумно плещутся о крышу, о тонкие стены барака, бьются и журчат по темным стеклам. Часто, вразнобой булькают капли в проходе между нарами.

— Бежать… — шепчет Жорка. — Теперь самый раз. Все неустроено. Натянут проволоку, установят на вышках пулеметы — тогда все, закиснем…

На нижних нарах кто-то с тоскующим сожалением вспоминает:

— Придешь, бывало, с работы. Пока умываешься — на столе щи. Только из печки, а не парят — на палец жиру поверх. Дух вкусный, на всю избу.

— Моя жинка колбасу делала. Где там магазинной!.. С чесночком…

Степан глотает тягучую слюну, ворочается: от нестроганных досок, застланных тонким истертым одеялом, болят бока.

— А я люблю сало примороженное. Тоже с чесночком…

Сверху, из-под потолка, перебивая друг друга, раздраженно кричат:

— Перестаньте! Вспомнили!..

— Какого черта бередите!

— Тут заживо гноят!

Голоса внизу стихают. А за тонкой стеной слышатся шаги. Яркий пучок света задерживается на окне. Степан и Жорка поспешно утыкаются в свернутые под головами шинели. Свет, скользя, падает, выхватывая из темноты мутную лужу с торчащими острыми камнями, рыжую, мокрую овчарку ростом с доброго теленка и гаснет. Двое в блестящих от воды клеенчатых плащах, плюхая по луже и переговариваясь, уходят.

— Вот видишь, — шепчет Жорка. — Минут двадцать прошло, не меньше.

Степан чувствует толчки сердца. Они все чаще и чаше отдаются в висках. Дождаться, когда все уснут, отогнуть гвозди, выставить раму… А куда бежать?

Вчера ночью пароход неожиданно остановился. После суетливого топота ног на палубе открылся люк. Под проливным дождем их загнали в железную баржу-корыто. «Э-эй!» — сипло крикнул буксир, вытягивая из черной, как деготь, воды трос.

Зло шипел и подсвистывал пронзительный ветер, шумел дождь, а слева надвигались и таяли черные нагромождения гор. Пленные с ужасом смотрели в осевшее небо, из которого лились сплошные потоки воды. А буксир неутомимо сопел и вздыхал, бурунил черную воду и предостерегающе покрикивал. Наконец, в свете прожектора показалась высокая скала и сиротливо прижавшийся к ней сарай на сваях. В распахнутых дверях стояли в ожидании военные моряки. Буксир застопорил ход, баржа ткнулась о сваи.

В темном сарае свистел ветер, а под полом яростно бились волны, и холодные брызги залетали через щели. Жорка и Степан жались друг к другу. Но все бесполезно: дрожь колотила так, что зубы беспрестанно стучали. Ночь тянулась нескончаемо.

Хмурое утро ничего не изменило По мосткам, перекинутым от сарая к берегу, согреваясь, бегали моряки, толкали друг друга под бока. Посматривая на дрожащих, сбившихся в толпу пленных, спрашивали:

— Гут, русский? Корошо?

И только когда блеклый день незаметно переходил в вечерние сумерки, их выгнали из сарая. Море гулко билось о скалы. Над седыми гребешками волн стонали и плакали чайки. На вершине ближней горы ветер безжалостно терзал молодую березку.

Окруженные моряками в черной униформе пленные поднялись по каменистой тропе на пригорок. Отсюда открылся вид на чашеобразную долину с пологими склонами, на которых то там, то здесь виднелись среди хвойной зелени дома. А в самом низу, на дне долины, — круглая яма и прямоугольники бараков грязного цвета.

У ворот с небольшим караульным помещением колонну дожидался унтер-офицер. В накинутом на плечи черном плаще он, подрыгивая тонкой ногой, улыбался. По лакированному козырьку большой фуражки одна за одной скользили дождевые капли. Проходя вдоль колонны, он хмыкнул:

— Знаю… Бежать собираетесь? Не выйдет! Вода кругом. А кто попытается — схватит свинец! За общение с местным населением тоже свинец! Вот так!

Не подымая высоко головы, чтобы не стукнуться о верхние нары, Степан, пятясь, спускается на залитый водою пол, выходит в коридор. Там тоже вода. Сонные люди бродят в ней, отыскивая в кромешной темноте бочку-парашу. От ужасного зловония сперло дыхание, закружилась голова.

Степан возвращается. Комната угловая, поэтому в конце прохода между нарами окно. Выскочив из него, можно укрыться за тамбуром, потом перебежать к соседнему бараку, за которым колья с одним рядом наспех натянутой проволоки, откос более пологий, чем в других местах, скалы, несколько домов и, кажется, лес. Только бы попасть в него, а там… Что там? Если, в самом деле, кругом вода, то в лесу надолго не укроешься. Возможно, унтер врет — их привезли не на остров. Тогда что за лес? Куда можно им выйти? Бежать… Бежать можно только один раз. В этом-то унтер прав — для русских свинца они не жалеют.

Степан осторожно подходит к окну. Ему хочется пощупать гвозди, удерживающие раму. Податливы ли? Протянув руку, Степан замечает две прилипшие к стене тени. Что за люди? Почему они здесь? Степан не сразу соображает, как поступить.

— Не спится? — растерянно спрашивает он.

Одна из теней качнулась. — Степан узнает Федора, соседа по трюму.

— А-а… — лениво отзывается Бойков. — До сна ли…

Второго Степан тоже узнает — это невысокий пленный, о котором говорят, что он танкист. С вечера они долго стояли у окна, потом лежали вместе на нарах, а теперь опять вот у окна.

Степан молчит, и те двое молчат. Степан медленно, ожидая, что ему вот-вот что-нибудь скажут, поворачивается, идет к нарам. Взбираясь на место, он слышит тихий голос Федора.

— Смотри, дело хозяйское. Я не сторонник… Надо искать иное…

— Э, самоутешение!.. — пробасил танкист, будто отмахиваясь. — Ты что? Уж не на удочку ли того очкастого клюнул? Ему что?.. Ветер в спину…

Жорка подвинулся, освобождая место, горячо зашептал в ухо Степана:

— Больше не проходили. Наверное, в караулке отсиживаются. Охота ли мокнуть. Погода будто по нашему заказу. Бежим?

— Куда?

— Не прикидывайся дурачком. Трусишь? Я так и знал… — Жорка сопит. Степану обидно. А, возможно, Жорка прав — он действительно трусит. Поэтому выискивает причины. В таких случаях всегда оправдываются, чтобы совесть не мучила. Нет, бежать следует наверняка, а не для того, чтобы, выскочив за проволоку, схватить пулю.

— Подождем, скоро должны выгнать на работу. Посмотрим…

Жорка приподнимается на локтях.

— Нельзя ждать! Пойми, голова! Тут два пути. Бежать или к ним в услужение идти.

— Последнее, по-моему, больше подходит. В твоем характере.

— Пошел к черту! — вскидывается Жорка. — Если я там иногда… Так там свои, друзья… И нечего равнять… За окном опять проходит патруль.

Дождь, кажется, усилился.

6

Под утро сопение и храп в угловой комнате смешивались со стоном, невнятным бормотанием, бульканием воды.

— Маша! Не уходи!.. Куда ты?

— Пайка!.. Где пайка? Отдайте!..

Ветер в обнимку с дождем бешено носился по крыше, бил в стены барака, плескал водой в окна. А когда улетал, сквозь шум дождя доносилось приглушенное рычание моря. И вдруг лопнули один за другим выстрелы. На дворе послышались суматошные крики и булькающий по лужам топот, собачье рычание и лай, завспыхивали то там, то здесь фонари. А через несколько минут немцы ворвались в угловую комнату.

— Антретен![2]

— Шнель! Шнель! Меньш!

Сонные пленные неохотно поворачивались головами к проходу, щурились от света направленных на них со всех сторон электрических фонарей.

— Строиться, морды! — Зайцев угрожающе размахивал кулаками.

— Шнель! Бистро! — широкоплечий моряк рванул пленного за шиворот. Тот мешком свалился на залитый водою пол. Пока поднимался, Зайцев с брезгливой гримасой на красивом лице пнул его в мокрый зад.

— В строй, говорят! Морды!..

Соскочив с нар, Степан заметил, что половинки рам прислонены к стене, а в черном проеме окна выставилась лобастая морда овчарки. Оскалив белые шилья зубов, рвется, хрипит.

«Ушли! — мысленно ахнул Степан. — Неужели Жорка? Нет, он здесь. И Федор здесь. Значит тот, танкист… Кто же с ним? Один?»

Пленных несколько раз пересчитывали.

— Двое из вашей комнаты убежали. Господин комендант наказывает вас, — объявил Зайцев. — Не получите хлеба.

Немцы устремились к выходу, а вслед за ними шатнул из строя Бойков.

— Господин комендант, позвольте к вам обратиться?

Комендант задержался в дверях. Это был тщедушный боцман с головою не больше увесистого русского кулака. Черная форма морского офицера не скрадывала, а, наоборот, подчеркивала его физические недостатки, делая смешным.

— Что хочешь? — спросил комендант. Его удивили хорошее знание немецкого языка и смелость стоявшего перед ним в темноте пленного.

— Господни комендант, почему вы лишаете нас хлеба? Разве мы отвечаем за ротозейство часовых? Мы спали.

Комендант вскинул левую руку с похожим на скалку электрическим фонарем.

— Твой номер?

— 87115. Шталаг 3Д.

Комендант выхватил и приставил к груди Бойкова пистолет.

— Я убью тебя, большевик!

Коменданту хотелось, чтобы пленный испугался, молил о пощаде. Но этого не случилось. Бойков молчал. На его лице не дрогнул ни один мускул.

— Убью! Ты понимаешь?

— Понимаю, господин комендант. Это в вашей власти. Но я говорю правду. В пароходе нас сильно качало. Мы голодные…

— Качало… Голодные… Доннер веттер! — комендант наотмашь ударил Бойкова пистолетом и пошел к двери, в которой столпились в ожидании начальника немцы, а чуть в стороне стоял Зайцев. «Вот морда! — удивился Антон. — Ерш. А как чешет по-немецки, без запинки!..»

Немцы давно ушли из барака, а пленные угловой комнаты все еще не двигались. Потом один по одному начали разбредаться по нарам. Двое бесшумно выскользнули в коридор — на разведку. Они сообщили, что в третьей комнате двоих тоже нет. Значит вчетвером…

Шумел дождь. Сырой ветер по-хозяйски врывался в распахнутое окно, за которым рычала и лаяла овчарка. Пленные изредка перебрасывались словами:

— Где теперь наши?

— Должно, далеко.

— Струсил. Сбил меня с толку, — укорил товарища Жорка.

Степан тяжело вздохнул. Пожалуй, Жорка прав. Следовало бежать. Все равно не сегодня-завтра убьют или постепенно уморят голодом. А побег может удасться. Ушли же четверо. Теперь на свободе! Но почему Федор отказался бежать? Он, кажется, бывалый?..

— Швейген! Аллес шизен! Хундер! — послышалось из окна.

— Что они говорят?

— Приказывают молчать, — сказал Федор. — Говорит, постреляю.

— Старая песня. Мы со смертью в обнимку ходим.

— Скорей бы светало.

Но утро, кажется, никак не могло справиться с темной промозглой ночью. Наверху уже помутнело, а здесь, в яме, по-прежнему было черно и по-прежнему хлестали и журчали потоки воды.

Наконец, чахлый свет, пробиваясь в прорехи низких облаков, проник в лагерь, который за ночь превратился в сплошное болото. Его мутную поверхность рябили редкие капли затихающего дождя.

Распахнулись двери барака. Матросы с автоматами один по одному неохотно зашли в полутемный вонючий коридор. Зайцев перебегая из комнаты в комнату, предупреждал:

— Поверка! Старшины докладывают господину коменданту по-немецки. Ахтунг не забывать! Кто высунется в коридор — пуля. Поняли, морды?

А комендант в сопровождении унтера и двух матросов уже зашел в первую комнату. Немцы были хмурыми и молчаливыми. Особенное удовольствие пленным доставлял вид унтера. Впалые щеки нервно подергиваются, тонкие губы плотно сдавлены, а обрамленные белесыми ресницами глаза замутила ярость. Где же обычная улыбка? Припекло, значит…

— Двое убежали, и никто не видал? — унтер сделал пометку в записной книжке.

— Спали, господин унтер-офицер, — отозвался Федор, замирая по стойке «смирно».

— Скажите кому-нибудь, только не мне. Там, внутри, радуетесь. Рановато. Мы исполняем приказы. Тех четверых я сам отправлю на тот свет. Посмотрите! — унтер напоследок грязно выругался.

Вскоре после поверки раздалась, передаваемая многими голосами, команда:

— За хлебом!

У пленных ожили и заблестели в ямах глазниц глаза. Одни полезли на нары, чтобы достать привезенные с собой самодельные весы. Другие готовили припрятанные подобия ножей, с огромным старанием изготовленных из первых подвернувшихся под руку железок.

И только в угловой комнате не было оживления. Услышав команду, здесь коротко переглянулись и опустили головы. Немцы от сказанного не отступают. Еще сутки голодных страданий. Хотя бы полпайки, маленький кусочек, крошки…

Голод ворочался, нестерпимо сосал и грыз внутренности. Жорка, стиснув бескровные губы, метался по комнате, вышел в коридор, вернулся, опять вышел. А у Степана при мысли о хлебе глаза застлало туманом. Покачиваясь, он добрел до нар, с трудом забрался на них.

Отсюда видны проходные ворота. Около них толпятся какие-то люди в черных плащах и таких же черных зюйдвестках. Зеленый, как болотная лягушка, немец повелительно размахивает руками. Из караульного помещения вышло еще несколько немцев. Эти — в морских бушлатах и бескозырках, на груди автоматы.

Открылись ворота, люди в плащах, сопровождаемые моряками, вошли в лагерь. Пологим откосом спускаются в яму. Вот уже шагают по мутной воде. Идут осторожно, оглядываясь с затаенным любопытством. Под распахнутыми плащами — синие комбинезоны с накладными карманами. Почти у каждого в руках узкие и длинные ящики с плотничным инструментом. Кто они? Степан присматривается к переднему. У него всклоченные белесые брови, молодые, небесной голубизны глаза, а лицо суровое, с глубокими складками у рта. Заметив в окно Степана, он покосился через плечо и подмигнул.

«Норвежцы!» — догадался Степан и кивком ответил на приветствие.

— Хлеб!

— Гляди, братцы!

Степан обернулся. Посреди комнаты, окруженный товарищами, стоял Федор, держа на руках шесть маленьких кирпичиков хлеба.

— Разбирайте.

— Да как же так? Вот черт! — восхищался Жорка, чуть не прыгая от радости.

— Так… — Федор, когда у него освободились руки, потер под глазом синяк, горько усмехнулся: — Унтер добавок к хлебу выдал.

7

Хлеб развесили с аптекарской точностью и «раскричали». Ели его каждый по-своему. Пленный, с плоским безбородым лицом, напоминающий пожилую женщину, расстелив засаленную тряпицу, резал свою пайку на десятки крошечных кусочков. Делал он это с величайшей осторожностью. Руки у него все время дрожали, а сам он то и дело боязливо озирался.

— Не отнимем! Дунька! — насмешливо бросил курносый паренек, которого многие ласково называли Васьком. Свободно растянувшись на пустующих нижних нарах головой к проходу, он откусывал понемногу хлеб, обильно запивая его водой из котелка. — Я, братцы, новые эрзацы придумываю. Фрицы заменяют муку опилками. А вода разве хуже опилок? Ни капли. Они, гады, должны мне спасибо сказать.

— А желудок что скажет? — буркнул Дунька, не отрывая и на секунду от своих кусочков сожалеющего взгляда.

— Желудок? — Васек улыбнулся. Белые ровные зубы еще больше оттенили худобу и изможденность курносого лица юноши. — Желудок теперь врагом стал, его надо обманывать.

«Это правда, врагом стал», — машинально, как с чем-то неопровержимым, согласился Степан. Он старается есть хлеб как можно медленнее, экономнее, чтобы продлить удовольствие. С непостижимой быстротой кончилась пайка, отправлены в рот мельчайшие крошки, а желудок требует еще. Ничего не признавая, требует так, что впору завыть волком, вцепиться зубами в нары…

Степан всячески старается не думать о еде. Но возможно ли это?

Он бредет из комнаты.

Жорки нет. Тот с самого утра держится особняком, Степана будто не замечает. Получив пайку, Жорка, отвернувшись, долго смотрел на нее, съел довесок не больше кусочка пиленого рафинада, а остальное, завернув в тряпицу, спрятал в карман и куда-то ушел.

Около барака скучились пленные. От холодного, сырого ветра они втягивают в плечи головы, жмутся к стене, в затишье.

Как на зов, клубясь и обгоняя друг друга, спешат на всех парусах рыхлые синеватые облака. Солнце, будто играя в прятки, то скроется за облаками, то с радостным сиянием выглянет. И там, куда падают лучи, мир мгновенно преображается. Вот засверкали нержавеющей сталью изломы мокрых гор, запламенел на склоне ковер опавшей листвы, а дома стали нарядными, как девушки в праздник. Синие, голубые, красные, желтые под крутыми этернитовыми крышами, с верандами и легкими от крытыми балкончиками, одни из них прижались к скалам, другие затаились под деревьями. Веселыми фигурными окнами с осторожным любопытством смотрят сквозь кружево оголенных ветвей на неожиданных пришельцев. Кто они, откуда? И почему в яме, которая извечно пустовала, затянутая зеленою пленкой гнили?

Самым отважным из домов оказался двухэтажной серебристый красавец, похожий на корабль. Он встал на плоском выступе так, что опоясывающая его веранда нависла над отвесным каменистым обрывом ямы.

Полоса животворного света скатывается, наконец, с гор в яму. Пленные подставляют ласковым лучам свои лица. Теперь особенно стала заметной изможденность людей. Щетинистые, запавшие щеки, тонкие и морщинистые, как у общипанных цыплят, шеи и голодная тоска в глазах. Все они переступили ту крайнюю грань, за которой хозяйничает смерть.

А солнце, точно любопытствуя, все смотрит и смотрит. Под его лучами парят на пленных мокрые истрепанные шинели. Тонкие, похожие на дым струйки поднимаются над пилотками. Неуклюжие, они, прея, оставляют на коротко стриженных полосах какие-то зелено-фиолетовые овалы.

Синевато поблескивая, проволока с узлами острых колючек тянется под самой верандой красавца-дома, скрывается за бараком, напоминая издали паутину…

Пленные угрюмо наблюдают за работой норвежцев. То и дело раздаются окрики немцев. Они спешат. Им хочется как можно скорее натянуть второй ряд колючей проволоки, навесить на окна бараков ставни с болтами, поставить вышки для часовых.

Моряк заорал на норвежца с суровым лицом и молодыми голубыми глазами, который очень уж мешкотно вкапывал столб. Норвежец зашевелился, зато все остальные, заметив, что они выпали из поля зрения надсмотрщика, совсем прекратили работу. Моряк, потрясая автоматом, бросился к ним — в это время остановился норвежец с суровым лицом. Приподняв зюйдвестку, он посмотрел на русских. Его голубые глаза выражали сочувствие.

— Квислинг продал их оптом.

Степан оглянулся. Рядом стоял пленный с сухим горбатым носом и круглыми зоркими глазами. Степан вспомнил, что на фронте в одной из газет видел карикатуру: Гитлер хлещет кнутом Норвегию. Рукоять кнута — черпая фигура военного с надписью: «Квислинг». «Тоже незавидное положение, — думает о норвежцах Степан. — Вломились бандиты в их дом и хозяйничают»…

Впереди пленных, в трех шагах от моряка, каланчой возвышается пучеглазый Егор. Он то гусаком топчется на одном месте, то, опустив взгляд, прохаживается от угла одного барака до угла другого. Егор не находит места своим длинным рукам. Засовывает их в карманы, покосись на немца, поспешно выхватывает, вытягивает по швам, но через несколько секунд сцепляет за спиной. Егору неловко, он явно не в себе.

Однако Степан ничего не замечает. Да и какое ему дело до Егора или еще кого? Он голодный. Раздраженный мизерной подачкой, желудок бунтует, вытягивав из организма последние соки.

Степан, пожалуй, не понял бы и цели, с которой Егор торчит впереди толпы, если бы на балкончике серебристого дома не появилась… девушка.

Маленький и легкий, как воздух, балкончик под самой крышей, стеклянная дверь напомнили Степану сказочный терем. И девушка, казалось, чудом явилась из тех сказок, которые когда-то очень давно рассказывала бабушка маленькому Степанке.

— Гляди!

Задрав головы, пленные зачарованно смотрели на девушку. У нее пышные волосы. Волнами они сбегают на плечи, рассыпаются. Солнце золотит их, прыгает шаловливыми зайчиками по ее белому лицу, рукам, цветастому свитеру.

— Как с неба спустилась, — вполголоса протянул кто-то.

А девушка, перекинув через узорчатую оградку ковер, чистит его. Лопатка маленького веника проходит по ковру, а потом взлетает плашмя вверх и опускается, приветствуя внизу русских. Сама девушка свесилась через оградку и, улыбаясь, кивает.

И пленные все, как один, заулыбались, украдкой замахали руками.

Когда матрос, взглянув на русских, поспешно поднял голову, норвежка сняла с ограды ковер и быстро, но с достоинством скрылась за стеклянными дверями.

Пленные разочарованно вздохнули.

Спустя несколько минут, девушка опять вышла на балкон. Теперь в ее руках было полупальто или пиджак. С деловитым видом, не обращая внимания на пленных, она принялась вытрясать его. Тряхнула раз, второй и что-то маленькое, белое мелькнуло в воздухе, миновало веранду, проволоку.

Никто из пленных не успел еще сообразить, в чем дело, как Жорка схватил на лету за спиной Егора это белое и скрылся в толпе.

— Что там?

— Покажи!

Жорка осторожно развернул бумагу. В ней лежали две сигареты.

— Здорово!

— Повезло!

Егор, увидев сигареты, весь передернулся.

— Лезет куда не следует! Вот двинуть!..

— Кто такой, чтоб двигать? — огрызнулся Жорка, зажимая в кулак сигареты.

— Кто!.. Двину, тогда узнаешь, кто.

— Разве не видишь? — вмешался горбоносый пленный. — Холуй.

Заорал немец, и вместе с его криком как из-под земли вынырнул Зайцев.

— Тебя зачем тут поставили? — злобно прошипел он, заглядывая снизу в лицо Егору. — Балда осиновая! Гони всех в барак.

Егор сжал кулаки и двинулся на толпу.

— Марш! Кому говорят!

Пленные лишь чуть попятились, плотнее прижимаясь друг к другу.

— Ап! Барак! Аллес барак! — немец затряс автоматом.

Солнце спряталось за облаками. Ветер дохнул холодом в яму.

8

Когда синие сумерки лениво оседали в яму, а вершина далекой снежной горы, которая днем оставалась неприметной, теперь вся сияла, точно внутри ее горели тысячи мощных лампочек, впервые выдали суп.

Под строгим присмотром Зайцева и Егора комната за комнатой идут к серому под цвет окружающего камня бараку.

— Куда прете? Ну и бараны! Подравняйсь! — командует Зайцев. — Егор, следи, чтобы не пикировали! Заметишь — в морду!

Десятки пар жадно нетерпеливых глаз устремлены к чану, над которым стоит с черпаком наизготовке повар Матвей Воронов. У него вислые запорожские усы, а выражение лица до того бесстрастное, будто он вокруг ничего не замечает. Но тем, которые стоят в строю, повар представляется самым счастливым на свете человеком.

— Подходи! По одному! Эй, ты куда? Ух, морда!

Первый, подскочив опрометью к чану, ставит на борт котелок. Литровый черпак на длинной ручке, описав полукруг, ныряет в коричневую жидкость, идет по дну, выныривает полным до краев.

— Добавь, браток!

Матвей отворачивает от умоляющего взгляда лицо, безразлично бросает:

— Проходи.

Черпак снова описывает полукруг. Одно движение повторяет другое. Ни малейшего отклонения, как автомат.

— Матвеюшка, будь милостив… — униженно клянчит Дунька, заранее узнав имя повара.

— Проходи.

— Бог с тобой, ведь не свое…

— Проходи, говорят!

— Не задерживай! Какого черта! — Зайцев отталкивает Дуньку. — Все не нажретесь, морды!

У чана Жорка. Уткнувшись взглядом в котелок, он тихо, чтобы не услышали Зайцев и Егор, говорит:

— Есть сигареты…

— Проходи.

Когда истомившиеся жильцы последней комнаты, получив баланду, заспешили вразброд к бараку, Егор поставил на борт чана трехлитровый «баян».

— Лей, да погуще! Со дна!

Черпак делает совершенно такие же, как и раньше движения. Повар вливает один черпак.

— Лей! — басит Егор.

Повар смотрит на Зайцева. На лице Матвея все то же бесстрастное выражение.

— Лей! Любую посуду будешь наливать под завязку. Приказание господина коменданта и вон господина шефа кухни, — Зайцев показывает взглядом на стоящего в дверях немца в кожаном комбинезоне. Тот, утвердительно кивнув, поворачивается спиной, не спеша, вразвалку уходит в кухню. Повар влил в Егоров «баян» второй черпак, третий.

— Вот так, — Зайцев поставил на борт круглую банку литров на шесть, — Полную!

— Знатную ты, Антон, «парашку» добыл, — говорит Егор, когда они отходят от чана. — Надо и мне…

— Конечно… Баланды у немцев хватит. Только стараться надо. А ты жалость, что ли, проявляешь? Какого хрена их жалеть? Все равно подохнут. Мы в плену, а не в институте благородных девиц. Тут каждому до себя. Тебя выгонят — сотня найдется. Понимать надо!..

— Да я не потому, что жалко… — оправдывается Егор. — Как-то непривычно… Их вон сколько…

— Испугался, что ли?

— Да нет пока…

Когда Егор зашел в комнату, пленные, как по команде, оторвавшись от своих уже опустошенных котелков, глянули на него, закрытый «баян». Егор поспешно шмыгнул на нижние нары, поставил в дальний темный угол «баян». Заслонив его собой, принялся есть. Не жуя, глотал теплые куски брюквы, жадно пил жижу, отдающую не то колесной мазью, не то креолином. И чем больше наполнял желудок, тем спокойнее становилось на душе. Он думал: «Антон правильно говорит: все подохнут, а мы останемся».

Желудок набит до отказа, а Егор, тяжело пыхтя, все ест.

Потом он отваливается на спину, отирает ладонью со лба пот. Закурить бы… Как он прозевал сигареты. Щербатый схватил. Поднесло черта…

Егор спячивается с нар, идет с «баяном» в умывальник, добавляет в суп воды.

— Щербатый! — кричит Егор, открывая дверь первой комнаты. — Где Щербатый?

Пленные молчат.

— Где он? — повторяет Егор.

— Весь вышел, — бросает Васек. — Баланда? Давай сюда.

— Сигарета есть?

— Сигарета? — Васек улыбается. — Сигарета потом, когда в холуи определимся.

— И суп тогда… — Егор сердито захлопывает дверь.

Из комнаты доносится смех.

…Сумерки из синих стали темно-фиолетовыми. Переполнив яму, они выплеснулись на склоны, поплыли, окутывая деревья, скалы и молчаливые с зашторенными окнами дома.

На небе робко блеснули звезды.

В коридор занесли бочки-параши; закрыли двери, навешанные норвежцами ставни. Разнеслась осточертевшая команда:

— Поверка!

— Становись, ребята, — предложил Федор. — Мы первые… Сейчас пожалуют.

Пленные неохотно строятся. Федор пересчитывает их.

— Сорок семь. Кого нет?

Пленные переглядываются.

— Жорки, моего товарища… — подает голос Степан.

— Это щербатого?

— Его. — Степан выскакивает в коридор, заглядывает в ближайшие комнаты. Жорки нет. А немцы уже заходят цепочкой в барак.

Узнав о случившемся, унтер вскинул голову, как заартачившийся конь. Впалые щеки побледнели и, кажется, прилипли к деснам.

— Как нет? Куда делся?

Маленькое сморщенное лицо боцмана осталось внешне спокойным.

— Не знаю, господин унтер-офицер, — сказал Федор. — После обеда его видели в бараке.

— Вас загт эр?[3] — спросил боцман.

Унтер перевел слова Федора.

— Зухен! Юбер зухен![4] — боцман зачем-то пощупал кобуру пистолета.

Поднялась суматоха. Захлопали двери, залаяли, как в прошлую ночь, овчарки. Пленные, оставаясь в строю, чутко прислушивались. Степана колотила дрожь. Неужели ушел Жорка? А он, Степан, не осмелился. Форменный трус…

В эти секунды Степан ненавидел себя не меньше, чем любого фашиста.

Вскоре из коридора донеслись крики, возня, рычание собаки.

Васек приоткрыл дверь комнаты.

— Поймали! — бросил он через плечо и опять высунулся в дверь.

— Ой, не приведи такого, — простонал Дунька. — Измолотят, а то и вовсе решат…

— За себя испугался? — прикрикнул Федор. — Что там, Вася?

— Зайцев выслуживается. Бьет… Ведут!.. — Васек поспешно прихлопнул дверь и встал в строй.

Многоногий топот приближался. В строю затаили дыхание. Ждали — вот распахнется дверь, влетит Жорка, за ним ввалятся немцы и начнется расправа. Но топот лишь на секунду задержался у дверей, а затем с беспорядочной колготней миновал ее.

— Пронесло, — облегченно вздохнул Дунька. — Слава те!..

— Открыть двери комнат! — закричал Зайцев. — Слушайте все! За попытку к бегству военнопленный 86927 подлежит расстрелу! Но господин комендант заменяет расстрел телесным наказанием. Пятьдесят шлангов!

— Ишь, благодетель! — у Васька нервно передернулись губы.

Меж тем Егор поставил перед Жоркой табурет и, поигрывая увесистым резиновым шлангом, требовал:

— Спускай штаны! Ложись!

Жорка глазами затравленного зверя глянул на Егора, на немцев и опустил дрожащие руки к пуговицам. Штаны сползли, обнажая тонкие иссохшие ноги.

— Живо ты!.. Что как дохлый? Сигареты слета хватаешь, а тут… Ну! — Егор большой лопатообразной ладонью зло хлопнул Жорку по шее, и тот упал животом на табурет, схватился до мертвой белизны в пальцах за проножки.

— Придержи его, Антон. Голову придержи, чтобы не рыпался. Сейчас я поддам!

Зайцев зажал между ног голову Жорки.

С первого удара Егор охнул, как молотобоец, а Жорка весь дернулся, стукнул коленями о табурет.

— Раз, два… — считал Зайцев.

Морщинистое лицо коменданта расплылось в довольную улыбку. Но было досадно, что наказываемый не плачет, не просит пощады, даже не стонет. Точно немой. Направив на худые Жоркины ягодицы свет похожего на скалку фонаря, комендант пискливо закричал:

— Феста! Феста, доннер веттер!

— Крепче! — переводил Зайцев.

— Это можно, — выдохнул между ударами Егор.

— Ецт гут! Зер гут![5] — в восторге комендант по-мальчишечьи перебирал ножками в маленьких блестящих сапожках.

Унтер отвернулся и не спеша подошел к открытой двери первой комнаты, с ехидной улыбкой спросил:

— Не завидное зрелище, правда? — и, подняв указательный палец, добавил: — Но поучительное. Правда? Без кнута русские не могут. В России чтут царя и кнут.

— Тридцать пять, тридцать шесть, — считал Зайцев.

Жорка расслаб и уже не дергался от ударов. Руки соскользнули с проножек и вяло повисли.

— Сорок один… Сбавь, разошелся!.. Сорок два… Кричи! — посоветовал Жорке Зайцев.

Но Жорка молчал

9

Жорка всю ночь лежал на животе, стонал. Степан, опасаясь причинить товарищу лишнюю боль, старался не ворочаться, жался к соседу, освобождая как можно больше места.

В комнате было тише обычного. Лишь где-то на нижних нарах вполголоса переговаривались:

— Скорей бы выгнали на работу. За проволокой легче кусок добыть. Те же норвежцы помогут. По всему видать, сочувствуют нашему брату.

— Да, за проволокой видней…

Степан слушал, и ему невольно вспомнилось когда-то вычитанное выражение древних римлян: «Пока я живу — я надеюсь». Так оно и есть. Вот, кажется, все, конец, но сердце бьется, и люди продолжают тешить себя надеждой, ожидать каких-то несбыточных перемен в судьбе.

— Пить, — простонал Жорка.

Степан потянулся в изголовье за котелком, но воды в нем не оказалось.

— У меня есть, — отозвался Федор.

Степан никак не мог нащупать в темноте протянутый ему котелок.

— Вот! Держи…

Когда Жорка напился, Степан шепотом опросил:

— Как получилось?

Жорка не ответил.

Сердится, что ли? А за что, спрашивается? Ведь согласись Степан бежать — двоих бы выпороли. И только. Мечется… Неужели окончательно выдохся?

…Утром, лишь только открыли ставни, послышалась команда:

— За хлебом!

На этот раз Степану довелось делить хлеб в восьмерке. Зная свою непрактичность, Степан отнекивался. Но товарищи настояли. Больше всех старался Дунька.

— Велика хитрость… Главное, по чести… Возьми вот нож, вострый…

Дунька хлопотливо помогал Степану: держал весы, советовал, какую и как урезать пайку и к какой добавить.

Когда хлеб «раскричали», оказалось — одной пайки не хватает.

— Как же это? — растерялся Степан. — Было восемь… Честное слово…

— Ты развешивал — сам в ответе. Отдавай свою, — Дунька отправил в рот с пайки довесок. — А как же?..

— Восемь было, — бормотал Степан. — Я же не слепой. И ты видел.

— Знамо, видал. Ты присвоил! — истошно вдруг заорал Дунька, тыча в Степана пальцем. — Не прикидывайся. Справедливого строишь… Хапуга. Последнего куска лишаешь…

Подошел Федор.

— В чем дело?

Дунька вскочил.

— Полюбуйся, старшой. Пайку хапнул. Человека оголодил. За такие дела в морду следует.

— Правильно, следует, — Федор уставил черные глаза на Степана, перевел взгляд на Дуньку. — Только кого следует?..

— Он, я видал… Вот истинный крест!..

— У Дуньки в рукаве…. — слабым голосом подсказал с нар Жорка.

Дунька прижался к стене.

— Я не…

— Положи пайку! — предложил Федор, не повышая тона. — Кому говорят! Вот так! Теперь вынь из рукава! Ну!

— Простите. Дьявол попутал… — захныкал Дунька, распуская толстые морщинистые губы.

— Вот так! Теперь получи в морду. Сам говорил—. следует.

— Бра-а…

Удар в скулу оборвал плаксивый голос Дуньки. На четвереньках он проворно заскочил под нары. Там где-то по-щенячьи заскулил.

Этот случай разбил лед в отношениях Степана и Жорки. Когда Степан положил перед Жоркой пайку, тот сказал:

— Ну и паскуда. Не лучше Егора будет… Ну, ничего, придет время — сведем баланс.

— Придет ли? — усомнился Степан.

Жорка, опираясь на руки, подвинулся к Степану, и тот только теперь заметил, что у товарища все лицо в синяках, а верхняя губа рассечена.

— Придет! Верить надо.

— Возможно, и придет, но поздно. Нас уже не будет.

— Доживем! — Жорка упрямо качнул головой. — Ты как хочешь, а я обязательно уйду. Не хватись они еще немного — все, митькой бы звали… Я уже лаз присмотрел. Теперь бы гулил на воле, — Жорка снизил до шепота голос: — Я думаю, надо к шведской границе пробиваться. Ведь Швеция нейтральная. Там наш посол…

— Опять она на балконе, — с тихой грустью сказал от окна Васек. — И зачем? Хотя пусть… Лучше не забудем, что людьми были. Вот и у меня девушка была… У нас за околицей сразу лес. Сосны огромные… И речка…

Зашел Зайцев, а с ним высокий и, не смотря на худобу, красивый парень с печальными глазами.

— Старший барака Андрей Куртов! — представил спутника Зайцев.

Куртов, смутившись, опустил глаза, слегка прикашлянул.

— Запиши, Андрей: в этой комнате сорок восемь бандитов. Двое ушло. Вчера пытался еще один, да сорвалось. Вон тот, щербатый! — Зайцев вынул из кармана портсигар, с форсом щелкнул им, протянул Жорке сигарету.

— На! Подыми! Уходить надо с умом, а не как ты. Спасибо скажи — живой остался. Комендант прихлопнуть хотел. Бери, пока дают!

Жорка взял сигарету и лег опять на живот.

— Пошли, Андрей! — Зайцев четко повернулся.

Не успел Куртов прихлопнуть за собой дверь, как Васек шагнул к Жорке.

— Тряпка! Самая настоящая!.. Мало, выходит, тебе всыпали. В морду бы ему этой сигаретой.

— Замолчи! — Жорка ожесточенно ударил кулаком по нарам. — Указчик нашелся! Сигарета на дороге не валяется…

— Спокойней, ребята, — Бойков встал спиной к нарам, заслонив от Васька Жорку. — Зачем шуметь?

— А что он, понимаешь?.. — в горле у Жорки булькнуло, он чуть не плакал от обиды.

— Я правильно сказал, — насупясь, стоял на своем Васек.

— Правильно сказал тот, — Федор кивнул на дверь. — Антон… Уходить надо с умом. А потом… пусть четверо ушли. Их не поймают. Остальным легче, что ли, от этого?

— О, господи! — простонал снизу Дунька. — Солома силу не ломит. Зачем лезть на рожон? Не ссорься с сильным, чтобы когда-нибудь не впасть в его руки.

* * *

Норвежцы, закончив рабочий день, покидают лагерь. Впереди вожаком крупно шагает в зюйдвестке пожилой мужчина с молодыми глазами. Поглядывая украдкой на окна барака, в которых выставились пленные, он приветливо кивает. Остальные тоже украдкой кивают…

Они поднимаются косогором к караульному помещению, выходят по одному за проволоку. Какое счастье!

Степан думает о том, что там, дома, он в понятие счастья вкладывал что-то необычное, полагал, что счастлив лишь тот, кто необыкновенно красив, умен, способен. А ведь счастье совсем в ином. Вот норвежцы вышли ни свободу. Разве свобода не счастье? Есть до сыта, быть вместе с любимой — тоже счастье, которого он раньше не умел ценить, А музыка и книги?.. Книги!.. Степан помнит, как читал в первый раз «Анну Каренину», не спал всю ночь, курил, думал. А теперь все это кажется далеким, чужим. Какое ему дело до придуманных писателем любовных переживаний барыни, если он повидал сотни и тысячи смертей, если его и товарищей бьют, морят голодом, вытравливают все человеческое…

От невеселых размышлений Степана оторвал надтреснутый голос Дуньки. Он весь день одиноко лежал на нижних нарах, что-то бубнил. Потом вылез и, как ни в чем не бывало, начал расхаживать по комнате, ввязываться в разговоры.

Брезгливо-презрительного отношения к себе Дунька, кажется, не замечал.

— Братцы, сегодня суп из очищенной брюквы! — восторженно сообщил он, — Повар сказывал…

— А что дальше? — спросил Васек. — Велика радость.

— А как же, родной. Конечно, радость. Ведь все мы люди, все живем ради живота своего.

— Да не все пайки крадем, — вставил Васек. — А в плен ты, видать, по доброй воле пришел. И уздечку с собой принес. Ждал от немцев лошадки. А они самого обратали.

— У тебя, дорогой, не язык, а бритва. Режет направо и налево. Так и самому недолго пострадать.

— Капать, что ли, пойдешь? — Васек выдвинулся с нар.

Толстогубое лицо Дуньки приняло скорбное выражение.

— Что ты, дорогой. Упаси бог. Аль мы нехристи какие?

— Валяй, Дунька, капай, — Васек махнул рукой. — Мне теперь все равно. Дальше ехать некуда.

Выдали баланду. По одному-двум маленьким кусочкам трудно было понять, очищена брюква или нет. Все равно от мутно-коричневой жидкости несло колесной мазью, и все равно поглощали ее с великой жадностью.

Дунька на этот раз ел быстрее обычного. Выловив ложкой брюкву, он выпил через край суп и скрылся.

Спустя несколько минут зашел пленный с сухим горбатым носом. Это он сказал о норвежцах, что Квислинг продал их оптом. Оглядев присутствующих, он кивнул Степану так, будто давно знал его. Степана это несколько удивило.

— Никифор! — крикнул Бойков, спрыгивая с нар.

Они поговорили о чем-то у окна, и Никифор ушел.

Федор постоял, вывел пальцем на потном стекле замысловатый вензель и тоже вышел из комнаты. Вскоре через распахнутую дверь Степан увидел его в коридоре. Федор разговаривал со старшим барака Куртовым. Помимо воли, у Степана родилось чувство настороженности к Федору. «Что так старается? — подумал он, устало закрывая глаза. — Столько энергии»…

Дунька тем временем вертелся в умывальнике. В полутемном помещении с гулом бились о железные желоба струи воды. Заходили пленные, чтобы помыть котелки или попить. Люди мешали Дуньке. Он нервничал. Ему хотелось проскочить незамеченным во вторую половину барака. Там в маленькой комнатке с двумя окнами живут Антон и врач, а две больших комнаты пока пустуют (спустя несколько дней в них открылся ревир)[6].

…Когда Дунька на цыпочках приблизился к двери, врач, сидя на деревянном топчане, вертел в руках очки, сосредоточенно рассматривая их.

— Уж лучше бы левого не было. А так что за видимость? — рассуждал с собою Садовников.

— Хотя и арцт[7], но обойдешься одной фарой, — заметил Зайцев. Он, стоя над столом, увлеченно вылавливал из «параши» куски брюквы. Круглая банка была высотою с ведро, и Зайцев, как ни старался, не мог ложкой достать со дна самых хороших кусков. Тогда Зайцев вынул из-под стола такую же пустую банку, слил в нее жижу. Ел, смачно чавкая. Бросив на стол ложку, сказал:

— Надоела чертова брюква. Хочется чего-нибудь такого. Колбаски бы, нашей, русской. Арцт, желаешь порыбачить? — Зайцев показал глазами на «парашу». — Битте[8], занимайся.

Садовников вздел на нос очки.

— Я съел свое. А у тебя, Антон, пристрастие к немецкому.

— А как же, надо… С волками жить — по-волчьи выть, — Зайцев достал портсигар, взял сам сигарету, протянул портсигар Садовникову. — Кури. Унтер пока не забывает. Каждое утро пачку… Немецкая аккуратность.

Садовников, прикурив от зажигалки Зайцева, затянулся дымом дешевой сигареты.

— Значит, с волками жить — по-волчьи выть?

— А куда денешься? Плен не тетка. Вот в первой комнате один чешет по-немецки. Ух, и здорово. Мне бы так…

— Это кто же там?

— Старший комнаты, Бойков. Такой черный, вроде татарина… Да ты знаешь его, в пароходе…

В коридоре послышался шорох, скрипнув, чуть приоткрылась дверь. Зайцев осекся на полуслове, бледнея, кинул опасливый взгляд на дверь, потом на окно, за которым маячил немец с автоматом. По широкому лицу Садовникова мелькнула улыбка. Стараясь скрыть ее, врач опустил голову, начал тереть пальцем единственное стекло в очках.

— Кто там? — спросил Зайцев, отступая в глубину комнаты. — Кто?

— Господин комендант, — послышалось из-за двери.

Зайцев ободрился. Сделав несколько четких шагов, он рывком распахнул дверь. За порогом, пряча за себя котелок, стоял Дунька.

— Господин комендант!

— Ну, ты это брось! Заладил! Как попугай! — прикрикнул Зайцев, хотя в душе такое обращение льстило ему. — Что надо?

Дунька мялся, переступая с ноги на ногу.

— Господин, то бишь… — Дунька глянул в растерянности на врача, на Зайцева. — Дозвольте вас… На минутку, всего несколько слов.

Зайцев пренебрежительно хмыкнул, вышел в коридор, закрыл дверь.

— Что скажешь?

— Госпо… товарищ комендант, — забормотал Дунька, угодливо заглядывая в надменно красивое лицо Зайцева. — Я из первой комнаты…

— Знаю, — перебил его Зайцев-.

— Так вот… Я, чтобы вы знали… Вот давеча, когда вы ушли, белобрысый мальчишка, Васек… Знаете? Так он расходился, так костерил всех, которые тут за порядком следят… О, господи, слушать — уши вянут. И как у него, окаянного, язык поворачивался. Продажные, говорит. Ненавижу их больше немцев.

Зайцев слушал, и водянистые глаза его под тонкими черными бровями холодели.

— А зачем ты котелок прихватил? Супу захотел, морда? Марш, пока в харю не заехал! — Зайцев топнул ногой.

Дунька сжался, зашевелил толстыми губами.

— Господи! Так я ведь вас жалеючи. Он на недобрые дела подбивает. Там барак, говорит, пустой. Без шума, говорит, можно убрать. А котелок это так. Если, конечно…

Зайцев схватил Дуньку за грудки, подтянул к себе.

— Не врешь? Смотри, морда! В порошок сотру!

— Что ты, Антонушка!.. Освобони, родимый… Что я без понятия?.. Рази таким делом играют? Вот… — отступив на шаг, Дунька истово перекрестился.

— Остальные что? Старший комнаты?..

— Федор-то? Иуда Искариотский… Чует мое сердце…

— Чихал я, морда, на твое сердце. Что он говорит?

— А он, Антонушка, так, потихонечку, шушукается… Говорит, всем сообча надо… А бывает дерзким, кулаки в ход, окаянный, пускает…

— Тебя, что ли, двинул? Поделом! — Зайцев выхватил у Дуньки котелок и скрылся в комнате. Там плеснул в котелок слитой в банку жижи.

— Что за тип заявился с визитом? — Садовников, чуть прищурив левый глаз, правым пытливо уставился в пустое очко на Зайцева.

Зайцев хмыкнул.

— Действительно, морда… Земляком оказался. Из одного района… Столько их объявилось, этих земляков. Спасу нет…

— Думаешь, самозванцы?

— А черт их знает…

Приняв от Зайцева котелок, Дунька несколько раз поклонился. При этом он каждый раз заглядывал украдкой в котелок.

— Спасибо, Антонушка. Сохрани тебя господь. Без воли нашего творца ни един волос… Он все видит…

— Видит он там или нет, а ты смотри в оба. Случаем чего, сюда. Понял? Баландой не обижу. Ну, проваливай! Иди, иди, морда!

В умывальнике Дунька, не переводя дыхания, выпил суп. Заглянул в котелок, запустил в него указательный палец, провел им по стенке, облизал. Дунька сокрушенно вздыхал:

— Ох, и дал, окаянный! Как украл. Да и то вода… Ни одного кусочка брюквы. Хотя дареному коню в зубы не заглядывают… Спасибо и на том. А самому полную «парашу» набухали. Полой шинели прикрывал, когда нес… Только ведь не скроешь, шила в мешке не утаишь Нет, не утаишь…

10

Ветер, холодный и хлесткий, неудержимо мчится с моря. Он безжалостно треплет и гнет вершины деревьев, качает стволы. Жалкие остатки багряной листвы кружатся, долго летят по ветру и оседают в яму — на мутные лужи, на дырявые крыши бараков, на головы и плечи пленных.

Время от времени трещат ломающиеся вверху сучья.

Бум… Бум… Бум… — бьется о скалы море. Гул ударов напоминает артиллерийскую канонаду.

Пленные недоумевают — зачем их построили с раннего утра. Они ждут полчаса, час… Все посинели, дрожат…

На косогоре, ближе к караульному помещению, стоят боцман и унтер. Зайцев, стараясь предупредить малейшие желания начальства, вертится юлой, а на отшибе маячит истуканом неуклюжий Егор.

Боцман скрестил на груди руки в кожаных перчатках. Его маленькое личико под козырьком огромной фуражки трогает довольная улыбка. Всю свою жизнь он живет с ущемленным самолюбием. Фатер и муттер — люди как люди. Почему бы и ему не родиться, как все немцы? Нет же… Ему дали красивое имя — Вилли! Вилли Майер! Но что толку, если в гимназии он был наполовину меньше своих сверстников, в шестнадцать лег его маленькое личико начали стягивать морщины, если не мог он, как товарищи, ухаживать за девушками, иметь семью…

Правда, его приняли в национал-социалистскую партию. В ушитой матерью коричневой рубахе, он, размахивая факелом, маршировал в рядах штурмовиков по Фридрихштрассе. Но и тогда он не обрел душевного покоя. Все равно его никогда не покидало чувство — он смешон. Все равно отношение к нему окружающих, даже товарищей по партии, было смесью снисходительности с пренебрежением. Штурмовики, всегда полупьяные, ухмылялись, называли его недоноском, кастратом, уродом. Так было и на подводном флоте, куда призвали его с началом войны. Разве удивительно после того, что Вилли увлекся шнапсом, что у Вилли испортился характер.

Чувство удовлетворенности собой и душевного покоя пришло неожиданно. Вилли Майер нашел его здесь, в чужой стране, на посту коменданта лагеря русских военнопленных. Правда, в начале это назначение он принял как стремление командира избавиться от него. Но подумав, Вилли махнул рукой. Не велика беда, даже если так. Твердая каменистая земля Норвегии, солнце и небо куда лучше коварной воды. У Вилли совсем нет желания глотать ее.

В новой должности Вилли предоставилась неограниченная власть над сотнями русских. Власть! Вилли очень быстро понял, что ему всегда не хватало власти. Она восполнила его физические недостатки. Он может морить голодом, бить и расстреливать тех, которые кажутся физически полноценными, но в сущности не являются людьми — в них нет и капли арийской крови. Пусть эти свиньи знают, что Вилли, смешной урод, неизмеримо выше каждого русского и всех их вместе взятых. Он рожден повелевать. Пусть он не лучший среди немцев, но, помимо немцев, есть миллионы скотов. Вот они…

Вилли Майер через каждые две-три минуты отворачивает кожаную перчатку, чтобы взглянуть на часы. Им владеют чувства, похожие на те, которые испытывает подросток в ожидании родителей, ушедших приобретать давно обещанный подарок.

«Пусть подрогнут, — думает боцман о русских. — Это полезно. Лучше поймут».

Сухопарый унтер подрыгивает от нетерпения ногой. Ему хочется пройти вдоль строя, всмотреться в русских, а потом посмотреть в их рожи еще раз, когда уже все свершится…

Вверху, на шоссейной дороге, показывается длинный и черный, как катафалк, лимузин. Он сбавляет ход и, точно подумав, ныряет вниз, к лагерю. За лимузином на почтительном расстоянии следует грузовик с брезентовым верхом.

Немцы, как по команде, задирают головы.

— Вег![9] — небрежно бросает боцман Зайцеву.

— В строй! — уточняет унтер.

Машины, миновав предусмотрительно распахнутые ворота, вкатываются с выключенными моторами в лагерь. Боцман услужливо открывает дверцу. Высокий и худой немец, сгибаясь, вылезает из машины. Черный мундир, черная фуражка. Лишь на рукаве да над козырьком серебрятся эмблемы смерти — череп со скрещенными костями.

— Хайль Гитлер! — боцман и унтер истово вскидывают правые руки.

— Хайль! — небрежно отмахивается гестаповец. Скользнув взглядом по строю, он говорит что-то в сторону грузовика. Из-под брезента выпрыгивают солдаты с автоматами. За ними слазят четверо в гражданской одежде, потом опять солдаты.

Гражданских ставят лицом к строю. Унтер срывает с них зюйдвестки, наброшенные на плечи норвежские плащи, приказывает снимать костюмы, обувь.

И они снимают. Двое садятся, чтобы расшнуровать ботинки. Двое делают это, поднимая поочередно ноги.

Солдат бросает нм охапку зеленого тряпья.

— Надевайте! — приказывает унтер.

И вот четверо, босые, в зеленых обносках с жирными буквами «SU» стоят перед строем. Унтер спрашивает строй:

— Узнаете?

Строй молчит. Пленные давно узнали товарищей — беглецов.

— Вы должны всегда помнить мои слова, — обращается к строю унтер. — Я говорил — побег карается расстрелом. А мы, немцы, от сказанного не отступаем. Вы должны понять — каждый бежавший будет пойман и убит. Убит, как последняя собака!

Унтер, расстегнув кобуру, вынимает пистолет, поворачивается к четверым. Они, побледнев, гордо вскинули головы. Их взгляды жадно тянутся к товарищам. Вот правый, танкист, шагнул вперед.

— Поклонитесь за нас родной земле, Федор!..

Выстрел, второй, третий, четвертый…

Унтер с удовлетворенным видом вкладывает в кобуру пистолет.

Строй окаменел. Все недвижимо уставили в землю глаза.

Свистит и воет вверху ветер.

Осенние листья кружатся и медленно оседают на неостывшие еще тела убитых..

Бум… Бум… Бум… — грохочет о скалы море.

Солдаты ударами ног переворачивают на спину убитых.

Гестаповец поочередно фотографирует их.

— Эс гут[10].— бросает он, направляясь к черной машине.

А назавтра погиб Жорка, единственный сослуживец Степана. Смерть оборвала тонкую нить, соединявшую Степана с прошлым. Теперь уже не с кем вспомнить жизнь в несуществующем артиллерийском полку, общих знакомых, бои, кошмарное окружение.

Вечером, незадолго до поверки, они лежали на нарах. Жорка, подперев кулаком подбородок, тоскующе смотрел в окно.

— Выходит, окончательный тупик? Бежать некуда? Амба?

— Остается только ждать. Вот выгонят на работу — узнаем…

— Можешь ждать, — раздраженно фыркнул Жорка, — а я не намерен. Терпения не хватает. Понимаешь? Да и загнешься к тому времени.

— Ну, и горячку пороть… какой смысл?

— А знаешь, почему те попались? Жратвой увлеклись. Это как пить дать.

Вошел старший барака Андрей Куртов. Этот парень с задумчивыми глазами все больше привлекал внимание Степана. Казалось, что Куртов не такой, как Зайцев и Егор. Он не орал на пленных, не подхалимничал перед немцами. Куртов говорил о них как-то двусмысленно, со скрытой иронией.

Вот и теперь он сказал:

— Новость, товарищи! С сегодняшнего дня будет выдаваться кипяток. Так что кто желает прополоскать кишки, пожалуйста. Без всякого строя, к кухне…

Дунька, прихватив котелок, первым вышел из комнаты.

— Хм, спешит захватить побольше, — бросил ему в след Васек.

— Пойдешь? — спросил Жорка Степана.

— И без кипятка кишки чистые.

— А я схожу.

Жорка ушел, а Степан повернулся раз, второй — от чертовых досок все тело болит. А впереди — осенняя ночь, спертый зловонный воздух…

Степан вышел к бараку. От кухни бредут пленные с котелками. Их насмешливо спрашивают:

— Чай?

— Какой там… Чай да кофе хозяева любят, а нам святая водичка.

— Сладкая?

— Конечно, если сахару добавить.

Кажется, близко, за горой, бушует огромный пожар. От него раскалились небо и стекла стоящих на пригорке домов, занялись сосны. Горит, не сгорая, листиком папиросной бумаги одинокое облачко.

По шоссе в одиночку и группами прохаживаются норвежцы. Напротив лагеря одни замедляют шаг, другие приостанавливаются. Опираясь на металлическую оградку, смотрят вниз, на русских.

Тихо. Откуда-то четко доносятся детские голоса, музыка…

И вдруг — короткая автоматная очередь: др-р-р…

Пленные около барака переглядываются. Что за выстрелы? Где-то рядом. Никто не обращает внимания на человека, который вынырнул из-за угла кухни. Бежит, поджав руками живот. Лицо белее коленкора. У него заплетаются ноги, он переходит на шаг, качается, падает на правый бок под стенку барака.

— Жорка! — Степан подбегает к товарищу, опускаясь на колени, тормошит его. — Жорка! Что с тобой? Жора!

Жорка молчит. Степан, стоя на коленях, растерянно смотрит на пленных. Они тоже молчат.

— Расступись! Столпились! — к Жорке проталкивается Садовников. Щупает пульс. Степан ищет в добрых глазах врача хоть малейшую надежду. Но ее, кажется, нет.

— Перенесем! Помогите! — говорит Садовников.

Степан, Васек и еще двое заносят Жорку в пустую комнату ревира, кладут посреди пола. Врач расстегивает на нем френч, поднимает рубаху. Прощупав впалый живот, он, отстранив металлический номер на шнурке, припадает ухом к груди, затем медленно одергивает подол рубахи, застегивает френч. Не поднимая головы, говорит:

— Живот, как швейной машиной, прошит…

У Степана застлало туманом глаза, защипало в горле. А из-за спины доносится голос. Он кажется Степану далеким, но знакомым. Кто же это? Ах, Зайцев. Что он?

— Допрыгался! Понесло к проволоке. А часовому что? Ему все равно. Дал очередь — вот и готов. Сам виноват…

У Жорки высоко поднялась грудь, и судорога волною прошла по всему телу.

Садовников опять берет его руку, ищет пальцами пульс, но он уже не бьется. Подняв с пола пилотку, врач накрывает ею лицо умершего, встает.

11

За несколько дней лагерь в яме неузнаваемо преобразился: два ряда густо перекрещенной колючей проволоки, по углам деревянные вышки, на которых день и ночь маячат под крышами часовые в касках. Оттуда же, из-под крыш, стерегуще выглядывают стволы пулеметов, у подножья сторожевых вышек притаились плоские железобетонные укрытия с амбразурами, обращенными в сторону лагеря и норвежских домов.

Теперь хозяева взялись за благоустройство лагерного двора и строительство большой многоместной уборной.

А в жилом бараке все оставалось по-прежнему. О нем точно забыли. Как и раньше, в комнатах не было света и печей, пленные спали на голых нарах так плотно, что человек не мог повернуться, не потревожив по меньшей мере двух соседей. Как и раньше, в коридор заносили на ночь бочки-параши, от которых комнаты насыщались густым зловонием. И по-прежнему ветер трепал на крыше барака лоскутья толи. При малейшем дожде вода, не задерживаясь, лилась ручьями в комнаты. А так как октябрьские дни редко обходились без дождя, одежда пленных никогда не просыхала.

Антон усердно комплектовал штат холуев. Теперь у «русского коменданта» было десять помощников. С белой повязкой на левой руке и толстым резиновым шлангом в правой, они дежурили днем у дверей барака, около двух внутренних ворот, ведущих к проходной и на кухню, следили за порядком в бараке.

Поначалу полицаи жили вместе с пленными в различных комнатах. Но как-то утром, лишь только немцы открыли барак, Егор прибежал к Зайцеву. Он весь трясся.

— Что ты? Холодно, что ли? — Зайцев расправлял под ремнем еще нестарую темно-синюю гимнастерку. — Сейчас поверка. А потом сразу за хлебом. Сегодня выгоним всех камень таскать.

— Успеешь с камнем. Меня ночью чуть не порешили. Насилу отбился.

— Такого верзилу обидели? — Зайцев расхохотался. — Арцт, слышишь? Бедненький…

— И нечего ржать, — обиделся Егор. — Самого бы притиснуть — пожалуй, не то запел бы.

Зайцев, представив, как чьи-то цепкие пальцы злобно сдавливают его горло, оборвал смех. Сдвинув черные брови, он дернул Егора за рукав.

— Кто? Скажи, кто? Хоть одного покажи!..

— Я не кот, чтобы в темноте видеть. Почем знаю… Все они, падлы, готовы разорвать в клочья. Баланда поперек горла встала… И щербатого забыть не могут. Тот концы отдал, а все поминают.

— Кто? Назови!

Егор замялся Он, конечно, может назвать тех, кто его упрекает. Им набьют морды, вложат шлангов, а потом что? Зайцеву ветер в спину — живет отдельно… Нет, дудки! Нашел дурака… Егор неопределенно тянет:

— Все, падлы…

— Опять трусишь? Как бы хуже не было!

— Конечно, а то как же… Самому довелись… Вот как хочешь, а спать с ними больше не буду. Жить не надоело.

— А, возможно, сон тяжелый приснился? — спрашивает Садовников. — Такое случается…

Егор покосился сверху на врача, который деловито натягивал на себя кургузый застиранный халатишко.

— Не надо, доктор, надсмехаться. Я пока не опупел. На шее, поди, пальцы остались. Хоть проверь…

— Ладно! Пойдем! — бросил Зайцев.

В этот же день полицаям отвели отдельную комнату. Егор поспешил занять место на верхних нарах. Туда сразу не заберешься. Да и обороняться сверху удобней…

* * *

Вместе с хлебом Бойков принес газету.

— Духовная пища… Просвещайтесь. На русском языке.

— Дай, посмотрю, — Васек с подчеркнутой брезгливостью взял двумя пальцами за угол листок небольшого формата, приподнял на уровень глаз.

— Вот это забота! Из Дойчланда приволокли. Специально для нас. Понимать надо! «Клич». Куда же они кличут?

Бойков раздал буханки по восьмеркам, и началась процедура скрупулезного развешивания. Дунька после попытки присвоить пайку участия в дележе не принимал, а лишь бдительно следил за ним со стороны.

Васек без особого интереса просмотрел вторую страницу и перешел на первую. Степан, стоя за его спиной, тоже заглядывал в газету.

— Брехня. Сплошная брехня… — ворчал Васек и вдруг смолк, уткнулся в листок, а через несколько секунд живо обернулся к Степану.

— На Волгу вышли, мою родную… — Васек ударил костяшками пальцев по газете. — Хвалятся — Сталинград взяли. Если так, то почти во двор ко мне приперлись. Что же это, а? Крышка? Как же там допускают? Ну, чего ты молчишь? — сердито спросил Степана Васек.

— Откуда я знаю, — Степан взял у Васька газету. Давно, еще в Германии, он слышал, что немцы рвутся к Сталинграду, несколько позже просочилась весть о том, что бои идут на подступах к городу. Неужели теперь взяли?.. Как это скажется, если так? И какая трудная у города судьба. В гражданскую за него столько дрались и теперь?

— Да нет же… Не может быть… — Васек смотрел на товарищей. Ему хотелось, чтобы они не поверили и его убедили… Но товарищи, занятые дележом хлеба, будто не слышали. Самым отзывчивым оказался Дунька.

— И чего ты удивляешься — не пойму? — Дунька не отрывал настороженного взгляда от развешиваемых паек. — Может… Еще как может… Сила у них агромадная. Как прижали нас к Донцу, не приведи господь, не продохнуть… Ад, сущий ад… Вот и там, поди, так… Да зачем ты к этой добавляешь, надо вон к энтой, елова твоя голова. А городов у матушки Расеи много. Вот уж, считай, полтора года берут их немцы и конца не видать…

Васек, растерянный и жалкий, поворачивается в одну сторону, другую.

И Степану не по себе. Когда же окончится отступление, сдача городов? И окончится ли? Все-таки Степан находит в себе силы сказать Ваську:

— Успокойся. Сам знаешь, как верить… — Степан потрясает газетой, но сам чувствует, что говорит он не убедительно.

— Это да… Конечно… — бормочет Васек. Увидав в дверях Бойкова, он бросается к нему.

— Федор, ты больше понимаешь… Как думаешь? Скажи…

— Что скажи?

— Да вот, — Васек показывает на газету в руках Степана. — Сталинград… Ведь мы рядом там… Балаковский я…

— Ну, что там? Читай вслух, — предлагает Бойков Степану.

Степан начинает читать, а пленные один за другим окружают его. Каждый бережно держит на ладони дневную пайку хлеба.

— «Фюрер сказал: „Волга — артерия русских. И я перерезал ее. Большевики в предсмертной агонии. Они лишились нефти и других стратегических материалов. Сталинград в наших руках“».

За словами Гитлера следовало высокопарное описание мужества и стойкости воинов, которые не щадят жизни во имя избавления немецкой нации и всего человечества от большевизма и плутократии.

«Наши войска под предводительством фельдмаршала фон-Паулюса, овладев Сталинградом, уничтожают прижатые к Волге жалкие остатки частей Красной Армии. Враг упорно сопротивляется, но в этом сопротивлении больше отчаяния, чем здравого смысла. Ничто не может противостоять силе мужества нашей нации! Нет никакого сомнения в том, что мы раз и навсегда ликвидируем угрозу новому порядку в Европе, очистим воздух от большевистской заразы. Провидение сопутствует справедливой борьбе великой нации!».

— Новый порядок!.. — Васек с досадой плюнул на пол. — Любой сопливый немец бьет в морду, стреляет.

У Бойкова нервно дернулись губы. Покосясь на Дуньку, он опустил глаза.

— Ну, что? Неужели взяли?.. Федор!.. — приставал Васек.

— Минуточку! — Бойков предостерегающе вскинул ладонь. — Скажи, кто твой враг? Самый лютый, ненавистный? Ну?

Васек крутнул головой.

— Да ладно… Не до шуток…

— А я не шучу. Ну, кто?

— Да что ты, не знаешь, что ли?

— Я-то знаю, а ты нет. Вот он, — Федор высовывает кончик языка.

Вокруг заулыбались, а Дунька от восхищения хлопнул себя по животу.

— Прямо в точку! Истинный господь!.. Язык следует на приколе держать. Мало ли чего на ум взбредет. Дома-то распускал его? Тоже, брат…

— Пошел к черту! — вскидывается смущенный Васек.

Бойков берет у Степана газету, читает ее про себя. Вокруг затихают, настораживаются.

— Да, — задумчиво тянет Федор. — Действительно, артерия… От Сталинграда зависит много. Не только твой дом, Васек. Москва и вся военная обстановка…

Бойков небрежно сунул Степану газету и жестким голосом сказал:

— Поторапливайтесь! Сейчас построение. Камень таскать.

12

В длинной людской цепочке Степан выходит за ворота, минует караульное помещение. Справа через каждые три-четыре шага торчат вооруженный немец. За воротами часовые образуют сплюснутый круг, внутри которого движутся один за другим пленные. В лагере часовые стоят в один ряд вперемежку с полицаями. У немцев — автоматы и винтовки, у полицаев — резиновые шланги.

То и дело раздаются крики на двух языках:

— Шнель!

— Быстро! Шевелись!

Не так легко раздробить кувалдой камень даже сытому, как говорят пленные, нормальному человеку. А как это делать, если ты голоден, если сила на исходе, если после каждого удара захватывает дыхание, а пальцы, помимо воли, разъезжаются на черепке кувалды. А немцы бьют прикладами, пинают.

Зайцев деловито снует: то спустится в лагерь, то поднимается наверх, где дробят камень.

— Давай, хлопцы, давай! Не тяни резинку. Обозлятся часовые — не возрадуетесь.

На него не обращают внимания.

Ноги с каждым рейсом тяжелеют. Если вначале люди шли, поднимая ноги, то теперь они с трудом передвигают их. Избегая пинков, пленные клонятся вперед, а ноги не слушаются, отстают, будто к ним привязаны гири.

Передний, согнувшись, не спеша выбирает удобный камень, не спеша выпрямляется, не спеша отходит. Очередь Степана, А он стоит, будто его не касается.

— Шнель!

— Бери! — советует сзади Васек.

Степан продолжает стоять.

— Тёльпель![11] — немец с перекошенным злобой лицом вскидывает винтовку, чтобы ударить прикладом. Степан, точно очнувшись, ныряет к земле за камнем. Васек с непостижимым для пленных проворством тоже бросается за камнем, загораживая собой Степана. Обескураженный немец сдерживает замах, но не перестает кипеть от негодования.

— Уходи! — не поворачиваясь к Степану, бросает Васек.

Степан поднимает камень.

— Мер, фауль![12]

Степан догадывается — в наказание немец хочет его нагрузить до отказа. Степан бросает камень и берет другой, чуть не в два раза больше. Немец, пнув Степана, провожает его злым взглядом, кричит вдогонку:

— Шнель, меньш!

Камень оказался не по силам. Острыми изломами он режет побелевшие пальцы, вытягивает жилы. Степан сильнее прижимает ношу к животу. Идет. Идет, точно в забытьи, ничего не видя и не слыша.

— Шнель!

— Быстро!

— Поворачивайся! — басит Егор, угрожающе размахивая шлангом.

Камень вырвался из онемевших рук. Степан сначала качнулся назад, потом ткнулся руками в землю. Камень, лениво кувыркнувшись под уклон, успокоился.

— Уснул, раззява! Других держишь!

Удар шлангом вдоль спины подбросил Степана. Не помня себя, он рванулся к полицаю. Вид Степана так страшен, что полицай опешил, но лишь на мгновение, а в следующее замахнулся шлангом.

— Но, но! Еще захотел?

— Шнель! Давай! — требует немец.

И Степан сникает, опять берется за камень.

Порядок восстановлен. Цепочка опять приходит в движение. Вопреки стараниям немцев, она движется медленно, лениво — каждый экономит движения, старается хоть немного сохранить силы.

Возле угла барака немец разделяет людской поток. Часть пленных, отходя вправо, бросает камни на краю большой мутной лужи. Другую часть немец направляет в центр двора, где норвежцы закладывают из камня фундамент благоустроенного латрина[13].

Степан угождает вправо. Здесь ближе. Это хорошо: иначе камень опять бы вырвался из рук. Он уже сползает, раздирая острыми гранями кожу на ладонях, пальцах. И Степан спешит. Шаг, еще и еще…

Наконец-то!.. Камень падает в кучу. Степан облегченно вздыхает. Как хорошо! А если немцы уже уничтожили остатки прижатых к Волге наших частей? А может, наоборот… наши подбросили подкрепления. Если бы так…

Немцы и полицаи не дают передохнуть и минуты. Криками и ударами они гонят вверх за новой ношей.

— Смотри, вот кукла… — говорит из-за спины Степана Васек. — Прикончил Жорку…

— Откуда знаешь? — бросает через плечо Степан.

— Повар сказывал. Он видал…

Степан впивается взглядом в часового. Немец молод, ему не больше двадцати. Он дьявольски красив. Только красота какая-то особенная, сахарная. Кажется, юнец только что сошел с открытки базарного фотографа. Он обнимался там с такой же сахарной красавицей, а понизу открытки шла, обрамленная цветочками, подпись: «Любовь — счастье жизни!».

Степану сначала не верится, что такой мог убить Жорку, но, поравнявшись с конвоиром, он уже не сомневается.

Юнец рисуется, ни на секунду не забывая, что он красив. Небрежно отставив на каблук левую ногу, он держит на автомате пальцы с розовыми ногтями. На русских юнец смотрит уголком глаз и так, будто мимо него движется что-то гадкое, до невозможности омерзительное.

Степан взрывается яростью. Взрывается так, что слепнет от горячего тумана, а руки сжимаются в кулаки. Степан старается вырвать их из карманов шинели.

— Чего встал? — Васек подталкивает в спину Степана. — Иди.

Точно очнувшись, Степан устремляется вперед, к камням. Сейчас он его… рассчитается. Только бы не промахнуться, а там будь что будет. Пусть топчут, рвут на части…

Степан поспешно набрасывает в полу шинели камни, сверху кладет остро сколотый. В нем добрый килограмм, если не больше. Степан спускается по склону. И с каждым шагом в нем нарастает напряжение. Оно достигает предела: Степан весь дрожит. Сейчас… Вот тут он… Где!.. Бледный, Степан ищет глазами юнца. Его нет. Неужели сменился? Досадно и в то же время — в этом Степан стыдится признаться даже самому себе — он доволен. Умирать, черт возьми, все-таки не хочется. А он шел на верную смерть.

На этот раз немец отталкивает Степана влево. Степан бредет на средину двора. Еще издали он замечает там между норвежцами знакомого — того, с суровым лицом и молодыми глазами. Направляется к нему.

Опустясь на корточки, Степан медленно, даже больше чем медленно, выкладывает к ногам норвежца камни. В трех шагах стоит немец с винтовкой. Степан настороженно ждет окриков, за которыми следуют пинки и приклады. Но немец молчит. Смотрит на Степана и молчит. Потом вовсе отвертывается, заводит разговор с другим немцем, стоящим чуть подальше.

Норвежец поворачивает к Степану лицо, прикрытое широкими полями зюйдвестки, подмигивает и говорит;

— Гудаг! Лангзам[14]. Помалю…

Степан удивляется — до чего мягок и певуч голос. А норвежец достает из нагрудного кармана комбинезона помятую сигарету и, прикурив, затягивается несколько раз. Посмотрев в сторону немца, норвежец кладет сигарету на камень, показывает на нее глазами Степану.

— Камрад…

Степан накрывает сигарету ладонью.

— Их — Людвиг. Ду?.. — спрашивает норвежец, поддевая мастерком цементный раствор.

— Их — Степан.

— Штепан? Корошо…

— Проходи! Не задерживайся! — приказывает Зайцев.

Немцу ничего не остается, как сказать:

— Шнель.

Но в его голосе не чувствуется злобной ненависти.

Отойдя несколько, Степан берет в рот сигарету. Она еще не потухла. Горит… От первой же глубокой затяжки Степан пьянеет. «Эх, жизнь разнесчастная, пропала ни за понюх табаку, — думает он. — Лены своей, конечно, больше не увидеть. Для нее я давно погиб. А норвежец-то… Вот человек! И немец не похож на остальных. Почему я не спросил о Сталинграде? Вот балбес».

Этот рейс показался Степану легче остальных. Всю дорогу до камней и обратно с ношей Степан складывал из своего небогатого запаса немецких слов нужные фразы. Он, пожалуй, впервые подосадовал, что раньше не занимался как следует немецким языком. Но все равно он спросит.

Все шло как нельзя лучше. Он опять угодил влево. Опять около Людвига стоял тот невысокий немец. Обрадованный Степан поспешно опустил ношу. И оплошал — камень, падая, прихватил средний палец правой руки, сорвал ноготь. Но Степан, не чувствуя вгорячах боли, обращается к норвежцу:

— Людвиг, ви Сталинград? Капут?[15]

Норвежец, продолжая работать, опасливо смотрит из-под полей зюйдвестки на немца, потом улыбчиво на Степана.

— Нейн, Штепан! Дорт цу гайц, абер штадт никc фален, — норвежец, чтобы Степан лучше понял, добавляет. — Шталинград никc капут![16]

«Сталинград наш! Не взяли! Все брехня!» — хочется крикнуть Степану так, чтобы слышали все, все!

Немец в крайнем удивлении: у русского ноготь висит на ленточке кожи, кровь, смешиваясь с грязью, залила всю ладонь, капает на землю, а он радостно улыбается. В чем дело?

Немец что-то говорит, Степан улавливает два слова — арцт и ревир[17]. Он, кажется, хороший, этот немец. Честное слово! Не похож на остальных. Хотя черт его знает… А Сталинград в наших руках. Близок локоток, да не укусишь. Ваську надо сказать. Вот обрадуется!

Немец обращается к своему соседу, показывая на Степана. Тот с безразличным видом отворачивается. Тогда немец зовет стоящего в стороне Зайцева. Махнув рукой, грубо выкрикивает:

— Ду, комм гиер![18]

Зайцев подбегает, вытягивается. Выслушав немца, он говорит «яволь» и поворачивается к Степану. Окровавленная рука вызывает на его красивом лице гримасу брезгливости. Он говорит:

— Иди в санчасть!

13

Садовников отрезал еле державшийся ноготь, смазал рану йодом, быстро и ловко замотал палец бумажным бинтом.

— С усердием, видать, трудился?

Степан не знает, что говорить. Каков этот врач?

— Я?.. Не поэтому… Нечаянно получилось…

Врач, попеременно прищуривая глаза, смотрит на Степана то в ободок пустого очка, то через стекло. Степану почему-то становится неудобно. Он встает, нагреваясь уйти.

— За камнем спешишь? Останется и на твою долю. Откуда?

— Я?.. — Степан ругает себя за дурацкую растерянность. Подумаешь, птица… Такой же пленный… Прикидываясь простаком, Степан говорит:

— Из первой комнаты. Угловая…

— Не о том я, — досадует врач, — Родом откуда? Где жил?

Расспросы врача начинают надоедать. Что ему надо? С Мордой в одной комнате живет…

Скрывая неприязнь, Степан все-таки скупо рассказывает. Он окончил Барнаульский учительский институт, работал в районе там же, на Алтае… Что еще можно сказать врачу? Да, призван осенью 1940 года. До этого имел отсрочку.

Врач сдергивает с носа очки.

— Хм… Я провел на Алтае детство. Учился в Новосибирске. А в Барнауле тетка живет, сестра матери. Почти каждое лето гостил у нее.

Землячество на чужбине — большая сила. Люди из городов, отделенных двумя-тремя сотнями километров, встречаются так, точно век прожили бок о бок, гуляли в одних компаниях, вместе забивали «козла», ходили в одни театры. Что же после этого говорить о встречах «настоящих» земляков — жителей одного села, города или даже соседних районов? Тут радость не меньше, чем у родных братьев, которые не виделись добрый десяток лет. Да и как иначе? Мир так огромен, а война так разбросала людей… И вдруг где-то у черта на куличках встречаешь человека, с которым все общее: он ходил по знакомым тебе улицам, купался в известной тебе с детства реке, знает людей, которых знаешь и ты. При таких встречах беседы, взаимные расспросы и воспоминания длятся часами, переходят с одного дня на другой.

— Смотри! Земляк! Вот черт! — Садовников трясет Степана за плечо и смеется, смеется.

Степан тоже растроган. Улыбаясь, он пристально смотрит на врача. Лицо у него простое, добродушное. И эти смешные очки, которые он теперь то надевает, то снимает и, повесив дужками на указательный палец, начинает раскачивать.

У Садовникова нескончаемые вопросы. Его интересует, когда Степан попал в плен, через какие шталаги прошел, остались ли дома жена и дети. Степан охотно отвечает.

— Значит, в мае под Харьковом?.. У меня стаж солидней— в сорок первом влип, в районе Киева. Уманскую яму прошел. Ты убил хоть одного фашиста?

— Не знаю. Артиллерист я. Не видно… В окружении стрелял из карабина. Они с горки, а мы бьем…

Садовников потряс сжатыми кулаками.

— Вот этими руками троих свалил. И тут надо их бить.

— А как? — простодушно спрашивает Степан. Ему хочется рассказать врачу, как он сегодня собирался отомстить за своего сослуживца Жорку. Врач его помнит. Жорка, которому вахтман прошил живот.

— Тут, безусловно, труднее, — уклончиво говорит врач, опуская голову.

И Степан осекся. Врач не уверен в нем. Сказав в запальчивости лишнего, он теперь раскаивается.

Чтобы нарушить неловкое молчание, Степан заводит разговор о другом. Он рассказывает, как всей комнатой читали утром газету.

— Я тоже читал, — мрачно говорит врач. — Вести неутешительные. Черт знает… Хотя… в этой реляции много хвастовства и мало логики. Логика подменена туманом. По крайней мере так мне показалось. Да…

Из осторожности врач опять делает хитрые петли. Напрасно, земляк, сомневаешься. Не такой Степан человек…

— Не туманом, а настоящей брехней! — восклицает Степан. — Сталинград наш! Немцы не взяли!.. Норвежец сказал… Я вот только спрашивал…

Врач опять трясет Степана за плечо.

— Ну и земляк! Порадовал! Так и сказал «Сталинград никс капут»?

— Два раза повторил.

— Ребятам передал новость?

— Не успел, сразу вот сюда…

— Надо сообщить. Это обрадует. Только, конечно, сообщить не как на митинге… Ты видел когда-нибудь выгрузку арбузов по цепочке, из рук в руки? Вот и новость так передать… Пусть ходит.

В коридоре слышатся шаги. Врач, а за ним Степан смотрят на дверь. Врач говорит:

— Заживет. Завтра придешь на перевязку. Вот так!

Заходит остроносый пленный с ведром в руке.

— Иван! Носит тебя…

Иван ныряет с ведром я угол, отделенный занавеской из одеяла. Оттуда выходит без ведра. Врач кивает на него.

— Мой санитар, полтавский галушник. Голова, говорят, робит только до обеда.

Иван, стоя около занавески, укоризненно качает головой.

— Эх, Олег Петрович, николы вы не научитэсь по-нашему балакать. Хибаж так мовят? Трэба сказаты «тилько до обида».

Врач подмигивает Степану.

— Видал, як причепився? Кстати, как тебя звать?

— Та не видал, а бачил, — смеясь, поправляет санитар.

— Ну пусть бачил… Ты знаешь— мы со Степаном из одного города, из Барнаула. Слыхал такой?

— Чув, тилько краим уха. С земляким побалакать — шо мэду поисты.

— Мэд, Иван, — фантазия. А вот насчет супа как?

Санитар ныряет под занавеску.

— Слышишь, Иван?

— Чую. Пидьтэ до мэнэ, Олег Петрович. На хвылинку.

— Что там?

— Да пидьтэ же…

Садовников неохотно встает и отодвигает занавеску.

— Что за секреты завелись?

— Той вусатый повар — гарна людына. Богато насыпав. Вин хочэ с вами побалакать.

— Ладно, побалакаем. А теперь насыпь земляку супу. Котелок он потом занесет.

Котелок баланды! В иное время, выиграй Степан по облигации десять тысяч рублей или найди килограммовый самородок золота, он так не обрадовался бы. Подумать только, котелок баланды!

Зайдя в умывальник, Степан снимает с котелка крышку. Ого, полон, до самых краев! Больше, чем полтора литра! Почти два черпака! И не баланда, а настоящий суп. Иван, видать, хороший парень. Не пожалел брюквы.

Суп будто гипнотизирует Степана. Невозможно оторвать глаз. Припасть бы к котелку и пить, пить до конца. Потом получить свой «законный» черпак… А что же? Он так и сделает. У него сегодня особенный день, счастливый!

Степан осторожно, чтобы не вылить и капли, берет котелок обеими руками, наклоняется и… вспоминает Васька. Кажется, пустое дело — закрыть котелок, а как нелегко это сделать. Но Степан все-таки закрывает, высовывается в дверь. На дворе уже пусто. Обед. Вот-вот начнется раздача супа. Степан спешит в барак.

И вот котелок стоит на подоконнике, а Степан и Васек работают ложками. Строго соблюдается очередность. Раз зацепит ложкой Степан, раз — Васек.

— Царская баланда! Одна брюква, — нахваливает Васек, старательно облизывая ложку. — Почему дома не варят из брюквы суп?

— Ешь.

— Доедай. Скоро получим…

— Ешь! Ешь! — настаивает Степан.

Когда суп кончается, Степан потихоньку сообщает новому другу новость. Васек неузнаваем. Ослепительно сверкают его зубы.

— Я что говорил? Я говорил, брехня! Сердцем чувствовал!

Степан не успевает напомнить об осторожности, как Васек кричит на всю комнату:

— Товарищи! Этот «Клич» брешет хлеще всякой собаки. Сталинград наш! Норвежец говорил. Он-то не соврет. Наш Сталинград!

В комнате становится необыкновенно тихо и необыкновенно светло. Солнце, что ли, выглянуло из-за облака или от радостных улыбок пленных посветлело…

14

Вечером, после работы, в ревир зашел Федор. Садовников крепко пожал ему руку, показал глазами на табурет.

— Ну, что?

Бойков сел и угрюмо молчал.

— Иван! — крикнул врач.

Из-за одеяла-занавески проворно высунулась голова.

— Я ж туточки…

Врач кивнул на дверь.

— Чую, — санитар направился в коридор.

— Стукнешь, если чего… Говори, Федор. Долго тут задерживаться нельзя. У тебя расстройство желудка.

Качая головой, Бойков горько усмехнулся.

— Нервов, Олег, а не желудка. Танкист из головы не выходит…

Садовников тоже мрачнеет, молча смотрит из-под очков вниз, на пол.

— Нет ли курнуть? — спрашивает Бойков.

— Есть. Где-то была сигарета. — Садовников шарит по карманам кургузого халата, потом френча. — Специально для тебя приберег. Вот! «Дружок» угостил.

— Морда? — Федор достает из кармана кресало.

Какую-то долю секунды Садовников недоумевает, затем угол рта вздрагивает от короткой усмешки.

— Он… Слушай, здесь будет строиться важный военный объект. Морда говорил… Силами пленных фрицам не управиться. Мобилизуют норвежцев. И лопни фашисты на части — мы установим связь с коммунистами. Подобрал людей?

Бойков после глубокой затяжки выдохнул дым, вяло сказал:

— Людей хватит.

— Ты что? — удивленный врач вплотную подступает к Федору. Тот вскидывает глаза.

— Хочется верить тебе, Олег.

— И не можешь?

Бойков хлопает ладонью по столу.

— В ловушке мы. Что сделаешь голыми руками?

— Ненависть наше оружие. Давай людей!

— Бакумов из второй комнаты.

— Какой он?

— Такой горбоносый, черноватый.

— Кажется, знаю. Надежный? Смотри, Федор. Такое дело…

— Не беспокойся, Олег. Немного разбираюсь…

— Ладно, посмотрим… Еще!

— Старший барака Андрей Куртов.

— Антонов земляк?

— Да, без пяти минут артист… Комсомолец.

— А Степана из первой комнаты знаешь? Как он?

— Степана? — Бойков задумывается. — Друг Жорки? Вахтман подстрелил?..

От тревожных ударов в низ двери оба вздрагивают, переглядываются.

— Расстегнись! — приказывает врач, хватая со стола стетоскоп. — Сигарету!..

— Здоровеньки булы, господин комендант! — доносится из коридора неестественно громкий голос санитара.

— Здорово, хохляндия!

Дверь с шумом распахивается. Антон не заходит, а влетает подобно вихрю. Останавливается посреди комнаты.

— Принимаешь, арцт? Лечишь? Ну-ну, лечи… — Зайцев, подойдя к занавеске, рывком отдергивает ее, заглядывает в угол. — Понавешали всякой чепухи!..

Бойков, согнувшись на табурете, со страдальческим лицом держится за живот. А Садовников, будто не видя и не слыша Зайцева, говорит:

— Засорение желудка. Ничего удивительного. Была бы касторка…

— Как ножом… Терпения нет… — стонет Бойков.

Зайцев издали меряет его с ног до головы презрительным взглядом, затем медленно, будто украдкой приближается.

— Клизму ему, арцт, чтобы хвоста не поднимал! — зло выкрикивает Зайцев и хохочет. Так, хохоча, он срывается с места, четкими быстрыми шагами делает круг по комнате и с хода останавливается против Бойкова. Лицо серьезное и надменное. Будто и не смеялся. Губы плотно сжаты, отчего пухлый подбородок обострился и окаменел.

Бойков спрашивает, болезненно морщась:

— За что такая немилость? Не пойму…

— Так я… пошутил, — Зайцев усмехается и, схватив обеими руками табуретку, ловко вдвигает ее между ног, садится. — Один момент… Идея… Где ты так насобачился по-немецки? Займись со мной, подучи. Да ты не бойся, в долгу не останусь. Баланды всегда подброшу. Тут баланда — эликсир жизни. Ну, как?

— Можно… Чего же…

— Гут. Договорились. Завтра начнем. Арцт, подключайся, если желаешь. Тебе тоже не мешает знать…

— Да, надо… — соглашается врач.

Зайцев встает, но тут же, осененный какой-то мыслью, садится, вместе с табуреткой подвигается ближе к Бойкову.

— Газету читал?

— Читал.

— Сталинград-то накрылся. Фертиг![19] Горло перехватили…

— Да, у русская дело дохлое, — вмешивается в разговор Садовников. — К зиме, пожалуй, агония закончится.

Зайцев доволен поддержкой. Оглянувшись через плечо на Садовникова, он говорит:

— Арцт, а соображаешь… Обязательно закончится. Немцы, они, брат, немцы. Мастера войны… Бойков, ты, кажется, парень что надо. Хочешь в живых остаться?

— А кто не хочет? Каждый…

— Говори не о каждом, а о себе. Привыкли… Так хочешь?

— Допустим — хочу…

— Иди ко мне в полицаи. Или желаешь чистеньким подохнуть?

Бойков медленно поднимает голову. Они смотрят друг на друга в упор. На розовых губах Антона едва приметно таится ехидная ухмылка. «За собой на дно тянет», — думает Федор. Эх, с каким удовольствием он двинул бы эту гадину.

Садовников усиленно кивает за спиной Антона. Дескать, соглашайся, такой возможности упускать нельзя.

Соглашайся! Легко сказать… Сердце Федора замирает, потом начинает дрожать где-то под горлом.

— Так решай, пока я добрый. Чего ломаешься? Да знаешь… Сотни найдутся…

— Ладно, попробую… — Федор ладонью снимает со лба мелкий, похожий на пшено пот.

Антон потирает от удовольствия руки, смеется и вскакивает так, что табуретка с грохотом опрокидывается.




Загрузка...