Кончилось все неожиданно и невероятно быстро. Вечером боцману по телефону сообщили, что завтра в 9.00 он должен явиться к главному инженеру Брандту. Боцман обеспокоился. Ведь Брандт крупная птица. Он руководит стройкой, ходом которой, говорят, интересуется сам фюрер…
Хотя Вилли Майер глубоко убежден, что в шнапсе предела не существует, все-таки вчера он переложил. Если бы не вызов, то ничего страшного. Поправился бы. А так чертовски неприятно. И потом глаза. Они сразу выдают: остекленели и все в красных прожилках. Но бефель ист бефель[46], ничего не поделаешь.
— Не знаю, зачем я потребовался Брандту? Что скажешь, Франц?
Унтер недоумевающе пожал плечами.
— Возможно, какие-нибудь указания. После Сталинграда значение базы возросло. Сам понимаешь… Надо как можно скорее ее закончить.
— Да, пожалуй… — согласился Майер, не чувствуя душевного облегчения.
Еще не растаял девятый удар больших настенных часов, как молодой румяный моряк, привычно щелкнув каблуками, предложил:
— Заходите, господин боцман.
Кабинет Брандта был так огромен, что взвод солдат мог свободно заняться в нем маршировкой. Голубоватые с розовыми прожилками панели, такие же голубоватые, спадающие складками шторы на окнах, высокий лепной потолок, длинный стол под зеленым сукном без единой бумажки.
Да, пожалуй, этот проклятый кабинет сыграл роковую роль в судьбе Майера. Дело в том, что до смешного мизерный, уродливый боцман в такой казарме оказался жалкой карикатурой на воина вермахта. И когда Майер, отпечатав по мягкой ковровой дорожке мелкие шажки, вскинул правую руку и тонким хриплым голосом крикнул «Хайль Гитлер!», главный инженер не смог удержаться от саркастической ухмылки. Он покосился в конец стола, где сидел в черной гестаповской форме гауптман. Тот, в свою очередь, лениво покосился на Брандта и понимающе ухмыльнулся. Этим было уже все решено.
Пока Брандт доставал из коробки толстую сигару и прикуривал, Майер смотрел поверх его головы на большой портрет фюрера. Смотрел точно так, как глубоко верующие смотрят в трудные минуты на образ спасителя.
— Боцман, вы хоть элементарно разбираетесь в политике? И вообще что-нибудь понимаете?
Ошеломленный боцман не успел ничего ответить, а Брандт, опираясь на подлокотники глубокого мягкого кресла, привскочил.
— Ни черта не понимаете! Вы мне все портите! Русские, прежде чем подохнуть, должны работать и работать! Сразу подохнуть они могли на Украине, в Польше, наконец, в Германии, но не здесь. Слишком дорогое удовольствие, Мне нужно строить, доннер веттер! А вы что делаете? Болван! А потом чуть пожар не устроили. Вести себя с достоинством не умеете. Идите, я не хочу слушать. Идите!
И вот боцман снует челноком по своей комнате. Останавливается лишь для того, чтобы выпить. Опрокинет рюмку и опять бегает, с грохотом пинает стулья, бросает ненавистные взгляды на кровать унтера. Это он… Он все подстроил. Откуда Брандт мог узнать о пожаре?
Боцман хватает и треплет подушку Штарке, швыряет ее на пол, с остервенением топчет до тех пор, пока окончательно не выдыхается.
Упав в изнеможении на диван, боцман потерял на некоторое время способность думать, потом ему почему-то вспомнился рассказ о том, как вешают на «освобожденной» территории русских. Автомашина с этими свиньями заходит под виселицу. Откидывают задний борт и набрасывают на шеи петли. После этого шофер дает газ, И чем быстрей уходит опора, тем забавней, говорят, получается…
Боцман тонко хихикает, потирает от удовольствия руки. Опора выскальзывает. Да, да… Вот бы посмотреть… Опора… А из-под него она тоже выскользнула? Все лопнуло, как детский шар. Власти нет. Как же теперь? Он привык к власти не меньше, чем к шнапсу. Власть давала ему возможность чувствовать себя человеком. А теперь он опять недоносок?
Штарке заявился, когда боцман окончательно перегорел. Унтера нисколько не удивила растрепанная постель и даже истоптанная на полу подушка. Он спокойно задвинул ее ногой под кровать и, как ни в чем не бывало, налил рюмку из опустошенной наполовину боцманом бутылки.
— Что ж, Вилли! Наши дороги расходятся. Есть приказ.
— Уже?! — боцман привстал, но тут же опять плюхнулся на диван.
— Кто же комендант? Ты?
Штарке одним глотком выпил рюмку, крякнул и достал портсигар.
— Нет, к сожалению, не я.
Боцман восторженно захлопал ладошками по цветастой обивке дивана и пьяно расхохотался.
— Это мне нравится. Франц! Оказывается, и в плохом бывают крупицы хорошего. В дураках остался?
— Кажется, так, — угрюмо согласился унтер.
На следующий день в лагере появился новый комендант обер-лейтенант Керн. Судя по виду, ему порядком перевалило за пятьдесят. Виски белые. Седина забралась даже в густые кустистые брови. С Железным крестом на шее, безупречно выбритый, Керн держится прямо, но годы, видно, берут свое: солидный живот распирает френч, жмет на ремень, а над тугим воротничком нависли дряблые складки кожи.
Штарке встретил своего нового начальника более чем почтительно. Знакомя Керна с лагерем, Штарке много и второпях не всегда связно говорил. Суетливо, совсем не по-военному забегая то с правой, то с левой стороны, он заглядывал в лицо Керна, но понять отношения к своим словам не мог. Глаза обер-лейтенанта оставались холодными, а лицо строго сосредоточенным. Это выражение было неизменным, как маска.
После того, как осмотрели жилой барак, кухню, ревир, умывальник, уборную, Керн, уставясь куда-то вдаль, спросил:
— А как моются пленные? Где баня или душ?
— Бани нет, господин обер-лейтенант.
— А как же?
— Душ подготовлен, господин обер-лейтенант, но еще не работает.
Они зашли в маленькую полутемную комнату с бетонным полом.
— Вот это и есть душевая, господин обер-лейтенант.
— Достаточно горячей воды?
— Горячей воды? — удивился унтер. — Слишком велика для большевичков роскошь, господин обер-лейтенант! Русские привыкли к холоду. Я жил в России. Там адский холод, а им хоть бы что. И к грязи они привыкли. Так что родная стихия…
— Среди пленных много большевиков?
— Точно сказать трудно, господин обер-лейтенант. Они все заражены большевизмом. Есть, конечно, отдельные, которые выстояли, не поддались…
— Убеждение пленных сказывается на их работе? Большевики работают хуже тех, которые сочувствуют нам?
Обер-лейтенант Керн задал этот вопрос тем же ровным бесстрастным голосом, но он впервые взглянул на Штарке. Правда, взглянул так коротко, что унтер не успел ничего уловить. И все равно Штарке стало не по себе. Он почувствовал, что взмок от пота. Куда гнет этот старик? Чего он хочет? Настоящий допрос учинил. Да, пожалеешь о боцмане. С тем было просто… Тому унтер не отчитывался, делал, что хотел. А этот… Уже не старается ли он сделать его, Штарке, козлом отпущения, чтобы избавиться, отправить дорогой боцмана? И унтер, еще не видя ясно опасности, начал хитрить, петлять по-заячьи.
— У меня совсем иные функции, господин обер-лейтенант.
— Мне известны ваши функции.
Обер-лейтенант слегка кивнул седой головой и продолжал молча смотреть вдаль, явно ожидая конкретного ответа на свой вопрос. Унтер потупился.
— Конечно… Все пленные работают плохо. Независимо от убеждений.
— Голод, отсутствие бани, печей и света в комнатах, дырявые крыши сказываются на работоспособности пленных? Как вы считаете?
— Да, господин обер-лейтенант, несомненно сказываются. Я в свое время говорил об этом бывшему коменданту. Несколько раз говорил… Он не посчитался…
Кажется, слова унтера не произвели никакого впечатления. Лицо обер-лейтенанта осталось таким, как и было, — строго сосредоточенным, и глаза по-прежнему были устремлены вдаль. Керн сказал, отделяя паузой каждое слово:
— Я назначен сюда для того, чтобы русские работали. Прошу это понять!
Штарке вскинул голову, щелкнул каблуками.
— Яволь, господин обер-лейтенант!
Керн пожевал сморщенными губами и сказал более мягко:
— Здесь не фронт. Зачем будить и дразнить в себе зверя? Эти люди и без того достаточно несчастны.
И Штарке, соблюдая устав, опять вскинул голову и щелкнул каблуками. Но в душе он не согласился с новым комендантом. Положим, чтобы лошадь бежала, ее надо хоть как-нибудь кормить и поить. На одном кнуте далеко не уедешь, а ехать потребовалось. Но зачем тут сострадание? Оно совсем ни к чему. Большевистская зараза всюду остается заразой. Ее следует выжигать каленым железом. И он, Штарке, делал это и будет делать. Нет, старик, кажется, прет не туда, куда следует. Посмотрим, что будет дальше.
…Вечером, когда Садовников при свете свечи выслушивал больного, зашел новый комендант.
— Кто там еще? Иван!
Врач оглянулся и растерялся. Со стетоскопом в руке он выпрямился, заслонив собой согнувшегося на табурете больного. Обер-лейтенант легким взмахом руки дал понять, чтобы врач продолжал заниматься своим делом. И врач склонился опять над больным. А обер-лейтенант, отойдя немного в сторону, включил электрический фонарик.
Больной, ко всему безразличный, дышал шумно, по-рыбьи хватая пересохшими губами воздух. Острые лопатки у него выдаются так, что, кажется, вот-вот прорвут тонкую желтоватую кожу. Четко обозначаются каждое ребро и дуга позвоночника с шишечками хрящей. Больной с трудом держится на табурете.
— Иван! Устрой!
Санитар удивленно разводит руками, вполголоса спрашивает:
— Куда? Хиба ж та кимната резинова? Воны, як сказылись, валють и валють…
— Найди!
— Вы тилько и знаетэ «найди». А як его найдэшь, колы его нэма.
Врач молчит. Санитар надевает на больного нижнюю рубашку, очень длинную, рваную и потерявшую от грязи свой исконный цвет, берет под мышку френч, тоже рваный и грязный, и ведет больного. Обер-лейтенант провожает их светом фонарика, обращается к врачу. Четко, раздельно он спрашивает, чем заболел пленный. Садовников, попеременно прищуриваясь, испытующе смотрит на обер-лейтенанта левым глазом через стекло, а правым в пустой ободок очков. Врач, как и все пленные, убежден, что новый комендант не может быть лучше старого. Собака черная или белая — все равно собака. «Контролируют. Как и боцман, следит, чтобы здоровый человек не угодил в ревир», — думает он.
Садовникову хочется сказать, что причин для болезней здесь хоть отбавляй. Пленные голодные, разутые, раздетые, они завшивели, потому что мылись последний раз в Германии накануне отправки сюда — больше трех месяцев прошло. У этого пленного двухстороннее воспаление легких. У других фурункулы, ревматизм, радикулит— все простудного характера. Пусть знает этот старый сыч.
И Садовников говорит, но получается совсем не так, как ему хочется Очень уж скуден его немецкий словарь.
Обер-лейтенант слушает со своим обычным выражением на лице. Но в глазах его, кажется, мелькают искры человеческого сочувствия. Садовников слегка встряхивает головой. Да, глаза обер-лейтенанта теплеют, блестят, как тающие льдинки… Это настолько небывало, что Садовников удивлен и сбит с толку. Он начинает волноваться, и рассказ от этого получается еще хуже. Последние немецкие слова улетают из памяти.
— Среди пленных есть хорошо знающие немецкий язык?
— Есть такие, господин обер-лейтенант.
— Позовите!
Садовников думает об Антоне, но санитара посылает почему-то за Федором. Тот является незамедлительно, четко докладывает.
Задав Федору несколько вопросов, обер-лейтенант удовлетворенно кивает.
— У вас хорошее произношение, настоящий «Хох дойч». Где учились?
— В школе, а потом самостоятельно.
— Были уверены, что пригодится?
— Сначала изучал из интереса, а потом появилась уверенность о нашей неизбежной встрече. Ее вселил ваш фюрер. Ведь он все время твердил о походе на Россию.
Обер-лейтенант покашливает, подходит ближе к Бойкову.
— А вам нельзя отказать в смелости. Когда с вами случилось несчастье?
— В сорок первом, под Киевом, господин обер-лейтенант.
— В сорок первом! — обер-лейтенант опять покашливает, делает несколько шагов к темному окну, возвращается и задает вопрос, который звучит, как выстрел в упор.
— Офицер?
Федору точно раскаленного песку насыпали за ворот. Он жжет между лопаток, опускается к пояснице. Вот, оказывается, к чему все свелось. Тонкий подход…
Садовников, понимая, что разговор принял неприятный оборот, стоит сам не свой. До боли досадно за свою оплошность. Зачем было звать Федора? Неужели влипли?
— Был офицером! — говорит Федор с таким чувством, будто бросается вниз головой с кручи.
Керн молчит, жует губами, потом на этих сморщенных губах появляется что-то похожее и а улыбку.
— Мне нравится ваша откровенность и… бесстрашие. Думаю, вы были неплохим офицером. Мне нужен переводчик из пленных. Я назначаю вас.
Федор облегченно вздыхает. Он знает, что в таких случаях немецкий устав требует вскинуть голову, вытянуться, щелкнуть каблуками. И Федор делает это так ловко, что подобие улыбки опять появляется на сморщенных губах Керна.
Явно довольный, обер-лейтенант переходит к прерванному с врачом разговору. Он спрашивает через Федора, сколько в ревире больных, чем они болеют, имеются ли медикаменты.
— Скажи ему, Федор, что медикаментов нет. И вообще ничего нет. Больные борются с болезнью самостоятельно. Помощи никакой.
— А этот, думаешь, поможет? — Федор косит глазами в сторону обер-лейтенанта.
— А черт его знает… Хорошо, что интересуется. Переводи.
Федор переводит.
Обер-лейтенант приказывает записать все, что необходимо для ревира.
— Утром дадите мне!
Керн идет к двери, но после нескольких четких шагов приставляет ногу. Две-три секунды стоит молча, спиной к врачу и Федору. Потом негромко бросает через плечо:
— Я испытал вашу участь. В прошлую войну у французов… Под Верденом…
Обер-лейтенант рвет на себя дверь и таким же рывком закрывает.
…Спустя два дня пленные, придя с работы, еще со двора увидели в щели ставен яркий свет в комнатах. А еще через два дня норвежцы заново покрыли крышу барака толью и установили в комнатах железные печки.
Когда в угловой комнате печь накалилась до малинового цвета, Дунька, протягивая к ней ладошки и довольно крякая, сказал:
— Благодать-то какая, а?.. Снизошел к нам господь. Да куда ты прешь на живого человека? Ослеп, что ли? Вот, ей богу!.. Немцы, они ничего… Это война их ожесточила. А так, как все люди… А наши, думаете, лучше? Думаете, они цацкаются с пленными? Тоже не цацкаются.
Степан, сбросив френч, лежал на нарах головой к печке. Блаженное тепло плыло по комнате, проникало в каждую пору. Рассеянно слушая Дуньку, он думает о запросах человека. Они то беспредельно возрастают, а то сходят почти на нет. Какая амплитуда! Вот от несчастной печки Дунька пришел в телячий восторг. Готов зад целовать немцам.
В субботу вечером в коридоре раздался радостный крик:
— Братцы! Мыться будем! Первая комната уже собирается.
Пленным выдали полотенца размером чуть больше носового платка и по крохотному кусочку эрзац-мыла — смесь глины черт знает с чем. В бане пленным заменили нижнее белье, а верхнюю одежду прожарили в дезокамере.
Спустя неделю Садовников получил для ревира некоторые из указанных в списке инструментов и медикаментов.
Вернувшись с поверки, Керн и Штарке поужинали. Керн, взяв книгу, уселся на диван, достал из нагрудного кармана черную коробочку с пенсне.
— Господин обер-лейтенант, хочется побывать в городе. От этой возни с кнехтами тошно становится… Нужна вентиляция.
— Пожалуйста, Штарке… А я напишу сыну. Второй месяц ничего нет… Ни домой, ни сюда…
— Такое теперь не редкость, — посочувствовал унтер. — Он где?
Керн опустил на колени раскрытую книгу.
— Был в Бобруйске…
— Белоруссия. Не очень приятные места. Самое логово бандитов. Сплошные леса. И каждое дерево стреляет. Я, господин обер-лейтенант, не одни год жил в России.
Мне казалось, что от первого нашего удара все там рухнет, рассыплется… Ведь не за что драться, совершенно… У доброго бауэра скоту куда лучше… А вот дерутся…
«Очевидно, есть такое, что нам, немцам, пока непонятно», — подумал Керн, но унтеру ничего не сказал. Было ясно, что Штарке вызывает на откровенность, а откровенность давно уже не в моде. За нее можно поплатиться…
После ухода унтера Керн включил приемник. Шкала настройки запломбирована так, что можно слушать только радиостанции Германии. Керн настроился на Берлин.
Он смотрел, как с легким шорохом и треском расцветает нежной зеленью глазок индикатора, слушал звуки, напоминающие грохот бурного водопада. «Вагнер. „Зигфрид“», — с первых секунд безошибочно определил Керн.
Склонив голову, он думал о том, что Вагнер со своей музыкой равносилен наркотикам, особенно теперь, когда все летит в пропасть. Ведь только дураку не ясно, что Сталинградская история — неумолимая закономерность.
Приглушив музыку, Керн садится за стол.
Самый строгий и беспощадный судья человека — его совесть. Этому судье нельзя сказать, что он, Керн, всегда был свободным от дурманящего воздействия нацизма. Но он быстро пришел в себя, отрезвел.
Он, сын маурера[47], начинал службу при кайзере. Тогда уму, мужеству, честности зачастую предпочиталась приставка «фон» перед фамилией, титулы. Под Верденом он получил Железный крест и младшее офицерское звание, но все равно ему никогда не давали забыть, что отец его только каменщик.
Гитлер не очень считался с родовитостью и титулами. На первых порах создавалось впечатление, что нацисты борются за интересы всего немецкого народа. И он, Керн, поддался этому впечатлению. Приветствуя приход Гитлера к власти, он не обращал внимания на дикие бесчинства. А они с каждым днем росли, становясь системой, и вскоре Керн с ужасом для себя открыл — Гитлеру не нужна культура его страны, он растаптывает честь, мораль. Поощряя в немцах все низменное, дикое, Гитлер ведет их вспять, в пещеры предков.
Керн пишет сыну. После слов «Дорогой Вольфганг!» он кладет ручку. Сын. В два года он был толстым и забавным. Слушая его лепет, Керн тогда думал: «Только бы не досталась ему моя участь… Уж лучше бы дочка»…
Керн много хлопотал, старался. Он не хотел, чтобы его сын убивал и сам подвергался нечеловеческим мукам.
У него была огромная радость, когда сын поступил в университет. Его Вольфганг станет врачом. Он будет избавлять людей от болезней, смерти. Но Гитлер сделал Вольфганга солдатом…
Керн пишет. Перо скользит по гладкой блестящей бумаге. Он сдержан в чувствах так, как подобает быть сдержанным двум военным… Керн знает, как туда приходят письма. Солдата разнесло снарядом, а мать желает ему здоровья, советует беречь себя. Возможно, и он разговаривает с мертвым?.. «Логово бандитов»… — вспоминает он слова унтера. Бандиты нападают. А те, кто защищает себя, свой дом, разве бандиты? Странные суждения…
Сдав экспедитору письмо, Керн в накинутом на плечи плаще проходит в лагерь пленных. Стемнело. Моросит дождь.
Керн заходит в барак. В одной из комнат поют. Поют тихо, почти не раскрывая ртов, «душой». Керн без слов понимает, что русские жалуются на свою долю, тоскуют о доме… У них невесты, жены, дети… Стараниями нацистов теперь мало кто из немцев считает русских за людей. Им плевать даже на Чайковского, Льва Толстого и Достоевского. Надутые высокомерием, немцы признают полноценными только самих себя. Для них создан мир.
Керн принимал участие в оккупации Чехословакии, а после ранения в Югославии его признали «ограниченно годным» и отправили в Норвегию. Здесь он, как и раньше, командовал батальоном.
Как понял Керн, пребывание в плену явилось основным мотивом для назначения его комендантом лагеря. Об этом сказал главный инженер Брандт, когда инструктировал его. Выхоленный, мускулистый (видно, что систематически занимается спортом), с вежливой, но холодной улыбкой на завидно молодом лице, Брандт пригласил Керна сесть, угостил сигарой отличного турецкого табака.
— Господин обер-лейтенант, — Брандт смотрел не в лицо Керна, а чуть пониже подбородка, в то место, где висел Железный крест, — считаю излишним напоминать вам, что положение усложнилось. Впрочем, лично меня это только радует. Доблесть победы прямо пропорциональна сложности ситуации. Фюрер умеет из невероятного сделать вероятное, — теперь главный инженер нацелился зорким, все замечающим взглядом в лицо Керну. Он требовал отношения к высказанному, и Керну ничего не оставалось, как согласно кивнуть.
— Так вот. господин обер-лейтенант, пленные для меня такой же строительный материал, как, скажем, цемент, железо, песок. Если раньше у нас был избыток этого строительного материала, мы расходовали его расточительно, то теперь разбрасываться пока не приходится. Пленные должны работать эффективно, производительно. Надо взять от них все, что они в состоянии дать. А русские много могут… Их выносливости приходится завидовать…
— Господин главный инженер, — Керн встал. — Боюсь, что это выше моих возможностей. Ведь я только солдат. Я знаю устав, тактику…
— Сидите, господин обер-лейтенант. Я ценю скромность. Так я понял… Вы сами были в плену. Короче, я уверен, что вы сделаете все, как никто другой. Вам предоставляется право улучшить содержание пленных, но это должно привести к прямой отдаче мышц. Непременно!.. Базу ждут. Берлин не дает мне покоя…
Керн вышел из огромного кабинета главного инженера хмурым. Ему совсем не хотелось браться за непривычное дело, превращать себя в бич высокомерного Брандта. Командовать батальоном здесь, в Норвегии, было значительно спокойней. Правда, несколько раз они выезжали по тревоге на облаву партизан, но все их старания привели к тому, что они нашли лишь следы небольшого лагеря. Впрочем, это не принесло огорчения Керну…
Первое же знакомство Керна с лагерем военнопленных живо подняло в нем прошлое, вызвало участие к судьбе русских. Расчет Брандта оказался чисто механическим, инженерным. Он не предусмотрел сущего «пустяка» — души Керна. И еще Брандт не знает того, что Керн раньше встречался с русскими.
Когда Россия после революции вышла из войны, солдат экспедиционного корпуса загнали к ним в лагерь.
Их разделял только один ряд колючей проволоки. Через эту проволоку Керн не раз разговаривал с русскими, обменивался продуктами. Это добрые парни. Теперь, говорят, почти все русские стали большевиками. Но они остались людьми. А потом разве убеждения, идеи делают иным человека? Идеи воспринимаются лишь тогда, когда они отвечают складу ума, запросам души. Вот нацизму подходит вес эгоистическое, бессовестное, оголтелое… А русские приняли коммунизм. Керн не знает коммунизма, но знает немного русских. Вот почему он, не задумываясь, улучшил условия жизни пленных. Иначе поступить он не мог. А как быть с остальным, с тем, для чего его назначили сюда? Он солдат, и в его жизни еще не было случая, чтобы он намеренно уклонялся от выполнения приказаний.
Пленные в его власти. Для того, чтобы вымотать из них до конца силы, не надо большого ума. Чего проще питание пленных поставить в зависимость от выполнения аккордных заданий. И тогда или работай или умирай с голоду.
«Приказ»… — шепчет сморщенными губами Керн.
Песок, выгружаемый из барж в бункера, сразу весь в бетон не используется. Часть его отправляется в запас. Маленький, похожий на игрушечный паровозик с натужным пыхтением и пронзительным криком медленно тянет вереницу груженых вагонеток. Описывая плавную кривую, состав взбирается на холм, с него на деревянную эстакаду. Здесь пленные опрокидывают вагонетки, разгребают песок. Сквозь решетчатый настил песок падает с десятиметровой высоты.
Там, внизу, уложена между свай труба из бетонных полуколец. Она настолько длинна, что, зайдя с одного конца, второй еле видишь. В трубе проложена колея рельс, сделаны люки для поступления песка, горят электрические лампочки. Когда случаются перебои с доставкой песка баржами, немцы берут его из запаса. Паровозик заводит вагонетки в трубу, устанавливает напротив люков. Люки открывают, и песок, стекая ручьями, заполняет вагонетки.
Капуста, распоряжающийся песком, убежден, что загружать вагонетки в трубе — дело не по способностям русских. Поэтому каждое утро он отправляет в трубу трех норвежцев. И среди них вот уже вторую неделю — циммерман[48] Людвиг.
Часто случается, что два-три дня потребности в дополнительном песке не возникает. Здравый смысл говорит, что незачем все это время держать норвежцев в трубе. Однако немецкая пунктуальность часто берет верх над здравым смыслом. Зачем Капусте канителиться — снимать расставленных с утра по работам людей? Куда спокойней, если трое постоянно находятся в трубе.
Норвежцы, конечно, довольны. Им, как и русским, лишь бы день провести. Вот только сквозной ветер не дает покоя. Он с гулом врывается в трубу, мчится по ней экспрессом, все пронизывая на своем пути. От него плохо спасает и толстая одежда. Чтобы согреться, норвежцы тузят друг друга под бока, борются, выскакивают по очереди на свет божий. А когда в конце трубы появляется силуэт Капусты, норвежцы с покорным видом застывают у люков. Немец, конечно, доволен, что его подвластные находятся на указанных местах.
Степан теперь редкий день не навещает камрада. Он доволен, что Людвиг работает в трубе. Здесь почти безопасно. При появлении немца Степан может незаметно выскользнуть в противоположный конец трубы.
Встреча начинается рукопожатием, после этого Степан спрашивает:
— Вас ист тиденте?
Этот комбинированный вопрос Степан задает не впервые. И всякий раз норвежцы, переглядываясь, довольно улыбаются. Им приятно, что русский камрад знает хоть одно норвежское слово — тиденте[49]. Да и новости приятные.
Сегодня Людвиг сообщает, что Красная Армия развивает наступление, бьет фашистов. Освобожден Ростов-на-Дону. Тяжелые бои идут за Харьков.
Двое норвежцев, услыхав название знакомых городов, подтверждающе кивают, улыбаются.
Степан интересуется делами союзников. Людвиг говорит, что союзники наращивают бомбежку Германии. Только за два дня англичане сбросили на Берлин семьсот тонн бомб.
— Прилично! — радуется Степан.
— Да, хорошо, — соглашается Людвиг. — Патриоты Норвегии тоже борются. В городе взорвана очень нужная немцам подстанция. Взорван плавучий док. Трое арестовано…
Голубые глаза норвежца темнеют.
— Их, конечно, расстреляют.
Степан скорбно опускает голову, потом вскидывает ее.
— Людвиг, мы тоже хотим бороться. Вместе!..
Норвежец берет Степана за локоть, отводит в сторону.
— Хорошо, Штепан! Я говорил с товарищами… Надо полагать, союзники не оставят в покое эту стройку. Будут налеты. При бомбежках у них часто случаются ошибки… Штепан, нам нужен подробный план лагеря. План с указанием немецкого блока и всех построек. Понимаешь, Штепан? Это очень важно.
— Да, я понимаю… Скажу… Сделаем!..
Степан смотрит в голубые открытые глаза норвежца.
— Людвиг, в Норвегии много коммунистов?
— Есть коммунисты. Они возглавляют «Гаймат-фронт»[50].
— Людвиг, а вы?..
— Я? — норвежец достает из кармана пипу[51], пустой берет ее в рот, сосет. — Я был на конгрессе Коминтерна в Москве. Слушал Димитрова, видел Сталина. Мы посетили Куйбышев, Сталинград, Ташкент… Незабываемые впечатления!.. Народ хозяин!
Степан не верит своим ушам. Вот, оказывается, какой этот циммерман! Он ходил по улицам нашей столицы, любовался ее достопримечательностями и видел, конечно, памятник Чапаеву в Куйбышеве. Чудесный памятник!
— Людвиг, а в мавзолее Ленина был?
— Да, а как же. Мы возложили большой венок…
— Я тоже был. Два раза был!..
Степан весь светится радостью. А Людвиг ковыряет ножом в трубке, пытается прижечь нагар. «У него нет табаку!» — догадывается Степан и достает свою заветную баночку из-под ваксы, в которой лежат переданные утром Паулем Бушем окурки сигарет. Степан подает несколько окурков Людвигу. Тот колеблется.
— Бери, Людвиг! Я ведь почти не курю…
Подходят остальные двое. По их глазам Степан видит, что им тоже очень хочется курить. Степан предлагает окурки. Они не отказываются. Разминают окурки, закладывают в трубки, прижигают. Аппетитно затягиваясь, все трое о чем-то переговариваются по-норвежски. Потом Людвиг достает из кармана комбинезона пакет.
— Возьми, Штепан!
— Нет, Людвиг! Зачем? Нет! Это твой обед?
Людвиг засовывает пакет в карман шинели Степана.
— У нас остается два на троих…
Степан жмет руку Людвига.
Новый комендант устанавливал в лагере свои порядки. Во время вечерней поверки он обратил внимание на большое количество жильцов полицайской.
— Столько полицаев! Они сами ведь не работают?
Федор пояснил:
— Да, господин обер-лейтенант, полицаи сами не работают. Но здесь вместе с полицаями живут лагерные работники.
Комендант пожевал губами и ничего не сказал.
После поверки он в сопровождении Федора зашел в комнатку Антона и врача. Сел за стол, потребовал список полицаев и лагерных работников.
— Да, очень много! Надо работать там, на стройке, а не бездельничать в лагере. Зачем два кладовщика? Одному делать нечего. А кунстмалер зачем? Для военного времени слишком большая роскошь. Сейчас от лопаты пользы больше, чем от кисти. Полицаев оставим по числу комнат. Двенадцать…
— Комнат одиннадцать, господин обер-лейтенант, — осторожно поправил Федор. — Двенадцатая полицайская…
— Двенадцать! — повторил комендант, — Полицайской совсем не будет. Зачем? Полицаи пусть живут вместе со всеми. Двенадцать полицаев. Выберите по своему усмотрению самых лучших. Остальных на общие работы.
Керн небрежно отодвинул от себя список, поднял глаза на Бойкова. Тот, стоя все время навытяжку, сказал:
— Понятно, господин обер-лейтенант! Будет сделано!
Керн поднялся, склонил на сторону голову. В этой позе он здорово напоминал старого высокомерного гусака. Окинув комнату взглядом, комендант вновь остановил свои холодные глаза на Бойкове. С каждым днем ему все больше нравился этот пленный. И не только потому, что Федор подтянут, четок, исполнителен. Вот у Антона, которого будто в насмешку назвали русским комендантом, тоже не отнимешь этих качеств. Он тоже подтянут, четок, исполнителен. Но в его исполнительности неприкрыто сквозит стремление обратить на себя внимание, выслужиться. Керн решительный противник таких методов. Он посвятил свою жизнь армии, но в глаза начальству никогда не лез, не подхалимствовал. Служил так, как подобает служить солдату. Возможно, потому и ходит до сих пор в обер-лейтенантах. Да, пожалуй, так… Приходится утешать себя тем, что он остался самим собой до конца, не кривил совестью. А это главное для человека, который подходит к финишу.
Керну приятно думать, что Федор Бойков внутренне чем-то похож на него. Этот пленный был стойким, честным офицером. В этом нет сомнения. Свой воинский долг он, конечно, выполнил с честью, так, как когда-то выполнил его унтер-офицер Керн под Верденом…
Штарке уверяет, что Бойков большевик. Да, нелегко будет справиться с Россией, если все большевики такие, как Федор. Штарке из себя выходит, а ему, Керну, смешно и только. Вся Германия теперь подвержена страху большевизма. Министерство пропаганды, Геббельс породили этот страх и раздувают его подобно пожару. Является ли это признаком силы?
Большевики! Если они опасны, так не здесь, а на свободе, с оружием в руках. А здесь, за тысячи километров от родины, за проволокой, под конвоем, сам дьявол окажется бессильным. Штарке, хотя и бодрится, но он ужасный паникер, как все.
— Федор, у вас есть дети?
Вопрос неожидан и совсем не свойствен комендантам фашистских лагерей. У Бойкова чуть поднимается черный шнур левой брови.
— Были, господин обер-лейтенант, а теперь не знаю. Война…
— Много?
— Двое… Сын и дочь… В июне сорок первого дочке сравнялось пять лет. Сынок меньше.
— Вам, конечно, очень хочется вернуться к ним?
— Каждый надеется, господин обер-лейтенант…
Глубоким вздохом комендант соглашается. Он знает по себе, как тяжело на чужбине. У Керна появляется желание как-то облегчить участь Федора. Керн задумывается.
— Федор, а почему вам не поселиться здесь? Места достаточно. Так и будет. Я ставлю вас на одинаковое положение с ним, — Керн кивает на Антона. — Будете следить за порядком на работе днем и ночью. Скажите своим товарищам: я сделаю все возможное, чтобы им было не так тяжело. Но они должны хорошо работать, по совести…
Керну хочется узнать впечатление от своих слов. Но лицо Федора с резко очерченными скулами остается бесстрастным, непроницаемым для пытливого взгляда коменданта. Это нравится Керну. Он думает: «И чего только не пишут газеты о русских! А вот он умен и тактичен»…
— Федор, как ты относишься к моему приказанию?
— Приказ есть приказ, господин обер-лейтенант. Его не обсуждают, а выполняют.
Керн вполне удовлетворен. Истинный солдат только так и скажет, он не станет размазывать свои чувства.
— Хорошо! — бросает Керн и выходит.
В комнате наступает тишина. Антон валится спиной на топчан, смотрит в потолок. Он не в себе. Насупился, открылки красивого носа слегка вздрагивают. Федор подмигивает врачу. Тот улыбается, усиленно трет пальцами щеку, точно обморозил ее:
— Ну, что же, Антон?
Антон садится, смотрит настороженно и зло. Он готов с секунды на секунду взорваться.
— Не будем делить пальму первенства, — миролюбиво продолжает Федор. — Ты остаешься старшим, я подчиняюсь.
Антон молчит, но по лицу видно, что заявление Федора его устраивает. Злость начинает спадать.
Федор достает из кармана огрызок некрашеного фаберовского карандаша, берет со стола список.
— Кого разжалуем из полицаев?
Назвав фамилию, Федор бросает короткий взгляд на Антона. Тот не успевает открыть рта, а Федор уже выносит приговор:
— Вычеркнем.
И называет следующую фамилию.
— Тоже…
— Этого оставим. Ничего парень…
Когда Федор доходит до Егора, Антон вскакивает. Топнув ногой, он, опережая Бойкова, выкрикивает:
— Оставить!
Антону совсем не жаль Егора. Черт с ним, пусть поишачит, морда… Силы хватит, накопил… Антоном движет чувство противоречия, желание возразить Бойкову, настоять на своем.
У Федора на лице удивление. Он пожимает плечами.
— Оставить! — упрямо повторяет Антон.
Федор поворачивается к врачу.
— Господин обер-лейтенант сегодня высказал удивление, что русские истязают друг друга. Как я, говорит, могу требовать от немцев прекращения издевательств, если русские сами издеваются…
Садовников щурится.
— Правильно сказал. А Егор, по-моему, без издевательств не может. Садист…
— Сможет! — стоит на своем Антон. — Я потребую…
— Если так, давай оставим. Не возражаю… Посмотрим… Вместе пойдем объявлять?
Антон досадливо отмахивается. Объявлять приказ, который отменяет его повседневные требования? Смешно, если не глупо. Нет, пусть это делает любимчик коменданта. Как все обернулось. Сумел подмазаться, стерва…
Федор только этого ждал. Зажав в руке список, он идет в барак. За дверями Федор проверяет, застегнут ли на все пуговицы френч, поправляет пилотку, придает лицу строгий, начальственный вид. Сейчас он их огорошит. Паразиты!.. Настал великий пост… Заноете…
В полицайской было жарко, как в паркой, и душно. Некоторые из полицаев и «лагерных придурков», разомлев от жары, спали, другие вяло переговаривались. Около остывающей печки сохли, разложенные на скамейке и табуретках, портянки и пилотки, ботинки и сапоги, френчи и шинели. За столом сидели лишь двое — Яшка Глист и Егор. Глист перебирал в картонном ящике тюбики масляной краски, а Егор с ложкой в руке склонился над «парашей». Равнодушно взглянув на Федора, они продолжали заниматься своими делами.
Федор, остановись посреди комнаты, набрал в себя воздуха и крикнул во всю силу легких:
— Подъем!
На всех трех этажах нар лениво зашевелились, поднялись головы с всклокоченными волосами. Что там еще за подъем? Что надо?
— Приказ господина коменданта обер-лейтенанта Керна! — торжественно пропел Федор.
Егор положил ложку, отодвинул «парашу». Яшка Глист встал с тюбиком в руке. Из темноты нижних нар выставились похожие один на другого Лукьян Никифорович и Тарас Остапович.
Приказ слушают с нарастающим удивлением. Яшка Глист, узнав, что утром ему предстоит отправиться в яму, выронил тюбик. Стараясь унять дрожь в руках, Яшка прижимает их к груди, но руки все равно дрожат и дрожат. Егор встает со скамейки и, полусогнутый, неуклюжий, похожий на орангутанга, подступает к Федору.
Как только Федор смолкает, в комнате поднимается невообразимый гвалт. Одни соскакивают в подштанниках с нар, другие поспешно напяливают штаны. Каморные Крысы оказались проворнее всех. Они уже юлят около Федора, заглядывают в лицо:
— А как же нам, господин переводчик? — заискивающе спрашивает Лукьян Никифорович.
— Да, как нам? — повторяет Тарас Остапович. — Господин переводчик…
— Я не переводчик, а такой же комендант, как Антон.
— Извините, господин комендант… Не знал… Кто же из нас останется?
— Это что же, надсмешка? — басит Егор. — Как я пойду в комнату? Это не шутка!.. Придумали…
— Господин комендант, у меня сердце… Оставьте в кладовой. Прошу вас…
— У меня тоже сердце… Не надо, Лукьян Никифорович, прикидываться. Стыдно так, бессовестно…
— Я вовсе не прикидываюсь, Тарас Остапович! Конечно…
— Нет, прикидываешься!
— А я, говорю, не прикидываюсь! Вот к врачу схожу…
— Прикидываешься! Прикидываешься! — твердит с отчаянием Тарас Остапович.
Неразлучные друзья, единомышленники так озлобились, что готовы царапать друг друга.
— Гад буду, чтоб я пошел!.. — гудит, как в бочку, Егор.
Федору трудно удержать в себе торжество. Так хочется от души рассмеяться, сказать: «Эх вы, твари ползучие!..» Но вместо этого Федор окидывает строгим взглядом обступивших его полицаев, молча трясущегося Яшку Глиста, злобно шипящих друг на друга Каморных Крыс и говорит не допускающим возражений голосом:
— Приказ господина коменданта обер-лейтенанта Керна не обсуждается, а выполняется! Кто остался в полицаях— забирает постели и расходится по своим комнатам! Через полчаса проверю!
Как-то санитар спросил у Садовникова:
— Олег Петрович, в шахматы колысь играли?
— Что это тебе на ум взбрело? — удивился Садовников.
— Играли чи ни? — настойчиво допытывался Иван с какой-то непонятной для Садовникова улыбкой.
— Играл… Правда, не ахти как, но играл.
— Гарно и не трэба. Так, лишь бы пересунуть эти самые… хфигуры. Больше ничого не трэба.
— Да в чем дело?
— Потим побачитэ… Надоила мне ца канитель. Хиба це маскировка? А вот шахматы — да…
И вот Олег Петрович и Бойков обновляют шахматы. А санитар нет-нет да выглянет из-за одеяла-занавески, чтобы еще раз полюбоваться своим трудом. Немалых хлопот стоили ему эти шахматы. Из принесенных по его заказу со стройки березовых чурочек он терпеливо вырезал фигуру за фигурой, раскрашивал их и доску огрызком химического карандаша, смазывал для блеска рыбьим жиром… Получилось неплохо. Правда, кони смахивают на нечто среднее между свиньей и гусем, но разве в этом суть. Суть в том, что теперь Олег Петрович может сколько ему вздумается беседовать с Федором, Никифором Бакумовым или своим земляком Степаном. И никаких подозрений. Что тут особенного? Да старик комендант только диву дастся. Русские играют в шахматы!
— Значит, ты сюда? Понятно… — подперев большим пальцем подбородок. Олег Петрович задумывается, — Так… Времени прошло порядочно, а сделано? Мало сделано, Федор. Что ж, я, пожалуй, рокирнусь. Вот так… Ходи… Плохо используем благоприятную обстановку. Никифор никак не подберет ключи к Цыгану. Да и с норвежцами как-то не получается. Так ходи!
— Сейчас… Дай подумать… — Федор берет двумя пальцами «фиолетового» слона, переставляет. — Осторожничаем мы. Забываем, после Сталинграда немцы стали уже не те. Теперь они опустили крылья.
— Ну, это ты брось!..
— Не брось, а точно говорю. Ты в яме не бываешь, а я вижу… Только Овчарка бесится. Еще злей стал. Брат у него в Сталинграде накрылся. Капуста говорил… Ты пошел?
— Да, вот этой пешкой…
Федор сейчас же отвечает ходом коня и говорит, не отрывая взгляда от фигур.
— А с денщиком я не валандался бы. Враз бы расколол сопляка.
— Это как же?
— Очень просто… После одного разговора в темном углу он станет ходить по струнке. Любое поручение выполнит.
— Уверен? — Садовников выпрямляется на табурете.
— Абсолютно. Больше ему ничего не остается… Надо как-то заглаживать старые грехи… Он не дурак. Понимает, откуда ветер тянет…
У врача ползет вверх левая бровь. Он снимает очки и встает из-за стола.
— Такие разговоры для меня нож острый. Честное слово!.. Шапкозакидательство никогда не приносило пользы. Так можно все погубить.
— А что губить? — снизу Федор вызывающе заглядывает в лицо врача. — Сам говоришь — ничего не сделали.
— И не сделаем при таком отношении… А головами поплатиться можем… Да, очень даже просто…
Из коридора слышатся неторопливые шаги. Они все ближе и ближе. Садовников поспешно садится, склоняется над доской.
— Чей ход?
— А черт его знает… — обиженно ворчит Федор. — Ходи ты…
Врач почти наобум переставляет фигуру. Так же наобум отвечает Федор. Садовников делает вид, что он весь ушел в игру. Не оборачиваясь на скрип двери и приближающиеся шаги, он думает: «Кто пожаловал?»
— О, забавляетесь! — говорит Бакумов. В его хрипловатом от простуды голосе удивление и еще что-то такое, чего Садовников сразу не может понять. Олег Петрович косится на Бакумова, который стоит в конце стола. В округлых глазах врач замечает блеск, который бывает, когда человек затаил в себе радость.
— Иван вот маскировку придумал, — говорит Олег Петрович, точно оправдываясь.
— Это не плохо… Остроумно, во всяком случае… — на синеватых губах Бакумова легкая улыбка. Бакумов окидывает взглядом приемную и почти ложится грудью на стол: — Людвиг, оказывается, коммунист. Был на конгрессе Коминтерна в Москве. Просит подробный план лагеря. На случай бомбежки…
Все трое молча переглядываются.
— Вот это дело! А ты говорил!.. — укоряет Федора Садовников. У него в левом глазу порхают под выпуклым стеклом искры радости.
— Виноват… — сдается Федор. — Сделаю за это план. Давайте бумаги.
Все трое обшаривают свои карманы. Врач находит сложенный вчетверо и уже изрядно потертый нелинованный листок. Федор достает карандаш, а у Бакумова нет ничего.
— Ну, что это за бумага, — недовольно морщится Федор, развертывая листок. — Надо как следует сделать. Не ударить в грязь лицом.
— Просил подробно нанести немецкий блок, — шепчет Бакумов.
Садовников понимающе кивает и зовет Ивана. Тот озадаченно скребет в затылке.
— У Антона в блокноте добрийша гумага… Тильки как ее визмешь?
— И нечего пытаться… — отмахивается Садовников. — Чтобы навлечь подозрения?..
— У Яшки Глиста альбом… Полуватман… Куртову он даст, — Федор вопросительно смотрит на Садовникова.
— Осторожней с Куртовым. Не по душе мне этот романтик. Пристал к девчонке… К чему?..
— Хороший парень, — уверяет Федор. — Я схожу?
— Подожди! Зачем тебе бумага? Для чего?
Федор на секунду задумывается.
— Для списка полицаев. Обер-лейтенант требует.
— Тогда к Куртову не обращайся. Сам попроси у Глиста. Не откажет.
Федор соглашается и уходит. Никифор занимает его место за шахматами. Окинув взглядом фигуры, говорит:
— Неважное у него положение. Проигрывает…
— Да мы так просто двигаем… Скажи Степану… Пусть поинтересуется, не ожидается ли сюда десант. Надо заранее к нему подготовиться… Не забывайте осторожности…
Федор возвращается с двумя листками голубоватой плотной бумаги, целлулоидной линейкой и остро заточенным фаберовским карандашом.
— Жался, стервец, но дал, — он садится за стол. Глаза оживленно поблескивают. — Не хватило смелости отказать. Все-таки начальство…
Садовников посылает санитара патрулировать коридор.
— В случае чего — запоешь «Галю», — наказывает он.
А Федор разлиновывает лист и пишет: «Список полицаев». А когда санитар выходит, он берет второй лист.
— Вы играйте, играйте… — говорит Федор. — Это будет не план, а схема без масштаба. Так… Начнем танцевать от ворот…
Остаток недели Федор работал старшим ночной смены, а с понедельника ему предстояло заменить Антона в дневной.
Бойков встал задолго до построения. Безопаской Антона тщательно выбрился, надел позаимствованную у повара Матвея комсоставскую гимнастерку, перетянулся широким ремнем.
— Ну, как? Якши?
Садовников придирчиво осмотрел Федора, поправил воротничок, одернул сзади гимнастерку.
— Ничего… Внушительно…
Антон еще лежал в постели. Он повернулся к Федору.
— Норвежек покорять собираешься?
Федор повел в его сторону блестящими от внутреннего напряжения глазами.
— А что? Не тебе одному…
И засмеялся, стрельнул лукавым взглядом в Олега Петровича. Засмеялся и Антон. Водянистые глаза стали жирными.
— Эту видал? — Антон кивнул на окно, в которое днем был хорошо виден белый дом на скале. — Ух, и чертовка!..
Бойков строго сжал губы.
— Как Егор, бьет?
— А черт его знает… — Антон все еще смеялся так, что на нем колыхалось одеяло. — Не замечал…
— Если бьет — пусть не обижается!..
— А что уставился волком? — Антон спустил на пол ноги. — Нужен мне Егор, как телеге пятое колесо. Брат он мне или сват?
Федор вышел. В коридоре его нагнал Садовников.
— Подожди. Ты смотри, не пори горячки!
Федор, опустив глаза, молчал.
— Понимаешь, Федор! Можешь столько дров наломать…
— С Егором все равно рассчитаюсь. Вытурю! Бакумовым заменим!..
— Умно надо… Чтобы комар носа…
— Постараюсь, Олег! — Федор ободряюще хлопнул Садовникова по плечу и четким пружинистым шагом ушел на построение.
Когда колонна прибыла на стройку, Федор отсчитал каждому мастеру пленных, назначил полицаев, а спустя некоторое время отправился проверять, как идут работы.
Полицаи, издали заметив его, начинали наседать на пленных.
— Комендант! Шевелись! Эй, ты, заснул!
Остановясь в стороне, Федор смотрит то на пленных, то на полицая. Ему хочется сказать полицаю: «Дурак! Зачем мучаешь своих? Ведь мастера нет». Но Федор молчит. А полицай никак не может понять, доволен или нет комендант.
Наконец, Федор кивком головы подзывает к себе полицая.
— Ну, как?
— Работаем, господин комендант!
— Стараешься?
— Ленивые, черти. Приходится все время стоять над душой.
— Конечно, если без ума…
Больше Федор ничего не говорит. Он поворачивается и медленно уходит. Полицай обескуражен. Он никак не поймет, чего хочет от него комендант. Пропадает всякое желание торопить пленных.
Бойков идет в цементный склад. Там под командой Егора работает первая комната. Федор настроен решительно. Он думает: «К черту! Нельзя такого держать!»
Почти на полпути от бункеров с песком до эстакады с бетономешалками стоит груженая вагонетка. Она осела передним правым углом. Пленные пытаются приподнять вагонетку, поставить на рельсы. Капуста размахивает палкой, шипит и пыхтит, как тот старенький паровозик, который доставляет на эстакаду песок. Он кричит по-немецки:
— Лодыри! Все дело остановили! Поднимайте!
Пленный огрызается по-русски:
— Пошел ты… Кляча!.. Сколько говорили — рельсы разошлись, поправить надо.
— Что? Что ты сказал? Ты поговоришь!
И по-русски добавляет:
— Работа! Бистро!
Капуста замахивается палкой.
— Господин мастер, в чем дело? — спрашивает Бойков.
Капуста, опустив палку, жалуется:
— Не работают. Вот… Хотят остановить бетономешалки. Я буду иметь большие неприятности. Но сначала их получат они…
Пленный говорит совсем иное:
— Он же балбес первой марки. Все время морочимся на этом месте. Одна пройдет, вторая сядет… Как ее поднимешь? Песок разгружать не разрешает. А так как?.. Хребты трещат…
Бойков приказывает принести плаху. Одним концом вставляют ее под раму вагонетки, подкладывают чурбак, дружно все налегают на второй конец. Угол вагонетки медленно приподымается, колесо становится на место.
— Сами не могли догадаться? — спрашивает Бойков.
Пленные молчат, потом один злобно бросает:
— Больно нужно за дурака думать. У нас такому свиней пасти не доверили бы, а тут «гер мастер»!
— Да ведь самим же хуже.
— Э, нам всяко не сладко…
Пленные наваливаются на вагонетку. Под колесами хрустит песок. Капуста довольнехонек. Он дружественно похлопывает Бойкова по плечу.
— Хорошо! Очень бистро!
— И без палки, господин мастер.
Капуста смущен. Он часто моргает, будто запорошил глаза.
— Новый комендант лагеря запрещает бить русских. Разве вам неизвестно?
Капуста начинает пыхтеть и сопеть.
— Как иначе? Они не хотят работать. Я вынужден прибегать… Единственное средство…
— Вы можете сказать мне, записать номер… К таким будут приняты меры в лагере. Так распорядился господин обер-лейтенант Керн. Вы знаете его? Господин обер-лейтенант награжден Железным крестом.
— О-о!.. — выдыхает Капуста. Морщины шевелятся, складываются, создавая на лице выражение почтительного удивления.
Капуста достает и открывает портсигар. В нем сиротливо лежат две сигареты. Капуста берет одну и закрывает портсигар. Но, взглянув на Федора, он на мгновение задумывается, открывает вновь портсигар.
— Куришь?
— Да, спасибо!
Капуста улыбается, поглядывает на Федора. Он доволен своим великодушием. Не каждый может поступиться последней сигаретой, а он вот поступился…
— Господни мастер, а почему вы не исправите путь? Ведь все время здесь сходят вагонетки.
— Да, сходят, — соглашается Капуста. — Но нет времени. Я не имею права останавливать работу бетономешалок. — Капуста клонится к Федору, доверительно сообщает на ухо: — Главный инженер разорвет… Очень строгий…
Бойков слегка усмехается.
— Господин мастер, в России говорят: не тот плох, кто споткнулся, а тот, кто споткнулся несколько раз на одном месте.
Морщины на лбу Капусты сдвигаются, напоминая меха гармошки. Сосредоточенно подумав, мастер удивляется:
— Мудро! Так говорят русские?! Не полагал…
Теперь Федор клонится к Капусте, доверительно сообщает на ухо:
— Не такие уж русские дураки, как вам кажется.
Мастер покашливает и говорит:
— У меня нет времени. Я должен идти. До свиданья.
— До свиданья, господин мастер.
Помахивая палкой, Капуста торопливо шагает между рельс. Федор смотрит в его спину и улыбается.
…В цементном складе Федор еще издали слышит злобный крик и матерщину. «Егор?» — Бойков, ускоряя шаги, пробирается между штабелями мешков цемента, потом замирает на месте. Так и есть…
Пленные грузят на платформу вагонетки цемент, чтобы отправить его к бетономешалкам. Один за другим они подходят к штабелю, сгибаются, расставляют ноги, принимая устойчивую позу. Двое пленных берут из штабеля и опускают на плечи товарищей пятидесятикилограммовые мешки. Опускают осторожно, но пленные сразу начинают бледнеть, качаться…
— Скорей! Бетономешалки встанут. Падлы!
Егор остервенело толкает пленного. Тот падает. Из лопнувшего бумажного мешка цемент сыплется за шиворот, в ухо. Егор отводит назад ногу, чтобы ударить лежащего и… замечает Бойкова. Вид Федора не предвещает доброго. Он подступает решительно, со сжатыми кулаками, Егор теряется.
— Помогите! — Федор кивает на упавшего пленного.
Двое поднимают товарища и отводят в сторону.
— Цемент нужен, а ты тут свалку устроил! Куча мала!..
Выпученные глаза Егора, стекленея, становятся неподвижными. Он молчит. Молчит секунду, а во вторую стремительно отлетает на мешки. Егор вскакивает, бросается на Бойкова, но снова валится от сокрушительного удара.
— Так его! Еще! — Васек чуть не пляшет от восторга.
Прибегает мастер.
— В чем дело?
— Падло! Ну, погоди! — рычит Егор, зажимая ладонью разбитые губы.
Мастер, конечно, ни слова не понимает и обращается к Федору за разъяснением. У того смуглые щеки взялись бледностью, губы заметно подрагивают.
— Он спал. Вот тут спал, на мешках, — Бойков показывает место, где спал полицай.
На мастера будто кипятком плеснули.
— Сакрамент! — визжит он. — Вон! Зачем мне такие лодыри?!
— Я доложу вечером господину обер-лейтенанту, — говорит Федор.
Вместе с вечерними сумерками рождается туман. Густой и липкий, он плотно окутывает горы, деревья, дома, толсто застилает море. За туманом не видно волн. Но они катятся. Свидетельством тому яростно упорные удары о скалы, о причальную стенку. У-yx! И тихо. Лишь, шипя и журча, опадает по камням вода. А потом опять: У-у-х!
На стройке вспыхивают огни. Укрытые сверху тарелками абажуров, лампочки светят со столбов, с кранов и экскаваторов, с качающихся мачт барж.
Окоченевшие пленные живут сейчас одной мыслью — скоро ли ударят в рельс, возвещая о конце работы. Скорей бы. Кажется, не дождешься…
И вот, наконец, бьют. Всегда звонкие всплески звуков сегодня вязнут в тумане. Их еле слышно.
Бум-бум… — доносится, как из подземелья.
Пленные спешат на построение. Ведь чем дружней они соберутся, тем скорее окажутся в лагере.
— Инструмент на место! — кричит полицай. — Эй, кирки!.. Черт вас побрал бы!
Пленные стремятся поскорее улизнуть.
Встав под стену сборного домика-конторки, Степан ждет Бакумова. Мимо спешат на построение пленные. Не так-то легко при тусклом свете узнать в потоке людей Никифора. Вот он, кажется? Нет. Возможно, уже прошел?
С крыши падают горохом капли воды. Падают то мимо, то на лицо. Степан плотнее прижимается к стене. Где его носит? Наконец-то!..
Степан покидает укрытие. Они молча идут рядом. Кто-то злобно кричит:
— Скорей! Дрогни из-за вас!
— Передал, — вполголоса говорит Степан. — Удивился, что так хорошо сделали. Просил найти надежного человека в портовой команде. Норвежцев туда не допускают. Будет ответственное задание. На фронтах пока ничего особенного. Бомбят Германию…
Они становятся в строй.
Проходит несколько минут, и Федор с начальником конвоя начинают считать пленных.
Унтер не оставил без внимания своих подопечных. Из разжалованных полицаев и «лагерных придурков» создали команду, которая работала в порту на разгрузке прибывающих из Германии пароходов. Разгрузившись, пароходы здесь же брали уголь и уходили за грузом, который следовало переправить в Германию. А переправляли в то время фашисты все, что можно было переправить из этой небогатой страны. «Если бы немцы могли, они увезли бы от нас даже скалы», — с горечью шутили норвежцы.
По просьбе денщика в портовую команду зачислили его земляка Цыгана. Почти с первых дней работы на новом месте у Цыгана завязались хорошие отношения с Никифором Бакумовым. Дело в том, что в порту у Цыгана не стало возможности сбывать кольца. Норвежцев нет, немцам же кольца лучше не предлагай: возьмет, а вместо платы сунет под нос кулак. И пропал труд…
Цыган ругал земляка:
— Догадала тебя нелегкая просить за меня. Постарался, называется. Так я ноги в два счета вытяну. Конечно… И нечего зубы скалить. Если бы я мог железом питаться, которое выгружаем…
Попытка Цыгана заиметь торговых агентов в яме оказалась почти бесплодной: агенты или не могли сбыть кольца или сбывали их так дешево, что пропадал смысл работы над ними.
В эту трудную пору и подвернулся Цыгану Бакумов.
— Просил один камрад хорошее колечко.
— Чудак человек, лучше моих ты во всем лагере не найдешь. Точно говорю. Не родился еще такой мастер… Тебе круглое или плоское? Вот…
Цыган открыл железную баночку, в которой лежало не менее десятка колец разных фасонов. Чтобы не испортить шлифовки, сохранить блеск, каждое завернуто в тонкую полупрозрачную бумажку.
— Выбирай. Может, с напайкой? Мой фасон. Никто таких не делает.
Бакумов замялся.
— Что? Не по душе, что ли?
— По душе… Платить нечем. Если бы ты поверил в долг. Сколько получу, отдам. Даже не сомневайся…
Цыган глянул на Бакумова и сказал без колебаний:
— Масть у нас одинаковая — оба черные. Бери!
Бакумов с помощью Васька и Степана довольно выгодно сбыл несколько колец, и через неделю Цыган предложил ему стать своим компаньоном. Тот согласился. Правда, большой сноровки Бакумов не проявил. Он не брался ни за расклепку колец, ни за опиловку. Но шлифовал старательно. Надев кольцо на деревянную палочку, с завидным терпением тер его о шинель или штаны. Лицо уже давно лоснится от пота, а он все трет. Цыган доволен. Доволен не столько помощью, сколько хорошим сбытом товара. Теперь к баланде можно добавить копченую селедку, кусок отварной трески или несколько картофелин. Можно при случае побаловать себя сигаретой.
Денщик редкий вечер не навешает своего земляка. От него тоже перепадает то кусочек хлебца, то похожий на медный пятак кружок колбаски, несколько сигарет или щепоть табаку. Цыган не жадничает, честно делится всем с Бакумовым.
Жизнь Цыгана пошла на лад. Он окончательно повеселел, стал еще охотнее делиться мыслями со своим компаньоном. Бакумов умело поддерживал разговор.
Однажды после ухода Аркашки он сказал:
— Никак его не пойму.
— Кого это?
— Да землячка твоего. Парень будто ничего, а такое совершил… Главное сам же рассказывает, похваляется… Откуда в нем такое?
— Ах, вон ты о чем… — Цыган, казалось, с трудом уяснил мысль Бакумова. — Значит, не поймешь? А ты особенно и не старайся… Не ела душа чесноку, так и не воняет…
— Вот именно воняет, — возразил Бакумов.
Цыган сделал неожиданный поворот:
— Душно. Свеженького воздуха хлебнуть не желаешь? Пошли!
Когда они вышли из барака, Цыган, взяв за рукав Бакумова, подтянул его к себе.
— Хочешь начистоту, чтобы ничего между нами не было?
— Давай на чистоту, — равнодушно согласился Бакумов.
— Ну, так слушай…
Оказывается, Аркашка вовсе не Аркашка, а Виктор. И командира партизанского отряда, который до войны был директором школы, он не выдавал. Его выдал одноклассник Виктора Аркашка Штемин. Толстый, снулый стервец позарился на деньги, которые фашисты обещали за командира отряда. Виктор, будучи связным отряда, среди белого дня привел его, мокрого и дрожащего от страха, к партизанам. На лесной поляне состоялся короткий суд. Шлепнули.
Ночью отряд ворвался в село и полностью разгромил немецкий гарнизон, снял с виселицы своего любимого командира. А через несколько дней партизаны сами влетели в ловушку. Дрались насмерть. Неизвестно, остался ли кто в живых. Виктор и контуженный Цыган попали в лапы фашистов. Вот тогда-то Виктор и выдал себя за предателя Аркашку Штемина, а Цыгана за своего пособника. Виктор знал, что немцы, с которыми был связан предатель, погибли, и поэтому вел себя смело, настойчиво требовал выплаты наградных за оказанную услугу. Немцы не стали особенно утруждать себя проверкой, а отправили пленных в лагерь. Однако в личных карточках Виктора и Цыгана появилась соответствующая запись, которая не раз спасала земляков от издевательств и голода. Только поэтому они угодили в авиационную часть, а здесь Виктор — в денщики, а Цыган — в портовую команду.
Рассказ Цыгана озадачил Бакумова. Так ли все это? Возможно, земляки делают очередной ловкий ход, чтобы войти в доверие.
Шли дни, а Бакумов никак не решался подступить в открытую к Цыгану. Ночью и днем, на работе, он думал и прикидывал, как и с чего начать разговор. В лоб, конечно, нельзя. Надо тонко, двусмысленно, чтобы в случае опасности можно было увильнуть. «Да ты что! Я совсем не о том… За кого ты меня принимаешь?»
Вести с фронтов, добываемые Степаном, были отрадными. С них Бакумов и решил начать, считая, что лучше всего человека определить по тому, как он относится к судьбе родины.
Настал март. И хотя по-прежнему дождь перемежался мокрым тающим на лету снегом, чувствовалось торжествующее приближение весны. Казалось, эта красавица бродит где-то за ближними горами. Она давала о себе знать то солнцем, которое, прожигая толстенный наплыв облаков, светило так, что древние зеленоватые скалы начинали дымиться и сверкать на изломах, то ветром, еще холодным по-зимнему, но напитанным таким неповторимым тонким ароматом, что от него широко раздувались ноздри и человека и зверя.
По вечерам морозец затягивал лужицы во дворе лагеря тонким ледком. Под ногами он, ломаясь, звенел, как струны, чем-то напоминая перекличку синиц в лесу.
В бараке особенно остро стала ощущаться духота. Застоялый воздух до предела напитывался запахами прелой одежды, пота, баланды и казался тягучим и вязким. Поэтому пленные после ужина и поверки выходят к бараку проветриться. Вот и сегодня один по одному все вышли. В полутемной комнате остались лишь занятие отделкой колец Цыган с Бакумовым, да еще кто-то, млея от жаркой духоты, рассыпал по верхним нарам храп.
— Слыхал, как на фронтах? — спросил Бакумов.
— Так, краем уха… А что?
Бакумов надел на палец кольцо, любуясь им, повернул руку так и эдак.
— Здорово надраили. Огнем горит…
— Так что?.. Чего резину тянешь?
— Напирают наши. Ржев взяли. А союзники бомбы сыпят, что картошку. На Берлин семьсот тонн ухнули. Гамбург… Стелют ковром, что подвернется…
Темнота сгустилась, и Бакумов не видел выражения лица Цыгана, но он видел, как блеснули его зубы.
— Значит, палка об одном конце не бывает?
Бакумов задумчиво похлопывал ладонью по колену.
— Выходит, так… Гонят захватчиков…
Цыган сердито подкинул и поймал кольцо, сунул его в карман.
— А мы вот этими штучками занимаемся? Выходит, брюхо вытрясло, так и совесть вынесло?..
Бакумов молчал.
— Тошно, Никиш. Как в мышеловке. А что сделаешь? Ну, скажи?
— Если ничего не делать, то, конечно… А вот, скажем, пароход?.. — Бакумов указательным пальцем энергично ткнул в направлении пола.
Цыган оторопело прошипел:
— Как его? Голыми руками?..
— Трудно, — согласился Бакумов, — и опасно.
— Дело не в опасности…
— Не боишься?
— Ты за партизана меня не считаешь? — в голосе Цыгана обида, — Мы там не такое творили. Сколько поездов под откос спустили. А машинам счета нет…
— Было да быльем поросло, — тягостно вздохнул Бакумов.
— Да, теперь сидим, как на мели, — мрачно дополнил Цыган.
Вспыхнула, погасла и снова вспыхнула над дощатым столом электрическая лампочка. В коридоре загремели колодки: пленные, «наглотавшись» свежего воздуха, расходились спать.
— Что ж, пора и на покой, — Бакумов встал со скамейки.
Цыган тоже встал. Он забыл или не счел нужным передать Бакумову несколько готовых колец. Небрежно побросав их в жестяную коробку и зажав ее в ладони, он заспешил за выходящим из комнаты Бакумовым. У порога придержал его и горячо зашептал:
— Ты, Никит, во мне не сомневайся. Не подведу. И не думай даже… Не из таковских… Давно я себя не чувствовал так… Старое все встало… Как говорят, хоть сзади, да в своем стаде…
— Можно, Семен, и не сзади…
— Можно… Эх, разве я не понимаю, что ли?.. Если бы этой… хоть немного, кусочек… Вот тогда бы да!..
Весь разговор с Цыганом Бакумов в этот же вечер передал Садовникову. Тот задумался.
— Тебе видней… Сам как считаешь?
Бакумов утвердительно кивнул.
— Верю!
— Тогда давай… Скажи Степану… Пусть передаст… Интересно, что за поручение у них?
— Надо полагать, что-нибудь подсунуть в пароход. Я так и настраивал Цыгана.
— Пожалуй… — согласился Садовников. — Выходит, этот Виктор-Аркашка ловкач? Вот и мальчишка!..
Прошло два дня. По вечерам Цыган вовсе не занимался кольцами.
— Ты что же, задумал ноги протянуть? — пошутил Бакумов, напоминая собственные слова Цыгана. Тот досадливо отмахнулся:
— Надоело. Знаешь, все забурлило, зашумело, как в половодье.
Он помолчал и выразительным взглядом спросил о том тайном, известном, как он полагал, только им двоим: «Как же быть? Что придумать?»
Никифор вздернул плечами, дескать, ничего не знаю. И Цыган мгновенно завял. Опустив голову, с сожалением сообщил:
— Утром такой дурак причалил. Ох, и здоров. Вахтман-поляк сказывал: заберет отсюда солдат. Сейчас, говорит, много отправляют на Остфронт. Вот бы!..
На третий вечер Бакумов будто случайно встретил Цыгана в уборной. Выждав, когда не стало людей, спросил:
— Не ушел тот дурак?
— Стоит.
— Уголь брал?
— Начал.
Бакумов встал у двери так, чтобы было видно подходивших к уборной.
— На, добавь, им все мало…
Увидав на ладони Бакумова кусок угля с блестящими гранями. Цыган не сразу понял, в чем дело. А когда понял, качнулся, как пьяный. Но уже через какую-то секунду овладел собой, жадно схватил уголь, засунул в карман брюк и руку оставил там.
— Своих остерегайся… Задержись тут…
Цыган молча кивает, а глаза горят, дышит порывисто.
Бакумов не спеша выходит из уборной, бредет по двору, смотрит на темно-фиолетовое, усеянное звездами небо.
На следующий вечер Цыган весел как никогда. Его черная физиономия блестит не хуже старательно начищенных сапог, то и дело сверкают зубы. Он опять энергично взялся за кольца. Бакумов, как и положено компаньону, помогает.
— Хватит, отдохнули, опять надо штаны протирать, — Цыган хитро щурится, подмигивает Бакумову. А улучив удобную минуту, шепчет: — Порядок… Прямо в трюм. И никакого риску.
Бакумов чувствует, как учащенно токает в висках кровь. Вот оно настоящее дело, борьба! Дошли! Не то еще будет! Загорит земля под фашистами, везде загорит!
— Семен! Белое пятно на черном фоне — что такое?
— Подожди, — Цыган, сосредоточенно задумываясь, заводит вверх глаза. — Черт ее знает…
— Не знаешь? — Бакумов хохочет. — Да ты же… Твои зубы и лицо.
— Придумал же… Ну и чудак человек!..
А спустя примерно неделю Цыган сообщил, что приезжали в порт гестаповцы. Долго приглядывались, принюхивались ко всему и уехали не солоно хлебавши. Выходит, «кусок угля» где-то в море сработал.
Отсчитав мастеру последнюю партию пленных, Федор перебросился несколькими словами с начальником конвоя и неторопливо зашагал к цементному складу.
Утро было по-обычному пасмурное, но тихое, теплое. Море мягко плескалось о прибрежные камни. Два недавно установленных на бетонные основания тяжелых орудия настороженно уставились длинными стволами в голубоватую дымку, которая легкой шторой колыхалась над морем. Цокая коваными каблуками, мерно расхаживал около орудий часовой. Где-то поблизости, за шторой дымки, четко выстукивал мотор. Федор знал, что это маленький белый пароходик курсирует между двумя частями разъединенного фиордом города.
— Дзинь! Дзинь! Дон! — звенит около конторки мастеров рельс, возвещая о начале работы. Сегодня он, будто назло пленным, звенит весело, с беспечным задором.
Пройдя вдоль берега, Федор заворачивает к бункерам с песком. Здесь, у Капусты, работает заменивший Егора Бакумов. Уже несколько дней подряд Федор умышленно назначает его на песок. И Степан несколько дней подряд в команде Бакумова. Он, должно, уже повидался с Людвигом. Какие, интересно, новости?
Навстречу Федору из-под бункера тяжело выкатывается вагонетка с песком. Четверо толкают ее. Среди них — Бакумов. Федор, посторонясь, подзывает его.
— Ты что же это? Полицай должен распоряжаться…
Федор улыбается, а Бакумов, опустив голову, сокрушенно вздыхает.
— Не могу я так… От одного названья тошно становится. Полицай!.. Догадало вас…
— Ничего, привыкнешь. Я вот тоже поначалу мучился… А теперь убедился — не зря… Все-таки кое-что делаем. Вот напоили…
— Плохо, что не на глазах… Нет такого удовлетворения…
— Увидим еще! Потерпи!..
— Смотри, как бодро настроен! — удивляется Бакумов. — Раньше, кажется, такого не замечалось.
— Раньше воду в ступе толкли. Все слова, слова… Для меня они хуже касторки. Что Степан?
— Ничего особенного…
— Как в Тунисе?
Бакумов досадливо поморщился.
— Все так же… Действия союзников похожи на мышиную возню. Так можно сто лет воевать.
— Черт знает… Весной-то, может, развернутся?
— Где там! — с досадой фыркает Бакумов. — Я потерял веру… Вот бомбы они не жалеют. Опять сыпали…
Со стороны бетономешалок показался Капуста. Идет с опущенной головой. Федор и Бакумов притихли, забыв о том, что мастер ни слова не понимает по-русски.
— Добрый день, господни мастер! — говорит Федор.
Капуста, оторванный от каких-то дум, смотрит бессмысленно.
— Добрый день! — повторяет Федор. — Как дела, господин мастер?
Капуста зло сплюнул и заворчал:
— Дела! Какие теперь дела!
— Что так! — удивился Федор.
Капуста был настолько расстроен, что не заметил гонкой насмешки. Его тянуло поделиться постигшим горем. Он угрюмо сказал:
— За одну ночь не стало моего родного городка. А какой был город! Теперь одни развалины Жена с детьми с трудом добралась до деревни. Живет в коровнике, у чужих людей. Сын болеет. Вот и дела…
Федор сочувственно вздохнул:
— Плохо.
— Хорошего мало. Война приносит сплошные несчастья, больше ничего… — взгляд мастера уперся во влажную кучу золотистого песка около дороги.
— Опрокинули? Собрать! Все собрать! Чтобы никакого следа! Ферштеен ду?
— Да, понятно, — отозвался Никифор. — Все сделаем.
— Гони вагонетки! Они стоят. Им лишь бы стоять, — взмахнув по привычке палкой. Капуста заспешил к бункерам, часто семеня по железным шпалам узкоколейки.
— Видал, как запел? — цедил вслед мастеру Федор. — Наши разрушенные города их не беспокоили… Иди, выполняй свои обязанности.
Побывав на выгрузке цемента, Федор направляется в яму. Справа от него туда же в яму тянется канава, глубокая и прямая, точно проведенная по линейке линия. Пленным немало пришлось потрудиться, чтобы прорубить ее в сплошном камне.
Низ и стены канавы забетонированы, большая часть, укрыта толстыми железобетонными плитами. В «окна» виднеются в полумраке кабеля. Они напоминают вытянувшихся по дну удавов.
Примерно в двадцати метрах от первого бокса канава оканчивается глубоким бетонированным колодцем. От него отходит в разных направлениях уже три канавы. Они значительно уже и мельче центральной.
Федор видит, как высокий, костлявый электрик фирмы «Сименс», согнувшись вопросительным знаком, что-то кричит а колодец. Спустя несколько секунд из колодца выныривает Васек, который уже вторую неделю ходит в подручных электрика.
— Держи! — Васек подает мастеру ножовку, голубой обрезок жилы кабеля и, опираясь руками, довольно ловко выбрасывает себя из колодца. Электрик, схватив конец жилы, в ужасе ахает:
— Василь! Что ты наделал?! Я говорил — красный!.. Красный!.. Проклятье!.. Красный! Понимаешь?
— Я, я, форштеен… — Васек с невозмутимым видом тычет пальцем в жилу кабеля.
Растерянность на лице электрика сменяется яростной злобой. Он толкает Васька, замахивается обрезком жилы в свинцовой оболочке.
— Никс форштеен, — твердит Васек, опустив голову.
— Никс форштеен! — передразнивает мастер. — Саботаж! Да, да!.. Убить тебя мало! Что скажет обер-мастер? Пойдем к нему! Да, да! Я не должен страдать…
— В чем дело, господин мастер? — интересуется Бойков.
Мастер охотно рассказывает. Он приказал отрезать красную жилу. Семьдесят сантиметров… А этот паршивец отхватил голубую. Ее совсем не следовало…
— Ты что же это, а? — спрашивает Федор.
— А чего?.. Не понял… Черт его знает… — бормочет Васек, косясь исподлобья на Федора.
— Я восемнадцать лет у «Сименса»… И такая неприятность. Я должен доложить обер-мастеру… — стрекочет по-сорочьи электрик.
«Вот чертяка!» — мысленно восхищается Федор. Однако, взглянув на Васька еще раз, он неожиданно для себя ожесточается.
— Дурной! Больше сказать нечего. Прешь на рожон. Жить надоело, что ли? Забыл, как рассчитались за шланги? А за это тем более… Он вот доложит и все, конец тебе.
Васек, побледнев, молчит.
— Господин мастер, — обращается Федор к немцу. — Он говорит, что не понял вас.
— Как он мог не понять! — кипятясь, перебивает электрик. — Я повторил несколько раз. Несколько раз!..
— Да, но он совсем плохо знает немецкий. Хотя это не избавляет от наказания. Я запишу его номер. Провинившихся наказывает комендант лагеря господин обер-лейтенант Керн. Таков порядок, господин мастер. Будьте уверены — его строго накажут.
— Следует!.. Обязательно!..
Макс Гляс сидел в конторке над декадным отчетом. Почти непрерывно хлопала дверь. Входили и уходили мастера. Несколько человек курили на длинной скамейке, лениво переговаривались. Рыжеватый немец с бельмом на глазу широко позевнул.
— Эх-ха, поспать бы… Каждый день одно и то же… Тошно! Даже бить пленных надоело. А сначала было интересно. Правда?
— Во всяком деле надо иметь цель, — заметил Гляс, не отрываясь от бумаг.
С бельмом на глазу ухмыльнулся.
— У тебя это здорово получается, Макс…
Вошел немец с забинтованной шеей.
— А, Франк! Ну, как?
Тот повернулся всем корпусом.
— Разрезали. Адская боль. Искры из глаз!..
— Надо полагать… Доктора умеют кромсать. Находят в этом удовольствие.
Франк подошел к Глясу.
— Получи, Макс. Телеграмма…
С бельмом на глазу вскочил со скамейки.
— Ты успел завернуть в общежитие? Мне нет?
— Вот только Максу…
Гляс поспешно развернул телеграмму, и лицо его мгновенно стало таким же белым, как лежащие на столе бумаги.
— Что случилось, Макс?
Гляс, опираясь руками на край стола, тяжело и медленно встал, с грохотом выбросил ногой из-под себя табуретку, прислонился спиной к стене. Так он стоял, тяжело дыша, без единой кровинки в лице.
— Макс! Слышишь, Макс?
Гляс, пьяно качаясь, вышел из конторки. Мастера удивленно переглядывались. С бельмом на глазу сказал:
— Раньше письма и телеграммы доставляли радость, а теперь я боюсь их. Меня бросает в дрожь.
За дверью Гляс пересохшим ртом жадно глотал влажный воздух. Заметив смятую в кулаке телеграмму, расправил ее, еще раз пробежал глазами и сунул в карман. Нет стариков, нет брата, нет дома — ничего нет. Как же теперь? Как!..
Он куда-то шел, спотыкался, опять шел и оказался в яме. С появлением Овчарки русские стараются изо всех сил. Мастер смотрит и не видит их, а только слышит, как они натужно пыхтят, как гудит от камня вагонетка. Трусят. Дрожат за свои душонки. Альфреда нет. Погиб. Черт знает где погиб. И старики… Он представил, как ночью бомба разнесла в щебень дом, старый родной дом. А эти вот живут. Почему живут? Почему?! Нет, так не будет! Он не допустит! Не допустит!
Овчарка рычит, крутится, ища увесистое, чтобы глушить русских. Но как на грех под руки ничего не подвертывается. Тогда он подскакивает к вагонетке. Хватает без разбора камни и мечет их. Пленные в ужасе разбегаются. Занеся обеими руками над головой камень, Овчарка бежит за пленными. Вот один, споткнувшись, падает на четвереньки. Он спешит подняться, но не успевает— Овчарка с наслаждением обрушивает на него камень. Пленный, ткнувшись лицом, мгновенно замирает, потом судорожно бьет ногами в рваных штанах.
Овчарка с торжествующим хохотом снова подскакивает к вагонетке и снова бросает камни. Бросает вслепую, куда придется. А когда камни кончаются, он в ярости опрокидывает вагонетку и стоит обессиленный, с исцарапанными в кровь руками.
— Работа! — хрипит он. — Иммер арбайтен.
Силы покидают мастера. С трудом подымая ноги, он взбирается наверх. На площадке останавливается. Дышит тяжело, широко раздувая ноздри. Зацепив крючками пальцев ворот рубахи, он рвет его, ладонью медленно вытирает со лба и щек пот.
В нескольких шагах стоит Федор. Он весь напрягся, побледневшее лицо окаменело, непроизвольно сжались кулаки.
Минуты расправы Овчарки с пленными показались Федору вечностью. Он с трудом удержал себя от того, чтобы не сбежать вниз. И теперь его неотвратимо тянет к Овчарке. Сказать бы такое, чтобы посильнее любого удара… «Господин мастер, вы так ненавидите русских. А почему бы вам не отправиться на фронт? Вы потому и зверствуете, что боитесь фронта. Да? Боитесь! Трус!» И рассмеяться в лицо. А потом? Сказать такое — все равно, что прыгнуть в бездонную пропасть или пустить себе пулю в лоб. Бессмысленно… Глупо… Олег прав…
— Ты для чего назначен? — хрипло спрашивает Овчарка. — Гулять? Почему они бездельничают? Почему, я спрашиваю?
Федор молча спускается в яму. Вагонетка уже стоит на рельсах. Бледные, растерянные пленные нагружают ее. А чуть в стороне, среди камней, лежит вниз лицом их товарищ. Затылок весь алый. Кровь залила шею, грязный воротник френча, капает на мокрый камень.
Федор склоняется над пострадавшим, берет за руку. Она еще теплая. Живой… «Надо уговорить начальника конвоя, чтобы отправить в лагерь… Возможно, Олег спасет», — думает он.
— Четверо сюда! — приказывает Федор. — Несите к вахтерке! Осторожней!
Федор, прислонясь к холодной стене цементного склада, смотрит в море. «Был человек и нет… — думает он. — Так хряснуть…»
Далеко-далеко, у самого горизонта, море горит ультрамарином. Там, прорвав облака, светит солнце. А здесь солнца нет. Придет ли оно сюда, чтобы разогнать липкую, удушливую хмарь?
Федор не замечает, как из-за угла склада выходит электрик фирмы «Сименс» с большим мотком провода и плоскогубцами в руках. Увидав Федора, он на секунду приостанавливается, а затем осторожно подходит к нему.
— Комендант, слушай…
От неожиданности Федор слегка вздрагивает.
— В чем дело? — расстроенный Федор забыл о вежливости, с которой обычно разговаривает с немцами.
Электрик смущен. Он усиленно крутит в руках плоскогубцы.
— У каждого бывает оплошность… Я утром погорячился. Не докладывай коменданту… Вычеркните… Мы как-нибудь уладим…
— Хорошо. По вашей просьбе я вычеркну…
Электрик благодарно кивает.
Со сторожевой вышки Пауль Буш охраняет лагерь. Охраняет беспечно, лишь потому, что приказано охранять. Он знает, что русским деваться некуда. Куда побежишь, если кругом море, а в городе на каждом шагу солдаты или цивильные немцы.
День выдался на редкость солнечным. Разноголосо, но одинаково восторженно щебечут птахи, а под вышкой бледно зеленеет между камней трава…
Солнце ухитрилось заглянуть и под крышу вышки, греет щеку Пауля с синевато пробивающейся щетиной. Пауль прикрывает от удовольствия глаза. И кажется ему, что он не в далекой и чужой ему Норвегии, а в родном Эссене, дома. Из кухни доносится шипение и вкусные запахи. Там бойко хлопочет сияющая от счастья Аннет, а Пауль забавляется со Стефаном. Малыш ползает на полу. Ему ужасно хочется встать. Он цепляется за брюки отца, приподымается и оседает. Робеет. Умоляющим взглядом малыш просит помощи у отца. Тот подает сыну палец. Стефан жадно хватается за него одной ручонкой, потом другой, напрягая силы, встает. Надувая на губах пузыри, он старается подойти к отцу, но потешно шагает куда-то в сторону…
На балконе серебристого дома появляется девушка. До нее не больше тридцати метров. Пауль пристально наблюдает за каждым ее движением. Она выносит из комнаты цветы, расставляет их на скамейке, поливает. Вода сверкает под солнцем. Когда девушка склоняется над цветами, золотые кольца волос скатываются с плеч, закрывают лицо. Резким движением головы девушка отбрасывает их, но они снова скатываются.
Пауль любуется девушкой. Она чем-то напоминает ему Аннет в ту воскресную прогулку, когда она была еще Аннет Крюгер. Маленький, времен кайзера пароходик изо всех старческих сил бил плицами по ласковой воде. Мимо плыли виноградники, красные черепичные крыши. Плыли медленно, величаво. Рейн смеялся, и Аннет смеялась…
Вскоре после этого Аннет Крюгер стала Аннет Буш. Счастливые, они почти не замечали происходящего вокруг. А происходило ужасное. Фашисты напористо рвались к власти. Ему никогда не нравились эти наглые молодчики с непомерными притязаниями. Он и Аннет никогда не верили в обещанные Гитлером блага, они надеялись только на свои руки. Фашисты до истерики кляли русских, а ему русские совсем не мешали. Ему нравилось, что русские разогнали капиталистов и строят новую жизнь. Строят так, как им хочется: они хозяева.
Русские были далеко, а свои коммунисты рядом, на заводе. Пауль видел, что они добиваются того, чего хочется ему и всем рабочим. И Пауль всей душой поддерживал коммунистов. После, когда фашисты дорвались до власти, он за это чуть не поплатился…
Пауль Буш регулярно каждую неделю получает письма из Германии. В них Аннет подробнейшим образом описывает забавные похождения двухлетнего Стефана, а потом, как бы между прочим, перечисляет знакомых, которые навсегда остались в России. Их становится все больше и больше.
Аннет благодарит всевышнего за то, что он не оставляет их своим покровительством (Норвегия — не Восточный фронт).
Письма пестрят междометиями, восклицательными знаками, многоточиями… Пауль хорошо понимает, что хотела сказать жена: она проклинает войну, тоскует о нем.
Буш тягостно вздыхает. Чтобы не тревожить его, Аннет умалчивает о воздушных налетах. Но город бомбят. Слухи об этом просачиваются в газеты, в многословную болтовню радио, а возвращающиеся из отпусков солдаты подробно рассказывают об ужасных разрушениях. За безумства фашистов Германия расплачивается своей кровью. Только бы бог сохранил Аннет и Стефана. Если что, он сойдет с ума. Нет! Нет! Избавь, господь!..
…Выстрел рвет устоявшуюся до дремоты тишину. И почти одновременно звенит, падая и разбиваясь на более мелкие осколки, стекло. И все это так внезапно, неожиданно, что Пауль первое мгновение не может ничего понять. По легкому облаку сизого дыма он догадывается, что стреляли с противоположной вышки. Там Шульц. В кого же?..
Пауль окидывает взглядом безлюдный лагерный двор. Там тихо, спокойно. Он слегка поворачивается и видит девушку-норвежку. Зажав руками правое плечо, она сильно качнулась назад, в сторону и рухнула грудью на перила.
Упал со скамейки и разбился цветочный горшок. Кольца золотых волос свесились над балконом.
Из комнаты всполошно выскакивает полная пожилая женщина, с воплями бросается к девушке, пытается ее поднять.
Если бы можно было, Пауль шаром скатился бы по крутой лестнице, чтобы помочь несчастной. Проклятый Шульц!
Штарке вынимает из кобуры пистолет, кладет его перед собой на край стола, пристально смотрит на Куртова.
— Мне ничего не стоит отправить тебя на тот свет! — унтер слегка похлопывает ладонью по вороненой стали пистолета.
Андрей стоит по другую сторону стола. Он молчит, уставясь в пол.
У дверей замер навытяжку Шульц, тот самый молодой красивый вахтман, который пристрелил Жорку.
— Так скажешь? — унтер подбрасывает на ладони пистолет.
У Андрея бегут сверху вниз по спине мурашки. Это не пустая угроза, вызванная желанием добиться признания. Нет, унтеру действительно ничего не стоит застрелить. Андрей это знает. Разве он не видел расстрелов, а самому разве не сломали ребро? Ему страшно. Страх так велик, что Андрею кажется — вот-вот он потеряет власть над собой, сдастся.
— Мне нечего больше говорить. Я все сказал.
Унтер крякает от злости, обращается к вахтману:
— Шульц, скажи еще ты этому болвану. Мне он не верит.
Вахтман щелкает каблуками и четко докладывает. Он видел, как девушка махала, потом бросила белое. Несомненно, это была записка. Кстати, раньше он тоже замечал… Он понимает, как это опасно…
Досадливым взмахом руки унтер останавливает вахтмана. Переводит и спрашивает:
— Где записка? Давай сюда! Не дожидайся, когда я потеряю терпение. Где, говорю, записка?! Не валяй дурака!
— Ее не было. Я не видел.
— Не видел! — хмыкает унтер.
— Нет.
— Так я покажу!.. Увидишь!..
Унтер не спеша обходит стол, в упор смотрит на Андрея колюче прищуренными глазами. Андрей непроизвольно сжимается, втягивает голову в плечи. Сейчас наступит то страшное, которое было с ним после побега. И все равно он не выдаст Инги. Нет, ни за что! Неужели вахтман убил Ингу?
Зажатым в руке пистолетом унтер бьет Куртова в скулу. Тот мгновенно валится. Штарке пинает его.
— Раздевайся!
У Андрея глаза застлало туманом, а на щеке что-то теплое-теплое. Сидя на полу, он проводит ладонью по щеке. Кровь. Но почему она такая черная? Значит, конец, финиш?.. З ярмарки едимо…
— Раздевайся! — повторяет Штарке.
Андрей носком башмака задевает за пятку другого, сбрасывает. Сидя, расстегивает френч, штаны.
— Снимай все! Нижнее снимай!
Андрей уже не удивляется. Спокойно, как о чем-то постороннем, он думает, где расстреляют его. Здесь не должны. Куда-то выведут.
Он стоит, стесняясь своей наготы, смотрит, как вахтман под руководством унтера исследует его одежду: выворачивает карманы, прощупывает швы, обшлага френча. Вахтман передает унтеру старенькую записную книжку, огрызок карандаша, обломок расчески. Унтер, полистав книжку, отрывает обложку. Как хорошо, что Федор порвал тогда фотографию. А записку он успел проглотить. Что она писала?
Унтер ногой отбрасывает к стене одежду Андрея, приказывает.
— Отведи его!
Вахтман понимающе кивает.
— Где прикажете, господин унтер-офицер?..
— Что? Что прикажете? — сердится Штарке.
Вахтман косит глаза на карабин, внушительно брякает им о пол.
— В карцер пока!.. Так и веди!
Вахтман прикладом выгоняет Андрея во двор. Здесь по-прежнему светит солнце и поют невидимые птички. Денщик встречает на крыльце Андрея сочувствующим взглядом. Аркадий хочет что-то сказать, но вахтман плечом грубо отталкивает его. «Вот гад! — негодует Аркадий. — Забыл, как сигареты клянчил»…
Опустив голову, Андрей идет по двору, мелкая острая щебенка режет босые ноги…
Вскоре возвращается из города обер-лейтенант Керн. Штарке обстоятельно докладывает ему о происшедшем.
— А девушка? — интересуется комендант.
— Ранена в плечо. Ее взяла скорая помощь.
— Уже сообщили о случившемся?..
— Нет еще, господин обер-лейтенант, но придется… Дело серьезное.
Керн, заложив руки за спину, ходит по комнате. Штарке, не поворачивая головы, следит за ним от стола настороженным взглядом. Седые лохматые брови Керна нахмурены, лицо мрачное. Он явно недоволен. «Слишком сердоболен старик, — думает Штарке. — Не понимает, что гуманизм для нас — вредное явление атавизма мешает достичь цели».
Комендант подходит к окну, распахивает раму. В комнату врываются солнце, пьянящий воздух, птичьи голоса.
— Штарке, можно подумать, что вы никогда не были молодым Я старше вас, но весну чувствую.
— Я тоже, господин обер-лейтенант…
— Тем более… Представьте себе молодого парня. Как он томится сейчас за проволокой. А тут девушка… Не понимаю, что нашли вы серьезного. Нельзя поддаваться мнительности, не верить в свои силы.
— Господин обер-лейтенант, у меня есть прямые указания…
— Ну и что? — перебил с досадой обер-лейтенант.
Ему окончательно надоели постоянные намеки Штарке на свою причастность к гестапо.
— Если позволить норвежцам и русским объединить ненависть к нам, может получиться…
— Чепуха это, Штарке! — вспылил обер-лейтенант. — Я солдат и верю в силу оружия. Любая безоружная ненависть бессильна против одного автомата. Утром отправите этого парня на общие работы! А девушку оставьте! Стыдно нам размениваться на мелочи.
Унтеру ничего не оставалось, как щелкнуть каблуками и сказать:
— Яволь!
Вечером Андрею бросили в карцер одежду, а утром вывели на построение.
Встав в строй, Куртов потянулся взглядом к белому дому. Но дверь балкона оказалась наглухо забитой досками.
Жильцы покинули дом.
Антон ушел в ночную, и Федор с Олегом чувствуют себя свободно. Лежа на топчане, Федор наблюдает, как врач разжигает печку. Сухие короткие чурочки (их принесли со стройки) почему-то никак не хотят разгораться. Олег Петрович уже несколько раз щелкал Федоровой зажигалкой, а теперь усиленно дует в печь. От вымахнувшего из дверцы дыма врач усиленно морщится, сдернув очки, трет слезящиеся глаза. Положив на пол очки, опять начинает дуть.
— Отец-то кем у тебя был? — с улыбкой спрашивает Федор. — Фармацевт?
— А что? А-а, — тянет Олег Петрович, поняв, что Федор намекает на его непрактичность. — Да они сырые, что ли?
— Ну-ка, — Федор проворно соскакивает с топчана. — Возьми очки. Раздавишь…
Он поправляет дрова, захлопывает дверцу, приоткрывает поддувало. Очень скоро дрова начинают весело постреливать, печь гудит, дышит теплом.
Олег Петрович сидит у стола, переставляет без всякого смысла шахматные фигуры.
— Мать у меня… Тряслась надо мной, всякую инициативу сковывала. Помнится, собрались на рыбалку с ночевкой. Где там!.. Не пустила… Так не видал Никифора?
— Видал, а поговорить не удалось. Он подойдет.
Вскоре из коридора доносятся шаги, твердые, размеренные, как удары маятника. Федор и Садовников переглядываются. Это не Бакумов.
Дверь открывается. Обер-лейтенант! Федор и Олег поспешно встают. Зачем бы это?..
Керн небрежным взмахом руки дает знак, что можно садиться. Окинув комнату взглядом, он замечает шахматы.
— О, шахшпиль?[52]
Керн внимательно рассматривает фигуры. Строгое лицо добреет. Санитар не ошибся — старик приятно удивлен.
— Сами сделали? Кто играет?
— Арцт, я, Антон… А вы, господин обер-лейтенант?..
— Да, только, конечно, хуже вашего Алехина.
— Возможно, сыграете? Со мной или вот с арцом?
— Хочется старику мат поставить? Ну что же… — обер-лейтенант садится к столу, а Федор ловко расставляет фигуры. Белые отдает коменданту, но тот протестует:
— Нет. Давайте, как положено… Кому достанется…
Федор выставляет перед комендантом кулаки с зажатыми пешками. Белые достаются Керну.
— Я заранее предвидел, господин обер-лейтенант…
На сморщенных губах Керна скупая улыбка.
— Похвальная прозорливость, Федор.
— Садись, Олег… — предлагает Федор. Смущенный Садовников отступает от стола.
— Нет, ты уж сам… Ну его…
Игра начинается. Наблюдая за ней, Олег Петрович советует:
— Не упорствуй. Не порть старику настроения.
— Что он сказал? — Керн достает сигареты, предлагает Федору и Олегу. — Так что он?..
— Ничего особенного, господин обер-лейтенант. Ход подсказывал.
Керн шутливо грозит Федору пальцем.
— Неправда. Он советовал не обыгрывать меня. Правильно?
Федор, смеясь, опускает голову.
— Вот вам нельзя отказать в прозорливости, господин обер-лейтенант. Ваш ход.
— Без нее можно было догадаться…
Садовников садится на топчан, курит, потом снова подходит к столу.
— Напомни еще раз об Овчарке…
— Ладно. Молчи.
Партия затянулась. Керн играл цепко и довольно изобретательно. Федору только с большим трудом удалось добиться почетной ничьей.
— Еще, господин обер-лейтенант?
— Боюсь, что следующую проиграю.
— Господин обер-лейтенант, тот мастер, Макс Гляс… Опять сегодня бушевал… До убийства, правда, не дошел…
Комендант грустно качнул головой и встал. Подойдя к двери, задержался. Федор, увидев на столе забытые сигареты, протянул их Керну. Тот молча отстранил пачку.
— Мне очень трудно что-либо предпринять. Даже невозможно. Кто может помешать патриоту выражать свои чувства? Такие времена, Федор. Теперь много странного.
Бакумов уже третий раз заглядывал в окно комнаты. «Принесло… Расселся»… — мысленно ворчал он на коменданта. Всегда спокойный, уравновешенный, Бакумов теперь явно нервничал. Нетерпелось поскорее рассказать о том, как выполнено поручение Олега и Федора, порадовать их.
Сегодня, уже перед самым концом работы, когда уставшие немцы становятся менее бдительными, Степан свел Никифора с Людвигом. Разговаривали около входа в трубу на бешеном сквозняке. Степан с посиневшим лицом торопливо и не всегда умело переводил.
— За тыл можно не беспокоиться, — сказал Людвиг— Мои товарищи свистнут… Он коммунист?
— Да, был… — немного замявшись, Бакумов добавил: — И теперь считаю себя коммунистом.
— Понятно, — кивнул Людвиг. — Дело ведь не в партийном билете, а в убеждении.
Степан, переводя слова норвежца, добавил от себя:
— Вы покороче. Нашли место для теоретических рассуждений.
— Ничего, успеем, — спокойно сказал Бакумов. — Капуста больше сюда не заглянет. А в случае чего — ты уходишь в трубу, я остаюсь… Переводи, да получше.
Бакумов говорит, что русские хотят бороться. Нельзя сидеть сложа руки. Совесть не позволяет… Братья умирают… Помогайте нам. Давайте вместе… Мы информируем лагерь о положении на фронтах. Выполнили вот ваше задание в порту. Но этого мало. Большое дело нужно, настоящая борьба.
Людвиг слушал. Когда Степан перевел последнюю фразу, он, высокий, сильный, схватил Никифора за руку, сказал восхищенно:
— Удивительные вы, русские! Если есть ад, он не страшнее лагеря. А вы не потеряли мужества! — Людвиг, вспомнив о том, что Бакумов не знает немецкого, глянул на Степана. — Штепан, скажи… Борьба нарастает. Предстоят большие дела.
Приглушив голос, норвежец отступил, вынул из кармана комбинезона пустую трубку. Посасывая ее, заговорил обрывистыми фразами. Скажет и, ожидая, когда Степан переведет, причмокнет губами о мундштук. А Степан забыл о прокалывающем тело сквозняке, о том, что каждую секунду может свалиться, как снег на голову. Капуста или вахтман…
— Он уже говорил — скоро начнутся налеты. Это точно… Союзники намерены выбросить десант. Надо готовиться к его поддержке. Около лагеря высокая гора… Три красные ракеты над ней будут сигналом. Да, сигнал к совместному выступлению. Они поддержат нас. Говорит, что могут помочь оружием. Немного, конечно… Несколько пистолетов и гранат… Гранаты самодельные… Остальное в бою… Время опасное. Если с ним что случится, надо обратиться к Ивару. Он гнет арматуру… Высокий, хромает на левую ногу. Следует сказать: «Привет от Людвига»… Может случиться, некоторым нашим товарищам будет угрожать опасность. Они могут бежать… Укроют… Надежно укроют… Все…
Степан облегченно вздыхает.
Оказывается, уже совсем темно. С минуты на минуту шабаш.
В недрах грубы цепочка лампочек прожигает черноту, и сейчас же на вогнутой бетонной стене обозначаются две плоские тени. Они скачут одна перед другой, точно отплясывают «Барыню». Это невидимые товарищи Людвига выгоняют из себя холод.
— До свиданья, Людвиг! — Степан старается вложить в рукопожатие все свое радостное волнение, горячую благодарность. Как здорово, черт возьми! У Степана слегка кружится голова. Ему весело и немного страшно.
— Шагай, — говорит Бакумов, — а я чуть после.
Он тоже крепко жмет руку Людвигу.
…Из коридора жилого барака Бакумов видит, как уходит в свой блок комендант. Под сапогами туго поскрипывает галька. Прямой, с завидной для своих лет осанкой, старик минует внутренний двор. Часовой заранее открывает ему калитку, вытягивается… Ушел. Бакумову только того и надо. Он скрывается в умывальнике, оттуда переходит в ревир, стучит в дверь комендантской.
— Да, — отзывается Федор.
Прежде чем рассказать о встрече с Людвигом, Бакумов косится на окно.
— Со двора видно все… Как на витрине…
— Действительно… — соглашается Федор. — Сказал бы санитару…
— Что? Тюль или бархат повесить? — иронизирует Садовников.
— Да Иван придумает… Такая башка… А, впрочем, плевать… Вон шахшпиль… Скоро своей тени будем бояться, — Федор, опустясь на корточки, открывает печку, сердито бросает в нее куски разбитого брикета угля. От близкого пламени его скуластое лицо бронзовеет, а шрам на щеке становится алым.
Федор и Садовников по-разному слушают Бакумова. Олег Петрович чуть прищурился, склонил над доской голову. За все время он ни разу не поднял на Бакумова глаз. Если снаружи посмотреть в окно, то покажется, что он усиленно обдумывает какую-то замысловатую шахматную комбинацию.
Федор же то подходил к столу, то прохаживался по комнате. От волнения губы у него вздрагивали.
— Вот это мне нравится! — он довольно потер руки. — Давно пора идти в народ. Мы превратились в каких-то сектантов.
— Я не совсем согласен, — Садовников вынес далеко вперед ферзя и посоветовал Бакумову — Двинь какой-нибудь. Просто не было необходимости… А теперь она появилась. Хорошо, братцы! Даже больше, чем хорошо. Организацию мы расширим, но сделать это надо с умом.
Садовников сообщает свои соображения. Говорит не спеша, обстоятельно. Чувствуется, что он заранее многое обдумал, взвесил. Состав штаба подпольной группы Олег Петрович предлагает ограничить троими: Никифор, Федор и он. Больше — нет смысла.
— С ростом организации возрастет опасность. — Садовников останавливает глаза на Федоре. Смотрит пристально и, кажется, с укором. — Пренебрегать своей жизнью глупо. Еще глупее пренебрегать жизнью товарищей.
Федор недовольно крякает. Видно, что он хочет что-то возразить.
— Это я так… На всякий случай… — на губах врача недолгая и легкая улыбка. — Каждую комнату мы превращаем в боевой взвод.
Садовников опять пытает взглядом Федора, потом Бакумова. Те слегка наклоняют головы. Они согласны.
Федору становится жарко. Он расстегивает воротник, распахивает френч. Вот оно, настоящее дело! Подступает… Бить! Это куда лучше, чем паясничать перед фашистами, играть в прятки. Федору представляется, как с пистолетом в руке он бежит по косогору. За ним гулкий топот товарищей. Выстрелы, взрыв гранаты…
— Подбираем двенадцать командиров взводов. Самых надежных из надежных. Шесть знают тебя, Федор, шесть — Никифора, Больше они никого не знают. Командиры взводов готовят командиров отделений и бойцов. Вы для них неизвестны. Вот так… Я беру на себя денщика и Матвея. Надо подумать об оружии. Куда его?
— Да, задача… — соглашается Бакумов. — Надежно и чтоб под руками… Не так это просто… А что если Аркадия, денщика?..
— Я уже думал… — озадаченный Олег Петрович усиленно трет пальцами щеку. — Посмотрим…
— Что?! — Федор соскакивает с топчана. Он удивлен и возмущен. — Я вас, друзья, отказываюсь понимать. То щепетильная бдительность, а то… Сунуть оружие черт знает кому, в немецкий блок!..
— Тише! — Олег Петрович коротко косится на дверь. — Кстати, Дунька пытался донести… На тебя и Андрея… Видал, как вы записку читали, фотографию рассматривали. Возможно, давно донес… Как дети, честное слово…
Федор пятится к топчану, садится. Все молчат. Слышно, как осторожно, по-воровски шуршит за окном ветер. Его заглушает долгий надсадный кашель больного за стенкой.
— Что он мог донести? — виновато возражает Федор. — Я же порвал…
— Подозрение не порвешь. Андрея не трогать. Ни в коем случае!
— Тяжело ему и голодно, — замечает Бакумов. — Остальные приобвыклись в яме, друзей из норвежцев завели…
— Сам виноват… — Садовников сгребает в кучу шахматы— Тебе пора, Никифор… За дело!.. Детально обсудим потом. А Куртову постараемся помочь. Баланда есть. Я скажу санитару… Значит, подбираете командиров взводов. Первая комната и по шестую включительно твои, Никифор.
Попрощавшись кивком головы, Бакумов выходит.
Ветер согнал на запад черные облака, скучил их, а над лагерем вызвездило, и вверху посветлело.
Прислонясь к стене жилого барака, Бакумов смотрит на звезды. Все тут иное, все, даже звезды… Ковш как-то странно перевернут. Да, все иное… Вот только люди… Людвиг… Он, его друзья — наши друзья… Интересно… В стихи просится. А Цыган чем не командир взвода? И Степан тоже.
Сообщения о сокрушительных ударах Красной Армии вызывали в Антоне Зайцеве беспокойные думы о том, что разгром Германии несет ему смерть. Русские никогда не простят совершенного им.
Антона ничто не роднило с Яшкой Глистом, Каморными Крысами и Дунькой. У тех были свои или перешедшие по наследству счеты с Советской властью. Антону же Советская власть ничего плохого не сделала. Она, Советская власть, наоборот, дала ему, сыну простого колхозника, возможность стать офицером.
Прибыв после окончания училища в полк, молодой лейтенант Зайцев обратил на себя внимание командования безупречной выправкой, умением печатать строевой шаг и предупредительной исполнительностью. Он всегда поступал так, как того требовали свыше.
Антон лелеял в душе мечту о военной карьере. Он видел себя то майором, то полковником, а иногда и генералом.
Однако уже с первых боев стало понятно, что Зайцев рожден не для ратных подвигов. Попав под огонь, он, командир, мертвенно бледнел, терялся и, сам того не замечая, начинал думать только о самом себе, о сохранении своей жизни.
Весной 1942 года часть, в которой служил Зайцев, была разбита на Крымском полуострове.
Зайцев оказался в плену. Вскоре его привезли в Польшу, в тот самый лагерь на территории кирпичного завода, в котором старательно «трудился» на пользу фатерланда унтер-офицер Штарке.
Антон до сих пор удивляется, как Штарке его нашел. Ведь там были многие тысячи… Среди них Антон напоминал иголку, брошенную в стог сена. А вот нашел. Чем-то Антон привлек зоркий взгляд унтера.
Штарке завел его в полуподвальное помещение с мокрыми кирпичными стенами.
В щель похожего на бойницу оконца скупо сеялся на бетонный пол свет.
— Садись! — Штарке показал на единственную, стоявшую на средине табуретку.
Зайцев послушно сел, а руки слегка подрагивали. К чему это? Что от него хотят?
— Гляди на меня! Не отводи глаз! — приказывал унтер голосом гипнотизера.
Антону пришлось несколько приподнять голову.
— Политрук?
— Я политрук? — искренне удивлялся Антон, — Нет.
— Командир?
— Нет, не командир.
— Кто же ты?
— Рядовой стрелкового полка.
Штарке молча достал из кармана старую кожаную перчатку без подкладки, тщательно натянул ее на правую руку.
— Значит, рядовой стрелкового полка?
— Рядовой.
— Гляди на меня! В глаза гляди!
Теперь Антон уже не мог выполнить приказания, не хватало сил. Он с ужасом косился на кожаный кулак и весь трясся, каблуки выбивали дробь о бетонный пол. Открывая рот, он пытался что-то сказать, но слова застревали в горле.
— Что дрожишь, рядовой? — усмехнулся Штарке.
— Я…
От молниеносного удара у Антона лязгнули зубы. Он опрокинулся навзничь, ударился головой о бетонный пол.
— Встать! — заорал Штарке.
Антон не шевелился «Нокаут, — подумал с удовольствием Штарке. — Еще немного — и я стану заправским боксером, хоть на ринге выступай».
Первое, что почувствовал Зайцев, — соленый вкус во рту, потом адскую боль. А потом он увидел Штарке. Тот, дымя сигаретой, ухмылялся.
— Встать! — Штарке принялся демонстративно расправлять на руке перчатку.
Антон с трудом поднялся на колени. Схватясь за табуретку, он заплакал. По губам струилась сукровица.
— Господин… Господин офицер (тогда он еще не разбирался в званиях немецкой армии)… Я все скажу… Все, что знаю… Я офицер… Честно… Но не политрук… Клянусь!..
— Кажется, ты не дурак. Дорожишь жизнью. Допустим, ты не политрук. Но ты найдешь мне политрука или жида! Сутки срока! Понял? Если не найдешь — прощай белый свет. Понял? Теперь пятнадцать двенадцатого. Завтра в это время будешь здесь! Понятно? Иди!
Голова была так тяжела, так она болела, что Антон не мог ничего соображать. Он стремился лишь к одному— поскорее уйти от этого страшного места. Найдя в глиняном карьере своих сослуживцев, он упал почти без сознания.
Однополчане ни о чем его не расспрашивали. Кто-то принес из ямы желтой воды. Антон прополоскал ею рот, осторожно потрогал пальцами шатающиеся зубы и со стоном опять повалился.
Самое большое участие к Антону проявил замполит санчасти Дмитрии Осин. Зайцев познакомился с ним вскоре после прибытия в полк, когда заболел гриппом. Его освободили на несколько дней от занятий. Он лежал один в комнате. Где-то за окном солдаты пели «Катюшу», слышались временами слова команды, а в комнате была стылая тишина. Некому было подать стакана воды. День тянулся неимоверно долго и тоскливо. Антону казалось, что он никому не нужен, забыт.
Вот тогда-то и навестил его замполит Осин. Зайцев обрадовался ему, как родному брату. Осин оказался откровенным и, как сразу отметил Антон, очень культурным человеком. Спустя несколько минут Антон уже знал, что Осин — донской казак, преподаватель истории средней школы. Поговорив с полчаса, Осин ушел, а через несколько минут явился санитар. Он навел порядок в комнате, сходил в магазин за покупками, вскипятил чайник. Зайцева тронуло внимание.
И теперь Осин не спускал с Зайцева участливых глаз. Намочив свой платок, он положил его на лоб Антона.
— Ну как? Лучше? Пройдет! Мы, брат, живучие.
Лежа на спине, Антон сквозь опущенные ресницы видел небо, чистое, голубое. Даже жирная копоть, которая день и ночь валила из печи обжига, не могла загрязнить небо. Черным шлейфом смрадная копоть стлалась по лощине, над которой весело толпились березки, такие близкие, родные…
Антон слышал, как кто-то сказал:
— Спешат фрицы. Жгут без передышки, день и ночь…
— Кажется, всем нам не миновать печи. К тому все идет…
Не миновать… Не миновать… Антон впадал в забытье, но эти страшные слова не уходили из сознания. Он видел, как в огне извиваются, точно живые, трупы замученных людей. Всех сожгут, я его завтра же, если он… Потом остальных…
Ночью Антон проснулся от дрожи, которая колотила все тело. Проснулся и Осин.
— Плохо? Лихорадит? У меня, кажется, есть таблетки акрихина. Завалялись в нагрудном кармане. Дать?
Антон отказался. Он думал, сколько осталось ему жить. Теперь, наверное, около трех. Если так, то не больше восьми часов… Через восемь часов он перестанет дышать. А дышать так хотелось. Жизнь для него стала только дыханием. Дышать! Дышать! Он такой молодой, все впереди. Пройти по трупам, но дышать! Собственно, что тут особенного? Все погибнут. Неделей раньше или позже, но погибнут…
Утром Антон, расстегнув гимнастерку, достал висевший на груди личный номер. Долго смотрел на него.
— У нас в училище инвентарь так номеровали, неодушевленные предметы. Тридцать четыре двести тринадцать. Несчастливое число. А у тебя какой? — спросил он Осина, глядя вниз.
— Счастье тут у всех одинаковое, — горько усмехнулся замполит.
— Это да, — согласился Антон. — А все-таки какой?
— Тридцать четыре семьсот сорок один.
— Тридцать четыре семьсот сорок один, — повторил Зайцев. — Это лучше. Без чертовой дюжины.
Вскоре после этого Зайцев куда-то исчез. А спустя примерно полчаса в глиняный карьер спустился остролицый и узкоплечий человек в цивильном костюме. Шагая через ноги вповалку лежащих пленных, он кричал;
— Тридцать четыре семьсот сорок один!
Осин поднял голову.
— Ты?
— Я.
— За мной! Бистро!
Осин встал, кивнул товарищам и пошел за цивильным.
— Котелок-то! — напомнил кто-то из товарищей.
Осин не оборачиваясь, махнул рукой, дескать, не нужен он больше.
Ни Осин, ни Зайцев в карьер не вернулись. Пленные говорили, что видели Зайцева во втором блоке. Ходит там в полицаях.
Денщик ловкими, отработанными движениями берет под козырек, щелкает каблуками.
— Здравию желаю, господин арцт!
— Ох, и надоел ты с этим… — Садовников морщится.
— А мне, думаете, не надоело? Ничего не поделаешь… Разрешите присесть?
Не получив ответа, Аркадий садится, смотрит настороженно. Не без волнения он ждет, когда врач скажет, зачем его вызвал. А Садовников не спешит. Снова появляется мысль — правильно ли он поступает. Одно — поговорить без свидетелей… А вот оружие передать?.. Возможно, Федор прав — нельзя доверять. Хотя Федор до этого говорил совсем иное…
— Что слышно? — спрашивает Садовников.
Денщик небрежно покачивает ногой в новом, ладно сшитом хромовом сапоге. Он понимает, что вопрос врача — только предисловие.
— Кажется, ничего особенного, Олег Петрович… Попоек не стало — прекратилась и болтовня. Старик шнапсу предпочитает книги.
— А не было ли разговора на счет обыска? Не слыхал, случайно?
Аркадий слегка задумывается.
— Был разговор. Дня три назад… Унтер сказал, что надо обыскать лагерь, тщательно, с миноискателями… Как мы ни стараемся, говорит, а русские общаются с норвежцами. Всякое можно ждать… А старик засмеялся. Заранее, говорит, могу назвать твои находки: пробои, напильники, молотки… Если есть охота, ищи, говорит… Может, закурите, Олег Петрович?
— Угощай. Ты ведь богатый.
— Да не особенно… Немцы они прижимистые. Это я больше видимость стараюсь создать. Как говорят, пыль в глаза…
Аркадий форсисто щелкает зажигалкой, подносят ее врачу, сам прикуривает.
— Еще что? — интересуется Садовников. — О ликвидации пленных не говорил?
— Есть такое указание. В случае критической ситуации… Десант или еще что такое…
Садовников хмурится, налегает локтями на стол.
— Каким образом? Расстрелять?
— Что вы! Много шума. Отравить. В баланду подсыпать…
— Вон как! Да… От тебя, Витя, тут многое зависит.
— Постараюсь предупредить… Вот если бы повара подготовить… Он, кажется, ничего…
Садовников молчит. Молчит минуту, две. Он то бросит из-под очков короткий взгляд на денщика, то забарабанит пальцами по столу.
— Слушай, Виктор! — решается, наконец, Олег Петрович. — Надо спрятать немного оружия. Сам понимаешь, что в лагере нельзя…
Поспешность, с которой соглашается денщик, не нравится Садовникову. Он просит хорошенько подумать, напоминает об опасности.
— Полный порядок будет! — заверяет денщик. Его пухлощекое лицо розовеет, глаза поблескивают.
— Чему радуешься? Вот чудак! — сердится Садовников. — Куда денешь?
— Найду место. У себя в комнате…
— Нельзя! — обрывает Олег Петрович. — Случись бомбежка — может открыться… Надо где-то в стороне… Подумай, а потом скажешь…
Вскочив со стула, денщик козыряет.
— Есть! — и, опустив руку, уверенно добавляет; — Найдем! Блок большой… Олег Петрович, давно я своего имени не слыхал…
Возвращаясь к себе, Аркадий потихоньку насвистывает мотив бесшабашной немецкой песенки. Встретив ефрейтора, денщик ест его глазами, приветствует. Тот улыбается.
— Ви гейтс, Аркадь?[53]
— О, гут!
Мысль о важном поручении ни на секунду не покидает его. Жизнь приобрела смысл. Он постарается… Аркадий придирчиво осматривает кухню. Взяв швабру, он заходит в комнату начальства. Обер-лейтенант и унтер в городе. Волоча за собой швабру, денщик бродит по комнате, думает: «А что, если сюда?.. Нет, глупо»…
Из окна денщик видит на противоположной стороне двора уборную. Ему нравится, что она стоит под скалой, точно в нише. Бомбой ее сразу не возьмешь.
Бросив в угол швабру, Аркадий идет в уборную. А что? Лучше, пожалуй, не найти. Постукивая по внутренней обшивке, он замечает, что одна из досок прибита непрочно. Ее легко можно оторвать, а потом вставить… Никакой черт не догадается… В голову не придет…
Оружие поступило неожиданно быстро.
Вечером Олег Петрович, как обычно, принимал больных. Из коридора доносились немногословный разговор и кашель очередных.
— Чем бы тебе, брат, помочь? — спросил врач больного с тусклыми, безучастными глазами. — Иван, дай ему таблетку аспирина. Примешь перед сном, укроешься, чтобы хорошо пропотеть. Вот так… Если не поможет — придешь. Постараемся положить. Иван, где ты? Что ты все носишься, как наскипидаренный?
Санитар, молча вынырнув из-под занавески, положил на ладонь больного таблетку.
Не успел больной выйти, как в дверь всунулась голова очередного.
— Погодь трошки. Зачины!
— В чем дело? — недоумевал Садовников.
Санитар, перегнувшись через стол, шепнул:
— Принеслы.
— Что?
— Да тож… Три и эти… — Иван пошевелил пальцами правой руки, — семячки…
Будто иголкой кольнуло в сердце Садовникова. Взявшись за грудь, он радостно и растерянно смотрел на Ивана.
— Смотри, как!.. Куда же?.. Придется пока сюда… На прием их, Иван.
— Так и зроблено… — довольный, санитар слегка улыбнулся. — Воны туточки. Ждуть…
— В матрац, что ли, Иван?..
— Так и зроблено… Усе, распотрошил…
— Тогда зови…
Иван вышел за дверь.
— У кого тэмпература? У тэбэ? И у тэбэ тож?.. Заходь. А ты погодь.
Впустив в приемную Степана, санитар, захлопнув дверь, остался в коридоре.
— На что жалуешься? — Садовников показал глазами на угол, шепнул: — Под одеяло…
Степан понимающе кивнул.
— Так что?
— Знобит, ломает… — Степан проворно нырнул за одеяло-занавеску.
— Ломает, говоришь? Посмотрим… Язык! Да брат… — тянул Садовников, а Степан тем временем засунул под одеяло продуктовый пакет с завернутым в бумагу пистолетом.
Когда «на приеме» побывали Цыган и Бакумов, пришел денщик в накинутой на плечи шинели.
— Аркаша! — обрадовался санитар. — Чи хвороба напала?
— Голова что-то разламывается.
— Сидай. Сидай, — санитар снимает с плеч денщика шинель, ныряет с ней в угол. Через две-три минуты санитар вешает шинель на гвоздь у дверей.
— Ще раз…
— А господин унтер-офицер и обер-ефрейтор пошли в город, к норвежкам. Бутылочку прихватили. Вот счастливые… — денщик лукаво подмигивает.
Весной участились сигналы воздушной тревоги. Леденящий души вой сирен заставал то днем на работе, то в бараке в глухую полночь. Поначалу пленные настораживались, смиряя внутреннюю дрожь, нетерпеливо ждали. Эх, дали бы, чтобы вся фрицевская затея полетела вверх тормашками! Так проходило пятнадцать-двадцать минут, и прерывистый вой сирен возвещал, что опасность с воздуха миновала. Самолеты пролетали где-то стороной.
Постепенно к сигналам тревоги привыкли так же, как к дождю. Мастера уже не уходили в бомбоубежище, а пленные не искали в небе долгожданных самолетов. Даже зенитчики не особенно четко изготовлялись к бою: заранее знали, что бесполезно…
Наконец, ясным летним утром появился самолет-разведчик. Он шел так высоко, что с земли была заметна лишь белая полоса отработанных моторами газов. Зенитки незамедлительно открыли огонь. К удовольствию пленных, белые клубы разрывов рвались на огромном расстоянии от самолета. «Соломой вас, черти, кормить!» — потешались пленные над зенитчиками.
Разведчик осмелел — начал появляться каждый погожий день. Зенитчики больше уже не открывали огня. Самолет спокойно описывал несколько кругов и спокойно уходил восвояси.
Июльским утром моросил мелкий теплый дождь. Пленные, придя на работу, увидели, что вся территория стройки усыпана листовками. Они лежали на камнях, крышах строений, висели на ветвях деревьев, на бортах вагонеток, на кранах, на сплетении арматуры — всюду, где только может пристать мокрый листок бумаги. Немцам ничего не оставалось, как, вооружившись длинными палками, заняться охотой за листовками.
Степан, улучив удобный момент, засунул в карманы несколько различных по формату листовок. Не терялись и остальные. Васек набрал целую кипу. Он чертовски доволен. Белые зубы так и сверкают.
— Когда он пролетел? Ловко! И главное — тревоги не было. Прошляпили, фрицы! Теперь вот корячтесь… Давай посмотрим, что там.
— Не спеши! Посмотрим…
Листовки изучали в цементном складе под охраной Бакумова. Они были на норвежском, немецком и русском языках. Безвестные авторы не скупились на описание действия англичан и американцев, а о битве на Орлово-Курской дуге почему-то упоминали вскользь, между прочим.
— Почему так? — с негодованием удивлялся Васек.
Бакумов пожал плечами.
— Черт их знает… Мнение, наверное, создают, авторитет…
Несколько листовок Степан передал Людвигу.
Этой ночью Степан побывал дома. Вышел на площадь, посреди которой возвышается деревянный обелиск с красной пятиконечной звездой на шпиле (памятник партизанам, павшим в боях с колчаковцами), а навстречу колонна пионеров. Красное знамя, горн, барабан… Степан знает, что с пионерами должна быть Лена, его жена. Он ищет ее глазами, а барабан бьет и бьет: тра-тра… тра-та-та…
— Налет! Степан! Какого ты черта!.. — кричит Васек.
Степан хотя и открывает глаза, но он еще весь во власти сна. Как жаль, что не пришлось увидеть жену. А Васек уже соскочил на пол, ищет впотьмах башмаки и кричит:
— Налет! Степан!
Только теперь до Степана доходит разноголосый вой сирен, беспорядочное хлопанье зениток и топот, поспешный, панический топот сотен ног в коридоре.
— О, господи, пожалей несчастных! — стонет где-то внизу, вероятно, под нарами, Дунька.
Степан слетает с нар, ищет руками башмаки, но их нет. Наконец, попадает один. Степан с трудом вталкивает в него правую ногу и так выскакивает в коридор. Там суматоха. Охваченные слепым страхом, пленные толкаются в темноте. В дверях пробка. Одни стремятся выскочить из барака, другие, наоборот, возвращаются в барак.
Напором людского потока Степана выносит во двор. Здесь так светло, что отчетливо виден под ногами каждый камешек. Выстрелы зениток напоминают беспорядочные удары камней о железную крышу. Только выстрелы в сотню, тысячу раз сильней. Все гудит…
Степан запрокидывает голову. Гнев и ярость, которые долгое время копились и бушевали в нем, вырываются. Он вскидывает руки и, потрясая кулаками, кричит, не помня себя:
— Давай! Давай! Бей проклятых!
Откуда-то из-за горы с ревущим гулом надвигается четырехмоторная махина. Над лагерем это чудовище заводит правое крыло, кренится так, что Степан видит за поблескивающими стеклами силуэты людей Степан кричит, как будто там, на самолете, могут услышать и понять его:
— Давай! Бей!
На пронзительный, сверлящий душу свист бомб горы ответили тяжким вздохом. И началось: свист, вспышки огня, все сотрясающий грохот, треск и опять свист…
Когда в нескольких шагах тяжело плюхнулся камень, Степан будто очнулся. Мелькнула мысль: «Вот грохнут сюда и все…» Ужас, охвативший его, мгновенно поборол рассудок. Степан бросился зачем-то к уборной, но с полпути вернулся и заскочил в коридор барака. Там еще пуще прежнего очумело метались пленные, не находя себе места. И Степан тоже метался. Он заскочил в какую-то комнату, сунулся под нары, но ему показалось, что именно тут, под нарами, он найдет свою смерть. И он опять выбежал в коридор.
— По местам! В комнаты!
Пленные на мгновение замерли, а Степан вспомнил, что он командир взвода. Хорош, нечего сказать!.. Где же его взвод, где командиры отделений? А если сигнал, ракеты?..
— В комнаты! Ло…
Свист бомбы и грохот близкого разрыва заглушили голос Федора. Под шипение осколков и камней над лагерем шквалом прошла взрывная волна.
— В комнаты! Ложись! Жить надоело?
Степан почувствовал, что вокруг него люди пришли в себя и несколько успокоились. Пробираясь вдоль стены, Степан нашел ощупью дверь своей комнаты.
— Без команды из комнат не выходить! — распорядился Федор, освещая электрическим фонариком искаженные страхом лица товарищей.
«План… Лагерь не должны… А черт их знает… В такой кутерьме все может…» — Степан заполз под нары. Его колотила неудержимая дрожь.
А где-то рядом, то в коридоре, то в соседних комнатах, все время слышался между разрывами бомб голос Бойкова. Федор пытался даже шутить:
— Что же вы, друзья, забыли, как воевали?
— Там иное дело… — сказал кто-то, сильно заикаясь.
Вскоре Степан услышал своего земляка Садовникова.
Переходя из комнаты в комнату, он спрашивал:
— Ну как? Все живы-здоровы? Помощи не требуется? Вот и хорошо.
Врач говорит так спокойно, будто ничего страшного не происходит, будто не ревут над головами самолеты, не рвутся вокруг бомбы. И Степану становится стыдно за себя. «Если уж погибать, то с достоинством, вот как они», — думает он. Степан пятится на брюхе из-под нар, садится на пол.
— Сушков! — кричит Степан.
— Вот я! — отзывается где-то совсем рядом хладнокровный читинец Сушков, командир первого отделения.
— Где остальные?
— Тут, должно…
— Я только со двора… — К Степану пробирается Васек. — Немецкий блок разнесло. В щепки! Сам видал…
Васек торжествует. Ему плевать на то, что бомба может запросто влететь в барак. А Степан с болью вспоминает о Пауле Буше. Неужели погиб? И ничего удивительного, если так. Хорошие люди почему-то скорей погибают, чем всякая сволота…
— Представляю, что творится теперь на стройке, — говорит Васек. — Все, наверное, разнесло. Красота!
Налет окончился, но бомбы замедленного действия всю ночь не давали покоя. Тревожную тишину время от времени рвали то далекие, то совсем близкие удары, от которых дрожал барак, звякали стекла.
Утро занималось медленно, будто не хотело открывать жуткие картины разрушений. В рассветных сумерках трудно было узнать белый дом на скале. Он осел на угол, веранда отвалилась, окна жутко зияли черной пустотой. Степану этот красавец напомнил смертельно подстреленную птицу. И, как перья птицы, белели внизу под скалой и на рядах проволочного заграждения доски…
Андрей Куртов долго смотрел на дом. Опустив голову, он тяжко вздохнул и пошел на построение. Вот и рухнуло последнее, что связывало его с Ингой.
Пленные досадовали, что бомба, угодив в немецкий блок, разметала барак-казарму, кухню, душевую, но никого не убила. Из пленных пострадал только бывший кладовщик Тарас Остапович. Насмерть перепуганный, он с началом бомбежки заскочил в канализационный люк, надвинул толстую деревянную крышку. И надо же было огромному камню угодить именно в люк. Камень разворотил крышку и похоронил под собой Тараса Остаповича. Впрочем, сожалений больших не было. Убивался о своем единомышленнике лишь Лукьян Никифорович, который по-прежнему оставался в кладовщиках.
Пленных выгнали на работу позднее обычного, когда солнце уже высоко поднялось над горами. На пути то и дело открывались последствия бомбежки. Вот здесь, на площадке, выступающей над дорогой, только вчера стоял тихий и мирный голубой домик с мансардой. Степан столько раз любовался цветами, которые жарко пламенели сквозь ячейки проволочной ограды. Теперь этот домик лежит грудой обломков на асфальте дороги. Нет ограды, не видно цветов… А за грудой обломков стоит женщина. Лица се не видно, но во всей фигуре столько скорби, что русским становится не по себе. Нахмурились, опустили глаза и конвоиры: у некоторых из них дома превращены в такие же руины, потеряны близкие.
…Колонна спускается вниз, в яму. Ожидая ее, у ворот стоят мастера. Все они мрачные, молчаливые. Овчарка усиленно курит. Сигарета потрескивает, жжет пальцы, а он все тянет… А Капуста до того подавлен, что не может сразу сказать Федору, сколько ему нужно на сегодня рабочих. Он что-то мямлит, потом с досадой машет рукой:
— Все равно… Сколько есть…
Командами пленные расходятся по стройке. Сегодня мастерам не приходится торопить русских. Они сами спешат увидеть результаты налета. Ведь говорят, что в бомбежке участвовало триста самолетов. Как они поработали? Цементный склад цел. Бункера с песком стоят. А вот один из башенных кранов опрокинут, разбросаны, точно игрушечные, бетономешалки, перебит бетонопровод. И все. Стоило ли за этим прилетать? Овчинка выделки не стоит. Сегодня же все будет восстановлено.
— Удивительно! — Васек разочарованно разводит руками, — Выходит, в ответе оказались норвежцы, Им, горемыкам, досталось…
Бакумов хмыкает.
— Смотри глубже, в корень, — советует он. — Англичане хитрят: стараются сохранить базу для себя. Поэтому не разбивают ее, а только мешают немцам.
— Поэтому отыгрываются на мирных жителях! — возмущается Васек. — Не понимаю я такой политики. Король сидит в Лондоне, а англичане колотят его подданных. Здорово получается!..
— Дерево рубят — щепки летят…
Васек смотрит на Бакумова. Лицо у него серьезное, а в круглых глазах ироническая усмешка. Он тоже не возлагает больших надежд на союзников. И говорит так для того, чтобы понятней было…
В конце июля бомбежка повторяется. На этот раз англичане прилетают утром, в одиннадцатом часу. Сигнал тревоги застает Степана на эстакаде, где он по приказанию Капусты разгружал вагонетки с песком. Отсюда, с верхотуры, Степан почти одновременно с воем сирен увидел на горизонте за легкой дымкой солнечного утра самолеты. Они вырастают с каждой секундой. Идут развернутым строем, как солдаты в атаку. Издали доносится гул сотен мощных моторов: у-у-у-у…
Степан видит, как по-заячьи сигает с паровозика машинист-датчанин, мечется по эстакаде. Внизу тоже мечутся немцы и русские. А самолеты уже на подходе. За первой волной вдали обозначилась вторая. От рева моторов дрожит воздух, вода и горы… Вокруг громадин «Летающих крепостей» с воробьиной юркостью шныряют истребители.
Машинист-датчанин бежит в конец эстакады, прыгает на песок, барахтается, стараясь изо всех сил как можно скорее добраться до тоннеля Здесь каждая секунда может стоить жизни, а там безопасно — бетонная труба под многометровой толщей песка. Степан тоже бросается с эстакады и тоже барахтается в песке.
Зенитки залаяли разъяренной собачьей сворой. Степан добирается, наконец, до тоннеля. Там уже стоит машинист. Он бледный и никак не отдышится. Людвиг и два норвежца тоже в тоннеле. Опасливо высовываясь, наблюдают за самолетами.
Самолеты накатываются волной. Вот от них отделяются черные «чушки». Набирая скорость, исчезают. Вой и свист. Куда? Только бы пронесло… За бункерами с песком столб воды, второй, фонтан бурой цементной пыли. Пыль, разрастаясь, окутывает стройку. В ней с непостижимой легкостью взлетают вагонетки, глыбы бетона с прутьями арматуры, бревна, доски… Солнце скрывается. Все мрачнеет, как в ненастье.
От грохота вверху в тоннеле почти не переставая струится песок, ходит упругий ветер.
— Ви-и-и-ах!
Двое норвежцев внезапно срываются и с криком бегут в глубь тоннеля. За ними бежит машинист. Людвиг машет рукой и что-то говорит, но Степан ничего не слышит. Вместе со страшным треском он вылетает из тоннеля…
Очнувшись, Степан удивляется тишине. Где же самолеты? Руки и ноги целы, на месте. И крови, кажется, нет. Но как все болит. А голова! Ух, какой шум. Хорошо что выбросило на песок. Где же Людвиг?
Опираясь на руки, Степан пытается встать. Одна из попыток удается. Качаясь, Степан подходит к тоннелю. Там жуткая чернота.
— Э-э-э! — кричит Степан. — Сюда! Сюда!
Степан бредет по шпалам к цементному складу. Навстречу бегут норвежцы с лопатами. Среди них — Людвиг. Степан смотрит им вслед и почему-то продолжает брести к цементному складу. Проносят кого-то на носилках.
Степан садится на камень. Он теплый, ласковый. А голова шумит, шумит… Кажется, из мозгов получилась каша.
Здесь на камнях находит Степана Васек. Он тормошит друга за плечо, заглядывает в лицо.
— Живой?
Степан смотрит долгим взглядом на тоннель. Его черное входное отверстие издали напоминает зрачок пистолета, которым когда-то угрожал боцман.
— Я думал, ты там… — Васек кивает на тоннель. — Так они нас доканают. Фрицам что? Они отсиживаются в убежищах. А нам и норвежцам достается…
Васек и Степан идут по стройке. Бомбы отвалили угол цементного склада, разбили бункер с песком, опять разметали бетономешалки, но в боксах все осталось невредимым.
— Надо уметь так… — шепчет спекшимися губами Степан.
Возвращаясь на рабочее место, Степан еще издали видит норвежцев. Они стоят замкнутым кругом с опущенными головами. Степан невольно замедляет шаги, осторожно выглядывает из-за плеча Людвига. Вот они, лежат. Два норвежца и датчанин. Лица синие, рот и нос забиты песком. Засыпало в тоннеле…
На заходе солнца пленные возвращаются в лагерь. Город встречает их новыми разрушениями. И самое страшное из них — школа. Бомба, уподобясь огромному ножу, разрезала поперек все три этажа кирпичного здания. Одна половина рухнула, а вторая стоит как ни в чем не бывало. И теперь с улицы видны на этажах парты, классные доски. Ветер колышет, как флаг, повисшую на обрезе карту земных полушарий.
К обочине дороги прижались машины с красными крестами, а среди развалин суетятся норвежцы. Там рыдания, стон. Оказывается, бомба, пройдя этажи, разорвалась в подвале, в котором спасались дети…
В лагере становится известно, что от бомбежки пострадало семнадцать пленных. Девять убиты, остальные лежат в ревире.
Советская Армия, освобождая город за городом, вышла на Днепр и форсировала его. Англичане и американцы, помимо «ковровых» бомбежек, активнее зашевелились на юге Европы. В оккупированных странах народы все смелее и сплоченней боролись за свою свободу.
Гитлер не находил себе места. Он призывал нацию стоять, стоять до последнего. «Последним на фронт пойду я!» — кричал фюрер с пеной на губах.
Немецкая пропаганда, стараясь воодушевить немцев, доказать, что все идет как по маслу, то и дело впадала в нелепые противоречия. Так Геббельс и его подручные уверяли, что отступление немецких войск на Восточном фронте не является отступлением, а всего лишь сокращением линии фронта в стратегических целях. «Мы сильны, как прежде!» «Мы победим!» — уверяли «Фелькишер Беобахтер» и другие газеты. Но в этих же номерах самыми черными красками описывались ужасы, которые постигнут нацию в случае победы большевиков: «Сталин уготовил для всех немцев ледяную Сибирь!»
Верхом всей этой нелепости было заявление Геббельса в одном из своих многочисленных выступлений. Колченогий «доктор», которого газеты и журналы выдавали за самого примерного семьянина Германии, сказал, что немецкая армия отступает для того, чтобы солдатам было ближе ездить домой в отпуск!
Фашистские заправилы, стараясь спасти свои шкуры, пошли на неслыханное еще в истории вероломство: они решили заставить воевать за себя советских людей. Тех самых советских людей, которых они с безумием и упрямством одержимых подвергали самым гнусным унижениям, морили голодом, жгли в печах крематориев.
Спешно повелась психологическая обработка пленных. Начала выходить газета «Заря» на русском языке.
На ее страницах почти в каждом номере печатались портреты генерала Власова. В немецкой шинели с иголочки, в фуражке с высокой тульей и просевшим верхом, он снимался то в рост, то в анфас, то в профиль. Маленький новоявленный фюрер по примеру большого бесконечно произносил речи. Слова у обер-предателя были разные, но смысл сводился к одному: немцы самые верные друзья, а Гитлер — истинный борец за свободу; вступайте в ряды «русской освободительной армии», чтобы плечом к плечу с доблестными войсками Германии бороться за освобождение родины от большевизма.
К возвращению пленных с работы кто-то заботливо раскладывает по нарам свежие номера «Зари». Впрочем, свежесть газет — понятие довольно условное. Английская авиация и морской флот так усложнили связь с Германией, что газета попадает в Норвегию только спустя восемь-десять дней после выхода.
«Заботливые руки» не скупятся: один экземпляр приходится на двоих или в крайнем случае на троих. Расправясь с баландой, пленные приступают к дележу газет. Дунька, получив свою долю, каждый раз досадует, что толстовата бумага.
— А ты хотел тонкую? — с серьезным лицом спрашивает Васёк. — Вот чудак! Разве тонкая выдержит такую брехню? Ее надо на листовом железе печатать.
Большинство комнаты газеты не читает, но охотно слушает, как это делает Васёк. Почти каждую фразу он сопровождает своими комментариями, которые нередко вызывают хохот или раздумье слушателей. Выходит, он не читает газету, а сражается с ней. Рассматривая портрет Власова, Васёк спокойно замечает:
— Ничего себе морда, справная… На брюквенной баланде такую не нажрать. Ну, послушаем, что ты настрочил под диктовку колченогого? Ага… «С бескорыстной помощью великой Германии мы, русские патриоты, приведем корабль своей родины в тихую гавань. Настанет счастливая и свободная жизнь. Но счастье и свобода сами никогда не приходят. За них надо бороться»… Понятно. — с иронической усмешкой тянет Васёк. — Каждая паскуда спекулирует родиной. Мало ему было предательства на фронте… А ведь не дурно все задумали фрицы, честное слово… Дескать, пленные настолько дураки, что попрут на своих отцов и братьев, а после будут гнуть на нас горб. Зачем Гитлера понесло в Россию? За жизненным пространством, за рабами…
Дунька пытается что-то возразить, но на него набрасываются в несколько голосов.
— Замолчи!
— Одна у тебя пластинка…
Почти каждый вечер в бараке появляется унтер. Приспосабливаясь к новой обстановке, унтер старается держаться с пленными просто, на равной ноге. Похохатывая, ловко жонглируя грязными словами, он заводит речь о довоенной жизни в России. За унтером, точно телохранители, следуют Яшка Глист или Лукьян Никифорович, а иногда оба сразу.
Зайдя как-то в угловую комнату, унтер, чтобы завести разговор, спрашивает у Васька:
— Откуда?
— Я? — Ваську почему-то не хочется называть свое родное село около Балаково. Каждой сволоте открываться… Васек встряхивает головой, улыбается. — С Волги-матушки… Пензяк толстопятый…
— Вон как! — удивляется унтер. — Земляки, выходит. Одной водой умывались. Я в Вольске жил. Слыхал такой?
— Слыхал… — лениво отзывается Васёк.
— Да, прижимали вас большевички — в такой богатой стране надо было жить по-царски, а вы с голоду подыхали.
Васёк, круто выставив лоб, говорит:
— Не знаю… Не видал, чтоб умирали…
— Память отшибло? — Унтер щерится, а из-за его спины вкрадчиво выступает Лукьян Никифорович. Он укоризненно качает головой, дескать, что мелешь, и не стыдно тебе. Лукьян Никифорович намеревается что-то сказать, но его опережает невысокий, широкой кости пленный. Теребя ус цвета свежеоструганного дерева, он певуче говорит:
— Дозвольте, господни унтер? Я тоже с Волги… И постарше Васька — хорошо все помню. Трудно приходилось, это правильно. Но кого тут винить? Вот вопрос… Советскую власть? Она сколько живет, столько от врагов отбивается. И кто только не наскакивал. И свои враги, и заграничные… С тридцать четвертого дела пошли на поправку. Не знай, как где, а вот в нашем районе хлебушка получали по восемь-десять кило на трудодень. Так вот опять война… Не Россия ее затеяла…
Унтер сердито крутит каблуком сапога пол.
— Ты что же депутатом в районном Совете состоял? Избранник народа?..
— Зачем так, господин унтер? — на лице пленного обида. — Какой из меня депутат? Я с самой коллективизации около верблюдов. Вот умственная скотинушка, а! И скажи, как дорогу понимает!.. Буран страшенный, а он домой обязательно приведет.
— Значит, довольны? — унтер улыбается.
— Не знаю, кто как, а я не в обиде, господин унтер. Да и на кого обижаться?
— Темнота! Забили вас! Вы не видали, как живут люди. Вот у нас, в Германии…
Степан исподтишка наблюдает за своим другом. Сейчас он ввяжется, что-нибудь резанет. А унтеру это на руку. За тем и ходит сюда…
Степан жмурится, деланно позевывает и предлагает Ваську:
— Пойдем на воздух. От таких разговоров в сон тянет.
Васёк не отвечает. Он будто не слышит. Исподлобья смотрит то на унтера, то на его оппонента.
Унтер закуривает. Сделав несколько затяжек, он протягивает сигарету Ваську. Тот вскидывает голову.
— Спасибо. Не курю, бросил…
Унтер удивлен. Он привык к тому, что пленные ни от чего не отказываются. А лицо Васька расплывается в глуповатой улыбке. Говорит он притворно, врастяжку, с легким заиканием.
— Вот если бы це-целую… Сами с-сказали, что мы с вами одной водой умывались. С-сначала, значит, я, а потом вы… там, в Вольске…
Унтер забывает, что должен улыбаться. Но лишь на мгновение, а в следующее он кривит тонкие губы, подает Ваську сигарету.
— Держи, землячок. Дерзковат ты. Старших не уважаешь.
Васек все с тем же простодушно глуповатым выражением на лице бережно закладывает сигарету за отворот пилотки.
— Спасибо, господин унтер-офицер. Полпайки хлеба… В России-то мы так наголодались, что тут никак не наедимся.
Унтер делает шаг к Ваську. В другое время он хлестнул бы субчика так, что тот забыл бы, как зовут отца с матерью. Но теперь нельзя. Даром, конечно, сопляку не пройдет. Он припомнит… Таких не убрать — ничего не добьешься…
— Возмутительно! Как у тебя только язык поворачивается? — гусаком шипит Лукьян Никифорович.
Беседа унтера с пленными первой комнаты обеспокоила Бакумова. Он решил посоветоваться с врачом (Федор эту неделю работал в ночной). Вечером Бакумов зашел в приемную.
Санитар мыл пол. Чтобы не возиться с тряпкой, не гнуть в три погибели спину, дошлый Иван смастерил что-то похожее на швабру — между двумя дощечками зажал гвоздями разрезанный вдоль резиновый шланг, приделал черенок. И теперь, обильно смочив пол, Иван без особого труда сгоняет грязь в угол.
Услыхав звук открываемой двери, Иван выпрямился, кивнул на приветствие Бакумова.
— Нэма. С Глистом кудась пишлы.
— С Глистом? — удивился до растерянности Бакумов.
— Да не лякайся, — успокоил Иван. — Там стилько балачки… Як браты… — Иван опять принялся драить пол. Гонит грязь прямо в ноги Бакумова и ухмыляется. Бакумов отступает за порог.
— Шутишь, что ли, хохля?
— Правду кажу, не шуткую.
Санитар, действительно, не «шутковал». Выйдя из ревира, Бакумов увидел Садовникова и Глиста. Прогуливаясь по двору, они оживленно беседуют. Вот остановились, смотрят друг на друга. Глист увлеченно жестикулирует. Его руки с растопыренными пальцами то описывают полуокружности, то стремительно рубят воздух.
Бакумова разбирает любопытство. Он не может отказать себе в том, чтобы не пройти мимо. Делает вид, что направляется в кладовую, около которой толпятся желающие обменить обувь или одежду. За несколько шагов от беседующих Бакумов, приняв задумчивый вид, опускает голову, будто не замечает их.
— В «Демоне поверженном» какая-то магическая сила!.. Я не могу смотреть без содрогания! Да, Врубель — гигант!
— Своеобразный художник, — соглашается Садовников и тут же оговаривается, что он не знаток искусства.
Глист перебивает:
— Не надо быть особенным знатоком, чтобы понять… А ведь затерли… Бродский — художник, а Врубель так себе… А что сделали с Сережей Есениным? Возмущения не хватает. Зато Маяковского вознесли…
Постояв около кладовой, Бакумов возвращается. Глист и Садовников, прощаясь, жмут руки.
— Заходите, — приглашает Садовников. — В шахматы сыграем.
— Спасибо. Я не особенный охотник… А поговорить зайду.
Врач уходит в ревир. Некоторое время спустя туда же заходит Бакумов. Прикрыв поплотнее дверь приемной, Никифор удивленно разводит руками.
— Что ты затеял, Олег? На кой черт он тебе? Нашел друга…
Олег Петрович лукаво подмигивает в пустой ободок очков.
— Ничего страшного, Никифор… Врагов надо знать. А как же? Я вот думаю Степана подослать к Лукьяну Никифоровичу. Учителя, найдут общий язык. Узнать, чем тот дышит, не вредно. И проболтнуться может… Иван, тащи шахматы!
И вот они опять склонились над шахматной доской. Выслушав Бакумова, Олег Петрович задумчиво крутит в руках пешку.
— Эта чертова власовщина осложняет наше положение. Приходится бороться на два фронта.
— Но так нельзя бороться. Это не борьба, а самоубийство. Они вот выявят наиболее активных и уберут их. Им это ничего не составляет. Не поможет — еще уберут… Два-три десятка расстреляют — остальным ничего не останется…
— Такого, пожалуй, не случится… Не сдадутся… Хотя… — размышлял вслух Садовников. — Вот положение… Молчать нельзя. С власовщиной надо бороться, всеми силами, но не такими методами… Да, так не годится, ты прав…
— А знаете, что говорит Егор? «Только бы за проволоку вырваться, получить винтовку, а там посмотрим»…
— Демагогия! Надувательство! — Возмущенный Олег Петрович шарит по карманам. Ему хочется курить. — Егора кто-то научил. Сам такого не сообразит. Только запишись, тогда все… Немцы не дураки… Ловушка захлопнется… Все доводы власовцев надо разбивать. Конечно, не в открытом споре, а потихоньку. Надо действовать через командиров взводов. Пусть те подберут наиболее грамотных ребят…
— Это дело, — соглашается Бакумов. — Думаю, и Федор поддержит.
— Федор? Он никак не может отвыкнуть от прямолинейных действий.
Бакумов улыбается.
— Отвык, Олег Петрович… Федор только с нами хорохорится. А в яме ведет себя по-другому. Я не раз присматривался…
— Да?.. — Садовников задумывается. — Плохо, что все время он вынужден сидеть в ревире. Даже в барак лишний раз не зайдешь. Яму же знает только по рассказам. А ведь там все…
— Олег Петрович, Федор и я должны знать всех командиров взводов. Иначе нельзя. Вот Федор в ночной… Потом вдруг с одним из нас что-нибудь случится?
— Правильно, но предосторожность.
— С этим считаться не приходится. Я на своих людей надеюсь. И Федор…
— Если так, я не возражаю…
Что с Ингой? Жива или?.. Только не это. Нет, нет! Надо же было случиться… Хотя он, он во всем виноват. Забыл всякую осторожность, забыл, где находится. Старший барака!.. Ведь говорили… Дурной… И сам влип…
Так думал Андрей. Думал и днем, когда бросал в вагонетку камни, и ночью, когда под разноголосий храп товарищей смотрел широко открытыми глазами в потолок и не видел его.
После того трагического случая Куртов неузнаваемо изменился. Он осунулся, щеки запали, заострился подбородок, а все лицо почернело, точно обуглилось. Нередко случались дни, когда Андрей не произносил ни одного слова. Молча работал, молча шел в колонне, молча съедал баланду и молча ложился. Не надо было быть особенным психологом, чтобы понять: человек окончательно пал духом, надломился.
Федор Бойков вопреки советам Олега Петровича несколько раз пытался откровенно поговорить с Куртовым.
— Что так скис? Хочешь в ревир? Отдохнешь малость.
Андрей отмалчивался. Но однажды сказал хриплым голосом:
— Мертвому припарки не помогают. А я мертвый… Можно дышать, двигаться и быть мертвым. Живой труп… Представляешь?
— Представляю… Чего ж не представить… — У Федора холодно блеснули глаза. — За такие разговоры хочется по уху свистнуть. Честное слово!.. Ведь в бездействии и железо ржавеет. Замкнулся… Думаешь только о себе да об этой девчонке… И все. Больше не хочешь ничего замечать. Чудак!.. Надо не киснуть, а бороться. Уж немного осталось…
— Возможно, ты прав. Да… Без «возможно» прав, но всему бывает конец. Не могу я больше так… Не могу! Понимаешь?
— Ну и дурак! Придумал любовь. Ведь она просто жалеет тебя…
Федор ушел не попрощавшись. Но Куртов, кажется, не придал этому значения. Он лежал и думал. Думал об Инге, о себе. Она жалеет? А он? Что у него — негасимая любовь или жажда иной, настоящей жизни? А разве можно отделить одно от другого? Эта яма, штыки, камень… Нет! Он больше не может! Жить или умереть! Эх, если бы увидать Ингу, хоть на несколько секунд, одним глазом.
И он увидел ее.
…Угрюмый октябрьский день незаметно перешел в насыщенные водяной пылью сумерки. После двух налетов авиации норвежцы выселились из прилегающего к стройке района, и колонна движется улицей среди кладбищенского безмолвия. Справа и слева жутко чернеют в темноте груды разбитых домов. Вот разрез школы — немое свидетельство ужасов войны.
Колонна уходит вниз, огибая лагерь. Дорога становится все уже и уже. Слева — отвесно отесанная скала, справа — обрыв. Андрей идет крайним слева. Идет с неотвязным грузом раздумий…
Дорога настолько сужается, что пленным приходится прижиматься друг к другу. Конвоиры или смешиваются с пленными или, приотстав, собираются в хвосте колонны.
— Андре!
Андрей выпрямляется, как от сильного удара в спину. Что это? Галлюцинация? Неужели он сходит с ума?
— Андре!
Товарищи молча подталкивают его. В двух шагах от себя он с трудом различает две черные тени на черной стене. От тонкого аромата духов у Андрея кружится голова, рвется на части сердце, и он, кажется, теряет рассудок.
— Инга! Инга, — шепчет он, а больше сказать ничего не может.
Андрей находит ее узкие теплые ладони, крепко сжимает их и чувствует ответное пожатие… Если бы увидеть ее глаза…
Они стоят, а колонна бережно обходит их.
От внезапной вспышки фонаря девушки в ужасе прижимаются к стене.
— О, красотки! Фридрих! Вот чудо! Сюда! — конвоир пытается облапить Ингу. — Стой, милая! Не уйдешь!
Инга вырывается, ловко проскальзывает под руку конвоира. За ней — подруга. Они убегают. Их преследуют с нарочитым топотом, улюлюканьем и свистом, а после долго хохочут.
— Как их сюда занесло?
— Кажется, неплохие…
— Надо было крепче держать, Отто!
Лишь какие-то считанные секунды лицо Инги оставалось освещенным, но в памяти Андрея запечатлелась каждая черточка. Пожалуй, это произошло помимо его воли, автоматически. Никогда он не видел так близко Инги, и она оказалась куда лучше, чем он полагал, лучше той фотографии, которую порвал Федор. Как мгновенно страх в ее необыкновенных глазах сменился ненавистью, стремлением постоять за себя. Инга! И духи… Какой волнующий аромат. Ведь он артист, тонкая натура, умеет понимать и ценить прекрасное. И нельзя его равнять с другими. Он не может, как другие, месяцы и годы жить по-скотски. Не может! Нет!
На самой вершине горы, над деревьями в багряной листве, над развалинами домов, над морем стоит человек. Он поднялся для встречи с простором. Со дна лагерной ямы силуэт человека на фоне неба казался маленьким, но гордым. Андрей любовался им и тоскливо завидовал ему. Почему люди без крыльев? Вот подняться бы над проволокой, над горами…
— Что? Невесело?
Уголком правого глаза Андрей видит остановившегося сбоку унтера. Его присутствие неприятно.
— Сохнешь по зазнобе?
Андрей молча продолжает смотреть на вершину горы. Если бы можно было оказаться возле того человека.
— Пойдем!
Унтер за хорошим не приглашает, но Андрей почему-то не чувствует ни волнения, ни страха. Ему почти все равно. Лишь при мысли об Инге он ощущает легкое покалывание в сердце. Пронюхал, подлец! Ну и пусть. Унтер ничего не добьется. Андрей не видел Инги, не встречал.
— Пойдем! — унтер кивает головой, загадочно ухмыляется.
Андрею ничего не остается, как безропотно подчиниться.
Они минуют барак, подходят к воротам лагеря.
— Со мной! — бросает унтер, и часовой услужливо открывает калитку.
«Как просто все! — удивляется Андрей, выходя за проволоку. — Куда же? Неужели в гестапо?» В Андрее рождается страх. Он растет, растет. Андрею становится душно, жарко, а ноги не слушаются, «Да нет же, — старается успокоить себя Андрей. — Уже вечер, воскресный вечер… Хотя они, как филины, орудуют ночами»…
Идут рядом. Со стороны можно подумать, что они старые приятели. Унтер косится на Андрея. Ему приятно, что Андрей трусит. Это вселяет уверенность в осуществление задуманного.
Слева, глубоко внизу, остается стройка. В этой части города Андрей впервые. Здесь нет разрушений. Андрей с завистливым любопытством смотрит на встречных норвежцев, на уютные домики с большими светлыми окнами. Улица, спускаясь вниз, упирается в море. На тихой розоватой воде посапывает в ожидании пассажиров белый пароходик.
Унтер критически оглядывает Андрея.
— Вид у тебя неказистый, зарос весь… Зайдем в парикмахерскую.
— Зачем? — удивляется Андрей.
— Пойдем! Пойдем! — настаивает унтер.
И вот Андрей полулежит в вертящемся кресле. Оно почти в точности такое же, как в зубоврачебных кабинетах. Мастер-норвежец в белом халате любезно хлопочет над ним. Андрей с ног до головы закутан в белое. Он смотрит на себя в зеркало. «Какой я страшный… Даже самому противно. А когда-то девушки заглядывались на меня»…
Мастер, закончив стрижку, намыливает клиенту густую бороду. Намыливает не кистью, а руками. Это очень приятно, Андрей смежает от удовольствия глаза, а когда открывает их — встречается в зеркале со взглядом унтера, который сидит на диване.
— Компресс, массаж, одеколон! — приказывает унтер.
«Зачем эта канитель? Что ему надо? — думает Андрей в то время, когда мастер закрывает ему лицо парящей салфеткой. — Ух, черт, какое блаженство! Индивидуальная обработка? К политике кнута добавлен пряник?»
Парикмахер массирует Андрею лицо. Профессиональная любезность в глазах мастера сменяется настороженным недоумением. Он не может понять, почему все русские сидят за проволокой, а вот этого водят по городу, бреют, одеколонят. У мастера рождаются не добрые подозрения. Он с небрежностью брызжет в лицо Андрея одеколоном, срывает салфетку.
— Битте!..
Унтер расплачивается, и они уходят.
— Вот теперь другое дело… Если сменить обноски на доброе обмундирование — ни одна норвежка не откажется… — Штарке подмигивает и хохочет.
— Определенно. В лагерь даже пожалует, — иронизирует Андрей.
— Зачем в лагерь? У кого имеется голова, тот может гулять на свободе. Теперь совсем иные времена…
— Да, времена не прежние, — соглашается Андрей.
В маленьком павильоне у самой воды продают билеты на пароходик. Здесь же стоят красные весы-автомат.
— Становись! — унтер подталкивает Андрея на площадку весов, роется в карманах. На десятиоревую монету весы отвечают прямоугольным жетоном.
— Сорок один четыреста, — говорит унтер. — А было?
— Семьдесят шесть с граммами…
— Ого! Но при желании ты можешь восстановить свой вес за один месяц, даже быстрей. Станешь таким молодцом.
— Каким образом?
Унтер не отвечает. Он вертит в руке картонный жетон, подносит его к глазам.
— На каждом билетике у них имеется пожелание. На твоем вот о счастье… Как это перевести?.. «Не упускай возможности счастья». Хочешь познакомиться с центром города? Сходим в кино. У них без сеансов. В любое время заходят.
Андрей давно уже понял, куда клонит унтер. Старается, чтобы он продался. Почему именно ему предлагает? Считает слабее других? Кусок хлеба и относительная свобода в обмен на честь, родину? Ничего себе сделка. И как хватает совести предлагать… Считают русских за баранов.
— Ты с другими себя не равняй. Ты — артист, совсем иная натура… Я понимаю, как тебе трудно.
— Я слесарь! — возражает Андрей.
— Брось! — досадует унтер. — Я знаю больше, чем ты думаешь. В личной карточке можно все написать, бумага…
Пароходик, сделав рейс, снова причаливает. По трапу сбегают три девушки, сходит женщина с ребенком, мелкими чопорными шажками семенит высокий, сухой старик в черном котелке и с тростью-зонтом в руке.
— Господин унтер-офицер, идемте в лагерь, — предлагает Андрей.
Унтер поджимает тонкие губы.
— Не желаешь в кино? А водки хочешь? Русской водки? Мне это ничего не стоит. Слушай!.. Ты можешь повидаться с той девчонкой… из белого дома. Я помогу…
— Напрасно стараетесь, господин унтер-офицер. Я не подхожу вам. Сломано ребро, и вообще я весь изуродован. Неужели этого мало?
Унтер заметно веселеет. Ему кажется, что не все еще потеряно. Если хорошо постараться — то этот идиот спасует. За ним потянутся остальные…
— Чепуха!.. — смеется унтер. — Капитально подремонтируем. И ребро, между нами говоря, очень кстати. Тебе не придется думать о фронте. Будешь в караульной службе прохлаждаться. Немца заменишь.
— Да, это заманчиво… — Андрей после тяжелого вздоха добавляет: — Идемте в лагерь!
Унтер, щурясь, смотрит на противоположный берег неширокого залива.
— На площади, вон за тем зданием, памятник Григу. Недурная работа. Что ж, пойдем в лагерь.
Теперь Андрей идет впереди, а унтер чуть приотстает. Впрочем, Андрей не замечает этого. Он думает об Эдварде Григе и слышит мелодию. Как чудесно она сочетается с дикими скалами, фиордами, соснами, Ингой… Да, чтобы хорошо понять Грига, надо видеть Норвегию.
К лагерю они подходят, когда уже совсем темнеет. Вот то место, где Андрей встретил Ингу с подругой. До чего смела. Ни с чем не считается.
— Стой! — приказывает унтер. — Знакомое место, а? Вот давай и поговорим тут. Конечно, не так любезно. Хотя это зависит только от тебя.
Андрей рассеянно смотрит в темноте на унтера и слышит не его, а тихое задумчивое журчание ручья, отзвуки горного эха, видит скалы и сосны. Сосны… Под напором ошалелого ветра они лишь слегка клонят вершины и возмущенно шумят, шумят… «„Пер Гюнт!“ — догадывается Андрей. — Да, там такая музыка…»
— Ты онемел?! — Штарке зло дергает Андрея за рукав. — Завтра ты вступишь в освободительную армию! Утром мне отдашь заявление! При всех отдашь, на построении. Сделаешь, говори?..
Андрей слышит, как унтер расстегивает кобуру, и ему становится немного смешно. Конечно, унтер берет его на испуг, шантажирует «А если нет?..» — думает Андрей и все равно не ощущает страха. Удивительное спокойствие. Мысли работают четко, как хорошие часы.
— Господин унтер-офицер, вы так стараетесь, будто я в одиночку могу спасти всех вас. Это не по моим силам, честнее слово! Я понимаю, что поступаю неблагодарно. За трехлетние издевательства, за сломанное ребро, за выбитые вами зубы не соглашаюсь отдать вам свою голову. Да, я очень неблагодарный. Но что поделаешь, так уж воспитан. Родители виноваты и Советская власть…
Унтер молча сопит. Сопит под самым ухом. Почувствовав тошнотворный перегар табака и водки, Андрей делает шаг назад, угождая как раз на то место, где они стояли с Ингой.
— Обнаглел! Надеешься, не решусь? Пожалею?
Андрей поднимает голову. Что это? Ветер зашумел соснами на пригорке или ему кажется? И ручей!.. Откуда он взялся? Как звенит!..
Выстрел заглушает звон ручья в ушах Андрея. А через секунду ручей опять звенит. Но звенит все тише и тише и, наконец, совсем смолкает…
В 1940 году, вскоре после коварной оккупации фашистами города, французский самолет потопил легкий немецкий крейсер. Выскочив ранним утром из-за горы, бесстрашный экипаж на бреющем полете сбросил над бухтой всего одну бомбу. Она взорвалась в машинном отделении. Говорят, не потребовалось и минуты, чтобы крейсер, перевернувшись вверх килем, скрылся под водой.
Немцы вспомнили о крейсере лишь три года спустя. Вспомнили, очевидно, потому, что до зарезу потребовался металл. С помощью понтонов крейсер подняли, завели в военный порт, подтянули к берегу. И теперь здесь каждый день копошатся пленные.
В команду из тридцати двух человек угодил Цыган и Степан Енин. Цыгану, как и прежде, покровительствовал земляк, а за Степана замолвил словечко кладовщик Лукьян Никифорович.
Никифор Бакумов, передав Степану просьбу врача, посоветовал, как лучше сблизиться с Каморной Крысой.
Первое знакомство состоялось в кладовой, когда Степан попросил заменить пантуфли.
— Подошвы совсем раскололись… Ходить невозможно… Посмотрите, Лукьян Никифорович.
Такие просьбы почему-то всегда раздражают Лукьяна Никифоровича. Не оборачиваясь, он метнул к порогу пару сцепленных пантуфель, из которых левый оказался намного больше правого.
— От этого проклятого дерева ноги распухли. Нет ли помягче, Лукьян Никифорович… Уважьте, коллега, так сказать, из-за чувства профессиональной солидарности… А случатся сигареты…
Лукьян Никифорович в глубине полутемного склада живо повернул к Степану острое подвижное лицо.
— Что, педагог?
— Да, трудился, как говорят, на ниве народного просвещения.
Лукьян Никифорович, подойдя к дверям, поинтересовался, откуда Степан, что и где преподавал, сколько времени. Степану пришлось на ходу импровизировать. Он сказал, что родом из Воронежской области (ближе к Украине), что после окончания учительского института изъявил желание поехать на Алтай (романтика!). Там преподавал математику (она дальше всех от политики).
Лукьяну Никифоровичу понравилось, что Енин воронежец. Он улыбнулся, обнажив мелкие и острые зубы.
— Оказывается, соседи. Доводилось бывать в Воронежской области. И не раз… А вот выговор у тебя не воронежский. Ничего похожего. Удивляюсь…
Степану стало холодно, будто он попал на сквознячок. «Начнет допытываться… Дернуло меня…»
— С Бернардом Шоу, конечно, знакомы? — Лукьян Никифорович неожиданно перешел почему-то на «вы», — Читали? Помните, у него есть пьеса?..
— По-разному говорят, — с излишней, пожалуй, поспешностью перебил Степан. — Вы вот с Украины, а говорите чисто по-русски. А у меня мать хохлушка, отец русский. Гибрид, — Степан рассмеялся. — А когда учился, много пришлось потрудиться над своим языком. Я упорный.
Лукьян Никифорович сбочил седоватую голову, поскреб указательным пальнем щетинистый подбородок.
— Да, труд — великая сила. Ромен Роллам считал труд дыханием нашей жизни. Конешно… Кстати, какой носишь размер?
— Сорок первый, Лукьян Никифорович.
— Посмотрим… Посмотрим… Труд… Труд это, молодой человек, сердце человечества, — бормотал Лукьян Никифорович, заглядывая на полки. — Без труда люди не отличались бы от стада баранов. Труд — радость. Конешно…
— Несомненно! — угодливо вторил Степан, а про себя думал: «Болтун! Когда посылали в яму, так ты от этой радости увертывался, как собака от палки. А теперь запел»…
Лукьян Никифорович продолжал заглядывать на полки, поворошил ногой в углу кучу пантуфель и с нескрываемым сожалением на лице достал откуда-то пару ботинок.
— Только для коллеги. Да, придется ли еще войти в класс? Вы-то понимаете, что это значит. Вспомните первое сентября. Сколько радости, торжественности! Незабываемо!..
Кивая согласно головой, Степан крутил в руках ботинки. Это были советские пехотинские ботинки, аляповатые, из толстой кожи, на толстой подошве. Невольно подумалось о том, кто их носил. Где он теперь? На каких дорогах необъятной России служили ему эти ботинки, как расстались с хозяином? Сколько и кому служили еще? И теперь с заплатами, с набойками на носках они готовы исполнить до конца свой долг!
Обувшись, Степан встал, притопнул. Ботинки пришлись впору.
— Не знаю, как и благодарить вас, Лукьян Никифорович.
— Да чего уж там? Ладно… Чувство профессиональной солидарности… Вы, кажется, из первой комнаты? Там этот белобрысый паренек… Васек, кажется?..
— Есть такой. А что?
— Он ужасный. Невозможный грубиян.
Степан мягко возразил:
— Молодой, мальчишка… Какой с него спрос? Говорит, не отдавая себе отчета…
— Нет, это не так. Конешно… Ошибаетесь, дорогой, или берете под защиту. У него вредные мысли. Он… Он… — распаленный Лукьян Никифорович неожиданно смолк, а через секунду кисло улыбнулся. — Простите… Гибель Тараса Остаповича меня травмировала. Я стал таким раздражительным. Какая нелепая смерть! До сих пор не могу смириться…
Степан сочувственно вздохнул.
— Заходите. Кстати, после гибели друга я начал курить.
На следующий день Степан передал Бакумову весь разговор с кладовщиком, а вечером принес Лукьяну Никифоровичу две сигареты.
— О, коллега! — обрадовался Лукьян Никифорович и многозначительно посмотрел на Степановы ботинки. — Взбирайтесь сюда. У нас как раз интересный разговор. Обсуждаем, какой будет жизнь в нашей матушке России, когда она станет свободной.
— Да, это интересно, — Степан улыбнулся и полез на средние нары.
Записавшихся во власовскую армию в лагере иронически называли «спасителями». Их набралось около полутора десятков: Яшка Глист, Лукьян Никифорович, Егор, Дунька и другие. По приказанию унтера «спасителей» поселили в отдельной комнате, им выдавали двойную порцию хлеба и баланды, определяли на лучшие работы, лучше одевали. Унтер обращался со «спасителями» с подчеркнутой учтивостью, угощал сигаретами.
При встрече с матерым преступником всегда хочется найти в нем то главное, что отличает его от нормального человека. И Степану тоже хотелось разгадать души предателей. Впрочем, эта загадка оказалась не такой уж трудной. Дунька помешался на частной собственности. Он спит и видит собственную землицу, лошадушек. К тому же на Дуньку неотразимо действовала двойная порция хлеба и баланды… Егор тоже погнался за «жратвой». Ему лишь бы набить желудок сегодня, а что будет завтра — он не задумывается. Яшка Глист и Лукьян Никифорович ослеплены ненавистью к Советской власти. Они поступили логически. Кто сказал «А», тот должен говорить и «Б». Куда денешься?
«Спасителей» бесило то, что из пятисот с лишним пленных никто не захотел последовать за ними, и они оказались жалкими отщепенцами. Больше того, их ненавидели, презирали.
— Коллега! Вот вы там все время, среди людей. Скажите, какое настроение? Что говорят? Откровенно!.. — просил Лукьян Никифорович. Чтобы расположить к себе Степана, он прикурил сигарету, но после первой затяжки сморщился, закашлялся до слез.
— Возьмите. Так что же говорят?
Степан понимал, что с Лукьяном Никифоровичем надо держать ухо остро.
— А я особенно не прислушиваюсь, Лукьян Никифорович.
— Ну как же? Раз с ними, то невольно слышишь. Ты не беспокойся… Мне просто интересно. Конешно…
— Я понимаю, Лукьян Никифорович, что без всякого умысла. Ну, что говорят?.. Все ждут окончания войны.
— Как? — встрепенулся Лукьян Никифорович. — Ждут капитуляции Германии? Не бывать этому! Германия еще покажет себя. За ней весь цивилизованный мир. Ты думаешь, Америка и Англия заинтересованы в победе большевизма?
— Откуда мне знать, Лукьян Никифорович. Ведь мы живем, как телята в загоне. Я и дома больше интересовался уравнениями. А тут совсем не до политики.
Лукьян Никифорович заволновался, схватил Степана за отворот френча.
— Нельзя быть таким, дорогой коллега. Неужели ты не видел ужасов большевизма? Вспомните! Вспомните хорошенько! Большевизм — ужасная язва на здоровом теле русского народа. Большевиков надо уничтожать! Уничтожать всюду, без всякой пощади!
В ярости Лукьян Никифорович жарко дышал в лицо Степану, брызгал слюной. «Эх, двинуть бы в красную морду!» — подумал Степан и, охваченный чувством брезгливости, незаметно отстранился от кладовщика. А тот, спохватясь, замолк, с тяжелым вздохом попросил извинения.
— Нервы, дорогой. Мне думается, вы, коллега, честный человек. Я считаю своим долгом помогать честным. Вам надо выбраться из ямы. Я постараюсь. У господина Штарке чуткая душа.
Так Степан угодил в команду военного порта.
В зеленоватой воде ржавая коробка крейсера напоминает тушу огромного кита. Четыре укрепленные на берегу лебедки натужно скрипят, наматывая на барабаны тросы. Каждый трос толщиной почти в руку. Натягиваясь, как струны, они извиваются.
Сутулый немец с подслеповатыми слезящимися глазами заполошно бегает от лебедки к лебедке.
— Давай! Арбайтен! Бистро!
Здесь же, на берегу, стоят два вахтмана. — сегодня Пауль Буш и косоплечий, недавно присланный из Дойчланда старик. На вид старику давно перевалило за шестьдесят. Голова у него все время трясется. Трясется так, что на сухом, обложенном в елочку морщинами носу прыгают очки с толстыми стеклами.
Закинув за плечо карабин, старик с безучастным видом ковыляет на согнутых ногах мимо пленных. Посмотрев в его спину, кто-то заметил с сожалением: «Старику давно пора в богодельню, а его вот мобилизовали, винтовку повесили. Не от хорошей, видать, жизни такое»…
Степану новое место совсем не по душе. Он уже не раз проклинал покровительство Каморной Крысы. В яме было куда свободней. Там Федор, Никифор, Васек. Там он почти ежедневно получал от Людвига новости.
А тут, как на приколе. Шагу не ступишь. Знай крути и крути лебедку. Крути вместе со «спасителями». Они, черти, не очень ретивы к работе, больше стараются выехать на других. Егор при желании один сможет за восьмерых крутить лебедку, а он положит лапы на рукоятку и все, таскай его руки. Дунька вовсе увертывается от помощи своим лучшим друзьям. И каждый из «спасителей» так…
Цыган терпел, терпел и лопнул, устроил три дня тому назад скандал.
— Стой! К ядреной бабке такое дело! Хлеба, значит, и баланды в двойном размере, а работать дядя за вас, я и он. «Спасители»!
— Закрой хайло! — рявкнул Егор. — Или я сам заткну!
Цыган оказался не из трусливого десятка. Ласково ехидным голосом он заметил:
— Кончилась масленица, настал великий пост. Было время — затыкал, а теперь вот мантуль, продажная тварь, на союзников, спасай!
— Гляди! Да ты очумел, господь с тобой! Мы не работаем! Наговор! Истинный господь, наговор! Ишь, воду мутит. Привыкли там! Зависть заела! — фальцетил Дунька, предусмотрительно прячась за широкую спину Егора.
— Что за крик? Почему не работаете? — строго спросил мастер. — Работать!
Подошел Пауль Буш. Выслушав Степана, он, покачивая головой, горько усмехнулся и предложил Соломоново решение: поставить добровольцев на отдельную лебедку. Мастер тоже усмехнулся и согласился.
— Вот так-то лучше, — удовлетворенно ворчал Цыган. — Пусть там как хотят… Не было, говорят, у кумы заботы, да обзавелась поросенком. Так и я с земляком маюсь. Сует он меня, разнесчастного, в каждую дыру. Сюда вот пхнул. А что тут? Ни пуха, ни шерсти. Не будь Никиша — давно бы богу душу отдал. Никиш мой спаситель, а не те вон. Позорят, подлецы, весь русский народ.
…Степан вместе со всеми крутит лебедку и время от времени посматривает на Буша. Что с ним сегодня? Пауль сам не свой. Головы не поднимает. Вот закурил и сел на чугунную тумбу, хотя сидеть конвоиру строго запрещено. Не на фронт ли его отправляют? Сколько уже отправлено. Судя по оставшимся тут теперь немцам можно подумать, что вся Германия заселена дряхлыми старцами да уродами. Да, невеселые, кажется, у фюрера дела. Но что же с Паулем? Неспроста он такой. Что-то случилось.
— Ребята, я прогуляюсь в уборную?
Цыган соглашается:
— Давай, а потом я прошпацирую. Хорошие, видать, ребята эти, французские летчики, но пожалели еще одну бомбу. Тогда бы нам не пришлось морочиться…
Хотя лебедки не останавливаются, мастеру не нравится, что пленные без конца ходят в уборную. Протирая тыльной стороной большого пальца слезящиеся глаза, он что-то бубнит, потом с легкой досадой машет рукой, дескать, вечная история, проваливай.
Степан подходит к Паулю, который по-прежнему сидит на чугунной тумбе.
— Гер вахтман, латрин.
Пауль медленно поднимает голову. В глазах тоска.
— Что сказал?
Степан вполголоса сообщает, что под предлогом уборной он отпросился поговорить с ним.
— Поговорить…
Пауль медленно встает, поправляет за плечом карабин.
До уборной не меньше двухсот метров. У причала щуками вытянулись две подводные лодки, за ними зеленоватой глыбой покачивается эсминец. Где-то бойко стучит катер. Справа — приземистые и длинные строения неизвестного Степану назначения. На пригорке повсюду торчат стволы зениток.
— Что случилось, Пауль?
Пауль не отвечает.
Степан придерживает шаг, и Пауль почти равняется с ним. У него кривятся побелевшие губы, а глаза наполняются слезами. Сдавленным, чужим голосом Пауль говорит:
— Я остался одни… Ни жены, ни сына… Чего боишься, то обязательно приходит.
Пожалуй, нет ничего труднее, как мужчине утешать мужчину. Что скажешь? В такие минуты все слова кажутся пустыми, никчемными.
— Зачем теперь жить? Какой смысл? — На небритую щеку Пауля медленно выкатывается слеза. — И никому нет дела. Ужасная машина этот фашизм. Гильотина…
Степан оглядывается, не грозит ли откуда опасность. Кажется, нет: безлюдно и тихо. Степан правой рукой крепко сжимает левую Пауля.
— Нельзя так, Пауль! Крепись! Силы нужны для борьбы.
— Я думал — не переживу эту ночь. Столько думал, что и теперь голова разрывается. Меня скоро должны отправить на фронт. Там я сразу пойду к русским. Хватит!
Денщик чистит на крыльце сапоги унтера. Они до самых ушек заляпаны грязью. «Где его черти носили?» — ворчит про себя Аркадий. Он плюет на щетку, в ярости усиливает взмахи, но капли жидкой грязи так присохли, что денщика вскоре пробивает пот.
Тяжело вздохнув, он опускает щетку, с ненавистью смотрит на сапог, вздетый на левую руку. Что за бурые пятна? Это не грязь. Аркадий подносит сапоги к глазам. Кажется, кровь. Кровь! Откуда? Вон оно что! Теперь понятно, почему унтер чистил утром пистолет…
Увидев Зайцева, Аркадий с усердием набрасывается на сапог, трет его и весело насвистывает.
Антон подходит к крыльцу медленно и, кажется, нерешительно.
— Господин комендант! — Аркадий приветственно потрясает над головой щеткой. — Наше вам! Что-то давненько не заглядывали?
На такое бурное приветствие Антон отвечает сдержанно, даже холодно. Он, кажется, не получает удовольствия от того, что Аркадий навеличивает его «господином комендантом».
— Унтер-офицер у себя?
— Там, господин комендант, у себя…
Антон, опустив голову, проходит в коридор. Аркадий еще некоторое время трет сапог, потом осторожно проходит в свою комнату. Плотно прикрыв дверь, он, не снимая с руки сапога, тихо присаживается на топчан, припадает ухом к переборке.
— Ты что глаза все время прячешь? — спрашивает унтер спокойным, почти дружественным тоном.
— Нет, я ничего… — увертывается Антон.
— Смотри на меня! Вот так! Что, совесть нечистая?
Антон молчит. Аркадий не видит Антона, но представляет его. Трусит он, поджилки дрожат…
— Да, кстати!.. — спохватывается унтер. — Не слыхал, что говорят о Куртове? Куда делся твой землячок?
— Не знаю… Говорят, вчера вы вместе пошли из лагеря.
— Хм… Правильно говорят… Вот черти! Все знают… — удивляется унтер и спокойным голосом добавляет: — Нет твоего землячка. Подлец оказался, большевик. Глаза! Глаза сюда! Финтишь? Перекраситься задумал, пустая башка? Не выйдет! Ты еще в Польше сжег за собой мосты. Думаешь, большевики простят политрука? Иль ты забыл? Но большевики не забудут, будь покоен. Понял?
Антон молчит. Молчит и унтер. Так длится несколько секунд.
— Закуривай, — дружеским тоном предлагает унтер. — Слушай, Антон, ты когда пил водку?
— Не помню… На фронте…
— Так я угощу… Сейчас, айн момент… Где Аркаша? Хотя ладно, я сам…
Аркадий слышит, как открывается дверца буфета, как звякает стекло.
— Ты, конечно, стаканом? Все русские так… Антон, я хорошо вижу грань между русскими и большевиками. У меня тонкий нюх. Давай! За счастье!
Они пьют, крякают и, чавкая, чем-то закусывают.
— Люди иногда похожи на слепых щенят, не видят своего счастья. Честное слово! В нашей армии обер-лейтенант фигура, да какая фигура! А ты, кажется, обер-лейтенант?
— Я, кажется, пьянею… — язык Антона заметно заплетается. — Давно не пил… Вот вы сказали, господин унтер-офицер, земляк… А какой он мне земляк? Да пошел он к черту, морда! Ничего общего… И вообще ничего общего… Ни с кем… Я сам по себе, как волк. Все они, морды, меня ненавидят. А я ненавижу их. А что мне больше остается?
— Выпить еще. Вот сигареты. Ты сам во всем виноват: обособился, слюни распустил. Лагерю нужен сильный человек. Такой, чтобы повел за собой всех.
Антон пьяно и потому бесцеремонно смеется.
— Поздно хватились, господин унтер-офицер. Теперь не поведешь. Теперь надо все ломать и перемешивать, Тогда может…
— Сломаем! Думаешь, мне жаль большевиков? Ты только возьмись, возглавь!
…Когда Антон и унтер выходят на крыльцо, денщик наводит блеск на сапоги. Делает он это старательно и, кажется, даже увлеченно. Поставив сапог на лавочку, он проводит по нему бархатной лентой и, отступив, любуется.
— Горит! Зеркало!
— Аркашка! Путцен?[54] —Антон бессмысленно машет руками и бессмысленно смеется. Унтер снисходительно улыбается. Он помогает Антону сойти по ступенькам.
— Иди, ложись! Не болтайся!
— Слушаюсь! — Антон попытался козырнуть, но, безнадежно махнув рукой, тоскливо затянул: — Вот умру я, умру я, похоронят меня…
— Здорово набрался, — заметил денщик так, будто завидовал Антону.
— Да, набрался… — Штарке задумчиво смотрел на уходящего к бараку Антона. Обернувшись к денщику, он сказал: — Пойдем-ка поговорим.
Аркадий не понял, а скорее почувствовал, что унтер намеревается продолжить разговор, начатый с Антоном. Настает то страшное, чего денщик в последнее время боялся. Боялся так, что вскакивал по ночам и, сидя на жесткой постели, подолгу думал. Тесная комнатка с низким потолком казалась ловушкой. Что делать, как увильнуть от этой чертовой власовщины. За отказ определенно поплатишься жизнью. А товарищи? Олег Петрович говорит, что теперь именно он нужен как никогда, и он сам понимает, что нужен. Да, он оказался припертым к стене. Не выкрутиться…
На столе — недопитая бутылка, стакан, рюмка и тарелка с несколькими кусочками бледной колбасы.
— Аркаша, я хочу тебя порадовать, — унтер выливает остатки из бутылки в стакан. — Ну-ка, выпей. Отвозился ты со шваброй и сапогами. Скоро поедешь в Германию. Свобода, девушки и все прочее.
— Вот замечательно! — денщик весь сияет. — На фронт, господин унтер-офицер?
— Подучитесь, а потом на фронт.
— Господин унтер-офицер, а как с наградами? Вот Железный крест можно получить? Или только для немцев?..
— Почему для немцев? Всякий может получить. Железным крестом награждают за большие дела. Надо здорово отличиться.
— Да! — вздыхает денщик. — Попробуем. Я ведь такой: грудь в крестах или голова в кустах! Не примите, господин унтер-офицер за хвастовство. Честное слово! Вот если бы нам вместе на фронт, сами убедились бы.
В прищуренных глазах унтера ласково-снисходительная усмешка. Мальчишка, что надо. Наивный, восторженный… Такие много не думают.
— Возможно, и случится, что вместе будем, Аркаша, большевиков громить.
Унтер подвигает денщику стакан.
— Так выпей. Я тоже к тебе привык. Держи! Пей!
Денщик отхлебывает из стакана, морщится, трясет головой, зажимает ладонью рот, чем вызывает улыбку унтера.
— Аркаша, замечательный ты парень, а вот задание мое плохо выполняешь.
Денщик ставит на стол стакан, непонимающе смотрит на унтера.
— Сколько я тебе говорил, чтобы ходил в барак, прислушивался…
— Вон вы о чем! — догадывается, наконец, денщик. — Не могу, господин унтер-офицер. Увольте. Я же говорил вам… Как я пойду, если они все меня ненавидят, косятся, как на черта. Не умею я, вот как хотите. Воевать — пожалуйста, а по этой части способностей нет. Поручите кому-нибудь еще, Лукьяну Никифоровичу или Яшке.
— А как ты думаешь, Садовников кто такой?
— Как кто? — денщик удивленно разводит руками. — Врач. А вы думаете, господин унтер-офицер, самозванец? Не похоже…
— Да не о том я… — слегка досадует унтер. — Настроение у него какое? Большевик?
— A-а, — тянет денщик. — Этого я не знаю. Настроение ведь не рубашка. По-моему, нет, не большевик. Врачи сроду держатся от политики на километр. Да что рассказывать, вы сами жили в России, знаете.
— А Бойков?
— Федор? — денщик, задумываясь, морщит лоб. — Это тип еще тот. Любит обратить на себя внимание.
Карьерист. Антону, кажись, не уступит. Они два сапога пара.
Унтер похлопывает денщика по плечу, дескать, глупый ты, как теленок.
— Напиши ты, Аркаша, заявление.
— Какое заявление?
— Ну, заявление… о том, что вступаешь в русскую освободительную армию. Обязуешься стойко бороться с большевизмом.
— Понятно. Чтобы все законно?
— Такой порядок.
— Понятно. С удовольствием. Вот ведь до чего дожили, а! Вместе с немцами воевать! Плечом к плечу, если выражаться высоким штилем. Бумажки бы и карандаш. У вас есть?
Унтер хлопает себя по карманам, смотрит на подоконник, потом залпом выпивает остатки шнапса из стакана и, крякнув, говорит:
— Видал как? Ладно, успеется… Потом напишешь.
— Потом так потом, — покорно соглашается денщик. — А можно и сейчас. Интересно, господин унтер-офицер, какая у нас форма будет? Немецкая?
— Почему немецкая? Своя, особая.
— И все новое, с иголочки?
— Ну, конечно, не старье же. Хотел бы я посмотреть на тебя в полной экипировке.
Денщик заводит под лоб глаза и счастливо улыбается.
Пришла еще одна военная зима, хлюпкая, промозглая, как и предыдущая. Она внесла немалые перемены в лагерную жизнь.
Не стало в лагере обер-лейтенанта Керна. Пленные искренне сожалели о нем.
Еще в начале октября старик получил отпуск. Аркашка помогал обер-лейтенанту собраться в дорогу. Денщику бросилось в глаза, что Керн забирает все до последней мелочи. Даже старые, стоптанные домашние туфли он велел завернуть в газету и сам положил их в чемодан. Керн захватил старый френч, ремень, сжег какие-то бумаги.
— Варум, гер обер-лейтенант?.. Этвас никс цурик[55]?
Керн промолчал. Он недолюбливал денщика, считал его в душе недотепой, восторженным балбесом. Старик тяжело вздохнул, вспомнив в подробностях свою последнюю аудиенцию у главного инженера.
Брандт и на этот раз улыбался. Только улыбался ядовито. Сигарой не угостил, а в разговоре старательно избегал называть Керна господином.
— Из уважения к вашим прошлым заслугам, — Брандт четко выделил слово «прошлым», — я проявил непозволительное для моего положения терпение. Да, обер-лейтенант, я терпеливо ждал. И ничего не дождался, черт возьми!.. — Брандт сердито бросил на зеленое сукно стола толстый цветной карандаш марки «Лебедь». — Жалкие полумеры!.. Русские работают отвратительно! У вас там не лагерь пленных большевиков, а нечто похожее на пансион. Не найдется ли и мне там местечка? На выходной…
У обер-лейтенанта Керна задрожали морщинистые губы.
— Господин Брандт! Такой тон… Я не позволю! Я делал все, что мог… И не старайтесь перекладывать своих обязанностей на меня. У вас достаточно мастеров…
Брандт не привык к возражениям людей, стоящим ниже его. От удивления он хлопнул обеими ладонями по подлокотникам кресла, зло нахмурился.
В тягостном молчании прошло несколько долгих секунд. Керн думал о том, что теперь не оберешься неприятностей.
— А где ваш сын?
— Сын? — Керн слегка растерялся, опустил голову. — Сын пропал без вести. Так сообщило командование…
— В России?
— В России.
— Да…
По тону, которым было сказано это «да», Керн понял. что его действия здесь главный инженер тесно связывает с судьбой сына в России.
Брандт встал. Сухой и стройный, уставился в зеленое сукно стола.
— Сожалею, что не нашли общего языка.
В этот же день обер-лейтенанта вызвали в штаб и с холодной вежливостью вручили отпускные документы.
Унтер, проводив Керна, принялся рьяно исполнять обязанности коменданта. Уже на второй день в лагере провели еще один обыск. Унтер сам неотступно следил, как солдаты перетрясали гнилое тряпье пленных, «прощупывали» миноискателями полы и стены барака, ревира, умывальника, уборной.
Как в прошлые раза, вместо оружия собрали целую кучу инструмента для изготовления колец, портсигаров и всевозможных фогелей. Унтер из себя выходил. Натренированное чутье подсказывало ему, что оружие есть. Но где оно, черт возьми?
Злость унтера доставляла немалое удовольствие денщику. Он был совершенно уверен, что Штарке, хотя и опытен, не откроет его тайника, в котором накопилось уже семь пистолетов и около двух десятков гранат. Не придет ему мысль — искать в немецкой уборной? Ни в жизнь!
Как-то в средине ноября денщик, пользуясь веселым настроением подвыпившего унтера, сказал:
— Загостился господин обер-лейтенант. Полтора месяца…
— И не дождешься, Аркадий… — Штарке отхлебнул из маленькой чашечки рыжего ячменного кофе, — Керн давно воюет…
— Как это? — искренне удивился денщик.
— Очень просто. Там он нужней оказался. Для нас, немцев, интересы родины превыше всего. Тебе это, Аркадий, не мешает запомнить, — унтер добавил в кофе сахара и неторопливо размешивал его. Тонкая, просвечивающаяся чашечка мелодично позванивала. — Скоро и твоя очередь… Поедешь…
— Скорей бы… — вздохнул денщик. — Кажется, не дождешься…
— Дождешься. Вот как наберем партию побольше… Человек так двести…
— Ого! Двести! Так это не скоро… Приедешь к шапочному разбору, когда не с кем воевать…
— Скоро, Аркаша, скоро… — успокаивал унтер расстроившегося денщика. — Вот посмотришь… Мы форсируем…
Уйдя к себе, Аркадий долго сидел на топчане, курил до тех пор, пока во рту не одеревенело.
Всю осень и зиму Аркадий живет в постоянной тревоге. По предложению унтера он давно написал заявление. Больше ничего не оставалось. Всунул голову в петлю… Если в скором времени десанта не будет — петля затянется. Придется ехать… Он повоюет. Фрицы надолго запомнят его.
Ночами Аркадий больше бодрствует, чем спит. Чуть задремав, открывает глаза, прислушивается. Ведь десант должен спуститься с самолетов. А если появятся самолеты, то непременно застонут сирены, захлопают зенитки.
Аркадий уже в который раз продумывает свои действия до каждой мелочи. Ему должен помогать повар Матвей. Но если тот почему-либо не подоспеет, он управится один. Обезвредить унтера, снять часового на воротах немецкого блока, передать товарищам оружие… Все это надо сделать быстро и бесшумно, не вызвав преждевременной тревоги.
Стараясь отогнать безотвязную дремоту, Аркадий выходит. Могильная тишина. В темноте, чуть-чуть разреженной маленькой лампочкой под глубоким абажуром, маячит у ворот часовой. В накинутой поверх шинели плащ-палатке он кажется неуклюжим, похожим на копну.
Аркадий спускается с крыльца к часовому. Они закуривают. Немец курит опасливо, из рукава. Аркадий смотрят на него. Только бы не забыть потом впопыхах его винтовку и подсумки с патронами. Скорей бы… Как томительно ждать.
Не спится в это глухое время и подпольному штабу. Федор после короткого забытья выходит проверить дежурных. Их назначают на каждую ночь командиры взводов. От угла ревира Федор видит около жилого барака две черные тени. Но стоило Федору сделать несколько шагов, как тени исчезли. Будто не было их.
В коридоре барака ни единой души. «Вот дьяволы!..» — улыбается Федор. Он проходит мимо первой комнаты, второй, третьей… Из приоткрытых дверей доносится забористый разноголосый храп.
Когда Федор возвращается, из первой комнаты появляется Степан. Он трет кулаком заспанные глаза и, выйдя из барака, ждет там Федора.
— Всполошили моих дежурных. Чего, говорят, он шляется? Спите, — советует Степан. — Если что, разбужу…
Придя в свою комнату, Федор, не включая света, осторожно пробрался к постели. Поправил хрустящую, набитую стружками подушку, и лег, не снимая брюк.
— Ну как? — спросил Садовников.
— Не спишь? Порядок.
— Какой тут сон? — Садовников сбрасывает с себя одеяло, садится.
— Только сейчас обратил внимание на огнетушители, — сказал Федор. — Ведь это оружие. Если ударить струей в лицо… Надо придать их группам особого назначения.
— Идея, — соглашается Олег Петрович. — Только дождемся ли мы чего? Сдается мне — союзники сюда не полезут. Нет резона…
Федор тоже с каждым днем теряет веру в десант. Но, чтобы ободрить друга, он уверенно говорит:
— Придут! Ведь там король Норвегии, генеральный штаб…
— А что король? Ему ни холодно, ни жарко…
Оба задумались. Каждый хорошо понимал, что обстановка в лагере накаляется. Зайцев после «душевной» беседы с унтером встряхнулся, принялся энергично подбивать пленных на предательство. Он сам разносит по комнатам газеты, беседует с отдельными пленными, оклеивает стены бараков плакатами. В них министерство пропаганды не очень ловко выворачивало наизнанку общеизвестные теперь факты. Так, вопреки действительности, в одном из плакатов доказывалось, что тысячи польских офицеров были расстреляны в Катынском лесу не самими фашистами, а большевиками.
Ясно, что немцы не ограничатся полумерами. От не приносящей им пользы агитации они вот-вот перейдут к решительным действиям.
После двухмесячной отлучки Яшка Глист и Лукьян Никифорович появились в лагере в новенькой военной форме. От немецкой ее отличала лишь ромбовидная нашивка на рукаве с тремя буквами: «РОА».
Вместе с ними приехал молоденький лейтенант — «спаситель». Высокий, статный, с античным профилем лица, он презрительно смотрел на пленных из-под черных полуопущенных ресниц. Вскоре от денщика Аркадия стало известно, что Серж (так звали лейтенанта) — сын русского графа-эмигранта. Он ненавидит пленных всеми фибрами души, называет их за глаза большевистскими ублюдками.
Жили они все трое в городе, в расположении немецкой части, а в лагерь приходили лишь для проведения вербовочной работы.
Лукьян Никифорович в первую очередь навестил своего подшефного — Степана Енина. Как ни противна Степану была эта встреча, он улыбнулся, подал руку.
— Лукьян Никифорович! Вы так поправились. Просто не узнать…
— Да? Кормили нас хорошо, коллега. Военный паек, — Лукьян Никифорович то и дело поглядывал на свой френч. На маленькой сутулой фигурке военная форма сидела не только мешковато, но до смешного нелепо. Тем не менее Степан сказал:
— У вас такой солидный вид. Форма так идет вам…
Лукьяну Никифоровичу такие слова казались музыкой. Долго не колеблясь, он передал «приятелю» бумажный сверток и, как бы между прочим, несколько раз подчеркнул, что в свертке продукты.
Лукьян Никифорович вкрадчивым шепотком поделился со Степаном привезенными из Германии новостями. Оказывается, готовится великая сила из русских и немецких патриотов. Она ликвидирует натиск с Востока «Уже натиск, а не сокращение линии фронта», — отметил про себя Степан. Под большим секретом Лукьян Никифорович еще сообщил, что в летнем наступлении этого года Германия использует новое сокрушающее оружие.
— Дорогой коллега! — продолжал Лукьян Никифорович. — Настал решительный момент. Немцы очень великодушны. Каждому из нас они предоставляют возможность исправить в своей жизни ошибку.
— Какую ошибку? — недоумевал Степан, прикидываясь простаком.
— Пора нам жить так, как мы хотим, а не по указке.
— Это да, — согласился Степан.
Лукьян Никифорович схватил Степана за отворот френча, потом за пуговицу, начал ее крутить.
— Дорогой коллега, я желаю вам только добра. Вступайте в освободительную армию. Это долг каждого…
Степан не растерялся. Он давно ждал такого предложения.
— Коллега! — Степан в ответном душевном порыве взял Лукьяна Никифоровича за руки. — Я всем сердцем с вами, но вступить, понимаете, не могу. Религиозные убеждения… Я баптист. Понимаете?.. Там меня силой заставили воевать, а тут свобода вероисповедания. А так я всей душой…
— Да ведь речь идет о борьбе с большевиками, злейшими врагами цивилизации.
— Все равно не могу. Нет, отец проклянет меня. Он такой пацифист…
Лукьян Никифорович загорячился. Он совсем не ожидал провала. За такую работу могут на фронт отправить. В два счета…
Облизывая кончиком языка внезапно пересохшие губы, Лукьян Никифорович начал доказывать, что на всякое зло следует отвечать злом.
— Нет, так не по учению Христа, — стоял на своем Степан. — Не могу. Только не обижайтесь, пожалуйста…
— Да ты послушай, коллега… Конечно, свобода вероисповедания…
Неизвестно, сколько продолжался бы этот разговор, если бы не шум в соседней комнате, который Степан не преминул использовать для того, чтобы отвязаться от своего «приятеля».
— Что там такое?
Распахнув дверь, Степан увидел Яшку Глиста и Васька. Окруженные жильцами комнаты, они стояли один против другого в проходе между нарами. Как прежде, у Глиста позеленели теперь уж не втянутые щеки, и сам он весь так трясся от злости, что не попадал зуб на зуб. Васек же напоминал бодливого бычка, готового с секунды на секунду ринуться на своего врага.
— Не пугай! — цедил сквозь зубы Васек. — Самому, видать, страшно — так и других пугаешь. Конечно, в России по тебе веревка плачет. Давно плачет… А нас за что на Колыму, осиновая голова?
— Сам ты осиновая голова! Присягу нарушил? Родине изменил? Вот тебе и Колыма…
— Там разберутся, как и почему нарушил… А вот кто портреты Гитлера рисовал — тому несдобровать…
— А я не собираюсь в Россию. И вам не советую.
— Иди вон Лукьяну Никифоровичу посоветуй, а нам нечего..
— Брось бузить! — загудел Егор, вступаясь за Глиста. — Заткнись, пока я из тебя мокрого места не сделал!
Несколько человек возмутилось:
— Попробуй тронь!
— На кулаки все надеешься?
— У нас тоже есть кулаки…
Не ожидая такого отпора, Егор смолк. Яшка же с досадой плюнул, достал трясущимися пальцами сигарету.
— И тебе России не видать, как своих ушей. Попомни меня!..
Яшке надо было идти в следующую комнату, но он поспешно зашагал в немецкий блок.
— Господин унтер-офицер, не могу я больше… Рта раскрыть не дает. Так и ходит по пятам…
— Кто?
— Васек, беленький такой, из первой комнаты…
— Распустили!.. Курносого паршивца я давно приметил. Думаете, он со своего голоса поет? Нет, за его спиной стоят.
Удивительным парнем был этот Васек. Надвигающаяся победа над фашизмом, казалось, пьянила его, и он окончательно расстался со всякой осторожностью. Васек действительно ходил по пятам за «спасителями» и говорил им то, что думал. Никакие увещевания друзей не помогали.
Вот и сейчас Степан, после стремительною, не обещающего ничего доброго ухода Глиста, отвел Васька в сторону.
— Что ты делаешь, сумасшедший? Ведь расстреляют…
Васек насупился и зло отрубил:
— Плевал я… Всех не перестреляют. На моих братьев петлю набрасывают, а я должен молчать, да? Да пошли они!..
Вот и предостереги его.
В воскресенье из коридора слышится команда Антона:
— Строиться! Выходи! Живо!
Командиры взводов, проинструктированные штабом, потихоньку сообщают, что предстоит агитация. Что бы ни говорили — молчать. Ни звука!
Пленные лениво выходят на апельплац, становятся по четыре. Всем досадно от мысли, что предстоит долгая выстойка. И потому никто не обращает внимания на Антона, который, бегая вдоль строя, требует выравняться, «убрать» животы.
Пленные мрачно наблюдают, как Лукьян Никифорович и Егор устанавливают под флагштоком небольшой стол. А когда Яшка Глист приносит стул, а потом графин с водой и стакан — пленные переглядываются. Что за комедия? Васек кривит в злой усмешке губы, а Цыган многозначительно хмыкает и тянет:
— Будем посматривать, как говорил мой знакомый грузин…
Из немецкого блока выходят трое. Идут в ногу, твердо печатая шаг. Издали слышно, как хрустит под сапогами щебенка. Крайний справа — унтер, слева — лейтенант — «спаситель» Серж. А в середине — высокий, пожилой гауптман. Поджарый и прямой, будто аршин проглотил, смотрит сквозь толстые стекла очков высокомерно.
— Смирно! — командует Антон.
Гауптман небрежно машет рукой в белой перчатке, дескать, вольно.
— Вольно!
Гауптман садится на стул, унтер и лейтенант почтительно стоят по бокам.
— Я очень корошо знать Россия.
Этим запас русских слов у гауптмана, кажется, истощился. Чтобы хоть как-нибудь слепить следующую фразу, гауптману нужно время. Он сосредоточенно морщит лоб, жует толстыми губами.
— Крупный специалист по России! Знаток!..
Фраза нравится русским. Ее передают по рядам, пересмеиваются. Кто-то подозрительно долго кашляет. Унтер хорошо понимает, с какой целью это делается: неуважение начальства, своего рода саботаж… «Большевистские выродки!..» — думает унтер. Взгляд его становится холодным и острым, и, как всегда в таких случаях, начинает подрагивать в колене левая нога.
— Я видеть, как жить мужики старая Россия. Очшень корошо жить, Филь свинья и баран. Етцт нет свинья и баран…
— Сам ты свинья и баран! — шепчет Васек Цыгану, а тот, прыская в руку, передает соседу, и вскоре весь строй смеется. Смеется почти в открытую.
Гауптман в замешательстве. С недоумением на лице он оборачивается к унтеру. Тот с быстротой, которой позавидовал бы спринтер, срывается с места.
— Молчать! Смирно! Ждете Красную Армию?! Сталина?! Не дождетесь! Ложись! Встать! Бегом! Ложись!
Вгорячах унтер забывает отделить от колонны «спасителей», и они вместе со всеми брякаются в лужи, вскакивают, бегут и опять брякаются…
Так продолжается не менее двух часов.
Тучи. Черные и лохматые, они с нахальной уверенностью вываливаются из-за острых горных вершин, несутся над лагерем, щедро расплескивая воду. От нескончаемых дождей лагерь опять превратился в сплошное мутное болото.
Федор Бойков только что вернулся из ночной. Он промок до последней нитки…
Разбросив на лавке тяжелую шинель, Федор пьет мелкими глотками кипяток, греет о котелок руки с негнущимися пальцами.
— Вот зарядил… Всю ночь без передышки…
Садовников, опустясь на одно колено, толкает в печку короткие чурки.
— Сейчас я тебя нагрею. Что слышно?
— А что услышишь? Норвежцев ночью нет. Анекдот вот слыхал. Гитлер взобрался на крышу флаг свой фашистский устанавливать. И сорвался. Катится и кричит: «Не упаду! Ни за что!». Орал — пока не шмякнулся.
— Похоже — так и будет… Упрямый, дьявол, — Олег Петрович смотрит, как с шинели капает на пол вода.
Капли, сливаясь, образуют лужицу. — Странно… Обманывает немцев на каждом слове, а те продолжают верить.
— Не все, Олег… Продолжают верить те, кому больше ничего не остается…
Дверь внезапно приоткрывается. Денщик, всунув голову между дверью и притолокой, окидывает взглядом комнату.
— Одни?
— Как видишь… — бросает Садовников, по-прежнему занимаясь печкой.
Денщик захлопывает дверь и подпирает ее спиной так, будто в комнату ломятся. На нем нет лица.
— Спокойней друг, спокойней, — Олег Петрович встает и с чуркой в руке, не спеша подходит к Аркадию. — Что случилось?
— Беда, товарищи! Расправа… Список составили… Федор первый, а дальше не знаю… Не удалось… Унтер едет в гестапо…
— Расскажи толком. Возьми себя в руки! — говорит Олег Петрович, хотя сам внезапно чувствует колючий холод. Он сковывает все тело, замораживает мысли. Нужна не малая сила воли, чтобы решительно сбросить с себя жесткие путы страха, этого верного союзника врага.
Аркадий, держась за ручку двери, сбивчиво рассказывает:
— Ночью совещались. Серж был, Антон, Яшка Глист, Лукьян Никифорович… Я слушал через переборку. «К, черту! — сказал унтер. — Так мы ничего не добьемся. Давайте, кого?..» Антон назвал вон Федора, потом вас, Олег Петрович. Но за вас вступился Глист. Врача, говорит, прошу не трогать. Он нейтральный… Я готовлю его… «Главное, — сказал Антон, — убрать, а кого, это большого значения не имеет». Унтер не согласился, сказал, что надо самых заядлых. Дальше такой шум поднялся. Поминали Васька, санитара… Вас, Олег Петрович, кажется не записали…
«Спасти Федора! Любой ценой!..» — думает Садовников и смотрит на Федора. Тот остается внешне спокойным. Он по-прежнему держит у котелка иззябшие руки.
— Дневная ушла? — Садовников, увидев в руке чурку, бросает ее к печке.
— Нет еще, — Аркадий трясет головой. — Строятся…
— Убирайся отсюда! Сию минуту уходи!
Аркадий ныряет в коридор.
Садовников немного ждет и тоже выходит.
Федор отодвигает котелок. Он думает о том, что скала, которая все время угрожающе висела над их головами, рушится. Уже рухнула. Его уже нет, он раздавлен. Кого же еще придавит это чертова глыба? Олега Петровича? Нет, не должно… Кого же? Васька? Да, от него обязательно избавятся. Эх, баламут! Зачем так было? Глупый Васек! Глупый… А сам? Мало чем отличился… Сколько Олег предостерегал…
Возвращается Садовников. Он садится перед печкой, открывает дверцу.
— Прогорело… — Садовников подкладывает дров. — Хорошо, что в ночной… Сегодня уйдешь. Я предвидел… Договоренность давно есть. Бросаешься за развалины школы. Там тебя будут ждать. Никифор предупредит Людвига… Возьмешь пистолет.
Садовников не говорит, а приказывает, смотрит на Федора. Тот, облокотясь на стол, сидит недвижимо, с окаменевшим лицом.
Так проходит несколько минут. Дрова разгораются, и маленькая комнатка наполняется благодатным теплом. А по окнам хлещут потоки воды. Вода журчит, булькает… Ветер сердито шипит, брякает стеклом.
— Курить! — точно очнувшись, говорит Федор чуть хрипловатым голосом. — А что, если поднять лагерь? Хотя нет, погубим без толку людей. Что же делать? Эх, морда!.. Вот стерва! И союзники эти!..
Федор ожесточенно трясет головой. Олег подает другу прикуренную сигарету. Тот жадно затягивается.
— Только бы до вечера не взяли. Уйдешь. Уверен. А на прощанье прихлопнешь несколько фрицев.
Федор встает, ходит по комнате.
— Не очень ты мудро придумал, Олег.
— Почему?
— Так… Даже обидно… Сколько вместе и так плохо думаешь обо мне.
— Ты пойми. Федор! — горячо перебивает Садовников.
— Я все понял… Бросить товарищей? Дезертировать под огнем? Нет! Я останусь! Распорядись насчет пистолета. Пусть сейчас же принесет. Могут нагрянуть каждую минуту. Живьем в руки не дамся.
На протяжении дня Садовников несколько раз заводит разговор о побеге. Он всячески старается доказать, что оставаться Федору в лагере неблагоразумно, даже глупо.
— Ну, что это даст? Погибнешь попусту.
Федор молчит. Он лежит на топчане, засунув под голову руки.
— Решайся. Федя, — Садовников подсаживается на топчан.
— Гибель бесполезна, говоришь? Ошибаешься, друг. Смерть никогда не бывает бесполезной, если, конечно, она принята с достоинством, честно. Постараюсь показать. как умирают советские люди.
Олег Петрович в душе согласен с Федором. Но жаль друга. А конец войны недалек…
— Федя, давай вместе… — Олег Петрович кладет на грудь Бойкова руку. Тот отстраняет руку, встает.
— Нет! Можешь остаться. Вполне… Ты нужен лагерю. Уходи отсюда, Олег. Прошу. Иди в ревир.
Федор почти насильно выталкивает Садовникова в коридор, запирает на задвижку дверь и опять ложится. Пальцы греют в кармане холодную сталь пистолета. Первый патрон загнан в ствол. Пусть сунутся. Он ударит в упор, чтобы без промаха…
Чутко прислушиваясь, он думает о своей жизни. Короткая она и ужасно нескладная… В сущности ничего не сделано. А ведь человек рождается на большие дела. В мае исполнится двадцать семь. Девятнадцатого мая… Мать в этот день пекла сладкий пирог, а отец выпивал. И мать не перечила ему, потому что было «законно» — именины. Да… Интересно — после, взрослым, он не встречал ничего вкуснее слоеного пирога матери… Почему так, а? Впечатления детства?
Вечером Федор собирается на построение. Он побрился, подтянулся и положил в карман шинели взведенный пистолет.
— Олег! Простимся на всякий случай…
Они жмут друг другу руки. Олег охватывает шею Федора, попеременно целует его в щеки, в губы. Потом врач снимает очки и кусочком марли, заменяющим носовой платок, усиленно трет стекло. Глаза у него влажные, он часто моргает. Федор смотрит в пол.
— Адрес не забудь. Пусть дети узнают… И жена… — говорит он глуховатым голосом.
Слегка кивнув напоследок другу, Федор выходит из комнаты. Перед воротами, где строятся пленные, он встречается со Штарке.
— Здравия желаю, господин унтер-офицер! — Бойков ловко козыряет.
Штарке улыбается. Сразу видно — он в чудесном настроении. Унтер дружески хлопает Федора по плечу.
— Как дела?
— Как всегда, господин унтер-офицер.
— Знаешь, Федор… В ночной очень тяжело… Я ведь понимаю… Ты отдохни сегодня. Обойдутся… Отоспись. Возьми вот сигарет.
— Вы так заботливы, господин унтер-офицер…
Унтер еще раз хлопает Федора по плечу.
— А как же?.. О людях надо заботиться. Что ваш Сталин говорил? Он говорил, что к людям надо относиться бережно, как хороший садовник к деревцу.
— У вас замечательная память, господин унтер-офицер, — льстит с улыбкой Федор. — А я вот не помню…
Унтер доволен. Он говорит с нотками хвастовства:
— На память не обижаюсь. Конечно, это были пустые слова, красивые фразы. У большевиков слова всегда расходятся с делом. А вот наш фюрер что говорит, то и делает. Правильно?
— Мне трудно судить, господин унтер-офицер… Значит, можно отоспаться?
— Да, да… Конечно…
— Благодарю. Ауфвидерзеен!
Козырнув, Федор четко поворачивается и уходит.
В полночь, когда усталые и назябшие пленные крепко спали, к лагерю тихо, точно крадясь, подкатился грузовик с брезентовым верхом. Черные гестаповцы не успели еще выпрыгнуть из кузова, как открылась дверь караульного помещения. В прямоугольнике света на какую-то секунду появился унтер, а за ним Антон.
Пока Штарке вполголоса разговаривает с гестаповцами, шофер разворачивает у ворот машину, глушит мотор, и дождь снова становится полновластным хозяином ночи!
Он остервенело хлещет плащи фашистов, камни, крышу и стены караульного помещения, скользит каплями по колючей проволоке…
Часовой распахивает калитку, и Штарке первым заходит в лагерь. За ним бочком поспешно проныривает Антон, потом один за другим идут гестаповцы. Черные, едва различимые тени скользят по склону, вдоль стены барака.
У Штарке все продумано. Сейчас они возьмут Бойкова, потом этого паршивца Васька и санитара. Унтер хорошо представляет впечатление, которое произведет ночной арест, а затем расстрел… «Пуля — лучшее средство агитации», — думает он. А с врачом Штарке расправится сам, без гестапо. Большевик он или нет, а Зайцев прав — лучше убрать его из лагеря. Спокойней, воздух чище… В тридцати километрах отсюда есть крошечный безлюдный островок. Там сорок русских офицеров добывают для стройки песок. Пусть поработает с ними и врач. Штарке уже договорился…
Немцы заходят в коридор. Штарке толкает дверь. Она оказывается закрытой изнутри. Тогда Штарке кивает Антону, уступает ему место. Антон стучит кулаком в дверь.
— Откройте! Федор! Олег! Какого вы черта?
Антон старается возмущаться, но голос дрожит. Он трусит. Вечером, после работы, Антон даже не решился зайти в комнату. И теперь его неудержимо колотит дрожь. Но он все-таки продолжает стучать и кричать:
— Оглохли, что ли? Откройте!
Гестаповцу с лицом, напоминающим перезрелую дыню, надоедает эта канитель. Он отталкивает Антона и смаху ударяет плечом в дверь. В это же мгновение лопается выстрел, и гестаповец, сгибаясь, утыкается головой в открытую им комнату. От второго выстрела Антон тонко взвизгивает и, поворачиваясь налево, валится.
Немцы баранами шарахаются из барака. В дверях образуется пробка. Федор из темной глубины коридора посылает в эту гущу еще несколько пуль.
Вывалясь наружу, гестаповцы палят наобум в коридор. С дальней вышки всполошно строчит пулемет. Строчит наугад, куда придется. В темноте тонко и жутко посвистывают пули. В перерывах между очередями слышатся крики, ругань и топот в немецком блоке.
Гестаповцы очумело сбиваются за угол барака, приседают.
— О черт! — стонет кто-то из них в темноте. — Разнести все!.. Камень на камне не оставить! До чего дошло…
Унтер первым догадывается, что следует зайти Федору в тыл. Махнув зажатым в руке пистолетом, он приказывает:
— Двое за мной! Сейчас мы его…
Пригнувшись, они крадутся под стеной, поочередно заскакивают в умывальник. Сдерживая дыхание, перебегают к закрытой двери. Стоят несколько секунд. Слушают. За дверью тишина.
По кивку унтера все трое бьют из пистолетов в дверь. Бьют примерно на уровне груди человека. Прекратив стрельбу, снова прислушиваются. Уловив сдавленный стон, бросаются к двери. Толстый, кулеобразный изо всех сил дергает ручку, колотит ногами в филенку. Дверь с треском распахивается, и кулеобразный, стремительно отлетев, падает спиной на бетонный пол. Второй гестаповец проворно заскакивает на порог.
Федор лежит вниз лицом. Жизнь покидает его. Он уже не может поднять головы, но рука с крепко зажатым пистолетом то неуверенно поднимается, то падает на пол.
Гестаповец ударом ноги выбивает пистолет, с наслаждением всаживает кованый каблук в затылок Федора, потом вскакивает ему на спину и месит. Месит деловито, с натужным кряканьем и зубным скрежетом. Ему помогает унтер.
— Готов! — тяжело выдыхает унтер. — Сакрамент! Где он достал оружие?
С противоположного конца коридора врывается еще несколько гестаповцев. Каждый из них считает своим непременным долгом пнуть безжизненное тело.
После Федора гестаповцы хватают санитара и Васька. Искровавленных, их волокут к машине. Туда же, к машине, бережно уносят убитых и раненых. Их пятеро: четыре гестаповца и Антон…
Садовникова унтер отправляет в карцер, а часа два спустя, когда в лагере снова все затихает, два солдата открывают тяжелую скрипучую дверь карцера.
— Раус!
За воротами Олег Петрович оглядывается на лагерь и спокойными шагами уходит в темноту.
Какая бы тяжесть ни была на душе, как бы ни ныло сердце, а лебедку крути. И Степан крутит. Длинная, отполированная ладонями рукоятка достигает самого трудного места — верхней мертвой точки, под нажимом рук уходит вниз и опять вверх. Так весь день. Так завтра и послезавтра…
Степан слышит пыхтенье Цыгана, видит, как в тумане, его мрачный профиль.
Свободной рукой Степан смазывает на лбу едучие капли пота. Ох, как тяжело, невыносимо… На ум приходят галеры с преступниками на веслах… Васек отмучился свое…
Васек!.. Не пришлось парню вернуться на Волгу. Вчера расстреляли… Васька и санитара… Расстреливали на этот раз по-новому — за городом.
Четверо больных, взятых наугад из ревира, присутствовали при расстреле. Они же по приказанию гестаповцев закопали тела товарищей.
По рассказам «кранков» Степан, в который раз уже, представляет, как все происходило.
«Кранков» загнали под брезент машины, туда же бросили четыре лопаты. В темноте больные не сразу узнали товарищей.
— Что, разбогатели? — насмешливо спросил Васек.
— Говорить не можно! — закричал тут же сидевший немец с автоматом. — Ферботен![56]
— Плевал я теперь на твой ферботен! Гады! Мало вас Федор уложил…
Немец, стервенея, уткнул Ваську в бок автомат.
— Шизен! Пук!
— Стреляй! Какая разница, где…
— Не замай, — спокойно посоветовал санитар. — Хиба це людына?
Под высокой скалой их заставили раздеться до нижнего белья. Васек сорвал с себя френч и, смяв его в комок, бросил в старшего из гестаповцев.
— На, гад! Подавись своим барахлом! Я вчера в латрин ходил. Можешь подобрать…
Гестаповец, бледнея, крикнул на подчиненных, и те повернули обреченных лицом к скале.
— Заслабило? — Васек обернулся. — Нервы не выдерживают? А вот у меня выдержали бы!..
Санитар тоже обернулся лицом к врагам.
— Стреляйте! Стреляйте, пока я не вцепился вам в горло! — сжав кулаки и пригнувшись, Васек двинулся на старшего гестаповца. Худое, все в синяках и с разбитой губой лицо Васька пылало ненавистью. Да и сам он весь сгусток такой неистребимой ненависти, что многоопытный в делах истязаний гестаповец опешил. Забыв, что под боком стоят шестеро с автоматами, он попятился, схватился за пистолет.
— Хлопцы, держись! — сказал больным санитар. — Смерть краше измены.
…Налегая из последних сил на рукоятку, Степан думает о санитаре. Кто он, этот разбитной паренек? Кажется, всякий может стать героем, если он знает, за что борется. Да, главное знать, иметь ясную цель. Вот Федор, Васек… А что случилось с его земляком, Олегом Петровичем? Куда его дели? Сколько он спас людей…
— Хальт! — машет руками подслеповатый мастер.
Команду повторять не приходится. Как приятно опустить онемевшие руки, распрямить спины, вдохнуть полной грудью влажный солоноватый воздух.
— На такой баланде долго не накрутишь, — Цыган дышит, как запаленная лошадь. — Голимая вода… Даже брюквы жалеют.
— У «спасителей» вчера мучная была… Ложка устоит, честное слово!.. И мясо… Егору вон три куска влетело. Большие…
— Так иди к «спасителям!» — злобится Цыган на хилого, узкогрудого пленного.
— Да что я, дурной?
— Ну, а чего же тогда?.. — ворчит Цыган. — Мясо! Конина фронтовая, дохлятина…
— Говорят, хлеб сбавят. Буханку на десятерых…
Пленные замолкают.
На поверхность бухты чертом выскакивает водолаз, крутит головой за круглыми толстыми стеклами и вскоре опять скрывается. Водолазы перевязывают тросы. Еще немного — и крейсер встанет в свое исходное положение, начнется откачка воды. Интересно, что в нем осталось?
— Хотя бы подольше они повозились с тросами, — Цыган садится на камень. Остальные тоже садятся. «Спасители» сидят отдельно. Легкий ветерок приносит от них дразнящий запах табака: им выдают теперь, как и солдатам, по три сигареты в день.
Бухтой проходит эсминец. Волны от него бьются о ржавую коробку крейсера, о берег…
Маленький черный буксир осторожно заводит в порт плоскую железную баржу. На барже одиноко стоит моряк с автоматом. «Что он охраняет?» — думает Степан.
Вечером в бараке появляется унтер, лейтенант-«спаситель» Серж, Яшка Глист и Лукьян Никифорович. Они заходят в угловую комнату.
— Ну, как суп? — спрашивает унтер.
Пленные молчат. Всем понятно, что унтер издевается. Какой суп? Даже ничего похожего… Вода с крохотными блестками вонючего рыбьего жира.
— Не то еще будет, — грозится унтер, поглядывая почему-то на Степана. — Большевиков выведем, ни одного не оставим! Найдем дружков Бойкова! Не беспокойтесь!
Пленные еще ниже склоняются над котелками. Унтер многозначительно хмыкает и выходит. За ним тянутся лейтенант и Яшка Глист, а Лукьян Никифорович остается.
Комната продолжает безмолвствовать. Никто ни слова. Тягостное до жути молчание. Для Лукьяна Никифоровича оно грознее любых слов. Он мнется, то засунет руки в карманы мешковатого френча, то подтянет сползающие брюки.
Прикашлянув, Лукьян Никифорович угодливо предлагает.
— Друзья! В газете довольно любопытная статья. Хотите послушать?
Все продолжают молчать. Молчат так, будто не замечают присутствия Лукьяна Никифоровича, не слышат его слов.
— Гм, как хотите… Бойкот! — Лукьян Никифорович обиженно передергивает плечами, обращается к Степану: — Коллега, можно вас на минутку.
Они выходят в коридор, потом на апельплац.
— Удивительное отношение! — возмущается Лукьян Никифорович. — Вы видели? Да, конечно, видели.
«Что ему надо от меня? — думает Степан. — А что если опросить об Олеге Петровиче? Он знает, скотина. Только бы не навлечь подозрений…»
— Как состояние Антона? — интересуется для начала Степан.
— Антон? Он в немецком госпитале. Там крупные специалисты. Надо полагать, спасут. Прострелено правое легкое. Вот каким оказался Бойков. Кто мог подумать? До чего дошло. Позор нам всем. Ведь немцы могли жестоко покарать. Несомненно… Но еще раз показали свою гуманность. Согласитесь, коллега?
Верный своей привычке, Лукьян Никифорович хватает Степана за пуговицу френча, начинает усиленно ее крутить. Степан будто невзначай прикрывает ладонью пуговицу.
— Простите! — спохватывается с виноватой улыбкой Лукьян Никифорович. — Вот не могу избавиться…
— О чем вы? — Степану будто невдомек. — Мне очень трудно, Лукьян Никифорович. Вы знаете— я убежденный противник всякого насилия и крови. Я не могу…
— Подождите, подождите! — спешит Лукьян Никифорович, точно Степан убегает. — Считаете, напрасно этого Васька и санитара?.. Вряд ли? Они ничем не отличаются от Бойкова. Да, несомненно. И, если говорить откровенно, вам предстоят большие неприятности.
— Мне? — удивился Степан. — Вы не оговорились?
— Нет, дорогой коллега… Ваши религиозные убеждения — блеф, маскировка. Прикрываетесь?!
Степан чувствует, как у него громко бьется сердце. А Лукьян Никифорович, вскинув голову, нацелился в лицо Степана пытливым взглядом.
— Шутите, Лукьян Никифорович? — Степан не без усилий улыбается.
— Нет, я вполне серьезно.
Степан возмущается. Это не трудно. Тут уже не приходится играть. Укоризненно качнув головой, он сердито отворачивается, потом смотрит в упор на Каморную Крысу.
— Вот этого я не ожидал, Лукьян Никифорович. Ведь вы культурный человек. Простительно кому-нибудь другому. Не считаться с убеждениями, брать на подозрение человека. Да как можно?.. Поставить знак равенства между политическими взглядами и религиозными убеждениями…
Лукьян Никифорович смущен. Он извиняюще притрагивается к локтю Степана.
— Нет, я не отождествляю большевизм с баптизмом. Но ведь борьба, коллега. Стоять в стороне от нее — значит помогать врагу. Да, да, коллега! Кто не с нами, тот против нас. Конешно…
— Как я могу помогать врагу? Странные суждения. Не ожидал такого… Вы поборник свободы. Сами говорили…
Лукьян Никифорович, изворачиваясь, строчит без умолка, хлеще любого автомата. Степан смотрит на него с брезгливой ненавистью. Подлая тварь! Забрался в яму и тащишь других за собой.
Ночью Степан проснулся от рокота мотора. Машина! Неужели гестаповцы? Опять!.. Приподняв голову, Степан прислушивается, а все тело колотит неуемная дрожь… Кажется, ушла… В немецкий блок… Носит их по ночам…
Сон улетел вспугнутой птицей. Степан думает и думает… Вот здесь, под боком, лежал Васек… Лежал… Нет Федора и неизвестно, что с Олегом Петровичем. Оставшиеся в живых растерялись, притихли. За Васьком могут взять его, Никифора, каждого могут… Все рухнуло с одного сокрушительного удара. А возможно, не рухнуло? Так рухнет…
И не только Степан мучается… Если теперь незримо пройти по комнатам, можно заметить, что многие не спят. Сгрудясь по двое и трое на нарах, пленные тихо, с оглядкой перешептываются. Как быть? Эти черные, тяжкие дни ни одну морщину добавили на лица, ни одному вплели седину в волосы.
Фашисты яростно атакуют… Уже третий вечер пленные один по одному заходят в приемную ревира. Там лейтенант Серж, Антон, Яшка Глист и Лукьян Никифорович беседуют «по душам». Вызывают на выбор, в первую очередь, очевидно, тех, кого считают менее стойкими.
Вчера Степан видел, как сутулый, чахоточного вида пленный из третьей комнаты, выйдя из ревира, расплакался навзрыд, по-детски.
— Что, струна лопнула? — зло спросил кто-то из дожидавшихся очереди на «прием».
Пленный, опустив голову, ушел.
Спустя несколько минут, Степан заглянул в третью комнату. «Доброволец» хныкал на средних нарах. В ногах у него стоял, очевидно, земляк.
— Я им покажу… Я навоюю…
— Себя только тешишь, больше ничего. Тут не показал, а там и подавно… Перемешают и не поймешь, кто чем дышит… Будешь, как милый, постреливать в своих. Может случиться, и в брата пальнешь иль сельчанина…
— Да они ведь силком, под наганом!..
— Ладно нюнить! — оборвал земляк. — Глядеть тошно… Забирай матрац и отправляйся. Там хлеба и баланды от пуза.
Степан слазит с нар, всовывает ноги в ботинки, не завязывая их, выходит в коридор. Двигает ботинки, стараясь сильно не бухать. За дверями стоят двое.
Светает. Сквозь поредевшую темноту проступают силуэты гор. Двое тихо разговаривают.
— В первой половине апреля у нас сеют. Какая бы весна ни была — все одно…
— Это где?
— Курский я…
— А я северней, Псковская область… Да, детишек, понимаешь, жалко… О себе я не думаю… Там погибают, а мы что, святые?.. А вот детишек жалко. Четверо… Один одного меньше…
Степан с недоумением прислушивается. Дежурные? Кажется, они? Значит, не рухнуло, все идет по-прежнему? Он сам растерялся, а не другие…
Степан возвращается, ложится, но уснуть не может.
Услышав осторожные шаги, Степан подымает голову. Посреди комнаты стоит Бакумов и манит его пальцем.
Они не спеша идут в уборную. Бакумов молчаливей обычного, смотрит мрачно в ноги.
— Не вызывали?
— Нет еще…
— Меня тоже…
Степан, чуть приотстав, передает разговор с Каморной Крысой.
— Шантажирует, — заключает Бакумов. — Какие у них основания подозревать тебя? А евангелие есть?
— Зачем? — удивляется Степан.
— Какой же ты баптист без евангелия? Достанем. Цитаты вызубри. Чтобы честь честью. Вызовут — стой на своем. Евангелие прихвати…
— Да, так, пожалуй, убедительней будет, — соглашается Степан.
— Сегодня баржу в порт не заводили? Не замечал?!
— Баржу? Кажется, была.
— Тише! — Бакумов оглядывается.
— Была, была… — Степан послушно сбавляет голос. — Железная… Часовой…
— Она, значит… Взрывчатка… — Бакумов задумчиво потирает крутой с горбинкой нос. — Сегодня девятнадцатое?
— Да, уже…
— Завтра день рождения фюрера Неплохо бы отсалютовать. Представляешь?
— Что-то не очень… Не понимаю, как?..
— Подумать надо… Только бы не убрали ее. Заманчивая возможность.
Утром пленные затащили по трапам на рыжую палубу крейсера два тяжеленных насоса, и теперь по толстым шлангам хлещет за борт вода. Шум ее сливается с гудением двух электромоторов. А на берегу высится под серым брезентом пирамида черных гробов. После откачки воды пленным предстоит извлечь из ржавого нутра коробки членов экипажа. Каждому понятно, во что превратились за четыре года бренные останки рыцарей «третьей империи». Не очень-то приятное дело…
Но Степана Енина беспокоит совсем иное. Вторые сутки он не живет, а, кажется, горит на медленном огне. Нервы напряжены до предела, сердце колотится с удвоенной силой. Взорвать! Непременно взорвать! Хоть не в полную меру рассчитаться с врагами… Но как это сделать? Как, черт возьми?!
Вчера Степан разведал, что баржа стоит напротив складов. И сегодня она там. Это метров на семьдесят дальше латрина. Пленные туда не ходят. Им нечего там делать. Любой немец задержит в том месте пленного. Но если даже удастся чудом проскочить, то что дальше? Ведь на барже часовой. Как подступиться к нему?
Вечером Степан долго советовался с Бакумовым, а ночью, когда все спали, Цыган принес ему полуторалитровый котелок.
— Баланды землячок подкинул. Тебе оставил немного, — сказал Цыган, лукаво подмаргивая. — Не забудь помыть котелок.
Степан поставил котелок в изголовье, накрыл шинелью, налег грудью на шинель. Бакумов предупредил, что в котелок норвежцы вмонтировали магнитную мину. Передвижением почти незаметной кнопки включается часовой механизм, и через тридцать минут мина взрывается.
Мина радует и страшит Степана. Вот то, о чем он так долго мечтал. В помятом солдатском котелке сконденсирована смерть, и завтра он, уподобясь волшебнику, выпустит ее на головы врагов. Степан сделает это с великим наслаждением. Расплата, господа фашисты! Расплата!. А ведь погибнут не только враги… Да, да, если удастся, взрыв будет ужасным. Никифор говорит, что в барже около трехсот тонн взрывчатки. А рядом склады боеприпасов…
Смерть… Сколько дней и ночей она неотступно кружилась около, холодно дышала в затылок, но Степану удавалось как-то увернуться от нее. А теперь не увернешься. Теперь он видит ее отчетливо, ясно… Они стоят один против другого на узкой тропе, как тогда с Егором. Встреча неизбежна…
Готов ли он к ней? Ведь смерть — итог жизни. Как жил человек, так и умирает. Федор и Васек умерли мужественно. А он как? Неужели он сомневается в своих силах? Нет! Он готовит себя. Федор тоже, конечно, думал, готовился. И Васек… Иначе не может быть. Легко и без думно умирают, пожалуй, только герои плохих романов.
…Вода хлещет за борт, грязно пенится. У пленных — чего никогда не бывало — свободное время. Они сидят на берегу. Солнце то нырнет с разлета в облака, то выскочит, усмехнется. Почти детскими голосами кричат чайки.
У Степана под шинелью, на старом солдатском ремне висит котелок. Степан все время чувствует его тяжесть. Рядом Цыган. Сегодня он неотступно следит за Степаном и волнуется, кажется, не меньше Степана. Он достает из кармана алюминиевый портсигар, осторожно трет его о рукав шинели.
— Разве сходим? — Цыган косит блестящими глазами на Степана. — Авось клюнет…
— Дождемся обеда. Теперь скоро.
— Давай подождем… — соглашается Цыган, а через минуту шепчет: — Терпенья, понимаешь, не хватает. Вот так со мной было в партизанах. Когда собирался на первое задание, места не находил. А потом привык. Шел как на обыкновенную работу. Честное слово… Сплю себе, пока не растолкают.
— Без пяти час, — говорит Степан. — Видишь, тронулись.
Мимо спешат в столовую немцы. Идут группами по три-пять человек. Возбужденно разговаривают:
— Сегодня сосиски и пиво.
— Откуда такие данные?
— А вот увидишь. Вечером будет шнапс.
— Чудесно! Напьемся так, чтобы фюрер прожил еще пятьдесят пять.
Неожиданно подходит автомашина. Из кабины не спеша выбирается унтер. Степан инстинктивно щупает через шинель котелок, смотрит в лицо Цыгана. Неужели провал? Тогда все. Мучительный и бесславный конец. Цыган тоже встревожен. Настороженный, он следит через плечо за унтером. Унтер пожимает руку Егору, Дуньке и всем остальным «спасителям». Каким добряком стал?
— Друзья! У всего немецкого народа сегодня большой праздник. Сегодня нашему фюреру исполняется пятьдесят пять лет. Возьмите вон суп…
Взгляды «спасителей» жадно тянутся к стоящему на машине бачку.
— Сохрани его господь, дай здоровья на долгие годы, — бормочет Дунька, устремляясь вслед за Егором к машине.
Бачок схватывает больше, чем надо, рук. Его оттаскивают в сторону. И почти сразу вспыхивает ссора.
— Так не по-божески, Егорушка, — канючит Дунька. — С самого дна… Вот отдай мне свой котелок.
— Отстань! А то дам так — не возрадуешься!
Унтер зло крякает и садится в машину. Сквозь стекло ему видно, как Дунька лезет с головой в бачок, собирая пальцем со стен и дна остатки супа.
Когда унтер уезжает, Пауль Буш подходит к Степану.
— Вы без супа?
— Слишком дорогой у фюрера суп.
Пауль с горечью усмехается.
— Держитесь. Осталось немного. Уверен, что у Гитлера последние именины.
Цыган внимательно прислушивается к разговору, но почти ничего не понимает.
— Говори, чтобы проводил… Самый раз… — он нетерпеливо дергает Степана за рукав. — Развел антимонию… Момент надо ухватывать. Соври что-нибудь. Скажи — договорились…
— Дай портсигар!
Степан показывает вахтману портсигар.
— Пауль, нас хотят взять голодом. Убавили хлеб, а вместо супа вода. Мы с товарищем сделали портсигар. Моряк с баржи заказал. Вот отнести надо… Помоги, Пауль… Моряк обещал пять сигарет. Это две пайки хлеба.
— Где баржа?
Степан показывает.
— Гер вахтман… — стонет Цыган с мольбою в глазах.
Такое обращение не доставляет удовольствия Паулю.
Он с досадой двигает плечом.
— Пошли! Я доведу вас до уборной, а там сами…
В уборной Степан снимает с ремня котелок и, засунув руку в прорванный карман шинели, держит его под полой. Он старается делать все спокойно, но мыслимо ли это? У Степана пересохли губы Он облизывает их, но и язык кажется сухим.
— Кнопку сейчас передвинуть?
— Нет, потом… Встанешь за меня… Только не дрожи, — советует Цыган, хотя сам тоже дрожит, и глаза горят не меньше, чем у Степана, и губы сухие.
— Слушай, а может, сказать Паулю?..
— Да ты спятил? — удивляется Цыган.
— Он надежный…
— Все одно немец. Я им теперь ни одному не верю. Столько натворили…
Вот и баржа. До нее не больше двадцати метров.
— Хальт! — моряк на барже вскидывает автомат. — Цурик![57]
Друзья останавливаются. Цыган показывает заранее приготовленный портсигар.
— Зер гут!
— Ферботен![58]
В голосе моряка уже нет прежней строгости. Он оглядывается и как-то не очень решительно манит пальнем пленных. Степану с Цыганом только того и надо — они моментально подскакивают.
У моряка под нахально вздернутым носом топорщатся черные усики а ля фюрер. Глазки хитро поблескивают. Кажется, он немного навеселе.
Цыган уважительно протягивает портсигар. Моряк рассматривает его, а Степан тем временем становится за спину товарища и передвигает кнопку. Все! Механизм включен, хотя работы его не слышно.
— Шен! — нахваливает портсигар Цыган.
— Да, да, — поддерживает друга Степан, становясь на самый край причальной стены. До баржи около метра. Вот сюда, в этот промежуток, надо спустить котелок.
— Вифиль?[59] —спрашивает моряк.
— Фюнф сигарет, — Цыган для убедительности показывает пять пальцев.
— Цуфиль[60].
— Нейн никс цуфиль, — стоит на своем Цыган.
— Столько работы… Две ночи не спали, — Степан как можно больше выдвигается над стенкой и разжимает пальцы. Котелок стремительно вылетает из-под полы, шлепается на воду.
— Вас? Вас махтс ду? — всполошено орет моряк.
Степан сокрушенно разводит руками. А немец, увидав приставший к барже котелок, смеется, крутит около виска пальцем, дескать, глупый ты, растяпа. Степан всем своим горестным видом покорно соглашается с таким определением.
Часовой опускает в карман портсигар и хватается за автомат. Лицо его мгновенно становится жестким, колко топорщатся усики.
— Ап! Цурик!
Друзья пятятся.
— Сигареты… — слезно стонет Цыган.
— Марш, унтерменьш![61]
Друзья поспешно уходят. Часовой смотрит на них с довольной ухмылкой.
Пауль Буш, узнав, что часовой присвоил портсигар, бледнеет от возмущения.
— Нахал! Минутку… Я скажу ему! Мне терять теперь нечего.
— Пошли, — упрашивает Степан. — Он фашист. К черту его!
— Подавись он… — добавляет по-русски Цыган. — Бог даст — улетит вместе с портсигаром…
Они возвращаются. Здесь все идет по-прежнему. Плещется за борт вода. Ветер приподымает угол брезента, обнажая черные гробы. «Спасители» старательно вылизывают свои котелки.
Степан садится под берег, говорит Цыгану:
— Зови наших.
Пленные собираются. Подходит и Пауль.
— Понимаете, какое дело случилось, — начинает не спеша Цыган.
А Степан краем глаза неотрывно смотрит в ту сторону, где стоит баржа. Сейчас… С минуты на минуту… Неужели не сработает?..
Заметив лавину взметнувшейся вверх воды, Степан с криком «ложись» бросается Паулю в ноги. Тот падает на Степана. Их настигает грохот. Ни с чем не сравнимый грохот.
Кажется, горы и море опрокинулись навзничь. И все летит! Летит к черту!
Взрыв превзошел все ожидания. Начисто снесло столовую с обедающими немцами, склады боеприпасов и продуктов, ремонтные мастерские, разметало суда.
Вот какая сила оказалась в помятом котелке русского солдата! Даже месяц спустя пленные нет-нет да и поймают в волнах то банку консервов, то бутылку ягодного сока, то кусок прессованного хлеба. Степан ел такой хлеб…
Порядком досталось при взрыве и «спасителям»: трое без задержки отправились к праотцам, многих контузило. Среди них — Дунька и Егор.
Степан ждал, что вот-вот его схватят. Ведь немцы — они дотошные, обязательно докопаются, пронюхают… Но прошел день, неделя, две… Вот уже вернулись из госпиталя Егор и Дунька. И ничего. Все спокойно. Оказывается, не такие уж дотошные и всемогущие немцы. Их можно перехитрить…
Как-то вечером Бакумов сказал Степану:
— Теперь нам надо сообща все обмозговывать. Ты, Цыган и я… Вот поговаривают об отправке «спасителей».
— Ну и скатертью дорога… — зло буркнул Степан. — Хоть от Луки отвяжусь. Ох, и надоел…
— Так-то оно так… — задумчиво продолжал Никифор. — Наш человек среди них. Оружие у него в немецком блоке… Куда его теперь?..
Степану трудно было скрыть удивление. Вон оно что! Аркашка! А он думал: «Куда запрятали оружие?» Ведь после гибели Федора весь лагерь вверх дном подняли. Да и теперь редкая неделя обходится без обыска. А Цыган скрытен, даже словом не обмолвился о земляке…
Бакумов, Цыган и Степан, как ни ломали головы, но придумать что-либо толкового не могли. По всему видно, что десанта уже не дождаться. Но оружие все равно может пригодиться. Не оставлять же его в немецком блоке?
Выход нашел повар Матвей.
За кухней, около самой проволоки, отделяющей лагерь от немецкого блока, стоит невысокое дощатое помещение. День и ночь в нем сипит локомобиль. Буроватый дым лениво вьется из железной трубы над односкатной потемневшей крышей.
Локомобиль варит еду для русских и немцев, подает горячую воду в душевые, отапливает жилые помещения в немецком блоке.
Машинистом работает старый и добродушный немец, а кочегарят двое русских. К повару кочегары относятся с почтительным уважением — Матвей не обижает их баландой. А повару из двух кочегаров больше по душе Сашка, низким, кривоногий, в блестящей от масла одежде и с вечно чумазым лицом. Сашка, кажется, сметлив, рассудителен и умеет держать язык за зубами. Вот ему-то и предложил Матвей спрятать оружие.
— А чего ж, можно… — согласился Сашка так, будто дело шло о каком-то пустяке. — Шлаку-то вон сколько… Закопаю…
Аркадий, передав повару оружие, сказал, что оставил себе пистолет и две гранаты.
— В дорогу… — у денщика нервно дернулись губы.
«Спасителей» отправляли в субботу. Освобожденные от работы, они целый день лежали в комнате или бесцельно слонялись по лагерю. Настроение не отличалось бодростью. Не унывал только Дунька. Он все время где-то чего-то доставал. Заскочив впопыхах в комнату, Дунька с довольным видом притопнул, стараясь привлечь внимание окружающих к ботинкам, которые он с трудом выклянчил в кладовой.
— Ничего себе, прочные… — и Дунька еще раз притопнул.
Все в латках, ботинки были настолько огромными, неуклюжими, так они уродливо сидели на ногах, что мало кто удержался от улыбки.
— Циркач ты, Дунька! Клоун! — Егор свесил с нар кудлатую голову. — На кой они тебе хрен сдались? Воевать босиком не пошлют.
— Э, Егорушка, жди, когда дадут… Теперь бы их деготьком. От дегтя любая, обувка становится шелковой, право слово…
После обеда в лагере появились Яшка Глист и Лукьян Никифорович. Оставив в комнате друзей волосатые ранцы из телячьем кожи, Глист и Лукьян Никифорович сбегали в немецкий блок, побывали на кухне, вернулись в барак, а через несколько минут опять крупно зашагали в немецкий блок. Они хлопотали, суетились, пытаясь хоть немного заглушить этим большую тревогу в душе.
В то время, когда писали и подписывали заявление о добровольном вступлении в «освободительною армию», да и после, мало кто из «спасителей» серьезно задумывался о том, что придется самим брать винтовку. Казалось, что дело до этого никак не дойдет. Немцы настолько сильны, что сами сумеют справиться со всеми врагами, а они, власовцы, ловко используя момент, избегут голода и сохранят привилегии на жизнь при «новом порядке».
А если, в крайнем случае, и заставят воевать, так не их, а тех, кто находится в Германии.
Но предположения не оправдались. Теперь приходится лезть в огонь, да еще в какой огонь. Говорят, пока отсюда доберешься до Германии — так не раз можно богу душу отдать. А в самой Германии все кипит, ни днем, ни ночью не бывает покоя от бомбежек.
«Спасители» оживились лишь тогда, когда Антон позвал их получать на дорогу продукты.
Унтер проявил на этот раз щедрость, которая превзошла все ожидания отъезжающих. По его распоряжению Матвей совал из дверей кухни каждому по две буханки хлеба, по две пачки изрядно подопревших сигарет, а каждому четвертому пачку маргарина.
Матвей не удержался от того, чтобы не сделать насмешливого напутствия Дуньке:
— Смотри, не подгадь! Воюй, как положено…
Дунька, будто не слыша, схватил дрожащими руками булки, сигареты и отбежал. Там, взвесив на ладонях буханки, он распустил в счастливой улыбке морщинистые губы.
— А где маргарин? — всполошился Дунька. — С кем я?..
— Тут. Не ори! — осадил Дуньку Егор.
«Спасители» спешат к бараку, у которого толпятся только что вернувшиеся с работы пленные. Они встречают власовцев колкими взглядами и насмешками. Те, прижимая к груди буханки, пытаются поскорее пронырнуть в барак, но толпа не расступается. Кто-то двигает плечом Дуньку, кто-то ядовито замечает:
— Ого, отвалили!.. Да за такое можно родную мать прикончить.
Подходит Аркадий. Он только что распрощался с унтером. Тот угостил своего денщика стопкой шнапса, дал сигарет, пачку табаку и небольшую пачку сыра. «Пусть помнит… — думает Штарке, расхаживая по комнате. — Приманка всюду нужна. Без нее не обойдешься».
— Спасибо… — у растроганного вниманием Аркадия влажно поблескивали глаза.
— Э, чего там… Пустяки… Надеюсь, напишешь?..
— Конечно, господин унтер-офицер… Получите весточку… Как только представится случай…
Штарке, описав правой ногой дугу, круто повернулся напротив Аркадия.
— Я с тобой откровенен, Аркаша. Я понимаю… Есть неудобство… Русский против русских… Так пусть это тебя не смущает… Главное — идея… Мало ли было немцев коммунистов. Мы их вывели.
— Меня, господин унтер-офицер, ничего не смущает. Я знаю, за что иду воевать.
Унтер доволен. Парень глуп больше, чем он полагал. Унтер подал Аркадию ладонь. Тот крепко сжал ее обеими руками, признательно заглянул в лицо.
— Счастливо! Как это у вас говорят? Да, ни пуха ни пера…
— А вам счастливо оставаться.
Выйдя за дверь, Аркадий мгновенно становится самим собой. Слегка наклонив голову, он задерживает шаг. А что если решить эту собаку? Вот вернуться и прикончить? За Федора, за всех… Ну, а потом что? Нет, так дешево он жизнь свою не отдаст.
К бараку Аркадий подходит веселым. Его лицо напоминает майское небо в солнечный день. Подбрасывая на ладони буханку, Аркадий насвистывает.
— Земляк! — от толпы отделяется Цыган. Ему жаль парня, больно с ним расставаться.
— Дядя Семен! До свиданья, земляк! На вот хлеба.
— Да зачем? Тебе ведь самому…
— Бери! Вот сигареты, вот сыр. Бери! Скажи там, дома, если угодишь. Скажи, — Аркадий окидывает взглядом пленных, — скажи, что погиб за родину.
В толпе слышится смачный плевок.
— Так бы и съездил в морду. Пакость!..
— Да ладно тебе… Не дури, — упрашивает Цыган.
Аркадий ухмыляется.
— Разойдись! Чего столпились? — чуть не со средины двора приказывает Антон.
Степан заходит в коридор. Он мысленно пытается поставить себя на место Аркадия. Тяжело, невероятно тяжело. Чужой среди своих… Если бы можно было пожать руку этому пареньку, сказать теплое слово. А почему нельзя?..
— Иди сюда, — приглашает Степана Бакумов. Стоя у окна, он наблюдает за происходящим во дворе.
Пленные разошлись, и Цыган с земляком разговаривают под самым окном. До них не более двух метров. Бакумов слегка барабанит пальцами по стеклу. Аркадий поднимает глаза, кивает. Его лицо бледнеет, губы плотно сжимаются.
К воротам проходят конвоиры с ранцами и винтовками за плечами.
— Отъезжающие, строиться!
Аркадий, в последний раз кивнув, прикрывает на секунду ладонью глаза и стремительно уходит.
— Жаль… — Бакумов крякает, водит пальцем по стеклу. — Привет от Олега.
— Что? — Степан чувствует себя так, будто его крепко ударили по голове. Жив, Олег! Жив!.. Жив!..
— Что слыхал… Норвежец с самоходки передал… Худо им там… Голодно…
— Надо помочь.
— Постараемся.
Штарке завтракал, когда солдат принес почту — иллюстрированный журнал и «Фелькишер Беобахтер» за целую неделю.
Унтер не спеша, с чувством доел овсянку, выпил кофе, закурил, а потом уже принялся за газеты. И чем больше читал, тем сильнее портилось настроение. Там, в Берлине, бодрятся, а дела в сущности швах. И откуда у русских такая техника, такие людские резервы? Столько территории брали, столько перебили, а они прут и прут.
Штарке раздраженно отодвигает развернутые газеты. Чертовщина! В ту войну в дураках остались и теперь… А эти англичане с американцами форменные идиоты. Кому помогают? Большевикам! Ну, подождите, господа, спохватитесь, да поздно будет. Прижмут вас…
Штарке выходит на крыльцо. В широкую распахнутую дверь кухни видно, как около красных котлов хлопочет повар. Ишь ты, шмид! Прилип к теплому местечку. Ждет…
Все они ждут. Ждут и радуются. А ведь рановато радуетесь, «товарищи». Можете не дождаться! Красная Армия далеко, а он, Штарке, рядом…
Длинный телефонный звонок заставляет унтера вернуться в комнату.
— Штарке? — кричит трубка.
Унтер сразу узнает гауптмана гестапо.
— Яволь, господин гауптман! — унтер прищелкивает каблуками. А трубка хрипит, захлебывается от ярости:
— Чем вы там занимаетесь? Штарке! Оглохли? Кого набираете в эту чертову освободительную армию? Большевиков набираете! Бандитов! Да еще расхваливаете…
— Го… господин гауптман… Господин гауптман, я не могу понять.
— Я тоже не могу… Похоже, что большевики обратили вас в свою веру.
— Господин гауптман… Вы говорите такое…
— Что лепечете? Болван! Откуда у вашего денщика гранаты и пистолет?
— Гранаты?! Пистолет?!
— Да, да! Не прикидывайтесь дурачком, Штарке!..
Трубка продолжала хрипло браниться, оскорблять, но Штарке уже ничего не слышал. Кровь бросилась в лицо, в ушах зашумело, застучало в висках.
Когда унтер, опомнясь, приложил к уху трубку — она уже молчала. Унтер свалился на диван. Щенок! Подлый щенок! Обдурил! Ох, как обдурил. Теперь все. Не оправдаешься, не докажешь…
И снова кровь бросилась в лицо, снова прерывистый шум и гул в ушах. Унтер заметался по комнате, выскочил во двор.
На апельплаце унтеру встретился Антон. Не замечая красных остекленевших глаз унтера, он подобострастно вскидывает руку для приветствия и тут же валится от удара в скулу. Крякая, матерясь, унтер пинает Антона.
— Скоты неблагодарные!
Утро, серое и тусклое, как давно немытое оконное стекло.
Степан Енин идет на эстакаду песчаного запаса. Идет, опираясь на лопату, жадно хватая ртом воздух. Ох, и трудно подниматься в гору. Каждый шаг забирает до конца силы. Очень уж ноги непослушны. Они невероятно тяжелы и до того толсты, что с трудом влазят в башмаки. И сам он весь опух. Бакумов опух. Его круглые глаза превратились в щелочки. Да разве только они?.. Многие опухли…
По деревянному настилу Степан выходит в конец эстакады. Отсюда все видно, как с самолета.
Устало дремлет укрытое туманом море. Вон смутно вырисовывается гора, с которой пленные нетерпеливо ждали сигнала. Так и не дождались…
Слева — прямоугольник тяжело осевший в камень базы. Толстые трубы смачно выхаркивают на плоскую крышу бетон. Фашисты не жалеют бетона. Уже метров на восемь залили. Какое упрямство. Кому это нужно теперь?
Опираясь на лопату, Степан смотрит вокруг и думает. Хорошо или плохо живется человеку, а время идет. Летят дни, недели, месяцы… Вот уже кончился апрель, настал май. Май сорок пятого…
Год прошел после взрыва в порту. Год! Многое изменилось с тех пор. Советская Армия выбросила фашистов за порог своей Родины, освободила другие народы и теперь бьется где-то под Берлином. Вчера Степан случайно услышал обрывки разговора Овчарки с Капустой. «Гаупштадт!»[62] Казаки!.. — тревожно повторил несколько раз Овчарка. Капуста вздрогнул, будто ему за шиворот спустили ледяшку, и побежал. А Овчарка остался. Он здорово изменился: мрачный и почти никогда не подымает головы. Так и смотрит вниз, точно ищет что-то потерянное…
Тяжелые бои ведет Советская Армия в северной Норвегии. Об этом говорят плакаты, обильно расклеенные в городе и даже здесь, на стройке. Советские солдаты изображены похожими на горилл. Они забрызганы кровью, за спиной у них бушуют пожары. Не жалеют фашисты грязи. Только норвежцев не проведешь. Они давно поняли своих врагов и друзей.
Многое изменилось и в лагере. Всех удивил денщик унтера. Этот сорви-голова устроил такой тарарам. О взрыве в порту, кажется, столько не говорили. Да и не могли говорить. Там все обошлось без последствий.
А денщик заварил кашу…
Возможно, пленные не узнали бы подробностей, если бы не Антон. Обиженный унтером, он кому-то проболтнулся. Слух пополз, стал достоянием всего лагеря.
Оказывается, по пути на сборный пункт Аркадий бросил гранаты в окна офицерского вагона встречного поезда. Произошло это где-то на небольшой станции. Аркадий пытался уйти в горы, но его окружили. Он упорно отстреливался, а последнюю пулю пустил в себя.
Фашисты в долгу, конечно, не остались. Снова в лагерь нагрянули черные униформы. Гестаповцы были уверены, что есть соучастники Аркадия. Иначе как мог он, не выходя за проволоку, достать английский пистолет и гранаты?
Первым забрали Цыгана. Забрали, очевидно, только потому, что Цыган приходился земляком Аркадию, дружил с ним. Цыгана взяли утром, а под вечер в шлаке откопали оружие. Это послужило основанием для ареста обоих кочегаров.
Степан тогда здорово трухнул. Он решил, что пришел конец. Ему и Бакумову… Ведь не секрет, что они дружили с Цыганом. А главное — Цыган может не выдержать. Кто знает, не от него ли вырвали признание о том, где спрятано оружие? Да, многое думалось… Каждую минуту могли взять Матвея. А повар знает Бакумова…
Но пронесло и на этот раз, и теперь Степану неудобно оттого, что он усомнился в товарище. Не такой Цыган, чтобы выдать…
Их расстреляли там же, под скалой, где до этого расстреляли Васька и санитара. Тогда же бесследно исчез Штарке. Похоже, что присланная денщиком «весточка» оказалась роковой для карьеры, а возможно, и для жизни унтера.
Комендантом назначили лейтенанта Функа, коренастого, хмурого, носящего левую руку на черной перевязи. При Функе расстреливали еще и еще. Но это почти не прибавило единомышленников Антону, который еще с большим подобострастием, чем раньше, тянется перед новым начальством, лебезит с пленными и втихомолку пакостит.
Потерялась в неизвестности судьба Пауля Буша. При взрыве в порту его контузило. После лечения Пауля отправили, говорят, на фронт. Погиб или осуществил свою мечту — перешел к русским?..
Степан медленно возвращается к месту разгрузки песка. Похоже, подвоза сегодня не будет. Капуста послал его сюда для того, чтобы избавиться. Ему лишь бы растолкать людей по местам работы. Без того недалекий, мастер теперь совсем потерял голову.
Внимание Степана привлекает присыпанный песком бумажный сверток около рельса. Что это? Степан пытается нагнуться, но деревянный настил уходит из-под ног. Качнувшись, Степан оседает на корточки, учащенно моргает, трясет головой, стараясь прогнать из глаз туман.
В свертке оказываются вареные картофелины и куски копченой селедки. Развернув на коленях пакет, Степан ест. Ест жадно, не ощущая вкуса, а лишь чувствуя режущую боль в желудке.
Проглатывая картофелину, Степан вспоминает Бакумова. Он не менее голоден. Надо оставить. Легко подумать «оставить», а как это сделать? Желудок никак не хочет подчиняться рассудку. Он требует. Ему надо в десять раз больше этого пакета. Он вообще не знает меры…
Все-таки Степан находит в себе силы засунуть сверток в карман. Он тяжело встает, спускается с эстакады.
Норвежцы! Вот кто всеми средствами старается облегчить участь русских. Людвиг рассказывал, что в городе создан комитет по оказанию помощи русским. Возглавляет его старушка, жена рыбака. Собирая продукты среди населения, она не считается ни с опасностью, ни, тем более, с хлопотами. Старушку называют Матерью русских. Это ее, Матери, пакет нашел Степан. В последнее время таких пакетов много. Незаметно от немцев, норвежцы рассовывают их по местам работы русских.
Людвиг нашел общий язык с норвежцем, владельцем самоходной баржи, который передал тогда привет от Садовникова, рассказал, как трудно приходится русским на маленьком безлюдном островке. Теперь почти каждый раз, отправляясь за песком, норвежец увозит с собой продукты…
В первые минуты Степану кажется, что внизу все идет по установленному немцами порядку. Как всегда, громыхают бетономешалки, пленные выкатывают из развороченного бомбой склада платформу с мешками цемента. Старая, надоевшая картина…
Но вскоре, отыскивая Бакумова, Степан замечает, что норвежцы ведут себя слишком уж независимо. Никогда такого не бывало. Они не только не работают, но собрались вместе, громко переговариваются, ободряюще подмигивают русским.
Среди норвежцев — Людвиг. Увидав Степана, он вскидывает над головой сцепленные руки и потрясает ими. И все это на глазах Капусты. В другое время мастер обязательно бы запыхтел, забурчал, а теперь отвернулся, будто не видит. В чем дело? Что происходит?
Теряясь в догадках, Степан нерешительно подходит к норвежцам. Но в это время откуда-то из глубины двора выскакивает человек. Высокий, с растрепанными белокурыми волосами, он бежит со всех ног, беспорядочно машет руками и кричит:
— Криг шлюсс! Криг шлюсс!
Конец войны! Степану кажется, что человек сошел с ума. Степан смотрит на окружающих — они тоже в каком-то оцепенении. Но вот все срываются с места, обнимаются, жмут руки. Норвежца подбрасывают. Он потешно взлетает над головами.
Степан целует Бакумова и всех, кто попадается под руки. У Бакумова по черным щекам катятся слезы. Не замечая их, Никифор говорит:
— Выстояли! Друзья!
— Выстояли, — повторяет Степан.
Его глаза тоже полны слез, и он тоже не замечает их.
Взявшись за руки, Степан и Никифор идут по стройке.
«Конец, — думает Степан. — Всего пять букв. А сколько за них отдано жизней, сколько пролито крови, слез»…
В первый бокс то и дело ныряют подводники с охапками каких-то бумаг. Степан и Никифор тоже заходят за железобетонные стены. В полумраке возвышается огромный бумажный ворох. Двое немцев плещут из канистр бензин.
От бурного пламени немцы отступают, заслоняют ладонями глаза.
— Раус! — кричит главный инженер, заметив у стены русских. Брандт кричит грозно, но Степану и Бакумову теперь совсем не страшно.
Они идут к морю.
Около пушек еще цокает железными подковами сапог часовой.
Они садятся. Море плещется. Плещется мягко, с легким шорохом. Зеленоватая вода почти касается ног.
Из-за толстенной завесы облаков вырывается солнце. Большое, чистое, оно смеется и смеется. Солнце выбросило на море нетонущие монеты свежей чеканки.
Степан и Никифор смотрят друг на друга и тоже смеются. Смеются вместе с солнцем и морем…
Всполошно звенит рельс.
— Строиться!
Русские уезжают домой.
Чистая привокзальная площадь забита. Людей столько, что, как говорят, негде упасть яблоку. Сплошь люди и сплошь солнце. Оказывается, есть в этой стране солнце. Норвежцы называют его поэтическим словом «зюль». Сегодня «зюль» все свое горячее внимание отдает русским камрадам. Солнце зажгло трубы духового оркестра, букеты цветов. Солнце в сердцах и головах. И русские, точно опьянев, поют «Катюшу». Им помогают на своем языке норвежцы. Получается не совсем ладно, но тепло, душевно. А это главное.
Людвиг крепко стискивает плечи Степана.
— Привет Москве, Штепан! Большой привет! Не забудь навестить Ленина, нашего Владимира Ильича.
Степан смотрит сияющими глазами в лицо норвежца. О друг! Тебя не узнать сегодня. Ты чисто выбрит и почти совсем нет морщин. Ты помолодел минимум на пятнадцать лет. И Ленин тебе дорог так же, как и нам, советским людям.
Уже на третий день после окончания войны Степан побывал у друга. Он живет в маленьком домике высоко на склоне горы. Тогда Людвиг первым делом показал Степану Ленина, пять томов в алом переплете. Обложка одной из книг поблекла и покоробилась. Людвиг объяснил, что в черные дни оккупации книги пришлось прятать.
«Ленин вместе с нами уходил в подполье, вместе с нами боролся с фашизмом», — сказал Людвиг.
— Мама!.. Родная!..
Это Матвей пробивается к Матери русских. Седенькая старушка окружена плотной стеною людей. Она буквально завалена цветами. Из цветов видна зеленая шляпка да верхняя часть лица. Старушка растрогана до глубины своей доброй души. Она плачет и смеется сквозь слезы.
— Мама! Поедем с нами! Русланд! Москва! — Матвей машет неопределенно рукой, подкручивает длинный ус.
— Москва! — с восхищением повторяет старушка, кивая головой.
А вот Инга. Она подает Степану толстую тетрадь и карандаш. Тетрадь наполовину уже исписана автографами русских.
— Скривен…[63] — Инга указывает пальцем в тетрадь, а Степан смотрит в ее глаза и думает о жене, сыне…
В дверях вагона сидит, свесив ноги, Олег Петрович. От Садовникова не осталось и половины того, что было. Он то и дело сухо покашливает, и тогда на его запавших щеках играет румянец.
Олег Петрович смотрит на все и растроганно улыбается, поправляет пальцем очки, те самые старенькие очки с одним стеклом.
— По вагона-а-м!
Гремит оркестр, летят вверх цветы, и длинно гудит паровоз. Прощайте, верные друзья!
Вокзал, залив, полустанки, станции, маленькие деревушки, леса и горы — все уходит назад. Только пережитое не может уйти. Оно едет в эшелоне. Сердце человека ничего не забывает!..
Олег Петрович, Степан, Бакумов и Матвей лежат на полу и смотрят в широко открытую дверь.
— Мне нравится гор дикий излом, на горы легли облака…
— Стихи? — спрашивает Садовников.
Бакумов утвердительно кивает.
— Хочется написать сильно, а пороху, кажется, не хватает.
Степан уверен, что пороху хватит. Только теперь, после воины, вполне открылся Степану этот человек. Оказывается, он работал начальником политотдела МТС, редактором районной газеты, секретарем райкома…
— Мало мы сделали, — говорит Бакумов. — До обидного мало…
— Не согласен, — возражает Садовников. — Борьба, Никифор, это не только затопленный пароход или взрыв в порту. Выдержать все, не запачкать совести — разве не борьба? Тоже, брат…
Олег Петрович, прикрыв ладонью рот, закашлялся. Степан, Бакумов и Матвей переглядываются. У каждого в глазах тревога за товарища.
— Олег Петрович, тебе надо больше есть. Ешь через силу. Пища, она все глушит. Хочешь тушенки? — Матвей берется за вещевой мешок.
— Потом… — Садовников, тяжело дыша, сплевывает в белую тряпицу. — Только бы до Сибири добраться. Там я пойду…
Они говорят, а позади них, в углу вагона, сидит Зайцев со связанными за спиной руками. Щеки Антона одрябли и позеленели, глаза злые.
…Поезд мчится, стучат и стучат колеса. Этот стук будто вспугивает мысли. Они, пытаясь опередить время, то полетят вперед, то вернутся в недавнее прошлое.
Степан вспоминает, как сразу после окончания войны спешили они в лагерь. Очень уж хотелось захватить там Функа, Зайцева и лейтенанта Сержа. Но их как ветром сдуло. Такая досада!
На второй день русских взяли под опеку норвежские партизаны. Добрые, распорядительные парни. Они немедленно переселили камрадов в лагерь немецких мастеров, привезли из немецких складов горы продуктов и даже вина. Почти в каждой комнате немецкого общежития оказались портреты Гитлера. Русские вытаскивали их во двор, ставили к стенке и вместе с партизанами расстреливали из автоматов (хотя небольшое, но утешение).
В первые же дни свободы русские отыскали могилы своих братьев. Их хоронили в мокрой долине далеко за городом. Степан долго всматривался в размытые дождями цифры на крохотной дощечке. 86927? Да, Жорка, однополчанин… Вот где нашел последнее пристанище. А сколько таких дощечек вокруг?
Они не забыли тех, кто оказался сильнее смерти, кто своей смертью сплачивал на борьбу живых. Стоит Степану чуть прикрыть глаза — и он видит строгий обелиск из белого камня и сотни люден со склоненными головами: русских, норвежцев и даже несколько английских моряков.
Под бронзовой пятиконечной звездой на обелиске бронзовые слова: «Расстрелянные фашистскими извергами советские товарищи». Первым стоит имя капитана Федора Бойкова, за ним еще одиннадцать… Среди них — Андрей Куртов, санитар Иван, Васек, Цыган. Внизу, под фамилиями, почти у самого пьедестала, опять бронзовые слова: «Мать-родина вас не забудет!»
…За спиной кто-то со смехом рассказывает:
— Видали, как Овчарка тротуар подметал? Под винтовкой англичанина. Не видали? Умора! Я кричу ему: «Вот так! Давай! Бистро! Шнель! Любишь кататься — люби и саночки возить!» Надулся и молчит, стерва.
— Наказание тоже!.. — Бакумов зло хмыкает. — Его повесить мало… Столько погубил нашего брата.
Закурив, они вместе вспоминают праздник весеннего солнцестояния. Издавна в Норвегии отмечается день торжества света над тьмой. В этом же году тьма приобрела конкретное значение: каждый норвежец понимал под ней фашистских оккупантов. Поэтому праздник справляли с бурной радостью.
На берегу залива, у самой воды, заранее соорудили огромную пирамиду из старых рассохшихся бочек. И когда наступила полночь 24 нюня, подросток с факелом ловко взобрался на пирамиду, поджег верхнюю бочку. И пошло полыхать. Ветерок слегка колышет причудливое сплетение золотых лент. А вокруг взлетают разноцветные ракеты, вокруг поют и пляшут. И нет, кажется, ночи. Отступила, ушла…
По странному стечению обстоятельств в ту праздничную ночь поймали Зайцева. В добротном цивильном костюме, в шляпе, он любезно вел под руку полную норвежку не первой молодости…
Тогда в людской толчее Степан потерял Никифора и один вышел на примыкающую к площади улицу. Здесь было почти безлюдно, тихо.
Степан проходит квартал, а на втором из-за угла навстречу ему опрометью выскакивает девушка. Модная прическа растрепана, лицо — белое пятно страха.
Вслед вываливается орава подростков и парней. Топот, крики, улюлюканье.
Девушку настигают почти рядом со Степаном. Толпа растет, как снежный ком. К подросткам присоединяются женщины и мужчины. Все, работая локтями, стремятся протолкнуться в центр.
Вот с криком торжества девушку поднимают для общего обозрения. Ее не узнать. Пышная прическа безобразна, ступеньками обрезана и выдергана.
— Что случилось? — спрашивает Степан у молодого норвежца.
Тот, жадно заглатывая дым сигареты, объясняет, что девушка щедро делилась своими чувствами с немцами…
Финляндский пароход идет из небольшой шведской гавани на Ленинград.
Степан смотрит с палубы, как тонет в море солнце. И там, где оно тонет, вода алая, точно кровь… Так проходит полчаса, час. Море постепенно блекнет, легкие светлые сумерки застилают его.
Степан спускается в трюм, ложится на широкою деревянную лавку. Уснуть бы, чтобы скорей шло время. Только разве уснешь? От мысли, что утром предстоит ступить на родную землю, Степану делается жарко. Только после чужбины бывает понятным до конца огромный смысл короткого слова «Родина»…
Степан думает о доме. Как там? Живы ли после вихря войны братья? Жена? Сын?
На соседней лавке спит со сладким до зависти похрапыванием Матвей. У Бакумова глаза закрыты. Спит или думает с закрытыми глазами. А Зайцев не спит. Ворочается с боку на живот, с живота на бок. Вот сел, закуривает (на пароходе ему развязали руки). Курит, не отводя глаз от пола.
Степан отворачивается, подкладывает под ухо ладонь, а второй прикрывает глаза. В таком положении ему удается забыться.
Неизвестно, сколько проходит времени, и вдруг гулкий удар, от которого Степан оказывается на ногах. Он видит, как сверху летит чешуя ржавчины.
Степан первым бросается к лестнице. На пустынной палубе возле якорной лебедки неприметно лежит Зайцев. Вокруг красной головы накапливается лужа крови. Он недвижим. «С мачты бросился», — догадывается Степан.
Все высыпают на палубу. На Зайцева смотрят издали с равнодушным любопытством.
— Собаке собачья смерть!
Вслед за этим холодным заключением раздается восторженный крик:
— Братцы! Гляди!
Вдали из утренней дымки проступали берега.
Родина!
1947, 58–60. Барнаул.