Вторая часть тетралогии «Море изобилия» (1969) воплощает буддийскую концепцию круговорота жизни. В «Несущих конях» продолжается линия героев «Весеннего снега». Рационалиста и законника Сигэкуни Хонду в зрелом возрасте жизнь сводит с девятнадцатилетним юношей, в котором он вдруг видит своего горячо любимого друга Киёаки Мацугаэ. И в новой жизни столкновение мечты друга с реальностью заканчивается смертью, трагической, но завораживающей.
Исао — новое воплощение Киёаки — юноша, мастерски владеющий боевым искусством кэндо. Он горячо любит свою страну и для того, чтобы возродить ее славу и величие, замышляет государственный переворот. Доказательством чистоты своих помыслов он полагает принятое им решение и в случае неудачи, и в случае удачи покончить с собой истинно доблестным способом — харакири.
В романе «Несущие кони» Мисима во многих деталях описал будущую собственную смерть — ритуальное самоубийство харакири
В 7-м году Сёвы[40] Сигэкуни Хонде исполнилось тридцать восемь лет.
Еще учась в Токийском императорском университете, он успешно сдал квалификационные экзамены на должность судебного чиновника высшего ранга и после окончания учебы был направлен стажером в осакский суд. С тех пор Хонда постоянно жил в Осаке. В 1929 году он получил должность судьи, дослужился до второго помощника председателя суда в Центральном суде Осаки, а через два года был переведен в Апелляционный суд, где стал первым помощником председателя суда.
В двадцать восемь лет Хонда женился на дочери друга своего отца, того самого друга, которому в 1913 году в связи с реформой судебной системы было приказано подать в отставку. Свадебная церемония состоялась в Токио, после нее молодожены сразу уехали в Осаку. Хотя с тех пор прошло уже десять лет, детей у них так и не было, однако жена Хонды — Риэ была женщиной мягкой и покладистой, так что жили они дружно.
Отец умер три года назад. Хонда собирался продать усадьбу в Токио и перевезти мать в Осаку, но мать отказалась и осталась одна поддерживать порядок в большом доме в Токио.
В Осаке Хонда снимал дом, где они жили с женой и нанятой служанкой. Дом имел два этажа: на первом было пять комнат, включая прихожую, и еще две комнаты размещались на втором этаже. Кроме того, при доме имелся приличный сад площадью в двадцать цубо.[41] Плата за дом и сад составляла тридцать две иены в месяц. Три раза в неделю Хонда бывал в суде, а остальное время работал с документами дома. На службу он ездил из своего дома в Тэннодзи Абэно на городском трамвае. Выходил на Китахама, переходил через речки Тосабори и Додзима. Сразу за мостом Хаконагаси находился суд — здание из красного кирпича, над входом в которое красовался внушительных размеров герб в виде хризантемы.
Для судебного чиновника особую ценность представлял фуросики — большой платок, в который чиновники заворачивали те судебные бумаги, что они носили при себе. Когда документов бывало немного, они помещались в портфеле, но в большинстве случаев их накапливалось такое количество, что в портфель они не входили. В фуросики же можно было носить любую пачку бумаг — объемную или не очень. Хонда носил с собой муслиновый фуросики — рекламный презент универмага Даймару, но, опасаясь, что одного фуросики может оказаться недостаточно, Хонда клал в портфель еще один на всякий случай. В этих свертках лежала вся работа чиновников, и каждый знал, что даже в поезде нельзя класть сверток в багажную сетку. Было вполне обычным, когда судейский, отправляясь после работы выпить с сослуживцами, пропускал под узлом на фуросики шнурок и вешал сверток на шею.
Конечно, никому не запрещалось работать с документами в помещении суда. Но даже в те дни, когда не было судебных заседаний, столов и стульев все равно не хватало, а над ухом то и дело спорили по поводу статей закона. Дискуссии привлекали еще и слушателей из тех, кто собирался сдавать квалификационные экзамены и приходил сюда на занятия. В результате спокойно написать судебное решение в помещении суда не представлялось возможным. Лучше было работать вечерами дома, с перерывом на хороший ужин.
Сигэкуни Хонда специализировался на уголовных делах и довольно спокойно относился к медленному продвижению по службе, связанному с тем, что в Осаке апелляций по уголовным делам было немного.
Работая дома, Хонда засиживался далеко за полночь, читал полицейские протоколы, протоколы предварительного следствия, речи прокурора по делам, назначенным к слушанию на следующем заседании суда, и делал из них выписки. Кроме того, будучи первым помощником председателя суда, Хонда составлял проекты решений, поэтому обычно до заключительной фразы «Таково решение суда» он добирался, когда за окном уже светало. Прочитанный и исправленный председателем черновой вариант Хонда еще должен был кистью переписать набело. От кисти у него на пальце даже появилась мозоль, как у писца.
Шумные застолья с гейшами Хонда посещал только раз в году, когда сослуживцы собирались в каком-нибудь увеселительном заведении, чтобы проводить уходящий год. На этих мероприятиях он сидел молчаливым наблюдателем, хотя начальники и подчиненные пили на равных, и находились даже такие, кто, напившись, приставал с глупыми разговорами к председателю суда.
Как правило, развлечения Хонды были достаточно скромными — обычно он ограничивался тем, что сидел в кафе при вокзале в Умэда или в дешевом ресторанчике. В некоторых кафе был такой вид услуги: официантку спрашивали, который час, она задирала юбку и смотрела на часы, надетые на бедро. Конечно, среди судейских были люди строгих правил, которые считали, что кафе — это место, где действительно только пьют кофе. Хонда ужасно сердился, когда в деле о растрате тысячи иен ответчик сообщил, что все эти деньги потратил в кафе: «Ерунда, не может этого быть! Ведь чашка кофе стоит пять сэн.[42] Человек просто не в состоянии выпить такое количество кофе».
Даже после снижения зарплаты месячный оклад Хонды составлял почти триста иен, что в армии соответствовало содержанию командира полка, так что свободные деньги у Хонды оставались. Кто-то тратил эти деньги, охотясь за книгами, другие увлекались классическим театром Но. Кто-то собирал поэтические сборники, а кто-то — рисунки. Однако большинство свои свободные деньги просто пропивало.
Судейские ходили на танцы. Хонда этим не увлекался, но часто слышал рассказы сослуживцев, тех, кто любил танцевать. В Осаке местные законы не позволяли открывать танцевальные залы, поэтому любителям приходилось ездить в Киото или в танцзал Куисэ, устроенный посреди рисовых полей Амагасаки. От Осаки на такси это удовольствие обходилось в одну иену, но когда дождливыми вечерами танцующие пары двигались в освещенных окнах похожего на спортивный зал здания, одиноко стоящего среди полей, звуки фокстрота раздавались там, в потоках ливня, так же естественно, как бой барабанов при посадке или жатве риса.
…Такова была в то время жизнь Хонды.
Тридцать восемь лет — какой это все-таки странный возраст!
В далеком прошлом осталась юность, память не сохранила ничего от времени, прошедшего с тех пор, поэтому Хонде казалось, что он все еще живет годами своей юности. Оттуда постоянно доносились отчетливо различимые звуки. Однако в разделяющей эти две жизни стене не было прохода.
Хонда чувствовал, что его юность кончилась со смертью Киёаки Мацугаэ. Со смертью друга иссякло все, что накопилось, выкристаллизовалось и горело в Хонде ярким огнем.
Теперь ночами, когда Хонда писал черновики судебных постановлений, он, случалось, перечитывал дневник снов Киёаки — прощальный подарок друга.
Многое в дневнике казалось мистическим, лишенным смысла, но среди всего этого был и тот завораживающий, трагически сбывшийся сон о смерти. Не прошло и полутора лет, как сон, в котором Киёаки увидел некрашеный гроб, стоящий посреди комнаты, рассвет, мерцающий в окнах лиловыми бликами, и себя, плывущего в воздухе и смотрящего на свое тело, лежавшее в гробу, претворился в явь; та женщина с распущенными волосами, что рыдала, цепляясь за гроб, конечно, была Сатоко, хотя на похоронах Киёаки реальная Сатоко не появилась.
С тех пор прошло уже восемнадцать лет. В памяти Хонды граница между снами и реальностью стала размытой, и то, что Киёаки когда-то на самом деле существовал, было куда менее ощутимо, нежели виденные и записанные его собственной рукой сны, яркие, словно крупицы золотого песка среди пустой породы.
Со временем в воспоминаниях эти сны и реальность приобрели одинаковую ценность. Границы между действительным и воображаемым постепенно стирались. Сны быстро поглотили реальность, и прошлое стало походить на будущее.
В молодости данность воспринимается как единственно существующая, будущее же видится полным перемен, однако с возрастом реальность приобретает многообразие, да и прошлое в воспоминаниях выглядит каждый раз по-иному. Видно, эти перемены во взглядах на прошлое соединились с многообразием действительности, сделали ее туманной, неопределенной. И вот воспоминания о быстротечной жизни уже перестали отличаться от снов.
Хонда мог не помнить имени человека, встреченного накануне, но всегда были свежи воспоминания о Киёаки, прочитанный вечером тот страшный сон из дневника друга казался более ярким, чем привычный угол улицы, мимо которого Хонда проходил сегодня утром. Имена после тридцати лет стали забываться одно за другим, словно облезла краска. По сравнению со снами действительность, которую эти имена представляли, становилась пустой, ненужной, она выпадала из повседневной жизни.
Хонда больше не испытывал разлада с собственной жизнью: ему казалось, что его дело — охватить стройной системой законов все, чему может быть подвержено общество. Хонда целиком принадлежал отвлеченному миру теории и воспринимал только его, а вовсе не сны или реальность.
Конечно, по роду своей деятельности Хонда постоянно сталкивался с людскими страстями. Сам он ни разу не испытал подобного, но видел многочисленные примеры того, как в жизни человека сильное чувство приобретало магическую, часто роковую силу.
Ощущал ли он на самом деле эту полную безмятежность? Ему казалось, что когда-то, глубоко в душе, густым серебряным звоном ухнуло и рассыпалось что-то опасное, и с тех пор он огорожен железной стеной, делающей его неуязвимым для любых чар. Этим пережитым в далеком прошлом потрясением был Киёаки. Киёаки обладал этими чарами.
Прежде Хонда любил рассказывать о том периоде своей жизни, что они провели вместе, однако для него, продолжающего жить, воспоминания юности стали не более чем своего рода защитной реакцией. Вот ему уже тридцать восемь. Возраст, когда неосторожно заявлять, что ты жив, — для молодости этот возраст связан с возможной неожиданной смертью. Возраст, когда жизнь приедается, а новых радостей с каждым днем становится все меньше. Возраст, когда от любой малой глупости мгновенно тускнеет очарование.
…Хонда полюбил свою абстрактную работу, странную в том смысле, что увлеченность делом сама по себе предполагала отказ от чувств.
Вернувшись домой, Хонда, перед тем как отправиться в кабинет работать, обычно ужинал вдвоем с женой. Время ужина не было строго определенным: когда он работал дома, ужин подавался в шесть часов, а в дни заседаний суда, когда ему приходилось задерживаться на службе, они, случалось, ужинали и в восемь. Но теперь уже он не поднимал жену среди ночи, как тогда, когда работал в суде по предварительному следствию.
Риэ всегда ждала его, чтобы поужинать вместе, как бы поздно он ни приходил со службы, и если он очень задерживался, спешила разогреть приготовленную еду. Хонда в ожидании ужина обычно читал вечернюю газету, прислушиваясь к доносившимся с кухни звукам, где жена со служанкой хлопотали у плиты. В это время до и после еды он мог позволить себе полностью отключиться от дел. Нынешняя семья Хонды была меньше, но у него в памяти часто всплывала фигура отца, также когда-то отдыхавшего за вечерней газетой. В такие моменты Хонда становился очень похожим на него.
Хонде, правда, недоставало присущей отцу нарочитой суровости, вызванной влиянием Мэйдзи[43] — эпохи реформ. Кроме того, у Хонды не было детей, которым он должен был являть пример чести и достоинства, и в доме придерживались более простого и естественного уклада жизни.
Риэ была немногословна, никогда не перечила мужу и не имела привычки совать нос в его дела. У нее было что-то не в порядке с почками: иногда появлялись легкие отеки под глазами, но в таких случаях она подкрашивалась чуть больше обычного, и эта небольшая припухлость, наоборот, придавала ее лицу оттенок сдержанной чувственности.
Воскресным вечером где-то в середине мая у Риэ, после некоторого перерыва, был именно такой вид. Назавтра предстояло судебное заседание, и Хонда вторую половину воскресного дня посвятил работе: он решил, что сможет управиться с делами до ужина, поэтому сказал жене, что сегодня они будут ужинать сразу, как только он закончит работу.
У Хонды не было особых увлечений, но, живя долгое время в Кансае — западной части Японии, славившейся керамикой, он позволил себе маленькую роскошь — собрал для повседневных нужд хорошую посуду.
Они пользовались пиалами в стиле Нинсэй и пили вечером сакэ из чашечек, созданных Ёхэем — третьим мастером гончарной школы Аватаяки. И Риэ продумала меню, чтобы порадовать мужа, который целый день провел за письменным столом: небольшая форель с легким салатом, а к печеному угрю дольки белых огурцов, посыпанные приправой.
Обычно в это время года уже не разводили огонь в длинной жаровне, и в медном котле не булькала кипящая вода.
— Сегодня вечером можно позволить себе сакэ. Пожертвовал воскресным днем, но зато закончил работу, — Хонда словно разговаривал сам с собой.
— Вот и хорошо, — отозвалась Риэ, наполняя его чашечку.
В движениях обеих ее рук — и той, что протягивала чашечку, и той, что наливала в нее сакэ, — был какой-то ритм. Почти игривый естественный закон жизни — руки, словно связанные невидимой нитью, тянулись друг к другу. Так же очевидно, как наполненный ароматом магнолий вечерний сад перед глазами, было и то, что Риэ не из тех женщин, которые способны нарушить эту гармонию.
Вот оно — спокойствие, которое здесь рядом, на расстоянии протянутой руки, до него можно дотронуться… То, что способный юноша обрел через двадцать лет. Когда-то для Хонды было нереальным — коснуться руки, коснуться пальцев, но именно потому, что он никогда не роптал, все пришло ему в руки.
Хонда медленно выпил сакэ и, подставляя лицо горячему пару, поднимавшемуся от риса с яркими вкраплениями зеленого горошка, уже собрался приступить к ужину, как вдруг услыхал звук колокольчика, извещавшего об экстренном выпуске газеты.
Он быстро послал служанку купить газету. В наспех подготовленном экстренном выпуске, края которого были криво обрезаны, а еще не высохший шрифт пачкал руки, сообщалось о попытке военного переворота и говорилось о том, что морскими офицерами застрелен премьер-министр Инукаи.
— Вот-вот. Что это последнее время постоянно дела кровавых братств, — сказал Хонда. Избежавший той жизненной рутины, когда человек с хмурым видом сожалеет о прожитом времени, он был уверен, что сам принадлежит к более яркому миру. Состояние легкого опьянения делало этот мир еще ярче.
— Вы опять будете заняты, — сказала Риэ. Хонду резануло невежество жены, неподобающее дочери судейского чиновника.
— Нет, такие дела в ведении военного трибунала.
Дело по своей природе подлежало другой юрисдикции, оно не могло рассматриваться гражданским судом.
Конечно, в кабинете судей несколько дней обсуждали это событие, но в июне все оказались завалены работой, поступавшей каждый день, и перестали интересоваться делом, которое никому и никогда не приходилось и не придется вести. Однако судьи были хорошо осведомлены по поводу действительного положения вещей, которое не нашло отражения в газетных новостях, и усиленно обменивались информацией. Каждому из них была очевидна точка зрения председателя Апелляционного суда Сугавы — мастера кэндо,[44] сочувствовавшего заговорщикам, но прямо об этом никто речи не заводил.
Прошедшие события подступали из того майского дня, подобно морским волнам. Мелькавшая далеко в море белым треугольничком волна, приблизившись, вдруг вздымалась закрученным гребнем, разбивалась о берег и отступала. Хонда вспомнил тот песчаный пляж в Камакуре, где давно, девятнадцать лет назад, он лежал рядом с Киёаки и принцами из Сиама, наблюдая за волнами, которые берег притягивал и отпускал, притягивал и отпускал. Однако берег не может сдержать волны событий. Ему назначено неутомимо возвращать воду в лоно моря, чтобы она не затопила сушу. Снова и снова возвращать волны, наступающие из безграничной бездны, в их исконные владения смерти и скорби.
Что есть зло, что есть преступление — размышлять об этом, собственно, не входило в задачу Хонды, это была прерогатива государства. Хонда бессознательно ощущал, что в преступлении скрывается нечто, к нему побудившее, — это пробивалось свежим ароматом лимона, сок которого глубоко въелся в кожу испачканных рук. В этом ощущении сказывалось, скорее всего, влияние Киёаки, и от этого влияния было так трудно избавиться.
И все-таки эти «нездоровые» мысли не были столь радикальными, чтобы бороться за них. Как борцу за идею, Хонде недоставало фанатичной преданности теории всеобщей справедливости.
Как-то в начале июня судебное заседание первой половины дня кончилось раньше, и когда Хонда вернулся в кабинет, до обеда еще оставалось время.
Он открыл гардероб, напоминавший по форме буддийский алтарь из красного дерева, убрал туда черную судейскую мантию, украшенную по плечам пурпурной вышивкой, и черный головной убор с пурпурной лентой. А потом, в задумчивости стоя у окна, закурил.
Моросил мелкий дождик. «Вот я уже и не молод, — подумал Хонда. — Делаю свое дело, не считаясь с мнением других, и при этом получаю удовлетворение от того, что это в порядке вещей. Я уже поднаторел в работе. В моих руках глина приобретает форму, которую я придаю ей по собственному усмотрению…»
Хонда легонько потряс головой, сопротивляясь стремительному исчезновению из памяти лица подсудимого, в которое он еще несколько минут назад внимательно вглядывался. Однако лицо это все время ускользало.
Следственный отдел занимал южные, выходившие окнами на реку комнаты на третьем этаже, а рабочий кабинет судей смотрел окнами в тень северной стороны. Взгляд, если смотреть оттуда, упирался в здание следственной тюрьмы.
Следственная тюрьма, огороженная стеной из красного кирпича для того, чтобы доставлять подсудимых на процесс скрытно от посторонних глаз, соединялась со зданием суда переходом.
Хонда обратил внимание на то, что от сырости на окрашенных стенах скопились капли воды, и открыл окно, чтобы проветрить комнату. Внизу красная кирпичная стена опоясывала белые двухэтажные строения следственной тюрьмы. Между строениями стояла довольно высокая сторожевая вышка, напоминавшая формой силосную башню, на окнах вышки решеток не было.
Черепица на крыше зданий и на крышах выступавших домиками дымоходов намокла до черноты и поблескивала, как сажа. За строениями в небо устремилась большая труба, закрывая собой весь вид из того окна, откуда смотрел Хонда.
Окошки, прорубленные в стенах тюрьмы в строгом порядке, были забраны решетками и закрыты ставнями, под каждым окошком на когда-то белой стене, приобретшей от дождевых подтеков цвет грязной рубахи, арабскими цифрами были крупно выведены номера — 30, 31. 32, 33… Порядок этих номеров был непонятен: под камерой второго этажа с номером 32 на первом этаже располагалась камера номер 31. В ряд тянулись вентиляционные отверстия, похожие на продолговатые листочки бумаги для написания танка,[45] а на уровне пола первого этажа находились канализационные стоки.
Хонда поймал себя на том, что думает об обвиняемом, только что проходившем по суд): в какой же камере он сидит? Судьи не могли этого знать. Обвиняемым был бедный крестьянин из префектуры Коти. Он продал дочь в публичный дом в Осаке и, не получив даже половины обещанных денег, отправился туда выяснять отношения, был обруган хозяйкой и в ярости, не рассчитав силы, избил ее до смерти. Однако Хонда никак не мог вспомнить каменное, ничего не выражающее лицо этого человека.
Дым от папиросы, которую курил Хонда, просачивался сквозь пальцы и медленно расплывался в завесе дождя. В том мире за оградой эта папироса была огромной ценностью. Хонда вдруг ощутил какую-то дикую несообразность в контрасте ценностей этих двух, разделенных законом миров. В том мире вкус папиросы воспринимался как вершина наслаждения, а здесь папироса была всего лишь средством убить время.
Во дворе напротив веером располагались прогулочные площадки для заключенных. Хонде случалось видеть из окна фигуры в синей тюремной одежде с наголо обритыми головами. Заключенные, разделенные по двадцать человек, делали зарядку или совершали прогулку, двигаясь по кругу в этих разгороженных секторах, однако сегодня, наверное из-за дождя, площадки напоминали курятник, где все обитатели вымерли.
В этот момент промозглую тишину разорвал резкий звук, словно кто-то с силой хлопнул ставней.
И звук снова поглотила тишина. На брови Хонде упали мелкие капли дождя, занесенные ветром, он потянулся закрыть окно, и тут вошел его сослуживец Мураками — кончилось и другое заседание.
— Я сейчас слышал, как привели в исполнение смертный приговор, — пояснил Хонда.
— Я тоже недавно слышал. Надо сказать, ощущение не из приятных. Это была плохая идея — расположить место казни так близко к ограде, — отозвался Мураками, убирая мантию. — Ну что, пойдем обедать.
— Что будешь сегодня есть?
— Как всегда, бэнто,[46] — ответил сослуживец.
Они прошли по темному коридору в столовую для руководящего персонала, расположенную на том же этаже. Раз и навсегда определенная еда, поглощаемая за разговорами о судебных делах. Новая стеклянная дверь в извилистых цветочных узорах, на которой висела табличка с крупной надписью «Столовая руководящего персонала», сверкала, пропуская горящий внутри свет.
В помещении стояли десять больших столов, на них были приготовлены чайники и пиалы. Хонда обвел взглядом столовую: нет ли среди присутствующих председателя суда. Тот часто приходил обедать в столовую специально, чтобы поговорить с сотрудниками. В таких случаях сведущая служанка поспешно приносила председателю особый маленький чайничек. В него вместо чая наливалось сакэ.
Сегодня председателя не было.
Хонда сел за стол напротив Мураками и снял ту часть коробки с едой, где лежали маринованные овощи и рыба, как всегда недовольный тем, что к запотевшему с облезающим красным лаком низу коробки прилипли зернышки риса, аккуратно собрал их пальцами и отправил в рот. Мураками, с улыбкой наблюдая эти привычные движения, заметил:
— Тебя в детстве, наверное, заставляли каждое утро подносить несколько рисинок статуэтке крестьянина, сидящего со скрещенными ногами, на которых лежала большая соломенная шляпа. Меня тоже. Если хоть одна рисинка падала на татами, надо было подобрать ее и съесть.
— Самурая всегда можно было упрекнуть в том, что он не работает, а ест. Сейчас что-то еще осталось от этого воспитания. А ты как воспитываешь детей?
— Берите пример с отца! — бодро, не моргнув глазом, отозвался Мураками. Мураками как-то решил, что его лицу недостает солидности, и отпустил усики, но, преследуемый насмешками товарищей и сослуживцев, отказался от этой затеи. Он много читал и часто заводил разговоры о литературе.
— Оскар Уайльд считает, что в нынешнем мире нет преступлений как таковых — люди просто вынуждены их совершать. Посмотреть на недавние дела, так таких полно, выходит, нам, судьям, тут нечего делать, — заговорил Мураками.
— Да. Дел, где преступление можно считать естественным продолжением или результатом нерешенных социальных проблем, полно. Это почти всегда касается необразованных людей, — сдержанно отозвался Хонда.
— Говорят, в сельской местности Тохоку бедность ужасная.
— К счастью, в нашем районе ситуация несколько лучше.
С 1913 года под юрисдикцией Апелляционного суда Осаки находилось девять префектур — Осака, Киото, Хёго, Нара, Сига, Вакаяма, Кагава, Токусима, Коти — все в основном богатые.
Затем Хонда с Мураками заговорили о проблемах, связанных с множившимися преступлениями, которые совершались по идейным соображениям, и о позиции, занимаемой в этом вопросе прокуратурой. Все это время у Хонды в ушах стоял звук, с каким свершилась смертная казнь, — свежий, резкий, вызывающий удовлетворение ценителя. Несмотря на это, ел Хонда с аппетитом. Звук не бил по чувствам, Хонде просто казалось, что в сердце ему вонзился тонкий кристаллик.
Вошел председатель суда Сугава, и все повернулись к нему. Служанка поспешила за чайничком. Председатель сел рядом с Хондой и Мураками.
Этот краснолицый массивный кэндоист был мастером Хокусинъитто — одного из направления в кэндо и консультировал общества воинской доблести. Давая инструкции, он каждый раз цитировал что-то из «Пяти колец», поэтому за глаза его звали «право пяти колец».[47] Но если судить по тому, какие решения он принимал в суде, Сугава был добрым человеком. Председатель с удовольствием посещал всевозможные соревнования по кэндо, и его обычно просили выступить с речью, в результате завязывались связи с храмами, и Сугаву стали приглашать в качестве почетного гостя на праздники, посвященные воинской доблести.
— Ну и попал я в положение, — сразу начал председатель. — Сначала принял приглашение, а теперь, оказалось, никак не могу пойти.
Хонда решил, что это как-то связано с кэндо, и не ошибся.
16 июня в храме Оомива, который находится в Сакураи префектуры Нара, должен состояться турнир кэндо, посвященный богам этого храма: прибудут паломники со всей страны, соберутся лучшие спортсмены университетов Токио. Председателя просили выступить с речью, но в тот же день он должен быть на совещании в столице и никак не сможет присутствовать. Само собой, на судей нельзя взваливать административные обязанности, он также не вправе настаивать, чтобы его заменили на празднике, но, может, им будет интересно… То была робко выраженная просьба, и Хонда с Мураками стали листать записные книжки: у Мураками на данный день было назначено судебное заседание — он отпадал. А Хонда как раз мог работать с документами дома, к тому же судебное дело намечалось несложное.
Председатель с радостным видом сказал:
— Вот спасибо. И я никого не подведу, и в храме будут полностью удовлетворены, хотя бы потому, что имя твоего отца хорошо известно. Отправим тебя на два дня в командировку: вечером в день соревнований остановишься в гостинице в Наре, там очень тихо, поработаешь, а на следующий день побываешь на празднике цветов в храме Идзагава, который относится к храму Оомива, что в самой Наре. Я как-то присутствовал на этом торжестве — это самый красивый из всех старинных праздников. Ну, как? Если у тебя есть желание, я сегодня же напишу письмо. Да нет, обязательно надо посмотреть. Это того стоит.
Последний раз Хонда был на состязаниях по кэндо лет двадцать тому назад еще в школе Гакусюин. Тогда, давно, они с Киёаки презирали компанию кэндоистов и их фанатичные выкрики, слышные во время тренировок. Впечатлительным подросткам казалось, что в этих выкриках выплескивается удушающее, выворачивающее нутро, бьющее в нос звериным запахом безумие, — безумие, которого не стыдятся, которым гордятся, как священным помешательством. Слышать подобное было мукой. Причины отвращения, которое питали к этим звукам Хонда и Киёаки, были разными: Киёаки воспринимал их как презрение к тонким чувствам, а Хонда — как презрение к разуму…
Однако все это было в прошлом. Хонда научился внешне не реагировать на то, что он видит или слышит.
В такой день, как сегодня, когда до послеобеденного заседания еще оставалось свободное время, в хорошую погоду удовольствием было бы прогуляться по берегу Додзимы, посмотреть, как белая пена, оставляемая суденышками, лижет деревянную набережную, но, к сожалению, шел дождь. В кабинете сослуживцы шуршали бумагами, покоя тоже не было. Хонда, расставшись с Мураками, некоторое время постоял в вестибюле. Бледный свет пробивался через стеклянные двери с изображенными на них в зеленых и белых тонах оливами, пересекал коридор и слабо отражался в колоннах пестрого гранита. Вдруг, поддавшись какому-то чувству, Хонда отправился в бухгалтерию за ключами.
Он собирался подняться в башню.
Высокая башня из красного кирпича на здании суда являлась одной из достопримечательностей Осаки, ее отражение в реке красиво смотрелось с противоположного берега. Некоторые сравнивали башню с лондонским Тауэром, где, если верить слухам, на верхней площадке установлена виселица, и там приводят в исполнение смертные приговоры.
В осакском суде не знали, как использовать идею английских проектировщиков, и в запертой на ключ башне не было ничего, кроме пыли. Время от времени судейские поднимались наверх, чтобы отвлечься и насладиться широкой панорамой: в погожие дни отсюда был виден даже район Авадзи.
Хонда отпер дверь, шагнул внутрь — и оказался в белом безграничном пространстве. Башня опиралась на потолок вестибюля, внутри — от основания до самой вершины была абсолютная пустота. Белые, покрытые пылью стены в подтеках воды, окошки с четырех сторон были только в самом верху, вдоль них с внутренней стороны тянулся узкий балкончик, к нему, извиваясь виноградной лозой по стене, вела железная лестница.
Хонда держался за перила и знал, что испачкает руки пылью. В дождливый день свет, падающий из верхних окошек, создавал в огромном внутреннем пространстве ощущение предрассветных сумерек. Эти необъятные по размерам пустые стены, эта нелепая лестница — каждый раз у Хонды возникало ощущение, что он попал в какой-то странный мир, умышленно растянутый до неестественных размеров. Казалось, что в центре этого пространства должна стоять невидимая гигантская фигура. Невидимая огромная статуя с выражением гнева на лице.
В противном случае, это пространство было бы слишком пусто, слишком бессмысленно. И окна, достаточно большие вблизи, отсюда выглядели спичечными коробками.
Хонда шаг за шагом поднимался по железной лестнице, сквозь просветы видно было пространство внизу. Каждый шаг отдавался в башне гулким эхом. Хотя надежность конструкции не вызывала сомнений, каждый шаг сотрясал лестницу сверху донизу, казалось, по спине стремительно пробегает дрожь. Пыль медленно оседала на постепенно удаляющийся пол.
Вид, открывавшийся из окон на вершине башни, не был для Хонды внове. Хотя дождь затруднял обзор, хорошо просматривалось место, где река Додзима плавно поворачивала к югу и сливалась с Тосабори. На противоположном берегу будто присели на корточки дом собраний, центральная библиотека и здание Японского банка, которое венчал медный купол; плоскими смотрелись сверху здания на острове Накано, а на западе в тени возвышающихся строений просматривался стилизованный под готику фасад клиники. Красные кирпичные стены левого и правого крыльев судебного здания потемнели от дождя, и зелень газона во внутреннем дворике напоминала зелень сукна непонятно как оказавшегося здесь бильярдного стола.
С большой высоты людей было не разглядеть. Только стоящие стеной здания, в которых уже днем зажгли свет, покорно мокли под дождем. В природе не было ничего необычного, и это немного утешало.
Хонда подумал:
«Вот я на вершине. На такой, что темнеет в глазах. Не на той вершине, что достигается властью или деньгами, а на той, что, можно сказать, представляет государственный разум, — на вершине логической конструкции».
Находясь здесь, на высоте птичьего полета, он более остро, чем тогда, когда стоял за кафедрой красного дерева, ощущал, что судебное дело стало его жизнью. Отсюда все земные обстоятельства, события прошлого представали на мокрой от дождя схеме. Если в разуме есть что-то детское, то самое подходящее развлечение для разума — это смотреть на мир с высоты птичьего полета.
Внизу происходили разные события. Застрелили министра финансов, убит премьер-министр, проходят многочисленные аресты революционно настроенных учителей, возникают беспочвенные слухи, углубляется кризис в деревне, политика правящей партии накануне провала… И Хонда здесь, где вершится справедливость.
Конечно, Хонда всячески иронизировал по своему поводу. Вот он, будучи на страже справедливости, выбирает пинцетом разные низменные страсти, завернув в теплый сверток разума, несет домой, и они ложатся в строчки судебных решений… Он встает в тупик перед различными тайнами и каждый день целиком отдается работе: скрепляет кирпичи, из которых возводится здание правосудия.
И все-таки каково это — быть на вершине, взирать с прозрачной высоты человеческой жизни на мутный осадок внизу. Что это такое — жить не столько в реальном мире, сколько в мире закона. Как конюх пропитан запахом конского пота, так и он в свои тридцать восемь лет был уже пропитан этим духом законной справедливости.
16 июня с утра уже стояла невыносимая жара. Так бывает, словно на один день вдруг наступает разгар лета — об этом возвещает палящее солнце. Председатель суда прислал машину, и Хонда, выйдя из дому в семь утра, отправился в Сакураи. В содержавшемся на средства казны храме Оомива, в просторечии Мивамёдзин, поклонялись самой горе Мива. Ее еще называли почтительно «Хозяин». Гора высотой 467 метров и почти 16 километров в окружности у основания, густо заросла деревьями: растущие здесь кипарисовики, криптомерии, сосны не вырубались, и простым смертным всходить на гору не дозволялось. Один из храмов древнего государства Ямато был самым старым в Японии, полагали, что здесь сохранились изначальные формы верований, и ярые приверженцы религии синто[48] считали своим долгом хотя бы раз в жизни совершить сюда паломничество.
Существовало два объяснения слова «мива»: одно возводило его к просторечному наименованию высокого сосуда грубого обжига, в котором прежде изготовляли сакэ, по второй версии считалось, что это корейское «мион» — забродивший рис. Сосуд для сакэ почитался наравне с богом, так что для его обозначения стали употреблять просто иероглиф, означающий слово «бог». Божество, которому поклонялись в храме Оомива, воплощало дух главного бога древней страны Изумо и издавна считалось покровителем виноделов.
На территории храма Оомива находился и храм Саи, посвященный духу мятежного громовержца, — его особенно чтили военные, многие приходили сюда помолиться за судьбу военных, а пять лет назад глава местного общества военных предложил проводить здесь турниры кэндо в память тех, кто посвятил себя военной службе. Однако территория самого храма Саи была небольшой, поэтому состязания стали проводить на площади перед главным храмом. Всю эту историю председатель суда и поведал Хонде.
Хонда вышел из машины у высоких храмовых ворот «тории», на которых висела табличка, извещавшая о том, что въезд запрещен.
Засыпанная гравием дорога, делая плавный поворот, вела к храму. По обе стороны дороги в рощицах криптомерии на веревках, протянутых по веткам, слегка колыхались белые полоски, прикрепленные в определенном порядке. На выступавших из-под земли корнях сосен и дуба сочно зеленел, напоминая водоросли, мокрый от вчерашнего дождя мох. Вскоре дорога пошла вдоль реки, в зарослях бамбука и папоротника усилился шум воды, а с неба, пробивавшегося сквозь ветви деревьев над головой, на траву лились жгучие лучи солнца. За мостом, на вершине выщербленной каменной лестницы где-то в глубине впервые мелькнул краешек белого с пурпурным узором занавеса храмового помещения.
Хонда одолел каменную лестницу и вытер пот. На склоне горы Мива возвышался величественный храм. На площадке перед храмом гравий расчистили и засыпали песком прямоугольную арену, с трех сторон вокруг этого места для состязаний были расставлены стулья и скамьи, а слева и справа над ними натянули большой шатер. Свое место почетного гостя Хонда обнаружил как раз под этим шатром.
Появился жрец в белой одежде и объявил Хонде, что настоятель с нетерпением его ожидает. Хонда, оглянувшись на светившуюся розоватым цветом арену, подготовленную для турнира, последовал за жрецом в служебное помещение храма.
Хонда привык ко всему подходить серьезно, но особенно набожным не был. Глядя на то, как в утреннем небе величаво сияют вершины необычных деревьев, растущих на возвышающейся за храмом божественной горе, он не мог не почувствовать, что там обитают боги, но нельзя было сказать, что им постоянно владели благочестивые мысли.
Чувствовать, что тайна, словно чистый воздух, переполняет этот мир, и, признавая тайну, считать это явлением случайным — совершенно разные вещи. Конечно, Хонда питал к тайне нежные чувства, его отношение к ней напоминало отношение к матери. Однако ощущение, что можно прожить и без матери, полагаясь на самого себя, свойственное молодым, было для Хонды наполовину врожденным, оно владело им с девятнадцати лет.
Присутствующие — гости и местные деятели — обменялись визитными карточками, прозвучали длинные приветствия, и настоятель повел всех к храму. Около храма под навесом две жрицы лили из черпаков на руки гостям воду для очищения. В храме уже устроились спортсмены — пятьдесят человек в бойцовской форме казались синей глыбой. Хонду усадили на самое почетное место.
Музыкант извлек высокие ноты из инструмента, похожего на флейту, и священник в просторном одеянии и высокой, напоминающей птичий гребень шапке начал читать обращенную к богам молитву: прогоняя злых духов, он провел над головами присутствующих слева направо и снова налево веткой священного деревца сакаки, с которой гроздью свисали молитвенные полоски белой бумаги.
Вслед за устроителями Хонда, как представитель почетных гостей, поднес в дар богам такую же ветку сакаки, а от спортсменов ветвь на алтарь возложил пожилой, лет шестидесяти, мужчина в выцветшей форме. Жара становилась все сильнее, и Хонда ощутил под рубашкой неприятно щекотавший кожу пот. После церемонии все спустились во двор и расселись: почетные гости — на стульях под шатром для почетных гостей, спортсмены — на циновках под шатром для спортсменов. Места под открытым небом, предназначенные для паломников, уже были заполнены, здесь люди сидели, повернувшись на восток, лицом к храму и священной горе, поэтому утреннее солнце светило им прямо в лицо. От солнечного света прикрывались веерами и полотенцами. Потянулись многословные приветствия и речи, Хонда тоже, поднявшись, произнес подобающие случаю слова. Из выступлений стало понятно, что пятьдесят спортсменов разделены на две группы по двадцать пять человек — «красные» и «белые», и состязания пройдут в пять туров, в каждом туре среди пяти спортсменов от каждой команды победу одержит тот, кто выиграет все пять встреч. Пока продолжалась бесконечная речь председателя местного общества военных, сидевший рядом настоятель прошептал на ухо Хонде:
— Взгляните на молодого человека, крайнего справа в первом ряду. Он на первом курсе колледжа при университете Кокугакуин, но от команды «белых» будет выступать первым. Присмотритесь к нему: в мире кэндо на него возлагают большие надежды. Девятнадцать лет, а уже третий разряд.
— Как его зовут?
— Иинума.
Это имя вызывало какие-то ассоциации, и Хонда переспросил:
— Иинума… Его отец тоже кэндоист?
— Нет. Сигэюки Иинума держит известную в Токио частную школу националистической организации, он ревностный поклонник этого храма, но сам не фехтует.
— Отец сегодня будет здесь?
— Я слышал, он хотел посмотреть, как будет выступать сын, но, к сожалению, из-за деловой встречи в Осаке приехать не сможет.
Вне сомнения, это тот самый Иинума. Имя Сигэюки Иинумы теперь стало достаточно известным, а каких-нибудь двадцать три года назад Хонда знал прежнего Иинуму — воспитателя и секретаря Киёаки. Когда в рабочей комнате судей пошли разговоры об идейных движениях, Хонда взял почитать последние журнальные материалы у сослуживца, изучавшего эти движения. Среди них была статья «Деятели правого направления», где о Сигэюки Иинуме говорилось следующее:
«Выдвинувшийся в последнее время Сигэюки Иинума действительно отмечен лучшими качествами человека из Сацума[49] — верностью и преданностью; в школьные годы у себя на родине в провинции Кюсю считался самым способным учеником, но семья была бедной, поэтому он не мог учиться дальше и по рекомендации местных властей отправился в столицу воспитателем молодого наследника маркиза Мацугаэ; он с рвением занимался образованием своего воспитанника и самообразованием, но воспылал страстью к служанке семьи Мацугаэ — Минэ, бежал с ней и после долгих лишений достиг видного положения, организовав свою школу Сэйкэн, которой занимается с необычайным энтузиазмом. Женат, естественно, на Минэ, у них есть сын».
Прочитав это, Хонда впервые узнал что-то о Иинуме, встречаться им не приходилось, и в памяти сохранилась только внушительная, обтянутая унылой дешевой тканью спина, которая маячила впереди в длинном темном коридоре резиденции маркиза Мацугаэ. По этим воспоминаниям Иинума всегда представлялся Хонде бледной, неясной тенью, тонущей во мраке.
Огромный слепень, бросая тень, собрался сесть на чисто подметенную площадку для состязаний, но передумал и переместился к покрытому белым полотном столу, где сидели почетные гости, загудел над ухом одного из гостей. Тот, раскрыв веер, отогнал его. Достоинство, с которым он открыл веер и отмахнулся от слепня, напоминало о его звании, указанном на врученной Хонде визитной карточке, — наставник в кэндо, имеющий седьмой разряд. Многословный председатель местного общества военных все еще продолжал выступать.
От прямоугольника перед глазами, нет, от самого пространства, поднималось горячее, прерывистое дыхание к нависающей крыше главного храма, к зелени священной Горы, к блистающему небосводу. Когда это повисшее молчание, которое вот-вот должны были взорвать боевые выкрики и звуки ударов бамбуковых мечей, шевелил редкий ветерок, его призрачное дуновение было наполнено предчувствием героической схватки и постоянно движущихся призраков.
Взгляд Хонды был прикован к лицу сына Иинумы, сидящего прямо против него. Двадцать лет назад Иинума, всего лишь воспитатель из деревни, был на каких-то пять лет старше его и Киёаки, а сейчас он отец такого взрослого сына: это неожиданно заставило Хонду, у которого не было детей, подумать о собственном возрасте.
Во время нескончаемых речей юноша неподвижно сидел на циновке в официальной позе. Трудно было определить, слышит ли он то, что говорится. Он смотрел прямо перед собой — его глаза напоминали сталь, в которой отражался внешний мир.
Брови вразлет, смуглое лицо, твердая линия губ, будто зажавших клинок. Несомненно, в юноше было что-то напоминающее отца, но размытые, тяжелые, мрачные черты Иинумы-старшего приобрели у его сына определенность, смягчились, стали просто строгими. «Вот лицо человека, еще не знающего жизни, — подумал Хонда. — Лицо человека, который пребывает еще в том возрасте, когда трудно поверить, что только что выпавший снег вскоре станет грязным и растает».
Перед каждым спортсменом на циновке, поверх вытянутых в аккуратную линию налокотников, лежала прикрытая полотенцем маска. Кое-где из-под полотенец видна была поблескивающая проволока. Это мерцание, то тут, то там бросавшее блики на обтянутые синей материей колени, вполне соответствовало напряженному тягостному ощущению перед схваткой.
Поднялись судьи — судья передней линии и судья задней линии, вызвали: «Команда белых, Иинума», — облаченный в доспехи юноша ступил босыми ногами на горячую землю и почтительно поклонился богам.
Хонде почему-то очень хотелось, чтобы этот юноша выиграл поединок. Из-под маски, словно крик спугнутой дикой птицы, вырвался боевой клич.
Этот крик разом перенес Хонду в дни его отрочества. Помнится, он как-то разъяснял Киёаки, что через несколько десятков лет молодое поколение начального периода Тайсё, к которому они принадлежали, будут отождествлять, не делая различий в тонкости чувств и ощущений, с группой их сверстников кэндоистов и объединять всех в поколение почитателей грубого, примитивного бога, глупой идеи, — так оно и произошло. Однако неожиданно для себя Хонда теперь с нежностью вспоминал это слепое почитание и чувствовал, как в нем крепнет ощущение того, что этот примитивный бог много привлекательнее той благородной, возвышенной силы, в которую он прежде, сам того не сознавая, верил. Теперь это определенно была другая пещера, не та, куда его втолкнули в юношеские годы.
Поэтому невыносимо резкий боевой клич Хонда воспринял как огонь души, вырвавшийся наружу через узкую щель. Страдания души, охваченной бушующим в груди огнем, сейчас так явственно ожили в груди, словно он сам в свое время испытывал их (хотя на самом деле в те годы Хонда почти не знал душевных страданий).
Время заставило человеческое сердце исполнять странную роль. Эта была попытка, не счищая с памяти патины лжи, покрывшей серебро прошлого, сыграть себя самого целиком, с мечтами и страстями, глубоко проникнуть в ощущения, которых не знал в прошлом. Это было равносильно тому, будто смотришь на деревню, где некогда жил, с высокого перевала: если пренебречь деталями, то осознаешь смысл тогдашней жизни, и выбоины на камнях, которыми была вымощена площадь, доставлявшие в свое время столько неприятностей, отсюда, с высоты, сверкают, заполненные водой, и становятся чарующе прекрасными.
В тот миг, когда Иинума издал первый боевой клич, тридцативосьмилетний судья вдруг до резкой боли ощутил, как этот выкрик, словно стрела, пронзил грудь юноши. Хонде никогда не приходилось проникать так в душу молодого человека, сидящего на месте обвиняемого.
Противник Иинумы из команды красных появился тоже с угрожающим криком, поднимая плечи под спускающейся на них маской, что делало его похожим на раздувающую жабры рыбу.
Иинума был спокоен. Соперники, будто примеряясь друг к другу, сделали один круг, затем другой.
Когда Иинума поворачивался к Хонде лицом, то в глубине проволочной маски, пропускающей свет, подобно бамбуковой шторе, видны были четко очерченные брови, блестящие глаза, а при выкриках мелькал ряд белых зубов; со спины из-под аккуратно подложенного под маску полотенца с перекрещивающимися на нем синими шнурками маски выглядывал стриженый крепкий юношеский затылок.
Неожиданно возникло движение, словно столкнулись бросаемые волнами корабли, затрепетал прикрепленный у Иинумы сзади белый лоскут — знак принадлежности к команде, и в тот же миг противник получил сопровождаемый резким звуком удар по голове.
Раздались аплодисменты: Иинума вывел из строя одного из соперников. Следующего противника, казалось, сдерживало само бесстрашие Иинумы, который, присев на корточки, неожиданно вытянул от бедра меч.
Даже Хонда, который ничего не понимал в кэндо, сразу обратил внимание на правильность выбранной юношей позиции. В самые опасные мгновения его поза не менялась — юноша напоминал вырезанную из синей бумаги фигурку, приклеенную к пространству. Тело его не клонилось к земле, не теряло равновесия. Даже окружающий его воздух казался прозрачной, текущей водой, а не горячей клейкой массой.
Когда Иинума выступил из тени, отбрасываемой шатром, зеркало его нагрудника залила голубизна отразившегося в нем неба.
Противник отступил на шаг. Верхняя, застиранная часть формы резко контрастировала со штанами хакама насыщенного синего цвета, на спине, там, где перекрещивались завязки нагрудника, материя вытерлась, выцвела, образовав покосившийся белый крест. В этом месте свисал яркий красный лоскут.
Хонде, который уже начал ориентироваться в приемах, было хорошо видно, как опасно напряглись в налокотниках руки Иинумы, сделавшего еще один шаг вперед.
Руки, которые выступали между налокотником и отверстием рукава, были крепкими, уже не юношескими: с внутренней стороны бугрились напрягшиеся мускулы; на белую кожу изнанки налокотников переполз кобальт лицевой стороны, и она приобрела лирический цвет рассветных сумерек.
Острия скрестившихся мечей, несмотря на свою толщину, казались обнаженными нервами.
— Яаа, — надменно выкрикнул противник.
— Аря-аря-аря, — громко и чисто отозвался Иинума.
Соперник нацелился на нагрудник, но Иинума отвел меч вправо — раздался треск, похожий на треск ломающегося бамбука. Противники сошлись маска к маске, судья развел их.
— Начали! — подал команду судья передней линии, и бросившийся в атаку Иинума, не останавливаясь, надвигающейся синей волной обрушил на соперника серию ударов.
Это был прием, в котором удары раз за разом становились все более совершенными, резкими, тщательно подогнанными один к другому, поэтому противник, отражавший их слева и справа, в третьей серии, сам подставил себя под прямой удар.
Судья передней линии и судья задней линии одновременно подняли белые флажки.
Таким образом, Иинума вывел из борьбы и второго соперника; вместе с аплодисментами раздались возгласы восхищения.
— Энергично теснить, преследовать и нанести удар! — важным тоном произнес сидевший по соседству с Хондой наставник кэндо. — «Красный» следил за кончиком меча «белого». Этого нельзя делать. Нельзя смотреть на кончик меча противника. Это сбивает с толку.
Абсолютный профан в кэндо, Хонда тем не менее хорошо понимал, что в Иинуме словно сидела пружина, излучающая глубокий пурпурный свет. Движения его души, не имея цели, находили выход в скачках, движениях тела и, не встречая ответа, мгновенно создавали в душе соперника подобие вакуума.
Вероятно, меч Иинумы спокойно, словно через открытую дверь, достал противника, потому что открывшаяся у соперника щель, необходимая для того, чтобы заполнить воздухом этот вакуум, сама затянула меч Иинумы.
Третий соперник приближался, раскачиваясь телом влево и вправо, с воплем «Ия-ия», напоминающим плач младенца.
Полотенце под маской у него сбилось: ровная белая линия не пересекала лба, один конец почти падал на правое плечо. Своей сгорбленной спиной он напоминал хищную экзотическую птицу.
Однако он был из тех противников, с кем следовало считаться, — искушенный в соревнованиях, где доставлял соперникам немало неприятностей своей манерой фехтования. Подобно тому как птица, схватив корм, убегает, он издали нацеливался на налокотники соперника, часто ему удавалось задеть их, тогда он опять отбегал на приличное расстояние и издавал победный крик. Это был искусный фехтовальщик, который ради обороны не боялся принимать самые уродливые позы.
Изящные ответные движения Иинумы, который, выпятив грудь, словно скользил по воде, выглядели опасно уязвимыми. Казалось, на этот раз он может погубить себя своими изяществом и умением.
Противник все время уходил на недосягаемое для меча расстояние. Он замышлял заразить соперника своим уродством, своим нетерпением.
Хонда забыл о жаре, забыл о папиросах, которые постоянно курил: он обратил внимание на то, что в стоящей перед ним пепельнице совсем мало окурков.
Он протянул руку, собираясь разгладить сморщившуюся материю на столе, и в этот момент сидевший рядом настоятель ахнул. Оказывается, судьи скрестили флажки и потом снова взмахнули ими.
— Обошлось. Сейчас чуть было не получил удар по налокотнику, — пояснил настоятель.
Иинума старался преследовать соперника, который держался на расстоянии. Иинума делал шаг вперед — противник на шаг отступал. Защита была прочной: тело «красного» казалось обвитым причудливыми водорослями.
— Яа… — Иинума сделал выпад — соперник немедленно с холодной улыбкой прикрылся, и они сошлись в решающей схватке.
Скрестились поднятые почти вертикально мечи, они слегка подрагивали, словно мачты сошедшихся кораблей. Нагрудники сверкали, как днища кораблей, казалось, соперники сейчас объединили свои силы в одну и преподносят ее общему, недосягаемому голубому небу. Это прерывистое дыхание, пот, чуть ли не скрежет мускулов, перегоревшее недовольство выкипевшего соперничества… — все это переполняло застывшую симметричную композицию из двух тел.
Судья, чтобы разрешить ситуацию, уже приготовился произнести: «Отставить!». И вдруг Иинума, воспользовавшись силой, с которой соперник сдерживал его натиск, отпрыгнул назад, раздался легкий шлепок — это его меч поразил соперника прямо в грудь.
Оба судьи вскинули белые флажки, а зрители разразились громкими аплодисментами.
Хонда наконец закурил, но сразу же потерял интерес к папиросе, на конце которой тлел слабый огонек, такой слабый, что в солнечном свете, отражавшемся от белой скатерти, было не понять, горит он или нет.
Под ноги Иинумы на землю падали темные капли пота, напоминающие капли крови. Когда он выпрямился, из-под запыленных синих штанин внизу выглянуло, словно выпорхнуло на свет, белое ахиллесово сухожилие.
Обладатель третьего разряда Иинума победил пятерых соперников, и на этом первый тур соревнований закончился.
После окончания пятого тура судьи объявили победу команды «белых», а Иинума был награжден серебряным кубком за абсолютную личную победу.
Когда он вышел получать приз, на его лице уже не было пота, на пылающих щеках проступала сдержанная скромность победителя: Хонде давно не случалось встречать в своем окружении такой цветущей молодости.
Ему хотелось поговорить с юношей об отце, но его увлекли в другое здание, повели на обед, и случая поговорить не представилось. Во время обеда настоятель предложил:
— Может быть, подниметесь на Гору?
Хонда некоторое время пребывал в нерешительности, глядя из зала на солнечные лучи, заливавшие Двор.
Настоятель добавил:
— Конечно, простым смертным туда ходить нельзя, обычно подняться на Гору разрешается лишь избранным паломникам — это такое внушительное зрелище! Те, кто поклонился богам на священной вершине, рассказывают, что их, словно громом, поразило ощущение таинства.
Хонда еще раз взглянул на лучи летнего солнца, сверкавшие в зелени сада, и соблазнился тем, что сможет соприкоснуться с тайной.
Для него допущение к тайне предполагало прежде всего очевидность, наличие тайного. Если бы она существовала — очевидная всеобъемлющая тайна, он, скорее всего, охотно поверил бы в нее. Обычно тайна — это нечто необычное, мистическое, скрытое в сумраке, если же существует тайна, которая может быть выставлена под эти безжалостные солнечные лучи, то именно она станет реальной, другими словами, будет принадлежать миру Хонды.
После обеда и короткого отдыха Хонда в сопровождении одного из жрецов начал подниматься по утопающей в зелени храмовой дороге, через несколько минут они подошли к одному из храмов — Саги. Правильное название его звучало много длиннее, указывая на посвящение буйному, свирепому духу; здесь было положено совершить молитву и пройти очищение перед тем, как подниматься на Гору.
Окруженный устремившимися ввысь криптомериями храм, крытый корой кипарисовика, производил ощущение священного места, где смиряется буйный дух; над крышей высоко поднимались тонкоствольные сосны, напоминавшие длинноногих подвижных воинов былых времен.
После обряда очищения жрец поручил Хонду заботам пожилого вежливого проводника, обутого в матерчатые сапоги. Здесь у начала подъема они впервые увидели венок из диких лилий.
— Это к завтрашнему празднику?
— Да. Здесь на Горе три тысячи штук никак не набрать, собрали в ближайших храмах и уже поставили в главном храме, где будет проходить праздник. Студенты, участвовавшие сегодня в соревнованиях, в дар богам повезут цветы на повозке в Нару.
Проводник, предупредив, чтобы Хонда был осторожен на скользкой от вчерашнего дождя дороге, пошел впереди.
Подножие горы Мива, имеющей в окружности около двенадцати километров, расширялось за счет долины Цукумо, обнимавшей запретную территорию, которая включала западную часть Горы позади Главного храма и долину Омия. На плато справа просматривалась заповедная часть, и стволы тонких сосен, растущих в густой некошеной траве, в лучах послеполуденного солнца поблескивали, как агат.
В запретной части деревья, заросли бамбука и папоротника, пронизывающий их солнечный свет — все казалось необычайно возвышенным и чистым. И цвет свежей земли у ямы, которая, по словам проводника, была вырыта кабаном, рисовал в воображении древнее животное, воплощавшее неведомое племя.
Однако сама Гopa, по которой ступали их ноги, не вызывала ощущения божественного присутствия. Хонда, который, удивляясь легкой походке проводника, едва поспевал за ним, то и дело вытирая пот, радовался тому, что деревья преграждают дорогу солнечным лучам, становившимся после полудня все жарче.
Он был укрыт от солнца, и земля под ногами постепенно становилась тверже. На горе во множестве росли священные деревья сакаки: молодые деревца с более крупными, чем у их городских собратьев, листьями там и тут в тени темной зелени были усыпаны белыми цветами. Хонда с проводником добрались до водопада «Солнца, луны и звезд», воды которого бурно низвергались с высоты. Вид на водопад наполовину скрывала маленькая хижина, предназначенная для тех, кто совершал ритуальное омовение. Считалось, что у водопада лес самый густой, но везде было полно света, создавалось впечатление, словно ты заключен в солнечную корзину.
Поднимавшаяся к вершине дорога становилась труднее. Они карабкались по круче, опираясь на скалы и цепляясь за корни сосен, только было начиналась достаточно ровная дорога, как опять показывалась каменная круча, ярко освещенная послеполуденным солнцем.
У Хонды прерывалось дыхание, пот лил ручьями, и в опьянении своего подвижничества он ощутил предчувствие надвигающегося чуда. Это было бы закономерно.
Взору открылась долина, где толпились сосны, имеющие более трех метров в обхвате. Гниющие сосны, обвитые лозой и диким виноградом, были кирпичного цвета. Криптомерию, повисшую над кручей, паломники, почувствовав присутствие божественного, обвили веревкой симэнава и сделали обителью бога — рядом стояли подношения. Ствол дерева с одной стороны был цвета зеленой меди от покрывавшего его мха. По мере приближения к горной вершине, деревьев и кустов, где обитали боги, становилось все больше, казалось, сама природа олицетворяла бога.
Вот крона высокого вечнозеленого дерева роняет под ветром бледно-желтые цветы, и полет этих цветов, пронзающих пространство между деревьями в безлюдном месте глубоко в горах, неожиданно, словно освещенный электрическим светом, озаряется присутствием божественного духа.
— Еще немного. Там уже вершина. Скальная обитель и храм Кономия, — показал рукой проводник, он даже не запыхался.
Обитель возникла на крутой дороге совершенно неожиданно.
Груда огромных бесформенных камней — местами острых, местами с изломом — высилась, словно остов потерпевшего крушение гигантского корабля, обвитая кольцом двух переплетенных соломенных жгутов, отгоняющих злых духов. Это нагромождение каменных обломков, лишенных всякого подобия правильной формы, по виду никак не укладывающееся в представление о привычном порядке вещей, образовалось в глубокой древности определенно в результате ужасной катастрофы.
Камни, будто враги, сцепились между собой, а потом этот гигантский клубок обрушился и раскололся. Отдельные камни раскатились по пологому склону. Все это было так непохоже на мирную, божественную обитель, это скорее напоминало следы битвы, последствия страшного потрясения; разве может столь измениться заведенный порядок в месте, где хоть единожды побывал бог?!
Солнце безжалостно освещало мох, лишаями покрывавший камни, в этом месте сразу ожил ветер, и окружающий лес нежно зашелестел.
Храм Кономия, построенный прямо над этим скоплением обломков, находился на отметке 467 метров, скромный облик его маленькой простой молельни усмирял ужас, испытанный при виде хаоса обители. Небольшие, но отчетливо видные, рельефно изображенные рыбы в окружении зеленых сосен под крышей, походившей своей формой на соединенные ладони, бесстрашно цеплялись друг за друга и напоминали налобную повязку хатимаки.
Хонда отдал дань почтения богам, совершив молитву, отер пот и с разрешения проводника закурил там, где курить запрещалось, глубоко затягиваясь дымом. Давно не испытываемая физическая, подобающая молодым нагрузка, удовлетворение от того, что он как-то с ней справился, освободили душу, и здесь, в божественном присутствии, которое явно чувствовалось в шуме пробегающего по соснам ветра, он ощутил, что способен поверить в самое невероятное.
Может быть, из-за сходства рельефа и из-за высоты Хонда вдруг вспомнил, как девятнадцать лет назад он летом поднимался на гору, что возвышалась позади «Приюта на крайнем юге». Тогда они с Киёаки еще в душе посмеивались над тем, как сиамские принцы, увидев в просвете между деревьями статую большого Будды в Хасэ, сразу опустились на колени и молитвенно сложили руки: теперь бы он точно не стал над этим смеяться. С шумом колышущий листву ветер на мгновение стих, и словно закапала тишина; в ушах стоял только шелест крылышек оводов. Сияющее небо, пронзенное пиками верхушек криптомерии… Плывущие облака… Листва деревьев, сквозь которую пробиваются солнечные лучи… Неожиданно для себя Хонда ощутил прилив счастья. Даже такое, с легким, беспричинным, словно мятным привкусом горечи ощущение счастья было для него редким.
Спуск против ожидания оказался нелегким. Ноги то и дело разъезжались, красная глина, налипшая на казавшиеся надежными корни деревьев, делала их скользкими. Когда они подошли к дороге, огибающей водопад «Солнца, луны и звезд», Хонда почувствовал, что его рубашка насквозь промокла от пота.
— Может быть, совершите омовение? Прямо сейчас.
— Наверное, неудобно делать это просто для физического удовольствия?
— Вовсе нет. От ударов воды проясняется в голове. Это аскеза, вам не стоит беспокоиться по этому поводу.
Войдя в хижину, Хонда заметил на гвоздях несколько тренировочных костюмов. Кто-то уже был здесь.
— Это, видно, студенты, которые выступали сегодня в соревнованиях. К завтрашнему празднику нужны еще цветы для подношения, вот их и послали сюда очиститься.
Хонда снял одежду и, оставшись в одних трусах, вышел из хижины к водопаду.
В ярко освещенных зарослях высоко в месте падения воды была натянута соломенная веревка симэнава: только там различались цвета — зеленый цвет кустарника, колыхавшегося под ветром, и белый — развевающихся полосок, атрибута священного жгута. Когда же взор скользил ниже, то там все было скрыто темными скалами: крошечная молельня бога огня Фудо пряталась в нише скалы, осыпанные брызгами воды папоротник, кустарник, считавшиеся священными деревья сакаки, — все это было темным, белела только тонкая линия водопада. Шум воды громким эхом отражался от скал.
Под струей водопада тесно, касаясь друг друга телами, стояли трое юношей, падающая им на плечи и голову вода, разбиваясь, разлеталась брызгами в разные стороны. К шуму водопада примешивались хлесткие звуки ударов воды, бьющей по молодой упругой коже, вблизи было видно, как она покраснела на плечах.
Заметив Хонду, один из юношей подтолкнул товарищей и, выйдя из-под водопада, почтительно склонил голову. Он уступал место под струей.
Хонда сразу узнал Иинуму. Хонда занял под водопадом место, которое ему уступили. И отскочил, почувствовав плечами и грудью удары воды, похожие на удары палкой.
Иинума, весело рассмеявшись, вернулся под струю. Встав рядом с Хондой, он, словно намереваясь объяснить ему, как встретить удары воды, высоко поднял вверх, навстречу падающей воде руки и, поддерживая ее пальцами раскрытых ладоней, словно поднимал тяжелую цветочную корзину из буйствующей воды, засмеялся, обратив лицо к Хонде.
Обученный Хонда приблизился к водопаду, и вдруг его взгляд задержался на левой стороне груди юноши. Левее соска, в месте, обычно скрытом под рукой, ясно были видны три маленькие родинки.
Хонда с трепетом всматривался в такое дорогое для него сейчас лицо. Юноша, часто мигая, смотрел на него из-под сведенных бровей.
Хонда вспомнил прощальные слова Киёаки: «Мы снова встретимся. Обязательно встретимся. Под водопадом…»
В тихой комнате гостиницы в Наре, куда снаружи доносилось лишь кваканье лягушек в пруду Сарудзава, Хонда, погрузившись в воспоминания, провел бессонную ночь, так и не притронувшись к разложенным на столе судебным бумагам.
…Он вспоминал, как сегодня, уже в сумерках уезжая на машине из храма Оомива, он встретил на краю поля, озаренного вечерней зарей, тележку. Тележку, доверху нагруженную красными лилиями, напоминавшими своим цветом о рассвете в горах. Тележка была перевязана поверх вороха цветов священным соломенным жгутом симэнава, и везли ее трое юношей в студенческих фуражках и белых налобных повязках — один тянул, а двое толкали сзади; впереди шел жрец в белой одежде, он должен был совершить приношение. Заметив в машине Хонду, Иинума, который тянул повозку, остановился и, сняв фуражку, поклонился, его товарищи повторили за ним то же самое.
После удивительного открытия, сделанного им под водопадом, Хонда потерял душевный покой, и весь прием в храме прошел для него как в тумане. И вот новая встреча с молодым человеком, который появился в тени лилий, мерцавших под лучами заходящего солнца, — и Хонда окончательно впал в прострацию. Оставшийся в пыли от промчавшейся машины юноша ни чертами лица, ни оттенком кожи не походил на Киёаки, и все-таки само его существование говорило о том, что это, вне всякого сомнения, был он, его друг.
…Вернувшись в гостиницу, Хонда никак не мог отделаться от мысли о том, что его прежний мир с сегодняшнего дня кардинальным образом изменился; не в состоянии усидеть на месте, он сразу же вышел из номера и отправился ужинать, но съел поданный ему набор стандартных блюд, не замечая того, что ест. Опять вернулся в номер. В слабом свете настольной лампы светился белым откинутый край простыни на приготовленной ко сну постели, напоминая загнутый уголок белой страницы в большой книге.
Хонда зажег верхний свет, намереваясь стряхнуть наваждение, но это не помогло. Мир, в котором он жил, не допускал существования подобного чуда, и Хонда просто не мог представить, что произойдет дальше.
Более того, таинство возрождения, которое Хонда так живо узрел, с самого начала становилось тайной, которую он не может никому открыть. Скажи Хонда об этом кому-нибудь, и сразу решат, что он повредился в уме, пойдут слухи о его профессиональной непригодности.
При всем этом тайна имела рациональное объяснение. Как Киёаки восемнадцать лет назад и обещал, сказав: «Мы снова встретимся. Обязательно встретимся. Под водопадом…», Хонда встретил под водопадом юношу, с такими же и там же расположенными на теле родинками.
К тому же если исходить из того, сколько лет прошло с момента смерти Киёаки, то, как следовало из буддийских сочинений, тех, что Хонда прочел после проповеди настоятельницы храма Гэссюдзи и из которых узнал об учении о четырех стадиях возрождения, Иинума, которому в этом году исполнилось ровно восемнадцать лет, точно подходил для этого по продолжительности цикла возрождения.
Четыре стадии цикла возрождения — это четыре временных периода: промежуточный — период после смерти живого существа до переселения души в новое тело, момент рождения в новой ипостаси, собственно жизнь от рождения до смерти и момент смерти — так описывался круговорот жизни всего сущего. Между завершением одной и началом другой жизни бывает промежуток, длительность которого составляет минимум семь и максимум семьдесят семь дней, поэтому, пусть даже день рождения Иинумы-младшего неизвестен, вполне может быть, что он родился в промежутке, границы которого составляют семь и семьдесят семь дней после смерти Киёаки, последовавшей ранней весной 1914 года.
Согласно буддийскому учению, промежуточный период есть не просто существование духа, он имеет и физическую ипостась — облик пяти-шестилетнего ребенка. Этот ребенок чрезвычайно подвижен и сообразителен: он слышит самые отдаленные звуки, проникает взглядом сквозь любые стены и мгновенно оказывается в том месте, где хотел бы быть. Он невидим для людей и животных, и только кристально чистым, наделенным ясновидением людям удается увидеть фигуру ребенка, плывущую в воздухе. Прозрачные дети, блуждая в воздухе, питаются ароматами. Поэтому промежуточный период еще называют «ищущий аромат», название восходит к санскритскому Gandharva — «бог аромата».
Ребенок, витая в воздухе, высматривает фигуры мужчины и женщины, которые в будущем должны стать родителями, и, увидев подходящих, склоняет их сердца друг к другу. Если блуждающая душа принадлежит мужчине, то в качестве матери ее привлекает любая женщина, а при выборе отца она очень капризна; как только семя мужчины попадает в лоно женщины, душа воспринимает его как свое вместилище, прекращает блуждания и поселяется там. Этот момент и есть момент зарождения.
Так толковало учение. Когда-то Хонда, читая буддийские сочинения, воспринимал их всего лишь как сказку, но сейчас неожиданно вспомнил это.
Он подумал, что способ, каким тайна, независимо от его воли, вдруг вторглась в его душу, очень походил на действия души в период блуждания. Он получил опасный дар. Казалось, будто в холодное строго функциональное здание закономерностей и разума забросили снаружи яркий, многоцветный шар. В том, как на шаре чередовались цвета, был какой-то свой закон, только этот закон отличался от законов нашего разума, и потому шар нужно было спрятать от людских глаз.
Независимо от того, признавал он ее или нет, тайна уже оставила в душе Хонды свою печать. И не было способа бежать от тайны. Если и был такой способ, то он состоял не в том, чтобы бежать, а в том, чтобы найти кого-нибудь, с кем ее можно было бы разделить. Одним из таких людей был сам Иинума-младший, другим — его отец. Нет явных доказательств того, что они знают эту тайну. Определенно, пожалуй, то, что Иинума-отец, которому в свое время приходилось видеть Киёаки обнаженным, знает о таких же родинках на теле сына. Но, может быть, зная, скрывает это. Как выяснить это у отца и сына? Да и не глупо ли вообще выяснять? Во-первых, даже если они и знают тайну, захотят ли они ею поделиться? Если не захотят, то тайна навечно ляжет тяжелым грузом на сердце одного Хонды.
Хонда и сейчас не мог не чувствовать того резкого следа, который Киёаки оставил своей жизнью в его молодости. Хонда никогда не испытывал желания прожить другую жизнь, но промелькнувшая, как миг, прекрасная жизнь Киёаки пустила свои корни в определяющий период жизни Хонды — так орхидея, распускаясь нежно-сиреневыми цветами, погружает свои корни в дерево, вокруг которого обвилась, поэтому жизнь Киёаки в некотором смысле была жизнью Хонды: Хонда вырастил цветы, которым не суждено было распуститься. Что будет дальше? В чем смысл этого возрождения?
Теряясь в множившихся загадках, Хонда тем не менее ощущал, как в душе его, словно пробивающийся источник, рождается радость. Киёаки вернулся! Молодое дерево, неожиданно срубленное в начале жизни, снова пустило молодые побеги. Восемнадцать лет назад они оба были молоды, теперь же молодость Хонды ушла, а его друг по-прежнему в расцвете юности.
У Иинумы не было красоты Киёаки, но зато у него была мужественность, которой тому недоставало. По первому впечатлению понять это было трудно, но вместо высокомерия Киёаки в Иинуме были простота и твердость, которыми Киёаки не обладал. Они отличались друг от друга, как свет и тень, но взаимодополняющие особенности олицетворяли молодость каждого, и это делало их похожими.
Хонда вспоминал дни, которые он когда-то провел с Киёаки, печаль и нежность переплелись в душе, и он снова питал смелые надежды. Он чувствовал, что в таком состоянии способен без раскаяния отбросить свои прежние убеждения, замкнутые пределами разума.
И все-таки какими судьбами ему удалось прикоснуться к чуду возрождения здесь в Наре, месте, связанном с Киёаки?
«Дождусь утра, а там нужно идти не в храм Идзагава. Прежде всего, надо на машине ехать в Обитокэ, рано утром посетить в женском монастыре Сатоко, просить прощения, что не встречался с ней после смерти Киёаки, и сообщить ей о возрождении; пусть даже мне не поверят, но сообщить — это моя задача. Где-то мелькало, что после кончины прежней настоятельницы Сатоко теперь занимает этот пост и пользуется всеобщим уважением. Может быть, на этот раз мне доведется увидеть на прекрасном, печальном лице неподдельную, открытую радость».
Эти мысли были полны молодого задора, но, поразмыслив, Хонда решительно пресек собственное безрассудство, которым были чреваты подобные действия.
«Нет. Я не должен этого делать. Я и сейчас не имею права нарушать ее покой, полученный благодаря решимости отречься от мира, решимости столь твердой, что она не появилась даже на похоронах Киёаки. Сколько бы Киёаки ни возрождался, это события суетного мира, который Сатоко уже отринула, эти события, как и всякие другие, не имеют к ней никакого отношения. Какие бы неопровержимые доказательства возрождения не были бы ей предоставлены, она, разумеется, отвергнет их без обсуждений. В ее мире чуда как такового не существует. Не следует поступать так, чтобы в одночасье нарушить ее мир, спутать все связи.
Воздержусь от визита. Если чудо этого перевоплощения действительно предопределено свыше, то Сатоко представится случай встретиться с возродившимся Киёаки и без моих хлопот. Лучше подождать, пока этот случай созреет и тихо где-нибудь произойдет».
Эти размышления окончательно прогнали сон. Подушка и простыни были горячими, пропало всякое желание заснуть.
…Окно посветлело.
В стекле, заключенном в резную деревянную раму, луной отражался свет горевшей в комнате лампы.
На фоне белеющего неба бросался в глаза силуэт пятиярусной пагоды храма Кофукудзи, спрятавшегося в лесу, что рос вокруг пруда. Отсюда были видны только три яруса и шпиль, пронзающий предрассветное небо. Однако силуэт в уголке еще не освещенного неба и изгибы крыш словно повествовали о наслаивающихся друг на друга снах, когда, вроде бы окончательно проснувшись, снова оказываешься в другом сне, отринув одну несообразность, замечаешь, что оказался в плену другой, более явной. Сны с вершины пагоды стекали по девяти кольцам шпиля и орнаменту крыши и, как слабый дым, растворялись в начинающем алеть небе. Наблюдая все это, Хонда не был уверен, что он окончательно проснулся. Может быть, проснувшись, он снова провалился в другой сон, удивительным образом напоминавший реальность.
Щебетание птиц стало громче. Хонде вдруг стало казаться, что воскрес не только Киёаки. Может статься, что воскрес он сам. Воскрес, избавившись от того оледенения души, от той смерти, от боли безразличия, когда чувствуешь себя завернутым в тысячи листов бумаги, от постоянно повторяемых слов: «Моя молодость ушла…».
Именно потому, что жизнь Хонды когда-то так тесно сплелась с жизнью Киёаки, стала частью жизни друга, воскрешение их связи напоминало утро, когда заря освещает ветку за веткой.
Эти мысли принесли некоторое успокоение, и Хонда наконец впал в забытье, похожее на легкий обморок.
Хонда забыл предупредить, чтобы его разбудили, поэтому, когда он утром вскочил с постели и, быстро приведя себя в порядок, приехал в храм Идзагава, праздничная служба уже началась. Хонда, пригнувшись, пробрался между затихшей публикой, опустился на оставленный для него под шатром складной стул и, не имея времени оглядеться, сосредоточился на проходящей перед глазами церемонии. Храм Идзагава находился в черте города, недалеко от станции Нара: в глубине территории стояли три здания, центральное — храм божественной принцессы Химэтата-раисудзу — охраняли с двух сторон храмы бога отца и богини матери. Обнесенные красными перилами три небольших прелестных святилища были соединены подобием ширмы, где на белом поле густо-синим цветом и золотом были изображены сосны и бамбук. К каждому из храмов вели три чистые каменные ступени, а к самому входу поднималась деревянная лестница в десять ступенек. В глубокой тени нависающей крыши, где тонули киноварь перил, охра и кобальт карниза, белые полоски, свисающие с соломенного оберега, натянутого под стрехой, казались белыми клыками.
Сегодня по случаю праздника на каменных ступенях были расстелены новые циновки, а гравий перед храмом хранил следы метлы. С этой стороны был первый храм — к нему вела галерея колонн ярко-красного цвета — слева и справа расположились жрецы и музыканты, публика наблюдала праздник как действо именно в этом храме.
Священник начал обряд очищения: над склоненными головами присутствующих позвякивали три колокольчика, прикрепленные к стволу священного деревца сакаки. Зазвучали молитвословия, настоятель храма Оомива, одетый в белое, выступил вперед, подняв над головой золотой ключ на алом шнуре, преклонил колени на деревянных ступенях храма: на его спине четко обозначилась граница между светом и тенью; стоявший рядом помощник дважды громко произнес «оо-у, оо-у». Настоятель сделал еще шаг, вставил ключ в замочную скважину двери из кипариса и, почтительно склонившись, распахнул ее. Темно-лиловым блеснуло священное зеркало. Раздалось несколько неверных звуков, словно музыканты еще не играли, а забавлялись.
Помощник расстелил перед храмом циновку, потом вместе с настоятелем они поставили на стол темного дерева, обнесенный священными полосками, еду, прикрытую дубовыми листьями, которая предназначалась богам. После этого началась самая красивая часть праздника. Сакэ — белое и черное — ждало своей очереди, это было удивительно красивое зрелище. Белое сакэ было в бочонках из белого дерева, черное — в неглазурованных горшках, но разглядеть их форму было невозможно: все украшали лилии, и сосуды с сакэ выглядели как огромные букеты цветов.
Бочонки были сплошь обвиты зелеными крепкими стеблями, а стебли оплетены сверкавшими белым древесными волокнами. Крепко завязанные стебли перемежались с цветами, листьями, бутонами, они путались, рвались, лопались. Зеленовато-красные бутоны выглядели простовато, а у раскрывшихся цветов на бледно-зеленых, почти белых лепестках стыдливо проступал нежно-красный цвет; в глубине лепестки были испачканы кирпичного цвета пыльцой, на концах же, загибаясь и закручиваясь, просвечивали, пропуская свет. Из трех тысяч лилий, принесенных Иинумой с товарищами, самые красивые украшали бочонки и горшки с сакэ, заполняли вазы, расставленные перед храмом. Все доступное взгляду было связано с цветами: ветерок был наполнен ароматом лилий, тема лилий настойчиво повторялась везде, казалось, мировой смысл заключен в лилиях. Жрецы собственноручно принесли сакэ. Они были в белых одеждах, черных высоких шапках, завязанных под подбородком черными шелковыми лентами, и над всем этим, покачиваясь, возносились лилии, обвивающие сосуды с сакэ, предназначенного богам. Цветы сияли чудными красками, а бутоны на вершине стебля побледнели, словно перед обмороком.
Заливались флейты, рокотали барабаны. Расставленные у почерневшей каменной ограды лилии вдруг вспыхивали румянцем.
Один из священнослужителей преклонил колена, раздвинул стебли цветов и, зачерпнув сакэ, разлил его по бутылочкам из белого дерева, которые уже держали другие жрецы; бутылочки понесли в храмы — всё это, сопровождаемое звуками музыки, напомнило о том, что у богов праздник, и воображение рисовало картины пиршества там, во мраке за распахнутыми створками.
Тем временем перед первым храмом начали свой танец молодые девушки. Все как на подбор красавицы в венках из веток криптомерии, их черные волосы были завязаны бело-красным с золотом шнуром. Поверх широкой красной юбки на каждой девушке было белое шелковое одеяние, украшенное серебряным узором из длинных листьев, на груди сходилось несколько слоев красного и белого.
Девушки появились из цветочной тени — немыслимого количества лилий, выставивших тычинки черепахового цвета, прямых, распустившихся, надломленных, — в руках девушки сжимали букеты лилий.
Зазвучала музыка, и девушки, в четырех углах, начали свой танец: высоко поднятые цветы опасно закачались — они гордо взмывали вверх, потом клонились в сторону, встречались, расходились, и прочерчивающая воздух мягкая белая линия становилось жесткой, похожей на клинок.
Поднявшие такую бурю цветы понемногу никли, и хотя музыка и движения были спокойными и утонченными, лилии в руках танцовщиц выглядели игрушкой жестокой забавы.
…Бывший в числе зрителей Хонда словно опьянел. Он никогда еще не видел столь редкостного по красоте действа.
После бессонной ночи сознание воспринимало предметы и явления смутно, сегодняшний праздник лилий и вчерашний турнир кэндо смешались в сознании: мечи воспринимались как букеты лилий, а цветы превращались в белые клинки, тень от длинных ресниц, падающая на густо набеленные щеки мягко двигающихся в танце девушек, походила на блеск маски кэндоистов…
После того как почетные гости совершили подношение священных ветвей, двери в храм были снова заперты, а ближе к полудню церемония закончилась, и празднество продолжалось в помещении для гостей, где было приготовлено угощение. Настоятель подвел к Хонде, чтобы представить, мужчину средних лет, позади мужчины следовал молодой Иинума в фуражке с белой полосой, поэтому Хонда сообразил, что перед ним Сигэюки Иинума. Он отрастил небольшие усики, оттого Хонда сразу его не узнал.
— А-а, так это господин Хонда?! Очень рад встрече. Ведь девятнадцать лет прошло. Я слышал, вы вчера были очень добры к моему сыну Исао, вот ведь совпадение! — с этими словами он достал из кармана пачку визитных карточек и, найдя свою, протянул ее Хонде. Аккуратного Хонду покоробило, что уголки карточки были слегка обтрепаны и испачканы. На карточке было напечатано «Глава школы Сэйкэн Сигэюки Иинума». Хонду поразила общительность и открытость Иинумы — раньше он таким не был. Неряшливый вид, который придавали ему выглядывавшие из выреза кимоно волосы, росшие на груди, квадратные плечи, мрачные, тоскливые, глядящие чуть исподлобья глаза — все это, если присмотреться, было прежним, но манера держать себя, несомненно, изменилась.
Иинума обратил внимание на должность Хонды, указанную в визитке:
— Позвольте заметить, вы стали выдающимся человеком. Я слышал здесь ваше имя, но постеснялся навязываться на правах старого знакомого. Да, вы совсем такой же, как прежде. Будь молодой господин жив, вы были бы ему лучшим другом. Да что там… я слышал, что вы на самом деле были преданным другом и очень заботились о нем. Все говорили, что вы вели себя достойно.
Хонде казалось, что над ним слегка издеваются, и, слушая, как Иинума свободно говорит о Киёаки, решил, что тот не заметил возрождения своего молодого господина в сыне или, если уж идти в предположениях дальше, делает это специально, вежливо предупреждая: «Не касайся этой тайны».
И все-таки, глядя на Иинуму и стоящего позади него в ожидании молодого Исао, Хонда думал, что все слишком обыденно: жир и чешуйки, скопившиеся за годы на коже Иинумы, издавали сильный «запах бытия», присущий вполне определенным вещам, и бессвязные мысли, преследовавшие Хонду прошлой ночью, представлялись ночными грезами, более того, ему начинало казаться, что он обманулся по поводу увиденных им на теле Исао трех крошечных родинок.
Однако Хонда, несмотря на то что сегодня вечером его ждала работа, неожиданно для самого себя обратился к отцу и сыну с вопросом:
— Сколько вы пробудете в Кансае?
— Мы собирались вернуться в Токио сегодня ночным поездом.
— Жаль, — Хонда секунду подумал, а потом решился:
— Может быть, сегодня вечером перед отъездом вы с сыном приедете к нам на ужин? Выдался редкий случай, мы сможем спокойно поговорить.
— Это очень большая честь. Еще и с сыном…
Хонда повернулся к Исао:
— Пожалуйста, без стеснения, обязательно приходи. Ты ведь возвращаешься тем же поездом?
— Да, — Исао нерешительно взглянул на отца, но тот ответил, что они охотно воспользуются любезностью Хонды и посетят его, закончив после обеда дела в Осаке.
— Соревнования, в которых вчера участвовал ваш сын, меня просто поразили. Как жаль, что вы не могли присутствовать! Победа, от которой холодеет в груди, — вот что это было, — сказал Хонда, всматриваясь в лица отца и сына.
В этот момент он заметил, что к ним приближается худой, но с хорошей выправкой старик в пиджаке и красивая, лет тридцати женщина.
— Генерал Кито с дочерью, — прошептал Иинума на ухо Хонде.
— Генерал Кито? Тот поэт?
— Да, да.
Иинума весь напрягся, его тихий голос был исполнен величайшего почтения.
Кэнсукэ Кито был отставным генерал-лейтенантом, но пользовался известностью как поэт. Хонда по совету знакомых как-то пролистал сборник его стихов «Синий небосвод», высоко оцененный критикой, которая увидела в нем возрождение стиля стихов из сборника «Кинкай».[50]
Иинума чрезвычайно учтиво приветствовал генерала, затем представил ему Хонду:
— Это Сигэкуни Хонда, судья Апелляционного суда Осаки.
Было бы еще терпимо, если бы Иинума, представляя его, сказал бы о том, что они давние знакомые, но Иинума представил Хонду официально, желая подчеркнуть собственную значимость, и Хонде волей-неволей пришлось принять подобающий его профессии внушительный вид.
Генерал, однако, воспитывался в армии, весьма требовательной по части субординации, и выглядел человеком, знающим все эти тонкости; легкая улыбка мелькнула в уголках глаз, где выделялись прорезанные смехом морщинки, и он очень естественно произнес:
— Кито.
Читал когда-то ваши произведения, сборник «Синий небосвод» и еще что-то.
— Вот уж, наверное, были муки.
Старик обладал привлекательностью военного, не скрывавшего своего возраста, без всяких претензий на значительность. Чистота незаполненных на склоне жизни лет у человека, которому профессией было определено умереть молодым, а он продолжал жить, напоминала чистоту бумаги на раздвижных стенах «сёдзи» со старыми, хорошего качества деревянными рамками, не перекосившимися и не искривившимися, стены, пронзаемые лучами зимнего солнца, стены, за которыми угадываются остатки снега, — вот какое впечатление производил этот крепкий старик.
Пока они беседовали, Хонда услышал, как рядом красивая женщина, которую назвали дочерью старика, обратилась к Исао:
— Говорят, ты вчера одержал блестящую победу: один вывел из строя пятерых? Поздравляю.
Хонда мельком взглянул в сторону женщины, и генерал представил:
— Моя дочь Макико.
Та вежливо склонила голову.
Хонда мгновение с нетерпением ожидал, когда поднимется узел волос и откроется лицо. Вблизи отчетливо были видны и белизна кожи почти без косметики, и просвечивающие, словно морщинки на плотной бумаге, следы возраста; серьезное лицо было неуловимо печально, уголки слишком плотно сжатых губ, казалось, не могли изобразить даже подобие улыбки, но в глазах стоял нежный живой блеск.
Пока Хонда беседовал с отцом и дочерью о красоте праздника, жрецы в белой одежде и штанах хакама соломенного цвета стали приглашать гостей, которые все еще вели разговоры, к столу.
Отец с дочерью, встретившие знакомых, прошли с ними вперед, и сразу толпа людей отделила их от Хонды и Иинумы.
— Красивая женщина. Она, наверное, замужем? — словно рассуждая сам с собой, спросил Хонда.
— Разведена. Ей, наверное, уже года тридцать два, тридцать три. Нашелся же мужчина, который упустил такую красавицу, — отозвался Иинума неопределенным тоном, скривив губы под усиками.
Люди толкались в вестибюле помещения для гостей там, где снимали обувь, кто-то старался пройти вперед, кто-то уступал дорогу. Когда Хонда, увлекаемый людским потоком, вошел в зал, то смог за людскими спинами разглядеть огромное количество лилий, украшавших белые скатерти.
Хонду как-то оттеснили от Иинумы, стиснутый толпой, он подумал, что среди гостей затерялся возродившийся Киёаки, но под яркими солнечными лучами наступившего лета это вдруг показалось дикой фантазией. Слишком необычная тайна теперь ослепляла. Где-то сливаются сны и реальность, подобно тому как небо и море сливаются на линии горизонта, но здесь, по меньшей мере в окружении Хонды, все люди существовали в рамках закона или были защищены законом. Хонда выступал в этом мире блюстителем установленного законом порядка, закон словно тяжелая крышка на железной кастрюле прикрывал кипящее варево реальности.
«Человек, поглощающий пищу… переваривающий и выделяющий ее остатки… человек размножающийся… любящий и ненавидящий», — размышлял Хонда.
Все они были под властью закона. Люди, которые в случае ошибки могли оказаться на скамье подсудимых, именно они обладали признаками реальности, Чихающий, смеющийся, с висящим детородным органом… человек… если все без исключения таковы, то она просто не может существовать — эта пугающая тайна.
На столе, за которым его пригласили занять место, были расставлены еда в коробочках, сакэ, тарелки, мисочки, и через определенные промежутки стояли вазы с лилиями. Макико сидела с той же стороны: иногда он мельком видел ее красивый профиль и прядь волос.
Двор освещали рассеянные лучи летнего солнца. Началось пиршество людей.
Возвратившись после полудня домой, Хонда велел жене приготовить ужин для приема гостей и ненадолго прилег. Во сне явился Киёаки и радостно заговорил о встрече, но Хонда, проснувшись, не почувствовал, что сон его взволновал. Собственные мысли, терзавшие его прошлой ночью, по-прежнему теснились в усталой голове.
В шесть часов появились отец и сын Иинума. Они были с дорожными чемоданами, чтобы потом сразу отправиться на вокзал.
За столом, как-то стесняясь сразу вернуться к разговору о прошлом, Хонда и Иинума принялись обсуждать текущие события. Иинума, учитывая профессию Хонды, не выказывал откровенного недовольства нынешними порядками. Исао сидел в официальной позе и, положив на колени кулаки, слушал разговоры отца.
Его глаза, вчера сверкавшие под маской, и сегодня горели ярким и чистым светом, совсем не подходящим к этой обыденной обстановке. Казалось, что они блестят так всегда. Чувствовалось что-то необычное в том, как эти глаза были расположены на лице, как распахивались миру. Хонда во время беседы с Иинумой постоянно чувствовал их взгляд. Ему хотелось сказать юноше, что в беседе нет ничего, заслуживающего столь пристального внимания. Этот взгляд был так далек от перипетий повседневной жизни, чистый блеск глаз юноши вызывал просто-таки угрызения совести.
Люди могут с жаром предаваться общим воспоминаниям примерно час. Но это не диалог. Человек, одинокий в воспоминаниях о прошлом, обнаружив собеседника, с которым можно поделиться этими воспоминаниями, начинает монолог, напоминающий долгий сон. Этот монолог может длиться столько, сколько пожелает говорящий, а через некоторое время обнаруживается, что им, нынешним собеседникам, не о чем говорить. Они словно находятся на разных берегах реки, мост через которую давно смыло.
Чтобы прервать молчание, снова заговорили о прошлом. Хонде неожиданно захотелось спросить, зачем Иинума когда-то опубликовал в газете правой организации статью «Короткая память маркиза Мацугаэ».
— А, вы об этом. Я долго колебался, стоит ли посылать стрелу в маркиза, который столько для меня сделал, писал, можно сказать, с риском для собственной жизни, но твердо решил сделать это, ради страны.
Легкий, без запинки ответ, конечно, не мог удовлетворить Хонду. Поэтому Хонда высказал предположение, что Иинума сделал это ради Киёаки: тот с нежностью вспоминал Иинуму.
При этих словах на лице слегка опьяневшего Иинумы явно отразилась растроганность, приведшая в растерянность тех, кто это увидел.
— Правда? Молодой господин так сказал? Я ведь надеялся, что он меня поймет. Написать эту статью меня побудило, как бы это сказать, желание сообщить всему свету, даже принеся в жертву маркиза, что молодой господин ни в чем не виноват. Я боялся, что если ничего не предпринять, слухи просочатся в свет, и тогда молодому господину будут грозить серьезные неприятности. Если же упредить слухи, раскрыв вероломство маркиза, то этих неприятностей можно будет избежать, а еще я думал, что даже маркиз из отцовских чувств готов ради сына подвергнуть позору свою репутацию. Пусть он был в гневе, я так счастлив, что молодой господин меня понял.
…Господин Хонда, я хочу вам сказать… Конечно, сейчас я выпил… Тогда, узнав о том, что молодой господин умер, я проплакал, считай, трое суток. В ночь бодрствования я пришел в усадьбу, но меня не пустили, наверное, было такое указание, на церемонии прощания тоже за мной все время ходил полицейский, я даже не смог зажечь свечу в память о покойном.
Что ни говори, это самый прискорбный факт в моей жизни, я и сейчас иногда плачусь жене. Как жаль, что молодой господин умер в двадцать лет, так и не осуществив своих желаний… — Иинума достал из кармана платок и вытер слезы, наполнившие глаза.
Жена Хонды, угощавшая гостей, замерла, Исао, которому, видно, не приходилось видеть отца таким расстроенным, положил палочки и опустил голову. Хонда, прикидывая расстояние, пристально посмотрел на Иинуму через ярко освещенный стол, где посуда уже стояла в беспорядке. В истинности чувств Иинумы сомневаться не приходилось. Если эта скорбь необратима, то он, должно быть, не знает о возрождении Киёаки. Знай он об этом, его печаль не была бы столь откровенной, а скорее неясной, неопределенной.
Размышляя обо всем этом, Хонда словно ненароком заглянул в свою душу. Стенания Иинумы сейчас не вызвали у него ни слезинки, и объяснить это можно было тем, что его закалили долгие годы умственного труда, и тем, что у него появилась надежда на возрождение Киёаки. Стоит лишь забрезжить возможности возрождения человека, как самая глубокая в мире печаль сразу теряет свою остроту, отлетает, как сухой лист. Это связано с отвращением, которое вызывает вид человека, теряющего в горе все свое достоинство. По зрелым размышлениям такое страшнее смерти.
Иинума, утерев слезы, неожиданно повернулся к Исао и велел ему немедленно пойти отправить телеграмму, о чем он совсем забыл. В телеграмме нужно было сообщить, когда они прибудут, чтобы их завтра на вокзале в Токио встретили ученики из его школы. Риэ предложила послать служанку, но Хонда понял желание Иинумы на некоторое время удалить сына, поэтому быстро набросал план ближайшего, работающего допоздна почтового отделения и вручил листок Исао.
Исао вышел, жена тоже поднялась и удалилась в кухню. Хонда решил, вот он, подходящий момент, чтобы все выяснить, и пока он, нервничая, колебался, как естественнее задать вопрос, заговорил Иинума:
— Я потерпел полный крах в деле воспитания молодого господина и собственному сыну намеревался по возможности дать образование, соответствующее моим идеалам, но опять это не то, о чем я мечтал. Вот смотрю я на взрослого сына и с тоской, удивляющей меня самого, вспоминаю достоинства молодого господина. Я так обжегся на его воспитании.
— Но ведь у вас действительно прекрасный сын. По успехам Киёаки Мацугаэ с ним не сравнится.
— Вы слишком добры!
— Во-первых, Исао закален телом. Мацугаэ был в этом смысле слабым, — произнося это, Хонда строил в голове план того, как естественным образом подвести собеседника к главному в разрешении загадки возрождения. — И умер он в молодом возрасте от воспаления легких потому, что был красив внешне, а внутреннего стержня у него не было. Вот вы были при нем с детства и, наверное, доподлинно знали, как он сложен физически.
— Ну, что вы! — Иинума замахал руками. — Я и спины ему ни разу не потер.
— Отчего же?
В этот момент на грубом лице главы школы появилось смущение, к темным щекам прилила кровь.
— Тело молодого господина… Оно просто ослепляло, я так ни разу и не посмотрел на него прямо.
Вернулся отправивший телеграмму Исао, и гости почти сразу стали прощаться. Хонда спохватился, что он практически не говорил с юношей, и, не привыкший общаться с молодежью, довольно неуклюже задал типичный для человека его профессии вопрос:
— И что же ты теперь читаешь?
— Вот, — Исао, в этот момент перекладывающий что-то у себя в чемодане, достал оттуда тонкую книжку в бумажной обложке и протянул ее Хонде. — Купил в прошлом месяце — товарищ посоветовал, и уже три раза перечитал. Просто захватывающая книга. Вы ее читали?
Хонда перевернул книжку названием к себе: это была скорее брошюра, на обложке которой уставным шрифтом было набрано «История „Союза возмездия“. Автор: Цунанори Ямао», убедился, что ни имя автора, ни имя издателя, указанное на последней странице, ему ничего не говорят, и молча протянул книгу обратно, но сильная рука в мозолях, оставленных бамбуковым мечом, остановила его руку.
— Если можете, обязательно прочтите. Замечательная книга. Я вам оставлю. Потом пришлете мне ее обратно.
Будь здесь Иинума, который в этот момент вышел в туалет, он, наверное, одернул бы сына за подобную настойчивость, но глаза юноши сверкали, было совершенно ясно, что единственное, что он может сделать в ответ на расположение Хонды, — это предложить ему свою настольную, любимую книгу. Поэтому Хонда с благодарностью откликнулся:
— А ты обойдешься без этой важной для тебя книги?
— Конечно. Я буду рад, если вы ее прочтете. Уверен, она вас тоже заинтересует, — в том, как Исао это говорил, Хонда увидел внутренний мир, свойственный человеку только в таком возрасте, мир, где не делается различия между своими и чужими чувствами, где свои чувства и чувства других людей воспринимаются одинаково, словно узор — горошек на грубой темно-синей ткани.
Положительным качеством Риэ было то, что она никогда не обсуждала гостей сразу же после их ухода, но в этом же сказывалась свойственная ей какая-то вялая добросовестность: не будучи легковерной, она, словно жвачное животное, тщательно пережевывала свои ощущения. В силу этой привычки она могла лишь через несколько месяцев вдруг отпустить замечание по поводу недостатков гостя, которого они когда-то принимали, чем всегда удивляла Хонду.
Хонда любил Риэ, но знал, что не может рассказать ей о каких-то своих фантазиях или снах. Риэ, наверное, все это с удовольствием выслушала бы. Она не сочла бы это глупым, но, скорее всего, не поверила бы. Привычка Хонды не вести с женой разговоров о работе была связана с определенными тайнами, свойственными его профессии, но он не испытывал угрызений совести, скрывая от нее ту часть собственного мира, которая принадлежала его не очень богатому воображению. И события вчерашнего дня, так потрясшие его сердце, Хонда решил спрятать поглубже вместе с дневником снов Киёаки.
Поздно вечером он вошел в кабинет и сел за бумаги, которые во что бы то ни стало нужно было просмотреть до утра, но что-то с силой отвлекало его от плотных, неудобочитаемых страниц протоколов и не давало работать.
Машинально рука коснулась брошюры, оставленной Исао, и без особого интереса Хонда начал читать.
В летний день 6-го года Мэйдзи[51] в храме деревни Сингай, расположенной в восьми километрах к югу от крепости Кумамото,[52] встретились четыре зрелых мужа и вместе со жрецом Отагуро Томоо вознесли молитву богам.
Храм в деревне Сингай был частью главного Храма Исэ,[53] это место называли еще Исэ-Сингай, — крытый простой тростниковой крышей храм, возвышавшийся в роще прямо среди зеленых полей, глубоко почитали в тех краях.
Моление закончилось, и четверо, оставив Отагуро в храме одного, сами направились в его дом. Отагуро приступал теперь к таинству гадания.
Этими четверыми были — молодой с суровым выражением лица Харуката Кая, перешагнувший шестидесятилетний рубеж Кэнго Уэно и Кюдзабуро Сайто с Масамото Айкё, которым было по пятьдесят. У Каи волосы были собраны в пучок на темени, и он всегда носил на поясе меч.
Они напряженно ждали, что принесет гадание, поэтому даже не отирали пота, а молча сидели, выпрямившись, не глядя друг на друга. Стрекот цикад словно стежками прошивал полотно полуденного жара. Пруд в саду перед гостиной скрывали сосны, зелень застыла в неподвижности, но у пруда слегка колыхались листья ирисов, вытянувшиеся словно мечи либо плавно склонившиеся. На ветках индийской сирени, сплошь покрытых мелкими белыми цветочками, играли блики воды. Зелень заполоняла все, в ней терялись даже листья кустарника хаги. Летали желтые бабочки. За садом покоилось сияющее голубое небо, видное в просвете между невысокими криптомериями.
Кая острым взглядом смотрел в сторону храма. Он один возлагал на это гадание совсем особые ожидания.
В центре храма висело изображение меча, принадлежащего феодальному князю Тадатоси Хосокаве, слева от изображения меча размещалась картина с драконом, а справа — подношение Нобунори Хосокавы — картина, на которой были белый петух и белая курица; надпись «Храм 3-й год Мандзи[54]» была сделана рукой каллиграфа школы Обаку,[55] имелся также помост, сооруженный на случай посещения службы самим владетельным или его представителем.
Томоо Отагуро в белом одеянии простерся перед алтарем. У него тонкая, слабая шея, цвет лица бледный, как у больного. Это все оттого, что каждый раз, взывая к богам, он перед тем семь, а то и десять дней не ест зерна или вообще отказывается от пищи, по пятьдесят, сто дней не ест горячего.
Гаданию, испрашивающему волю богов, придавал особое значение его учитель Оэн Хаяси, покинувший этот мир три года назад, гадание составляло основу наставлений учителя, написавшего даже трактат «Размышления о сути гадания».
Учение Оэна было еще более последовательным, чем учение Ацутанэ[56] о мирах жизни и смерти. Оэн говорил: «Начало всему — богослужение. Реальность — конец», и еще: «Когда тот, кому назначено править миром, править людьми, делает это, полагая богослужение началом, а земные дела — концом и соединяя конец и начало, этого мало, чтобы править всей страной». Оэн сделал это основой тайного смысла действа, испрашивавшего божественную волю.
«Гадание полагают самым мистическим действом религии синто, его начало восходит к действу, которое свершали на небесах грозные богиня Аматэрасу и бог Сусаноо, и передали стране стрекоз»[57] — этими словами начинается сочинение «Размышления о сути гадания».
Среди божественных детей, которых бог Сусаноо, чтобы доказать чистоту своего сердца, родил, прибегнув к гаданию, был бог Амэ-но.
Осихомими, а именно отец бога Ниниги, от этих богов пошли наследники небесного светила, вечного, как земля и небо, поэтому гаданию отводится основополагающая роль в богослужении. Хотя посредством гадания у богов можно было спросить совета или узнать божественную волю, со Средних веков эта традиция прервалась, и Оэн был исполнен решимости возродить ее в этом заблудшем мире.
Таким образом, гадание есть — «Путь глубоко почитаемых грозных богов», но страна их прямых потомков — императоров — изначально была наделена магией слова, если быть точным, именно благодаря дивному свойству слова возможно было призвать помощь небесных и земных богов, поэтому «действо гадания называют путем слова».
Когда некий представитель местной науки, цитируя положение конфуцианской философии «Управлять государством так, чтобы нести мир подданным» с презрением отозвался о гадании, Оэн сказал: «В этом мире и те, кто правит, и те, кем правят, обычные люди. Править — все равно что спасать тонущего в океане без лодки. Спасение как раз в гадании, это та лодка, которая нужна, чтобы помочь утопающему».
Оэн был большим ученым-эрудитом, который опирался на отечественную, классическую науку, заложенную трудами Мабути[58] и Норинаги,[59] но знал и китайскую науку — ее разделы о классификации и философию, был сведущ в буддийских учениях «махаяна» и «хинаяна», был знаком даже с европейской наукой. Одержимый идеей монаршего правления и национального престижа, он разочаровался в людях, которые свое бездействие в момент прихода коммодора Перри[60] потом перевоплотили в идею изгнания иностранцев, сделав ее знаменем борьбы с сёгунатом, поэтому в последние годы отдалился от мира и погрузился в мистику.
Он мечтал вернуть Японии древний мир богов. Его не удовлетворяло то, как Мабути и Норинага толковали древние источники, он был исполнен решимости, опираясь на классическую литературу, сделать доступной для людей древнюю религию, исправить человеческую душу, вернуть этому миру свежесть мира богов, уповать на милость небес. Другими словами, речь шла о практике возрождения старой морали. Он упоминал даже о «греческих схоластах», но это было все равно, что проповедовать мораль в стране, где изначально не было морали; он выражал согласие с теориями не имперской морали, которые его убеждали. Идея божественного пути была в единстве духовной и светской власти: служить в этом мире императору — потомку богов — есть то же, что служить богам, обитающим в том, далеком, мире; служение богу должно осуществлять, испрашивая божье веление, но обращаться за изъявлением божественной воли нужно с чрезвычайным почтением, а для этого нет других способов, кроме гадания.
Оэн, ярый сторонник божественного, обратил в свою веру, начиная с Томоо Отагуро, многих кристально чистых людей, и скорбь их по поводу кончины Оэна можно было сравнить со скорбью учеников, окружавших почившего Сакья-муни.
И вот сегодня Томоо Отагуро через три года после смерти учителя, оказавшись в безвыходном положении, очистив душу и тело, собирался сам провести гадание.
Когда был издан императорский эдикт о реставрации монархического правления, забрезжил свет, будто ожила воля покойного императора Комэя, намеревавшегося изгнать иностранцев, но небо сразу опять затянулось тучами, с каждым месяцем, с каждым годом набирала силу политика приобщения к западной цивилизации, и вот к чему это привело. В 3-й год Мэйдзи[61] было одобрено обучение в Германии племянника императора Нинко принца Ёсихисы, в конце того же года простым людям запретили носить меч. В 4-м году Мэйдзи[62] было разрешено стричься и не носить меча, один за другим заключались договоры с иностранными государствами, в прошлом, 5-м году Мэйдзи,[63] был принят европейский календарь, в новый год в префектуре Оита были беспорядки, и с целью усмирить народ там расположили шесть гарнизонов. Истинный смысл правления, как его толковал учитель, представал на деле в своей полной противоположности.
Государством, по сути, не управляли, его разрушали. Надежды были обмануты, людские души дичали, побеждали не чистота и благородство, а грязь и низость.
Что подумал бы учитель, если бы увидел все это? Что подумал бы покойный император, окажись он в этом мире?
Отагуро еще не знал, что в 4-м году Мэйдзи посланный с официальной миссией в Европу и Америку князь Ивакура, а также бывшие с ним помощники — Такаёси Кидо, Тосимити Окубо, Хиробуми Ито на корабле горячо спорили о государственном переустройстве, и все громче раздавались голоса, утверждавшие необходимость установления в Японии республиканского строя, чтобы можно было противостоять великим державам Европы и Америки.
С другой стороны, реставрация императорского правления и единство духовной и светской власти, о чем радел наставник, выглядели следующим образом: в 5-м году Мэйдзи было реорганизовано в министерство общего профиля прежнее министерство, занимавшееся исключительно вопросами религии, потом отказались даже от него в пользу ведомства храмов и монастырей, таким образом, искони японские синтоистские храмы были низведены до уровня чужеземных буддийских монастырей, все надежды были утрачены.
Сейчас Отагуро обращался к богам, желая узнать их волю по поводу двух действий. Первое касалось намерения Харукаты Кая «своей смертью на глазах нынешних властей изменить вредную систему правления».
Кая призывал уничтожать врага, не обагряя своего меча его кровью, — подражать тому, как поступил в 3-м году Мэйдзи Ясутакэ Ёкояма, вассал даймё[64] из княжества Сацума: он представил доклад и тут же заколол себя мечом, намереваясь достичь таким образом результата. Однако товарищи Каи сомневались в эффективности подобного способа.
Проводить гадание по поводу второго действия следовало в том случае, если не будет одобрено свыше первое. Оно звучало так: «Во мраке, взмахнув мечом, убрать замешанных в грязных махинациях министров». Отагуро тоже считал, что если боги с этим согласятся, по-другому поступить будет нельзя.
«Размышления о сути гадания» предписывали использовать при действе, как то делалось во времена первого императора Дзимму,[65] чан для сакэ и бобовую патоку, но Отагуро опирался на секреты гадания храма Исэ, переданные в храм Сумиёси, находившийся в Уто. Он выбрал и тщательно очистил ветку персикового дерева, сделал, нарезав толстую бумагу, молитвенные полоски и прикрепил к ветке, затем подготовил молитву, оставив в ней свободные места для ответов «да» или «нет». Потом он написал на одной из бумаг: «Убить себя на глазах нынешних властей и изменить вредную систему правления — дозволено», еще на трех — «…не дозволено», скатал бумаги с надписями в шарики и, смешав так, чтобы непонятно было, где какой, положил на столик для подношений, спустился по лестнице из молельни, поднялся по ступеням к главному храму, благоговейно раскрыл створки двери и в разгар светлого дня вполз на коленях во мрак.
Внутри нагретого солнцем храма было очень жарко, в темноте будто застоялся комариный звон. Солнечные лучи доставали до подола белой одежды простершегося ниц у самого порога Отагуро. Белые штаны хакама из тонкого шелка-сырца в свете падающего на них солнца казались большим, закрывшим лепестки цветком гибискуса. Прежде всего Отагуро произнес слова очищения.
Зеркало — атрибут божества — тускло поблескивало во мраке. В этой жаркой тьме обитал, отсюда смотрел бог — это Отагуро ощущал так же явственно, как пот, который тек со лба на виски, полз к кончикам ушей. Ему казалось, что биение у него в груди подобно биению божественного сердца, что гремит в стенах храма. Перед глазами, в темноте, куда так стремилось истомленное жарой тело, чудилось нечто чистое, свежее, будто там бил источник.
Когда Отагуро взмахнул веткой с бумажными полосками, поднялся шелест, напоминающий шелест голубиных крыльев. Сначала он, изгоняя злых духов, провел ею влево, вправо и снова влево над столиком, а затем, успокоив сердце, медленно и тихо погладил священной веткой по столику.
Два бумажных шарика из четырех, зацепившись, повисли на полосках и отделились от столика. Он развернул их, поднес к струящемуся снаружи свету. На мятой бумаге явно выступила надпись «не дозволено». Второй ответ был тоже «не дозволено».
…Вознеся молитву, он перешел ко второму гаданию, испрашивая разрешения на то, чтобы «тайно уничтожить мечом злокозненных министров». Он проделал те же действия, на этот раз к священным полосам прилип только один шарик из четырех, внутри оказалась надпись «не дозволено».
Товарищи, встретившие вернувшегося Отагуро, склонили головы, так как вопрошали о божьей воле, один Харуката Кая, не опуская сурового взгляда, смотрел прямо в бледное, покрытое потом лицо Отагуро. Тридцативосьмилетний Кая про себя твердо решил, что если на то будет божья воля, он один покончит с собой на глазах властей.
Отагуро молчал. Наконец старший по возрасту Уэно задал вопрос и узнал, что их намерения, ни одно, ни другое, не получили одобрения богов.
Боги не позволяли им действовать, однако это не поколебало общей воли посвятить свою жизнь стране и императору. Они решили горячо молиться и ждать, когда боги изменят свою волю, а пока поклясться перед алтарем в том, что посвятят жизнь общему делу: все вернулись в молельню, сожгли перед алтарем бумагу с текстом клятвы, бросили пепел в воду из священного источника и один за другим выпили ее.
Слово «Союз» в названии «Союз возмездия» употреблялось в отношении сельских общин Кумамото, местных организаций, в которых воспитывался самурайский дух, такие, например, как «Союз Цубои», «Союз Ямасаки», «Союз Кёмати».
Патриотов, последователей Оэна называли «Союзом возмездия» не только поэтому. Когда в 7-м году Мэйдзи[66] в префектуральном управлении устраивался экзамен на право занимать должности священнослужителей, члены этой партии, словно сговорившись, на письменном экзамене отвечали: «Когда людские души исправятся и будет процветать монархия, то, как во времена давнего монгольского нашествия, придет возмездие — поднимется вдруг божественный ветер и выметет чужеземцев», и чиновник-экзаменатор в изумлении окрестил их «Союзом возмездия», отсюда и пошло.
Среди патриотов и молодежь, вроде Цугуо Томинаги, Томоо Ногути, Вахэя Ииды, Сабуро Томинаги, Микао Касимы, даже в быту своим поведением выражали дух партии: ненавидели грязь, страдали от новшеств.
Томоо Ногути, узнав, что телеграф попал в Японию из Западной Европы, решительно отказывался проходить под телеграфными проводами. (Кстати, телеграф появился в Японии в 6-м году Мэйдзи.)
Постоянно посещая гробницу князя Сэйсё, Ногути делал большой крюк, чтобы не проходить под проводами, а если уж не было обходного пути, то раскрывал белый веер и прикрывал им голову. Обычно он держал в рукаве соль: встретив буддийского монаха, человека в европейском платье или похоронную процессию, рассыпал соль, совершая очищение, в этом сказывалось влияние, которое оказывало на молодежь произведение «Драгоценный шнур» Ацутанэ, которое, по слухам, любил читать даже Масахико Фукуока, среди партийных вождей более всех не терпевший книг.
Или Сабуро Томинага: когда он продал право на дополнительное жалованье, деньги за это он получил в управлении префектуры Сирокава в бумажных ассигнациях, и Сабуро, которому не доводилось прежде касаться пальцами бумажных денег, созданных по образу грязных европейских, нес их, зажав палочками для еды.
Учитель Оэн любил грубоватость молодых людей. Многие из них не были столь уж утонченными: восхищаясь луной над полями у реки Сиракавы, они думали, что луна этой ночи — последняя из лун, которую они видят в этом мире, любуясь цветущей сакурой — считали, что это последняя в их жизни сакура. И читали друг другу строчки стихов патриота из Мито Итигоро Хасуды «Держа меч и глядя на луну, я каждый раз думаю: когда-нибудь она взойдет и над моим мертвым телом». По учению Оэна, в царстве теней нет жизни и смерти, а в этом мире жизнь и смерть возникли по воле первой божественной пары бога Идзанаги и богини Идзанами. Однако человек — дитя богов, а потому, если он не будет грешить душой и телом, примет богов и старую мораль, будет честным, чистым, праведным, то, перейдя границу смерти и разрушения тела, он сможет подняться на небо и стать богом. Наставник Оэн возглашал «След парящей в небе белой птицы, невидимый, остается в этом мире».
В феврале 7-го года Мэйдзи случился мятеж в Саге — партия сторонников вторжения в Корею взялась за оружие. Солдат из гарнизона Кумамото тоже послали на усмирение, в крепости на какое-то время осталось около двухсот человек. Отагуро полагал, что такой случай нельзя упускать.
В душе Отагуро уже созрел план того, как полностью изменить вредную политику власти. Конкретно этот план предполагал создание добровольческой армии для очищения императорского двора и установления монархии, начинать же следовало с атаки гарнизона в Кумамото, потом собрать в крепости сторонников, снестись с единомышленниками в других районах и большой армией двинуться на столицу. Первым шагом было нападение на гарнизон. Заговорщики должны были использовать редкий момент — отсутствие солдат.
И тогда Отагуро во второй раз путем гадания пытался выяснить божественную волю.
Отагуро, как и прежде, после нескольких дней поста, явился к алтарю и, поводя священным шестом, напрягая все силы, совершил действо.
На этот раз не было раскаленной летним солнцем тьмы. В главном храме тело охватывал холод ранней весны. Наступил рассвет: с заднего двора донесся крик петуха. Крик, огненной молнией разорвавший утренний сумрак. Душераздирающий крик. Он напоминал кровь, хлынувшую из разодранного горла ночного мрака.
Хирата Ацутанэ очень много писал об осквернении смертью, по поводу же осквернения кровью он ограничился несколькими замечаниями, связанными с потерей крови. Боги примут кипение чистой крови, той, которая очистит императорский двор. Молитва Отагуро была расцвечена сиянием карающих мечей и видениями летящей во все стороны крови. Что-то чистое, честное, справедливое синей полосой далекого моря утвердилось в тех, кто платил своей кровью.
Пламя лампад, горевших на алтаре, колебалось от залетавшего со свистом утреннего ветра. Дуновение воздуха, поднятое священным шестом, которым поводил Отагуро, почти задуло язычки. Боги смотрели испытующе. Смертным было недоступно, чем боги мерят их поступки. Что выпадет, чем закончится гадание — ведомо только богам.
Отагуро снял бумажный шарик, прилипший к священной полоске, развернул его и прочитал у огня: «Не дозволено»…
Патриотам из «Союза возмездия» не были чужды чувства или юмор. Молодые люди жаждали принять смерть, но их повседневная жизнь была такой же, как и у обычных людей их возраста.
Харухико Нумадзава был необычайно силен физически: знал разные виды борьбы; как-то он толок во дворе рис в ступе, и хлынул ливень, так он сгреб ступу и пестик, втащил их в дом и продолжал свое занятие.
Хиронобу Саруватари обожал свою двухлетнюю дочь Умэко, — вернувшись как-то вечером под хмельком, он положил рядом со спящей девочкой бутылочку для сакэ и прошептал: «арбуз, арбуз»; сонная Умэко, которая очень любила арбузы, погладила бутылочку. Жена Саруватари — Кадзуко со смехом заметила: «Всегда говорите, что нельзя обманывать даже детей, а сами…», так Саруватари, раскаявшись, бросился не в сезон искать арбуз, купил и принес Умэко.
Кисоу Онимару, большой любитель выпить, когда-то вместе с Хиконари Каваками провел за государственное преступление год в тюрьме, в передачи ему клали мороженый соевый творог тофу, залитый сакэ. В новый год он просил передать побольше, и когда надзиратель сказал, что от деревянной коробки слишком уж шибает сакэ, ответил ему, что мороженый тофу варят в сакэ.
Еситаро Тасиро был почтительным сыном: врач рекомендовал его отцу есть говядину, и Тасиро каждый день отправлялся на скотобойню в Камикавару покупать отцу мясо, к которому члены «Союза возмездия» питали наибольшее отвращение, как к чему-то скверному. Однако в лето восстания, когда отец решил его женить и, не посоветовавшись, уже подыскал невесту, Ёситаро со слезами на глазах отказался. Ведь в душе он уже решил умереть.
Томоо Ногути был по природе честным человеком, литературу не жаловал, но зато был настоящим воином, особенно преуспел в стрельбе на скаку из лука: каждый год весной и осенью на смотрах военных искусств, проводимых в дворце владетельного князя, он попадал в цель сто раз из ста, ни разу не промахнувшись.
И еще он всегда держал обещание: как-то в разговоре его собеседник посетовал, что не приобрел редьки и остался без солений, так в ту же ночь Ногути стучал в ворота его дома, притащив вместе с младшим братом кадку литров на семьдесят с маринованной редькой.
Летом 7-го года Мэйдзи советник губернатора префектуры Сирокава — Нагасукэ Ясуока — назначил синтоистскими священниками в большие и малые храмы префектуры деятелей «Союза возмездия».
В императорский храм Сингая к главному жрецу Томоо Отагуро младшими священниками были назначены Томоо Ногути и Вахэй Иида, в храм Нисикиямы — главным жрецом Харуката Кая, а младшими священнослужителями Ясухиса Киба, Дзюкки Ура и Тадацугу Кодама. Таким образом, товарищи по союзу оказались на службе в пятнадцати храмах, подлинное благочестие новых священнослужителей в повседневной жизни добавляло веры людям в тех краях, и вместе с тем храмы в каждой местности становились штаб-квартирой или отдельным гарнизоном движения.
Никто из членов «Союза возмездия» не похоронил прежних стремлений, почитание земных и небесных богов их волновало прежде всего как государственная проблема, и чем дальше шло время, тем больше их возмущала политическая ситуация, столь далекая от того мира, куда, как это проповедовал Оэн, должны будут вернуться древние боги.
В 9-м году Мэйдзи[67] был нанесен сокрушительный удар по их забрезжившим было надеждам. Вышел указ о прекращении ношения оружия, опубликованный 18 марта, а за ним последовал указ, предписывающий носить короткую стрижку, который направили местным властям. Советник губернатора Ясуока это тщательно исполнил.
Отагуро, чтобы как-то приглушить негодование молодежи, объяснял, что если нельзя носить меч на поясе, то его можно будет носить в мешке, но не мог утихомирить возмущенных. Молодые люди явились к Отагуро и потребовали ответа, когда же им будет позволено отдать жизнь за правое дело.
Если их лишат мечей, у них не останется оружия, чтобы защитить почитаемых ими богов. Союз упорно претендовал на роль новой армии богов. Преданность богам выражают богослужениями, защищают богов верным старинным мечом. Если их лишат мечей, то японские боги, на которых новое правительство смотрит свысока, станут идолами бессильной веры темной толпы.
С недавнего времени юноши начали чувствовать, что боги, о которых их учитель Оэн говорил как о чем-то близком, боги, которые зажгли огонь в их сердцах, с каждым месяцем, годом низводятся с прежних высот, сталкиваются с тяжелым временем. Явственно наблюдалась тенденция превратить этих богов, умаленных, приниженных, потускневших, воспринимаемых в христианских странах как атрибуты темной веры, а потому ослабляющих идеал единства религиозной и светской власти, в бессильных божков, оставить их жить в реках или ветре, подобно мушке-поденке, живущей в тростнике.
И теперь меч должен был разделить участь богов. Страна уже не может положиться на защиту воина, который носит за поясом отблеск бессмертия своей отчизны. Созданная по проекту Аритомо Ямагаты армия перестала быть армией, в которой есть место старому самурайскому сословию и в которую человек идет добровольно, чтобы защищать страну; она отдалилась от традиций, стала по европейскому образцу профессиональной, соединившей разрушение сословной системы с системой призыва. Японский меч заменили саблей, теперь он потеряет свою душу, ему уготована судьбой быть просто украшением, может быть, произведением искусства.
В это время Харуката Кая оставил должность главного жреца храма в Нисикияме и направил властям префектуры пространный, содержащий не одну тысячу знаков доклад о ношении меча, который следовало передать в правительство. Это была классическая поэма, воспевавшая японский меч, текст, написанный кровью сердца.
«Доклад императору по поводу опубликования указа, запрещающего ношение меча.
Ваш нижайший поданный Харуката осмеливается нарушить августейшее спокойствие по поводу указа, направленного в марте сего года государственным советом всем членам совета старейшин. Указ сей последовал за номером 38 и запрещает ношение меча во всех случаях, кроме как предписанных парадной военной формой или формой полицейских чинов. На земле народа и богов, в совсем особой стране, что создал блистательный император Дзимму, презрев чувства тех, кто движим любовью к отечеству, сей орган в нетерпении 21 апреля послал указ властям Кумамото, где всем службам разъяснения были даны незамедлительно. Об этом говорили тихо, но мнения разошлись, в местных управлениях обсуждали долго и трудно, и наконец 7 июня до нас довели текст данного указа; его формулировки нарушают приличия, принятые в цивилизованном обществе, или сделаны небрежно; мои доводы и обращения не приняты, я же, после знакомства и изучения сего указа, движимый любовью и преданностью, в этот напряженный момент отваживаюсь почтительно изложить свое скромное мнение».
Это вступление переполняли с трудом сдерживаемые гнев и горечь, бесконечные любовь и преданность.
«Позволю себе заметить, что ношение меча страны императора Дзимму — обычай, присущий Японии с глубокой древности — века богов, меч сыграл огромную роль в деле защиты государства, становления и процветания императорской власти, почитания небесных и земных богов, избавления от чар, усмирения междоусобиц; меч в высоком смысле слова сохраняет спокойствие в стране, а в обычном смысле — оружие самозащиты; с этим обязаны считаться те, на ком лежит ответственность за воспитание в людях уважения к богам и любви к отчизне, воинская доблесть немыслима в человеке, у которого отнимут меч».
Подобным образом Харуката, ссылаясь на авторитеты, показывал, какое значение придавалось мечу в истории Японии со времен древних хроник «Кодзики» и «Нихонсёки» и как меч способствовал укреплению японского духа; пользуясь случаем, он толковал причину того, отчего именно ношение меча, безотносительно принадлежности к сословию — воины, земледельцы, ремесленники, торговцы, — отвечает законам божественных правителей.
«Однако по городу ходят слухи, что после выхода указа, запрещающего ношения меча, один из высших армейских чинов подал доклад императору, в котором было сказано следующее: то, что в армии есть люди, которые носят иностранное/чужеземное оружие, касается исключительно армии; говорили, что министр после долгих размышлений решительно отказался от слов армейского чина; те, кто давал рекомендации, знают о ложности ходячих слухов, армейский начальник же рассчитывает на доброту и суровость, снисходительность и строгость могущественного императора — потомка богов, он считает, что те, кто находится на военной службе, расправят крылья, другими словами, в стране, где меч предоставляют по временному указу, усилится военная мощь армии, умножится число планов, выработанных на правительственных совещаниях, немедленному осуществлению этого препятствуют политики, и я намерен способствовать расцвету национального престижа, который подавит и отбросит все, что нам мешает…
…Глядя вокруг, чувствуешь, что национальный престиж страны императора Дзимму неизбежно продолжает падать, раз уж так бесполезны те, кто, отдав государству все душевные силы, желают, чтобы это оценили, — они бессмысленно тратят время, сейчас действительно для благородных людей настал момент, когда нужно приложить все свои мощные, недюжинные старания…
…Сделать всем понятной великую справедливость императорского указа об отмене системы кланов и упразднении старого административного деления, утвердить свои моральные обязательства, защитить народ и прекратить противостояние в стране; ведь саморазрушение страны ведет к разрушению личности, презрение к себе вызовет впоследствии презрение к людям».
Кая, которому губернатор необоснованно отказал в представлении его доклада императору, восполнил это словами и выражениями и, составив своего рода петицию, был полон решимости отправиться в столицу, подать ее в совет старейшин и там же совершить харакири. Следовательно, в своих настроениях он был далек от того, чтобы присоединиться к восставшему войску.
С другой стороны, Отагуро, сдерживая пылкую молодежь, которая подступала к нему со своим: «Если уж у воина отобрали меч, ему незачем жить. Когда нам будет позволено умереть?», собрал в Сингае семерых штабных руководителей «Союза» — Морикуни Томи-нагу, Масахико Фукуоку, Кагэки Абэ, Унсиро Исихару, Сётаро Огату, Дзюро Фуруту, Котаро Кобаяси и предложил в создавшейся ситуации следующий план: нужно решительно возглавить единомышленников, которые есть у них в ближних и отдаленных местах, первыми поднять войну за правое дело, вырезать в первую очередь крупных местных чиновников — гражданских и военных и захватить крепость в Кума-мото. Все полностью полагались на Отагуро и в третий раз обратились к богам за предсказанием.
Была глубокая ночь начала лета — мая 9-го года Мэйдзи, когда Отагуро тайно собрал людей в храме.
Совершив обряд очищения, он вошел в святилище.
Семеро его спутников, преклонив колена у первого храма, ждали решения богов.
Из главного храма донеслись хлопки — Отагуро призывал богов.
Руки у худого Отагуро были большими, и хлопки получались сильными; он захватывал в ладони, напоминающие грубо вырезанные в доске углубления, воздух, сжимал его и словно ощущал исходившую оттуда энергию.
Поэтому Томинага, услышав эти звуки, сравнил очищенные постом и омовением хлопки с эхом, отзывающимся глубоко в горах и долинах.
В эту ночь, темную ночь накануне дождя, хлопки раздавались особенно громко, передавая страстную мольбу и чистую веру, представлялись стуком в небесную дверь.
Затем последовала молитва. Глубокой ночью Отагуро своим звучным голосом словно отворял небеса, чудилось, будто на востоке светлеет. Прямой линией виделась из отдаленного первого храма спина в белой одежде, и голос казался мечом, разрубающим зло.
«…Так слышал, начинаю с императоров, потомков богини Аматэрасу, во всех странах поднебесья, коль есть грехи, я очищаю, изгоняю их, подобно тому, как ветер разгоняет облака в небе, освобождает нос и корму корабля, стоящего в гавани, и выталкивает его на равнину моря; подобно тому, как острый серп расчищает густые заросли…»
Семеро, затаив дыхание, пристально следили из первого храма за ритуалом. Если и сегодня боги не согласятся, они навсегда упустят шанс изменить порядок в стране.
Молитва закончилась, и наступила тишина. Покрытую высокой шапкой голову Отагуро поглотил мрак — он молился, распростершись на полу.
Храм, в котором ждали его спутники, примыкал к полю: запах молодой травы, росшей вокруг храма, запах удобрений, аромат цветущих деревьев, смешиваясь, тяжело висели в воздухе, их разносил слабый ветерок. Фонарей не было, поэтому не слышно было шуршания крылышек слетавшихся на свет мошек.
Неожиданно взорвалась тьма под крышей, раздался вскрик, словно прыгнула кваква.
Семеро переглянулись. Этот вскрик мог кого угодно привести в трепет.
Вскоре горящую в храме лампаду заслонила тень поднявшегося с пола Отагуро, и в звуке шагов, направлявшихся в их сторону, ожидавшие почувствовали счастливое предзнаменование.
Отагуро возвестил, что боги одобрили их план. Теперь их союз, их партия становились армией богов уже по-настоящему.
Отагуро разослал соратников по разным местам в стране: он решил тайно связаться с единомышленниками или найти потенциальных сторонников в Цукуго и Янагаве, Фукуоке, Минамитоми и Такэде, Цурусаки, Симабаре, а также Саге и Нагасу, до семнадцатого числа поститься, совершать общие молитвы и просить богов изъявить свою волю по поводу даты выступления и устройства армии.
Боги сразу возвестили дату — «8 числа девятого лунного месяца, в час, когда луна зайдет за край горы», о том, как организовать войско, тоже спрашивали богов.
Было решено разделить всю армию на три отряда, а первый отряд на пять групп: первая группа под предводительством Кадзуки Такацу атакует резиденцию командующего гарнизоном в Кумамото генерал-майора Масааки Танэды, вторая, возглавляемая Унсиро Исихарой, уничтожает семью начальника штаба гарнизона подполковника артиллерии Сигэнори Такаси-мы, третья — ею руководит Кагэдзуми Накагаки — нападет на дом командира третьего пехотного полка подполковника Томодзанэ Ёкуры, четвертая группа, во главе которой стоит Ёситоки Ёсимура, вторгается в резиденцию постоянного губернатора Кумамото Нагасукэ Ясуоки, пятая — ее поведет Дзюнки Ура — вырежет семью Ёсинобу Отагуро — главы местного совета. Эти тридцать с небольшим человек и составили первый отряд. План предполагал, что группа, одолев противника, подает сигнал огнем и соединяется с отрядом.
Следующий отряд — под предводительством То-моо Отагуро и Харукаты Каи — должен был стать главной силой, ему будут оказывать всяческую поддержку, прежде всего Кэнго Уэно и старейшина Кюдзабуро Сайто, из руководства — Кагэки Абэ, Сётаро Огата, Кисоу Онимару, Дзюро Фурута, Котаро Кобаяси, Ёситаро Тасиро, а также Гоитиро Цуруда и другие славные воины, этот отряд атакует шестой артиллерийский полк. В отряде было семьдесят человек.
Третьим отрядом поручили командовать штабным Морикуни Томинаге и Масахико Фукуоке, которым следовало использовать поддержку и опыт старейшины Масамото Айкё, а также Цунэби Уэно, Гэнго Сибутани, Томоо Ногути, отряд нападет на тринадцатый пехотный полк. Всего в отряде набралось более семидесяти человек.
Проблема состояла в том, что Харуката Кая все еще не соглашался примкнуть к восстанию.
По натуре он был человеком необычайного мужества с обостренным чувством справедливости, лицо его так и дышало искренностью. Он слагал стихи и обладал явным талантом писателя, искусно владел мечом. Его участие в готовящемся восстании существенно влияло на моральное состояние в партии, поэтому все члены руководства, начиная с Томинаги, настойчиво пытались объяснить ему это, и когда он наконец объявил, что присоединится к выступлению, если на то последует божественное соизволение, до выступления оставалось каких-нибудь три дня.
Кая уже оставил должность священника, поэтому обратиться к богам с вопросом, как поступить самому Кае, поручили Дзюнки Уре. В храме, вознесшемся ввысь на плато горы Нисикияма, откуда открывался вид на горы Кинбо на западе и Асо — на востоке, Ура сосредоточенно приступил к гаданию. Божья воля выразилась в выборе «Иди». Кстати, раньше, по поводу намерений Кая явиться с письменным докладом императору в совет старейшин и покончить там с собой, боги отвечали «не дозволено».
Кае трудно было занять определенную позицию именно потому, что он был убежден — боги, разумея много лучше, чем лично он, посылая его на эту безрассудную, с ничтожными шансами на успех битву, очевидно, готовят ему, раскинув там чистое, без единой морщинки белое полотно, некое торжество. И он без всяких колебаний принял божью волю.
Как же партия заговорщиков готовилась к борьбе?
Главным делом для них были ежедневные и еженощные молитвы о помощи, обращенные к небу. В храмах тех мест, где жили заговорщики, соратники были заняты ежедневными молитвами.
В гарнизоне, который им предстояло атаковать, было две тысячи солдат, а выступить собиралось менее двухсот человек. Старейшина Кэнго Уэно предлагал запастись огнестрельным оружием, но его товарищи наотрез отказались пользоваться грязным оружием чужеземцев, и на вооружении у них были исключительно длинные мечи и копья с широким наконечником.
Но все-таки, чтобы поджечь казармы, они тайно изготовили несколько сот зажигательных бомб. Бомбы были сделаны из двух склеенных пиал, наполненных смесью пороха и гравия, с прикрепленным к ним шнуром, который следовало поджечь. Для этой же цели Масамото Айкё тайно закупил большое количество керосина.
А как у партии обстояло дело с обмундированием? Среди заговорщиков были люди, закованные в шлем и воинские доспехи, были одетые в кольчужный набрюшник и высокую шапку, но большинство носило обычную одежду с короткими штанами и два меча на поясе; у всех были белые налобные повязки и белые шнуры, чтобы подвязывать рукава, на плече прикреплен белый лоскут с иероглифом «победить».
Но куда важнее оружия, важнее стягов был символ веры — копье, который нес Томоо Отагуро. Отправляющийся на битву Отагуро нес за спиной священное копье бога войны из храма Фудзисаки Хатимангу — это был незримый предводитель восставших. Их тайный вождь. Это было как завещание Учителя.
Когда в молодые годы наставник Оэн получил известие об американских кораблях, вошедших в залив Урага, и, пылая негодованием, отправился в экспедицию на восток, он нес этот самый символ веры.
Дом старейшины Масамото Айкё, выбранный для общего сбора партии заговорщиков в ночь восстания, находился позади храма Фудзисаки Хатимангу, защищенного аллеей высоких лавров на террасе с западной стороны у второй линии укреплений старой крепости, и вплотную примыкал к расположению гарнизона Кумамото. Чтобы толпа в двести человек, да к тому же полностью вооруженных, не бросалась в глаза, заговорщики стали в сумерки собираться небольшими группами в разных местах, а потом уже под покровом ночи по двое, по пятеро пробирались к месту общего сбора.
Отсюда в свете луны 8 дня девятого лунного месяца был виден силуэт крепости, заслонявшей вечернее небо. В центре возвышалась облитая лунным светом главная башня, справа скромно примостилась малая башня, влево тянулись большой зал и ровная линия внутренних помещений, а дальше круто взмыла вверх тень башни в Уто. Вправо от центра на конце неровной линии строений немного выдавались трехъярусная вышка и башня любования луной, в лучах ночного светила влажно блестела черепица. Отделенные рвом от башни любования луной казармы артиллерийского полка, которые должен был атаковать второй отряд, спали на плацу, где росли деревья сакуры.
Луна зашла.
Раньше других выступил первый отряд: он должен атаковать резиденцию командующего. Только что пробило одиннадцать. Небо было усыпано звездами, трава на плато Фудзисаки облита росой. Следом в направлении казарм артиллеристов отправились Отагуро и Кая со вторым отрядом, и тут же в направлении казарм пехотного полка выступил третий отряд.
Семьдесят человек из второго отряда — главной ударной силы, — поднявшись на холм, сразу разделились на две группы и приготовились ворваться на территорию казарм через восточные и северные ворота, И те, и другие ворота были заперты.
У восточных ворот Вахэй Иида и Ёситаро Тасиро отважно полезли на стену. Молодые, оба искусные фехтовальщики, они с криком «Первый пошел!» спрыгнули во двор и закололи солдат, несших караул. Следом ограду преодолели Котаро Кобаяси и Тададзиро Ватанабэ, но Тасиро уже нашел в расположенной поблизости кухне пестик, выбил им болты и распахнул створки ворот. Отряд лавиной хлынул во двор.
Канго Хаями повалил часового, стоявшего у первого здания, и связал его. Он собирался использовать часового как проводника по территории.
В тот же час пали и северные ворота: части отряда соединились, и восставшие с ликующими криками кинулись на штурм казарм.
Спавшие глубоким сном солдаты были разбужены воинственными криками и насмерть перепугались, увидав пляшущие в темноте обнаженные мечи. В панике они пытались укрыться в разных уголках казарм. Дежуривший в эту ночь штабной офицер — младший лейтенант Кэйити Сакатани — выскочил из комнаты, располагавшейся на втором этаже, и попытался саблей отразить занесенный над ним меч, однако был ранен и бежал через заднюю дверь.
Укрывшись в тени деревьев, он наблюдал за событиями. Лишившись командира, солдаты и унтер-офицеры пытались бежать, они и не помышляли о сопротивлении. Тут из восточной казармы поднялись языки пламени, повалили клубы черного дыма, из окон стали выпрыгивать солдаты и, преследуемые грозного вида повстанцами, рассыпались по двору. Видя все это, молодой офицер лишь скрежетал зубами.
Казармы подожгли, плеснув керосина и бросив зажигательную бомбу, Вахэй Иида и Котаро Кобаяси — восточное здание, а Кацутаро Комэмура — западное. Спичек, чтобы запалить шнур, у них не было, и они спрашивали у товарищей: «Фосфора нет? Фосфора нет?» «Фосфор» — так они называли спички.
Младший лейтенант Сакатани, избегая мест, освещенных разгорающимся огнем, побежал в гарнизонный госпиталь и быстро перебинтовал рану на правой руке. Вернувшись назад, он пытался взять в свои руки командование, ругая на чем свет стоит попадавшихся ему на глаза солдат и унтеров, но те были в такой панике, что не слушали приказов. Когда же несколько человек, немного придя в себя, двинулись было за лейтенантом, подскочил, заметив это движение, Кюдзабуро Сайто, мастерски владевший копьем.
Сакатани, зажав в раненой руке саблю, пытался отразить удар, но тут же повалился на землю, пронзенный грозным оружием Сайто, всё, что он успел, — вскрикнуть с досадой. Это был первый из убитых офицеров правительственных войск.
В это время Ёситоки Ёсимура с четвертой группой первого отряда тяжело ранил губернатора Ясуоку, но не довел дело до конца — оставил губернаторскую резиденцию и бросился через мост в крепость, где разгорался огонь и слышались боевые крики. Навстречу ему попался преследовавший врага Кагэки Абэ, и Есимура узнал, что при атаке в группе был убит семнадцатилетний Мотоёси Айкё. Так был открыт счет потерям «Союза возмездия».
В артиллерийских казармах не было винтовок. Не успевшие спастись бегством солдаты или сгорели, или были зарублены движущимися в грозном танце мечами: землю устилали трупы. Кисоу Онимару, без устали работающий мечом, увидав Ёсимуру, расплылся в улыбке и, глядя, как отражается в обагренном кровью мече пламя, охватившее казармы и ярким светом озарившее все вокруг, ликующе прокричал: «Вот вам и сила гарнизонных войск!» Огонь выхватил из мрака его фигуру, залитую вражеской кровью. Онимару снова бросился преследовать противника. Артиллерийские казармы были полностью уничтожены, уже через час здесь победа мятежников стала очевидной.
Когда Отагуро и Кая выступили со своим отрядом, они уже по дороге, у второй линии укреплений увидели, что и над казармами пехоты небо освещено полыхающим внизу пожаром.
Кая понял, что бой там в самом разгаре, крикнул: «Идем на помощь!», и все согласились. Огонь над павшими артиллерийскими казармами, крепость, черным силуэтом выступавшая на фоне ярко-алого неба, горящие квартал Ямадзаки и деревня Мотояма — языки пламени, поднимавшиеся со всех четырех сторон, говорили об ожесточенной битве, которую вели его соратники; ему казалось, что он видит в этом огне фигуры, размахивающие обнаженными мечами, фигуры своих товарищей, долгие годы хранивших верность друг другу. Ради этого дня они сносили нестерпимое и тайно точили мечи. У Отагуро в груди билась отчаянная радость: «Мы сделали это, сделали!» — шептал он.
А Морикуни Томинага, Масамото Айкё, Масахико Фукуока, Хитоси Араки и еще семьдесят человек из третьего отряда выступили с территории храма фудзисаки одновременно с главными силами — отрядом, ведомым Отагуро и Каем. Объект их атаки — третий пехотный полк — дислоцировался в восточной части второй линии укреплений, храм же находился на ее западном конце. Силы противника составляли около двух тысяч человек.
Западные ворота в казармах пехотного полка тоже были крепко заперты, поэтому двадцатилетний Харухико Нумадзава взобрался на стену и с криком «Первый пошел!» спрыгнул внутрь, за ним последовали еще несколько молодых повстанцев. Стоявший на страже у ворот солдат бросился было во двор подать сигнал тревоги, но был зарублен до того, как успел извлечь звук из горна.
Хитоси Араки запасся веревочной лестницей. Забросив ее на стену, он приготовился взобраться вверх, но по ней уже карабкались несколько человек, и веревка, не выдержав тяжести, оборвалась. Верный слуга Араки, Кюсити подставил плечи, несколько бойцов, один за другим, с его плеч одолели преграду и изнутри распахнули створки ворот. Отряд с воинственными криками бросился в атаку.
Масахико Фукуока, орудуя деревянным молотом, вышибал двери в казармах, а другие бросали внутрь зажигательные бомбы: огонь мгновенно охватил помещения первой, второй и третьей рот. По тогдашнему уставу в мирное время солдатам боеприпасы не выдавались, поэтому из оружия у них оказались только сабли и штыки винтовок.
Ни младшие командиры, ни солдаты не владели приемами, с помощью которых можно было бы противостоять воинственным крикам, языкам пламени, клубам черного дыма. Майор из штаба, несший в эту ночь дежурство по полку, был зарублен до того, как успел поднять солдат в контратаку, тела убитых, в одних рубашках или полностью обнаженные, валялись повсюду. Младшего лейтенанта Коно, оставшегося в одиночестве и ожесточенно отбивавшегося саблей, закололи вместе с двумя спешившими ему на помощь унтер-офицерами.
И именно в этот момент третья группа из первого отряда, которая, атакуя резиденцию подполковника Ёкуры, дала самому подполковнику скрыться, вступила на поле боя через ворота второй линии укреплений и соединилась с третьим отрядом — это еще больше подняло боевой дух атакующих.
Однако пехотинцев было значительно больше, чем прежде артиллеристов. Орудуя мечом, можно одолеть не так уж много врагов. В разных уголках казарм метались в панике подвергшиеся внезапной атаке солдаты, но для того, чтобы полностью повергнуть врага, требовалось время. Солдаты успеют прийти в себя, стряхнут оцепенение, осознают свое положение. Прием с зажигательными бомбами, напугавшими вражеский лагерь, теперь работал против восставших. Когда разгоревшееся пламя ярко, как днем, осветило все вокруг, сразу сделалось очевидным, что нападавших всего небольшая кучка.
Осознав это, один из младших офицеров прокричал команду и скомандовал солдатам занять оборону, став спина к спине к ощетинившись штыками. В ответ старейшина Масамото Айкё стал орудовать своим излюбленным оружием, к нему, вооруженные копьями, присоединились еще человек десять. Солдаты почти сразу же разбежались.
Пытавшийся отбиваться в одиночку унтер-офицер Тарао упал, пронзенный копьем.
Жившие в городе младший лейтенант Сатакэ и подпоручик Нумада, увидав огонь в расположении гарнизона, бегом бросились в полки, по дороге наткнулись на спасавшихся бегством солдат, от которых и узнали о случившемся. Вода во рву с северной стороны холма отражала огненное небо и казалась кровью. К офицерам скатились по склону двое, затем еще трое солдат — темные силуэты на фоне полыхающих казарм. Все были полураздеты, подавлены страхом, что-то несвязно бормотали, командиры бранью с трудом заставили солдат немного прийти в себя. Образовался отряд в шестнадцать человек, но у них не было ни ружей, ни патронов.
По воле случая тут же оказался сметливый подрядчик, торговец Китидзо Татияма: он объявил, что предоставит боеприпасов на сто восемьдесят выстрелов и тысячу пистонов, которые хранятся у него на складе. Офицеры возликовали, солдаты впервые приободрились. Решили, что лейтенант с боеприпасами тайно проникнет на территорию гарнизона через задние ворота, а подпоручик Нумада — через запасные южные, они объединятся с остатками полка и, заняв уцелевшую от огня казарму, начнут стрелять.
Командир полка подполковник Томодзанэ Ёкура встретил нападение третьей группы первого отряда мятежников в офицерском доме в районе Кётёдай.
Заслышав шум, который производили ворвавшиеся в вестибюль восставшие, жена подполковника Цуруко разбудила мужа, и он сразу понял, что напали сторонники «Союза возмездия». Бросившись в комнату конюха, он едва успел накинуть лежавшую там рабочую куртку и, преследуемый сзади ударами меча, кланяясь и повторяя: «Я конюх, конюх, позвольте, позвольте», проскользнул между атаковавшими.
Подполковнику удалось попасть в лавчонку на задах храма Нисикияма. Там ему наскоро перевязали руку. Сбрили усы. Позаимствовав одежду у повара, он перевоплотился в рабочего. Пробравшись сквозь вражеский лагерь, он подобрался к стене, окружавшей казармы, и взобрался на нее.
Отсюда подполковник увидел стремительно двигавшегося по двору в сопровождении двух солдат офицера и позвал его по имени.
Капитан Рюгава — а это был он — едва поверил собственным глазам, узрев сидящего верхом на стене переодетого командира полка, но, узнав, сразу подскочил и доложил боевую обстановку. Сейчас, сообщил он, младший лейтенант — дежурный по второму полку, командуя ротой, пытается переломить ход сражения, но беда в том, что мало боеприпасов. Сам он спешит с солдатами на склад взять оставшиеся после стрельб патроны.
Подполковник Ёкура, бросив: «Ладно, поторопитесь», попытался остановить панику, отдавая приказы, собирал рассыпавшихся по плацу солдат. Появление командира полка сразу подняло боевой дух солдат и офицеров.
Получив патроны и боеприпасы, которые доставили младший лейтенант Сатакэ с подпоручиком Нумадой и капитан Рюгава, командир отправил солдат за дополнительными боеприпасами в главный штаб и стал налаживать оборону.
В главном штабе лейтенант (впоследствии генерал) Гэнтаро Кодама приказал отворить склад, выдал патроны посланникам Ёкуры и сам с ротой солдат поднялся на высокое место в системе основных укреплений и приказал стрелять, целясь в сверкающие доспехи, развевающиеся одежды, белые налобные повязки членов «Союза возмездия», бившихся на территории казарм и отчетливо видных в свете пламени.
Полевой лагерь третьего пехотного полка не подвергся нападению, поэтому, захватив выданные по счастливой случайности накануне винтовки, солдаты отправились на помощь в казармы. Один из отрядов наступал с холма Кэйтакудзака, другой — со стороны ведущего в крепость моста.
Когда поспешивший на помощь товарищам отряд Кая и Отагуро, разбив южные ворота, оказался на территории казарм, ситуация на поле боя уже кардинально изменилась — их товарищи оказались в ловушке. Они пытались обороняться, укрываясь за стенами и каменной оградой, но не было способа противостоять летящей пуле, и воины в бессилии скрежетали зубами, сжимали кулаки.
Прибытие второго отряда было последней надеждой восставших. Положение было отчаянное: высунешься — подстрелят, прятаться же — все равно что самому приблизить поражение. Как было идти в атаку на ружья!
Шестидесятишестилетний Кэнго Уэно, оглядев стоящих рядом соратников, пригибаясь в тени, сказал: «Я настаивал на винтовках, но меня не послушали: теперь мы пожалеем об этом», это же чувствовали и остальные.
Однако все ясно осознавали, что главный смысл не в том, что против винтовок надо было выступать с винтовками. Заветным желанием восставших, поднявшихся на борьбу с одними мечами, было обрести помощь богов, богов, питавших отвращение к чужеземному оружию противника. Они думали: «Западная цивилизация становится все сильнее, она изобретет еще более грозное оружие и направит его против нас. Если мы решительно воспротивимся этому и действительно вступим на путь Ашуры,[68] тщетными окажутся попытки возродить старые ценности, о чем толковал наставник Оэн. Нужно прямо заявить, что мы по зову сердца, даже предвидя грядущее поражение, поднялись на борьбу с одними мечами. Именно в этом наивысший смысл „героического духа Ямато“».[69]
Общая воля подняла людей, зажгла в груди пламя — уклоняясь от пуль, бойцы один за другим проникали в освещенный пожаром двор.
Когда, вскинув мечи, выкованные Мицу Райкуни,[70] Хидэсуэ Фукамидзу и Харухико Нумадзава бросились под град пуль, Нумадзаве первому зацепило правую руку. Сжавшись в тени, он зубами оторвал кусок от одежды и перетянул рану. Пробежавший несколько шагов Фукамидзу упал, получив пулю в грудь.
Кинувшийся его поднимать Масахико Фукуока издал горестный крик, поняв, что он уже не дышит. Размахивая мечом, Фукуока ворвался во вражеский лагерь и рухнул наземь, сраженный выстрелами. Нумадзава, перевязав рану, поднялся во весь рост, намереваясь рубить врага, но пуля прошла навылет через левый висок, и он больше не встал.
Харуката Кая прекрасно владел приемами фехтования двумя мечами. Сейчас его оружие затупилось в ожесточенных схватках: держа в руках длинный и короткий, скользкие от пота и крови мечи, он пристально всматривался в ряды врага. Перед глазами у него стояло лицо младшего брата — Сидзиро, после неудачного покушения совершившего харакири на горе Тэннодзан. Теперь он в сорок один год закончит свой жизненный путь, как и брат, увлеченный идеей. Сначала у него были другие, отличные от общих, планы, но каких-нибудь три дня назад он, следуя воле богов, примкнул к партии восставших, и теперь ему не о чем сожалеть. Он разделит судьбу товарищей.
Кая поднял мечи, подал команду окружавшим его соратникам и первым ринулся в бой. Выстрелы сосредоточились на нем. Смертельно раненный, выкрикнув слова древней воинской клятвы «Клянусь Хатиманом!», он повалился на землю.
Бывшие рядом старейшина Кюдзабуро Сайто, Хитоси Араки, Хиронобу Саруватари, Томоо Ногути — всего восемнадцать человек почти сразу были убиты, а более двадцати, в том числе Масамото Айкё, Ёсито-ки Ёсимура, Кэнго Уэно, Ёсио Томинага — ранены.
Отагуро опрометчиво, не слушая совета единомышленников отступить, пытался прорвать ряды врагов. В этот-то момент его грудь и пронзила пуля.
Унсиро Ёсиока, строго наказав группе Онимуры сдерживать солдат, надвигавшихся на них со штыками, взвалил Отагуро на спину, спустился с холма и с помощью подбежавшего сводного брата Отагуро — Хидэо Оно внес его в один из домов у подножия холма.
Раны Отагуро были очень тяжелыми — он терял сознание, на мгновение приходил в себя, а потом снова впадал в забытье. В один из кратких моментов просветления он спросил: «Куда я лежу головой?» — Ёсиока и Оно в растерянности ответили «К западу». «Император на востоке, скорее поверните меня туда», — попросил раненый, и товарищи тотчас же выполнили его просьбу.
Потом Отагуро приказал Хидэо:
— Скорее… отруби мне голову. — И едва слышно прошептал: — Пошлите символ веры бога войны и мою голову в Сингай.
Никто из них не знал, когда подступят вражеские солдаты. Оно все не решался отрубить брату голову, но Есиока в конце концов убедил его и он взялся за меч. Очистил его, тщательно стер запачкавшую меч кровь врагов, примерился и взглянул в лицо лежавшего в глубоком забытье брата. Ёсиока помог ему поднять Отагуро и усадить его в ритуальной позе лицом на восток. Туловище уже не могло хранить положения и начало клониться вперед — в этот момент Оно опустил меч на шею.
Гора Кимбодзан находится в двух километрах к западу от крепости Кумамото, в древние времена государства Ямато ее называли священной горой и на вершине поклонялись ее духу.
Небольшой храм очень стар, рассказывают, что в 3-й год правления Гэнко[71] князь Такэсигэ Кикути, сражаясь в этих краях, молился здесь и с помощью богов одержал победу, в благодарность богам он восстановил главное здание, сам с величайшим почтением вырезал фигуру божества и приносил ему жертвы.
Статуя стояла на вершине горы — бог, поднеся руку козырьком к глазам, словно высматривал вдали армии союзников. Его поставили как символ победы. Однако утром g числа девятого месяца по лунному календарю — ранним утром в праздник хризантем — вокруг храма стояли или сидели, бездумно окидывая взором окрестности, преодолевая боль, которую причиняли раны на холодном осеннем воздухе, сорок шесть человек — остатки отступившей сюда армии «Союза возмездия».
В окрестностях храма редко росли старые криптомерии. Утреннее солнце полосами света проникало сквозь ветви, щебетали птицы, воздух был чист и прозрачен, о кровавой ночной битве говорили только запачканная и окровавленная одежда, огонь в глазах и измученные лица людей.
Среди этих сорока шести были Унсиро Исихара, Кагэки Абэ, Кисоу Онимару, Дзюро Фурута, Котаро Кобаяси, братья Тасиро — Ёситаро и Ёсигоро, Дзюнки Ура, Мицуо Ногути, Микао Касима, Канго Хаями.
Все молча созерцали, кто горы, кто море, кто крепость, откуда еще поднимался дым.
Некоторые из сидевших на склоне срывали, пачкая пыльцой пальцы, дикие желтые хризантемки и всматривались в отделенный от них морем полуостров Симабара.
Они еще до рассвета пробрались к морю. Их товарищ Дзюро Кагами с помощью одной богатой семьи из бывшего клана приготовил шесть кораблей, но из-за утреннего отлива те прочно завязли в иле, и сколько их ни толкали, сколько ни тащили, корабли не двигались с места. Мятежники не могли мешкать — преследователи приближались, поэтому корабли пришлось бросить и отступить на вершину Кимбодзана.
У подножия горы в складках пригрелась деревушка, обработанные поля забрались довольно высоко по склону. Видны были деревья в белых цветах, обильно колосящиеся рисовые поля. Вокруг поселка, выглядевшего так, словно сочно-зеленый лес сушит свои заплатанные подушки, стлался нежный свет утреннего солнца, заполняя впадины, покрывая выпуклости гор. Там обитали люди, живущие другой жизнью, им, может быть, никогда не испытать тех чувств, которые владели восставшими в пылу битвы. Отсюда, на первый взгляд, это была мирная, без потрясений жизнь.
К западу от реки Сиракавы будто вытянул шею морской конек — его напоминала часть зеленого моря. В месте впадения наносы реки, веером расходившиеся к морю, походили на грязные в крапинках крылья огромной птицы — такой же, как коршун, кружившей в небе над ближайшей деревней.
Море внизу было на самом деле проливом, омывающим полуостров Симабара и соединяющим внутреннее море Ариакэ с открытым — Амакуса. Вода там была глубокого синего цвета, но точно посредине, на мелководье отлива вода приобретала такой цвет, словно в нее опрокинули огромную тушечницу, — воины восприняли это как божественный знак.
В утро поражения мир вокруг был дивно прекрасен. Чист, прозрачен и тих.
Высившаяся в центре раскинувшегося через пролив полуострова гора Ундзэн вытянула в обе стороны свои пологие склоны, в их складках видны были ряды домишек. В дымке проступали пики горной цепи Тара на границе с Сагой, в небе над ними курчавились обрывки священных облаков, будто разрывавших солнечные лучи.
В груди людей, наблюдавших все это, будто с новой силой ожили слова их учителя Оэна, толковавшего таинства вознесения на небеса.
Учитель проповедовал, что вознестись можно по небесному столбу или небесному мосту — эти два пути ничем не различаются. Небесный столб, небесный мост — существуют с глубокой древности, но не открыты взорам простых смертных, осквернивших тело, более того, эти люди и помыслить не могут о том, чтобы подняться на небо. Если же, очистив тело от скверны, омыв душу, человек вернется к своим истокам, то он уподобится древним святым: небесный столб, небесный мост явятся глазам, и человек сможет достичь небесной равнины.
Божественной формы облака, несущие над горой небесный свет, наводили на мысль о том, не покажется ли этот небесный мост именно теперь. Тогда следует, не теряя времени, радостно, своим мечом приблизить смерть.
Бойцы другой группы, остановившейся на восточном склоне горы, пристально вглядывались в уже тонкие струйки дыма, поднимавшиеся на месте затухавшего в крепости пожара.
Прямо внизу, справа от выдававшейся вперед горы Арао, к лесу подступали горы Тэнгу, Хоммёдзи и Мибути, а чуть подальше Исигами, по форме напоминавшая сторожевого пса, настороженно застывшего с поднятой головой, глубоко вдавалась в городские кварталы. Кумамото — очень зеленый город. Отсюда казалось, что в нем не дома, а лесная чаща, и главная башня крепости высится прямо посреди леса. Плато Фудзисаки видно как на ладони. И оживали события минувшей ночи: трехчасовая битва, поражение и бегство. Люди будто снова орудовали мечами, пробиваясь через казарменный двор. В бледном утреннем свете опять сражались бушующий огонь и призраки — посланцы бога. Скрывшись от преследователей здесь на вершине Кимбо, мятежникам все это виделось каким-то древним сражением, сном о прошедшей битве.
Далеко на востоке вулкан Асано выпускал столбы дыма, они поднимались к облакам и окрашивали часть неба. Дым струился медленно, но движение это не останавливалось ни на минуту. Гора без устали выталкивала новые и новые клубы, а облака, раздуваясь, их поглощали.
Это зрелище воодушевило тех, для кого вершина Кимбо стала временным пристанищем, и в груди пробудилось стремление к новым подвигам.
В это время вернулись те, кто спускался в деревню, — они раздобыли там бочонок сакэ и еды на один день, поэтому соратники слегка утолили голод, выпили сакэ, и вот уже и помышлявшие о смерти, и мечтавшие о новой борьбе приободрились, понемногу вернулись к реальности. Кисоу Онимару настойчиво предлагал снова напасть на казармы, Котаро Кобаяси был против, в конце концов решили пока послать разведчиков, узнать обстановку во вражеском лагере, а затем обсудить создавшееся положение.
Итак, разведка была послана, а оставшиеся продолжали спорить о том, что делать с молодежью. В отряде оставалось семь человек в возрасте шестнадцати-семнадцати лет. Это были Ёситаро Симада, Тадао Саруватари, Кадзухико Ота, Тамонта Яно, Какутаро Мотонага, Масаси Моримото, Канго Хаями.
Прежде юные борцы со свойственным их возрасту ехидством бормотали под нос: «Что там эти старики медлят? Нужно скорее решать — смерть или новая битва», и когда узнали о том, что, согласно принятому решению, вся молодежь должна покинуть временный лагерь, а сорокавосьмилетний Гоитиро Цуруда, которому с опухшими ногами трудно совершать большие переходы, поведет их вниз, то возмутились и решительно запротестовали.
Старшие, однако, были непреклонны, и юноши покорно потянулись за Цурудой вниз, сын же Цуруды, Танао, уже достиг двадцатилетнего возраста, поэтому, расставшись с отцом, остался с товарищами на горной вершине.
Настала ночь.
По плану, доклад разведки они должны были выслушать в доме своего единомышленника из деревни Симадзаки. Небольшими группами отряд добрался до деревни. Разведчики уже вернулись. Они сообщили, что в самом Кумамото и его окрестностях расположились подразделения солдат и полиции, приняты самые строгие меры предосторожности, в бухтах стоят корабли, вражеская разведка подбирается к самой деревне.
Отряд тайком пробрался к морскому берегу в Тикодзу, тут бойцы обратились к рыбаку — старому слуге Дзюро Фуруты с просьбой дать им лодки, но у того было только одно, его собственное суденышко, на котором могли разместиться не более тридцати человек из тех, что добрались сюда.
Здесь партия «Союз возмездия» распустила армию, все разошлись, полагаясь далее только на себя. На приготовленную лодку погрузились сам Фурута, а с ним Кагами, братья Тасиро, Тэруёси Моримото и Сигэтака Сакамото — они думали добраться до бухты Коо. С восстанием было покончено.
На вершину горы Кимбо поднялось меньше трети армии восставших.
Две трети либо были убиты в бою, либо, получив ранение и преследуемые солдатами, совершили самоубийство, воспользовавшись собственным мечом. Один из старейшин, Масамото Айкё, добрался до перевала Санкоку, но его по пятам преследовали трое полицейских, он сел у дороги, напряженно выпрямился и сделал харакири. Ему было пятьдесят четыре года.
Сабуро Мацумото двадцати четырех лет и Суэёси Касуга двадцати трех — вернувшись домой, покончили с собой мечами; двадцатитрехлетний Татэнао Арао дома открыл матери свое намерение совершить харакири, прося у нее прощения за то, что не может выполнить сыновний долг, но мать, напротив, горячо его поддержала. Арао со слезами радости на глазах отправился на могилу отца и там не дрогнувшей рукой взрезал себе живот.
Гоитиро Цуруда, покинувший вершину Кимбо с вверенными его заботам подростками, развел их по домам и, вернувшись к своей семье, стал готовиться к смерти.
Он обменялся с женой Хидэко прощальной чашечкой сакэ и горько посетовал, что уйдет из этого мира, не свершив ничего значительного, кроме того, что оставляет здесь своего единственного сына Танао.
Настала ночь следующего дня. У Цуруды были еще две дочери — четырнадцати и десяти лет, Жена собиралась разбудить спящих девочек, чтобы они попрощались с отцом, но Цуруда остановил ее: «Не буди их, не буди!», обнажился до пояса, взрезал живот, а потом вонзил меч в горло. И когда он последним усилием вытащил меч и уже валился наземь, прибежали проснувшиеся дочери и, увидев эту страшную картину, залились слезами.
Ближе к рассвету пришла весть о том, что и Танао покончил с собой. Муж перед смертью говорил о надеждах, которые возлагает на сына, а наутро весть о его смерти достигла ушей Хидэко.
Танао после роспуска их армии в Тикодзу вместе с Масура Ито и Итиро Сугао направился в храм в Сингае, здесь он простился с товарищами и один стал пробираться к деревне Кэнгун. В его намерения входило выйти к Нагасу.
В деревне Кэнгун жил его дядя Татэяма, когда Танао добрался туда, то узнал, что сегодня здесь побывал его отец Гоитиро и сообщил о своем решении умереть, поручив родственнику вести дела после его смерти. Сейчас отец определенно уже покончил с собой. И Танао оставил всякие мысли о том, чтобы пробираться в Нагасу.
Он вышел во двор, расстелил под большим деревом новую циновку. Повернувшись на восток, три раза отвесил поклон бывшему где-то там императорскому дворцу, поклонился в сторону отчего дома, а потом, подняв короткий меч, взрезал живот и пронзил горло.
Весть о его смерти сразу полетела в дом Цуруды.
Масура Ито и Итиро Сугао, расставшись с Танао Цурудой, направились на южную окраину Кумамото в Уто. Там в деревне Санти жил старший брат Ито — Масакацу. Завидев младшего брата, тот поднял крик, упрекая его в безрассудстве, и не пустил в дом.
Им пришлось уйти из Уто; этой же ночью, на дамбе, перегородившей текшую за городом чистую речку, сев лицом друг к другу, они по всем правилам сделали харакири.
Люди слышали, как глубокой ночью у реки трижды прозвучали хлопки в ладоши, как перед синтоистским храмом. Жившие поблизости были тронуты до слез — они решили, что это перед смертью герои почтили богов и императора.
Ито прожил двадцать один год, Сугао — восемнадцать.
Среди семерых юношей, которых развел по домам Гоитиро Цуруда, трое — Симада, Ота и Саруватари — предпочли смерть храбрых — смерть от собственных мечей.
Шестнадцатилетний Тадао Саруватари перед восстанием сложил стихи, написал их на белом полотне и в ночь битвы носил налобную повязку со следующими строками: «Чужеземцам землю, разделив, продать — вот угроза императору; небо, земля, боги ведают об искренней любви к отечеству».
Вернувшись домой и узнав, что многие из его товарищей покончили с собой, он, несмотря на то что его родственник Сорэгаси Киносита всячески его удерживал, выпил с семьей прощальную чашечку сакэ, вышел один в другую комнату, вспорол живот и вонзил меч в горло. Меч слегка отклонился и попал в кость. Саруватари позвал домашних и потребовал принести другой меч, и снова, теперь уже точно вонзив его в горло, повалился наземь.
Кадзухико Оте было семнадцать. Вернувшись домой, он сразу завалился спать, спал крепко и на следующее утро проснулся посвежевшим. Сообщив старшей сестре о своем решении, он попросил позвать двух своих друзей — Сибату и Маэду; когда те пришли, попрощался с ними и поручил им свои дела.
После ухода друзей Ота поднялся и один вошел в другую комнату. Его дядя, Фусанори Сибата, ждал в соседней комнате за раздвижной стеной-перегородкой. По звукам он понял, что племянник уже взрезал себе живот. «Дядя, дядя, помогите чуть-чуть», — послышался слабый голос. Сибата раздвинул перегородку и вошел в комнату — Ота уже целился мечом в горло. Сибата слегка направил его руку, и юноша бесстрашно вонзил меч.
Ёситаро Симада исполнилось восемнадцать. Когда он вернулся домой, домашние советовали ему бежать, переодевшись в монашескую одежду, но он не согласился. Решив сделать харакири, он после прощальной чарки позвал дзюдоиста Дзюдзо Утисибу, чтобы узнать, как это делают. Юноша взрезал себе живот, потом приставил меч к горлу и обратился к наставнику: «Учитель, вот здесь?» И когда Утисиба ответил: «Да, здесь», не дрогнувшей рукой пронзил горло.
Еще трое — Итио Дзюгэ, Наминохира Имура, Хисахару Ода — после поражения были укрыты известной семьей Ояно в деревне Какихара, но, отправившись в Абумиду, встретили там Дзюнъо Нарусаки и Такэцунэ Мукунаси, которые покинули убежище на горе Кимбо и привели их с собой к Ояно. Пятерых прятали в пещере храма Гакугэндзи, и семья Ояно их всячески опекала.
После выступления прошло семь дней, за это время из разных мест доходили слухи о самоубийствах в партии «Союза возмездия». Пятеро «отшельников» решили больше не прятаться, покинули пещеру и пришли к Ояно, чтобы проститься навеки. Семья с болью в сердце выставила прощальное сакэ.
Дзюгэ ел мало, опасаясь, что непереваренная пища вылезет наружу, когда меч разрежет живот, и это будет выглядеть неприглядно, Нарусаки же был парень с размахом, он особенно ни о чем не задумывался, ел вдосталь и много пил. Потом они попросили у домочадцев Ояно румяна и слегка подкрасили щеки. Им хотелось, чтобы и после смерти лицо хранило признаки жизни.
Дождавшись сумерек, пятеро покинули приютивший их дом и устремились к ближним скалам. Ясная луна пятнадцатой ночи девятого месяца сообщала покрывавшей траву росе блеск драгоценных камней. Пятеро опустились на траву, сели, выпрямившись, пропели каждый строфы прощания с миром, двадцатилетний Ода, как самый младший, первый взрезал себе живот, затем один за другим на мечи бросились остальные. Имуре было тридцать пять лет, Нарусаки и Мукунаси по двадцать шесть, Дзюгэ — двадцать пять.
Котаро Кобаяси, расставшись с Кагэки Абэ и Унсиро Исихарой в Абумиде, в сопровождении Кисоу Онимару и Мицуо Ногути вернулся к себе домой поздней ночью 11 числа девятого месяца по лунному календарю.
Котаро Кобаяси, несмотря на юный возраст, был очень смел и очень умен, обычно он противостоял радикализму такого ярого борца, как Кисоу Онимару, но эти разные по характеру соратники выбрали одно место и время смерти.
Кобаяси, Онимару и Ногути, осознав, что новое выступление практически невозможно и что их партия окончательно уничтожена, вечером следующего дня вместе совершили харакири.
Перед самоубийством Кобаяси попросил прощения у матери за то, что не выполнил сыновний долг, потом отвел в другую комнату свою молодую жену, девятнадцатилетнюю Масико, на которой женился весной, и объявил ей о разводе. Ему было жаль оставлять ее на всю оставшуюся жизнь вдовой. Масико со слезами отказалась.
Кобаяси, Онимару и Ногути вошли в комнату в глубине дома, домашние остались на кухне. Кобаяси объявил: «Никому сюда не входить. Поставьте только воду на галерее», потом сорвал с пола посредине комнаты одну из циновок и бросил ее поверх других.
Онимару сел на нее лицом к востоку, обнажился до пояса.
Сгрудившиеся на кухне домочадцы снова услышали голос Кобаяси:
— Помогать Онимару будет Ногути.
Вскоре все звуки в глубине дома прекратились.
Вошедшие увидели, что трое, расположившись в ряд, с Онимару посредине, сделали харакири, соблюдя все требования ритуального самоубийства.
Онимару было сорок лет. Кобаяси — двадцать семь. Ногути — двадцать три года.
Икико Абэ была женой Кагэки Абэ.
Она приходилась старшей дочерью Кисинты Тории и родилась в 4-й год Каэй[72] в крепости Кумамото.
Ее старший брат Наоки изучал классическую литературу у Оэна, военным искусством овладевал под руководством Тэйдзо Минобэ, был истинным патриотом, ярым сторонником идеи абсолютной монархии. На росшую рядом Икико разговоры, которые вели брат и его товарищи, оказали глубокое влияние. Семья была бедной, и девочка изо всех сил трудилась, помогая матери.
В шестнадцать лет ей представилась возможность удачно выйти замуж за богатого человека, но Икико в глубине души уже твердо решила, что муж ее должен быть из патриотов, и никак не соглашалась на эту партию. И мать, и брат были настроены так же.
Помолвка состоялась только потому, что семья чувствовала себя обязанной выступавшему сватом сельскому старосте — он всегда им помогал.
Икико спросила у матери: «Наверное, можно побыть невестой?» Мать с ней согласилась. Состоялась свадебная церемония. Ночь невеста просидела в строгой позе, не подпуская к себе мужа, а потом, дождавшись рассвета, убежала в родительский дом. «Я уже побыла невестой. Наверное, этого достаточно», — сказала она матери с низким поклоном. И в тот же день развелась.
Икико исполнилось восемнадцать. В 1-й год Мэйдзи[73] ее брат Наоки был выдвинут на должность при императорском дворе.
Примерно в это время Кагэки Абэ совершал вместе с Морикуни Томинагой паломничество в храм Хоммёдзи и там, у ворот, встретил юную, красивую девушку. Узнав, что это младшая сестра их товарища Наоки Тории, он поклонился ей. Они уже прошли мимо, как Томинага вдруг спросил: «Хочешь получить эту девушку?» Абэ ответил: «А почему бы нет». Томинага выступил сватом, и очень быстро дело дошло до свадьбы. Абэ было тогда двадцать девять лет.
Икико, как и мечтала, стала женой патриота. Однако детей у них не было.
Икико исполнилось двадцать. Товарищ Абэ, Кии Кагамияма, бежав из тюрьмы в городе Курумэ, свалился им на голову, и Абэ его укрыл. После того как Кагамияма уже покинул их дом, Абэ был арестован, подвергнут строгому допросу и брошен в тюрьму.
В разгар лета, пока муж был в тюрьме, Икико, отказываясь утром от пищи, молилась богам об освобождении мужа, вечером, помня о лишениях, постигших мужа, спала на дощатом полу прямо в одежде, без полога, защищавшего от комаров.
Абэ после освобождения, прогуливаясь как-то по городу, обнаружил в лавочке замечательный латный нагрудник. Но стоил тот слишком дорого, и он сказал жене, что смирился с тем, что не получит его. Икико тайком продала свое придворное платье, вручила мужу нужную сумму, и Абэ благодаря жене приобрел эти доспехи. Он носил их на теле во время восстания.
По мере приближения восстания дом Абэ все больше становился похожим на штаб. Икико вместе со свекровью всячески привечала гостей, когда собиралось более десяти человек, чтобы подготовить план военной операции, она помогала в приготовлении, а потом подавала сакэ и еду. Заметив, что кто-то нервничает, Икико тихонько его укоряла: «В сражении нужно быть спокойным».
В ночь выступления, следя вместе со свекровью Киёко за столбом огня над крепостью Кумамото и пламенем, поднимавшимся над районами Кёмати, Ямадзаки, Мотояма, Икико буквально прыгала от радости: «Свершилось. Свершилось», — всю ночь, засветив лампаду в алтаре, она молилась, прося богов о победе восстания и военной удаче для мужа.
Однако с рассветом пришла весть о поражении, полетели слухи об убитых и покончивших с собой; ничего не зная о судьбе мужа, Икико продолжала отказываться от еды и просила, просила богов за мужа.
Муж вернулся через три дня, еще до рассвета 12 числа девятого месяца по лунному календарю.
Кагэки Абэ, после роспуска их партии, вместе с Унсиро Исихарой ушел из Тикодзу, следующий день они прятались в горах в хижине солеваров, а дождавшись ночи, устремились в храм Кидзуки в Абумиду, затем глубокой ночью добрались до дома тамошнего священнослужителя Оки Сакамото, где встретились с пробиравшимися другим путем Котаро Кобаяси, Онимару, Ногути и их спутниками. 11-е они провели здесь, весь день обсуждая дальнейшие действия; боги, которых вопрошал Оки Сакамото, ответили, что новое выступление возможно, это придало всем силы, Абэ и Исихара, расставшись с группой Кобаяси, вернулись домой.
Икико проснулась от голоса, тихонько окликавшего ее сквозь щель в ставнях. Это был голос мужа. С бьющимся сердцем она открыла ставни. Муж без слов вошел в дом, потом кратко поведал поднявшейся матери и Икико подробности поражения. Икико заставила мужа снять испачканную кровью одежду и зарыла ее в зарослях бамбука позади дома.
Днем Абэ с коротким мечом прятался под полом в кабинете. Когда солнце зашло, он поднялся в комнату и послал Икико украдкой добраться до дома Исихары и посовещаться с его женой Ясуко.
Икико вместе с Ясуко немало побегали в поисках корабля, чтобы переправиться на Симабару, но стоянки кораблей строго охранялись, и надежда скрыться морем окончательно исчезла.
14 числа, еще до рассвета, Унсиро Исихара, будучи готовым или прорваться через полицейский заслон по суше или принять смерть, простился с семьей и покинул дом, чтобы вместе с Абэ совершить задуманное.
На рассвете дядю Абэ, Сорэгаси Бабу, пригласили в дом Абэ, тут они втроем — Исихара, Абэ и Баба — держали совет и пытались выработать план действий. Баба, сообщив, как строго все охраняется и как трудно прорваться, ушел.
Ясуко Исихара отправилась к старшему брату Исихары — Кимуре и просила помочь. В это время на дороге послышался топот сапог — солдаты розыскного отряда направлялись к дому Исихары. Кимура решил, что им уже не убежать и нужно быстрее послать Ясуко с известием в дом Абэ.
Ясуко наняла рикшу, отпустила его недалеко от дома Абэ, крадучись постучала в заднюю дверь и вызвала Икико на улицу. Коротко сообщила ей, что в отсутствие Исихары к его дому приблизился розыскной отряд.
Икико сделала рукой жест, будто пронзая горло, Ясуко понимающе кивнула. Икико советовала Ясуко еще раз повидать мужа, но та со словами, что это, наоборот, станет ему помехой на пути в страну мертвых, ушла.
Икико сразу сообщила подробности Абэ и Исиха-ре, после недавних доводов Бабы бывшие руководители восстания окончательно расстались с надеждой на возможность нового выступления и приняли решение умереть.
Они дважды с глубоким почтением склонились перед свитком с изображением императорского храма. Икико, поставив на столик из некрашеного дерева три чашечки и предложив им последнюю чарку, взяла свою. Абэ и Исихара обнажились по пояс, взяли в руки короткие мечи. Икико тоже тихонько достала из-за пояса оби небольшой кинжал.
Абэ и Исихара были поражены и пытались удержать ее, но та была непреклонна. «У меня нет детей, позвольте же мне следовать за вами», — настаивала она, и Абэ никак не мог воспротивиться желанию жены.
Мужчины по прямой линии рассекли животы, и Икико одновременно с ними вонзила себе в горло кинжал.
Это произошло чуть позже полудня 14 числа девятого месяца по лунному календарю. Абэ было тридцать семь лет. Икико — двадцать шесть. Исихаре — тридцать пять.
Почти сразу после их самоубийства дверь дома Абэ содрогнулась от сильного стука — это прибыл розыскной отряд. Старая женщина громко объявила: «Только что сделали харакири». Офицер с солдатами ворвались в комнату и увидели мертвые тела — трое только что перестали дышать.
Когда на морском берегу в Тикодзу руководство партии объявило о самороспуске, шесть человек погрузились на рыбачье суденышко и поплыли к бухте Коноура в Уто — на южной окраине Кумамото. Первый из шестерых — двадцативосьмилетний Дзюро Фурута, как и Котаро Кобаяси, он являлся одним из руководителей восстания, во время сражения в казармах сломал два меча, и снова бился мечом. Это он зарубил полковника Кунихико Осиму, но и сам получил в бою рану.
Вторым был Дзюро Кагами сорока лет, знаток старинной музыки.
Третий — Ёситаро Тасиро двадцати шести лет, искуснейший фехтовальщик. Он первым спрыгнул во двор артиллерийских казарм.
Его брат Ёсигоро двадцати трех лет — четвертый — бесстрашно бился у казарм пехоты.
Пятый — Тэруёси Моримото двадцати четырех лет — атаковал генерала Танэду, потом бился с офицерами гарнизона, одним словом, сыграл в сражении выдающуюся роль.
И шестым был Сигэтака Сакамото двадцати одного года.
Они надеялись на главного жреца храма в Коноура — Кая Такэо, сочувствовавшего последователям Оэна. Он должен был присоединиться к восстанию, но находился далеко и сообщение не дошло. Сейчас Кай радушно встретил всех шестерых.
Они провели ночь под крышей его дома, утром долго спорили о возможностях нового выступления; Кагами предложил план, как добыть денег на дорогу и вооружение. Он знал, что его прежний сюзерен — Эйдзиро Мибути прибыл в усадьбу Мацуи в Уэянаги и собирался, послав Кая с письмом, просить у Мибути снабдить их деньгами на дорогу. Кая немедля отправился с поручением.
Все в нетерпеливом, напряженном ожидании провели весь следующий день. Кай все не возвращался.
Дело в том, что когда Кая добрался до усадьбы Мацуи, Мибути там уже не было, вдобавок устроившие там засаду полицейские смекнули, что это кто-то из оппозиционной партии, и арестовали его.
Чем дольше задерживался Кай, тем явственнее шестеро оставшихся ощущали надвигающуюся опасность. Они понимали, что наступает момент, когда им придется на что-то решиться.
Ёсигоро Тасиро, Моримото и Сакамото, не в силах сдерживать нетерпение, на закате поднялись на одну из ближних горных вершин Оми посмотреть, что делается в крепости Кумамото. С их наблюдательного пункта главная башня внешне выглядела ничуть не изменившейся по сравнению со вчерашним днем. Однако от местного жителя они узнали, что в ночной крепости горят факелы, и весь день, с утра до вечера, во все стороны посылали солдат розыскного отряда. Эти трое, спустившись с горы, подтолкнули к решению оставшихся.
Они решили умереть. Местом смерти была выбрана вершина Оми, смерть они примут завтра на рассвете.
Шестеро с первым криком петухов поднялись на вершину Оми, оградили от злых духов чистый ровный участок земли, присмотренный вчера вечером Тасиро, и натянули вокруг этого участка соломенный жгут симэнава. Утренний ветер развевал свисавшие с него священные белые полоски. Глядя на стелющиеся в небе рассветные облака, Дзюро Кагами прочел предсмертные стихи «Бог принял облик горы, но то плавучий мост в небо, по которому двинусь сегодня». Строки содержали намек на тайное учение Оэна о вознесении. Кагами сказал, что в этот последний час хотел бы сыграть для всех любимую мелодию и жалеет, что здесь в горах у него нет инструментов.
Шесть человек вошли в круг, обозначенный священной вервью, осушили прощальные чарки, и все единодушно решили, что Ёситаро Тасиро, помогая покинуть этот мир другим, умрет последним. Кагами, сочувствуя Тасиро, который должен был остаться один, объявил, что примет смерть вместе с ним.
Первым, подставив осеннему утреннему ветру обнаженное тело, вспорол живот Дзюро Фурута, и с взмахом меча Тасиро его голова рассталась с телом.
Затем совершил харакири Моримото, за ним Ёсигоро Тасиро и Сигэтака Сакамото. Оставшись вдвоем, Ёситаро Тасиро и Кагами одновременно взрезали животы, и каждый пронзил себе горло.
Как следовало из секретной информации, полицейский инспектор Ёситака Ниими с несколькими солдатами направлялся к вершине горы. На середине пути им встретился спешивший вниз охотник, он прокричал: «Сейчас там, на горе, шестеро из „Союза возмездия“ готовятся к харакири». Ниими сдержал рвущихся вперед солдат, сказав «Перекурим здесь…», и, опустившись на землю под деревом, зажег папиросу. Он собирался скрыть ото всех последние мгновения жизни партии заговорщиков.
Когда полицейский отряд добрался до вершины, уже совсем рассвело, в круге, обнесенном священной симэнава, в строгом порядке лежали тела шестерых патриотов, на белых полосках, свисавших с соломенного жгута, в лучах утреннего солнца сверкали капли свежей крови.
Сётаро Огата, единственный из штаба восстания, кто после поражения, уважая волю богов, указавших ему явиться с повинной, сдался властям и получил пожизненное заключение, написал потом книгу «Послесловие к истории божественного огня». В ней он задавался вопросами, отчего же не поднялся божественный ветер, почему была нарушена воля богов, определенная гаданием.
Почему столь истовая вера, столь чистые помыслы не были поддержаны богами — вот загадка, которую Огата пытался решить в течение всей своей жизни, проведенной в заключении, но так и не смог этого сделать. То, что он написал, — это его личная трактовка событий. Исключительно его собственные предположения. Божья воля скрыта, ее не дано узнать.
«Не передать, как грустно, как печально, что прекрасные люди, которым настолько были открыты божественные помыслы, словно цветы, застигнутые нежданной бурей, осыпались в одну ночь, оказались столь недолговечны.
Сердцем они чувствовали, что им не следует идти, что это предприятие сомнительно и повлечет горькие последствия, поэтому боги должны были решить это за них, чтобы они потом думали: так тому и быть.
И когда боги оставили без покровительства храбрых воинов, теперь уже покинувших наш мир, это показалось невиданным до сих пор обманом: ведь многое другое, не столь значительное возрождалось и кончалось благополучно, поэтому сетования моих товарищей на мир, негодование своим телом были столь сильны, что вызвали желание непременно причинить боль телу, уничтожить жизнь. Боги милосердно приняли их: пусть они не могли совершить богослужения, покидая этот мир: боги ведали их помыслами».
В этой полемике, предпринятой для собственного утешения, для того, чтобы утешить души товарищей, да и в подтексте таилась невыразимая боль, но в конце Огата буквально двумя словами выразил страстное желание партии заговорщиков, поверил подлинные чувства воинов: «…то не было поведением грациозных женщин».
Стоял сезон дождей. Утром, перед школой Исао Иинума заглянул было в пакет, который только что принес почтальон, — Хонда с письмом вернул «Историю „Союза возмездия“», — но решил, что спокойно прочитает письмо на занятиях, и сунул пакет в портфель.
Он вошел во двор университета Кокугакуин. В вестибюле стоял огромный барабан, так подходивший к окружающей обстановке. Барабан имел свою историю — на нем стояла печать известного мастера из Тэмматё, Яхати Онодзаки, широкие железные обручи охватывали корпус. Кожаный круг походил на желтое от пыли небо ранней весной. Гряду белых облаков на этом небе напоминали царапины — следы ударов. Однако казалось, что при сегодняшней дождливой погоде даже барабан будет звучать вяло, без охоты.
Исао вошел в классную комнату на втором этаже почти одновременно с ударом барабана, возвестившим о начале занятий. Первым уроком была логика. Исао, которого не интересовали ни эта наука, ни неопрятный лектор, потихоньку вытащил письмо от Хонды и начал читать.
«С благодарностью возвращаю „Историю „Союза возмездия““. Прочел ее с интересом.
Я хорошо понимаю, почему эта книга произвела на тебя такое сильное впечатление. Она открыла мне истинные мотивы и чувства, двигавшие событием, которое я до сих пор считал мятежом недовольных самураев, одержимых религиозной идеей. Книга просветила меня, но мои ощущения от прочитанного не похожи на твои, и мне хотелось бы подробнее написать тебе об этом.
Я не уверен, что и в твоем возрасте я испытал бы те же чувства, что и ты. Я скорее посмеялся бы над людьми, которые, несмотря на то что ничто человеческое было им не чуждо, поставили все на карту своим безрассудным выступлением. В том возрасте я верил, что могу стать полезным для общества, человеком действия, сохранял душевное равновесие и мыслил здраво и ясно. Я принял, что пылкие чувства, страсти — это все не для меня, считал, что у каждого человека есть собственное предназначение. Был убежден, что не смогу сыграть другую роль, кроме отведенной мне по жизненному сценарию, точно так же, как все мы не можем сменить телесную оболочку. Поэтому в других я сразу замечал дисгармонию, противоречие между чувствами и человеком, и, чтобы самому не оказаться в таком положении, выработал привычку наблюдать чужие страсти с чуть ироничной улыбкой. Если озаботиться поисками, то окажется, что „несоответствие“ можно обнаружить в любом случае. Эта моя улыбка вовсе не была исполнена злорадства, можно сказать, что в ней были своего рода расположение и одобрение. У меня в то время стало складываться понимание того, что сами по себе страсти возникают из-за того, что человек не осознает этой дисгармонии.
Однако мой близкий друг Киёаки Мацугаэ, которого мы вспоминали с твоим отцом, разрушил так тщательно выстроенное мною здание. Когда он воспылал страстью к женщине, я сначала увидел отсутствие гармонии, посчитал, что это не в его характере. Прежде он казался мне холодно-прозрачным, напоминал кристалл. Он был очень капризным, чрезвычайно эмоциональным юношей, и я полагал, что чувствительность сама по себе ограждает его от сильной страсти.
Однако события развивались по-другому. Простые, но пылкие чувства меняли его прямо на глазах, любовь стремительно превращала его в человека, просто созданного для того, чтобы любить. Органичными стали для него самые безрассудные, самые слепые чувства, и перед смертью в его облике явственно проступили черты человека, родившегося именно затем, чтобы умереть во имя любви. Несоответствие исчезло бесследно.
Я сам не мог не измениться, столкнувшись со столь чудесным превращением. Моя простодушная вера в то, что я человек твердых убеждений, была поколеблена, уверенность оказалась желанием верить, естественное стало восприниматься как неизбежное. Это положительным образом сказалось на моей работе в суде. Ведь я смог поверить, что с преступником можно обращаться, не выбирая между принципами — возмездие или воспитание, оптимизм или пессимизм во взглядах на человеческую природу, а надеяться на возможность изменения человека в определенной ситуации.
Возвращаясь к теме своих ощущений после прочтения „Истории „Союза возмездия““, должен сказать, что сейчас, в тридцать восемь лет, меня, как ни странно, тронуло изложение этого абсолютно иррационального исторического события. Я сразу же вспомнил Киёаки Мацугаэ. Его страсть была отдана женщине, но была так же безрассудна, так же неистова, так же мятежна, и утолить ее могла лишь смерть. Однако определенно у меня есть гарантии того, что теперь я могу спокойно реагировать на подобные прецеденты.
Факт, что теперь я уже не тот, поэтому могу спокойно перебирать все возможности прошлого, более того, безо всяких опасений подставлять свое тело отравленным лучам собственных грез, которые направлены туда, в прошлое, и снова возвращаются отраженным светом.
Однако в твоем возрасте опасно жить одними чувствами. Вредны эмоции, которые истощают тело. Еще более опасным кажется мне то, что в блеске твоих глаз, заставляющем людей держаться на расстоянии, угадывается заложенная в тебе от рождения предрасположенность к восприятию повествований подобного рода.
В твои годы я постепенно перестал замечать несоответствие чувств характеру человека. Из-за свойственного молодости чувства самосохранения прежде существовала необходимость ко всему придираться, но теперь она не просто исчезла — теперь это представлялось недостатком: как это я прежде мог улыбаться, видя отсутствие между гармонией и чувствами, захотелось просить за это прощения. Наверное, это свидетельствовало о том, что закончился период юности, когда лишаешься уверенности в том, что неправильная эмоциональная оценка людей не причинит боль тебе самому. И еще — теперь душу больше привлекала не опасная красота, а красота опасности, заблуждения молодости перестали казаться комичными. Может быть, это произошло потому, что молодость как-то сразу перестала влиять на мое сознание. Страшно подумать, но я, исходя из своих спокойных эмоций, словно подстрекаю тебя к опасным проявлениям чувств.
Зная заранее, что это бесполезно, я все-таки хочу предостеречь тебя: „История „Союза возмездия““ — трагедия, описание политического события, с начала до конца напоминающее художественное произведение, тщательно подготовленный эксперимент, в котором проявилась столь редкая чистота человеческих страстей, но не следует смешивать это местами похожее на чудесный сон повествование с сегодняшней реальностью.
Опасность этого произведения в устранении противоречий: автор, Цунанори Ямао, изображает в нем только преданность делу, наверняка для того, чтобы сделать содержание, изложенное в тонкой брошюре, целостным, он сознательно пренебрег многими вещами. Эта книга слишком заострена на чистоте помыслов, составлявших суть восстания, все остальное принесено в жертву объему книги. Обзор событий мировой истории, очевидно, по мнению автора, не заслуживает внимания, опущен даже анализ исторической неизбежности появления правительства Мэйдзи — главного врага восставших. Эта книга всячески избегает контрастов, сопоставлений. Например, знаешь ли ты, что в то же время в том же Кумамото были люди, называвшие себя „Группой из Кумамото“. В 3-м году Мэйдзи[74] в европейскую школу Кумамото прислали учителем героя войны американских Севера и Юга, капитана артиллерии в отставке Дэниса; со временем он начал читать лекции о Библии, проповедовать протестантство, и вот 30 января 9-го года Мэйдзи,[75] в год восстания „Союза возмездия“, его ученик Дандзё Эбина с товарищами, всего несколько человек, собрались на горе Ханаокаяма и, объединившись, в „Группу из Кумамото“, принесли клятву, в которой были и такие слова: „Обратим Японию в христианскую веру и построим благодаря этой вере новую страну“. Конечно, начались гонения, дошло до того, что школу закрыли, но тридцать пять единомышленников бежали в Киото и заложили основы университета „Досися“, который открыл Дзё Ниидзима. Их взгляды были прямо противоположны взглядам „Союза возмездия“, но разве в них не обнаруживается проявление пусть других, но столь же чистых чувств. Следует помнить, что в тогдашней Японии, какими бы нереальными, какими бы эксцентричными ни выглядели идеи, у людей, их исповедовавших, существовала надежда на возможность их воплощения, противостоящие друг другу политические идеи сосуществовали в чистом, неприкрытом виде, этим та Япония отличалась от Японии сегодняшней — страны с прочно устоявшейся политической системой.
Я не собираюсь поддерживать идеи христианства или критиковать взгляды членов „Союза возмездия“ за косность и нетерпимость. Однако, чтобы понять историю, необходимо тщательно изучать сложные, противоречащие друг другу частности, которые и создают то или иное время, и по ним определять суть целого, исследовать элементы, сообщающие частностям их особенности, и подвергать их общему, взвешенному анализу.
Мне представляется, что именно в этом состоит смысл изучения истории. Дело в том, что в любой период времени настоящее ограничено видением отдельной личности, и охватить его целиком чрезвычайно сложно. Будь это возможным, история стала бы источником сведений, своего рода зеркалом: каждый час, каждую минуту настоящего люди, живущие в какой-то части мира, воспринимали бы в целом мир, который стало возможным видеть сквозь время, благодаря истории, и потому человек смог бы расширить свой узкий, личный взгляд на события и явления. Именно в этом заключалась бы привилегия в отношении истории, которой должен наслаждаться современный человек.
Изучать историю — решительно не означает принимать некоторые частные особенности прошлого или абсолютизировать частные особенности настоящего. Не приходить в восторг, когда сложенная из разрозненной мозаики прошлого картинка вписывается в настоящее. Подобное просто игра в историю, детское развлечение. Как бы они ни были похожи — чистота вчерашнего дня и чистота дня сегодняшнего, следует помнить, что исторические условия делают их разными, скорее для того, чтобы определить родство этих чувств, следует востребовать „противоположные идеи“ той же эпохи, именно эту скромную непритязательную позицию должен занимать „я сегодняшний“. Следует считать, что таким способом проблемы истории превращают в абстрактные, и человеческий, внеисторический фактор „чистота“ начинает играть важную роль. Ведь тогда одни и те же исторические условия становятся всего лишь постоянными математических уравнений.
Молодых людей нужно более всего предостерегать от смешения понятий „чистота“ и „история“. Опасность твоего увлечения „Историей „Союза возмездия““ видится мне именно в этом. Я полагаю, что историю надо всегда воспринимать в целом, а чистота — это не историческая реалия.
Мои предостережения и наставления, наверно, представляются тебе чрезмерной заботой. Я как-то незаметно перешел в возраст, когда, встретив молодого человека, начинаешь давать советы, о которых тебя не просят. И это, конечно, потому, что я верю в твою проницательность: надо ли давать такие длинные наставления молодому человеку, от которого нечего ждать.
Я не могу не восхищаться твоей почти величавой силой, которую оценил во время турнира в храме, твоей чистотой и чувствами, но все-таки больше полагаюсь на твой разум и любознательность и от всего сердца надеюсь, что, не забывая о своих основных занятиях, ты займешься исследованиями, которые могут стать ценным историческим материалом.
Обязательно заходи, когда будешь в Осаке. Мы всегда тебе рады.
Конечно, когда рядом такой отец, ты всегда можешь с ним посоветоваться, но если возникнут какие-то проблемы, которые тебе потребуется обсудить с кем-то еще, я буду рад оказаться этим человеком, поэтому, пожалуйста, не стесняясь, обращайся ко мне.
Господину Исао Иинуме
Дочитав наконец это длинное письмо, юноша вздохнул. Содержание не вызвало у него восторга. Он был абсолютно не согласен с Хондой. И не понимал истинных намерений человека, который пусть даже когда-то и был знаком с отцом, но написал длинное письмо, дышавшее отеческой заботой и теплотой, молодому человеку после первой встречи, притом что сам был важной фигурой — судьей Апелляционного суда. Это было как-то ненормально, даже глупо, но юношу тронули откровенность и любовь, с которой было написано письмо. Ему еще ни разу не выказывали столь прямо свои чувства люди такого уровня. Вывод был только один: «Без сомнения, книга все-таки взволновала господина Хонду. Он боится признать это в силу возраста и положения, но он, конечно, „чистый“ человек».
Хотя написанное не отвечало его чувствам, Исао не смог обнаружить в письме того, что его отталкивало бы.
И все-таки Хонда как-то сумел извлечь из истории специфику времени, заставил время остановиться и схематически передал его. Это, наверное, свойство служителя закона. Разве история какого-то отрезка времени, который он назвал «полным портретом», есть всего лишь схема, «повесть в картинах», неодушевленный предмет?
«Этот человек ничего не смыслит в нашей морали, стремлениях, в том, что это такое — быть японцем по крови», — подумал юноша.
Все еще тянулась скучная лекция. Дождь за окном усилился, к влажной духоте в аудитории примешивался тяжелый кислый запах, исходивший от тел изнывавших на занятии молодых людей.
Наконец лекция закончилась. Ощущение было такое, будто приговоренный к смерти петух бил-бил крыльями и вот наконец затих, успокоился.
Исао вышел в сырой коридор. Его поджидали Идзуцу и Сагара.
— Ну как? — спросил Исао.
— Лейтенант сказал, что сегодня вернется на квартиру около трех. В это время там тихо и можно спокойно поговорить, поэтому он сказал, чтобы мы приходили ужинать, — ответил Идзуцу.
Исао без колебаний объявил:
— Так, сегодня пропускаю тренировку по кэндо.
— Старший тренер не разорется?
— Пусть. Исключить меня побоится.
— Да, ты определенно сила, — высказался щупленький в очках Сагара.
И они вместе двинулись на следующее занятие. Иностранным языком у всех троих был немецкий, поэтому шли они в одну аудиторию.
И Идзуцу, и Сагара признавали лидерство Исао. Это он дал им прочесть «Историю „Союза возмездия“», она захватила обоих; сегодня книга вернулась из Осаки, и Исао собирался дать прочесть ее следующему — лейтенанту Хори, с которым они сегодня встретятся. Вряд ли лейтенант проявит такое же малодушие, как судья Хонда.
«Полный портрет» — вспомнил Исао строчки из недавнего письма и усмехнулся. «Он, наверное, не дотрагивается до щипцов, думает, что они горячие, а прикасается только к жаровне. Они так непохожи. Щипцы — из металла, а жаровня — фарфоровая. Он чист, но принадлежит партии фарфора».
Идея чистоты исходила от Исао, он вложил ее в головы и души своих товарищей. Исао же придумал девиз «Учиться чистоте у „Союза возмездия“!».
Чистота была связана с такими понятиями, как цветок, вкус мяты, так помогающей при боли в горле, нежность материнской груди, за которую хватается малыш, кровь, меч, сокрушающий несправедливость, капли крови, которые разлетаются вместе с ударом, наискось разрубающим тело до пояса, или славная смерть — харакири. Когда говорят «осыпаться цветами», окровавленные мертвые тела разом превращаются в прелестные цветы сакуры. Чистота была в превращении чего-то в прямо противоположное по собственному желанию. Поэтому чистота была поэзией.
Исао хорошо понимал, что значит «умереть чистой смертью», но ему было трудно решить, что могло бы означать «чисто смеяться». Как он ни контролировал свои чувства, он временами смеялся по пустякам. Смеялся, глядя, как у дороги щенок забавляется притащенным гэта[76] или туфлей с отталкивающе высоким каблуком. Исао не хотел, чтобы люди видели его смех.
— Ты знаешь, где эта квартира?
— Да, я доведу.
— А что он за человек, этот лейтенант?
— Надеюсь, что уж он точно «позволит нам умереть», — сказал Исао.
Три товарища в фуражках с белой полосой сошли на Роппонги с трамвая и от третьего квартала Касуми пошли к воротам полка, расположившегося в Адзабу, добрались до спуска с холма и, когда Идзуцу сказал: «Здесь», остановились, глядя на вытянувшееся внизу здание.
Оно было старым, двухэтажным, довольно хорошо сохранившимся после землетрясений. Двор казался большим, но окружавший его забор тянулся точно до входа, ворот не было. Шесть стеклянных дверей, выходивших на галерею второго этажа, криво отражали темное, дождливое небо.
Исао испытал странное ощущение, когда сверху бросил взгляд на этот дом, мокнувший под дождем в безлюдном квартале. Ему показалось, что он уже видел этот дом. Прелесть окутанного дождем здания — словно под дождем мок старый огромный буфет, двор, казавшийся мусорной корзиной для зелени — так много ее было: ветки можно было обрывать сколько угодно, они все равно во все стороны вылезали из-за ограды; Исао чувствовал, что этот мрачный дом связан в его памяти с чем-то очень сладким, будто где-то внутри забил источник с темным медом. Он определенно уже однажды был здесь: тайна этого глубокого впечатления оставалась загадкой. Может быть, впечатление опиралось на реальные воспоминания — ребенком он мог бывать в этих местах с родителями или видел этот дом на какой-то фотографии. Так или иначе, но чудилось: облик этого дома хранится в глубинах затянутой туманом души, напоминая миниатюрный садик в ящике.
Исао разом отогнал тень воспоминаний, словно навеянных пасмурным дождливым небом. И впереди товарищей, почти бегом, спустился с холма, по которому текли потоки мутной воды.
Они остановились у входа. Дерево таблички с надписью «Китадзаки», прикрепленной в верхней части решетчатой двери, пропиталось водой, видны были только части написанных тушью знаков. Дождь попадал даже на полусгнивший порог прихожей.
С лейтенантом пехоты Хори, к которому они сегодня пришли, Идзуцу познакомился через своего двоюродного брата, учившегося в офицерской школе, когда Ито сказал, что приведет двух друзей, в частности, сына главы школы Сэйкэн, Хори доброжелательно ответил, что будет ждать.
Исао мнилось, что он один из пылких юных бойцов «Союза возмездия», даже встречался с Харукатой Каем, и у него учащенно билось сердце. Однако время было другое. Он хорошо сознавал, что сейчас не Мэйдзи, когда воины бились с правительственной армией мечами, когда противник к все фигуры были видны ясно, как на шахматной доске. Знал, что теперь благородный дух скрывается в армии: там скорбят и негодуют по поводу того, что военная клика, связанная с высшими сановниками, строит армию по типу «Армии правительства Мэйдзи».
То, что в этом скромном домишке живет обладатель благородного духа, казалось столь же неожиданным, как свежие красные плоды на кустарнике, растущем под темным покровом сырого леса.
Сейчас Исао растерял все свое хладнокровие, которое так невозмутимо сохранял перед турниром кэндоистов. «Может быть, человек, с которым мне предстоит встретиться, увлечет меня по ту сторону неба…» До сих пор как-то выходило, что мечты и надежды, которые он связывал с другими людьми, оказывались обманутыми.
Появившийся на шум старик напугал юношей. Фигура, возникшая в полумраке прихожей, принадлежала человеку высокого роста, но с возрастом спина его согнулась, и голова с белыми волосами, и впавшие глаза, и то, как он встретил гостей, словно свалившись с потолка, — все это походило на встречу далеко в горах с отшельником, который сложил раскинутые крылья своей порванной одежды.
— Господин Хори ждет вас. Пожалуйте сюда, — и старик, прижав ладони к коленям, походкой, словно он приводил ноги в движение руками, повел их по темному, сырому коридору. По типу постройки это был обычный дом, но казалось, что стены пропитал запах кожаных сапог, а звуки далекой полковой трубы утром и вечером проникают даже сквозь внутренние перегородки из толстой бумаги. Остальные постояльцы еще не вернулись, в доме стояла глубокая тишина. Старик, задыхаясь, начал было подниматься по скрипучей лестнице, но по дороге, желая передохнуть, позвал:
— Господин Хори, к вам гости.
— А-а, — отозвался молодой, уверенный голос.
Лейтенант Хори жил в небольшой скромной комнате, отделенной от соседнего помещения стеной. В типичном для холостяка — военного — жилище не было никакой обстановки, кроме стола и книжного шкафа. Ничем не примечательный смуглый молодой человек — он уже переоделся в простое кимоно из синей дешевой ткани, черный шелковый пояс оби был просто обернут вокруг талии. Военная форма была аккуратно подвешена на плечиках к потолочной балке, красная и желтая цифры 3 на воротнике были в этой комнате единственным бросавшимся в глаза цветовым пятном.
— Ну, заходите. Сегодня в полдень сдал недельное дежурство. И смог пораньше вернуться, — голос лейтенанта звучал решительно и бодро.
Голова его была коротко острижена, взгляд был ясным и проницательным, от всего его вида веяло силой, но сейчас в этой одежде он ничем не отличался от двадцатишести-двадцатисемилетнего провинциала. Только мускулистые руки говорили о том, что он хороший фехтовальщик.
— Ну, устраивайтесь как вам удобно. Дядя, я сам налью чаю, не беспокойтесь.
Услышав, что шаги старика, заставившего скрипеть лестницу, удалились, лейтенант, чуть приподнявшись, протянул руку к термосу с кипятком и со смехом заговорил. Своими словами он хотел снять напряжение, в котором пребывали гости.
— Этот дом прямо усадьба привидений. И сам пансион, и старик просто памятники истории. Старик — герой еще японо-китайской войны, во времена японорусской войны он устроил пансион для военных, отсюда вышло немало славных людей. Дом с хорошей биографией, дешево, полк сразу позади дома — все очень удобно, поэтому комнаты всегда заняты.
Исао смотрел в смеющееся лицо лейтенанта и думал: «Надо было прийти сюда, когда цвела сакура». Лейтенант должен был встретить молодых людей, вернувшись с учебного плаца, пыль которого делает желтым небо; он снимает покрытые пылью сапоги, к которым прилипли лепестки цветов, на плечах, на воротнике военной формы цвета хаки, пропахшей весной и конским навозом, посверкивают красные и золотые огоньки.
Хори, правда, не походил на человека, обеспокоенного тем, какое впечатление он производит на окружающих. Говорил свободно. Сначала речь зашла о кэндо.
Идзуцу и Сагара буквально задыхались от волнения, они собрались сказать, что это у Исао третий дан, что на него в мире кэндо возлагают особые надежды. Наконец щупленький, в очках Сагара, заикаясь, выговорил это. Исао залился краской, и в глазах лейтенанта, смотревшего на него, сразу появилось теплое чувство. Идзуцу и Сагара желали именно этого. Смотревшие на Исао как на человека, управляющего их волей, они хотели, чтобы благодаря его особой, не по годам сильной власти он бы на равных общался с другими людьми. Конечно, Исао должен был быть предельно честен, он должен был вонзить свою чистоту в собеседника, как иглу.
— Ну, давайте узнаем. Вот, Иинума, в чем твой идеал? — лейтенант задал вопрос прямо, уже совсем другим тоном, сверкнув глазами, — и Идзуцу, и Сагара с забившимися сердцами почувствовали: настал этот долгожданный момент.
Исао, который, несмотря на то, что гостям предложили устроиться как им удобно, сидел в строгой, официальной позе, он еще больше расправил плечи и просто ответил:
— Возродить во времена Сева «Союз возмездия».
— И тебя не смущает, что восстание «Союза возмездия» потерпело поражение?
— Это не было поражением.
— Ты так считаешь? Во что же ты веришь?
— В меч, — ответил Исао одним словом. Лейтенант немного помолчал. Словно обдумывал следующий вопрос.
— Ладно. Задам еще один вопрос. А чего ты больше всего хочешь в жизни?
На этот раз какое-то время молчал Исао. Он оторвал взгляд от лейтенанта, которому глядел прямо в глаза, посмотрел на влажные от дождя стены, взглянул на закрытое, с поцарапанным стеклом окно. Здесь обзор кончался, дождь по ту сторону мелкой решетки лил сплошной стеной. Даже если открыть окно, то и тогда не достанешь взглядом до той границы, за которой дождя уже нет. Но все равно Исао собирался сказать о чем-то нездешнем, далеком.
Подбирая слова, но без колебаний он выговорил:
— Солнечным… На крутом обрыве при восходе солнца, молясь на встающий сияющий круг… глядя на блистающее внизу море, у корней благородной сосны… умереть от своего меча.
— У-ух, — Идуцу и Сагара с удивлением всматривались в лицо Исао. Он до сих пор никому, даже друзьям, не делал таких серьезных признаний, а тут при первой встрече, не задумываясь, поведал все лейтенанту.
Юноша был счастлив, что лейтенант не сделал никаких обидных замечаний. Серьезно, сосредоточенно размышлял он над признанием, похожим на бред сумасшедшего, и наконец заговорил:
— Да… Но красиво умереть трудно. Ты сам не можешь выбрать случай. Даже военный не всегда может умереть смертью, которая ему подобает.
Исао пропустил его слова мимо ушей. Все уклончивые разговоры, комментарии, взвешивания «однако…» — все это было вне его понимания. Идеалы подобны знакам, написанным тушью на белоснежном листе бумаги, это — загадочный источник, перевод же — лишний, немыслим без критики и комментариев.
Теперь Исао напряженно, готовый получить пощечину, подняв плечи, глядя прямо в глаза лейтенанта, сказал:
— Можно задать вам вопрос?
— Да.
— Это правда, что морской лейтенант Накамура посетил вас накануне событий пятнадцатого мая?[77]
На лице лейтенанта впервые возникло такое выражение, словно лицо превратилось в холодную раковину устрицы.
— Откуда эти слухи?
— В школе отца говорил один человек.
— Ваш отец?
— Нет, отец этого не говорил.
— Это все выяснит суд. Не следует увлекаться пустыми слухами.
— Так это пустые слухи?
— Да, пустые слухи.
Наступило молчание, в котором чувствовалось, как мелко подрагивает, словно стрелка компаса, сдерживаемый гнев лейтенанта.
— Если вы нам доверяете, то скажите правду. Вы встречались или не встречались?
— Нет, я не встречался. Не встречался ни с кем из группы флотских офицеров.
— А с другими военными встречались?
Лейтенант невольно рассмеялся:
— Я каждый день с ними встречаюсь. Ведь я тоже военный.
— Это не ответ.
Идзуцу и Сагара в ужасе переглянулись. До чего может дойти Исао?
— Ты имеешь в виду товарищей?
— Да.
— Это тебя не касается.
— Нет, я обязательно должен это знать.
— Почему?
— Потому что я хочу знать: если… если мы когда-нибудь придем к вам с просьбой, будете ли вы нас удерживать от того, что мы замыслили?
Исао и не ждал ответа, он чувствовал, словно до этого неоднократно испытал подобное, как в результате этого диалога со старшим, который был именно тем, кто ему нужен, его придавила тяжесть, словно неожиданно возникло что-то и разделило их, как мутная река. И тогда свет, исходивший прежде от собеседника, превратился в мертвый пепел.
Подобное, наверное, было довольно мучительно для собеседника, но еще более мучительно для тех, кто это наблюдал. Напряжение натянутого лука вдруг ослабло, стрела не полетела в цель, а тетива мгновенно вернулась в прежнее расслабленное положение — разом возникла, напоминая груды мусора, постылая обыденность. Может быть, и нет его, того старшего друга, который, отбросив всякую там заботу и покровительство, сразу откликнулся бы на нанесенный ему укол «чистотой» тем же. Если таковых точно нет, то «чистота», о которой помышляет Исао, оказывается связанной путами возраста. (Хотя у бойцов «Союза возмездия» это было совсем не так.) Если считать, что «чистота» — свойство возраста, то она вскоре непременно будет потеряна. Ничто не могло в большей степени потрясти Исао, нежели эта мысль. Если так, то он должен спешить!
Лейтенант угощал Исао и его товарищей простыми блюдами, принесенными из ресторанчика, и они пробыли у него до девяти вечера. После того как кончились деликатные вопросы, лейтенант с пылом, увлекательно рассказал им о многом. Об унижающей страну внешней политике, об экономике, которая ничего не делает для того, чтобы спасти от обеднения деревню, о разложении политиков, о наглом поведении компартии, о том, что политические партии продолжают притеснять военных, призывая к сокращению вооружения и уменьшению наполовину числа дивизий. Лейтенант упомянул о финансовой клике Синкава, целиком посвятившей себя скупке долларов, Исао приходилось слышать об этом от отца, но, по рассказам лейтенанта, в событиях пятнадцатого мая финансовая клика Синкава проявила поразительную самодисциплину. Однако лейтенант добавил, что проявленной один раз выдержке таких людей полностью доверять не следует.
Япония была загнана в угол, окутана пеленой темных туч, положение было критическим, знания и достоинство императора умалены. Росло число сведений об отчаянии молодежи. Все-таки лейтенант был хорошим человеком. Исао со словами «Наш дух весь вот здесь» протянул ему перед уходом «Историю „Союза возмездия“». Он не сказал «Дарю» или «Даю почитать», но подумал, что когда он захочет снова встретиться с лейтенантом, то можно будет прийти сюда, будто бы за книгой.
Рано утром в воскресенье Исао отправился в фехтовальный зал ближайшего полицейского участка проводить тренировку с подростками. Об этом через отца его просил начальник полицейского участка, который по-приятельски заходил в гости в школу отца, поэтому отказаться было нельзя. Учителя, которые только в воскресное утро могли поспать, сочли, что можно поручить провести эту тренировку Исао, пользовавшемуся у детей популярностью и выглядевшему в их глазах героем. Дети с тонкими руками, высовывавшимися из белой с черными вкраплениями полотняной формы для тренировок, по очереди очертя голову бросались на Исао. Серьезные детские глаза под маской напоминали сверкающие, летевшие в него один за другим камни. Исао принимал удары их бамбуковых мечей, в зависимости от роста соперника наклоняясь или оставляя пространство между ним и собой, он словно продирался сквозь заросли, непрерывно увертываясь от хлещущих его молодых веток. Молодое тело приятно горело, боевые крики детей прогнали вялость, вызванную хмурым дождливым утром.
Когда после тренировки Исао утирал пот, с ним заговорил наблюдавший тренировку пожилой сыщик Цубои:
— Глядя сейчас на ваши занятия, я хорошо понял, что тренировки с детьми должны быть очень серьезными. Это же просто великолепно. И заключительный поклон — воздаяние богу, когда старший из детей подал команду «Поо-клон»: в этом не по возрасту полном напряжения боя голосе сразу почувствовались плоды вашего воспитания. Да, просто великолепно.
У Цубои был второй дан, но в кэндо он был слабоват, дальше плеч сила не шла, Исао иногда фехтовал с полицейскими из участка, и тогда Цубои с радостью учился приемам у юноши, который был на тридцать пять лет его моложе. Болтливый, сентиментальный, без всякого выражения в выпученных глазах, с каким-то пятнистым носом, Цубои никак не выглядел сыщиком.
Как раз тогда, когда ребята группками начали расходиться по домам, во двор перед залом въехала дежурная конвойная машина. Из нее высадили несколько длинноволосых молодых мужчин, связанных в цепочку. Один был в рабочей одежде, двое в скромных пиджаках, а еще один смотрелся франтом в кимоно с поясом оби.
— Смотрите-ка, никак в воскресенье с утра гости? — И Цубои без боевых рукавиц лениво сделал несколько выпадов мечом и простился с Исао. Исао невольно обратил внимание на его руки — они были очень маленькими, слабыми, со вздувшимися венами.
— Что это за люди? — спросил Исао с внезапным интересом.
— Красные. Разве не видно? В последнее время они изменились — могут специально надеть скромную, не бросающуюся в глаза одежду, а могут и вырядиться, как бездельники. Тот, в рабочей форме, по всей вероятности главный, а остальные — студенты. Ну, пойду принимать гостей, — и он удалился, сжимая хрупкими руками рукоятку меча.
Исао почувствовал легкую зависть к молодым людям, которых поволокли в тюрьму. Вот Санаи Хасимото[78] в двадцать пять лет бросили в тюрьму, а в двадцать шесть — казнили.
Когда же он, как Санаи, станет узником? Исао был недоволен тем, что сейчас не имеет никакого отношения к тюрьме. Нет, не заключение, он скорее выбрал бы смерть от собственного меча. Мало кто из членов «Союза возмездия» попал в тюрьму. Когда Исао окажется в таком же положении, он не будет ждать ареста и последующего унижения, а сам, своими руками, решит сбою судьбу.
Ему хотелось, чтобы смерть, как он ее себе представлял, — утром на восходе солнца, с ветром в соснах на горной вершине и блеском моря, — чтобы все это как-то пересеклось с грубыми, пропитанными запахом мочи бетонными стенами сырого тюремного здания. Где эта точка пересечения?
Он постоянно думал о смерти, и эти мысли, казалось, сделали его прозрачным, подняли над землей, удалили от людей, в чем-то даже ослабили его враждебность и ненависть к делам, творящимся в этом мире. Этого Исао боялся. Может быть, сырость тюремных стен, кровавые пятна, вонь мочи опять сделают его непримиримым. Может быть, тюрьма ему необходима?
Когда Исао вернулся домой, отец и ученики уже позавтракали, поэтому мать подала еду ему одному.
Она к этому времени сильно располнела и двигалась с трудом. В прежде веселой, легкомысленной девушке жизнерадостность заплыла мрачной грудой жира, и постепенно осталось лишь подобие чувств, напоминающих хмурое небо. Глаза всегда были суровыми, словно она сердилась, но когда действительно была в гневе, ее глаза кокетливо косили, напоминая прежнюю Минэ.
Обязанностью Минэ в школе Сэйкэн было заботиться об учениках, которых бывало человек десять, а то и больше, поэтому она была очень занята. В ее возрасте можно было бы, несмотря на занятость, испытывать радость от того, что такое количество молодых людей относятся к ней как к матери, но Минэ отгородилась ото всех стеной, ее не очень любили, и она все свободное время с упоением вышивала-в доме везде было ее рукоделие.
В школе, суть которой составляли простота и чистота, бросались в глаза изделия тонкой работы из парчи и яркого шелка — они напоминали водоросли всех оттенков, опутавшие корабельный корпус из светлого дерева.
Подставки для бутылочек с сакэ были сделаны из красной парчи. И кадушка, откуда сейчас Минэ доставала вареный рис для Исао, закутана в одеяло, где по пурпурному полю разбросаны яркие цветы. Было ясно, что Иинума-старший не любил этого увлечения дворцовых служанок, но он не останавливал жену.
— И в воскресенье нет времени. С часу воскресная лекция господина Масуги Кайдо, ученикам не до этого, придется мне пойти все подготовить.
— А сколько придет народу?
— Человек тридцать. Теперь с каждым разом приходит все больше.
В воскресенье школа Сэйкэн была чем-то вроде церкви. Собирались местные жители, глава школы произносил речь, читали лекции об императорских указах, перед тем как разойтись, все хором молились о дальнейшем процветании, кроме того, это был удобный случай для сбора пожертвований. Сегодняшняя лекция Кайдо была посвящена эдикту императора «О снаряжении принца Яматотакэру в поход против восточных варваров». Один отрывок оттуда Исао помнил: «…и еще, в горах — демоны, за городом — соблазнительницы, все, запрудили улицы, перекрыли переулки, многим придется помучиться».
Казалось, это сказано о сегодняшнем мире. Горы наполнены злыми духами, предместья — продажными женщинами.
Минэ, сидя по другую сторону столика, пристально смотрела в лицо своего единственного восемнадцатилетнего сына, который молча опорожнил две чашки риса. Эта линия от энергично двигающихся щек до подбородка… он уже мужчина.
Раздался голос уличного торговца рассадой, и Минэ обернулась в сторону двора, но за живой стеной мрачно растущих под хмурым небом деревьев человека не было видно. В выкриках торговца чувствовалась усталость, при звуках его унылого голоса перед глазами вставали увядшая рассада, утренний, полный улиток дворик.
Минэ неожиданно вспомнилось, как она избавилась от первой беременности. Это заставил ее сделать Иинума, который, посчитав сроки, все-таки не был уверен в том, что ребенок его, а не маркиза.
«Исао совсем не улыбается. Почему это? И шутит редко. В последнее время и со мной говорит нечасто».
Этим он был похож и не похож на своего отца в молодости. В молодом Иинуме каждый ощущал подавляемый дух, а Исао всегда выглядел мрачно. В период взросления он, должно быть, постоянно задыхался, как собака от летней жары.
Так как первая беременность закончилась выкидышем, Минэ боялась вторых родов, но с Исао все обошлось благополучно, и потом начались нелады со здоровьем — женские болезни. Может быть, Иинума думал, что проявляет сочувствие, упрекая жену не за болезни, а за былое поведение, но он стал при случае в спальне более сурово, более обидно, чем раньше, высмеивать жену за ее прошлые отношения с маркизом. Это угнетало Минэ, но вместо того, чтобы худеть, она уныло толстела.
Школа Сэйкэн стала процветать. Шесть лет назад, когда Исао было двенадцать, Минэ завела было шашни с одним из учеников. Когда это обнаружилось, она была жесточайшим образом избита мужем, даже провела несколько дней в больнице.
После этого внешне отношения между супругами стали спокойнее: Минэ потеряла всю свою живость, зато перестала поддаваться сердечным увлечениям, словно лиса, потерявшая хитрость, и Иинума перестал упоминать маркиза. Прошлое было полностью похоронено.
Однако у Исао, должно быть, осталось что-то на сердце от того времени, когда мать лежала в больнице. Конечно, мать с сыном никогда об этом не говорила, но то, что было не высказано, грузом лежало на душе Исао.
Минэ думала, что кто-то наверняка сообщил Исао о ее прошлых ошибках. Ее охватило странное желание, чтобы сам Исао спросил ее об этом: на самом деле что изменится, если сын будет думать, что она совершила что-то, что не подобает совершать матери. Это было сладостное ощущение. Минэ, чувствуя в затылке слабую, словно мелкая лужица, боль, устало наблюдала из-под тяжелых, нависших век за сыном, который продолжал молча с аппетитом есть.
Иинума считал ненужным сообщать сыну, что после событий пятнадцатого мая материальное положение семьи внезапно улучшилось. Он также не посвящал сына в дела управления школой. Иинума говорил, что совершеннолетнему сыну он откроет то, что следует открыть, однако Минэ, когда семья стала процветать, увеличила сумму денег на карманные расходы, которые она втайне от мужа давала сыну.
— Отцу не говори, — Минэ под столиком протянула поевшему Исао бумажку в пять иен, которая была спрятана у нее за поясом.
Исао только сейчас слегка улыбнулся и поблагодарил. И сразу же спрятал бумажку за пазуху кимоно. Словно пожалел об улыбке.
Школа Сэйкэн, которая находилась в глубине квартала Хонгонисиката, была приобретена десять лет назад, раньше этим местом владел известный художник, писавший в европейской манере; стоявшее отдельно здание мастерской переделали в молельню и зал для собраний, в части главного здания, которая была отведена ученикам художника, поселили учеников школы, вырытый на заднем дворе пруд пока оставили, но впоследствии собирались отвести эту территорию под фехтовальный зал, а до тех пор тренировки в боевых искусствах временно проводили в зале для собраний. Однако пол в зале плохо пружинил, и Исао не любил там тренироваться.
Чтобы не делать различий между Исао и другими учениками, его заставляли каждое утро перед уходом в школу вместе со всеми заниматься уборкой, однако Иинума внимательно следил за тем, чтобы сын не вел себя с остальными учениками как с равными и особенно не сближался с ними. Ученики в школе были приучены раскрывать душу скорее главе школы, а не его жене или сыну.
И все-таки Исао подружился с Савой, который дольше всех пробыл в школе. Это был на удивление несуразный сорокалетний мужчина, оставивший в родных местах жену и детей. Толстый, смешной, он в свободное время обычно читал журналы с рассказами. Раз в неделю он отправлялся к императорскому дворцу и простирался перед ним на земле. Он говорил, что всегда, в любой момент должен быть готов выполнить поручение, каждый день усиленно стирал и мылся, но как-то на пари с учениками съел рис, посыпанный порошком от насекомых. Однако с ним ничего не случилось. По словам наставника, он вечно нес всякую околесицу, не давая собеседнику сказать слово, его постоянно ругали, но когда он молчал, равных ему не было.
Исао оставил мать, которая принялась убирать после еды, и отправился по переходу в зал. На возвышении в центре зала были створки из светлого дерева, как в храме, над ними занавеска скрывала портреты их высочеств императора и императрицы, Исао у входа в зал отвесил в сторону портретов почтительный поклон.
Иинума, дававший указания ученикам, издалека заметил этот поклон.
Ему казалось, что сын слишком надолго застывает в поклоне.
И во время церемоний, проходивших каждый месяц в храмах Мэйдзи-дзингу[79] и Ясукуни-дзиндзя,[80] сын молился дольше остальных. Отцу он ничего не открывал. Когда-то давно Иинума сам каждое утро ходил в молельню в усадьбе маркиза Мацугаэ и молился там, переполненный гневом и яростью. По сравнению с ним тогдашним у Исао прекрасное положение, ему нечего проклинать мир и обидчиков.
Исао смотрел, как большое, светлое окно в потолке бывшей мастерской, налепив на стекло хмурое небо, пропускает на расставляющих стулья учеников мутный, словно вода в цистерне, свет.
Стулья и скамейки уже стояли ровно в ряд, и только Сава, как всегда с голой жирной грудью, занимался ненужной работой — переставлял их снова, осматривал и опять принимался двигать.
Классный наставник его не трогал только потому, что был занят: Иинума давал сверху указания, брал с желобка доски один за другим мелки и важно их осматривал.
Принесенный учениками стол вместо кафедры покрыли скатертью и поставили на него миниатюрную сосну в горшке. Зеленовато-голубой фарфор горшка вдруг вспыхнул лазурью, и сосна словно ожила, засверкала иголками: это на нее попал свет из окна в потолке.
— А ты что стоишь? Скорее за дело, — окликнул Иинума сына, обернувшись с возвышения.
На лекцию об императорских указах пришли и товарищи Исао — Идзуцу и Сагара, потом Исао повел их к себе в комнату.
— Покажи, — попросил щупленький Сагара, поправляя указательным пальцем слишком большие очки и поводя носом, словно любопытный зверек.
— Подожди. Сегодня я при деньгах. Потом угощу вас, — легко поддразнивал Исао. У юношей горели глаза. Казалось, вот-вот что-то произойдет.
Прислушиваясь к удаляющимся шагам матери, которая принесла им фрукты и чай, Исао открыл запертый на ключ ящик письменного стола. Достал оттуда сложенную карту и расстелил ее на полу. На карте чернильным карандашом были закрашены несколько мест в центральной части Токио.
— Вот, — со вздохом произнес Исао.
— Настолько? — спросил Идзуцу.
— Да. Уже настолько прогнило, — Исао взял с блюда мандарин и, поглаживая его желтоватую, блестящую кожуру, сказал:
— Если плод внутри сгниет, есть его нельзя. Остается только выбросить.
Для обозначения признаков порчи Исао использовал чернильный карандаш, им были отмечены практически все важные стратегические пункты. От окрестностей императорского дворца до района Нагататё или в районе Токийского вокзала фиолетовый цвет лежал густо, даже внутрь дворца заползли слабые пятна гниения.
Парламент был густо закрашен чернильным цветом. Пунктирная черта такого же цвета связывала его с группой слабо окрашенных зданий финансовой клики в Маруноути.
— А это что? — спросил Сагара, обратив внимание на чернильную точку в несколько отдаленном квартале Тораномон.
— Аристократический клуб, — мимоходом пояснил Исао. — Их называют оплотом императорской семьи, а они просто паразиты, свившие себе там гнездо.
Район административных учреждений у Касумигасэки хоть и с разными оттенками, но был закрашен сплошь. Место, где располагалось главное здание Министерства иностранных дел с его невидной дипломатической работой, чернили неоднократно, оно было густо-фиолетового цвета.
— Подумать только, как далеко разошлось. Задето даже военное министерство, даже штаб, — блестя глазами, произнес Идзуцу низким, не по возрасту басом. Однако в его голосе не было и намека на недоверие.
— Да, именно так. Я закрашивал только те места, о которых имел точную информацию.
— Как же все это разом очистить?
— «Союз возмездия», наверное, не согласился бы, но чтобы решить все разом, ничего другого не остается, только так, — и Исао, подняв зажатый в руке мандарин, уронил его на карту. Мандарин тяжело отскочил, с глухим звуком покатился под уклон и остановился где-то в окрестностях Хибии. В этот момент его желтый цвет сразу тяжело сгустился; пруд парка Хибия, напоминающего формой кокон, извилистые дорожки накрыла плотная круглая тень.
— Понятно. Сбросить с самолета бомбу! — Сагара в возбуждении чуть не уронил с носа очки.
— Да, — ответил Исао с самой естественной улыбкой.
— Да? Тогда… Лейтенант Хори, это, конечно, хорошо, но нужно найти кого-то из летной школы. Узнав наш план, Хори обязательно познакомит с кем надо. У него наверняка есть среди них близкие товарищи, — сказал Идзуцу. Исао с некоторым сомнением взирал на этого прямо-таки восхитительно доверчивого Идзуцу.
Идзуцу, конечно, признавал за Исао право на окончательное решение, но обладал способностью безгранично верить в достоинства первого встречного, эта доверчивость открывала всем и каждому его духовный мир, ровный, как пастбище. В этом мире без противоречий, без искажений то, что Ито считал злом, имело, как правило, плоскую форм): Может быть, именно он сможет легко, точно это вафля, сломать зло, и именно в этом стержень его отваги.
— Однако, — сказал Исао, дождавшись, пока Идзуцу полностью проникнется высказанной мыслью, — бомба — это одна из возможностей. Так же как и винтовки, на которых настаивал Кэнго Уэно, но «Союз возмездия» не поддержал его. Последнее средство — меч. Не стоит об этом забывать. Только пушечное мясо и меч.
До дома генерала Кито в квартале Хакусан от школы Сэйкэн пешком можно было добраться за считанные минуты. Исао хорошо помнил количество ступенек — их было тридцать шесть, шедших от каменного моста внизу к стоящему на вершине холма дому.
Генерал был очень гостеприимен, после смерти жены хозяйством заправляла вернувшаяся в родительский дом после развода его дочь Макико. Питавший расположение к школе Сэйкэн, генерал привечал Исао, поэтому отец, хотя и говорил, что Исао слишком часто там бывает и только беспокоит людей, запрещать не запрещал.
В доме Исао и его друзей необычайно приветливо встречала Макико.
Молодые люди могли прийти в гости когда угодно, но лучше было перед едой. «Самое большое удовольствие — кормить человека с хорошим аппетитом», — говорил генерал, и Макико была с ним полностью согласна.
Она всем и всегда выказывала одинаковое расположение. Открытая, мягкая, спокойная, тщательно одетая и причесанная.
Исао, Йдзуцу и Сагара, у которых не было особых планов, собирались провести воскресный вечер в доме генерала Кито.
Идзуцу с Сагарой удерживали Исао, собравшегося их угощать, от трат, советуя приберечь деньги, пусть и небольшие, на осуществление их планов, вот и понадобилось место, где можно обойтись без денег.
Встретить гостей в прихожую вышла Макико, одетая в темно-лиловое саржевое кимоно. Увидев ее, Исао похолодел: не вспомнят ли друзья тот цвет на карте, которым он обозначал очаги разложения общества. Макико, опершись о столб рукой, напоминавшей формой изящную ручку кувшина для воды, произнесла свои обычные слова: «Заходите-заходите. Отец путешествует, его нет дома, но это ничего не значит. Надеюсь, вы еще не ужинали».
В это время пошел дождь.
— А вы везучие, — взглянув в темноту за дверью, сказала Макико едва слышным голосом, сливавшимся со звуками моросящего дождя. Она иногда произносила несколько слов таким голосом. Сообразив, что самым вежливым в данном случае будет не отвечать, Исао молча поднялся в вечерний сумрак дома.
В гостиной Макико зажгла лампу. В тот небольшой миг, когда она, приподнявшись на цыпочки, протянула руку над абажуром, рука соскользнула, и огонь, загоревшись, погас, а потом снова вспыхнул, Исао бросились в глаза кончики ее белых носков. Форма, передававшая положение пальцев, лукавая белизна… — Исао показалось, что он подсмотрел какую-то тайну Макико.
Молодых людей всегда удивляло то обстоятельство, что, когда бы они ни пришли, еда в доме Кито имелась в изобилии, казалось, тут следовали обычаю — быть в постоянной готовности к атаке молодого здорового аппетита. И сейчас, определив набор блюд, Макико распорядилась, чтобы служанка подавала, а сама села вместе с гостями. Исао ни у кого не видел таких красивых манер. Макико, потупив голову, изящно подносила ко рту палочки, они у нее просто плыли по воздуху, брала маленькие кусочки овощей или чуть-чуть риса и тем не менее, улыбаясь шуткам молодых людей, живо закончила еду. Так, словно искусно завершила какое-то типично женское дело.
После еды она предложила:
— Давайте послушаем пластинки.
Было душно и влажно, поэтому, хотя в комнату и залетал дождь, распахнули стеклянные двери веранды и сели около них. В углу комнаты стоял красного дерева ящик граммофона. Теперь в моде были электрические патефоны, но здесь упорно продолжали пользоваться этой заграничной системой. Идзуцу завел граммофон. Сам Исао не решался крутить ручку так близко от Макико, Еыбиравшей пластинки.
Макико поставила ноктюрн Шопена в исполнении Корто;[81] музыка была непривычной, но юноши послушно слушали предложенную мелодию. И незнакомая музыка вдруг дала ощущение радости — тело будто погружалось в холодную воду.
Исао подумал, что сейчас, из этого спокойствия, его жизнь дома, при школе, кажется ненастоящей.
И словно в подтверждение этому, музыка дала волю его мыслям, и под звуки рояля оживали воспоминания о том, что он видел, что слышал, бывая в этом доме, и во всех воспоминаниях, точно маленькая печать в уголке картины, присутствовала Макико.
…Как-то, это было весной, уже к вечеру, они беседовали — генерал, Макико и их троица, и тут во двор залетел фазан. Макико тогда сказала: «Да он из ботанического сада». У Исао и сейчас в ушах звучат эти слова: в его воспоминаниях фазан в красных перьях говорит женским голосом и похож на дивную красавицу, явившуюся из лесной чащи.
Под мелодию Шопена Исао перелетал в своих воспоминаниях с одного на другое.
Однажды майским вечером тот же удивительный голос произнес:
— Позавчера утром я отправилась на занятия икебаной, шел дождь, я спускалась по каменной лестнице, а ласточка, пролетая, задела край моего зонтика — как это опасно!
— Хорошо, что ты не упала на лестнице, — сразу среагировал генерал, но Макико имела в виду совсем другое: как бы ласточка не поранилась о спицы зонтика.
Исао сразу представил себе эту картину. В тени зонтика, в зеленоватом свете, сочащемся сквозь вощеную бумагу, трепещет бледное, в каплях дождя женское лицо, полное тревоги. Лицо женщины из женщин, каких больше нет. И для ласточки просто запрещенный прием — вот так в шутку бросаться к смерти, когда о тебе так тревожится, так заботится подобная женщина. Клинок, срезающий лиловый майский ирис в момент расцвета… Однако ласточка избежала этого. Тревоги закончились нежной поэтической сценой. Прелестная, направляющаяся к цветам женщина и ласточка разминулись, разлетелись в разные стороны.
— А как лилии из храма Идзагава? — Макико так неожиданно обратилась к Исао, что он даже переспросил:
— Что? — Пластинка оказывается уже кончилась.
— Лилии, которые нам там дали, лилии, что ты привез из храма Оомива.
— Я их раздал.
— И ни одной не оставил?
— Нет.
— Ну, это уж слишком. Говорят, что, даже засохшие, они до следующего года берегут от болезней. Я поставила их дома на алтарь.
— Засушили? — задал бессмысленный вопрос Сагара.
Нет. Дар богам — это очень серьезно, цветы нельзя сминать или ломать, я их поставила свежими и просто меняю воду.
— Но ведь прошел уже целый месяц! — удивился Исао.
— Удивительно, но они не вянут. Я сейчас покажу. Это на самом деле божественный цветок.
Макико вскоре вернулась, осторожно держа белую вазу с цветами. Поставила ее на столик, чтобы всем было видно. Срезанные лилии увяли, но не приобрели того безобразного оттенка, словно были обожжены огнем, а превратились в другие, неведомые цветы — белый цвет сменился бледно-желтым, стала заметнее, как при малокровии, — зелень сосудов, сами цветы стали меньше.
— Я дам вам по цветку. Возьмите с собой и берегите. Это талисман, он защитит от болезней и несчастий, — и Макико маленькими ножницами стала отрезать от стебля чашечки цветов.
— Да мы и так не заболеем, — засмеялся Идзуцу.
— Не надо так говорить. Это лилии, которые Исао собирал, а потом вез из храма Оомива… А потом, ведь существуют не только болезни… — слабо щелкающие ножницы словно обрезали слова.
Исао застыл у дверей веранды: он испытывал неловкость — получать цветы от женщины… Макико неожиданно умолкла, и он наконец взглянул в ее сторону. В свете лампы выделялся красивый профиль женщины, сидевшей у столика из красного сандалового дерева, но это было лицо человека, который в это мгновение что-то ясно увидел.
Исао произнес совсем не к месту громким голосом, словно угрожая молодым людям, которые были увлечены лилиями:
— Эй, как вы думаете, кого нужно убить сейчас в Японии, если убивать самого главного. Кого, чтобы после его смерти Япония стала хоть немного чище.
— Может, Дзюгоро Ицуи, — вертя в пальцах полученный цветок, предположил Сагара.
— Да нет! У него есть деньги, но он так, мелюзга.
— Барона Синкаву? — спросил Идзуцу, подошедший к Исао, чтобы отдать ему лилию. Глаза у него уже горели.
— Если бы речь шла о десяти, он, наверное, стал бы одним из них. Но в деле пятнадцатого мая он колебался, метался туда-сюда. Я думаю, он просто отступник. Конечно, его нужно наказать за то, что он не патриот, но не таким способом.
— Премьер Сайто?
— Этот вошел бы в пятерку. Но кто стоит за ним из финансовых кругов?
— А, так, наверное, Бусукэ Курухара?
— Вот именно, — подытожил Исао, украдкой пряча за пазуху полученный цветок. — Если убрать этого, в стране станет лучше.
Взгляд ухватил белые женские руки, лежащие под светом лампы на столике красного дерева, и посверкивающие маленькой лужицей ножницы. Макико обычно не вмешивалась в разговоры друзей, но определенно обратила внимание на этот громкий, будто затеянный специально для нее спор. Нежные, обращенные на Исао глаза светились материнской любовью, они словно искали на нем отблески кровавой зари, утонувшей во влажной зелени вечернего сада, они смотрели на него, но были где-то далеко, за садом, к которому Исао стоял спиной.
— Дурную кровь следует выпустить. Может быть, это излечит страну. Трусливые люди бесцельно слоняются вокруг тяжело больного. Если оставить все как есть, то мы потеряем страну. — Макико произнесла это легко, как стих, и это согрело застывшую душу.
Исао обернулся, услышав за спиной частое дыхание и шорох травы. Устыдился того, как учащенно забилось его сердце. Наверное, в сад забралась бродячая собака. Об этом говорило прерывистое дыхание и грубое, словно раздвигавшее траву сопение.
Во второй половине сезона дождей осадков было не так много, тем не менее день за днем над головой висело тусклое, грязное небо, но наконец все это кончилось, а в университете как раз наступили каникулы.
Исао получил от лейтенанта Хори открытку, размашисто написанную жирным карандашом. Лейтенант сообщал, что прочел «Историю „Союза возмездия“» сам, потом давал читать ее товарищу, поэтому книга лежит у него на службе, и Исао может зайти за ней в любое время.
И вот как-то после обеда Исао отправился в третий полк, стоявший в Адзабу.
Полк блистал в лучах летнего солнца.
Сразу у ворот бросалась в глаза главная достопримечательность — современное здание казармы, но пыль, клубившаяся у деревьев на краю казарменного плаца, и плывущий откуда-то запах конюшни хорошо передавали дух армии, где само это огромное пространство делалось священным и тянулось к небу, затянутому тучами песка.
На плацу маршировал отряд: отсюда казалось, что вдали под лучами заходящего солнца выстроился лес карандашей цвета хаки.
Подошедший солдат объяснил Исао:
— Там лейтенант Хори обучает новобранцев. Он закончит минут через двадцать, может быть, хотите посмотреть?
И Исао под палящим летним солнцем двинулся за караульным.
Здесь все было открыто солнцу. Группа сплошь цвета хаки вскоре предстала во всей красе — со сверкающими пуговицами и латунными цифрами 3 на красных петлицах пехоты. Сейчас взвод маршировал, и армейские сапоги с чавканьем вгрызались в землю. Лейтенант Хори, выставив перед собой обнаженную саблю, подавал сильным, как у хищной, пронесшейся над головой птицы, голосом учебные команды.
— По пять, напраа-во, — голос наполнял ожиданием, и вот оно:
— Марш! — При этих словах солдаты на оси вращения колонны поворачивают мокрые от пота лица точно вправо и после нескольких первых шагов ждут, когда внешний край строя сделает широкий изгиб. Четыре ряда колонны один за другим становятся похожими на редкую изгородь, а когда поворот заканчивается, опять складываются, как веер.
— Влево… Стройсь! — выкрикнул лейтенант, и пятерки, рассыпавшись в строгом порядке, бегом перестроились во фронт влево от командира.
— Направо… Марш! — мужественный голос лейтенанта, блеск его клинка неслись прямо к летнему небу. Строй развернулся, и теперь от Исао удалялись спины, темные от пота. По спинам было заметно, как солдаты стараются восстановить сбившееся при перестроении дыхание.
— Разойдись! — скомандовал лейтенант и направился к Исао, но неожиданно остановился и крикнул:
— Стройся! — Когда он повернулся, стало заметно, как под блестевшей на солнце черной фуражкой с обгоревшей переносицы и плотно сжатых губ скатываются капли пота.
Лейтенант не оборачивался, поэтому подбежавшие издали солдаты, сделав крюк, толкаясь, построились в две шеренги прямо перед Исао. Придирчиво осмотрев равнение, лейтенант опять подал команду:
— Разойдись!
— Стройся! — И солдаты с ружьями снова опрометью бежали по горячей земле.
Команды «Разойдись!», «Стройся!» чередовались несколько раз, порой рядом с неподвижно стоящими Исао и его провожатым проносился вихрь, обдавая запахом пыли, пота, кожи, звуками тяжелого дыхания, а следом на сухую землю падали темные капли пота. На спине лейтенанта тоже выступили большие мокрые пятна.
Под небом, призрачно затягивавшимся вдали паутиной летних облаков, солдаты, не замечая чудесной густой тени деревьев, окружавших плац, строились, рассыпались, двигались в разных направлениях. Меняли строевой порядок, делали точные движения. Казалось, солдат двигали невидимые, нависшие над ними гигантские пальцы. Исао решил, что это персты солнца. Командовавший солдатами лейтенант всего лишь заменял один из этих пальцев. В таком случае его громкий голос командира звучал напрасно. Невидимые гигантские пальцы, двигавшие фигуры на шахматной доске… источник их силы был именно в солнце над головой, в сверкающем солнце, в котором было все, даже смерть. Этим солнцем был император.
Только здесь пальцы солнца действовали определенно, с математической точностью. Да, только здесь! Приказы его величества, как рентгеновские лучи, пронзали пот, кровь и плоть молодых людей. Императорский герб — хризантема, блистающая высоко на фасаде штаба, взирал на этот красивый, с запахом пота, строгий порядок смерти.
В другом месте? Нет, в другом месте все не так. Там все заслонено от солнца.
Закончивший занятия лейтенант Хори подошел, скрипя белыми от пыли гетрами, поздоровался с Исао.
— Хорошо, что пришел! — Потом отослал караульного:
— Спасибо, теперь я сам все покажу.
Направляясь к большому, желтому зданию в форме эллипса, он с гордостью проговорил:
— Ну как? Это самая современная казарма в Японии. Даже лифт есть.
А потом, когда поднимался по каменной лестнице у конюшни:
— Сегодня я их порядком погонял. Но, наверное, по новобранцам это не видно.
— Мне показалось, что все в полном порядке.
— Да? Летом солдатам полагается дневной сон. Если после сна их не погонять, они не проснутся.
Офицерская комната первого батальона, в котором лейтенант служил ротным командиром, была на третьем этаже. На стенах висели защитные костюмы для обучения штыковому бою. У окна стоял стол, были и стулья с торчащей из сидений соломой.
Пока лейтенант, сняв китель, вытирал пот, Исао смотрел из окна на просторный внутренний двор. Дневальный принес чай, поставил на стол и ушел.
Во внутреннем дворе отряд обучался штыковому бою, пронзительные крики долетали сюда из окна. Во двор выходили шесть лестниц, здесь был, считая полуподвальное помещение, четвертый этаж, а часть здания через двор вместе с полуподвалом была в три этажа. Над выходами стояли крупные белые цифры «14», «13» — угрожающе тянули свои ветви, покрытые густой листвой, три дерева гинко, на концах ветвей росших в разных местах двора криптомерии свисали молодые побеги, но было так тихо и безветренно, что даже и они не шевелились.
Вернулся лейтенант, переодевшийся в белую рубашку с короткими рукавами, одним глотком осушил чашку и, позвав дневального, приказал принести еще чаю.
— Да, возвращаю книгу, — он небрежно достал из ящика стола «Историю „Союза возмездия“» и положил ее перед Исао.
— Вам понравилось?
— Да. Впечатляет. И твои стремления мне стали понятнее. Действовать в таком духе. Я только хочу спросить… — на губах лейтенанта появилась слегка ироничная улыбка. — Ты что же, как и члены «Союза возмездия», намерен сражаться с армией?
— Нет.
— Тогда что же?
— Я думал, что вы меня понимаете. «Союз возмездия» сражался не просто с армией. За спиной гарнизона стояла новая военщина. Патриоты сражались против военных верхов. Я уверен, что новоявленные военные не принадлежали к армии богов, а армией его величества императора был именно «Союз возмездия».
Лейтенант, не отвечая, обвел глазами комнату: в ней больше никого не было.
— Эй, эй! О таких вещах не стоит кричать. Вот бестолковый! — сделанное дружеским тоном предостережение даже обрадовало Исао.
— Да ведь никого нет! Я встретил вас и сразу выложил все, что постоянно ношу на сердце. Воины «Союза возмездия» сражались мечами, я считаю, что мы тоже должны сражаться мечами. Но если думать о большем, то годится все… Вы не можете познакомить с кем-нибудь из летной школы?
— Зачем?
— Чтобы поддержали с воздуха, сбросили бы на главный пункт бомбу.
— У-ух ты! — протянул лейтенант, но не рассердился.
— Кто-то должен подняться. Иначе Япония погибнет. Нет другого способа успокоить душу императора.
— Не шути так, — лейтенант неожиданно рассердился. Но сразу стало понятно, что его гнев скорее показной. Исао с готовностью извинился:
— Да, да. Я прошу прощения.
Исао подумал, что же лейтенант видит в нем. Проницательные глаза Хори, безусловно, должны были бы уловить особенности склада души этого будущего студента. В своих оценках лейтенант явно не делал скидок на звание или возраст.
Исао понимал, что его высказывания незрелы, но верил в то, что высокие цели восполнят эту незрелость, зажгут огнем его собеседника. Особенно сейчас, летом. Казалось, вспыхни что-нибудь здесь, в этом тяжелом, плотном, как сукно, душном знойном воздухе, как мгновенно займется огонь, если ж ничего не произойдет, они просто бесславно исчезнут, растают, как металл, который плавится сам по себе. Важен шанс.
— Раз уж ты пришел, может быть, освежимся: пойдем в зал пофехтуем, просто так, для разминки, отдельные приемы. Я иногда фехтую с унтер-офицерами, но у них недостает темперамента.
— Да. Я тоже люблю разминку. Пойдемте, — сразу отозвался Исао. В армии серьезно относятся к исходу поединка, лейтенант, видно, редко может позволить себе тренироваться на глазах у своих людей. Во всяком случае, Исао обрадовался, что лейтенант собирается беседовать за фехтованием.
В помещении фехтовального зала, окруженном старыми деревьями, было прохладно. Тренировались три пары, но было видно, что это малоопытные. Они слишком торопились, суетливо размахивали мечами, такт шагов то и дело сбивался.
— Отдохните немного. Я буду фехтовать с гостем, а вы посмотрите, — небрежно прокричал лейтенант.
Исао вышел в зал в форме, которую ему одолжили, с одолженным же мечом. Зрители — шесть человек — сняв маски, сели в ряд, приняв официальную позу. Исао, поклонившись богам, встал напротив лейтенанта. Лейтенант сделал выпад, Исао — принял выпад.
Из высоких окон с западной стороны в зал лились лучи солнца, и отполированный пол местами блестел, словно политый маслом. Все наполнял стрекот цикад. Под горящими подошвами пружинистые доски пола казались упругой рисовой лепешкой моти.
Соперники, присев на корточки, выставили мечи, затем, выпрямившись, подняли их, остановив на уровне пояса. В печальном гомоне цикад был ясно различим шорох одежды.
Поза лейтенанта вызывала ощущение мощи и силы. Бесстрашная, даже небрежная, может быть, не очень правильная фигура в распахнутой на груди, выцветшей от стирок бойцовской форме излучала, словно воздух раннего летнего утра, бодрость. Было ясно, что он сильный от природы, искусный фехтовальщик.
Соперники, отведя мечи вправо, мелкими шажками отступили на пять шагов и, вернув мечи в прежнее положение, завершили начальную церемонию и вошли в первый раунд.
Они снова сблизились, переменили позу и двинулись навстречу друг другу: лейтенант с мечом, занесенным слева, а Исао — справа.
— Йа-а, — лейтенант перенес тяжесть тела на правую ногу и с силой атаковал в лоб.
Эта начальная, энергичная атака градом обрушилась на голову Исао. Деревянный меч концентрировал силу в месте удара и словно разрывал частями тяжелое, толстое сукно воздуха.
Исао за мгновение до того, как меч лейтенанта должен был опуститься на его голову, отклонился телом влево и, подняв меч высоко над головой, с правой стороны нацелил свой удар по шлему.
Пронзительные глаза лейтенанта смотрели сердито. Меч Исао метил прямо в темя его коротко остриженной головы. Исао почувствовал, что их скрестившиеся взгляды сказали друг другу больше, чем слова. Безжалостное солнце покрыло густым загаром нос и подбородок лейтенанта, но лоб, всегда спрятанный под фуражкой, был белым, и на нем выделялись густые брови. Меч Исао мог запросто рассечь этот белый лоб.
Быстрый обмен взглядами произошел в тот миг, когда меч, словно решившись на это в воздухе, остановился за секунду до того, как коснулся лба.
Исао опустил меч ниже, к горлу соперника, а потом, спокойно подняв его левой рукой над головой, приготовился встретить ответный удар.
На этом первый поединок закончился. Соперники заняли среднюю позицию. Начался второй поединок…
Облившись водой и смыв пот, по дороге в казарму лейтенант, ощущая свежесть души и тела, сам будучи еще молодой человек, заговорил с Исао, как со своим сверстником. Конечно, он теперь сам оценил искусство Исао-фехтовалыцика.
— Ты слышал, что говорят о принце Харунорио Тонне?
— Нет.
— Он сейчас командует полком в Ямагути. Достойный человек! Он из кавалеристов, род войск у нас разный, но когда я получил чин, мой сокурсник как-то привел меня к нему, он со мной очень приветлив, всегда зовет «Хори, Хори». Принц человек цели, больше всего любит слушать горячие речи молодых людей. Действительно заботится о подчиненных, не высокомерен, человек твердый, в общем, настоящий военный. Может, я попрошу, чтобы он тебя принял. Он будет очень рад познакомиться с таким человеком, как ты.
— Да, попросите, пожалуйста.
Исао особо не стремился получить аудиенцию у такого рода особы, но он понимал, что лейтенант хочет выразить ему свое расположение, поэтому и реагировал подобающим образом.
— Его высочество летом на несколько дней приедет в столицу, он приглашал меня прийти. Пойдем вместе, — сказал лейтенант Хори.
Продав в Камакуре свою «Виллу на крайнем юге», маркиз Мацугаэ стал проводить лето в Каруидзаве. Получив как-то приглашение от барона Синкавы, владевшего там же огромной дачей, маркиз не хотел идти по одной-единственной причине. Дело в том, что все гости, которые собирались у Синкавы, были своего рода «мишенью», и только маркиз Мацугаэ никакой «мишенью» не был. Он не получал писем с угрозами, даже обычные письма от незнакомых людей, принадлежащих левым или правым партиям, ему не приходили. Этот перешагнувший шестидесятилетие член Верхней палаты при обсуждении законопроектов всячески способствовал тому, чтобы откладывались те из законопроектов, которые носили мало-мальски реформистский характер, и тем не менее. Удивительно, но за всю жизнь маркиз только однажды подвергся нападению со стороны правых сил — это была скандальная, подписанная Иинумой статья, которая появилась девятнадцать лет назад, и такое прямо-таки неестественное спокойствие, которое наступило после нее в жизни Мацугаэ, заставляло маркиза задуматься над тем, не является ли Иинума его тайным ангелом-хранителем.
Это предположение задевало гордость маркиза: была здесь какая-то нелогичность. При своем положении маркиз легко мог поручить кому-либо выяснить истинное положение вещей, но результат… оправдайся вдруг это предположение, было бы крайне неприятно чувствовать себя обязанным Иинуме, ну а если бы это предположение оказалось неоправданным — розыски выглядели бы неприлично.
Званые ужины у Синкавы были пышными, во время самого застолья в соседней комнате кормили полицейских, которые охраняли гостей, полицейских было почти столько же, сколько важных персон. Таким образом, в доме Синкавы одновременно подавалось два вида еды, не сравнимых ни по качеству блюд, ни по качеству сервировки, но, во всяком случае, званый ужин полицейских выглядел куда колоритнее: чего только стоили из рук вон плохой покрой штатской одежды, пронзительный, беспокойный взгляд, вульгарные лица, повадки охотничьей собаки, которая, жуя, при малейшем шорохе резко поворачивает голову на звук, отдых после еды с зубочисткой, которой ковыряют в зубах… Однако среди этих людей, к глубокому сожалению, не было охранника маркиза Мацугаэ.
Маркизу не хотелось самому хлопотать об изменении сего достаточно неловкого положения. Полиция посчитала, что ему лично ничто не угрожает, и требовать охрану — значило стать посмешищем.
Действительность, которую он никак не хотел признавать, была такова, что гарантом реальной власти человека была степень угрожающей ему опасности.
Поэтому, хотя до дачи Синкавы можно было дойти пешком, супруги Мацугаэ погрузились в принадлежавший их семье «линкольн». Жена держала на коленях сложенный плед, чтобы прикрыть мужу колени: правое колено давало о себе знать внезапной болью. У Синкавы же была привычка устраивать аперитив в саду, а с заходом солнца там становилось холодно. В это время березовую рощу в огромном саду, раскинувшемся на фоне горы Асамаяма, наполняли неясные фигуры полицейских агентов. Забота начальника о том, чтобы агенты не бросались в глаза, оборачивалась тем, что агенты напоминали тени убийц, охотившихся за гостями, наслаждавшимися в саду напитками.
Барону Синкаве было уже за пятьдесят. На своей даче, построенной в стиле короля Эдварда, барон по утрам прежде японских газет читал передовицу только что полученной «Тайме» и, как чиновник в английских колониях, каждый день менял белые полотняные пиджаки.
Болтовня жены барона о самой себе продолжалась уже не один десяток лет. Эта женщина была наделена свойством день за днем, снова и снова открывать в себе самой новые, изумительные качества. При этом она решительно не собиралась обнаруживать того, что понемногу располнела.
Она уже пресытилась «новыми идеями». «Собрание небесного огня», которое поддерживало движение за освобождение женщин, давно перестало существовать. Госпожа Синкава поняла опасность «новых идей» после случая со своей племянницей — та, окончив женский университет, вступила в коммунистическую партию, попала в тюрьму и, отпущенная на поруки, в тот же вечер вскрыла себе вены.
И все-таки жену барона переполняла энергия. Она не могла считать себя членом «вымирающего класса». До ужаса циничный соглашатель — муж, которого, после того как он попал в черный список у «правых», потом стали считать врагом и «правые», и «левые», и они воображали себя белыми людьми, вынужденными жить в какой-то варварской стране. Им было здесь любопытно, и в то же время они хотели вернуться «домой», в Лондон. Госпожа Синкава любила время от времени повторять: «Как я устала от этой Японии». Ее приятельница, которая путешествовала по Индии, рассказала как-то, что ребенок в знакомой ей индийской семье умер от укуса ядовитой змеи, спрятавшейся на дне ящика с игрушками, — она укусила его, когда он сунул туда руку.
— Вот такова и Япония, — сказала на это супруга барона. — Протяни сюда в шутку руку, так на дне окажется змея, которая своим ядом убьет невинного, чистого человека.
Стоял ясный вечер, едва слышно звучали голоса цикад, в небе, опрокинувшемся над головой, прогремели дальние раскаты грома. Маркиз Мацугаэ сидел в плетеном кресле, жена покрыла его колени пледом, и полыхающая красным шотландская клетка расцветила на газоне тень сумерек.
— Правительству в ближайшие месяц-два придется признать Маньчжурию, — сказал один из гостей — министр. Потом повернулся к маркизу:
— Вы ведь встречались на днях с сыном графа Момосимы, это он сказал об этом.
Маркиз только промычал что-то в ответ. «Этот тип гостям говорит о Маньчжурии, а мне о том, что это рассказал его зять. Экий умник!» После смерти Киёаки супруги Мацугаэ всячески избегали участвовать в разговорах о женитьбе чужих сыновей, но в последнее время раны понемногу затянулись, и они стали принимать участие в разговорах, темой которых была деятельность управления двора.
Тропинка меж деревьями в роще спускалась к горной речушке, в той же стороне темнела вечерняя Асамаяма. Было непонятно, где это грохочет гром. Гости наслаждались сумерками, потихоньку скрадывающими лица и движения рук, дальние, тревожные раскаты грома наполняли душу бодрящей свежестью.
— Ну, все собрались, теперь время явиться господину Курахаре, — сказал барон Синкава жене, все засмеялись.
У Бусукэ Курахары была привычка всегда приезжать последним. Однако это весьма умеренное опоздание значило многое.
Он не следил за собой, но это не выглядело нарочито, официальные разговоры вел всегда чрезвычайно любезным тоном, и ничем не походил на тех финансистов, которые появлялись на карикатурах «левых». Он непременно садился на свою собственную шляпу, вторая пуговица пиджака была застегнута на третью петлю, галстук, как правило, оказывался поверх воротника, а за хлебом он всегда тянулся к тарелке справа.
Бусукэ Курахара летом проводил уик-энды в Кураидзаве или в Атами в местечке Идзусан. В Идзусане он владел довольно большим садом мандариновых деревьев и очень гордился теплым блеском и сладостью созревавших там плодов; ему, с радостью раздаривавшему свои мандарины не только знакомым, но и нескольким бесплатным больницам и детским приютам, было трудно понять, почему это некоторые люди им недовольны.
Вообще-то почти невозможно было представить себе человека, в котором бы соединились столь жизнерадостный облик и поведение со столь пессимистическими взглядами на общество. Гостям, собравшимся на даче Синкавы, было приятно пощекотать себе нервы, слушая, как из уст этого человека, стоящего на вершине финансового капитала Японии, звучат рассказы о печальном, гибельном, тревожном будущем страны.
Больше, чем смерть премьер-министра Инукаи, Курахару тревожила отставка министра финансов Такахаси. Конечно, премьер-министр Сайто советовался с ним по поводу формирования кабинета и всячески подчеркивал, что без помощи Курахары не может работать, но Курахара нюхом чуял в новом премьере что-то подозрительное.
Такахаси был для него в кабинете Инукаи «своим», тем, кто решительно проводил политику отмены запрета экспорта золота, кто втайне разделял мысли классических буллионистов, считавших национальным богатством только драгоценные металлы, кто саботировал новую политику и, в конце концов, будто специально для Синкавы, играл роль консерватора.
Самого же Синкаву больше волновало, как бы не отстать от лондонской моды, поэтому ход его действий определили подробности лондонской «Тайме» по поводу временной отмены Англией в сентябре прошлого года системы золотого стандарта.
Правительство Вакацуки во всеуслышание заявило, что Япония не намерена снимать запрет на экспорт золота и под давлением «правых» объявило покупку долларов чуть ли не государственным мятежом, но каждый раз, когда правительство делало очередное заявление, число спекуляций возрастало. Барон Синкава вовсю скупал доллары для спекуляций, деньги все перевел в швейцарский банк: он не собирался сложа руки ждать внезапных перемен, которые должны были наступить со сменой кабинета, и встал на сторону тех, кто поддерживал рефляцию.[82] Он, следовательно, связывал больше надежд с новым кабинетом министров, нежели с нерешительными экономическими мерами прежнего правительства. Освоение блистательной Маньчжурии приблизит рефляцию в стране. Барон привык витать в облаках, и здесь на бедной, покрытой вулканическим пеплом земле Каруидзавы, перед глазами его, словно разнообразное меню кафе Рояль, возникло видение богатых недр Маньчжурии. Он подумал, что сможет полюбить этих глупых военных.
Прежде жена барона считала недопустимым, чтобы мужчины вели свои разговоры без женщин, но со временем ее взгляды переменились: «Оставим мужчинам их споры, а женщины будут наблюдать». И теперь, взглянув на мужчин, собравшихся вокруг Курахары, она, обернувшись к его жене и жене маркиза Мацугаэ, сказала:
— Ну, вот, началось.
Печально опущенные к вискам брови госпожи Мацугаэ, казалось, прямо переходили в опущенные на уши волосы, среди которых была заметна седина.
— Этой весной я надевала в английское посольство кимоно, так посол, который прежде видел меня только в европейском платье, был просто поражен, наговорил кучу комплиментов, сказав в том числе, что мне больше идет кимоно, я же была просто разочарована. Даже такой человек видит в японской женщине только японку. Я согласна, что придуманный мастером дизайн… — на красном фоне, как в театральных костюмах. Но ивовые ветки в снегу и бабочки, золотой и серебряный лак, все сверкает, поэтому я чувствовала себя в кимоно как в европейском платье, — жена Синкавы, полагая, что так должна вести себя гостеприимная хозяйка, начала с разговора о себе.
— Посол, наверное, хотел сказать, что вам, Дзюнко, идут яркие вещи. Европейское платье с кимоно решительно не сравнится — оно всегда скромных тонов, — заметила супруга министра.
— Да. В европейской одежде как-то мало оттенков. Она всегда смотрится блекло. Если же надеть что-нибудь более яркое, то оно, наоборот, будет старить, и в такой одежде будешь выглядеть деревенской старухой откуда-нибудь из Уэльса, — Дзюнко Синкава выкладывала все подряд.
— Платье на вас очень хорошего цвета, — госпоже Мацугаэ пришлось похвалить вечерний наряд Дзюнко. На самом деле ее интересовало только больное колено мужа. Ей казалось, что эта боль распространяется по всему их дому: у каждого начинают слабеть суставы. Она украдкой взглянула в сторону укрытого пледом мужа. Прежде такой шумный, говоривший без умолку, теперь он равнодушно внимал рассказам других.
Барон Синкава не умел спорить, поэтому он подставил Курахаре виконта Мацухиру, у того были такие же взгляды и положение, не налагающее ответственности. Скандальный, молодой член Верхней палаты парламента, тесно связанный с военными, выказал готовность бросить в споре вызов Курахаре.
— Мне не по душе, что вокруг твердят «Сейчас кризис», «Сейчас критический момент», — начал виконт. — Все движется в верном направлении. Конечно, события пятнадцатого мая — печальный инцидент, но он придал правительству решимости, экономику Японии спасли от депрессии, в общем, направили Японию в нужном направлении. Как говорится: «Не было бы счастья, да несчастье помогло» — это именно тот случай. Ведь обычно история развивается подобным образом.
— Хорошо, если бы это было так, — отозвался тихим, глухим голосом Курахара. — Но я вовсе так не думаю. Что такое рефляция? Обычно говорят, это — регулируемая инфляция: можно выпустить страшного зверя по имени инфляция из клетки, надев ему на шею цепь. Однако цепь сразу порвется. Главное — не выпускать зверя из клетки.
Для меня это очевидно. Сначала материальная помощь деревне, материальная помощь безработным, рефляция — делать нужно все, тут никто возражать не станет. Среди этого инфляция, вызванная военными расходами. И вот рассвирепевший зверь разрывает цепь. Его уже не остановить. Армия начинает нервничать, но его уже не догонишь.
Поэтому с самого начала зверь должен быть заперт в клетке, а клетка есть наш золотой запас. Эта «золотая клетка» — самая надежная. Она эластична: когда зверь вырастает, ячейки клетки становятся крупнее, когда зверь уменьшается в размерах, то и ячейки становятся мельче. Для Японии в мире нет иного пути, кроме как иметь достаточный запас звонкой монеты, препятствовать падению курса, завоевывать международное доверие. Если же для оздоровления конъюнктуры выпустить зверя из клетки, то в угоду временным улучшениям мы ошибемся в планах, рассчитанных на сотни лет. Следующим шагом после снятия запрета на вывоз золота должно быть осуществление здоровой денежной политики, опирающейся, по возможности, на систему золотого стандарта, целью должно быть немедленное возвращение к этой системе, а правительство, напуганное событиями пятнадцатого мая, кинулось в другую крайность. Меня беспокоит именно это.
— Но этому есть объяснение, — не сдавался виконт Мацухира. — Если не обращать внимания на то, что нищает деревня, растет безработица, то дело не ограничится инцидентом пятнадцатого мая. Мы и не заметим, как грянет революция. Вы видели толпы крестьян, осаждавшие в июне парламент в период чрезвычайной сессии? Заметили силу крестьянских организаций, которые представили прошение о немедленном предоставлении деревне отсрочек по платежам, совсем как в чрезвычайной ситуации? Крестьяне не удовлетворились тем, что пришли к парламенту: они двинулись в армию, был еще шум, когда крестьяне вместе с солдатами, через командира одного из полков, подали подписанную ими петицию императору.
Вы говорите, что рефляция — всего лишь временная мера, но если финансы значительно увеличатся, то в стране появится эффективный спрос, снижение банковского процента оживит деятельность мелких и средних предприятий, освоение Маньчжурии перенесет развитие нашей экономики на материк, расширение военных расходов поднимет тяжелую и химическую промышленность, повышение цен на рис спасет деревню, можно будет оказать материальную помощь безработным…
Чтобы не оказаться втянутыми в войну, мы должны шаг за шагом двигаться по пути индустриализации Японии, разве не так? Вот что я называю «верным направлением».
— Вы, молодой человек, оптимист. У нас, пожилых людей, есть знание и опыт, и все-таки мы не можем предвидеть будущее.
Вот вы все печетесь «крестьяне, крестьяне», но страну не спасут сантименты. Тогда, когда народ должен стиснуть зубы и терпеть, его сплоченность нарушают все те, кому выгодно обвинять высшие слои общества или финансовые круги.
Подумайте вот о чем. Рисовые бунты 7-го года Тайсё.[83] Вот это действительно был критический момент для нашей страны, которую по праву зовут «страной рисовых колосьев», но ведь сейчас, при росте производства риса в Корее, на Тайване, риса в стране предостаточно. Все, кроме крестьян, благодаря резкому падению цен на продукцию сельского хозяйства, перестали испытывать проблемы с продовольствием: пусть в период депрессии и выросло количество безработных, те революционные настроения, о которых говорят «левые», не получили распространения. Разве не так? С другой стороны, как бы крестьяне ни голодали, они не станут слушать пропаганду «левых».
— Но ведь пятнадцатого мая против премьера и правительства выступили военные. Наша пехота — это ведь как раз деревенские.
Присущая молодому виконту решительная манера выражаться была не слишком вежлива, но Курахара не относился к чувствительным натурам. Когда он говорил, казалось, у него изо рта, как у героев средневековых христианских гравюр, вылетает похожее на белый флаг облачко — свидетельство святости их слов, речь текла плавно. Курахара пил сладкий коктейль Манхэттен, поэтому слетавшие с влажных губ, произносимые глухим голосом слова казались такими же сладкими и гладкими. На внушительном лице постоянно присутствовала слабая улыбка, зажав во рту зубочистку с красным кончиком, он словно собирался проглотить все тревоги общества.
— А армия еще и кормит своих новобранцев, взятых из бедной деревни, — снова заговорил Курахара. — Меня злит вот что: в прошлом году по сравнению с позапрошлым был неурожай, а крестьяне явно саботировали, противодействовали импорту риса.
— Это просто от отчаяния, — с горящими щеками возразил виконт. Курахара, не отвечая ему, продолжал:
— Я не только анализирую настоящее, я имел в виду будущее. Что такое японский народ? Разные люди дадут разные определения. Я бы определил так: японский народ — это народ, которому неведомы беды инфляции. Он не знает, что при инфляции финансовый капитал защищают, обращая деньги в товар. Нам не на миг не следует забывать, что мы имеем дело с наивным, неосведомленным, пылким, сентиментальным народом. Народ, которому неведомо даже то, как защитить себя, прекрасен. Действительно, прекрасен. Я люблю японский народ и именно потому ненавижу типов, которые стремятся завоевать популярность, пользуясь его счастливым неведением.
К тому же политика экономии денежных средств непопулярна, а политика инфляции способствует популярности. Однако только мы знаем, в чем состоит счастье нашего наивного народа, и стремимся его приблизить, оттого и неизбежны определенные жертвы.
— И в чем же состоит это полное счастье? — с нажимом спросил виконт.
— А вы не знаете? — Курахара, словно поддразнивая собеседника, тепло улыбнулся и чуть-чуть склонил голову набок. С энтузиазмом внимавшие слушатели невольно повторили его жест; березовая роща, за которую цеплялось заходящее солнце, застыла в печальной неподвижности, выставив белые, как у подростка, колени. По газону, словно на него бросили огромную сеть, расползлись сумерки. И все вдруг увидели призрак этого золотистого «полного счастья», о котором говорил Курахара. Оно походило на огромную золотую рыбу, которая, сверкая чешуей, билась в сети, вытащившей ее со дна сумерек. Курахара заговорил:
— Не знаете? Это… стабильность денежной единицы!
Все подавленно молчали. Курахара не обратил никакого внимания на реакцию слушателей. Ласковое выражение на его лице постепенно, будто слоем лака, покрылось грустью.
— В этом нет ничего таинственного, все это общеизвестно, и именно потому делается тайной… Ее действительно знаем только мы, значит, на нас возложена важная миссия.
Мы собираемся вести этих наивных людей шаг за шагом, и так, чтобы они не знали об этом, к полному счастью, но, пугаясь опасностей, порой невольно прислушиваемся к голосу дьявола, нашептывающему. «А вот более удобный путь», и тут взору предстает приятная, заросшая цветами дорога, поэтому, когда вдруг на нее обрушивается снежная лавина, мы просто тонем в губительном водовороте.
Экономика не благотворительность, поэтому нужно рассчитывать на то, что десятью процентами придется пожертвовать. Оставшиеся девяносто наверняка будут спасены. Оставьте положение как оно есть, и будут уничтожены все сто процентов.
— Другими словами, крестьяне, которые составляют эти десять процентов, должны умереть с голоду, — виконт Мацухира довольно опрометчиво употребил выражение «умереть с голоду»: люди, собравшиеся в таком месте, эмоционально не могли его воспринять. Кто-то назвал бы это выражение фальшивым, бросавшим вызов этикету. Как бы это выражение ни поясняли, звучало оно как некая гипербола. Оно было достаточно неприятно, ужасно безвкусно, тенденциозно. Смело употребивший это выражение виконт сразу стал заметен.
Курахара продолжал разглагольствовать, вскоре появился метрдотель-француз и сообщил хозяйке, что ужин подан, но госпоже Синкаве пришлось ждать, пока Курахару утомит собственное красноречие. Наконец он закрыл рот и поднялся с места — в центре плетеного кресла, плохо различимого в сумерках, лежал раскрытым серебряный портсигар, папиросы, белевшие, словно ряд зубов, были раздавлены тяжестью тела.
— Ах, опять! — воскликнула, заметив это, его жена, и гости открыто рассмеялись, как делали это всегда, столкнувшись с какой-нибудь из его привычек.
Госпожа Курахара, выбрасывая сломанные папиросы, спросила:
— И почему у тебя все время так?
— У этого портсигара крышка просто сама открывается.
— И все-таки, почему же ты сел на открытый портсигар?
— Тогда бы он не был господином Курухара, — пошутила госпожа Синкава, ступая по пятнам света, которые отбрасывали на газон горящие в доме лампы.
— Странно. Неужели не больно было сидеть?
— Я думал, дело в кресле.
— Да, да. Почему-то в наших плетеных креслах больно сидеть, — воскликнула супруга барона, и все рассмеялись.
— Наверное, все-таки лучше, чем на стульях в местных заведениях, — рассеянно высказался барон. В Кураидзаве был только один старый кинотеатр, перестроенный из конюшни.
Маркиз Мацугаэ как-то оказался выключенным из беседы. За ужином министр, оказавшийся его соседом по столу, не зная, о чем говорить, задал ему вопрос:
— Вы встречались в последнее время с господином Ёситикой Токугавой?
Маркиз задумался. Вроде бы он встречался с ним прежде, а может быть, это было несколько дней назад. Во всяком случае, маркиз Токугава ни разу не обратился к маркизу Мацугаэ с каким-нибудь важным предложением. Когда они сталкивались в вестибюле парламента или дворянском собрании, то и тогда обычно обменивались несколькими словами только по поводу сумо.
— В последнее время я его почти не вижу, — сказал маркиз Мацугаэ.
— Он все создает общества для местных военных — общества воспитания высокой морали — господин Токугава любит заниматься подобными вещами.
— Он очень любит, когда его выбирают руководителем «правые» из бывших военных, эти игры с огнем — дело серьезное, — сказал гость, сидевший за столом напротив.
— Уж лучше играть с женщинами, играть в любовь, — сказала Дзюнко Синкава таким тоном, от которого, казалось, цветы на столе чуть не завяли. Когда она говорила о любовной игре, то делала это без эмоций, без стеснения, и окружающим было очевидно, что для нее эта игра совершенно невозможна.
За супом разговор перекинулся на темы все больше аристократические. Например, разгорелся спор, как бы в этом году незаметно поучаствовать в танцах деревенских жителей, посвященных празднику Обон.[84] В Кураидзаве его отмечали по-старому. Маркиз Мацугаэ вспомнил бумажные фонарики из Гифу, которые в Обон висели в гостиных их усадьбы в Токио, всплыли воспоминания о покойной матери. В свое время мать, продав свои акции, купила за три тысячи иен огромный участок в Сибуе в 140 тысяч цубо, но в середине Тайсё юо тысяч цубо она продала, так и не получив денег от акционерной земельной компании в Хаконэ, которая купила их по пятьдесят иен за цубо, мать умирала, страдая от этой мысли.
— Деньги еще не пришли? Еще нет? — часто спрашивала больная, и окружающие, стараясь оградиться от этих настойчивых вопросов, лгали: «Пришли, пришли», но умирающая никак не верила.
— Не надо лгать. Когда деньги придут, по всему дому разнесется скрип их шагов. Сейчас ведь его не слышно? Во всяком случае, когда я услышу эти шаги, то спокойно умру, — повторяла мать. Деньги с всякими сложностями, но всё-таки были полностью выплачены уже после смерти матери. Однако больше половины их маркиз потерял во 2-м году Сева,[85] когда обанкротились сразу пятнадцать банков. Хромой дворецкий Ямада из чувства вины тогда повесился.
Мать умерла, не вспоминая о Киёаки, говоря только о деньгах, и с ею смертью из жизни семьи ушла вся героика и романтика. Маркиз предчувствовал, что в его собственной смерти и последних годах жизни уже не будет никакого отблеска величия.
В доме барона Синкавы по-английски после еды мужчины, оставшись в столовой, курили сигары, а женщины перешли в гостиную. Согласно традиции, унаследованной от времен королевы Виктории, мужчины не собирались возвращаться в женское общество до тех пор, пока полностью не насладятся напитками. Это раздражало госпожу Синкава, но ничего не поделаешь — таков английский обычай.
Во второй половине ужина пошел дождь, вечером непривычно похолодало, поэтому в камине поспешно разожгли березовые поленья. Маркизу Мацугаэ плед уже был не нужен. Мужчины погасили верхний свет и расположились у огня.
Опять вытащили тему, которая исключала маркиза Мацугаэ из общей беседы. Первым заговорил министр:
— Хорошо было бы все, о чем вы сейчас говорили, убедительно изложить премьеру. Он ведь явно настроен остаться в стороне, хотя и подвержен веяниям времени.
— Я постоянно говорю ему об этом, — отозвался Курахара. — Вы прекрасно знаете, что он тяготится мною.
— Премьеру в данном случае опасность не угрожает… — сказал министр. — …Я не стал говорить это в присутствии женщин, чтобы не волновать их, но вам следует позаботиться о личной безопасности. Вы — опора японской экономики, будет ужасно, если с вами произойдет то же, что с господином Иноуэ[86] или господином Даном.[87] Никакими мерами не стоит пренебрегать.
— У вас, наверное, есть достоверная информация, — произнес Курахара своим глухим, без всякого выражения голосом. Если в этот момент тревога и промелькнула на его на лице, понять это было невозможно — отблески пламени, дрожащего в камине, казались резкими движениями щек. — Мне приходили разные письма, в которых описывалась казнь изменника, полиция по этому поводу забеспокоилась, но я уже в таком возрасте, когда ничего не боюсь. Меня тревожит будущее страны, а не личная безопасность. Поступать как тебе нравится тайком от охраны — поистине детское удовольствие. Одни в излишней тревоге дают мне ненужные советы, другие рекомендуют употребить для личной безопасности деньги и предлагают свое посредничество, но я ничего не хочу предпринимать. Нет смысла покупать свою жизнь за деньги.
Это заявление было сделано с большим пафосом и подпортило настроение слушающим, но Курахара не заметил реакции. Виконт Мацухира грел руки у огня: от ухоженных ногтей до тыльной части они нежно порозовели. Глядя на пепел осыпавшейся на ногти сигары, он снова завел разговор, явно собираясь напугать присутствующих.
— Это рассказывал человек, который в Маньчжурии командовал взводом: это просто душераздирающая история, я хорошо ее запомнил. Однажды командир взвода получил письмо от отца одного из своих солдат — это все бывшие крестьяне. Отец писал, что семья погрязла в ужасной бедности, стонет от голода. И он просит поскорее послать своего хорошего сына на верную смерть, потому что у семьи нет никаких средств к существованию, кроме пособия семье погибшего. У командира не хватило смелости сразу показать это письмо рядовому, но тот почти сразу после письма по стечению обстоятельств погиб славной смертью.
— И что, это правда? — спросил Курахара.
— Я собственными ушами слышал рассказ командира взвода, так что сомнений быть не может.
— Вот как? — отозвался Курахара, и у камина стало тихо — не слышно было ни треска смолы, пузырившейся на дровах, ни голосов. И тут всеобщее внимание привлек новый звук: Курахара, достав платок, высморкался. В свете огня было видно, как слезы, оставляя бороздки на толстой коже, катятся по его щекам.
Эти непонятные слезы потрясли присутствующих. Больше всех поразился, увидав слезы Курахары, виконт Мацухира, но расценил это как дань своему мастерству рассказчика. Маркиз Мацугаэ тоже уронил слезу. Далеко не сентиментальный, он таким образом реагировал на чужие слезы: старость — это когда невозможно следовать собственным душевным порывам. Пожалуй, один барон Синкава смотрел на слезы Курахары, которые, как их ни толкуй, оставались загадкой, соответствующим образом. Синкава был человеком холодным, а поэтому полностью огражден от эмоций. Слезы — опасное оружие. Если, конечно, их появление не связано с ослаблением рассудка.
Барон, несколько взволнованный и озадаченный, пропустил момент, чтобы небрежно бросить наполовину выкуренную сигару в огонь камина, как это он делал всегда.
На аудиенции у принца Тоина Исао не собирался излагать свои идеи, вместо этого он покажет принцу «Историю „Союза возмездия“». Конечно, Исао не мог просто предложить ее почитать, поэтому решил преподнести принцу в подарок новый экземпляр. Впервые на что-то сгодилась мать. Исао попросил ее выбрать по возможности скромной расцветки парчу и сделать обложку для подарка. Мать вышивала, вкладывая в это всю душу.
Все эти приготовления стали известны отцу. Иинума позвал сына и сказал, что ему не следует идти к принцу.
— Почему? — удивленно спросил Исао.
— Достаточно того, что я сказал «не следует». Причину сообщать не обязательно.
Сыну было неведомо, как глубоко внутри, сложно переплелись чувства отца. Исао не подозревал, что принц каким-то образом причастен к смерти Киёаки.
Иинума понимал, что объяснить его гнев невозможно, но гнев не давал ему покоя. Конечно, Иинума сознавал, что в тех давнишних событиях принц был скорее потерпевшей стороной, и все-таки, добираясь до самых отдаленных причин смерти Киёаки, Иинума непременно возвращался мыслями к принцу, которого он до сих пор ни разу не видел. Не будь принца, не появись принц в то время и в том месте… — Иинума обычно доходил в своих рассуждениях до этого момента. На самом же деле, не будь принца, Киёаки из-за своей нерешительности, конечно, упустил бы случай сблизиться с Сатоко, — Иинума же, не зная подробностей развития отношений, имел склонность винить во всем принца.
Иинума до сих пор страдал от давнего противоречия между своими политическими убеждениями и пылкими чувствами, которые есть источник веры. Дело в том, что чувство преданности, которое он носил в себе с юношеских лет, чувство пылкое, наполненное когда-то гневом и презрением, обрушивающееся водопадом или извергающееся вулканом, эта безраздельная, слепая преданность была отдана им Киёаки. Точнее, сияющей красоте Киёаки. Его преданность граничила с изменой, постоянно таила обиду, но это чувство нельзя было определить другим словом.
Иинума определял это как преданность. Пусть так. Однако его чувство было наполнено нетерпеливым желанием соединить свой идеал и красоту, далекую от этого идеала, соединить наперекор соблазну этой несказанной красоты, стремящейся отдалить его от идеала, чувство и само возникло из настоятельной потребности соединить несоединимое. Преданность Иинумы всегда была окутана несокрушимой верностью, защищена чувствами, определенными ему судьбой в юности.
Иинума, объясняя что-либо своим ученикам, любил употреблять выражение «милость императорской любви». Он вкладывал в эти слова такие чувства, которые заставляли сверкать глаза слушателей, вызывали дрожь в теле, и было ясно, что источник этих чувств в его юношеском опыте. А где еще он мог их приобрести?
Иинума не был, что называется, аналитиком, поэтому мог забыть источник своих чувств, возникших так давно, но он пронес их огонь сквозь время, зажигал по собственному усмотрению, и тогда его самого охватывал этот давний огонь, теперь он не так быстро загорался и пьянел от него, как в юности, но будь Иинума более самокритичен, то наверняка бы заметил, что теперь лишь имитирует страстность. Понял бы, что он, который жил когда-то миром классической поэзии, теперь живет в поэзии подражания и без конца пытается приспособить виденные им прежде луну, снег, цветы к изменившимся с годами пейзажам. Иинума, что называется, сам того не сознавая, пользовался выражением, в котором для него присутствовало два значения.
Если бы кто-то вдруг усомнился в том, что он почитает императора, он бы просто зарубил того человека, но на это чувство как раз имя принца Тоина бросало холодную, напоминающую о стекающем со стеклянной крыши дожде тень.
— Кто поведет тебя к принцу Тонну? — Иинума довольно спокойно заговорил о другом. Юноша молчал.
— Так кто же? Почему ты мне не говоришь?
— Я не могу сказать.
— Как это не можешь?
Юноша упорно хранил молчание. Иинума рассердился. Его слова «Не ходи к принцу!» — родительский приказ. Объяснять причину он вовсе не обязан. Но то, что Исао не хочет сообщить имени своего знакомого, это, считай, бунт против отца.
На самом деле Иинума как отец вполне мог бы доступно объяснить сыну причину, по которой он сам избегал принца. Он мог сказать: «Этот человек был причиной смерти молодого господина, которому я служил, поэтому тебе не следует с ним встречаться». Но стыд раскаленным докрасна камнем стоял в горле и не давал Иинуме сказать это.
То, что Исао выступил против отца, да еще так далеко при этом зашел, было большой редкостью. Обычно он вел себя как почтительный и скромный сын. Иинума впервые почувствовал в сыне нечто, с чем придется считаться, и сокрушался по поводу собственного бессилия: он, который потерпел неудачу в воспитании Киёаки, теперь, через столько лет, не знал, что делать с воспитанием сына, бывшего полной противоположностью Киёаки.
…А в саду, за окнами комнаты, где сидели друг против друга отец и сын, разливалась после внезапного ливня вечерняя заря, лужи отражали ее свет, и зелень сверкала поистине райским блеском. Прохладный ветер освежал голову, и ярость отца была видна так же ясно, как дно прозрачной лужи, Исао почувствовал, что он может свободно, словно шашку по доске, двигать эту ярость. Запутанность чувств, бушевавших внутри отца, как всегда, была вне его понимания. А цикады стрекотали прямо-таки торжественно.
На столе в обложке из парчи, расшитой ржаво-красными и темно-зелеными нитками, лежала «История „Союза возмездия“». Исао спокойно протянул к книге руку, поднялся. Он собирался молча выйти с ней из комнаты.
Отец схватил книгу первым. И тоже встал.
Отец и сын мгновение смотрели в глаза друг другу. Исао видел во взгляде отца малодушие, отцу недоставало мужества. Однако в его глазах билась ярость, она, казалось, с грохотом копыт взметнулась из глубины души.
— Так ты отказываешься говорить?!
Иинума бросил «Историю „Союза возмездия“» во двор. Разорвалась светившаяся оранжевым цветом гладь лужи. Предназначенная в подарок книга упала в грязную воду. Увидев, как погружается в грязь его святыня, Исао почувствовал прилив гнева, будто перед глазами внезапно рухнула стена. Он непроизвольно сжал кулаки. Отец задрожал от ярости и сильно ударил сына по щеке.
Вошла мать. Минэ физически ощутила напряжение в фигурах мужчин, стоявших в комнате. Мгновение она смотрела на них: у ударившего сына Иинумы подол кимоно задрался, у сына одежда была в порядке. Взглянула во двор, освещенный вечерним солнцем. Сейчас Минэ вспомнила, как сильно был возбужден муж, когда он чуть ее не убил.
Минэ, буквально скользнув по полу, вклинилась между мужем и сыном и закричала:
— Исао, что же это такое! Сейчас же извинись перед отцом. Как можно так смотреть на отца! Быстро проси прощения!
— А ты посмотри на это! — Исао, не притрагиваясь к покрасневшей щеке, опустившись на колено, потянул мать за рукав и заставил ее посмотреть во двор. Над головой Минэ слышала частое, как у собаки, дыхание мужа. По сравнению с освещенным двором в доме было совсем темно, и ей показалось, что этот мрак, наверху, полон невероятными существами, на которых страшно смотреть. Минэ, будто во сне, вспомнилась библиотека в усадьбе маркиза.
И словно в бреду, повторяя тихим голосом: «Быстро извинись. Быстро!», она медленно открыла глаза — реальность приняла форму наполовину утонувшей в луже парчи с красным и зеленым узором. Минэ была поражена. Блестящая под солнцем, залитая грязной водой парча — Минэ восприняла это как собственное наказание. Она даже не сразу вспомнила, что там была за книга.
Принц сообщил, что ждет их в воскресенье вечером, и лейтенант Хори вместе с Исао отправился в его дворец в Сибе. Семью принца Тонна одно за другим посещали несчастья — скончался не отличавшийся с рождения крепким здоровьем старший брат, а потом друг за другом покинули этот мир отец и мать; его высочество принц Харунорио, обладавший крепким здоровьем, теперь был единственным представителем той семьи. Во время его отсутствия, связанного с несением службы, дома оставались жена и дети — сын и дочь; жена, происходившая из знатной семьи, была спокойной, скромной женщиной, поэтому обычно во дворце стояла глубокая тишина.
Исао долго не мог найти третьего экземпляра «Истории „Союза возмездия“», наконец приобрел его в магазинчике букиниста, завернул на этот раз просто в лист хорошей плотной бумаги, сделал черной тушью дарственную надпись и теперь, следуя за лейтенантом, нес книгу под мышкой, прижав к легкой хлопчатобумажной ткани летней формы. Сегодня впервые он солгал дома о том, куда идет.
Огромные ворота резиденции принца были заперты, фонарь у входа светил тускло, совсем не ощущалось блеска присутствия благородного хозяина. Открылась маленькая калитка, и на гравий дорожки лег свет фонаря, который держал охранник. Когда лейтенант, согнувшись, проходил через калитку, ножны сабли задели ее с легким стуком.
Охранник был извещен о визите лейтенанта, но он все равно доложил о гостях по внутреннему телефону. В продолжение этой процедуры Исао остро ощутил, в какую глубокую тишину погружены деревья, закрывавшие дом, и ведущая вверх дорога, белеющая в лунном свете; в ушах стоял шорох крыльев мотыльков, мошкары, роящихся вокруг старого фонаря караульного помещения.
Вскоре они уже поднимались по дороге: от сапог лейтенанта летели темные, вязкие звуки, напоминавшие о шагах ночного дозора. Исао казалось, что где-то на дне, под гравием еще сохранились остатки дневной жары.
В противоположность резиденции принца в Иокогаме, где все выглядело по-европейски, этот дом был выдержан в японском стиле: над белой в свете луны дорогой, ведущей к вестибюлю, нависала тяжелая крыша, выполненная в китайских традициях.
Рабочий кабинет секретаря принца находился рядом с большой прихожей, но свет там уже не горел, старый дворецкий, вышедший их встретить, принял у лейтенанта саблю и повел гостей в дом. Присутствия людей не ощущалось. Одна стена коридора, застеленного ковром каштанового цвета, была по-европейски наполовину закрыта деревянными панелями. Дворецкий в темноте открыл одну из дверей и нажал включатель. Свисающая с середины потолка люстра брызнула во все стороны лучами, яркий свет ударил Исао в глаза. Множество хрусталиков висело в воздухе, словно застывшее облачко света.
Воздушная струя вентилятора мягко овевала лица лейтенанта и Исао, которые, вытянувшись, сидели в покрытых полотняными чехлами креслах. Было слышно, как о сетку на окнах бьются мошки. Лейтенант молчал, Исао тоже. Принесли охлажденный ячменный чай.
На стене висел огромный гобелен, изображавший батальные сцены средневековой Европы. Конец копья, который выставил сидящий на коне всадник, пронзил грудь откинувшегося назад пехотинца. Кровь, залившая его грудь, уже засохла, побурела, приобрела цвет красной фасоли. «Цвет как на старом фуросики, — подумал Исао. — И кровь, и цветы засыхают быстро и легко меняют цвет, этим они очень похожи. Поэтому кровь и цветы продолжают жить как воплощение той славы, которую принесли, — ведь слава подобна металлу».
Открылась дверь, и вошел его высочество принц Харунорио, одетый в белый полотняный пиджак. Он появился просто, без всякой помпы, его приход смягчил, ослабил повисшее в воздухе напряжение. Однако лейтенант мгновенно вскочил с кресла и застыл в неподвижности, Исао поступил так же.
Исао впервые видел на таком близком расстоянии члена августейшей семьи. Принц был невысокого роста и сложён как-то необычно — живот выдавался вперед, так что застегнутый пиджак туго натянулся, мощными выглядели грудь и плечи; в белом костюме со светло-коричневым галстуком на первый взгляд он производил впечатление политического деятеля. Однако загорелое под безжалостным солнцем лицо, коротко стриженная голова, нос прекрасной формы, почти орлиный, с длинным разрезом глаза, полные достоинства, растущие над верхней губой глянцевито черные усики, — все это говорило о том, что в принце соединились отвага военного и благородство аристократа. Блеск глаз завораживал собеседника, но зрачки казались неподвижными.
Лейтенант представил Исао, который низко склонил голову.
— Так это тот молодой человек, о котором ты мне говорил? Садись, устраивайся поудобнее… Последнее время из молодых я общаюсь только с солдатами, поэтому и захотел встретиться с типично гражданским. Исао Иинума, правильно?! Имя твоего отца мне знакомо, — непринужденно проговорил его высочество.
Лейтенант говорил, что принцу можно сказать все, что думаешь, поэтому Исао немедленно спросил:
— А вы когда-нибудь принимали отца? — и получил в ответ «нет». Почему отец испытывает к принцу, с которым ни разу не встречался, такую антипатию, становилось еще более непонятным.
Потом принц и лейтенант пустились в воспоминания о сослуживцах. Исао искал случая вручить свой подарок: он слабо надеялся, что лейтенант поможет ему в этом. Но лейтенант, похоже, уже забыл о книге.
Исао ничего не оставалось, как молча наблюдать за поглощенным приятной беседой принцем, сидящим по ту сторону стола. Белый, незагорелый лоб сверкнул под лучами люстры, топорщились подстриженные короткие волосы.
Принц, видимо, почувствовал пристальный взгляд Исао и вдруг перевел взгляд с лейтенанта на него. Их глаза встретились: казалось, стенки старого железного, давно умолкнувшего, покрытого ржавчиной колокола, который и не думал звонить, коснулся неведомо как освободившийся язык. Исао не понял, что сказали глаза принца, принц и сам, наверное, этого не знал. Однако в это мгновение их связало странное чувство, непохожее на обычные любовь или ненависть, неподвижные зрачки откуда-то изнутри мгновенно залила печаль и сразу, словно вода, погасила огонь, горевший в пристальном взгляде Исао.
«Лейтенант смотрел на меня таким же взглядом, тогда, когда мы фехтовали, — подумал Исао. — Но тогда мы точно говорили без слов. Но взгляд принца ничего не сказал. Может, я ему не понравился?»
Он услышал, как принц, вернувшийся к разговору с лейтенантом, поддерживая какие-то резкие высказывания, которые Исао пропустил, сказал:
— Да. Аристократы тоже виноваты. Их принято считать оплотом императорского дома, но среди них есть такие, кто никогда не поддержит монарха. И началось это не сейчас. Так вот, лейтенант Хори. Такое случалось и раньше. Я полностью согласен с тем, что тех, кто должен быть образцом для народа, следует наказывать за спесь и высокомерие.
Для Исао оказалось полной неожиданностью, что принц так резок в оценке аристократии, к которой принадлежит сам, но, наверное, принцу часто приходилось сталкиваться с испорченностью в аристократической среде. Можно сказать, испорченность политиков и предпринимателей, хотя они находились далеко, ощущалась как запах падали, доносившийся откуда-то с цветущего летом поля, а зловоние аристократии смешивалось с присущим ей ароматом благовоний. Исао спросил было имена тех, кого принц считал особо испорченными, но принц из осторожности этого не сказал.
Немного освоившись, Исао протянул сверток с книгой:
— Это вам в подарок. Книга подержанная, не очень чистая, но в ней все, что мы чувствуем, мы хотим сохранить дух, которым проникнута эта книга, — Исао смог выговорить это гладко, не запинаясь.
— О-о, «Союз возмездия»? — воскликнул принц, развернув сверток и взглянув на название.
— Мне кажется, книга передает суть «Союза возмездия». Эти студенты дали клятву создать в наши дни «Союз возмездия»… — поддержал Исао лейтенант.
— И ворвутся не в гарнизон Кумамото, а в Третий полк, что стоит в Адзабу, — пошутил принц, но, когда он внимательно перелистывал страницы, вид у него был серьезным. Потом, неожиданно отведя глаза от книги, он пристально посмотрел на юношу и сказал:
— Я хочу спросить… А что ты намерен делать, если… если вдруг его величество не разделит твоих намерений или действий?
Это был вопрос, который мог задать только принц, и никто другой, даже из императорской семьи. Лейтенант и Исао снова напряглись, застыли. По воцарившейся в комнате атмосфере было понятно, что вопрос, обращенный к Исао, относился и к лейтенанту: цели, о которых сам лейтенант не говорил, намерения, с которыми он привел сюда этого неизвестного юношу… принц спрашивал и об этом. Он не был непосредственным начальником Хори, и все-таки как командир полка принц имел информацию, хотя и не мог прямо задать вопрос, касающийся этой информации, какому-то лейтенанту, поэтому Исао неожиданно осознал свое положение: и для лейтенанта, и для принца он играл роль переводчика, марионетки, выполнявшей чью-то волю, пешки в шахматной игре. Конечно, это был откровенный, не преследующий явных выгод разговор, но для Исао он оказался первым опытом участия в водовороте политических страстей. Положение было достаточно неловким, но Исао был Исао, поэтому ему ничего не оставалось, как по возможности прямо ответить на этот вопрос. Перевязь сабли лейтенанта слабо звякнула о подлокотник соседнего кресла.
— Как и члены «Союза возмездия», немедленно сделаю харакири.
— Вот как? — выражение лица принца, который сейчас был командиром полка, говорило о том, что он привык к подобным ответам.
— Ну, а если, если император одобрит твои намерения и действия?
Ответ Исао прозвучал мгновенно:
— В таком случае тоже немедленно покончу с собой.
— О-о-о, — в глазах принца впервые появился блеск живого интереса. — Почему? Объясни.
— Попробую. Для меня быть преданным — это как если бы специально для его величества слепить своими руками из обжигающего до ран риса колобок. Если император не голоден и вернет еду холодно или швырнет мне ее в лицо со словами: «Можно ли есть такую гадость», то мне останется только удалиться с прилипшими к лицу рисинками и сделать харакири. Если же император голоден и с удовольствием съест колобок, я должен буду немедленно удалиться и с благоговением покончить с собой. Я виноват в том, что своими недостойными руками слепил колобок и преподнес его как божественную пищу, и моя вина неминуемо карается смертью. Так что же, ничего не делать, оставить рис под рукой? Рис скоро испортится. В этом, наверное, тоже присутствует преданность, но я называю ее трусливой. Мужественная преданность заключается в том, чтобы, презрев смерть, поднести императору эту со всей душой приготовленную еду.
— Несмотря на сознание вины?
— Да. Военные, и прежде всего вы, ваше высочество, — счастливые люди. Потому что имеете счастье отдать свою жизнь по приказу его величества. Однако простые люди должны всегда осознавать, что их не определенная приказом преданность может обернуться проступком или преступлением.
— Разве «Блюди закон» — не приказ его императорского величества? Ведь суд у нас императорский.
— То, что я называю преступлением, не есть преступление против закона. Жить в мире, осененном великой мудростью, и ничего не делать — вот главное преступление. Чтобы искупить его, следует совершить даже кощунство — приготовить из горячего риса колобок и поднести его императору, выразив свою преданность действием. И немедленно сделать харакири. Смерть все смоет, но пока живешь, на всяком пути можешь совершить преступление.
— Это очень сложно, — принц, тронутый искренностью Исао, сказал это с улыбкой, пытаясь как-то остановить поток красноречия юноши. Улучив момент, лейтенант сдержал Исао:
— Довольно. Уже все понятно.
Исао был очень взволнован этим разговором. Он отвечал со всей прямотой члену императорской семьи, это создавало ощущение, будто он излагает все свои сокровенные мысли фантастически слепящему свету, разливающемуся за спиной принца. Исао мог сразу ответить на вопрос, потому что эти идеи он давно вынашивал, закалил в собственном сердце.
Одна мысль о том, что он ничего не делает, сидит сложа руки, приводила Исао в содрогание, словно он видел себя, пораженного проказой. Следовательно, было легко вообразить такое состояние преступлением, роковым, столь же неизбежным, как воздух, которым дышишь, или как земля, на которой живешь. Для того чтобы в этой среде самому оставаться чистым, необходимо воспользоваться другой формой преступления, во всяком случае черпать душевные силы в настоящем преступлении. Тогда наконец соединятся на крутом обрыве, где гуляет меж соснами ветер, в свете восходящего солнца, преступление и смерть, харакири и слава. Исао не стремился в пехотную или морскую офицерские школы, потому что там воспитывается уже известная форма и преступление-бездействие исключается. Порой Исао, может статься, влекло к самому преступлению, как средству достичь славы. Он не считал себя чистым, непорочным в том смысле, как это толковал учитель и духовный отец «Союза возмездия» Оэн Хаяси, утверждая, что все люди — дети бога. Исао постоянно, нетерпеливо стремился хотя бы чуть-чуть коснуться этой чистоты, иногда он, вскарабкавшись на шаткую подставку, с трудом дотягивался до нее кончиками пальцев, но чувствовал, что подставка вот-вот рухнет. Он осознавал, что определить божественную волю так, как учил наставник Оэн, в его время невозможно. Гадание, которым он стремится определить божью волю, содержит элементы этой непрочной, опасной подставки. То, что она опасна, — и есть преступление. И больше всего преступно то, что гадания нельзя избежать.
— И в самом деле есть такая молодежь? — сдерживая чувства, спросил принц у лейтенанта. Исао подумал: «Меня можно наблюдать как одного из них». И словно почувствовал резкий толчок — ему захотелось стать в глазах принца классическим образцом. Для этого следовало умереть.
— На таких студентов можно возлагать надежды, они — будущее Японии. В армии я как-то не сталкивался с инициативой. Хорошего человека ты привел, — принц, нарочно игнорируя Исао, выразил благодарность лейтенанту: так и лейтенант заслужил почет, и Исао почувствовал истинное расположение хозяина, а не просто похвалу.
Принц позвал дворецкого и приказал подать лучший виски и черную икру; угощая лейтенанта шотландским виски, принц благосклонно обратился к Исао:
— Ты ведь еще несовершеннолетний, но, судя по твоим взглядам, вполне взрослый, достойный человек. Можешь сегодня вечером выпить. Не беспокойся, если тебя развезет, я отправлю тебя домой на автомобиле. — Исао содрогнулся, представив себе лицо отца, встречающего пьяного сына, доставленного на машине принца.
От этой картины рука, державшая бокал, в который принц, поднявшись, наливал виски, дрогнула. Виски выплеснулся из наклонившегося бокала на белую скатерть из тонкого кружева.
— Ах, — в ужасе воскликнул Исао и бросился вытирать ее поспешно выхваченным носовым платком.
— Простите, — на его низко опущенном лице неожиданно появились слезы стыда.
Он стоял неподвижно с потупленной головой, поэтому принц понял, в чем дело, и пошутил:
— Ну, ладно, ладно. Не делай такого лица, словно готов вспороть себе живот.
— Я тоже прошу прощения. Думаю, у него просто от волнения задрожали руки, — подал голос лейтенант. Исао наконец опустился в кресло, но не мог произнести ни слова, поглощенный своей оплошностью.
Однако слова принца теплом разлились по всему телу и согрели больше, чем виски. Принц и лейтенант еще обсуждали различные политические проблемы, но слова не достигали ушей Исао, растворившегося в чувстве стыда. Принц, казалось, в пылу спора не обращал никакого внимания на Исао, но вдруг, повернувшись к нему, громко сказал голосом, в котором слегка чувствовалось опьянение:
— Ну, в чем дело? Встряхнись! Ты ведь заядлый спорщик!
И Исао был вынужден присоединиться к разговору. Ему казалось, что он понял, почему, по рассказам лейтенанта, принц пользовался у солдат такой популярностью.
Было уже достаточно поздно, лейтенант, спохватившись, объявил, что они уходят. Принц подарил лейтенанту дорогое европейское вино и сигареты со своим гербом, а Исао — печенье с императорским гербом. На обратном пути лейтенант сказал Исао:
— Ты очень понравился принцу. Когда-нибудь он наберет силу, но не следует обращаться к нему с просьбами. И все-таки тебе повезло. А то, что оплошал, не страшно. — Расставшись с лейтенантом, Исао не пошел прямо домой, а заглянул к Идзуцу, вытащил того из постели и вручил коробку с печеньем.
— На, спрячь. Ни в коем случае своим не показывай.
— Хорошо.
У Идзуцу, высунувшего голову в прихожую, от напряжения онемел затылок, он принял маленький пакет и подивился его легкости. Идзуцу решил, что во врученном ему поздней ночью свертке должна быть взрывчатка.
Тем летом число единомышленников Исао достигло двадцати человек. Идзуцу и Сагара искали кандидатов, затем с ними встречался Исао и проводил окончательный отбор: участвовать в их союзе разрешалось только преданным, воздержанным на язык студентам. Для отбора единомышленников они использовали прежде всего книгу «История „Союза возмездия“». Ее давали прочесть и просили написать свои впечатления, на основе написанного и происходило начальное отсеивание. Среди кандидатов были такие, кто хорошо излагал свои мысли на бумаге и хорошо понимал текст, но как человек был слаб, и это разочаровывало.
Исао стал терять интерес к занятиям кэндо. Когда он заявил, что не поедет в летний лагерь, старшие товарищи по команде, которые связывали с ним надежды на внушительную победу в турнире между школами, едва не устроили над ним самосуд.
Один из них назойливо допытывался о причинах происшедших с Исао изменений:
— Ты чем-нибудь увлекся? Более привлекательным, чем кэндо. Говорят, ты советуешь студентам прочитать какую-то брошюру, может, создаешь идейное движение?
Исао, предупреждая дальнейшие расспросы, ответил:
— Так это, наверное, «История „Союза возмездия“». Я как раз собирался посоветоваться по поводу создания научного общества, занимающегося историей Мэйдзи.
В сущности, в деле поиска единомышленников заслуги Исао в области кэндо сыграли немаловажную роль. Уважение к имени переходило в восхищение взвешенной речью Исао и его пронизывающим взглядом.
Исао хотел на этом этапе найти случай, чтобы собрать всех своих единомышленников и испытать их стремления и пыл, поэтому за две недели до начала занятий он послал тем, кто уехал на каникулы в родные места, телеграммы и приказал им вернуться в Токио. Учебное заведение в дни каникул — самое надежное место для соблюдения тайны. Собраться было решено в шесть часов вечера перед храмом на территории университета.
В университете Кокугакуин вполне обычным было то, что студенты собирались перед небольшой молельней, где поклонялись целому сонму богов и которую все называли храмом. Студенты факультета богословия, которые в будущем должны были, унаследовав семейное занятие, стать священниками, обычно практиковались здесь в чтении молитвословий, команды со спортивного факультета молились о победе в соревнованиях, каялись, когда проигрывали.
За час до намеченного времени Исао должен был встретиться с Идзуцу и Сагарой в рощице позади храма. Он был одет в легкое летнее кимоно и штаны хакама, на голове была фуражка с белой полосой. Исао сидел на траве, солнце, клонившееся к вершине холма Сакурагаока в Сибуе, откуда просматривалась территория храма Хикава, освещало обтянутую тонкой белой тканью грудь и черные стволы вечнозеленых деревьев. Исао и не подумал искать тени: он ниже опустил козырек фуражки и устроился против заходящего солнца. Его обволакивал жар повлажневшей от пота кожи, вместе с испарениями травы жар поднимался ко лбу. По всей роще разносился громкий стрекот цикад.
Велосипед, кативший внизу по дороге, сверкал под солнцем. Лучи ложились между рядами низких домишек, а под одной из крыш что-то блестело, словно куски стекла. Напрягши зрение, можно было различить машину, стоящую у лавки торговца льдом. Оно ощущалось — это жаркое солнце, которое падало на лед, и тот таял под безжалостными лучами, казалось, даже сюда долетает его резкий стон.
Далеко вытянувшиеся за спиной тени деревьев будто воплощали решимость Исао, которую он проявил сейчас на заходе лета. Ощущаемый всем телом конец лета… Разлука с солнцем… Исао охватил страх, вдруг это круглое, красное светило со сменой времени года поблекнет, потускнеет. И в этом году он упустил шанс умереть под лучами восходящего летнего солнца.
Исао снова поднял глаза вверх и увидел в небе, постепенно окрашивающемся в багряный цвет, огромную стаю стрекоз, казалось, обрели крылья и пустились в полет все кусочки неба, видного в просветах ветвей и листьев. Еще одна примета осени. Признаки, предвещающие холодную струю разума в сильной страсти, кому-то, быть может, доставили бы радость, а Исао опечалили.
— Ты ждал на такой жаре? — с удивлением заметил подошедший Идзуцу. Он и Сагара были в белых рубашках и форменных фуражках.
— Смотрите! Прямо в центре солнца виден лик императора! — сидящий на траве Исао выпрямился. В его словах была какая-то дьявольская сила, обычно она пугала и пробирала до глубин души.
— У его величества на лице страдание, — продолжал Исао.
Ито и Сагара, опустившись рядом с ним, рассеянно дергали травинки, когда они находились рядом с Исао, у них постоянно было ощущение близости обнаженного меча. Порой Исао просто внушал ужас.
— Наверное, все уже собрались, — поправив очки, нарушил молчание Сагара, пытаясь перевести беспричинную тревогу в тревогу, имеющую хоть какое-то основание.
— Собрались. Должны были собраться, — как ни в чем не бывало отозвался Исао.
— Ты все-таки отказался участвовать в сборах команды кэндо. Вот это смело, — немного стесняясь, выразил свое уважение Идзуцу. Исао оставил попытки объяснить причину своего отказа. Дело было не во времени — не настолько уж он был занят нынешней деятельностью. Он не стал участвовать в сборах, потому что ему надоело фехтовать бамбуковым мечом. Надоело, что эти победы даются слишком легко, что он владеет лишь символом настоящего оружия, не связанного с «настоящей опасностью».
Трое друзей горячо обсуждали между собой, как трудно было собрать целых двадцать единомышленников. На недавних Олимпийских играх в Лос-Анджелесе в соревнованиях по плаванию часто упоминали имена японцев и говорили, что в любой школе легко набрать желающих заниматься плаванием, но то, что делали Исао и его товарищи, не было похоже на привлечение людей в спортивный клуб. И причины были другими — не то что сбор на мероприятие, пользующееся сиюминутной популярностью. Они собирали людей, которые должны были сознательно отдать свои жизни ради дела.
Найти молодых людей, которые заявят, что готовы отдать свою жизнь, было не так уж трудно. Но друзья хотели, чтобы из десяти человек десять сразу бы заявили об этом, чтобы они мечтали о пышном венке для своих похорон. Некоторые студенты тайно читали «План реконструкции Японии» Икки Киты,[88] но Исао ощущал в этой книге дух какого-то дьявольского высокомерия. Ее идеи, очень далекие от того, что Харуката Кая называл подлинной любовью и настоящей верностью, действительно возбуждали молодежь, но не таких Исао хотел бы взять себе в товарищи.
Товарищей обретают не с помощью слов, а благодаря глубокому, тайному обмену взглядами. Единомышленниками делает не идея, а что-то более далекое или что-то, обладающее определенными внешними признаками, которые сразу бросаются в глаза. Исао встречался с разными людьми, не только из университета Кокугакуин: были из университета Нитидай, были школьники, как-то его познакомили со студентом из университета Кэйо, тот хорошо говорил, но выглядел легкомысленным и не соответствовал требованиям Исао. Среди кандидатов некоторые утверждали, что находятся под глубоким впечатлением от «Истории „Союза возмездия“», но из неторопливого разговора с ними, становилось понятным, что это деланное чувство, был даже случай, когда по некоторым высказываниям стало ясно, что на встречу явился студент из «левых» со шпионским заданием.
Сдержанность, простота, открытая улыбка — неоднократно свидетельствовали о верности, смелом характере, готовности к самопожертвованию; красноречие, громкие слова, ироничная улыбка — часто говорили о малодушие. За бледностью и болезненностью порой скрывалась невероятная энергия. Полному, робкому человеку недоставало осмотрительности, худому, рациональному — интуиции. Исао заметил, что лицо и внешний вид на самом деле могут сказать многое.
Однако за спиной студентов из большого города не маячила тень недоедающих крестьянских и рыбацких детей, число которых уже достигло двухсот тысяч. Действительность, где выражение «недоедающий ребенок» употреблялось только как модное словечко, обозначающее «обжору», заглушала гневный, хватающий за душу голос. Передавали, что рассказы о том, как в начальной школе в Фукугавасунатё дети уносили специально выдаваемый им на завтрак рис домой, чтобы накормить своих младших сестер и братьев, беспокоили инспекторов, но здесь не было выходцев из той школы. В их университете, куда поступали дети из семей учителей провинциальных школ или священников, мало кто был из зажиточной семьи, зато и редкостью были те, в чьей семье питались реже трех раз в день. Лично наблюдали запустение, обнищание и ужасное положение в деревне только те, чьи отцы были духовными наставниками в таких деревнях. Отцов приводило в печаль то, что они видели, и в негодование — то, чего они не видели. По крайней мере, они негодовали. Ведь ни священники, ни учителя с точки зрения своих обязанностей не несли никакой ответственности за столь ужасную бедность, за то, что крестьяне были брошены на произвол судьбы.
Правительство умело рассортировало богатых и бедных — они почти не встречались. Партийные политики, привыкшие всеми способами избегать реформ, потеряли способность к решительным, жестким поступкам, подобным приказу о запрещении носить меч, изданному в 9-й год Мэйдзи.[89]
Все меры носили незаконченный характер.
Исао не составлял программы. Мы живем в мире, где различное зло действует, одобряя наши бессилие и бездействие, поэтому сама решимость действовать станет нашей программой… Встречаясь с кандидатами в будущие члены их организации, Исао ничего не говорил о планах, ничего не обещал. Когда он считал, что вот этого молодого человека они примут в свою группу, его лицо, до того умышленно строгое, смягчалось, и он, дружески глядя в глаза собеседнику, говорил только одно:
— Ну, что? Будем действовать вместе?
По указанию Исао Идзуцу и Сагара составили на каждого из собравшихся двадцати человек анкету: состав семьи, род занятий отца и братьев, особенности характера, физическое развитие, спортивные достижения, особые способности, любимые книги, даже наличие возлюбленной — все это с их слов было подробно записано и с фотографией включено в справку. Исао был счастлив, что восемь человек из двадцати оказались сыновьями синтоистского духовенства. Дело «Союза возмездия» не прервалось со смертью его приверженцев. И средний возраст собравшихся составлял восемнадцать лет.
Идзуцу по одной передавал анкеты Исао, а тот еще раз внимательно перечитывал их и откладывал информацию в голове. Нужно было запомнить имена. А потом то, что касалось каждого лично, — время от времени нужно было обращаться к каждому со словами, которые бы пронимали до глубины души.
Фактически, уверенность в том, что официальная политика неправильна, обычно приходится на юношеский период, когда человек считает, что родился не в то время. Исао не раздумывал над этим. Когда рекламная башня, высившаяся где-нибудь в городе, смущала его, отправлявшегося в школу, своими плакатами с красавицами, он видел в этом неправильную политику. Их политическое единение должно было опираться на свойственное юношескому возрасту чувство стыда, Исао «испытывал стыд за современное положение».
— Еще месяц назад ты не знал разницы между запальным фитилем и взрывателем, — тихо спорил Сагара с Идзуцу.
Исао молча, с улыбкой слушал. Он велел друзьям как следует изучить взрывное дело, и те упросили своих двоюродных братьев — у Сагара двоюродный брат был строителем, у Идзуцу — военным — научить их.
— Ведь это ты не знал, как подрезать фитиль: прямо или наискось, — парировал Идзуцу.
И оба принялись при помощи травинок и полых сухих веточек тренироваться, как вставлять фитиль в детонатор.
— Здоровский пистон получился, — гордо прокомментировал Сагара, наполовину заполнив землей короткую веточку. — Половина пустая, половина набита порохом.
Конечно, в веточке с дерева не было опасного очарования того, похожего на металлическую гусеницу капсюля из красной латуни, столь несерьезного на вид — в него можно с удовольствием посвистеть, — но который при этом таил силу взрыва. Однако последние лучи летнего солнца, погружавшегося в рощу позади храма Хикава, освещали движения испачканных землей пальцев и заставляли почувствовать далекий запах горелого — запах бойни, которая со временем обязательно произойдет, или, может, это был запах дыма, которым тянуло из ближайших домов, где готовили ужин, а солнечный свет мгновенно превращал землю в порох, сухую веточку — во взрыватель.
Идзуцу тщательно вставил тонкую сухую травинку во «взрыватель», вытащил, измерил длину пустой, незаполненной порохом части, пометил ее ногтем, приложил сухой стебелек, который обозначал фитиль, отчеркнул на нем нужную длину. Затем постепенно ввел в капсюль фитиль до отметки. Если небрежно протолкнуть его слишком глубоко, капсюль взорвется.
— Эх, нет зажима!
— Давай пальцами! Взялся, так делай, — по лицу Идзуцу катился пот, он покраснел от сосредоточенности и напряжения. Он, как его учили, придерживая указательным пальцем головку капсюля, пороховую часть средним, а полую — большим и безымянным пальцами левой руки, приложил к отверстию большой и указательный пальцы правой руки, имитирующие зажим, далеко отвел обе руки влево, отвернул лицо вправо и, с силой повернув правую руку, закрепил фитиль в капсюле. Во время операции он действовал не глядя, отвернувшись, для того чтобы, в крайнем случае, защитить от взрыва лицо, но еще и для того, чтобы подразнить Сагару:
— Ты слишком вертишь головой! Будешь так поворачивать тело, спутаешь операции. Ну, чего беспокоиться о такой роже!
Потом оставалось только, набив в капсюль порох, укрепить и поджечь фитиль, здесь старательно помогал Сагара, используя в качестве пороха землю. И поджечь. Огонь спички, подносимый к еще зеленому стеблю травинки, никак не желал разгораться. В свете зари огонь был незаметен, спичка, догорев до половины, гасла. Фитиль в тридцать сантиметров горит сорок — сорок пять секунд. Травинка была такой же длины, поэтому оба должны были следить, чтобы секундная стрелка прошла пятьдесят секунд.
— Все, бежим!
— Так, уже убежал на сто метров!
Оба, оставаясь на месте, представляли, будто убежали на значительное расстояние, изображали тяжелое дыхание, а потом, переглянувшись, рассмеялись.
Прошло тридцать секунд, потом еще десять. По идее или по времени порох с вставленным капсюлем был далеко отсюда. Однако фитиль был уже запален, условия для взрыва подготовлены безупречно. Огонь неотвратимо полз по шнуру.
Наконец где-то там взорвался невидимый порох. Нечто безобразное, покалеченное вдруг, с движениями, напоминавшими ужасные судороги, взлетело к вечернему небу. Деревья вокруг вздрогнули. Все стало прозрачным, даже звук, он ударился о пламенеющий небосвод… и пропал.
Исао, с энтузиазмом просматривавший документы, неожиданно произнес:
— И все-таки японский меч. Нужно во что бы то ни стало достать двадцать штук. Наверно, некоторые смогут тайком принести мечи из дома.
— Хорошо бы потренироваться, как действовать из положения сидя, и отработать удары на манекенах.
— На это уже нет времени, — тихо сказал Исао, и его слова волнующим стихом отозвались в душах друзей.
— И еще, если получится, то во время каникул, а нет, так в начале осеннего семестра нужно всем походить на занятия учителя Кайдо Масуги, узнать, как совершать очищение. Там можно сказать все, что угодно, он на это смотрит сквозь пальцы. Во-первых, на его занятия можно открыто уходить из дома.
— Но слушать с утра до вечера, как учитель Масуги поносит буддизм!
— Придется потерпеть. Он наш сторонник, — сказал Исао. Потом взглянул на часы и быстро поднялся на ноги.
Исао с товарищами специально пришел чуть позже шести и заглянул через калитку (ворота были уже закрыты) во двор. Под лучами заходящего солнца толпились студенты. В их позах чувствовалось какое-то беспокойство.
— Посчитайте, — сказал Исао тихим голосом.
— …Все пришли! — не скрывая радости, ответил Идзуцу. Исао понял, что не в состоянии долго скрывать радость оттого, что ему поверили. Это, конечно, здорово, что все в сборе. Однако они собрались здесь из-за телеграммы. Из-за ожидания действий. Из-за своей неукротимой отваги. Надо не упустить случая укрепить их решимость.
Крытая красной медью крыша храма в последних лучах солнца казалась темной, и только украшения на концах стропил поблескивали в просветах ветвей дуба и вяза. Рассыпанный за оградой гравий был в тени, но там, где на него падал свет заходящего солнца, гравий напоминал ягоды позднего винограда. И два священных дерева сакаки наполовину темнели в тени молельни, а наполовину были ярко освещены.
Двадцать молодых людей собрались вокруг стоявшего перед храмом Исао. Он видел, как горят зажженные солнцем глаза, чувствовал, что они страстно ждут ту пламенную силу, которая уведет их самих и их души в другой мир.
— Вы собрались сегодня без опозданий, — нарушил молчание Исао. — Я счастлив, что в назначенное время собрались все, даже те, кто ехал издалека, с Кюсю. Однако я собрал вас без определенной цели, хотя, может быть, именно на нее вы рассчитывали. Такой цели нет. С разных концов Японии вы, в общем-то, приехали сюда напрасно.
Среди собравшихся поднялся тихий шепот, возникло движение. Исао возвысил голос:
— Вы поняли? Сегодняшняя встреча совершенно бессмысленна. Она не преследует никаких целей, не предполагает, что вы должны что-то делать. — Исао умолк, поэтому шепот тоже прекратился, всех накрыло разлившееся в сумерках молчание.
Неожиданно раздался сердитый голос. Это был Сэрикава, сын священника из Тохоку.
— Зачем нас собрали? Я не собираюсь терпеть насмешек. Я уехал из дома, простившись с отцом навсегда. Отец постоянно возмущается положением в деревне и говорит, что именно сейчас молодежь должна подняться, поэтому, когда пришла телеграмма, он молча выпил со мной прощальную чарку и послал сюда. Отец не будет молчать, узнав, что меня обманули.
— Да, Сэрикава прав, — немедленно поддержал его другой студент.
— Что вы говорите? Я не помню, чтобы что-то обещал. Вы, получив телеграмму, где было только «Приезжай», дали волю собственному воображению. Разве не так? В телеграмме что-нибудь было написано? Что-нибудь, кроме времени и места? Ну, скажите! — спокойно парировал Исао.
— Это обычная вещь. Разве пишут в телеграмме о деле — «чтобы решиться на важное»? Мы решили, что это намек, что ты объяснишь все. Такое дело, а ты… — высказался Сэяма, однокурсник Исао, но он жил в Токио, и поэтому ему было нетрудно прибыть на встречу.
— Какое это «такое дело»? Просто вернуться к состоянию, когда ничего не происходит. Вы ведь сами заметили, что ошиблись с предположениями, — продолжал спокойно возражать Исао.
Сумерки постепенно сгущались: лица собеседников становились плохо различимы. Все надолго замолчали. Темноту наполняли стрекочущие звуки.
— Что же делать? — печально пробормотал кто-то, и Исао сразу же ответил:
— Тот, кто хочет уйти, пусть уходит. — Во мраке отделился кто-то в белой рубашке, пошел к главному входу, отделились еще двое и скрылись в темноте. Сэрикава не ушел. Он присел на корточки у ограды, обхватив голову руками. Вскоре послышались рыдания, они вызвали во мраке души белый холодный поток, похожий на крошечный Млечный Путь.
— Я не могу уйти. Не могу, — бормотал Сэрикава сквозь рыдания.
— Почему вы все не уходите? Задайте себе этот вопрос, вам все еще непонятно? — воскликнул Исао, ему никто не ответил, но теперешнее молчание было другим: казалось, будто из тьмы возник большой мохнатый зверь. В этом молчании Исао впервые ощутил ответную реакцию. Она была горячей, звериной, наполненной пульсирующей кровью.
— Ладно. Итак, те, кто остался… Будете ли вы рисковать жизнью без всяких ожиданий, без всяких надежд, может быть, ни за что?
— Да, — отозвался чистый голос — Сэрикава, поднявшись, сделал шаг к Исао.
В темноте, когда лицо можно было рассмотреть только на близком расстоянии, к Исао приблизились его мокрые от слез глаза, и со слезами, стоящими в горле, он произнес очень тихо, но вызывающе:
— Я тоже остаюсь. Я молча пойду за тобой куда угодно.
— Ладно. Тогда поклянемся богами. Сделайте два поклона и два раза хлопните в ладоши. Потом я стану произносить слова клятвы. Повторяйте их за мной хором. — Исао, Идзуцу, Сагара и оставшиеся с ними семнадцать человек хлопнули в ладоши: словно море в темноте ударило в борт лодки. Исао произнес:
— Клянемся: учиться чистоте у «Союза возмездия», самоотверженно изгонять демонов и всякую нечисть.
Молодые звонкие голоса хором повторили:
— Клянемся: учиться чистоте у «Союза возмездия», самоотверженно изгонять демонов и всякую нечисть.
Голос Исао отражался от смутно белеющих дверей храма, он звучал сильно, глубоко, патетично, словно юношеские мечты рвались из груди. На небе уже появились звезды. Где-то далеко прогромыхал трамвай. Исао продолжал:
— Клянемся: быть верными дружбе, поддерживая друг друга, ответить на призыв родины.
— Клянемся: не искать власти и личной славы, идти на верную смерть ради отчизны.
Клятва закончилась, и сразу кто-то сжал руку Исао. Сжал обеими руками. Потом все стали пожимать руки друг другу и проталкивались к Исао, чтобы пожать ему руку.
Глаза, привыкшие к темноте, видели в свете звезд руки, которые тянулись со всех сторон для пожатия. Никто ничего не говорил. Все слова казались сейчас легковесными.
Руки, будто внезапно разросшийся плющ с листьями, влажные от пота, сухие, жесткие, мягкие на ощупь, прочно сплетясь, передавали друг другу биение крови и жар тела. Исао мечтал о том, чтобы вот так они прощались бы друг с другом когда-нибудь на поле боя. С чувством выполненного долга, истекающие кровью, последним усилием воли удерживая сознание, в котором, словно красная и белая нити, переплелись страдание и радость…
Когда их стало двадцать, школа Сэйкэн для общей встречи уже не подходила. Отец сразу бы начал упрекать Исао за его затеи. С другой стороны, и у Идзуцу было тесно, да и дом Сагары был не больше.
Эта мысль с самого начала мучила их троих, но они ничего не могли придумать. Даже если сложить все их карманные деньги, этого будет недостаточно, чтобы повести всех куда-нибудь поесть, опять же в кафе не станешь говорить о важных вещах.
Исао больше других ощущал, как трудно будет сегодня разойтись просто так, после этого объединившего их всех рукопожатия под звездами. К тому же хотелось есть. Все они наверняка голодны. Исао в растерянности посмотрел в сторону главного входа, освещенного неярким светом фонаря.
Чуть в стороне от того места, куда светил фонарь, слабо виднелось что-то, напоминающее луноцвет. Там неподвижно стояла, потупившись, прячась от посторонних глаз, женщина. Исао тотчас ее заметил и уже не мог отвести взгляда.
Что-то в душе сразу сказало ему, кто это. Однако ему хотелось, чтобы некоторое время все оставалось так, как будто он ее не узнал. Женское лицо, выступающее в причудливой темноте, еще не приобрело имени, был только аромат, который он узнал прежде, чем в голове возникло имя. Вот так, двигаясь ночью по узкой тропинке, раньше, чем видишь цветок, ощущаешь аромат душистой маслины. Исао хотелось продлить это ощущение. Именно в такой момент женщина предстает женщиной, а не человеком с именем.
Дело было не только в этом. Благодаря таинству имени, благодаря договоренности не называть имя, это превращалось в чудо — тайная опора, луноцвет, взметнувшийся во тьме. Дух, опережающий бытие, мечта, предшествующая реальному, предвестие сущности дают сильнее ощутить особенность, это и есть женщина.
Исао еще не приходилось обнимать женщину и испытывать восторг живого ощущения «женщины как таковой». Если это она, то он смог бы коснуться ее прямо сейчас. Другими словами, во времени он был рядом с ней, а по расстоянию очень далеко… Влюбленность, переполнявшая сердце, густым туманом накрыла предмет любви. Когда ее не было, Исао, как ребенок, мог совершенно забыть о ней.
Сначала Исао желал, храня это в сердце, чтобы неизвестность длилась как можно дольше, но теперь он уже не мог противиться смутным ощущениям.
— Подождите-ка, — сказал Исао повелительным тоном Идзуцу так, что всем было слышно, и, не выпуская из виду главного входа, бросился туда. Вместе с сухими, неровными звуками быстрых шагов во мраке прыжками передвигалась фигура в белом летнем кимоно. Исао нырнул в калитку. Конечно, там стояла Макико.
Обычно далекий от таких вещей, Исао сразу заметил, что Макико переменила прическу. Модная прическа — волосы волнами обрамляли лицо и скрывали уши, — делала еще более выразительным лицо. Сзади над воротом ее казавшегося одноцветным дорогого темно-синего кимоно четко вырисовывалась линия шеи, она обычно не злоупотребляла пудрой, но запах, похожий на запах духов, словно ударил Исао в грудь.
— Почему вы здесь?
— Ведь вы здесь с шести часов и принесли клятву? — получил вместо ответа изумленный Исао.
— Откуда вы узнали?
— Глупенький, — рассмеялась Макико, показав влажные зубы. — Разве не ты сам сказал мне об этом?
Может, действительно, он, беспокоясь по поводу места сбора, на днях проронил при ней слова о месте и времени присяги. Сначала он рассказывал Макико все, и теперь Исао было стыдно своей забывчивости в столь важных вещах. Наверное, ему не хватает умения вести за собой людей, вершить дела. Исао не мог не признать, что его забывчивость в отношении Макико таит некий каприз, явное желание выглядеть перед ней иначе, чем перед своими сверстниками, эдаким небрежным взрослым мужчиной.
— Но все-таки странно, зачем вы здесь?
— Я решила, что тебе, наверное, трудно придумать, куда повести такое количество народу. Живот-то, видно, подвело?
Исао растерянно почесал голову.
— Можно было покормить вас дома, но это далеко, поэтому я посоветовалась с отцом, и он сказал, что можно угостить всех мясом в Сибуе, и дал денег. Сегодня вечером отца пригласили на поэтический вечер, его нет дома, а я приехала сюда, чтобы всех покормить. Денег на дорогу вполне достаточно, не волнуйся. — Макико внезапно подняла белую руку и показала большую сумку, будто вытащила из ночной реки рыбу. Тонкое запястье, появившееся из рукава, было удивительно красиво, казалось, в нежных линиях скопилась усталость позднего лета.
А Хонда примерно в то же время по приглашению сослуживца, увлекавшегося театром Но, смотрел в осакском театре пьесу «Мацукадзэ»[90] с Канэсукэ Ногути[91] в главной роли. Вместе с Канэсукэ, уже давно не приезжавшим из Токио, роль второго плана играл Ядзо Тамура.
Театр располагался на западном склоне холма в квартале Уэмати, который связывал осакскую крепость и район Тэннодзи, в начале Тайсё это был район дач: вокруг тянулись тихие усадьбы, в одной из них с распахнутыми воротами и помещался театр Но, построенный семьей Сумитомо.[92]
Гостями в основном были именитые торговцы, многих Хонда знал в лицо, сослуживец сообщил Хонде, что у прославленного Ногути что-то не в порядке с голосом: иногда он издает звуки, словно гусь, которого душат, но смеяться ни в коем случае нельзя. Сослуживец также предрекал Хонде, который совершенно не знал Но, что тот, увидев первое же представление, сразу будет потрясен.
Хонда был не в таком возрасте, чтобы по-ребячески протестовать. После того как в начале лета он встретился с Исао Иинумой, его рационализм дал сильную трещину, но житейская психология не изменилась. Он уверовал в то, что испытать потрясение для него так же невозможно, как подхватить сифилис.
На сцене закончился диалог между героями интермедии, и сразу же на помосте в глубине сцены появились героини, торжественное вступление оркестра, звучавшее в этот момент, первоначально исполнялось только перед первой пьесой спектакля Но, и лишь в «Мацукадзэ» оно звучит не в первой пьесе, — все это сослуживец объяснил Хонде. Поэтому, наверное, этой мелодии придавали особое значение, как передающей нечто сокровенное.
Мацукадзэ и Мурасамэ, в одежде рыбачек, с выступающим из складок алым поясом, остановились друг против друга на ведущем к сцене помосте, и тихо, словно дождь прошелестел по песчаному берегу, в зал упало:
— В житейской суете свершает круг за кругом та бадья, что воду черпает… все бренность! — прозвучал голос. Хонду отвлекал яркий блеск натертого деревянного пола на сцене, на который падала тень от сосновых игл, но эту последнюю строку «Все бренность!», со сложным чувством пропетую Канэсукэ Ногути, голос которого по сравнению с тонким ясным голосом его спутника был глубоким, глухим, прерывистым, словно заплетающимся, Хонда услышал отчетливо.
Сначала фразу восприняло ухо, которому ничто не мешало, слова сразу потянулись дальше, и в голове всплыл стройный, с гибким движением, прекрасной формы стих: «Свершает круг за кругом та бадья, что воду черпает… все бренность!»
Дрожь пробежала по телу Хонды.
Стих перетек во вторую строфу: «Рукав, что та луна в заливе Сума, от волн промокшая», исполненную дуэтом, и сразу: «Заботами ветров осенних море немного отступило», — начался речитатив главной героини — Мацукадзэ.
В голосе Ногути, хотя на нем была маска красивой молодой девушки, ничто не напоминало женщину.
В нем слышался скрежет ржавого железа. Голос прерывался, Ногути декламировал так, словно рвал на куски изящный текст, но слушающему казалось, что он видит, как в уголке дворца, наполненного невыразимо прелестным полумраком, луна отражается в перламутре предметов обстановки. Будто сквозь грубоватую бамбуковую штору всего на мгновение ярко блеснула потускневшая местами утонченность.
И постепенно эти особенности голоса не просто переставали отвлекать, а именно благодаря этим особенностям зрителям передалась непомерная печаль Мацукадзэ и иллюзии любви в темном царстве теней. Хонде вдруг стало трудно определить, реальность или фантазия то, что сменяется у него перед глазами. В натертом полу сцены, словно в зеркале плещущейся воды, отражалась белая одежда двух красивых девушек и блеск их расшитых золотом поясов.
И снова, на этот раз с подчеркнуто нарушенным ритмом, настойчиво преследовала душу строфа первой песни:
— В житейской суете свершает круг за кругом та бадья, что воду черпает… все бренность… — запоминался не смысл, а непонятный трепет, возникавший тогда, когда героини, стоя друг против друга в глубине сцены, произнесли слова, когда в полной тишине дождем прошелестел стих.
Что это было? Вдруг явилась красота. Неуверенной поступью — так ступает кулик на морском берегу — пришла в наш мир и чуть заметна, как кончик пальца в белом носке таби.
Такую красоту человек способен узреть лишь однажды. Захваченному этой красотой потом остается лишь переживать ее в воспоминаниях. И еще были в этой красоте бесплодность, бесцельность…
А рядом с мыслями Хонды тек, ни на миг не задерживаясь, ручеек чувств Мацукадзэ: «Мы зачерпнем с водой в прилива час луну, на зависть ясную, что в мире зрить не часто удается».
На сцене в лунном свете двигались и пели не два прелестных призрака, нет, то были невыразимые вещи — дух времени, сердцевина чувств, докучливая мечта, переходящая в явь.
И все это было продолжением красоты, не имевшей ни цели, ни смысла, — красоты, невозможной в этом мире. Ведь не могло быть в этом мире так, чтобы за красотой вновь возникала бы красота.
…Уже было ясно, о чем думал Хонда, оказавшись полностью в плену неопределенных чувств. О Киёаки, о его жизни, о том, что она оставила после себя, — по сути, Хонда давно уже не отдавался этим мыслям всей душой. Легко было бы представить себе, что жизнь Киёаки, как легкий аромат, повеяв в воздухе, исчезла. Но в таком случае ни грехи Киёаки, ни причиненные им обиды не исчезали, а Хонду это не удовлетворяло.
Ему вспомнилось, как одним ясным снежным утром перед началом занятий, в беседке посреди цветника в школьном дворе, под звон капели они долго говорили с Киёаки, что случалось достаточно редко, на тему, которая волновала Хонду.
Это было ранней весной 2-го года Тайсё.[93]
Им было по девятнадцать. С тех пор прошло тоже девятнадцать лет.
Хонда помнил свои тогдашние утверждения о том, что уже через сто лет они без разбору будут включены в одно из течений, присущих их времени, из будущего на них будут смотреть, объединяя на основе каких-то незначительных признаков с теми, кого они в свое время больше всего презирали. И еще в памяти сохранилось, как он тогда горячо доказывал, что ирония взаимоотношений истории и человеческой воли состоит в том, что люди, обладающие волей, неизбежно терпят крах, «причастность» к истории может быть только невольной, она подобна воздействию единственной сверкающей, чудесной частицы.
Он выражался весьма абстрактно, но в тот момент перед глазами Хонды стояла сияющая ясным утром среди снега красота Киёаки. В речах, которые Хонда произносил перед этим безвольным, бесхарактерным, занятым только своими туманными чувствами юношей, конечно, присутствовал и образ самого Киёаки. «Невольное воздействие сверкающей, постоянной, чудесной частицы» — это было как раз об образе жизни Киёаки. Когда с того времени пройдет сто лет, взгляды, быть может, изменятся. Расстояние в девятнадцать лет — слишком близко для того, чтобы обобщать, и слишком далеко для того, чтобы учесть все детали. Образ Киёаки еще не смешался с образом грубого, толстокожего, бесцеремонного кэндоиста, и тем не менее «героическая фигура» друга, который своей короткой жизнью обозначил наступление нового времени, когда позволено жить только чувствами, теперь, отдаленная прожитым, поблекла. Одолевавшие Киёаки в то время пылкие чувства сейчас казались смешными, серьезно к ним мог отнестись разве что человек, сохранивший к нему чувство привязанности.
С течением времени вещи возвышенные разрушаются, забалтываются. Словно их что-то подтачивает. Если эта сила действует извне, значит, с самого начала возвышенное было внешней оболочкой, а ядро составляли пустые слова? Или возвышенным было все, и только снаружи осела пыль суесловия?
Хонда считал, что сам он определенно волевой человек, но сомневался, может ли он своей волей изменить пусть не что-то там, в истории, а хотя бы в обществе. Ему приходилось, принимая судебные решения, вершить человеческие судьбы. В такой момент это решение казалось важным, но со временем может оказаться, что он спас жизнь человека, который должен был умереть, его смерть укладывалась в исторические условия и вскоре была бы забыта. И хотя тревожный, как сейчас, характер эпохи не был вызван лично его волей, он как судебной чиновник был поставлен на службу именно этому неспокойному времени.
Неважно, руководил ли им при принятии решений чистый разум, или он был вынужден приходить к определенному судебному заключению под давлением идей времени.
С другой стороны, оглядываясь вокруг, он убеждался, что нигде не осталось следов влияния, оставленного юношей по имени Киёаки, его пылкими чувствами, его смертью, его красиво прожитой жизнью. Не было следов того, что с его смертью что-то сдвинулось, что-то изменилось. Все выглядело так, словно Киёаки просто старательно стерли со страниц истории.
Хонда обратил внимание на странное предвидение, которое было в его объяснениях девятнадцать лет назад. Ведь Хонда, говоривший о крахе, который терпит воля, вознамерившаяся влиять на историю, дошел до того, что обнаружил собственную полезность в крахе воли, и снова завидовал безволию Киёаки, не оставившему следов, заметных через девятнадцать лет, и не мог не признать, что именно в его друге, который полностью погрузился в историю, больше, чем в нем, проявилась сущность отношения человека с историей.
Киёаки был красив. Он промелькнул в этом мире без цели, без смысла. Но обладал исключительной красотой. Так же как миг, в который была пропета строка начальной песни: «В житейской суете свершает за кругом круг та бадья, что воду черпает… Все бренность…»
Из тумана ускользающей красоты выплыло еще одно молодое лицо — суровое лицо уверенного в себе человека. В Киёаки исключительным была только красота. Все остальное определенно требовало нового рождения, появления в другой жизни. То, что ему не соответствовало, что так ему не шло…
Другое молодое лицо появилось в летний день из-под поблескивающей проволочной маски кэндоиста: оно было мокрым от пота, с раздувавшимися ноздрями, с четкой линией губ, будто сжавших клинок.
В неясном свете сцены Хонда видел уже не двух прелестных женщин, черпающих морскую воду. Там то ли сидели, то ли стояли странно изящные в лунном свете, разделенные временем два юноши, обремененные тщетной работой, сверстники, которые издали казались очень похожими, а вблизи бросалась в глаза их полная противоположность. Они попеременно, один грубыми, привычными к деревянному мечу ладонями, другой — изнеженными белыми пальцами, сосредоточенно черпали воду времени. И словно свет луны, пробивающийся меж облаками, мелодия флейты временами словно пронзала их бренные тела.
Юноши по очереди тянули по кромке воды телегу, украшенную шелковыми лентами. Однако теперь в ушах Хонды на смену тем изящным, чуть утомленным стихам: «В житейской суете свершает круг за кругом та бадья, что воду черпает… Все бренность…» внезапно пришли другие, передающие буддийское: «Живое все, верша круговорот, является в шести кругах — подобно колесу, начала и конца не знающему». На сцене безостановочно крутились колеса телеги.
Хонда вспомнил многочисленные учения о круговороте жизни, которыми он в свое время зачитывался.
И круговорот существования, и переселение душ в источниках назывались Samsara. Круговорот человеческого существования предполагал, что жизнь, не зная конца, вращается в мире призрачного бытия, или, другими словами, в шести кругах — аду, мире голодных духов, мире скотов, мире демона Ашуры, мире людей, мире небожителей. Однако в слове «возрождение» указана возможность отправиться в свое время из мира призрачного бытия в мир истинного бытия — нирвану, когда круговращение прекратится. Круговорот человеческого существования обязательно предполагает возрождение, но возрождение нельзя непременно назвать круговоротом человеческого существования.
Буддизм признает субъект круговорота человеческого существования, но не признавал субъект равновесия вечного постоянства. Мне отказывают в существовании, следовательно, решительно не признают существования души. Единственное, что признается, — это ядро, которое постоянно перетекает из одной формы в другую, только мельчайшая частичка внутри души. Именно она — субъект круговорота жизни, чувство Алая, как его называет учение виджняптаматрата.
Вещи этого мира нигде во вселенной не имеют своей субстанции: живые существа не обладают духом как главной сущностью, неодушевленные предметы, что возникли на основе связей, не имеют внутренней сущности.
Если предположить, что субъектом круговорота жизни является чувство Алая, то получается, что круговорот определяется кармой. И тут начинаются свойственные буддизму многочисленные разногласия, взаимоисключающие точки зрения, которые есть следствие различных доктрин. Одни учения утверждают, что чувство Алая уже осквернено грехом, поэтому именно оно и есть карма, другие — что чувство Алая запятнано наполовину и чистая часть хранит путь к освобождению от круговорота жизни.
Хонда помнил, что читал запутанные сочинения о происхождении кармы, сложные труды метафизиков, толкующих передачу по наследству пяти элементов человеческой природы, но не был уверен, насколько это отложилось в памяти.
…Тем временем действие на сцене развивалось, близилось к кульминации — у телеги с бадьей звучал диалог:
Г е р о и н я. И здесь луна…
Х о р. Как хорошо… и здесь…
Г е р о и н я. Но ведь луна одна…
Х о р. А отразилось две… в ночной прилив луну погрузим на телегу — нас от забот прилив избавит…
И опять на сцене были прелестные Мацукадзэ и Мурасамэ, монах поднялся со своего места сбоку на сцене, ясно видны были лица зрителей, и отчетливо раздавались звуки оркестрового барабана.
Ночь, которую Хонда провел в июне без сна в гостинице Нары, поверив в то, что обнаружил доказательства возрождения Киёаки, теперь казалась далекой и нереальной. Рационализм определенно дал тогда трещины, но их сразу засыпало землей, и оттуда пошла в рост густая летняя трава, заслонившая в памяти ту ночь. Сейчас ночь эта, как действие, которое он здесь смотрел, была видением, посетившим его мысли, редким отдыхом для разума. И родинки на том же месте, что и у Киёаки, не обязательно у одного Исао, и встреча под водопадом… — совсем не обязательно это тот самый водопад, о котором в бреду говорил Киёаки. Всего два случайных совпадения — слабое доказательство феномена возрождения.
Хонде, который был специалистом в области поиска доказательств, как того требовало уголовное право, теперь казалось весьма опрометчивым то, что он поверил в возрождение Киёаки только на основе этих совпадений. Хонда осознавал, что в глубине его души, как маленькая лужица в недрах высыхающего колодца, мерцало желание верить в возрождение, но колодец высох. Сейчас можно не задумываться над тем, что же заставило разум усомниться. Лучше оставить все как есть.
Какую бы стройную систему ни строила буддийская доктрина, проблема с самого начала была в другом. Хонда почувствовал, что всё бывшее для него в течение нескольких месяцев мучительной загадкой полностью разрешилось, повеяло прохладой. Душа словно увидела белый свет. Он был всего лишь компетентным зрителем на этом спектакле театра Но, на некоторое время избавившимся от неотложной работы.
Сцена, до которой можно почти коснуться рукой, сверкала как будущая жизнь, до которой никак не дотянуться. Хонду взволновало возникшее видение. Но все, довольно. Сожаления о прошлом, ожив в ту июньскую ночь в Наре, обнажили метания души, и сейчас казалось, что воскресли не воспоминания о Киёаки, а всего лишь сожаления о себе самом.
Хонда решил, что, вернувшись вечером домой, он почитает дневник снов Киёаки, к которому уже давно не обращался.
В октябре еще стояли погожие дни.
Исао, когда он возвращался из школы, недалеко от дома привлек звук деревянных колотушек, которыми детей созывал на представление уличный театр в картинках; сделав крюк, Исао вошел в переулок. На перекрестке толпилась ребятня.
Щедрое осеннее солнце падало на занавес сцены, укрепленной на раме велосипеда. Давал представление мужчина, сразу видно — безработный. Он был небрит, одет в поношенный пиджак, под которым виднелась грязная рубашка.
Безработные в Токио не скрывали своего положения, и все выглядели так похоже, что даже закрадывалась мысль, не сговорились ли они. Их лица будто отметила невидимая печать: безработица походила на тайно расползающуюся болезнь, и больные старались отличаться от здоровых. Мужчина, постукивая в деревянную колотушку, мельком взглянул на Исао. Исао словно обдало волной теплого молока.
— Уа-ха-ха-ха-ха-ха, — дети, подражая уханью летучих мышей, громко требовали начала представления. Исао не остановился, но, когда проходил мимо, заметил за поползшим вправо и влево занавесом картинку, на которой по небу летела фигура в ядовито-желтой маске летучей мыши, в зеленой одежде, белом трико и развевающемся красном плаще. Картинка была примитивна и безобразна, Исао как-то слышал, что такие картинки рисуют подростки из бедных семей, зарабатывая в день одну иену и пятьдесят сэнов.
Единственный актер откашлялся и начал представление:
— Итак, «Справедливая летучая мышь». — Хрипловатый голос звучал в ушах Исао, уже миновавшего театр и толпившихся перед ним детей.
Видение всплывшего в небе золотого черепа преследовало Исао даже тогда, когда он шел по тихой дороге вдоль стен в квартале Нисиката. Странная гротескная фигура, олицетворявшая справедливость.
Дома было тихо, поэтому Исао отправился на задний двор. Сава, мурлыча что-то себе под нос, стирал у колодца. Он радовался, что по такой погоде вещи быстро высохнут.
— А-а, это ты. Дома никого нет: все отправились помогать — празднуют семьдесят семь лет господина Коямы. Твоя мать тоже пошла.
Старый учитель был одним из наставников, и Иинума часто встречался с ним.
Сава постоянно умудрялся что-нибудь выкинуть, поэтому ему приказали остаться дома. Исао было нечем заняться, и он опустился тут же на кучу вырванных сорняков. Шум воды заглушал негромкое жужжание насекомых. Небо, какого-то очень правильного цвета, разбивалось на кусочки в лохани, где Сава мутил воду. В этом мире ничего не было. Все в нем стремилось представить замыслы Исао воздушными замками; и деревья, и цвет неба, как, сговорившись, пытались охладить пыл сердца, усмирить бурный поток чувств, убедить в том, что его влекут призраки самых нереальных, самых ненужных из реформ. И лишь клинок молодости, отражая осеннее небо, озорно сверкал голубизной.
Сава, похоже, сразу обратил внимание на молчание Исао.
— Ты в последнее время ходишь на тренировки? — спросил он, продолжая своими толстыми ручищами мять в лохани белье, словно замешивал тесто.
— Нет.
— Вот как? — Сава не спросил, почему.
Исао заглянул в лохань. Стирки, чтобы развивать столь бешеную деятельность, явно было маловато. Сава с самого начала старался стирать только свои вещи.
— Вот только это, душу вкладываешь… и во что… в стирку… когда же придет, тот день, когда я понадоблюсь?! — задыхаясь, выговорил Сава.
— Может быть, завтра. Как раз тогда, когда господин Сава будет занят стиркой, — слегка поддразнивая, отозвался Исао.
Что конкретно имел в виду Сава, когда говорил «понадоблюсь», было не совсем ясно. Понятно было только то, что в тот момент мужчина должен быть в ослепительно чистом белье.
Сава наконец стал выжимать выстиранное, на сухую землю падали темные капли воды. Не глядя на Исао, он произнес шутливым тоном:
— Похоже, шанс выпадет скорее, если я последую не за отцом, а за сыном.
Исао испугался, не изменился ли он в лице. Сава определенно что-то пронюхал. Может, он, Исао, как-то проговорился?
Сава, делая вид, что не замечает реакции Исао, повесил выстиранные вещи на руку и тряпкой, зажатой в другой руке, начал кое-как вытирать шест для сушки белья.
— Когда поедешь на занятия к учителю Кайдо?
— Там решили с двадцатого октября. Раньше все занято. Говорят, будут участвовать какие-то там бизнесмены.
— А с кем поедешь?
— Позову ребят из школы, которые этим интересуются.
— Я тоже хочу с вами. Попрошу твоего отца. Чего я торчу здесь, будто сторож, может, твой отец разрешит мне поехать. Мне лучше заниматься с такими, как вы, молодыми. Ведь в моем возрасте, как ни подстегивай себя, так и клонит к лени. Ну как?
Исао не знал, что ответить. Действительно, если Сава попросит, отец наверняка разрешит. Но если Сава будет на занятиях, то он помешает тому, для чего, собственно, Исао стремится туда, — окончательному разговору с товарищами. И Сава, зная об этом, задает всякие провокационные вопросы. Или, может, он таким способом выражает желание примкнуть к их группе.
Сава, повернувшись к Исао спиной, повесил свою рубашку и штаны на палку для сушки белья, завязал на ней тесемки набедренной повязки. Он плохо отжал вещи, с них капала вода, но Сава не обращал на это внимания. Казалось, даже рубашка цвета хаки, вздыбившись с грудой жира под толстой кожей у него на спине, взывала к ответу.
И все-таки Исао ничего не мог ему ответить.
Ветер, раскачивая повешенную рубашку, бросил ее Саве в лицо, словно большой белый пес лизнул в щеку, Сава, отдирая рубашку, отступил назад.
— Что, я так помешаю вам, если поеду? — беспечно спросил он, повернувшись к Исао.
Будь Исао чуть опытнее, он наверняка нашелся бы. Но он был поглощен мыслями о том, что присутствие Савы все испортит, и не смог отшутиться.
Сава не стал больше допытываться и позвал Исао к себе в комнату попробовать сласти. По праву старшего он один занимал комнатку около пяти квадратных метров. Здесь не было книг, только журналы с содранными обложками, издаваемые клубом устных рассказов, — когда Саву укоряли за это, он говорил, что те, кто, читая книги, не постиг японского духа, так ничего и не поймут в идее монархии.
Сава предложил лепешки, присланные его женой из Кумамото, налил чаю.
— Но отец в самом деле тебя любит, — без всякой связи произнес он с видимым сожалением. Потом, переворошив кучу всякого барахла, вытащил веер с изображением красавицы, на веере — подарке из ближайшей винной лавки — были броско напечатаны имя торговца и номер телефона, Сава собирался дать веер Исао. Худая, с туманным взором красавица линией глаз и плеч напоминала Макико, поэтому Исао немедленно и весьма резко отказался, однако, похоже, это была всего лишь очередная, без всяких задних мыслей, нелепая причуда Савы.
Устыдившись излишней суровости собственного отказа, Исао почувствовал желание поскорее избавиться от того, что его заботило.
— Ты действительно хочешь быть на занятиях? — спросил он.
— Да нет, не очень. В конце концов, то да се, найдутся дела, наверное, я и не смог бы поехать. Я просто так спросил, — Сава отозвался так легко, что это обескураживало.
— Отец действительно тебя любит, — снова повторил он без всякой связи.
Потом, обхватив толстыми, с ямкой у основания пальцами грубую чашку, ни с того ни с сего заговорил:
— Ты уже взрослый, думаю, тебе можно это знать: ваша школа Сэйкэн стала богатой совсем недавно, когда я сюда поступил, очень трудно было ухитриться как-то просуществовать. Я в курсе, что твой отец в воспитательных целях скрывает это от тебя, но считаю, что в том возрасте следует знать и неприглядные вещи. Не будешь знать того, что должен, можешь сделать неверный шаг.
Три года назад в книге «Новый взгляд на Японию» облили грязью Учителя Камияму, который сегодня отмечает свои семьдесят семь лет. Господин Иинума сказал тогда, что этого нельзя так оставлять, и отправился на встречу с Учителем Кимиямой, но подробностей их беседы я не знаю. Мне же господин Иинума поручил пойти в издательство и договориться, чтобы оттуда послали в газету письменное извинение. Господин Иинума выразился как-то загадочно: «Будут давать деньги, не бери, разозлись. Стукни кулаком и уходи, но если денег тебе не предложат, это будет означать, что ты не справился с поручением».
Это было очень забавно: делать вид, что ты в гневе, когда на самом деле этого нет. И довольно приятно видеть перед собой испуганное лицо. Мне повезло, потому что со мной в издательстве беседовал молодой журналист, в чем-то мы были с ним похожи.
Тактика господина Иинумы оказалась во всех отношениях замечательной. Сначала дали мне пустить пробный шар. То, что я говорил, звучало странно, но без ненависти, я бушевал, но давал понять, что готов успокоиться, поэтому та сторона предложила все уладить небольшой суммой денег. Тут я неожиданно отказался вести дальнейшие переговоры — собеседник помрачнел.
Твой отец решительно не хотел, чтобы издатели лично встретились с учителем Камиямой, он поставил между ними пятерых человек — пять барьеров, каждый из последующих был выше предыдущего. Чем дальше, тем более мрачно и внушительно выглядели эти люди, противная сторона понятия не имела, как разрешить конфликт. К тому же это не было шантажом — «о деньгах не говорили», поэтому они не могли обратиться в полицию. Вторым к ним пришел Муто, тот, который имел отношение к июньским событиям, это потрясло издательство, похоже, они впервые почувствовали серьезность положения.
И еще, между вторым и третьим посещениями был неопределенный туманный момент, подававший надежду, что при встрече с третьим по счету лицом проблему можно будет решить, а с ним-то как раз не давали встретиться. А когда с ощущением «Ну, наконец-то» эта встреча произошла, оказалось, что вопрос уже передали неизвестному, четвертому лицу. Могло показаться, что число этих невидимых, но таких, что «не будут молчать», молодых людей уже не сто и не двести, а много больше.
Конечно, издательство поспешно нанимает фараона, и тот приходит с настойчивой просьбой от имени директора. Долго думали о месте встречи, и остановились на том, где появился четвертый актер — Ёсимори. Встретились в конторе строительной компании, с которой тот был связан.
Целых четыре месяца издателей мариновали, и в самом конце появился главный актер — любезный, мягкий, имени я назвать не могу, но он-то и заключил сделку. Она состоялась в веселом квартале Янагибаси: глава издательства на коленях просил прощения, и денег было заплачено — пятьдесят тысяч, твоему отцу, пожалуй, досталось не меньше десяти тысяч. На это школа безбедно просуществовала год.
Исао слушал, изо всех сил сдерживая ярость, но испытывал своего рода гордость оттого, что его уже не удивляют подобные мелкие пакости. Трудно было преодолеть только то, что сам он до сих пор пользовался их плодами.
Но, строго говоря, считать, что ему открыли глаза, было бы преувеличением. Исао был готов признать, что незнание реальности составляло основу его чистоты, с этим незнанием связаны были его вроде бы беспричинные гнев и беспокойство. По-юношески тщеславно он предавался крайним мыслям о том, что справедливость творится с позиций зла, но все оказалось много хуже, нежели он это себе представлял.
И все-таки это был слишком слабый повод заставить Исао усомниться в собственной чистоте.
Он постарался отреагировать по возможности равнодушно:
— Отец и сейчас пользуется такими приемами?
— Теперь все по-другому. Теперь все серьезно. Не нужно прилагать столько усилий. Я хотел, чтобы ты знал, сколько твой отец бился, добиваясь нынешнего положения.
Сава сделал небольшую паузу и снова безо всякой связи сказал, словно швырнул. Исао потрясли его слова.
— Можете делать что угодно со всеми, но не трогайте только Бусукэ Курахару. Если с ним что-то случится, больше всех пострадает твой отец. То, что ты числишь преданностью, обернется страшным грехом сыновней непочтительности.
Исао, чтобы переварить сказанное Савой, скоро покинул его и затворился у себя.
Сейчас шок, вызванный словами «Не трогайте только Бусукэ Курахару!», был не столь сильным, как вначале, — тогда ему показалось, будто он разгрыз стручок жгучего перца. Сказанное вовсе не означало, что Сава проник в его тайну. Многие считали Курахару причиной всех зол, что творились в экономике страны.
Сава вполне мог предположить, что если Исао что-то замышляет, одним из объектов, естественно, должен быть Курахара. Предостережение «Не трогай его!» еще не доказывает, что Сава точно знает, что Исао собирается убрать Курахару.
В конце концов невыясненным осталось только одно — что имел в виду Сава, связывая это ненавистное имя с отцом. Может быть, Курахара был важным источником средств, тайным патроном школы Сэйкэн? Не столь уж невероятная мысль. Раз нельзя сразу доказать это, надо искать за и против. Исао сжигал не гнев, а нетерпеливое желание скорее все выяснить.
В самом деле, что Исао знал о Курахаре, кроме того, что прочитал в газетах и журналах, тщательно изучая помещенные там фотографии. Было ясно, что Курахара — олицетворение финансового капитала. Этот имидж как нельзя лучше соответствовал человеку черствому, бездушному. Не говоря уже о том, что он единственный дышал свободно тогда, когда все, казалось, задыхаются. Уже только поэтому стоило заподозрить его во всех грехах.
Невозможно было забыть слов, которые он сказал в интервью одной из газет: их нельзя было назвать необдуманными — они производили впечатление заранее просчитанной опрометчивости: «У нас много безработных, это, конечно, неприятно, но это вовсе не свидетельствует о нездоровом состоянии экономики. Скорее, наоборот. Процветание народа не способствует воцарению спокойствия в стране».
Курахара был злым гением, для которого эта страна, ее народ были чужими. Может быть, поэтому Исао, ничего не зная о нем, явственно ощущал только исходившее от него зло. Чиновники Министерства иностранных дел, колеблющиеся в своих привязанностях исключительно между Англией и Америкой, не имели ни малейших склонностей и способностей и единственно чем выделялись, так это выправкой. Представители финансового мира напоминаюли гигантского муравьеда, который, испуская зловоние, алчно роет землю в поисках добычи. Разлагающиеся политики. Военные, настолько озабоченные своей карьерой, что, подобно жуку-носорогу, потеряли способность двигаться. Надутые, в очках, похожие на мучнистых червей ученые. Все они, воспринимающие Маньчжурию как ребенка своей содержанки, жадно тянули руки к концессиям… И безмерная нищета, словно утренняя заря, пламенеющая на горизонте.
И Курахара — злой гений в черном цилиндре, безучастно стоящий в центре этой душераздирающей картины. Это с его молчаливого одобрения умирали люди.
Печальное солнце, холодное белое солнце не согревало своими лучами и все-таки каждое утро, поднявшись, свершало свой скорбный путь по небу. Именно таков был образ императора. Кто же не захочет снова поклоняться радостному лику дневного светила?
Если Курахара…
Исао открыл окно и сплюнул. Если рис, который он ел каждое утро, его обед с самого начала были обеспечены Курахарой, то его тело, внутренности — все уже незаметно пропиталось ядом.
«Ну, стану я приставать к отцу с расспросами. А он скажет правду? Если мне предстоит слушать, как он будет изворачиваться, не лучше ли молчать и делать вид, что ничего не знаешь».
«Если бы я не знал, если бы все произошло до того, как я узнал…» — Исао проклинал свои уши. И ненавидел Саву, влившего в них яд. Теперь, сколько ни притворяйся несведущим, Сава когда-нибудь сообщит отцу, что заблаговременно поставил Исао в известность. Или, зная, обманывать отца? Оказаться неблагодарным сыном, который убьет благодетеля семьи. Какая уж тут чистота помыслов, его отважные поступки, чуть запятнанные, превратятся, по сути, в самые грязные.
Что делать, чтобы сохранить чистоту? Не действовать? Исключить из списка готовящихся покушений Курахару? Нет, так он, желая остаться почтительным сыном, закроет глаза на то, что отравляет страну, предаст императора, обманет самого себя.
По сути, именно то, что он не знал Курахару, и делало действия Исао справедливыми. Курахара должен был по возможности представлять далекое абстрактное зло. Покровительство и вражда, даже любовь и ненависть к конкретному человеку в этой ситуации служили оправданием убийства. Для Исао было достаточно ощутить зло хотя бы издали.
Это просто — убить неприятного человека. Приятно свалить подлеца. Исао было не по душе убивать, оправдывая необходимость этого человеческими недостатками противника, убеждая себя в их наличии. Огромную вину Курахары, которая не давала ему покоя, не следовало связывать с маленьким, каким-то суетным грехом, состоящим в том, что он ради безопасности купил школу Сэйкэн. Молодежь из «Союза возмездия» тоже убила командующего гарнизоном в Кумамото вовсе не из-за его мелких, человеческих слабостей.
Исао застонал от душевной муки. Насколько хрупко представление о красивом поступке! Он сам окончательно лишил себя возможности совершить такой. И все из-за одного слова!
Теперь ему оставляли единственную возможность — самому стать олицетворением зла. Но он воплощал справедливость.
Исао схватил деревянный меч, стоящий в углу комнаты, и выбежал на задний двор. Савы там не было. Исао проделал несколько резких выпадов на ровной площадке возле колодца. Ухо резанул свист рассекаемого воздуха. Исао старался ни о чем не думать. Высоко занес меч, опустил — он, как человек, торопливо опрокидывающий рюмку за рюмкой, чтобы скорее опьянеть, спешил трудными, энергичными движениями скорее нагрузить тело. Пот, который должен был вместе с жарким дыханием, вырывавшимся из вздымавшейся груди, выступить на груди, не появлялся: все было напрасно. Он не мог вспомнить даже старинных стихов, которым его учили старшие: «Хочешь, не хочешь, а задумаешься, думай, даже если не думается», или «Не думать если о луне, взошла она иль закатилась, горы вершину не заметишь». Сквозь изъеденные гусеницами листья каштана просвечивало дивное вечернее небо, выстиранное Савой белье потихоньку словно впитывало белизну небес. В ткань звуков вплелся и пропал вечерний звонок велосипеда за оградой.
Исао, как был с мечом, снова постучал к Саве:
— Что, проголодался? Сегодня вечером можно взять в лавке что-нибудь готовое. Ты что хочешь? — Сава, поднявшись, открыл дверь.
Исао, столкнувшись с ним лицом к лицу, спросил:
— Это правда? Наша школа как-то связана с Курахарой?
— Не пугай меня. Чего это ты с мечом? Ну, заходи.
Исао просчитал, что может не опасаться обнаружить своих истинных намерений, как бы настойчиво он ни расспрашивал. Если школа действительно получает помощь от Курахары, было бы неестественно, если бы он, наивный юноша, этим не возмущался бы.
Сава молчал.
— Скажите мне правду, — Исао поставил деревянный меч справа, дотронулся рукой до колена.
— Ну, а что ты будешь делать с правдой?
— Ничего.
— Если ты не собираешься чего-либо предпринять, не все ли тебе равно?
— Не все равно, если мой отец связан с такими ужасными людьми…
— А если он не имеет к ним никакого отношения, вы будете действовать?
— Дело не в этом, — Исао долбил свое. — Я хочу, чтобы и отец, и Курахара сохранили в этой истории свое лицо. Курахара как законченный негодяй.
— В таком случае, ты сможешь выглядеть достойно.
— Мне этого не нужно.
Исао явно противоречил сам себе.
— Сава, ну, это же подло — намекать. Я хочу знать, что происходит на самом деле. Прямо взглянуть правде в глаза.
— Зачем? Если ты узнаешь правду, что, твои убеждения изменятся? В таком случае они были не больше чем фантазии. От целей, которые так легко меняются, лучше отказаться. Я попытался лишь слегка поколебать тот мир, в который ты веришь. Если он даст трещины, то намерения сомнительны. Что будет с твердой мужской решимостью? Она у тебя есть? Если есть, скажи.
Исао снова не знал, что сказать. Сава не был похож на человека, который читает одни журналы с устными рассказами, теперь он наступал на Исао, стремясь заставить его выплюнуть горячий комок, буквально застрявший у юноши в горле. Исао чувствовал, как от возбуждения кровь прилила к щекам, он с трудом сдерживался. Потом проговорил:
— Я не двинусь с места, пока ты не скажешь правды.
— Даже так? — Сава немного помолчал. В надвигавшихся сумерках в крошечной комнатке сидел, скрестив ноги, сорокалетний мужчина в доставшихся от наставника старых, вытершихся на коленях фланелевых брюках, он так сгорбился, что рубашка цвета хаки на жирной спине выглядела как защищающие от стрел доспехи. В его облике теперь не было той внезапно вспыхнувшей резкости, он то ли раздумывал, то ли клевал носом.
Неожиданно Сава поднялся на ноги. Открыл стенной шкаф и начал там что-то искать. На этот раз он сел в официальной позе и положил перед собой короткий меч в простых деревянных ножнах. Вытащил его из ножен. Полутьму комнаты разорвал резкий мертвенно-белый блеск.
— Я сказал это, потому что хотел заставить тебя одуматься. Ты — главный наследник школы Сэйкэн. Отец действительно тебя очень любит.
Я-то ладно. Есть у меня и жена, и дети, но я к ним не привязан, да и они меня, считай, забыли. Я виноват только в том, что дожил до своих лет, хотя мог в любой момент выбрать смерть.
Я могу подать прошение о своем уходе из школы и заколоть Курахару — твоему отцу это не повредит. Отвечать буду только я. Я понимаю, что Курахара источник всех бед, даже если удастся убрать одного его, можно обезглавить тем самым политиков и дельцов, которыми он манипулирует. Во что бы то ни стало нужно убить Курахару. Я все продумал, так что предоставьте мне сделать это вот этим мечом.
Уступите мне только его. Если после того, как я его уничтожу, в стране не станет лучше, тогда вы, молодые, делайте что угодно.
И еще, если вы во что бы то ни стало хотите убить его сами, дайте и мне принять в этом участие. Я наверняка вам пригожусь. Только я могу убить его, не повредив репутации школы Сэйкэн. Прошу тебя. Открой мне свои планы.
Исао услышал всхлипывания. Он не мог больше допытываться по поводу Курахары. По всему поведению Савы: по тому, как он смотрел, как слушал, что говорил, видно было, что сам разговор Сава затеял, чтобы высказать свою настоятельную просьбу. Во всяком случае, теперь он оказался наступающей стороной.
Исао был в сильном замешательстве, но хотя бы перестал бояться того, что не сможет сдержаться. Теперь решать предстояло ему. Сава, склонив голову с редеющими на темени волосами, продолжал всхлипывать, и Исао имел возможность обдумать, как ему поступить.
В эти мгновения он, словно строя острую бамбуковую изгородь, которая перекроет синеющее небо, соотносил в уме преимущества и недостатки, выгоды и потери. Исао мог принять Саву в свою группу, мог и не принять. Мог открыть ему их цели, а мог добиваться своего, не открывая их. Мог сохранить чистоту и изящество, а мог их отбросить.
Принять Саву в свои ряды значило открыть ему их намерения. За это он мог потребовать от Савы открыть ему правду об отношениях между Курахарой и отцом. Идея обновления страны с этого момента уже не могла оставаться просто идеей, и, может быть, удастся, сдерживая как-то опасное нетерпение Савы, использовать его для общих целей.
Если Саву не принимать, то нет необходимости открывать ему свой план, а значит, не нужно добиваться от него неприглядной правды. Существует, однако, опасность, что Сава убьет Курахару раньше времени, тогда других станут строже охранять, и обновление захлебнется.
Исао пришел к трудно давшемуся выводу. Чтобы сохранить изящество, чистоту и справедливость своих поступков, следует позволить Саве самостоятельно убить Курахару. Но не следует в этом признаваться. Не следует показывать, что Курахару «уступили». Иначе получится, что он, Исао, сохранил чистоту, используя грязный прием. Все должно произойти естественно.
Принимая такое решение, Исао бессознательно уже ненавидел Саву.
Исао по-взрослому усмехнулся. Он снова задавал тон.
— Сава, да ладно. Я погорячился из-за ерунды, ты меня неправильно понял… Мои товарищи… да мы ничего и не замышляем. Только что собираемся, как члены общества по изучению истории Мэйдзи, и произносим громкие речи. Молодые, наверно, все такие. Так что ты напрасно переживаешь. Ну. Я пойду. Сегодня поужинаю у приятеля, сейчас прямо и пойду. Можно меня не кормить. — Исао не радовала перспектива унылого ужина вдвоем с Савой. Он поднялся, в сумерках лужицей блеснул лежащий на полу обнаженный меч. Сава не тронулся с места.
Исао собрался к Идзуцу. Он вдруг забеспокоился о том, как тот заботится о лилиях, когда-то полученных от Макико. И что с его лилией?
Чтобы лилию не выбросили в его отсутствие, Исао поставил вазу с цветком в книжный шкаф за стеклянные дверцы. Сначала он каждый день менял воду, но в последнее время стал об этом забывать и теперь устыдился своей лени. Открыл створки, вытащил несколько книг, заглянул. Лилия в темноте поникла.
Цветок, извлеченный на свет, выглядел как мумия. Стоит лишь коснуться пальцами, и коричневые лепестки, обратившись в порошок, отделятся от сохранившего остатки зелени стебля. Это уже не лилия, это — память о ней, ее тень, кокон, который покинула бессмертная, чарующая душа. Но благоухание по-прежнему напоминало о том, что в этом мире была лилия. Цветок хранил тепло летнего света, который лился на нее прежде.
Исао тихонько коснулся лепестков губами. Если ощутишь прикосновение, то все. Цветок осыплется. Губы и лилия должны встретиться так, как встречаются рассвет и гребень горы.
Юношеские, еще не касавшиеся других губ, губы Исао сосредоточились на мельчайших ощущениях и легонько тронули увядшие лепестки. Он подумал: «Вот основа, вот гарантия моей чистоты. Только здесь. Когда из-под моего меча брызнет моя кровь, лилия в утренней росе раскроет лепестки навстречу встающему солнцу и своим ароматом очистит запах крови. Довольно. Мне больше не о чем тревожиться».
Хонда сидел на одном из заседаний, посвященном международной обстановке, которые проходили раз в месяц, — сейчас, в июне слушали рассказ о революции в Сиаме. На эти собрания, которые устраивались по инициативе председателя суда, вначале из чувства долга ходили многие, но из-за загруженности работой число отсутствующих стало постепенно расти. На этот раз в небольшом зале выступал лектор со стороны — беседа шла в непринужденной обстановке.
Хонду привлекла тема: он вспомнил давнее знакомство с Паттанадидом и Кридсадой и, хотя связь с ними лет двадцать назад оборвалась, сейчас с интересом слушал рассказ главы зарубежного филиала одной торговой компании, который был свидетелем революционных событий.
Революция произошла мирно ясным утром двадцать четвертого июня, совершенно не замеченная жителями Бангкока. По реке Менам привычно сновали лодки и небольшие суденышки, ничто не изменилось на шумном утреннем базаре, как обычно, ужасно медленно двигались государственные службы.
Только те, кто оказался рядом с королевским дворцом, обратили внимание на случившиеся здесь в одну ночь изменения. Улицы вокруг дворца были заняты танками и военными, машины, которые приближались к дворцу, останавливали вооруженные моряки.
Издали было видно, как в окнах верхних этажей дворца солнце играет на выставленных стволах пулеметов.
В этот момент король Рама VII с королевой были на отдыхе в местечке Фа-Хин на западном побережье. На время его отсутствия абсолютная власть была в руках канцлера, дяди короля Парибатры.
На рассвете дворец его высочества Парибатры атаковала единственная бронемашина, его высочество, как был в пижаме, послушно сел в нее, и его доставили в королевский дворец, легкая рана, полученная во время атаки одним из полицейских, оказалась единственным случаем кровопролития во всем революционном перевороте.
Потом во дворец одного за другим стали свозить членов королевской семьи и министров, их собрали в одной комнате, и глава военного переворота полковник Прайя Пахон разъяснил им идеи нового правительства. Власть в свои руки взяла Народная партия, было создано Временное правительство.
Узнав об этом, король утром следующего дня выступил по радио и высказался за конституционную монархию, после чего вернулся на специальном поезде в столицу, где его встречали приветственными криками «Да здравствует король!».
26 июня Рама VII королевским указом признал новое правительство, перед этим он беседовал с двумя молодыми лидерами Народной партии — гражданским Руаном Прадитой и представителем офицеров Прайем Пахоном, выразил свое согласие с представленным проектом конституции и в шесть часов вечера поставил под ней свою королевскую печать. Так Сиам фактически стал конституционной монархией.
…Хонде хотелось узнать что-нибудь о принцах Паттанадиде и Кридсаде, но, во всяком случае, если кровопролитие свелось только к небольшой ране, полученной полицейским, то с принцами должно быть все благополучно.
Тем, кто слушал этот рассказ, не могла не прийти в голову мысль о том, что нынешнее положение Японии — это безнадежный тупик, но почему же революции в Японии не достигают столь очевидных результатов, а заканчиваются так, как события пятнадцатого мая, бессмысленным кровопролитием.
Очень скоро после этого Хонду послали в командировку в Токио, дело было не особенно сложным, скорее председатель суда хотел таким образом выразить свою благодарность. Хонда должен был выехать ночным поездом 20 октября, 21 — присутствовать на заседании, следующий день, 22-е, приходился на субботу, так что он мог вернуться к понедельнику. Мать будет рада, что сын наконец-то проведет с ней три дня.
Поезд прибыл на Токийский вокзал рано утром, у Хонды не было времени заехать домой переодеться, и он собирался, расставшись на некоторое время со встречавшими, прежде всего сходить в баню здесь же, при вокзале, — вдохнув после долгого отсутствия воздух Токио, он сразу ощутил в нем какой-то непривычный запах.
Толчея на платформе, в вестибюле была такой же, как всегда. Странно бросались в глаза женщины в длинных юбках, но к этому они и в Осаке уже привыкли. Трудно было понять, в чем, собственно, состояло отличие. Но казалось, люди незаметно для них самих оказались пораженными каким-то невидимым газом, глаза у всех были влажными, будто отрешенными, они словно ожидали чего-то. Мелкий служащий с портфелем, мужчина в парадном костюме — накидке хаори и штанах хакама, женщина в европейском платье, продавец папирос, молодой чистильщик обуви, вокзальный служащий в форменной фуражке — все они выглядели как отмеченные одним и тем же тайным знаком. Что же это было такое?
Подобное выражение лиц бывает, наверное, у людей, когда общество со страхом ожидает каких-то событий, когда обязательно должно что-то случиться.
В Осаке он такого еще не видел. И Хонда, оказавшись перед странным, огромным призраком, черты которого Токио наполовину скрывал, напрягся, ему послышался судорожный смех, от которого дыбом вставали волосы и по телу пробегали мурашки.
Работа была завершена, в субботу вечером, достаточно отдохнув, Хонда, поддавшись внезапному порыву, позвонил в школу Сэйкэн. Подошел Иинума и, узнав Хонду, восторженно возвысил голос:
— Ах-ах, так вы в Токио. Я так польщен, что вы мне позвонили. С огромной признательностью вспоминаю, как вы меня с сыном принимали у себя дома.
— А как Исао?
— Позавчера уехал. Отправился в Янагаву изучать под руководством Учителя Кайдо Масуги обряд очищения. Я, по правде говоря, завтра в воскресенье тоже собираюсь туда — надо поблагодарить учителя за заботу о сыне, если у вас есть время, может быть, поедете со мной? Думаю, горы сейчас — красочное зрелище.
Хонда был в нерешительности. Можно было бы посетить Иинуму как старого знакомого, но если он, ныне действующий судья, специально появится на занятиях школы правого течения, могут пойти ненужные слухи, даже если он и не будет участвовать в обряде очищения.
Так или иначе, а завтра вечером или ранним утром послезавтра ему нужно уезжать обратно в Осаку. Хонда отказывался, но Иинума не отставал. Наверное, он не знал, как по-другому выразить свое гостеприимство. В конце концов Хонда согласился на совместную прогулку с условием, что он поедет инкогнито, и так как он в последнее утро командировки хотел вдосталь поспать, они договорились встретиться на станции Синдзюку в одиннадцать утра. Иинума сказал еще, что от станции Сиоцу линии Тюо около четырех километров нужно идти пешком вдоль реки Кацурагава.
Кайдо Масуги владел землей площадью около двух гектаров в месте под названием Хондзава в Янагаве уезда Минамицуру бывшей провинции Кай, как раз там, где река Кацурагава, делая прямой угол, неслась дальше стремительным потоком, земля выступала над рекой, словно огромный балкон. За рисовыми полями расположились зал для фехтования, где могли остановиться на ночь не один десяток человек, и храм. Справа от висячего моста стояла маленькая хижина, отсюда, спустившись по ступеням, попадали в место очищения. На рисовых полях трудились воспитанники школы.
Кайдо Масуги был известен своим неприятием буддизма. Это было естественно, ведь он принадлежал к партии Ацутанэ, резкие нападки Ацутанэ на буддизм, его осуждение Сакья-муни Масуги Кайдо воспринял целиком и полностью и в том же виде передавал ученикам. Он считал глупостью то, что буддизм решительно не одобряет жизнь, следовательно, не может признать величайшего смысла смерти, то, что буддизм никогда не касался «духовной жизни», а значит, не постиг идею монархизма, которая была главным путем среди «сплетения» «жизней». Даже идея кармы для него была вредной, нигилистской философией.
«Основатель буддизма… его можно называть Сиддха, с самого начала был крайне неумен, более того, ушел в горы и всячески умерщвлял плоть; он не изобрел способа избавиться от трех бед — старости, болезни, смерти… его терпение подверглось сильному искушению; за несколько лет, живя в горах, он овладел искусством магии и с помощью нее стал Буддой, создал учение, по которому высшим царем является Будда. Основоположник буддизма из-за собственных заблуждений создал ересь, которая искажала его собственное учение, и стал грешником, испытывавшим тяжкие мучения».
«Еще до того, как учение Будды распространилось, раньше него к нам пришло учение Конфуция, а потом люди стали самоуверенны, слишком много говорили о карме, души ослабли, в конце концов это лжеучение всех привело в неистовство: появились люди, которые поверили в него, поэтому в делах далекого прошлого, когда так ценили предков-императоров, оракулов, эти люди стояли особняком и не внимали древнему богослужению; то же и в богослужении: к нему стало примешиваться буддийское…»
Эту богословскую доктрину Ацутанэ постоянно вдалбливали воспитанникам школы, поэтому по дороге Иинума объяснил Хонде, что при встрече с Кайдо не следует давать волю речам и превозносить буддизм.
Сам Кайдо оказался не величественным старцем с длинной седой бородой, как его, по отзывам, представлял себе Хонда, а обходительным беззубым старичком, только его глаза — поистине львиный взгляд — произвели на Хонду сильное впечатление. Когда Иинума представил Хонду как чиновника, в прошлом оказавшего ему услугу, пристально взглянув на Хонду, старик произнес:
— Похоже, ты видел многих людей. И все-таки твои глаза остались чистыми. Такое редко бывает, поэтому, хоть ты и молод, Иинума тебя так уважает. — Это прозвучало как комплимент. И сразу же без перехода старичок принялся поносить Будду:
— Для первой встречи это, может, и неожиданно прозвучит, но, скажу я вам, и плут же этот Сакья-муни. Меня злит, что именно он изгнал из сердец наших соотечественников дух древней страны, высокие стремления. Разве не буддизм отрицает дух Ямато, дух как таковой?
Иинума вдруг поднялся и вышел на обряд очищения, поэтому во всем зале остались только Кайдо и Хонда. Хонда на некоторое время стал единственным учеником, слушавшим эту лекцию.
Наконец после обряда очищения вернулся в сопровождении лучшего ученика Кайдо и Иинума: Хонда решил, что теперь он спасен.
— Поистине, прозрачная вода смывает телесную грязь. Спасибо. Я еще хотел бы встретиться с сыном, где он? — сказал Иинума, и Кайдо послал ученика позвать Исао. Хонда почувствовал воодушевление — сейчас появится Исао в такой же, как у отца, белой одежде.
Но Исао все не приходил. Ученик снова опустился на колени у порога:
— Я только что спрашивал: Исао возмутили ваши замечания, он взял из домика привратника охотничье ружье и сказал, что идет подстрелить кого-нибудь — хоть собаку или кошку.
— Как?! После очищения и кровь диких животных? Так нельзя, — Кайдо поднялся, его львиные глаза смотрели грозно.
— Собери-ка всю их компанию — научное общество. Скажи, чтобы каждый взял священную ветвь, и пусть идут навстречу Исао. Он осквернит территорию нашего храма, поступая как бог Сусаноо.
Иинума как-то обмяк, он был в сильном замешательстве, Хонде же, смотревшему на все со стороны, это казалось чрезвычайно странным.
— Так что же сын натворил? За что вы его ругали?
— Успокойтесь, он не сделал ничего плохого. Просто в этом ребенке слишком силен мятежный дух. Я только заметил ему, что если он не научится смирять дух, то пойдет неверным путем. Этого ребенка часто посещает буйный бог. Мальчикам это нравится, но с вашим сыном подобное происходит слишком часто. Когда я его увещевал, он послушно все выслушал, но потом наверняка взыграл мятежный дух.
— Я тоже пойду с ветвью, чтобы очистить его.
— Хорошо. Идите скорее, пока он не осквернился.
Хонда, слушая разговор, впервые ощутил тревожную атмосферу этого места: рассудок поднял голову и внезапно был атакован несказанной глупостью. Эти люди не видели тела, они смотрели только на душу. На самом деле случай был банальный: независимый юноша, которому сделали выговор, возмутился, но эти люди смотрели на случившееся как на движение мировой, страшной силы духа.
Хонда ругал себя за то, что приехал сюда, поддавшись странным, родственным чувствам в отношении Исао, но сейчас у него на глазах действиям Исао угрожала неведомая опасность, и Хонда был обязан остановить ее.
На улице в напряженном ожидании толпилось человек двадцать молодых людей в белых рубахах и белых штанах, каждый со священной ветвью. Иинума, держа в руке ветку, тронулся с места, и все двинулись за ним. Хонда — единственный среди всех был в пиджаке, он шел прямо позади Иинумы.
Им владело необъяснимое чувство. Это было как-то связано с далекими воспоминаниями, но Хонде прежде вроде бы не приходилось бывать в таком окружении.
Но, коснувшись первого камня в земле, звякнула мотыга, которой он стремился извлечь на свет что-то очень важное. Звук отозвался в голове и, будто видение, исчез. Впечатление было мгновенным.
Что же это?
Тело изящно обвивала чудесная золотая нить, она касалась на своем пути кончиков иголочек-чувств.
Сначала она только касается, но еще немного, и скользнет в ушко — тогда ее не удалишь из тела. Нить прошла рядом с отверстием, будто не решилась расцветить вышивкой пока еще белое поле, на которое нанесен слабый рисунок. Ее тянули чьи-то большие, но деликатные и очень гибкие пальцы.
Дело было в конце октября, часа в три пополудни, когда солнце уже клонилось к горам, небо покрывали крапинки облаков, и свет оттуда, будто туманом, заволакивал окружавший пейзаж.
Люди, шедшие с Иинумой, в молчании по очереди преодолели старый висячий мост. С северной стороны был глубокий омут, а с южной Хонда увидел под ногами гальку на мелководье, рядом находилось место очищения. Пришедший в ветхость мост висел как раз на границе между глубоким и мелким местами.
Хонда, оказавшись на другой стороне, обернулся посмотреть на осторожно перебиравшихся через мост молодых людей. Доски моста постоянно подрагивали. Как раз в этот момент, разорвав облака на гребне горы, заходящее солнце высветило плантации шелковицы, небольшие клены, дерево хурмы, черный ствол которого трогательно украшал единственный плод, а на фоне хижины у подножия горы — молодых людей на мосту: каждый держал в руках ветку священного дерева. Солнце резко обозначило складки белых одежд, в его лучах белизна, казалось, сама излучала свет, блеснул строгий темно-зеленый глянец листьев, легчайшая тень покрыла священные полоски.
Пришлось подождать, пока все перейдут через мост. Хонда снова оглядел осенние горы, по дороге от Сиоцу до Янагавы он уже успел привыкнуть к их виду.
Место, где находились сейчас люди, оказалось в складке горы, поэтому дальние и ближние вершины, яркие краски и слабые полутона накладывались друг на друга, подступали вплотную. Здесь росло множество криптомерии, рощицы этих деревьев производили впечатление темных и суровых среди окружавших их теплых красных листьев. Вообще сезон кленовых листьев еще не наступил: на желтом ковре меж длинных ворсинок там и тут бросались в глаза ржаво-красные листья, уже чувствовалось, что они не позволят долго сохраняться яркими красному, желтому, зеленому, коричневому оттенкам.
Надо всем витал запах костра и разливался слабой дымкой свет. Подернутые туманом, синели далекие горы. Но здесь, поблизости, настоящих гор не было.
Дождавшись, когда все перешли через мост, Иинума зашагал дальше, Хонда последовал за ним.
На дороге, приведшей их к мосту, в глаза бросались опавшие дубовые листья. Теперь на каменистой дороге, по которой они поднимались к обрыву, лежали в основном листья сакуры. С противоположного берега они выглядели как осыпавшиеся красные цветы. Листья, даже те, что были изъедены гусеницами, словно впитали цвет утренней зари, и Хонда подумал: непонятно, отчего увядание приобретает такой дивный цвет.
На обрыве, куда они поднялись, находилась пожарная вышка: казалось, что небольшой черный колокол висит прямо в светло-синем небе. Отсюда дорогу устилали листья хурмы. Потянулись огороды, крестьянские дворы. Здесь царили пурпурно-красные хризантемы, в каждом дворе деревья хурмы были увешаны плодами, словно коконами, дорога петляла между живыми изгородями.
За одним из домов неожиданно открылась панорама: дорога от утонувшей в траве каменной плиты с буддийской молитвой об усопшем, установленной в годы Каэй,[94] вдруг расширялась и уходила в поля.
Лишь одна небольшая гора подступала сюда с юго-запада: и высокая Гора императора, и горы, сгрудившиеся на севере, отдалились от реки и дороги: отсюда до единственного поселка у подножия Горы императора не было видно ничего, что походило бы на человеческое жилье.
На обочине дороги, где валялась рисовая солома, толпились красные цветочки гречишника, потрескивал сверчок.
На рисовых полях вокруг по потрескавшейся черной земле тянулись вереницей сушилки для снопов или были рассыпаны только что сжатые колосья риса. Мимо на новом велосипеде с важным видом проехал подросток, оглянулся посмотреть на странную процессию. Небольшая гора на юго-западе была покрыта алыми листьями, будто обсыпана порошком, а на север до обрыва к реке Кацурагава тянулось открытое пространство. Среди полей стояла единственная криптомерия, расщепленная молнией, листья на треснувшем, покосившемся стволе засохли и цветом напоминали высохшую кровь. Корни чуть выступали над землей, во все стороны расходились белые волны травы.
В это время один из юношей увидел человека в белой одежде, стоящего в конце дороги, и крикнул:
— Он там!
Хонда по непонятной причине вздрогнул.
За полчаса до этого Исао, с налитыми кровью глазами, бродил по окрестностям, держа в руке ружье. Его не рассердили замечания Учителя. Они породили мысли, от которых Исао не мог освободиться: хрустальный сосуд — изящество и чистота, к которым он так стремился, упал на землю и разлетелся на мелкие осколки, а он все никак не хотел себе в этом признаться. Казалось, ему остается только одно: чтобы действовать, надо тайно воспользоваться пружиной зла. И совершить прыжок с ее помощью. Точно так же, как поступил отец? Нет, нет, ни в коем случае. Не стоит, как это делал отец, разбавлять грех правым делом, а правое дело — грехом. Грех, который он собирается тайно взрастить, должен быть таким же чистым, как чиста справедливость. В любом случае, если он достигнет желаемого, его тело умрет от собственного меча, тогда его чистый грех и правота его поступка уничтожат друг друга.
Исао, которому из личных соображений никогда не приходило в голову убить человека, тревожили вопросы: как рождается само намерение убить, как повседневность, в которой он вполне благоразумен, подводит к мысли об убийстве — об этом он размышлял особенно много. Он просто вынужден запятнать свои руки чистым крошечным злом, незначительным богохульством.
Учитель Кайдо, почитатель Ацутанэ, так красноречиво доказывал, что мясо и кровь диких животных оскверняют, значит, если он должен сейчас подстрелить в осеннем лесу кабана или оленя, — если это сложно, то следует убить собаку или кошку — и принести труп с сочащейся кровью, пусть даже товарищи прогонят его. Будь что будет, храбрость и решимость у всех рождаются по-разному.
Если присмотреться, то можно было увидеть, что западный склон невысокой, закутанной в алые листья горы заняли плантации шелковицы, между этими плантациями и бамбуковой рощей шла узенькая тропинка, по которой можно было приблизиться к горе. В верхней части тутовой плантации тесно росли криптомерии, но и там, похоже, проходила дорожка.
Простое, похожее на металлическую, семидесятисантиметровую палку дуло ружья было на ощупь холодным и поскрипывало на осеннем воздухе. Не верилось, что заряженные пули нагреют его. Три оставшиеся пули, положенные за пазуху белой рубахи, металлическим холодом касались груди, но они предназначались не для убийства, Исао воспринимал их как «глаза мира».
Поблизости не было ни кошек, ни собак, и Исао решил подняться в гору по тропинке между тутовой плантацией и бамбуковой рощей. Деревья были увиты плющом и еще какими-то вьющимися растениями с красными ягодами. Рядом с рощицей тутовых деревьев из-под земли выступали корни, они обросли мхом и преградили дорогу. Где-то рядом в зарослях пела овсянка.
Исао воображал, как перед дулом ружья появится какой-нибудь глупый олень. Он не стал бы колебаться, выстрелить или нет. Он намеревался убивать. Ему просто необходимо было ненавидеть. Убив оленя, убивая, он выплеснет все зло, на какое способен. Покажет солнечный круг, забрызганный кровью внутренностей.
Исао прислушался. Никто не ступал по опавшим листьям. Пристально посмотрел себе под ноги. Никаких следов. Если кто-то и затаил дыхание, то вовсе не из страха или вражды, а лишь в насмешку над ним. Исао развеселило это гордое молчание кленового леса, зарослей бамбука, рощи криптомерии.
Он поднялся к роще. Меж деревьями висело темное, глухое молчание. Никаких признаков жизни. Пройдя по склону, неожиданно оказался в редком, смешанном леске. И тут из-под ног вдруг взлетел фазан.
Большая, шумная мишень, застившая свет. Исао решил, что это как раз то, что привратник назвал «первым шагом». Он вскинул ружье и выстрелил.
Желто-красные листья над головой пропускали лучи заходящего солнца. Тяжелая, зеленая крона, поблескивающая на фоне печального неба, мгновение оставалась неподвижной. Потом ее разорвали взмахи крыльев, торжественная форма нарушилась. Беспорядочное хлопанье говорило о силе, прочно спрятанной в крыльях, силе, от которой воздух потяжелел, стал густым, словно грудное молоко. Птица вдруг перестала быть птицей. Непослушные крылья скользили не в том направлении. Она резко упала совсем не там, где рассчитывал Исао. Но не очень далеко. Исао заметил, что это было в районе зарослей, к которым он поднялся вначале.
Сунув еще дымящееся ружье под мышку, он бросился к зарослям бамбука. Порвал, зацепившись за колючку, рукав белой рубахи.
Бамбуковая чаща казалась налитой воздухом. Исао пробирался, ружьем расчищая себе путь среди так и норовивших обвиться вокруг тела ползучих трав и напрягая зрение, чтобы не пропустить добычу. В конце концов он нашел фазана. Став на колени, Исао взял в руки мертвую птицу. Капавшая из грудки кровь упала на белые штаны.
Глаза птицы были плотно закрыты. Их окружали перья в пятнышках, как у мухомора. Пухлая, в плотном золотом оперении, словно окутанная грустью, птица напоминала радугу в ночи. На тельце, которое свисало с ладоней Исао, часть перьев раздвинулась, и под ними открылись новые краски.
У головы перья напоминали чешую лилового, почти черного цвета. На грудке и спинке перья, как передник, находили друг на друга, наполненные светом, темно-зеленые. По глубоко-зеленому оперению текла кровь из незаметной раны.
Исао раздвинул перья там, куда, как он предполагал, попала пуля. Пальцы скользнули к развороченной груди, и когда он вытащил их назад, кончики были красными от крови. Он жадно стремился испытать это ощущение бойни. Его действия — вскинул ружье, нажал на спусковой крючок — последовали быстро, но само желание убить было каким-то слабым. Оно никак не походило на тот черный дым, который потом повалил из дула ружья.
Пуля, выстрел определенно что-то означали. Он пошел в горы вовсе не для того, чтобы подстрелить именно фазана, но с ружьем не мог упустить очевидного шанса. Малая кровь и смерть последовали мгновенно, и безмолвный фазан как бы естественным образом оказался у него в руках. Справедливость и чистоту безразлично сбросили, словно рыбные кости с тарелки. Он съел не кости, а мясо. Нежное, сияющее, мягкое, восхитительное на вкус. И сразу возникли нынешнее, граничащее с оцепенением опьянение и полный покой. Определенно, он почувствовал именно это.
Может, фазан олицетворял зло. Да нет. Тщательно приглядевшись, можно было разглядеть, как под пухом у корней двигаются крошечные жучки-листоеды. А если бросить птицу на землю, враз наползут муравьи и черви.
Исао раздражало, что у птицы плотно сомкнуты веки. Это выглядело как заранее подготовленный отказ, так, словно ему отказали в том, о чем ему до крика хотелось узнать именно теперь. И сам он перестал понимать, чего же он хочет — то ли знать о том, что чувствуют, убивая, то ли испытать ощущения от собственной смерти.
Юноша небрежно поднял птицу одной рукой за голову и, расчищая себе путь ружьем, с трудом выбрался из зарослей. Лианы, усеянные красными ягодами, рвались и обвивались вокруг шеи, Исао обеими руками защищался от сыпавшихся на плечи и грудь плодов, но скоро устал их сбрасывать.
Он спустился рядом с тутовым полем и вышел на петлявшую по меже тропинку. В рассеянности Исао не замечал, что ногами топчет цветы гречишника.
Разглядев на другой стороне дороги криптомерию, он заметил, что тропинка под прямым углом пересекается с широкой дорогой, по которой он шел сюда. Исао вышел на дорогу.
Издалека к нему приближалась толпа людей в белых одеждах, лица были еще неразличимы, но странное чувство вызывали атрибуты очищения, которые все несли в руках. Судя по одежде, это были воспитанники их школы, но не может быть, чтобы это его товарищи вот так двигались в торжественном шествии. Впереди шел явно старший, рядом с ним — мужчина, единственный из всех одетый в костюм. Исао поразился, разглядев на лице предводителя такие же, как у отца, усы.
Вечеревшее небо вдруг наполнилось щебетом: огромная стая пичужек, появившаяся со стороны горы, буквально закрыла небо. Процессия в белых одеждах приостановилась, пережидая, пока закончится этот ошеломляющий перелет.
По мере того как расстояние между ними и Исао сокращалось, Хонду охватывало ощущение, что он почему-то оказался выброшенным из сцены, которая разворачивалась на этом слабоосвещенном пространстве. Он небольшими шагами стал продвигаться к полю и отдалился от спутников, намереваясь пройти между сушилками для снопов. Приближался какой-то необычайно важный момент. Хонда не понимал, в чем, собственно, дело. Исао был уже хорошо виден: на его груди налипли, подобно священному ожерелью, шарики красного цвета, наверное, плоды какого-то дерева.
У Хонды гулко забилось сердце. Это надвигалась безмолвная сила, способная стереть в порошок его рационализм. Уже чувствовалось ее горячее дыхание, шум крыльев. Хонда не верил в предчувствия, но его теперешние ощущения были очень похожи на те, что испытывает человек, предугадывая собственную смерть или смерть своих близких.
— Что это? Никак добыл фазана! Ну, ладно, — достиг его ушей голос Иинумы. Хонда с поля не мог не видеть происходящего, хотя старался не смотреть в ту сторону.
— Ну, ладно, — повторил Иинума. Потом, словно в шутку, провел над головой Исао священной ветвью. В лучах заходящего солнца девственно-белым светились прикрепленные к ней полоски, шелест бумаги проникал в сердце. Иинума снова заговорил:
— Ну и задал ты нам задачу. Даже из ружья стрелял. Все как говорил учитель. Ты бог беды. Точно.
При этих словах смутные воспоминания Хонды обрели резкую, четкую форму. Именно эту сцену видел во сне во 2-м году Тайсе[95] Киёаки Мацугаэ. Необычный сон Киёаки подробно записал в своем дневнике, Хонда в прошлом месяце как раз его перечитывал. Перед глазами живо, в деталях встали события девятнадцатилетней давности.
Пусть Иинума этого не замечает, но Хонда, при всем своем рационализме, не мог бы теперь отрицать того, что душа Киёаки переселилась в Исао. Это стало неоспоримым фактом.
Вечером следующего дня после конца занятия Исао повел товарищей в то место, которое они каждый день использовали для тайных собраний. Там не было посторонних глаз, и даже если бы собравшихся кто-то заметил, то увидел бы только оживленно беседующих молодых людей.
Там, где земли школы подходили к обрыву Хондзавы, была заросшая деревьями и кустарником, напоминающая искусственную скала, если зайти за нее, то со стороны школы никто ничего не увидит. Внизу стремительно несла по камням свои воды река, на другом берегу к ней вплотную подходили скальные стены, поднимавшиеся высоко в небо.
Небольшая поляна за скалой как нельзя лучше подходила для того, чтобы, усевшись в кружок, вести разговоры. Летом здесь, наверное, было замечательно, но в конце октября ветер, вечерами дувший со стороны Косю,[96] был просто ледяным. Но все были так разгорячены, что не замечали холода.
По дороге к месту встречи Исао, шедший впереди, обратил внимание на следы костра, которых вчера еще не было.
Пепел не успел разлететься, но густо-черная колея с частицами красной глины представляла дивное зрелище. Следы колес, черными, глубокими линиями прочерченные на земле, вызывали в памяти картину ярко горящего пламени в большей степени, нежели пепел, в котором неожиданно попадались соломенные стебли. Дикая алость сильного пламени, грубая чернота колеи… именно так и должно быть, вот он, нужный контраст. Взметнувшееся, а потом затоптанное пламя, та же сила, та же яркость… Исао, конечно, в эти минуты грезил о восстании.
Вслед за Исао все вышли в тень рощи у скалы на южном конце поля и расселись в кружок. Внизу как раз в том месте, где река Кацурагава делала резкий поворот, была быстрина, оттуда далеко разносился шум потока. Ему мужественно противостоял крутой обрыв на другом берегу: серая скальная порода будто скрипела, тянущиеся оттуда ветки кленов, попав в тень, окрасились в печальные тона, и только небо над росшими наверху деревьями блистало в разрывах вечерних облаков.
— Сегодня наконец определим день и час решительных действий. Все готовы. Сначала примем план в общем, уточним задачи каждого, Сагара доложит, как обстоят дела с деньгами. День и час следует определить, как это делали в «Союзе возмездия», — гаданием, но об этом поговорим потом, — начал Исао энергичным тоном. Однако мыслями он был в событиях вчерашнего дня. Отец и Хонда сразу же после скромного ужина уехали в Токио. Отец сказал, что это визит вежливости, но все-таки зачем ему было специально приезжать сюда? Может быть, между отцом и Савой был какой-то разговор? С другой стороны, почему так странно выглядел Хонда? При первой встрече и в том длинном письме он выказывал ровное, заботливое внимание, а вчера не сказал с Исао ни слова, был бледен, а за ужином Исао неожиданно обнаружил, что Хонда издали, сидя на месте для гостей, не сводя глаз, смотрит в его сторону.
Исао отбросил мысли, которые возвращали его к прошлому. И разложил на траве текст плана:
1. Время действий.
2. Основные положения плана.
Целью настоящего плана является возмущение спокойствия в столице, принятие приказа о введении чрезвычайного положения и помощь в формировании на его основе нового правительства. Мы готовим почву для реформ, демонстрируем, как действиями минимального числа людей достигается максимальный результат, мы верим, что у нас есть единомышленники, которые по нашему призыву поднимутся по всей стране; мы станем разбрасывать с самолета листовки, агитируя за то, чтобы император поручил командование принцу Тонну, будем стремиться, чтобы эта агитация скорее дала нужный результат. С принятием приказа о введении чрезвычайного положения наши обязанности заканчиваются, и, независимо от успеха или неудачи нашего дела, до утра следующего дня все мы совершаем харакири.
Великая цель обновления Мэйдзи состояла в том, чтобы возвратить императору всю полноту политической и военной власти. Главная цель нынешнего обновления, обновления Сева, заключается в том, чтобы подчинить непосредственно императору финансовый рынок и производство, вырвать из сознания людей идеи западноевропейского, потребительского капитализма и коммунизма, спасти народ от нищеты и добиться воцарения лидера, исповедующего монархизм.
Для возмущения спокойствия мы прежде всего взорвем во всех районах города электрические подстанции, убьем под покровом ночи финансовых и промышленных воротил — Бусукэ Курахару, Тору Синкаву, Дзюэмона Нагасаки, одновременно захватим и подожжем Японский банк — ядро японской экономики, а на рассвете соберемся на площади перед императорским дворцом и все вместе совершим харакири. Однако если собраться всем вместе для последнего акта будет невозможно, каждый может проделать это в одиночку и в том месте, где это будет возможно.
3. Организация действий.
Первый отряд (захват подстанций):
подстанция Тодэн-Камэйдо — исполнители Хасэгава, Сагара;
подстанция Кинудэн — Сэяма, Цудзимура;
подстанция Хатогая — Комэда, Сакакибара;
подстанция Тодэн-Табата — Хориэ, Мори;
подстанция Тодэн-Мэдзиро — Охаси, Сэрикава;
подстанция Тодэн-Йодобаси — Такахаси, Уи.
Второй отряд (уничтожение главарей):
убийство Тору Синкавы — исполнители Иинума, Миякэ;
убийство Дзюэмона Нагасаки — Миябара, Кимура;
убийство Бусукэ Курахара — Идзуцу, Фудзита.
Третий отряд (захват и поджог Японского банка):
осуществляют под командованием лейтенанта пехотных войск Хори, четырнадцать человек — двенадцать примчатся на велосипедах после взрыва подстанций, и к ним присоединятся еще двое (Такасэ и Иноуэ).
Отдельно действующий отряд:
с самолета, пилотируемого лейтенантом Сига, сбрасывает осветительные бомбы и листовки.
…По правде говоря, Исао все еще колебался в душе по поводу Бусукэ Курахары. Он хотел убить его сам, но что-то внутри сопротивлялось этому. Слова Савы его обеспокоили.
Ему казалось, что Сава может-таки опередить их и самостоятельно убить Курахару. Тогда весь план придется отложить до тех пор, пока не стихнет буря в обществе.
Или Сава просто хотел похвастаться или запугать, а на самом деле ничего и не предпримет?
Если не обращать внимания на слова Савы, то убить Курахару, по существу, следовало бы Исао. Ведь того строже всех охраняли. Исао уступил Курахару Идзуцу под предлогом дружбы, которая связывала его с этим доверчивым, отважным юношей. Идзуцу был в восторге, но Исао в глубине души сознавал, что впервые от чего-то «бежал».
Сбрасывать с самолета листовки и не разрывные, а осветительные бомбы рекомендовал лейтенант Хори. Он гарантировал участие в акции своего верного друга лейтенанта Сиги.
Проблема была с оружием. Десять заговорщиков из двадцати имели каждый хотя бы японский меч, но при подрыве трансформаторных подстанций вещи у пояса будут мешать. Здесь более подойдет кинжал за пазухой. Нужно было достать новейшие пороховые смеси. Лейтенант Хори обещал добыть по меньшей мере два легких пулемета.
— Сагара, прочти список необходимого.
— Сейчас, — Сагара из предосторожности читал тихо, поэтому все напрягли слух:
— Широкое белое полотно — около пяти метров, чтобы написать лозунг. Его поднимем перед тем, как умереть. А еще оно пригодится для того, чтобы всем обмотаться им.
Налобные повязки, нарукавные повязки, булавки, чтобы их закрепить, толстые простые носки взамен обуви — по двадцать штук каждого вида.
Бумага — пачка белой бумаги, несколько пачек разноцветной бумаги. Количество — столько, сколько нужно для печатания листовок.
Бензин — для поджога. На нескольких бензоколонках купить одну-две канистры, по возможности на тех колонках, которые находятся на отдалении друг от друга.
Мимеограф и то, что к нему нужно.
Кисти, тушь.
Бинты, кровоостанавливающие средства, водка как успокаивающее средство.
Фляги для воды.
Карманные фонари.
…В целом это все. Мы это купим и спрячем у надежного человека, сразу же, как вернемся в Токио, подберем такого.
— Денег хватит?
— Да. К восьмидесяти пяти иенам, накопленным Иинумой, прибавили деньги остальных, всего вышло триста двадцать восемь иен. И еще, перед самым нашим отъездом пришло заказное письмо без подписи, адресованное «Членам общества по изучению истории Мэйдзи», я принес его, чтобы распечатать при всех. Может, там деньги? Как-то боязно его открывать, — и Сагара распечатал конверт. Из него выпали десять бумажек по сто иен — все были потрясены. Сагара прочитал несколько строк, написанных на вложенном листочке почтовой бумаги:
— «Эти деньги я получил, продав лес у себя на родине. Жертвую их вам. Пожалуйста, воспользуйтесь ими. Сава».
— Сава?! — Исао, услышав имя, словно получил удар в грудь.
Сава опять показал себя с загадочной стороны: если он действительно жертвует эти деньги, то что это — денежный взнос вместо того, чтобы убивать Курахару, или щедрый прощальный подарок от того, кто решился на самостоятельный поступок, — все это было непонятно.
Но Исао нужно было быстро принять решение, поэтому он сказал:
— Это Сава из отцовской школы. Тайный единомышленник. Можно взять деньги.
Спасибо ему. Денег вполне достаточно. Боги нам помогают.
Сагара дурачась поднял ассигнации к очкам, копируя благодарный жест богам.
— Я объясню детали. Сначала определим день и час выступления. Время определяется собственно планом. Если подача электричества прекратится поздно ночью, это не будет иметь эффекта, поэтому нужно, чтобы это случилось до десяти часов вечера. Затем в пределах часа провести атаку на Японский банк. Теперь число…
В этот момент в памяти Исао ожила фигура Томоо Отагуро, простершегося перед алтарем в храме Сингай в ожидании волеизъявления богов. Тогда в разгар летнего дня он совершал в храме два гадания, вопрошал, дозволено ли — «Своей смертью на глазах нынешних властей изменить дурную систему правления» и «Во мраке, взмахнув мечом, убрать замешанных в грязных махинациях министров», и оба действия не были одобрены богами. Теперь Исао и его товарищи должны задать богам тот же вопрос, что был в последнем гадании Отагуро.
Пусть тогда стояло лето, а сейчас — осень, то было в Хиго, сегодня это происходит в Коею, тогда на дворе была эпоха Мэйдзи, нынче Сева, мечи, жаждавшие молодой крови, мечтали, чтобы ими размахивали в ночи. История, поведанная в маленькой брошюре, вдруг прорвала плотину повествования и выплеснулась на поле реальности. Дух, воспламененный прочитанным, не удовлетворился знанием, он разгорелся костром.
«Белая птица воспарит в небо, пережив оставленное в миру тело» — эти стихи Учителя Оэна отчетливо, будто слышанные вчера, вспыхнули в уме.
Никто не высказывался, все молчали, вглядываясь в лицо Исао. Исао же поднял глаза к небу над обрывом. Свечение беспорядочно раскиданных туч стало много слабее. Однако в глаза бросалось наличие некоторого подобия формы: казалось, облака причесали частым гребнем. Исао с нетерпением ждал, не покажутся ли там глаза бога.
Обрыв затушевали тени, заметной оставалась только белая пена волн на стремнине. Исао ощутил свою принадлежность к Союзу возмездия. В миг славы, который сохранится в памяти поколений, он и его товарищи будут достойны патриотов прошлого. Холод вечернего ветра напоминал холод бронзы, из которой отольют памятник. Богу следовало бы в такой момент явить свое присутствие.
…Никаких дат, никаких цифр… В сияния благородных небес не было ничего, что укрепило бы его застывшую в ожидании душу. Он не нуждался в словах, но не было и ощущений. Все молчало, словно разом оборвались струны.
Томоо Отагуро твердо знал, что молчание не означает, что боги отвернулись от них. Не было оно и безусловным запрещением.
Теперь Исао размышлял над смыслом молчания. Сейчас под горящими, направленными на него взглядами юношей, каждому из которых не было и двадцати, он, Исао, смотрел в небо над обрывом, стараясь уловить божественный отблеск. Обстановка сложилась, момент назрел. Что-то же должно явиться. Не одобряя и не запрещая, боги отказывались от решения, словно переняли нерешительность и колебания ожидающих здесь, на земле, небрежно отбрасывали его, как туфлю, скинутую с божественной ноги.
С ответом надо было торопиться. В душе у Исао будто захлопнулась крышка. Так закрывает свою раковину моллюск: он иногда выглядывает оттуда, но все равно постоянно защищает раковиной свою «чистую» плоть, отбеленную морскими течениями. Сознание неправоты, щекоча лапками, проскользнуло куда-то в уголок души. Как он, Исао, почувствовал, что нужно захлопнуть крышку, было непонятно, может быть, привычка вырабатывается после единственного раза. А повторишь такое несколько раз, и в конце концов это станет самой обыденной вещью.
Исао не собирался никого обманывать. Его товарищи не поверят тому, что боги безмолвствуют. Он должен срочно дать им что-то, как птица дает корм птенцам.
— Третьего декабря в десять часов вечера. Так говорят боги. Так и решим. У нас еще больше месяца — сможем как следует подготовиться. Теперь дальше, Сагара, ты забыл важную вещь. Это священная, чистая война. Битва за идеи, чистые, как цветок белой лилии, и чтобы потомки могли назвать ее «Войной белой лилии», раздай всем по цветку из тех лилий, которые дала госпожа Кито, я хочу, чтобы перед битвой каждый обязательно спрятал на груди цветок лилии. Тогда нас будет защищать мятежный дух из храма Саи… Кто-нибудь возражает против даты — третьего декабря, это пятница? Скажите сейчас. Может быть, у кого-то есть личные обстоятельства?
— Какие могут быть личные обстоятельства у того, кто решился на смерть? — громко сказал кто-то, и все рассмеялись.
— Тогда перейдем к конкретным пунктам. Охаси, Сэрикава, доложите всем результаты изучения подстанции в Мэдзиро и план ее взрыва, — приказал Исао. Охаси и Сэрикава немного поспорили между собой, решая, кто же из них будет говорить, но в конце концов начал говорить хорошо владеющий речью Охаси.
Сэрикава, когда говорил с Исао, тянулся как новобранец, выпячивал грудь, но, волнуясь, начинал заикаться, поэтому его было трудно слушать. Порученное ему дело он выполнял добросовестно, и не было случая, чтобы он забыл то, что ему было приказано выполнить. Когда он говорил о вещах, которые его волновали, в голосе будто звенели слезы. Докладывать он был не мастер, не мог логично выстраивать факты, поэтому его заменил сообразительный, с хорошей речью Охаси. Его сообщение Сэрикава слушал, сопровождая энергичным кивком каждое слово.
— Когда мы с Сэрикавой пришли к подстанции в Мэдзиро, у входа чинил проводку мужчина в зеленой спецовке. Мы сказали, что учимся на вечернем отделении в школе электрического оборудования и нельзя ли нам осмотреть подстанцию внутри. На другой подстанции у нас потребовали ученический билет и прогнали, но этот человек неожиданно оказался очень любезным и послал нас на второй этаж. Там находились трое служащих, один из них приказал мужчине в зеленой спецовке показать нам все. Тот, прервав на середине работу, с удовольствием провел нас по всему помещению, со знанием дела давая пояснения. Подробно ответил на все наши вопросы по поводу устройства машин. Так мы узнали, что на этой подстанции работают и масляные трансформаторы, и трансформаторы с водным охлаждением.
Вообще основные части подстанции — это трансформатор, распределительный щит и насос для подачи воды, которую используют при охлаждении.
Если сломать насос — а для этого вполне достаточно разбить, например, молотком включатель мотора или бросить гранату, это будет не очень эффективно.
Конечно, если будет сломан насос, подача воды для охлаждения, естественно, прекратится, трансформатор перегреется и выйдет из строя, но для этого потребуется какое-то время, да еще будет работать другой, масляный трансформатор.
Теперь конкретнее: радует то, что насос находится не в центре помещения и специально не охраняется. В идеальном случае один из нас убивает охранника, и мы проникаем в помещение подстанции, кто-то закладывает взрывчатку под распределительный щит, поджигает запал, и мы убегаем. Если же на месте возникнут какие-то непредвиденные трудности, придется, пожалуй, ограничиться сломанным насосом.
Думаю, что тем, кто занимается подстанциями, хорошо бы через знакомых достать настоящее удостоверение ученика школы электрооборудования. У меня все.
Доклад был содержательным, понятным, и Исао был удовлетворен.
— Ладно. Следущий Такасэ. Сообщи всем, как обстоят дела с составлением схемы Японского банка.
— Я, — Такасэ говорил хриплым голосом — у него было что-то с легкими, но внешне это был крепкий, с широкими плечами юноша; глядя на Исао красными, лихорадочно горящими глазами, он рассказывал вместо отсутствующего здесь Иноуэ. — Я много думал, как это сделать, но не придумал ничего лучше, кроме как устроиться в банк ночным охранником, но при приеме на работу очень строго проверяют данные и состояние здоровья. У меня-то не было никаких шансов пройти медицинский отбор, поэтому я попросил Иноуэ. Ведь у него второй дан по дзюдо.
Иноуэ бесстрашно приступил к немедленному осуществлению плана. Сказав декану спортивного факультета, что хочет поработать ночным охранником, чтобы было чем платить за учебу, он заручился рекомендательным письмом, с ним и свидетельством о втором дане по дзюдо, отправился в Японский банк и был сразу принят на работу. У него, как у прилежного студента, с собой всегда были идейные, «правильные» книги, поэтому когда я однажды зашел к нему на работу, другой охранник был со мной очень любезен. Иноуэ говорил, что тот даже угощал его на ужин лапшой. Иноуэ, по его словам, даже чувствует угрызения совести, когда представляет, что в скором времени там все подожжет. — Смех молодых голосов разорвал ночную темень. — Иноуэ говорит, что до начала действий будет безупречно служить, чтобы потом помочь нам изнутри, я же вместе с лейтенантом Хори собираюсь изучить код, чтобы нам изнутри открыли дверь. План банка будет составлен за две недели до выступления, это мы с Иноуэ твердо обещаем, потом мы хотим показать его лейтенанту. Иноуэ рассказывал: чтобы избежать подозрений, которые могут возникнуть, если он вдруг начнет активно изучать банк, он усердно работает и естественным путем при обходе выбирает маршруты, которые дадут нужную информацию. Он человек мрачный, но наблюдательный, когда улыбается, становится очень милым, и его уже многие там знают, — тут Такасэ посмотрел на часы.
— А, ну вот банк скоро закроется, и тогда начнется его рабочая смена. Он очень жалел, что не может приехать сюда, но у него самая важная работа. У меня все.
Такого рода доклады продолжались еще какое-то время, Исао, который уже знал их содержание, мог немного расслабиться.
И вдруг перед глазами, словно мотыльки, замелькали имена тех, о ком ему не хотелось думать, — отец, Сава, Хонда, Курахара. Тогда Исао, крепко державший в руках руль, направил корабль души к воспоминаниям, которые были для него самыми желанными, самыми ослепительными, самыми пьянящими. На отвесном берегу на восходе солнца, молясь на поднимающийся солнечный диск… глядя на блистающее внизу море, под сенью благородной сосны он совершает харакири. Но после восстания в Токио будет трудно добраться до столь идеального места. Если атака на подстанции окажется успешной, то ночное сообщение прервется, и на поезде, скорее всего, скрыться не удастся. Вообще сомнительно, что удастся скрыться с места убийства.
И все-таки Исао мечтал о том, что где-то есть место, которое ждет его для последнего в жизни акта. Перед глазами стояла горная вершина Оми, где покончили с собой шесть членов «Союза возмездия». Под утренним ветром колышутся священные белые полоски, на рассвете с горной вершины видна гряда белых облаков.
Исао не хотелось сейчас решать что-то определенно. Даже если он решит, что толку, когда он не знает, сможет ли добраться туда после акции. Все равно где-то есть место, куда его заботливо приведет провидение, где меж соснами гуляет ветер, где обнаженное по пояс тело зимним утром пронизывает холодом колючий морской воздух, где стволы сосен и его залитое кровью тело скоро зальет красным светом встающее на горизонте солнце.
Если же они смогут добраться до дворца… Его посетили жуткие видения: он переплывает подернутый тонким ледком ров, взбирается на крутой берег и, спрятавшись среди сосен, ждет утра; или ожидает утренний рассвет у моря там, откуда едва заметно просматривается тень острова Цукисима, а ведь может так случиться, что он вонзит в себя меч перед встающими в первых лучах солнца силуэтами зданий в Маруноути![97]
Хонда после возвращения из командировки сам почувствовал, что с ним что-то происходит.
Реальность потеряла привычные очертания. Он стал пассивен в работе, которая требовала самых разных суждений о событиях этой реальности. Часто погружался в задумчивость, не замечал, что к нему обращаются коллеги, оставлял их вопросы без ответа. Когда это дошло до председателя суда, тот забеспокоился, не сказываются ли таким образом на Хонде перегрузки в работе.
Даже когда Хонда сидел за столом в рабочем кабинете судей и изучал документы, мысли его снова и снова возвращались к сцене из давнего сна Киёаки, принявшей форму реальности тем вечером в Янагаве. Он вспоминал также, как на следующее утро, поддавшись внезапному импульсу, он перед отъездом в Осаку, навестил могилу Киёаки на кладбище Аояма.
Мать сердилась, что сын утром второпях кинулся из дома, хотя до поезда еще оставалось достаточно времени, но Хонда велел шоферу сначала завернуть в Аояму и ехать по дороге, ведущей через кладбище, на перекрестке в самом центре он вышел из машины, попросив подождать его, и поспешил к могилам семьи Мацугаэ. Даже если бы он и забыл дорогу, место своими размерами издали бросалось в глаза.
Хонда вернулся немного назад по дороге и свернул на тропинку между могилами. Утреннее осеннее солнце за спиной тянуло сквозь тонкие стволы сосен слабые лучи. Свет, пробираясь меж вершинами могильных памятников и тусклой зеленью деревьев, приглушал блеск новеньких гранитных пагод.
Хонда прошел чуть вперед. Чтобы добраться до могил семьи Мацугаэ, которые отсюда были уже видны, следовало свернуть направо и дальше идти прямо по мху и опавшим листьям. Большие храмовые ворота из светлого гранита, ведущие к месту упокоения семьи Мацугаэ, возвышались над соседними могильными камнями, и те напоминали придворных, обступивших своего владыку. Ворота были копией ворот усадебного «Храма» Мацугаэ.
Сейчас такая «помпезность» в стиле Мэйдзи выглядела чуть грубоватой. От кладбищенских ворот сразу бросалась в глаза огромная даже по здешним масштабам скала — памятник Акире Мацугаэ; известный китайский мастер вырезал на камне подробный рассказ о деяниях деда Киёаки, закончив его похвалой себе: «Почтительно взирай на труд, в веках оставленный». Скала подавляла — другие могилы семьи были просто незаметны. На возвышении, куда вели ступени, каменная храмовая ограда окружала площадку, где и были рядом могилы Киёаки и его деда. Не разглядывая памятник Акире Мацугаэ, Хонда сразу поднялся по каменным ступенькам справа.
Расположенные рядом могилы являли резкий контраст. Огромный памятник-скала возвышался в центре площадки, дорогу к нему грозно охраняли каменные фонари. Могила Киёаки явно нарушала симметрию в месте вечного упокоения деда, памятник скромно стоял с правой стороны и из-за внушительных размеров соседнего казался маленьким, хотя от основания в нем было около двух метров. И сам памятник, и вазы для цветов с фамильным гербом повторяли своими формами монументальное сооружение рядом, только камня пошло меньше. На уже потемневшем граните была дивной вязью вырезана лаконичная надпись «Могила Киёаки Мацугаэ». Цветов в вазе не было — там стояла только веточка бадьяна.
Хонда, прежде чем почтить память друга, некоторое время неподвижно стоял перед камнем. Какое чудовищное несоответствие — юноша, живший исключительно чувствами, обрел дом здесь, под каменной пагодой. Когда-то Хонде казалось, что он замечает в своем друге признаки смерти, но они больше напоминали бушующее внутри пламя, в его душе сама смерть сверкала, была в постоянном движении. В этом же холодном камне не было ничего от Киёаки.
Хонда отвел взгляд и огляделся кругом. Сквозь облетевшие деревья был виден перекресток дорог, где он вышел из машины, в темной тени вечнозеленых растений стояли спиной к Хонде каменные стелы других семей: справа и слева выступали желтые и лиловые хризантемы — принесенные на могилы цветы.
В Хонде все протестовало: он не желал складывать руки в молитве, ему хотелось грубо окликнуть Киёаки, потрясти за плечо, он недовольно перевел взгляд на гранитную, правильной формы ограду и обнаружил на ней крошечные красные листики дикого винограда. Хонда подошел поближе: виноград тихонько полз по каменным столбикам ограды, цепляясь за гладкую поверхность камня, в конце концов дополз до верха и теперь тянулся к могильному камню Киёаки, похожие на крохотные сухие печенья листочки были желтыми с алыми кончиками.
И тут у Хонды впервые за последние дни отпустило сердце, он снова подошел к могиле. Низко склонил голову. Хлопнул в ладоши, закрыл глаза. Ни один звук не нарушал покоя.
Озарение пришло мгновенно — Хонда вздрогнул. Интуиция говорила ему, что под этим камнем в могиле никого нет.
Исао еще не показывал лейтенанту Хори ни основные положения плана, ни проекты листовок, которые должны будут сбрасываться с самолета. Хори был занят на осенних учениях и никак не мог с ним встретиться. До решающих событий оставалось больше месяца. В октябре у лейтенанта должно было появиться свободное время — тогда он и займется планом.
Исао, который вернулся домой после недельного отсутствия, как обычно, радостно встретили мать, Сава и другие ученики школы. Может быть, потому, что у них не было случая поговорить вдвоем, Сава больше не заикался по поводу своего участия в убийстве Курахары. Так что у Исао не было случая поблагодарить его за деньги.
В этот вечер отца не было дома — он отправился на какое-то собрание, воспитанники школы хотели узнать, как прошли занятия у Кайдо, поэтому Исао отправился ужинать в общую столовую. Мать приготовила для всех ужин получше.
— Пусть пока поговорят… помоги-ка мне — возьми вот это блюдо.
Мужчинам в доме запрещалось входить в кухню, так что Исао принял у матери пестрое фаянсовое блюдо в коридоре. На нем были красиво разложены ломтики сырой рыбы — морского окуня, палтуса, в общем, такой, что не часто появлялась в меню учеников. Исао не понравилась вся эта возня с угощением. А Минэ поразило неприязненное выражение на ледяном лице сына, который в темном коридоре неохотно взял у нее из рук блюдо.
— По какому поводу такое изобилие?
— Для меня твое возвращение домой — праздник.
— Я всего-то на неделю уезжал тут неподалеку, а ты встречаешь так, будто я был за границей.
Исао никак не мог отделаться от мыслей о Курахаре и его деньгах. Это было самое неприятное — в собственном доме его постоянно преследует это имя. Оно отравляло и воздух школы, и воду, и все, что он брал в рот.
— Я специально приготовила, старалась, а ты и не рад. — Исао пристально посмотрел в глаза матери, которая явно обиделась. Зрачки были в постоянном движении, никак не могли успокоиться, как воздушный пузырек под стеклом строительного уровня. Под взглядом Исао глаза матери разом приобрели рассеянное выражение, скользнули куда-то в сторону.
Угощение, наверное, было просто очередной причудой. Но Исао не хотелось, чтобы в доме сейчас происходило что-то необычное, неважно, хорошее или плохое, хотя он понимал, что такое настроение связано со своего рода тревогой. Самые незначительные перемены были для него сейчас большой нагрузкой.
— Говорят, ты получил от Учителя выговор? Слышала от отца, — мать произнесла это даже кокетливо, как бы в шутку. Исао брезгливо представил себе брызги слюны, которые полетели с губ матери на просвечивающие ломтики рыбы. Воображая, как слюна потоком течет на только что нарезанную рыбу и зелень морских водорослей, украшавшую блюдо, Исао стремился таким образом прогнать другое неприятное ощущение.
— Да ничего особенного, — последовавший без намека на улыбку ответ Исао был, конечно, совсем не таким, какой хотела услышать мать.
— Вот противный, отвечаешь, словно чужой. А мать все беспокоится. — Минэ схватила с блюда ломтик рыбы и неожиданно сунула его Исао в рот. Тот обеими руками держал блюдо и не мог воспротивиться. Рот непроизвольно раскрылся под напором сильных материнских пальцев. Глядя, как мать, скрывая слезы, навернувшиеся на глаза, повернулась спиной и ушла в кухню, Исао поморщился: с ним обращались так, словно провожали на фронт. Материнская печаль каким-то чужеродным телом застряла во рту — он сердился, ему казалось, что кусок прилипает к зубам.
Отчего все вдруг сошло с привычной колеи? Трудно было поверить в то, что мать просто интуитивно что-то почувствовала или прочла в глазах сына его готовность к смерти.
Воспитанники приветственными криками встретили Исао, появившегося в столовой с блюдом рыбы, но тот вдруг почувствовал себя далеко от привычных лиц, от этих привычно рассевшихся за столом людей. Он принял решение. А его товарищи по-прежнему балуются стихами, проводят время в разговорах о любви, юношеских стремлениях, об обновлении, о горячей крови. Среди других бросалось в глаза лицо Савы, сладкой улыбкой напоминавшее лик монаха. Теперь он знал, что Сава не предпринял никаких действий, следовательно, он, Исао, не допустив тогда Саву в их ряды, поступил мудро.
Исао всерьез задумался над тем, что ему необходимо научиться натягивать на лицо маску, когда он общается с людьми. Он был уже не рядовой личностью. Пусть не все это заметят, но допусти он небрежность, окружающие сразу это почувствуют. Учуют запах дымящегося у него внутри фитиля.
— Говорят, Учитель Кайдо строже всех ругает тех учеников, которых больше всего любит, за кем больше всего следит. Вот Исао и испытал это на себе, — услышав эти слова, Исао понял, что слухи о том небольшом инциденте долетели и сюда.
— А что сделали с фазаном?
— Да съели в тот лее вечер.
— Здорово! Не думал, что Исао так метко стреляет.
— Да то не я стрелял, — весело отозвался Исао, — Учитель говорит, стрелял мой мятежный дух, это он попал в цель.
— Вот появится красотка и усмирит мятежный дух!
Все с удовольствием ели, много говорили. Один Сава все время молчал и только улыбался. Исао, весело болтая, не мог удержаться от того, чтобы не посмотреть в его сторону.
Неожиданно Сава, перекрывая общий шум, произнес:
— Сегодня мы поздравляем Исао, который после обучения стал еще сильнее, и я хочу прочитать для него стихи.
В затихшей столовой загрохотал голос Савы. Пронзительный, пламенный, словно рвущийся из легких, он напоминал ржание коня, предчувствовавшего бурю.
— «Отринув дух чужой, мы выполним свой долг перед отчизной. Неужто слов о нас не скажут? Что смерть, коль действие великое свершив, добудем славу».
Исао сразу узнал строки Инокити Миноуры, но эти предсмертные стихи молодого командира взвода, погибшего на границе, по своему содержанию никак не годились на роль поздравительных.
Все зааплодировали, и Сава со словами:
— И еще одно. Для того чтобы порадовать учителя Кайдо, — он выступил вперед и прочитал стихи Мицухиры Томобаяси:[98] — «Народ чистейший сей страны богов, душой блуждая, малого того, что Буддою назвали, словам внимает. Теперь его отринь, довольно жаловаться Будде, народ чистейший сей страны богов».
При словах «душой блуждая, малого того, что Буддою назвали, словам внимают» все рассмеялись, вспомнив выражение лица Кайдо, такое же веселье вызвали и слова «Довольно жаловаться Будде».
Смеющийся вместе со всеми Исао ощутил за строками первого стихотворения чувства человека, который умирает в состоянии бессильной ярости. Сава, который так клялся умереть, сам вовсе не стыдился того, что продолжает жить, он стремился, чтобы Исао осознал чувства юноши, погибшего в 1-й год Мэйдзи.[99]
Исао передернуло. Этот Сава, вместо того чтобы стыдиться самому, заставлял стыдиться его. Сава определенно, вернее, Сава единственный видит его насквозь, знает, что смерть манит Исао, словно намазанная медом, и что он гордится своим решением умереть.
И Сава, можно сказать, купил это за деньги, что пожертвовал на их дело.
Седьмого ноября лейтенант Хори прислал сообщение — он хотел, чтобы Исао немедленно пришел к нему один. Исао пошел. Лейтенант ждал его, так и не сняв военную форму. Он был не похож на себя. Исао, как только он вошел в комнату, сразу охватило предчувствие беды.
Давай поедим. Я сказал внизу. — Лейтенант поднялся и включил свет.
Я бы хотел прежде поговорить.
Успеется.
При свете небольшая, безо всякой обстановки простая комнатка выглядела как пустая коробка. Было довольно холодно, но в жаровне углей, похоже, не было. За закрытыми перегородками в коридоре раздались нарочито грохочущие шаги, вернулись обратно, и с верхней площадки лестницы донеслось сердитое:
— Эй, папаша, еду, поживее. — И сразу же звуки шаги удалились по коридору.
Это лейтенант из комнаты в другом конце. Там не слышно, о чем здесь говорят. А сосед на недельном дежурстве.
Исао показалось, что лейтенанту не хочется начинать разговор. Сам Исао пришел сюда не разговаривать, он пришел слушать.
Лейтенант Хори закурил, оторвал прилипшую к губе крупинку табака и смял в руке опустевшую пачку «Летучей мыши». Между пальцев просвечивали безжалостно раздавленные золотые крылья на зеленом фоне. Жалованье в восемьдесят пять иен, о котором когда-то упоминал Хори, жалкий вид этого пансионного жилья — все это вместе с холодом источал звук сминаемой бумаги.
— Что-то случилось? — спросил Исао.
— Да, — последовал короткий ответ.
Тогда Исао все-таки высказал предположение, которое ему больше всего не хотелось делать:
— Понятно. Все провалилось?
— Нет. По этому поводу можешь не волноваться. Просто меня неожиданно переводят в Маньчжурию. Пришло распоряжение о назначениях — из третьего полка отправляюсь я один. Это совершенно секретно, я говорю это только тебе: меня направляют в отдельный гарнизон.
— Когда?
— Пятнадцатого ноября.
— …осталась всего неделя.
— Да.
Исао показалась, что на него падает перегородка.
Теперь они теряли командира. Не то чтобы они во всем полагались на лейтенанта, заранее нельзя было предугадать, насколько нужным окажется профессиональный военный при поджоге Японского банка. Просто они привыкли к мысли, что в оставшийся месяц в вопросах стратегии и тактики смогут целиком полагаться на указания лейтенанта. Исао вел дух, но техники ему недоставало.
— А нельзя ли отложить отъезд? — не удержался Исао от глупого вопроса.
— Это приказ. Изменить ничего нельзя. — После этих слов повисло долгое молчание. Исао примеривался в душе к позиции лейтенанта. Раньше Исао казалось, что, соответственно их желаниям, вопреки здравому смыслу, Хори менялся в ту сторону, в какую они хотели. Это было бы отважное решение, достойное Харукаты Каи, которое воодушевило бы всех на борьбу. Исао мечтал о том, чтобы Хори вдруг ушел бы со службы, переехал бы в провинцию и самоотверженно взял бы на себя руководство их восстанием. В тот летний день в фехтовальном зале, окутанном пением цикад, в глазах Хори, демонстрирующего приемы кэндо, жил тот неукротимый дух.
Или, может быть, лейтенант про себя уже все это решил и собирается открыть свои намерения, достаточно помучив Исао?
— Значит, вы не будете участвовать в нашем выступлении.
— Нет, совсем не так… — лейтенант возразил не задумываясь, и у Исао сверкнули глаза.
— Значит, будете с нами?
— Нет, военный приказ есть приказ. Вот если акция состоится до пятнадцатого ноября, я с радостью приму в ней участие.
Услышав это, Исао сразу понял, что речь идет о невозможном, очевидно, что у лейтенанта нет желания присоединяться к ним. Тот хорошо знал, что за оставшуюся неделю подготовить выступление невозможно, потому и говорил так. Больше, чем сам факт, что Хори не может быть с ними, Исао удручала эта игра словами.
Если вникнуть, то можно предположить, что, наверное, не случайно лейтенант был сейчас в военной форме. Чтобы произнести приговор, ему необходимо было держаться с достоинством. И действительно, он в строгой позе сидел по другую сторону простого низенького столика, выпяченная грудь обтянута военной формой, на широких, надежных плечах сверкают погоны, сильный твердый подбородок над красными петлицами пехоты с золотыми цифрами «3». Для приговора «Не могу вам помочь» нужно больше силы, чем обычно.
— Это невозможно, — ответил Исао, но его ответ не означал поражение, он неожиданно почувствовал свободу.
Лейтенант, видно, не обратил внимания на мгновенную перемену в Исао и, теряя присутствие духа, повысил тон:
— Если ты считаешь, что это невозможно, откажитесь от выступления. Договорились? Мне кажется, что погрешности в плане, ничтожно малое число участников — сомнительно, что можно будет издать указ о чрезвычайном положении, поспешность… некоторые сомнения, которые были у меня с самого начала, — все как-то выходит из-под контроля. Сейчас ни время, ни боги нам не союзники. Ваши помыслы высоки, я потому и пришел к вам, но сейчас бесполезно предпринимать что-то кардинальное. Давай дождемся момента. Может, моим срочным переводом боги говорят нам: «Остановитесь!» Вряд ли я пробуду в Маньчжурии долго. Дождитесь, пока я вернусь. Я с радостью снова присоединюсь к вам, а до того переработаем как следует план сражения, изучим его… Даже в Маньчжурии я буду вспоминать эти приятные для меня встречи с вами, молодежью… Ну как? Послушайся моего совета, откажитесь сейчас от действий. Ты что думаешь, что настоящий мужчина — это тот, кто принимает решение независимо от обстоятельств?
Исао молчал. Однако он был поражен тем, что его нисколько не удивили слова лейтенанта. Он знал даже, что чем дольше будет длиться его молчание, тем больше будет нервничать лейтенант.
Одна реальность рухнула, и сразу начала выкристаллизовываться другая. Исао замечал в себе, что быстро начал свыкаться с идеей создания новой системы. Из нового кристалла лейтенант Хори был уже изгнан. И надменная фигура в военной форме в тревоге бродила вокруг кристалла, не зная, как проникнуть внутрь. Исао достиг другого уровня чистоты, другого уровня надежности.
Лейтенант, наверное, воображал, что потупивший голову Исао испуган и сейчас уставился вниз полными слез глазами. Но вид у Исао, который молча смотрел на свои обтянутые школьной формой колени, было скорее холодный, высокомерный. Его следующие слова были настолько далеки от его настоящих мыслей, что он даже испугался, не подумает ли лейтенант, что его дразнят.
— Ну, тогда, может быть, вы сведете нас с лейтенантом Сигой. Мы хотим попросить его только разбросать листовки.
Исао решил обязательно показать лейтенанту Хори черновик текста, который был у него с собой в портфеле, но лейтенант, по-прежнему не замечая произошедших с Исао перемен, ответил прямо:
— Нет. Так не пойдет. Я сказал: «Откажемся», и ты с этим согласился, ведь так? Мне очень не хотелось этого говорить. Я с болью в сердце даю тебе этот совет, и только потому, что условия для решительных действий пока не сложились. Это результат серьезных раздумий, поэтому когда я сказал: «Откажемся» — я имел в виду, что военной помощи не будет. Мое решение — это, конечно, и решение лейтенанта Сиги. Надеюсь, ты это понимаешь? …Конечно, вы вольны поступать так, как считаете нужным. Но как человек, которому позволено давать советы, я искренне хочу удержать вас от этого шага. Я не могу смотреть, как вы безжалостно бросаетесь своими судьбами. Все. Откажись. — Лейтенант произнес последние слова громким голосом, каким отдают приказы, глядя Исао в лоб.
Исао подумал, что может сейчас, чтобы обмануть лейтенанта, даже взять и поклясться, что они откажутся от своих планов. Да, именно так. Если ответить уклончиво, то Хори забеспокоится и оставшуюся до своего отъезда неделю потратит на то, чтобы помешать им. Однако ложная клятва все-таки противоречит принципу чистоты.
Последовавшие за этим слова лейтенанта слегка изменили настроение Исао.
— Давай договоримся вот еще о чем. Нигде, ни в каких записях не должно остаться ни моего имени, ни имени Сиги. Тем более если вдруг тебе придет в голову желание пренебречь моим советом. Немедленно уничтожь наши имена.
— Хорошо, я это сделаю, — немедленно ответил Исао. — Я все хорошо понял. Имена тщательно уничтожу. Я не смогу убедить всех отказаться от наших планов, поэтому остановимся на том, что акция переносится на неопределенный срок. А фактически это будет отказ.
— Так ты меня понял? — лейтенант слегка улыбнулся.
— Понял.
— Ну и хорошо. Не стоит продолжать трагедию «Союза возмездия». Так или иначе, обновление обязательно должно осуществиться. Когда-нибудь нам представится случай сражаться за это вместе. Давай-ка выпьем.
Лейтенант достал из шкафчика бутылку виски и предложил Исао, но Исао решительно отказался и стал прощаться. Злиться было неприятно, поэтому следовало скорее уйти.
Он вышел из решетчатой двери с табличкой «Китадзаки». Уходил он не так, как тогда, когда появился здесь впервые: зимний дождь посеребрил вечернюю улицу. У Исао не было с собой ни зонта, ни плаща, но он решил пройтись, чтобы привести в порядок мысли, и зашагал к кварталу Рюдомати. Слева тянулась высокая красного кирпича стена, отгораживавшая территорию Третьего полка, в слабом свете уличных фонарей мокрая от дождя поверхность стены завораживающе поблескивала. Исао все пытался сосредоточиться, а тут вдруг неожиданно подвели глаза — на них выступили слезы.
Когда Исао еще с увлечением занимался кэндо, их иногда тренировал известный кэндоист Фукути, Исао вспомнил слова, сказанные из глубины маски тихим, хриплым голосом, когда под градом сыпавшихся на него ударов он невольно отступил, потеряв возможность ответить ударом:
— Отступать нельзя. Это твоя работа.
В тайном убежище — доме, недавно снятом в квартале Самонтё в районе Ёцуи, товарищи, собравшись, ожидали возвращения Исао. Все полагали, что раз Исао позвали к лейтенанту одного, значит, последует важное указание.
Убежище в честь «Союза возмездия» на их тайном языке именовалось «божественный ветер». Когда говорили: «Соберемся у божественного ветра» — это означало, что соберутся они в снятом двухэтажном домике в четыре комнаты, расположенном примерно в квартале от остановки городского трамвая в Самонтё.
Только спустя какое-то время стала известна причина, по которой им, студентам, с радостью сдали дом: прошедшим летом там кто-то повесился, и после этого съемщика было не найти. На южной стене, обитой до второго этажа бамбуковой щепой, было всего два маленьких оконца, открытая галерея располагалась на восточной стороне. Говорили, что, когда сюда переехали предыдущие жильцы, старуха, которая не хотела переезжать, зацепила за перила лестницы веревку и повесилась на ней. Эту историю Сагара узнал в подробностях от ближайшего булочника и пересказал остальным. Жена булочника говорила только об этом, пока складывала в бумажный пакет пышные, обсыпанные маком булочки, и, сделав с двух сторон ушки, ловко закрутив пакет, вручила его Сагаре.
Когда Исао открыл входную дверь, собравшиеся на втором этаже, услыхав шум, столпились на темной лестнице.
— Ну как? — голосом, полным радостного ожидания, воскликнул Идзцу. Исао молча прошел мимо него, и ощущение провала мигом передалось всем.
Запирающийся на ключ шкаф в конце коридора на втором этаже был отведен под склад оружия. Исао каждый раз обязательно заставлял Сагару отпирать замок и заново пересчитывал спрятанные внутри японские мечи, но сейчас, забыв об этом, сразу прошел в комнату. Когда он сел, холод от плеч, озябших под промокшей школьной формой, пошел по всему телу. Здесь ели орехи — на старой газете была рассыпана скорлупа. Светлые, без блеска, сухие, будто сморщенные, плоды тонули в свете лампы.
Исао сел, скрестив ноги, пока остальные рассаживались вокруг, рассеянно взял один орех, раздавил кончиками пальцев. Скорлупа лопнула пополам, две горошины лежали каждая в своем стручке, они скрипнули у него под пальцами.
— Лейтенанта Хори переводят в Маньчжурию. Он больше не будет помогать нам и настаивал, чтобы мы отказались от решительных действий. Лейтенант Сига с самолетом тоже отпадает. Значит, связи с армией больше нет. Давайте думать, что нам теперь делать.
Исао выговорил все это на одном дыхании. Он пристально смотрел в лица, которые на мгновение словно накрыло волной, он чувствовал, что должен оглядеть всех. Именно сейчас «чистота» оказалась ничем не прикрытой. И обнаружить ее мог только Исао.
Легкомыслие Идзуцу нашло достойное выражение. Его лицо раскраснелось, казалось, он услышал хорошую новость.
— План можно еще проработать. Я думаю, не нужно менять день выступления. За нами дух. Военные, ну что же, они, в конце концов, думают только о собственной карьере.
Исао ждал реакции на эти слова, но так ничего и не услышал. Неудивительно, что подобное молчание, молчание затаившихся в чаще зверьков, ожесточило его. Он решил, что именно теперь придется проявить твердость.
— Идзуцу верно говорит. Действовать надо так, как мы решили. В конце концов, если оставить в стороне проблему командования, то мы не сможем только разбросать с самолета листовки и не получим нескольких пулеметов. Во всяком случае, листовки мы напечатаем, а потом решим, как их разбросать. Мимеограф уже купили?
— Завтра куплю, — ответил Сагара.
— Ладно. У нас есть японские мечи. И для нас, «Союза возмездия» эпохи Сева, это последнее прибежище. Сократим план атаки и возвысим наш боевой дух. Я верю, раз мы дали клятву, то придут все.
Сразу раздались громкие возгласы одобрения, но пламя не взметнулось на ту высоту, о какой мечтал Исао. Пламя, которому следовало быть высотой в тридцать сантиметров, на деле оказалось сантиметров на пять ниже, и эта незначительная разница, отчетливо различимая, как на холодной шкале, давила на сердце. Один Сэрикава был заметно воодушевлен, отшвырнув орехи, он с криком: «Действовать! Действовать!» — крепко сжал руку Исао, потряс ее и, как обычно, прослезился. Исао воспринимал его так же, как девочку, продающую спички, — только он навязывал не товар, а свои шумные эмоции. Сейчас ему хотелось другого.
Этим вечером все допоздна обсуждали, как можно сократить план, обозначались две группы: одна предлагала отказаться от нападения на Японский банк, другая — все-таки напасть на него, к общему заключению не пришли и, решив снова собраться завтра вечером, разошлись.
Перед самым уходом трое — Сэяма, Цудзимура и Уи сказали, что им надо поговорить с Исао, и задержались. Сагара и Идзуцу собирались остаться вместе с ними, но Исао отослал их. Остающиеся на ночное дежурство Комэда и Сакакибара тоже на некоторое время вышли.
Четверо вернулись в холодную комнату. Не спрашивая, Исао уже понял, о чем собираются сказать эти трое.
Сэяма, не давая заговорить другим, начал сам. Опустив лицо, на котором кожа на щеках была словно изрыта следами прыщей, он, вороша щипцами пепел в жаровне, с отстраненным видом излагал свои мысли:
— Поверь, я говорю это из дружеских чувств, мне кажется, что решительные действия надо отложить. Я не сказал этого при всех, потому что мы ведь обсуждали, как будем действовать, и меня могли неправильно понять. Да, мы в храме дали клятву богам. Но клятва ведь предполагает, что есть определенные обстоятельства, разве это не то же самое, что договор?
— Клятва и договор — разные вещи! — возмущенно прервал его стоящий рядом Цудзимура, он хотел опередить Исао, говорил его словами, но на самом деле угождал Сэяме. Следующие слова Сэямы разозлили Исао:
— Да, это не одно и то же. Нельзя их путать. Просто неудачно выразился, прошу прощения. Но если мы ставим такую важную цель — указ о введении чрезвычайного положения, помощь со стороны армии — условие необходимое. Не говоря уже о разбрасывании с самолета листовок, а, как ты говорил раньше, для того, чтобы сбросить бомбу на парламент, нам просто необходимы военные. Будет или не будет у нас командир-профессионал — это момент, от которого в нынешних условиях зависит согласованность наших действий. Без этого то, что мы собираемся делать, вооруженные лишь японскими мечами и японским духом, просто бунт. Я думаю, нам не следует впадать в идеализм.
— Бунт! Так и решим. Выступление «Союза возмездия» тоже было бунтом, — тихо сказал наконец Исао. Его голос был излишне спокоен, ясно было, что он отказался от мысли разубеждать их, — трое, переглянувшись, замолчали.
Сердце Исао накрыла темная волна. Она терзала его чувство собственного достоинства. Сейчас Исао не думал об этом чувстве, а потому, отринутое, оно отозвалось такой нестерпимой болью. Вместе с болью душу залила «чистота», напоминающая ясное небо в просветах облаков. Он вызвал в памяти лица тех, кого считали национальным достоянием, тех, кого они должны были убить, он словно молился на них. Чем меньше единомышленников будет оставаться рядом с ним, тем больше те будут жиреть. Тем сильнее станет исходящее от них зловоние. Его словно бросило в тревожный, смутный мир — Исао чувствовал себя медузой в ночном море. Именно в этом и состояло страшное преступление их врагов — они сделали мир Исао зыбким, туманным, лишенным веры. Корни безверия лежали в искаженной реальности, она была у всех перед глазами. Когда он буде убивать, когда чистый меч пронзит подкожный жир ненавистных тел и хлынет дурная кровь, тогда впервые забрезжит возможность изменить что-то в этом мире. До тех же пор…
— Если хотите уйти, я вас не держу. — Исао заставил себя произнести это с легкостью, без запинки.
— Нет… — проглотив слюну, поспешно сказал Сэяма. — Нет, я хотел сказать только, что если наше предложение не примут, нам придется уйти.
— Ваше предложение не принято, — Исао показалось, что его собственный голос донесся откуда-то издалека.
Они стали собираться каждый день.
На следующий день никто не заявил о своем отступничестве. Еще через день разгорелся яростный спор между двумя партиями, и четыре человека, настаивавшие на том, чтобы отказаться от нападения на Японский банк, покинули их ряды. На следующий день ушли еще двое. Таким образом, вместе с Исао их осталось одиннадцать. До решающего дня оставалось почти три недели.
12 ноября, на пятый день после того, как от них отказался лейтенант Хори, Исао на полчаса опоздал на шестое по счету собрание. Когда он поднялся на второй этаж, десять человек уже были в сборе. Кроме них был еще и непрошеный гость. Он сидел в углу, в некотором отдалении от остальных, поэтому Исао его сразу не заметил. Это был Сава.
Было понятно, что Сава пришел, принимая в расчет возможное изумление и гнев Исао, поэтому не следовало реагировать на это по-детски. Исао подумал: «Всё, уж если даже Саве известно про наше убежище, это конец. Никто не поверит, что один из них, десятерых, втайне просил Исао привлечь в помощь Саву. Но это уж совсем ненормально», — мысленно поправил он себя. Более логичным было бы думать, что кто-то из отступников, желая облегчить муки совести, просил Саву помочь делу вместо себя.
— Я думал, вы голодные, вот принес вам суси, — сказал Сава. Он оделся официально — в старый пиджак, на белую в пятнах пота рубашку он, который так заботился о чистоте белья, повязал заляпанный галстук. Сава сидел, скрестив ноги, на единственной в этом доме подушке и своим видом напоминал диск деревянного гонга.
— Спасибо, — Исао старался говорить сдержанно.
— Мне ведь можно было прийти сюда. Я, так сказать, благовестник… Ну, налетайте. Все держались твердо, до твоего прихода никто не начал есть. Хорошие у тебя товарищи. Грех жаловаться на жизнь, когда рядом такие верные друзья.
Исао пришлось сделать широкий жест, и со словами: «Ну что ж, поедим» — он первый взял суси.
Исао рассчитывал за едой подумать, как теперь ему быть с Савой, но процесс жевания отвлекал от мыслей. Его спасало молчание, которое стояло в комнате, пока все поглощали суси. Еще три недели. Сколько раз до смерти повторится это неряшливое удовольствие — поглощение пищи. Исао вспомнил эпизод из истории «Союза возмездия» — Дзюнъо Нарасаки, который перед тем, как сделать харакири, как следует выпил и поел. Он огляделся — все молча ели.
— Может, познакомишь меня со своими товарищами. Тут есть знакомые лица — я помню их по школе, — улыбаясь, произнес Сава.
— Это Идзуцу. Это Сагара. Потом Сэрикава, Хасэгава. Миякэ, Миябара, Кимура. Фудзита, Такасэ, Иноу, — по порядку представил Исао.
Из отряда, который должен был атаковать подстанции, осталось всего трое — Хасэ, Сагара и Сэрикава; Иноуэ из отряда нападения на банк преданно остался вместе с Такасэ, размышляя, как теперь изменится его задача, из членов отряда, который должен был уничтожить воротил экономики и политики, остались все. Исао не ошибся в них: во втором и третьем отрядах были самые храбрые ребята.
Живой, чуть легкомысленный Идзуцу, тщедушный, в очках, но находчивый Сагара, сын синтоистского священника из Тохоку, похожий на подростка Сэрикава; молчаливый, но при том, когда разойдется, весельчак и балагур Хасэгава; честный, умный Миякэ, Миябара с темным, как у жука, сухим твердым лицом; любитель литературы, боготворящий императора Кимура; всегда возбужденный, но скрывающий свои чувства Фудзита; Такасэ с больными легкими, но широкими плечами; настоящий мужчина Иноуэ, даже со своим вторым даном по дзюдо производивший впечатление мягкого, спокойного человека… Это были избранные, подлинные единомышленники. Остались только те, кто понимал смысл того, что такое избрать смерть.
Исао, сидя на пахнущем плесенью соломенном мате под тускло светящей лампой, видел отблески своего пламени. Лепестки засохшего цветка сморщились и облетели, и только тычинки, собравшись в пучок, излучали свет. Они могли поразить небесное око. Мечты приблизились вплотную, так что стали плохо различимы, ум застыл и стал, словно халцедон, убийственно твердым, без щелочки, куда можно было бы проникнуть.
— Хорошие ребята, мне стыдно за молодежь из школы Сэйкэн. — Сава говорил, будто читал по журналу один из рассказов, затем без перерыва принялся угрожать и задабривать: — Наступил критический момент — либо вы меня с этой ночи принимаете к себе, либо убиваете. Отпускать меня опасно. Вы же не знаете, что я могу рассказать. Во всяком случае, я не давал еще никаких клятв. Так что вы должны выбрать: или вы мне до конца верите, или во всем сомневаетесь. Разве не умнее было бы поверить, что я на что-то сгожусь. Если не поверите, я определенно наврежу вам. Ну как?
Исао замешкался с ответом, и тут, к его удивлению, Сава один стал громко произносить слова клятвы:
— «Учиться чистоте у Союза возмездия и самоотверженно бороться против зла.
Быть верным дружбе, поддерживая друг друга, всегда быть готовыми ответить на призыв родины».
Исао слушал Саву, произносящего слова клятвы, и это «быть верным дружбе» буквально пронзило его сердце.
«Не искать власти и личной славы, идти на верную смерть ради отчизны».
— Откуда ты знаешь слова клятвы? — голос Исао неожиданно зазвучал по-детски жалобно. Сава с неожиданной для его толстого, неуклюжего тела ловкостью охотника мгновенно уловил эти детские нотки.
— Я просто почувствовал их. Ну вот, клятву я дал. Если нужно скрепить ее кровью, я готов.
Исао взглянул на лица товарищей, и по губам, над которыми пробивались усики, скользнула горькая усмешка.
— Как это похоже на Саву. Ну ладно, будь одним из нас.
— Спасибо.
Вид у Савы действительно был радостным. Он источал чистоту, которая свидетельствовала о полном отсутствии здравого смысла. Исао сейчас впервые заметил, что у Савы белые зубы, совсем как то белье, которое он постоянно стирал.
В этот вечер собрание было плодотворным. Сава всячески убеждал их отказаться от сверхзадач, например от указа о введении чрезвычайного положения, и отдать все силы делу уничтожения ключевых фигур.
Мечу справедливости достаточно лишь однажды сверкнуть во мраке. По его блеску люди поймут, что рассвет близок, узнают, что блеск стали похож на бледно-синий рассвет над резкой линией гор.
Сава настаивал на том, что при покушении все должны действовать в одиночку. Здесь двенадцать человек, и они должны обладать решимостью и небывалым мужеством, чтобы убить двенадцать человек. Дату — 3 декабря менять не стоит, но следует отказаться от плана атаки на подстанции и перенести время действий с вечера на утро. Нужно, чтобы это был час, когда враги просыпаются в постели, когда прерывается чуткий стариковский сон, час, когда в слабом свете можно различить их лица, час, когда под первое чириканье утренних воробьев, устроившись головой на подушке, их враги будут строить планы на сегодняшний день — еще день отравлять страну своим тяжелым дыханием, — нужно выбрать именно такой час. Необходимо немедленно изучить планы их домов и осуществить задуманное так, чтобы пламя взметнулось в небо.
Согласно вновь утвержденному плану, должна была быть уничтожена верхушка финансового мира. После добавлений, предложенных Савой, план покушений был изменен следующим образом:
Бусукэ Курахара — исполнитель Савва
Тору Синкава — Иинума
Дзюэмон Нагасаки — Миябара
Нобухиса Масуда — Кимура
Масуносукэ Яг — Идзуцу
Кан Тэрамото — Фудзита
Дзэмбэй Ота — Миякэ
Рюити Камити — Такасэ
Минор Года — Иноуэ
Тэйта Мацура — Сагара
Гэндзиро акай — Сэрикава
Риити хината — Хасэгава.
В списке были имена тех, кто принадлежал к финансовым и промышленным кругам Японии. Они представляли и находящуюся в руках финансовой клики тяжелую промышленность, а именно, сталелитейную отрасль, отрасль легких металлов, судостроительную. В утро их смерти японская экономика должна будет замереть.
Исао был ошеломлен тем, как умело Сава выговорил для себя Курахару. Идзуцу, которому сведения о сильной охране Курахары даже придавали отваги, Сава сказал:
— У Курахары в доме с девяти вечера и до восьми утра охраны не бывает, в это время удобнее всего атаковать, поэтому уж уступите его мне, как человеку пожилому. — И конечно, Идзуцу сразу согласился.
— Теперь я буду приходить каждый день и учить вас тому, как нужно убивать. Лучше бы использовать соломенное чучело, но в любом случае тренировки — важная вещь. — С этими словами Сава извлек из-за пояса брюк короткий меч в деревянных ножнах — Исао его когда-то видел.
— Я объясняю… Смотрите. Вот это враг. Дрожащий от страха, жалкий, уже в возрасте, он такой же, как мы, японец. Жалеть его нельзя. Он сам не сознает зла, которое несет, зло пустило глубокие корни в его плоть и живет в ней, вам нужно увидеть это зло. Вы его увидели? Если да, значит, выполните задачу. Разрушите оболочку и убьете зло, свившее внутри гнездо. Понятно? Смотрите!
Сава принял позу, выгнув, как кошка, спину.
Исао, который наблюдал за ним, предположил, что Саве, прежде чем столкнуться с врагом, нужно преодолеть несколько речек. Темных отравленных речушек, которые выносят со стоящего на реке завода отстой общества. Вон они сверкают над рекой, огни этого европейского завода, работающего день и ночь. Та жидкость, что он выбрасывает, презирает священное намерение убить, заставляет вянуть зеленые листья священных деревьев.
Да. Вот куда предстоит нырнуть. С поднятым мечом ты проникаешь сквозь невидимую стену и выходишь по ту сторону. Летят искры от сгорающих чувств. Враг, должно быть, повиснет тяжестью на острие меча. Как, продираясь сквозь чащу, уносишь с собой налипшие на подол репьи, так и к одежде убийцы пристанут брызги крови.
Сава, прижав правый локоть к туловищу, схватил левой рукой запястье правой и удерживал меч, не давая ему подняться, — меч словно рос из его жирного тела, потом с криком ударил мечом в стену.
Со следующего дня Исао приступил к изучению плана расположения комнат в резиденции Синкавы.
Дом Синкавы в Таканаве был окружен высокой стеной, но Исао обнаружил, что с задней стороны в одном месте большая сосна, которая росла во дворе, изогнутым стволом пробила ограду и выступает над дорогой. Здесь, пожалуй, будет удобно взобраться на дерево и проникнуть во двор. Конечно, чтобы избежать всяких неожиданностей, ствол обвили колючей проволокой, но не так уж страшно получить несколько царапин.
Супруги Синкава, которые на выходные часто отправлялись куда-то путешествовать, вечером в пятницу, скорее всего, ночуют дома. Помешанные на всем европейском, они, скорее всего, спят на двуспальной кровати, во всяком случае спальня у них в типично английском стиле. В таком большом доме наверняка полно помещений для гостей, но хозяева, естественно, занимают удобные комнаты, выходящие на юг. Море относительно резиденции находится на востоке, поэтому наиболее подходящие для жилья комнаты, из окон которых открывается красивый вид на море, скорее всего, расположены на юго-восточной стороне. Добыть план расположения комнат в резиденции барона Синкавы было по-настоящему сложно. Исао в литературном журнале «Бунгэйэсюндзю» за прошлый месяц в колонке эссе случайно попалось на глаза сочинение Синкавы, которым он, видно, очень гордился. Прежде Синкава верил в свой литературный дар, но этот текст пестрел выражениями, из которых было понятно, что главную роль во всем играет жена. Опус был претенциозен, и в том, что барон писал про жену, и в том, как описывал домочадцев, явно сквозили колкие замечания, критика японского образа жизни. Эссэ было названо «Ночной Гиббон» и стоит того, чтобы процитировать из него отрывок:
«Чтобы там ни говорили, а Гиббон[100] — известный автор. Понятно, что людям с отсутствием таланта, с поверхностными знаниями, например таким, как я, недоступны его потрясающие истины, но очевидно, что в переводе пропала та торжественность тона, которая звучит в его „Истории упадка и крушения Римской империи“. Перевод не достигает уровня полного, без сокращений, семитомного издания 1909 года, изобилующего иллюстрациями и вышедшего под редакцией профессора Бюри. Я читаю Гиббона при свете лампы у изголовья кровати и никак не могу отложить в сторону; сонное дыхание жены, шелест переворачиваемых страниц, тиканье антикварных часов из Парижа — единственное, что нарушает глубокой ночью молчание, заполнившее спальню. И слабый свет, освещающий страницы Гиббона, становится светом разума, который сохранится в моем доме до самого конца».
Исао подумал, что под покровом ночи можно проникнуть во двор и сосредоточить внимание на окнах второго этажа в юго-восточном углу здания, и если откуда-то сквозь шторы будет пробиваться свет, который погаснет последним, значит, это лампа у изголовья кровати барона. Нужно ночью пробраться во двор резиденции и спрятаться там, дожидаясь, пока погаснет последняя из оставшихся ламп. В подобном месте, конечно, есть ночной сторож, который обходит владение. Но вполне можно спрятаться где-нибудь в тени деревьев.
Однако у Исао возникли сомнения. Подозрительно, что барон помещает в журнале текст, в котором прямо оповещает обо всех своих уязвимых с точки зрения безопасности местах. Может быть, это эссе само по себе ловушка?
По мере того как приближался конец ноября, Исао все больше одолевало желание сообщить Макико Кито о том, что они расстаются навсегда. Он совсем перестал с ней видеться. С одной стороны, он был очень занят: обстановка постоянно менялась, и у него не было ни свободного времени, ни душевных сил, с другой — он боялся, что, расставаясь с ней навсегда, прощаясь перед смертью, он преодолеет свою застенчивость и в крайнем напряжении сил даст волю чувствам.
Его больше прельщала мысль умереть без встречи, но это значило бы не выполнить своего долга. Более того, он осознавал, что все его товарищи отправляются на смерть с частичкой божественной лилии на теле, цветами, которые дала им Макико. Она была жрицей, богиней их священной войны, войны Белой лилии. Исао был просто обязан от имени всех нанести прощальный визит. Эти мысли придали ему храбрости.
Он содрогался при мысли о том, что, придя без предупреждения, может не застать Макико дома. Идти во второй раз прощаться — он не мог даже думать об этом. Ночью, в прихожей — дальше он не пойдет — перед Исао в последний раз должно явиться ее прекрасное лицо. Днем, отступив от своих привычек, чувствуя, что одно это уже угрожает его спокойствию, Исао набрал номер, желая убедиться, дома Макико или нет. Случайно в этот день доставили устриц, и он решился пойти якобы для того, чтобы отнести подарок.
Бывший ученик отца, вернувшись домой, в Хиросиму, каждый год посылал им бочонок устриц, и вполне естественным было то, что мать послала его с устрицами к Кито, в семье которого были так внимательны к ее сыну, вот она — счастливая случайность.
В школьной форме, обутый в тэта, Исао вышел из дома, повесив на руку маленький бочонок. Время ужина уже давно прошло. Спешить было некуда.
Исао злил этот бочонок с устрицами: он понимал всю его несообразность в ситуации прощального визита человека, который отправляется на смерть. В раскачивающемся на ходу бочонке плескалась вода, и казалось, что это волны короткими языками лижут скалу. Чудилось, будто море затолкали в тесную темень и оно начинает протухать.
Этой привычной дорогой он идет, наверное, в последний раз, прощальный взгляд на тридцать шесть ступенек каменной лестницы, по которой столько раз поднимался. Ветра не было, и когда в пронизывающем ночном холоде он преодолел падающую водопадом лестницу, ему неожиданно захотелось оглянуться.
На южном склоне у дома Кито тянулись вверх три пальмы, в волокнах их стволов запутались зимние звезды, в домиках внизу света почти не было, но на торговой улице у остановки Хакусан фонари под крышами горели ярко, самого трамвая видно не было, однако его звуки разносились в вечернем воздухе, словно кто-то пытался выдвинуть ящик из старого стола.
Спокойный, привычный вид. Как все это далеко от льющейся крови и смерти! О той жизни, которая будет продолжаться и после его смерти, говорило все — закрытые ставни, рамы для сушки белья, тщательно расставленные горшки с крошечными деревцами. Эти люди не поймут его смерти, Исао был убежден, что волнения, которые поднимет он и его товарищи, не потревожат их сон.
Он вошел в ворота дома Кито. Нажал кнопку звонка у входа. Макико сразу открыла дверь, словно ожидала в прихожей.
Раньше он снял бы обувь и вошел в дом, но если он войдет, разговор затянется и чувства могут выйти наружу. Исао, вручая бочонок, сказал:
— Мать просила передать. Тут немного устриц из Хиросимы, вам в подарок.
— Спасибо, это такая редкость. Ну, заходи.
— Сегодня я только за этим.
— Почему?
— Занятий много.
— Ерунда. Ты не из тех, кто вечно занимается. Макико, удерживая его, вошла в комнату. Послышался голос генерала: «Скажи, чтобы вошел».
Исао прикрыл глаза: ему хотелось запечатлеть в сердце облик стоявшей перед ним Макико. Перенести, не повредив, в свою душу это чудное улыбающееся лицо с белой кожей, но чем больше ему этого хотелось, тем больше рассыпалось ее изображение, словно отражалось в осколках упавшего зеркала.
«Лучше бы уйти, бежать, — думал он. — Она сначала решит: „Какой невоспитанный!“, но потом поймет, что это было прощание». Тусклый свет лампы в прихожей пока укрывал чувства Исао. Белел камень, на котором снимали обувь, в осевшем холодом мраке, будто корабельный причал, вставал дальний конец прихожей. «Я корабль, идущий в море. А край прихожей — роскошная пристань, где людей не принимают или принимают, где с ними расстаются. И я, нагруженный чувствами до ватерлинии, плыву, глубоко оседаю в смертельном мраке зимнего моря».
Исао, повернувшись спиной, собрался выйти, и в этот момент опять появилась Макико и возвысила голос:
— Ты почему уходишь? Отец же сказал, чтобы ты зашел.
— Прощайте, — Исао задвинул за собой дверь: у него, как после тяжелой работы, учащенно билось сердце. Он был недоволен собой: собирался бежать, а сделал это как-то неестественно, все испортил. «Пойду обратно другой дорогой. Я могу, не спускаясь по лестнице, пойти к храму Хакусан, что с обратной стороны дома, и пройти через него».
Однако когда Исао собирался свернуть с безлюдной ночной дороги в сторону храма, он увидел за спиной белую шаль Макико, девушка, не догоняя, шла следом с той же скоростью, что и он. Исао не замедлил шагов. В душе он решил, что больше не увидит лица Макико.
Дорога вела вдоль парка Хакусан, который раскинулся позади храма. Чтобы выйти к храму, нужно было, согнувшись, пройти под галереей, связывавшей главный храм со служебными помещениями, галерея висела впереди над дорогой, слабый свет с галереи решеткой падал на землю.
Наконец Макико его окликнула. Исао был вынужден остановиться. Но ему казалось, что если он обернется, произойдет какое-то несчастье.
Вместо ответа он повернул и поднялся на небольшой холм против парка. На вершине стоял флагшток. Вниз уходил заросший деревьями обрыв.
Вскоре из-за спины прозвучал мягкий голос Макико:
— На что ты сердишься?
В темноте ее голос звучал тревожно. Исао не мог не обернуться.
Макико накинула шерстяную, отливавшую серебристо-белым шаль, шаль спускалась ей на лоб, но когда свет из далекого квартала коснулся лица, стало видно, что в глазах у Макико стоят слезы. У Исао прервалось дыхание.
— Я вовсе не сержусь.
— Ты пришел проститься. Ведь так? — точно определила Макико, словно поставила белую шашку.
Исао молча смотрел на развернувшийся перед ним пейзаж. Сухие ветви огромных вязов с буйно сплетенными корнями пустили трещинки по ночному небу, на ветках туманились звезды. На росших у обрыва деревьях хурмы кое-где еще сохранились черные листья. На той стороне долина опять поднималась вверх, и свет городских фонарей, будто туман, обволакивал края тянущихся к небу крыш. Если смотреть с холма, казалось, что фонарей много, но свет их был тусклым, они напоминали камешки, лежащие на дне реки.
— Ведь так? — повторила Макико. Сейчас ее голос скользнул по щеке Исао. Щека полыхнула, будто обожженная.
И тут он почувствовал руки Макико, обвившие его шею. Холодные пальцы, будто сталь, коснулись стриженого затылка. Так же холодно будет тогда, когда меч друга, помогающего тебе уйти из этого мира, коснется шеи и она дрогнет в предчувствии удара. Исао вздрогнул, но ничего не увидел.
Чтобы дотянуться руками до затылка Исао, Макико определенно должна была подойти совсем близко. Этого-то Исао как раз и не видел. Макико сделала это необычайно быстро или чересчур медленно. А он не заметил.
Он по-прежнему не видел ее лица. Видел только струящиеся у него по груди черные, чернее ночи, волосы. В них тонуло женское лицо. Аромат ее духов заволакивал глаза, чувства сосредоточились только на этом запахе. Гэта на ногах Исао скрипнули — им передалась дрожь в ногах. Почва под ногами колебалась, и, как тонущий, чтобы спастись, Исао обнял Макико обеими руками.
Под руками, однако, он ощутил всего лишь твердый узел пояса оби, выступавший под накидкой. Осязаемо плотная материя отделяла его сейчас от Макико. Но испытываемое от прикосновений чувство было именно таким, каким он представлял себе прикосновение к женщине, оно было более острым, чем если бы он коснулся обнаженного тела.
А потом пришло опьянение. Оно возникло где-то в глубине, и вдруг несущие кони будто разорвали ярмо. В руках, обнимавших женщину, появилась сумасшедшая сила. Исао казалось, что их, слившихся в объятиях, раскачивает, словно мачту.
Прижавшееся к его груди лицо поднялось ему навстречу. Макико подняла лицо! Это было то самое лицо, о котором Исао мечтал ночами, каким хотел видеть его в час последнего прощания. Прекрасное, не напудренное, белое лицо, сверкающее от слез, закрытые глаза на этом лице подействовали на Исао сильнее самого пристального взгляда. Это лицо явилось взору из каких-то немыслимых глубин, словно шапка пены на волнах. Губы подрагивали от частого дыхания, Исао не мог противиться наваждению — вот они, ее губы. От наваждения можно было избавиться единственным способом — коснуться этих губ: первый и последний в жизни Исао поцелуй был так естественен — словно к опавшим листьям на землю спустился еще один лист — губы Макико напомнили Исао те красные листья сакуры в Янагаве.
Исао поразило то тихое сладкое движение, которое возникло в момент касания губ. Мир содрогнулся от этого прикосновения. И он сам стал иным: ни с чем не сравнимые ощущения теплоты, мягкости достигли вершины, когда Исао почувствовал, что глотает влагу ее рта.
Когда их губы наконец разомкнулись, оба, обнявшись, плакали.
— Скажи только одно. Когда? Завтра? Послезавтра?
Зная, что он вряд ли ответит, когда к нему вернется самообладание, Исао, не раздумывая, коротко бросил:
— Третьего декабря.
— Осталось всего три дня. Мы сможем еще увидеться?
— Нет, этого нельзя делать.
Они молча двинулись по дороге. Макико пошла окружным путем, поэтому Исао пришлось вместе с ней через небольшую площадку в парке выйти на темную дорожку, вдоль которой тянулись помещения для хранения священных паланкинов микоси.
— Я решила, — в темноте проговорила Макико. — Прямо завтра, отправляясь в Сакураи, пойду в храм Оомива и там, в храме Саи, буду молиться за вашу военную удачу, возьму также амулеты для всех участников, второго числа их вам доставят. Сколько их нужно?
— Одиннадцать… нет, двенадцать.
Исао постеснялся сказать Макико, что все пойдут сражаться, спрятав на теле лепестки белой лилии.
Они вышли к фонарям перед храмом — там не было ни души. Исао было неудобно, чтобы амулеты доставляли в школу Сэйкэн, поэтому он попросил прислать их на адрес убежища и на маленьком клочке бумаги записал адрес.
Свет шел только от фотоателье, на котором горел ночной фонарь. Фонарь освещал каменных сторожевых псов, сделанные золотом надписи на фотографиях, изображение дракона, изрыгающего пламя. Белым светились в темноте бумажные полосы священного жгута, висящего перед храмом. Слабый свет достигал даже стоящих в нескольких метрах от фонаря белых стен служебных помещений храма — там царила тень священного дерева сакаки.
Не произнося ни слова, они совершили про себя каждый свою молитву, прошли через храмовые ворота и на длинной каменной лестнице расстались.
Утром первого декабря Исао, одетый так, как будто собирался идти в школу, прямым ходом направился в убежище. Саву отправили по поручению директора, поэтому в этот день он не мог присутствовать на собрании, но остальные десять человек явились все. Собрались они для того, чтобы обсудить детали предстоящих послезавтра действий и осознать, что после акции все кончают жизнь самоубийством, хотя, наверное, в конкретной ситуации могут возникнуть осложнения.
Исао заметил, как прояснились лица его товарищей. Они купили два японских меча и приобрели шесть коротких, типа кинжалов, так что теперь каждого можно было вооружить острым коротким мечом, но когда кто-то сказал, что на всякий случай нужно иметь спрятанным еще и нож, то все согласились. Они понимали, что для быстрого самоубийства самым эффективным был бы яд, но никто не хотел прощаться с жизнью этим женским способом.
Обычно, когда все были в сборе, дверь внизу запирали на ключ, и теперь, услыхав стук, решили, что это, улучив момент, пришел Сава. Идзуцу спустился вниз.
— Это вы, Сава? — спросил он.
— Да, — послышался тихий ответ, и Идзуцу открыл дверь. Там стоял незнакомый мужчина. Оттолкнув Идзуцу, прямо в ботинках он бросился к лестнице.
— Бегите! — закричал Идзуцу, но в дом уже ворвались люди и скрутили ему руки.
Те, кто со второго этажа через чердак спрыгнул во двор, тоже были схвачены окружившими двор полицейскими. Исао, схватив лежащий рядом меч, пытался вонзить его в живот, но его схватили за запястье, и после драки у полицейского оказались порезанными пальцы.
Иноуэ схватился с полицейскими, отбросил одного, но на него тут же навалились несколько человек и повалили на землю.
Одиннадцать человек заковали в наручники и препроводили в полицейский участок Ёцуи. В этот же день, после обеда, арестовали и Саву, как только он вернулся в школу.
В то утро Хонда, просматривая газеты, натолкнулся на заголовки: «Арестованы двенадцать человек — радикальное звено правого крыла, конфискованы японские мечи и листовки возмутительного содержания, власти обеспокоены». Сначала Хонда не испытал никаких чувств, кроме привычной досады «Опять!», но, обнаружив в списке арестованных Исао Иинуму, сразу потерял покой. Он собрался немедленно позвонить Иинуме в Токио, но что-то его отвлекло. На следующий день в утренних выпусках заголовки стали еще крупнее: «Обстоятельства дела „Нового Союза возмездия“ проясняются: цель — убийства представителей финансовых кругов. Зачинщику девятнадцать лет», и впервые появилась фотография Иинумы. Изображение из-за плохой печати было размытым, но глаза остались такими же, как тогда, когда он был с отцом в гостях у Хонды — они не видели повседневности, в них горел огонь, свободный от житейской суеты. Теперь в глазах юноши явно присутствовал и скрываемый обычно гнев. Хонда клял свою ограниченную проницательность: она действовала только в отношении статей закона.
Исао, которому уже исполнилось восемнадцать, не подпадал под закон о малолетних. Судя по газетным сообщениям, их группа, за исключением чудака по имени Сава, человека среднего возраста, состояла в основном из тех, кому было чуть больше или чуть меньше двадцати. Может быть, кого-нибудь и можно было подвести под закон о малолетних правонарушителях, но не Исао.
Хонда представил себе худшее. Из туманных намеков в газете было очевидно, что от публики что-то скрывают, внешне инцидент выглядел всего лишь как безрассудный план кучки подростков, замышлявших политические убийства, но до каких глубин сможет докопаться следствие?
Утренние выпуски опубликовали заявление армейского руководства, упреждающее возможные слухи, естественные после событий пятнадцатого мая. В беседе представитель высшего командования высказался вполне определенно: «В нынешнем инциденте никоим образом не замешаны наши офицеры. Достоин всяческого сожаления тот факт, что подобного рода события всякий раз пытаются связать с молодыми офицерами нашей армии, после событий пятнадцатого мая мы уделяем особое внимание контролю и дисциплине в армии, известно, что мы приложили к этому максимум усилий». Из сказанного было понятно, что подозреваются совсем другие силы.
Будет ужасно, если выявят намерения, подводящие дело под 77-ю статью уголовного права «Нарушение конституционного порядка», из газет нельзя было понять, как должно классифицироваться дело: как неосуществленное намерение или как заговор. Хонда вспомнил «Историю „Союза возмездия“», которую он прочел по настоянию Исао, и, соединив это с данным Исао их группе названием «Новый Союз возмездия», уже не мог отделаться от дурного предчувствия.
В ту ночь во сне ему явился Киёаки. Он словно просил о помощи, будто сетовал на свою судьбу, уготовившую ему раннюю смерть… Проснувшись, Хонда принял решение.
В суде мнение о Хонде, по сравнению с прошлым, несколько упало, и отношение к нему сослуживцев после той, осенней, командировки в Токио стало прохладнее. Ходили слухи, что он изменился то ли в связи с семейными проблемами, то ли из-за женщины, стали сомневаться даже в его умственных способностях, которые были столь очевидны. Председатель суда, который больше всех ценил способности Хонды, наблюдая все это, втайне страдал.
Недалекие люди сводят поэтические грезы к женщине, сослуживцы считали, что болезнь, с некоторых пор поселившаяся в душе Хонды, была проблемой, связанной с женщиной, и интуитивно чувствовали поэтическое, душевное смятение. Просто им трудно было представить себе, что Хонда, сойдя с прямой дороги разума, будет плутать по тропкам чувств и эмоций. Неизвестно, как там, у двадцатилетних, но возраст Хонды никак не соответствовал подобным проявлениям чувств, поэтому критиковали его в основном за это.
Те, кто встречает человека, пораженного болезнью романтика, не может уважать мир, в котором основой профессии служит разум. Ведь очевидно, что такой человек подвержен своего рода «болезни», он чуть ли не преступник с точки зрения права.
Но больше всех изумляло это положение самого Хонду. Законная справедливость, ставшая частью его души, это гнездо орла, вознесенное на такую высоту, которую не достичь взору, сейчас затопят поднявшиеся волны грез, пропитает поэзия! И если бы только это! Хонду это пугало даже не потому, что мечты подтачивали основы его прежней априорной веры в человеческий разум, заставляли сомневаться в том, действительно ли он живет больше в мире законов, нежели в реальном, а потому, что мечты указывали ему на дыры в строгой белой стене права, стоящего за законами, возвышавшегося над ними, усиливавшего и возвышавшего законы, потому, что мечты заставили взглянуть на сияние того мира, увидев который он уже никогда не сможет вернуться к прелестям обычной, мирной жизни. Это было не отступление, а движение вперед, это был не взгляд назад, а взгляд в будущее. Исао был воплощением Киёаки — для Хонды это стало истиной, перешагнувшей своего рода закон.
Хонда неожиданно вспомнил, как некогда, в юношеские годы, услышав проповедь настоятельницы из монастыря Гэссюдзи, он почувствовал, что его не удовлетворяют идеи европейского «естественного права» и увлекся «Сводом законов Ману», законов древней Индии, которые даже круговорот жизни возводили в ранг закона. Тогда это запало ему в душу, дало ростки. Хонда, очевидно, интуитивно почувствовал, что право не просто по форме упорядочивает хаос, оно обнаруживает законы в глубине этого хаоса, и, словно ухватив лунное отражение в лохани с водой, создает систему законов, а потому, быть может, есть более глубокий, нежели европейское поклонение разуму, источник, легший в основу «естественного права». Однако это никак не соотносилось с его правотой судьи, обязанного стоять на защите действующих законов. Хонда легко мог представить себе, как некомфортно было бы работать рядом с таким человеком. Это было бы все равно, что единственный покрытый пылью стол в тщательно убранной комнате души, с позиции разума упорство в мечтах более всего напоминало пятно на одежде неряхи. Мечты придают людям в известной степени неопрятный вид. Они в глазах моралистов выглядят так, будто у них грязный воротник, помялась на спине одежда, вытянулись на коленях брюки. Хонда ничего не сделал, ничего не сказал, но знал, что, невольно нарушив нормы общественной морали, в глазах сослуживцев выглядит как бумажный мусор на чистых дорожках парка.
Дома, надо сказать, жена ему ничего не говорила. Риэ была из тех женщин, что ни за что не станут лезть мужу в душу. Она не могла не заметить, что муж переменился, не могла не видеть, что его что-то гложет. Но она ничего не говорила.
Хонда не собирался ничего открывать жене вовсе не потому, что боялся насмешек или презрения с ее стороны. Он молчал в силу какой-то стыдливости, именно это чувство определяло особенности их совместной жизни. Определенно, оно было самой прекрасной частью их супружества, спокойного, в чем-то старозаветного. Хонда почти машинально отмечал, что за его новым открытием и изменениями стоит нечто, несовместимое с привычными отношениями. Поэтому супруги и обходили молчанием, не старались выяснить тайну.
Наверное, Риэ подозревала, что мужа обременяет служба. И ее маленькие заботы, когда он прерывал свои дела на еду, теперь не могли, как прежде, дать ему расслабиться. Не выказывая недовольства, не делая озабоченного лица и не ставя себе это в заслугу, Риэ, даже когда ее беспокоили почки — это проявлялось в каком-то младенческом, как у дворцовой куклы, выражении лица, всегда старалась выглядеть обычно. Улыбка была исполнена доброты, но в ней не было ожидания. Такой женщиной сделал ее наполовину отец, наполовину Хонда. Во всяком случае, Хонда не причинял жене мук ревности.
Хотя о деле Исао так много писали газеты, муж не обмолвился об этом ни словом, Риэ тоже молчала. Но как-то за едой, когда молчание было бы уж совсем неестественным, Риэ без всяких эмоций заметила:
— Какое несчастье у господина Иинумы с сыном. Когда они были у нас, он показался мне таким спокойным, серьезным.
— Да. Однако спокойствие, серьезность вовсе не помеха для такого рода преступлений, возразил Хонда, но Риэ ощутила в том, как он это сказал, мягкость и результаты долгих раздумий.
Хонда был в тревоге. Самым тяжелым в его юности было то, что, несмотря на все его попытки, он так и не смог спасти Киёаки, теперь же он был просто обязан это сделать. Сострадание людей — это надежда. Участники дела необычайно молоды, поэтому люди не только не станут их ненавидеть, скорее всего, вокруг них возникнет атмосфера сострадания.
Хонда укрепился в своем решении утром, после того, как ночью видел сон с Киёаки.
Иинума, встретивший Хонду на Токийском вокзале, был в плащ-накидке с бобровым воротником, его усики дрожали на холодном декабрьском воздухе, усталость от долгого стояния на платформе чувствовалась и в голосе, и во влажных покрасневших глазах. Чуть не выкрутив сошедшему с поезда Хонде руку, он скомандовал, чтобы ученик из его школы взял у Хонды чемодан, а сам назойливо изливался в благодарностях:
— Как я вам благодарен! Я чувствую, что с вами мы обретем множество союзников. Какая удача для сына! Но вы-то, господин Хонда, как же вы решились а такое.
Отослав с учеником в дом чемодан матери, Хонда отправился по настойчивому приглашению Иинумы на Гиндзу[101] ужинать. Улицы, украшенные к Рождеству, сияли. Хонда слышал, что население Токио достигло пяти миллионов трехсот тысяч человек, но, увидев это скопление народа, подумал, что и депрессия, и голод отсюда кажутся пожаром где-то далеко на краю света.
— Прочитав ваше письмо, жена просто расплакалась от радости. Мы положили его на домашний алтарь, утром и вечером молимся на него. И все-таки разве должность судьи не пожизненная? Как же вы ушли с нее?
— Что делать, заболел. Меня удерживали, но я представил медицинское заключение.
— А что же у вас за болезнь?
— Истощение нервной системы.
— Да что вы!
Иинума больше ничего не сказал, но искренняя тревога, мелькнувшая в его глазах, расположила Хонду к нему. Хонда по опыту знал, что как бы он ни пытался скрыть свои чувства, у него бывали моменты, когда он испытывал определенное расположение к подсудимому, и адвокаты обычно пытаются предположить, какие чувства вызовет их клиент. Это должны быть чувства, играющие на публику. Расположение, которое на мгновение возникает в душе судьи, проблема этическая, но адвокат должен уметь воспользоваться им в полной мере.
— Я уволился по собственному желанию, поэтому по положению по-прежнему судья и считаюсь судьей в отставке. Завтра зарегистрируюсь в коллегии адвокатов и сразу начну работать как адвокат. Я сам выбрал эту должность, потому собираюсь трудиться изо всех сил. Ведь, уйдя с поста моего ранга, я как адвокат неизвестен. Ничего не поделаешь, я ушел по собственному желанию. Суд ограничивается защитой по личному выбору подсудимого. Так, относительно вознаграждения, как я писал в письме…
— Ах, вы так добры к нам. Мы не можем так пользоваться вашей добротой…
— Я очень прошу, чтобы вопрос об оплате даже не поднимался. Таковы мои условия, и вы должны их принять.
— Нет, я просто не знаю, что сказать… — Иинума несколько раз церемонно поклонился.
— Но ваша супруга, наверное, была очень удивлена вашим решением. И ваша мать, видимо, тоже беспокоится. Я думаю, они были против.
— Жена у меня человек невозмутимый. С матерью я говорил по телефону, она на секунду замолчала, похоже размышляла, а потом бодро сказала мне, чтобы я поступал так, как сочту нужным.
— Вот настоящая мать и настоящая жена. Нет, у вас, в самом деле, прекрасная мать и прекрасная жена. У меня жена, что ни делай, ничего не добьешься. Вы должны открыть мне тайну воспитания своей половины, обучить, как самому вести себя, чтобы жена вела себя хоть немного так же, как ваша. Хотя, пожалуй, поздно просить об этом.
Натянутость впервые исчезла, гость и хозяин рассмеялись.
У отдохнувшего Хонды в душе проснулись воспоминания. Ему показалось, что двадцати лет как не бывало, сейчас он, школьник Хонда и воспитатель Киёаки Иинума совещаются о том, как помочь отсутствующему Киёаки.
За матовым стеклом мелькали уличные огни. Здесь же отчетливо проступала другая ночь, словно связанная с оживлением нынешней — голодом и несчастьем, даже остатки еды, красующиеся на столе, говорили о той, темной и холодной, заполнившей тюремный изолятор. И прошлое тоже каким-то непостижимым, смутным образом было связано с их зрелым настоящим.
Хонде пришла в голову мысль, что вряд ли в своей жизни он снова решится на столь глубокое самоотречение, он будто собирался удивительным пламенем, бившимся в его груди, выжечь собственное сердце. С чем можно сравнить эту бодрость души и тела, это тепло, разливающееся в груди, когда на тебя снисходит мысль, как же все вокруг глупы. И это тоже открылось сегодня!
Не Исао должен благодарить его, скорее он должен благодарить Исао. Не соприкоснись он с возрождением Киёаки, с поступками Исао, он, Хонда, стал бы когда-нибудь человеком, испытывающим радость от пребывания в ледяной глыбе. То, что ему казалось покоем, было куском льда. То, что казалось завершенностью — увяданием. Когда он считал воззрения других незрелыми, он еще, собственно, и не знал, что такое подлинная зрелость.
Когда он смотрел на капельки сакэ, повисшие на конце усов Иинумы, без устали, словно в нетерпении подносившего ко рту чашечку с сакэ, ему мнилось, что это капельки идей наивно примостились на усах человека, живущего продажей жара, тепла, который исходит от идеи. Оттого, что тот превратил идею в средство существования, сделал ее своей повседневной жизнью, его несообразности и проступки набросили на лицо легкую тень жизнерадостного самообмана. У Иинумы, который сейчас, не меняя позы, пил одну чашечку за другой, не думая о сыне, что дрожал от холода в тюрьме, был такой же вид, как у ширмы с нарисованным тушью драконом, которая стоит в вестибюле гостиницы. Он с наслаждением упивался идеей, как запахом. С тех времен, когда Иинума был юношей с глубоким, мрачным взглядом, с подавляющими физическими данными, прошло много лет. Не было ничего странного в том, что его жизнь, его страдания, особенно его унижение сейчас были вознаграждены славой сына. По мнению Хонды, этот отец, несомненно, что-то без слов доверил сыну. В воинственном кличе и звоне меча чистого юноши, выступившего против влиятельных лиц, кроется бывшее унижение отца.
Хонде захотелось услышать от Иинумы правду об Исао.
— Можно ли сказать, что Исао осуществил мечту, которую вы лелеяли в душе со времен, когда воспитывали Мацугаэ? — сказал Хонда.
— Нет, он всего лишь сын своих родителей, — гордо отозвался Иинума и завел разговор о Киёаки:
— Сейчас я думаю, что та жизнь, которую вел молодой господин, была самой естественной, более всего отвечала воле богов. Исао таков, каковы мы — его родители, он молод, да и время сейчас такое, вот он и натворил дел, с моей же стороны было глупостью воспитывать в молодом господине воинскую отвагу. Как жаль, что он умер! — голос Иинумы был полон совершенно другими эмоциями, казалось, они вот-вот польются через край плотины. — …Но он следовал только своим чувствам, и только это приносило ему удовлетворение. По меньшей мере, во мне постепенно окрепло убеждение, что он хочет в это верить. Был тут и эгоизм, в который невозможно было не верить. Так или иначе, молодой господин прожил свою жизнь. И то, что я, будучи рядом с ним, нервничал, было абсолютно бесполезным, тщетным.
А Исао мой ребенок. Я воспитывал его так, как считал нужным, и полагаю, что он достиг того, чего я от него хотел. Даже третий разряд по кэндо в десять лет, но что ни говори, это зашло слишком далеко. Может, он слишком прямо воспринял жизнь родителей. И не только это, он слишком рано стал самостоятельным, слишком уверовал в собственные силы, и это привело к его заблуждениям. Если он, благодаря вашим усилиям, отделается сейчас легким наказанием, я думаю, это послужит для него хорошим уроком. Вряд ли это будет смертная казнь или пожизненное заключение.
— По этому поводу не стоит волноваться, — немногословно заверил его Хонда.
— Спасибо. Вы просто наш благодетель.
— Благодарить будете после того, как вынесут судебное решение.
Иинума опять начал кланяться, когда его захлестывали чувства, сразу исчезли привычные вульгарные выражения, он пьянел, в глазах появилась подозрительная влага, от всего его тела буквально исходила потребность высказаться.
— Я очень хорошо понимаю, о чем вы сейчас думаете, — высоким голосом продолжал Иинума. — …Знаю: я весь запятнан, а сын чист, — вот что вы думаете.
— Да вовсе не так… — Хонда ответил уклончиво — ему уже стало это надоедать.
— Нет, это так. Если уж говорить начистоту, то как вы думаете, из-за кого сына арестовали за день до их выступления?
— Ну-у… — Хонда предполагал, что сейчас Иинума собирается сказать то, чего говорить не должен, но остановить его уже не смог.
— Вы так нам помогаете, и все равно мне горько говорить вам правду, рискуя потерять ваше расположение, но между клиентом и адвокатом не должно быть тайн. Поэтому я вам скажу: это был я. Я донес в полицию на собственного сына. И спас сыну жизнь.
— Зачем?
— Зачем?… Не сделай я этого, сын был бы уже мертв.
— Но решать, что хорошо, а что плохо… Разве как отец вы не чувствовали, что надо дать сыну возможность осуществить свои намерения?
— Я смотрю вперед. Я всегда смотрю вперед, господин Хонда, — покрасневшие волосатые руки задвигались, Иинума потянулся к накидке с бобровым воротником, лежащей в ящике с одеждой, что стоял в углу комнаты, и, не обращая внимания на летевшую с накидки пыль, развернул ее с шумом, поднял как доспехи. — Вот так. Вот это — я. Это пальто — я. Я не собираюсь показывать вам фокус. Просто эта крылатка и есть отец. Темное ночное небо. Она далеко раскинула свои полы и накрывает ими землю, по которой перемещается сын. Сын мечется в поисках света. Но я не допущу этого. Раскинув у него над головой черную накидку, я даю ему осознать, что пока стоит ночь, будет холодно. Наступит утро, и крылатка, свернувшись, упадет на землю, глаза сына наполнятся светом. Отец на то и отец. Разве не так, господин Хонда?
Сын решил действовать самостоятельно, ну, естественно, поплатился за это, но накидка-то знает, что еще ночь, и не даст сыну умереть.
Эти правые… чем больше их притесняют, тем сильнее они становятся. Японию разъедает всякая зараза, истерзанной и слабой страну делают политики и всякие дельцы. Это мне не сын сказал, это я и сам понимаю. Когда страна в опасности, мы, само собой, решительно встаем на защиту императора. Но есть такое понятие, как время. Шанс. Благими намерениями ничего не добьешься. Сын, что и говорить, слишком молод, вот и не смог этого понять.
У меня, отца, есть цель. Отсутствие патриотизма беспокоит меня еще больше, чем сына. Нужно сказать, что он затеял все втайне от меня и ничего не знал о моих взглядах.
Я всегда смотрю вперед. Ведь лучше пожинать плоды действий, нежели действовать самому. Вы согласны со мной? Говорят, после инцидента пятнадцатого мая были горы прошений о помиловании, так и теперь молодые, наивные юноши на скамье подсудимых вызовут всеобщее сочувствие. Безусловно. И сын не погибнет, а, наоборот, вернется со славой. И будет потом жить безбедно. Ведь общество станет с почтением относиться к тому, кто носит имя Исао Иинумы из «Нового Союза возмездия».
В первый момент Хонда был просто ошеломлен. Потом стал сомневаться, все ли он правильно понял.
Послушать Иинуму, так получается, что сына спасет именно отец, а Хонда, который собирается ему помочь, всего лишь подручное средство для реализации его планов. Вряд ли это означает, что Иинума ни во что не ставит расположение Хонды, который, бросив свою работу, бесплатно стал адвокатом Исао. Вряд ли он собирался своими словами оскорбить, растоптать те благородные чувства, которые двигали Хондой.
Самого Хонду, к его собственному удивлению, это не рассердило. Он стал адвокатом ради Исао, а не ради его отца. Как бы ни запятнал себя отец, это не значит, что грязь коснулась сына. Чистота помыслов Исао от этого ничуть не померкла.
И все-таки была причина, благодаря которой Хонда, которого должны были бы раздражать самоуверенные речи Иинумы, оставался спокоен. Не глядя на то, как дрожат кончики пальцев волосатых рук Иинумы, торопливо подливавшего самому себе сакэ, так как он отослал служанку под предлогом, что им надо поговорить с глазу на глаз, Хонда прочел чувства, которые Иинума тщательно скрывал, увидел главный повод для тайного доноса — то была безудержная зависть к славе, добытой кровью, зависть к героической смерти — к тому, что сын пока не сумел осуществить.
Его высочество принц Харунорио был потрясен случившимся.
Обычно он не помнил тех, кого лишь однажды принимал у себя, но воспоминания о том вечере, когда у него побывал Исао, и сейчас были свежи в памяти: юноша приходил с лейтенантом Хори, поэтому не был совсем уж чужим. Правда, сразу после инцидента принц, естественно, позвонил по телефону и строго наказал управителю молчать о визите Исао. Принц не очень доверял управителю, если в управлении двора начнут разбираться, но все-таки…
С лейтенантом они давно были приятелями — вместе сетовали на свое время, имели одни цели. В управлении императорским двором лейтенанта не считали достойным внимания и часто намекали принцу на то, что лейтенант Хори без разбора дает аудиенции людям невысокого социального положения, но принц, протестуя против ограничений его свободы — в управлении требовали докладывать о самых незначительных его перемещениях — не считал нужным прислушиваться.
После того как принц Харунорио стал командиром полка в Ямагути, особенно после его резких заявлений и действий, министр двора и глава управления, воспользовавшись приездом принца в столицу, в беседе с ним стали мягко пенять ему по поводу аудиенций. Принц слушал молча, и это молчание затянулось.
И министр, и глава управления понимали, что принца сердит их вмешательство в военные дела. Заяви он об этом прямо, они не знали бы, что делать.
Но принц внешне был спокоен, ругаться с ними было слишком поздно. Затем с достоинством, прикрыв глаза, он перевел взгляд с одного гостя на другого и сказал:
— Ваше вмешательство началось не сегодня. Но если в этом состоят ваши обязанности, то я хочу, чтобы ко мне относились так же, как к другим принцам крови. Почему с давних пор именно за мной следят с пристрастием? — И, не дав министру воскликнуть: «Ничего подобного!», порывисто продолжал:
— Когда-то маркиз Мацугаэ оскорбил меня, отозвавшись неподобающим образом о женщине, которая должна была стать моей женой, и тогда, давно, управление двора поддержало его, не подумав даже встать на мою сторону. Подумать только, подданные унижают принца крови! Для кого существует управление императорского двора?! Неудивительно, что с тех пор ваша позиции кажется мне подозрительной.
Министр двора и глава управления не нашлись, что ответить, и поспешили откланяться.
Принц как-то сразу нашел огромное утешение в горячих речах Хори и еще нескольких молодых офицеров, его радовало, что они видят в нем яркий просвет меж темных туч, затянувших небо над Японией, Его зиявшая глубоко в душе рана стала для людей источником света, противоречивые, грустные чувства оказались востребованными — он радовался этим переменам. Но он вовсе не собирался предпринимать что-либо.
После того что случилось с Исао и его товарищами, перестали поступать новости и от лейтенанта Хори из Маньчжурии, и принцу оставалось, опираясь на воспоминания о единственном визите Исао, только гадать, что все-таки произошло, но, воскрешая в памяти холодный свет, горевший в глазах юноши той летней ночью, он понимал, что то были глаза человека, выбравшего смерть.
Подарок Исао, книга «История „Союза возмездия“», к тому времени уже прочитанная, стояла на стеллаже в его кабинете в полку; пытаясь, по крайней мере, обнаружить истинные намерения участников события, принц на службе в перерывах перечитал книгу. Ее содержание, буквально каждая строчка, вызывало в памяти напряженные глаза, какие были у Исао той ночью, его пламенные слова.
Простая армейская жизнь несколько успокоила принца, отгородившегося от мира, он любил армию именно за то, что здесь было все предусмотрено, все были распределены по рангам. Прежде ему не доводилось столь близко подойти к сильному, обжигающему пламени чистоты, которая была в юноше — гражданском. И тот ночной разговор не шел из головы.
Что такое преданность? Военному нет нужды задаваться этим вопросом, ему как бы назначено быть преданным. Такого рода вещи говорил тот пылкий юноша.
Это определенно задело в душе принца какие-то струны. Внешне простоватый, выставляющий напоказ свою смелость, как военный, принц соответствовал этим стандартам естественной преданности, на самом же деле он всячески избегал того, что могло ранить сердце, но попадал именно в такое положение. Он не знал преданности, сжигающей, убивающей тело. Да у него и не было потребности задуматься о ее существовании. В тот вечер, когда его посетил Исао, принц впервые увидел такую горячо пульсирующую, подлинную преданность. Она потрясла его до глубины души.
Конечно, принц был готов отдать свою жизнь за императора, он любил императора, который был на целых четырнадцать лет младше — принцу сейчас исполнился тридцать один год, — нежной любовью старшего брата, но это была спокойная верность, с понятными эмоциями, она была комфортна, как пребывание в глубокой тени дерева, с другой стороны, преданность, выказываемая ему, преданность его подданных состояла в их вежливом отдалении от него, и он привык сомневаться в ней.
Перебирая в памяти поразившие его слова и поступки Исао, принц с радостью почувствовал, что теперь может полностью отдаться эмоциям человека военного. Нынешние события не имели никакого отношения к армии, скорее всего, потому, что юные заговорщики, прикрывая лейтенанта Хори, молчали — это еще больше усиливало расположение принца.
Прочитав в «Истории „Союза возмездия“» строки: «Многие из них не были столь уж утонченными: восхищаясь луной над полями у реки Сиракавы, они думали, что луна этой ночи последняя из лун, которую они видят в этом мире, а любуясь цветущей сакурой — что это последняя в их жизни сакура», принц подумал, с каким восторгом читал это, примеряя на себя, Исао. И горячая, юношеская кровь билась в груди сорокапятилетнего командира полка.
Так принц серьезно задумался над тем, нет ли способа спасти этих ребят.
С юности у него вошло в привычку, когда ему трудно было собраться с мыслями, слушать пластинки с записями европейской классической музыки.
Он приказал ординарцу разжечь в холодной гостиной большой офицерской квартиры огонь и собственноручно поставил выбранную пластинку.
Он хотел послушать что-нибудь, что доставило бы ему удовольствие, и, отослав ординарца, решил в одиночестве насладиться симфонической поэмой Рихарда Штрауса «Тиль Уленшпигель» в исполнении ансамбля Берлинской филармонии под управлением Фуртвенглера.[102]
«Тиль Уленшпигель» — собрание народных, окрашенных сатирой легенд появилось в шестнадцатом веке в Германии. На их основе была написана пьеса Гауптмана и симфоническая поэма Рихарда Штрауса.
За окном по широкому двору гулял декабрьский ветер, его шум сливался с гулом пламени в печи. Принц сидел глубоко в кресле, покрытом холодноватым белым чехлом, не расстегивая воротника кителя, кончики белых носков на скрещенных ногах словно застыли в воздухе. Застегнутые на кнопки военные бриджи стягивают колени, и многие из военных, сняв сапоги, расстегивали кнопки, но принц не обращал внимания на немеющие ноги. Пальцами, легко касаясь, он поглаживал усики, словно трогал перья на хвосте хищной птицы.
Принц давно не ставил эту пластинку. Сейчас он собирался послушать что-нибудь приятное, но как только его слуха коснулась тема Тиля, слабым звуком горна прозвучавшая во вступлении, он сразу почувствовал, что ошибся, что это не та музыка, какая ему сейчас нужна. Потому что это не был веселый, озорной Тиль, а созданный Фуртвенглером одинокий печальный герой, чьи помыслы были как на ладони.
Однако принц продолжал слушать: серебряные пучки нервов обвили гостиную, пророча грядущее безумие Тиля и финальную сцену — смертный приговор герою; принц дослушал до конца, резко поднялся и звонком вызвал ординарца.
Он приказал ему связаться по телефону со своей резиденцией в Токио и вызвать тамошнего управляющего.
Принц решил поступить следующим образом. Первое: во время аудиенции у императора, которая должна была состояться вскоре по случаю Нового года, он доведет до августейшего слуха сведения о необычайной преданности Исао и его товарищей, и те несколько милостивых фраз, которые его величество скажет по этому поводу, передаст председателю Верховного суда, а сейчас, до конца года, — это уже второе — пригласит адвоката, которому поручено дело, и выяснит положение вещей.
По телефону он приказал управителю выяснить фамилию адвоката и пригласить того в резиденцию принца в Сибе 29 декабря, когда он собирался быть в столице.
Хонда временно, до тех пор, пока не подыщет хорошее помещение, снял контору у своего приятеля на пятом этаже в здании Марубиру, повесил там табличку. Приятель, бывший сокурсник, тоже был адвокатом.
Как-то днем Хонду посетил секретарь принца Тонна и передал тайное пожелание принца о личной встрече. Хонда удивился: это был совершенно беспрецедентный случай.
Когда Хонда увидел маленького человечка в черном пиджаке, бесшумно, крадущимся шагом ступающего по коричневому линолеуму пола, у него возникло дурное предчувствие, а когда тот вошел в приемную, это чувство усилилось. Человечек с холодным выражением лица беспокойным взглядом оглядел маленькую приемную, отгороженную от конторы всего лишь стеной из волнистого стекла.
Очки в золотой оправе на лице мертвенно-бледного, как у рыбы, цвета. Этот цвет говорил о жизни, которую обладатель данного лица привык вести: в холоде, темноте, без дневного света, затаившись в бумажных ворохах-водорослях.
Хонда, еще с гордостью судьи, с самого начала, забыв о всякой любезности, заявил:
— Хранить тайну — это наша профессия, по этому поводу можете не беспокоиться. Особенно если это касается поручений персоны, которой я не имею возможности отказать.
Секретарь говорил тихим, почти неслышным голосом, словно чахоточный, и Хонде пришлось передвинуться на край стула.
— Нет, тут дело не в тайне. Его высочество интересуется этим делом, 30 декабря, когда вы будете у него, разговор пойдет о вашем мнении по этому поводу, только и всего. Однако… — И маленький человечек судорожно, словно сдерживая икоту, проговорил:
— Однако те… Это, как вы уже поняли, очень серьезная проблема, поэтому у меня есть просьба, только так, чтобы его высочество об этом ни в коем случае не узнал…
— Я понял. Говорите.
— Это… ведь не личное мнение, поэтому если, предположим, вы в тот день заболеете и не сможете посетить его, просто сообщите об этом…
Хонда ошеломленно смотрел в безучастное лицо чиновника. Пришел с приглашением, но намекает, что от приглашения следует отказаться.
По иронии судьбы через девятнадцать лет после смерти Киёаки, к которой он был косвенно причастен, принц Тонн приглашал к себе Хонду, и Хонда, вначале воспринявший все как запутанное пожелание, теперь, столкнувшись со столь наглым заявлением, наоборот, преисполнился твердым намерением во что бы то ни стало увидеться с принцем.
— Хорошо. Значит, если я в назначенный день не заболею, то бодро прибуду с визитом.
У чиновника впервые на лице появилось какое-то выражение. Печальная растерянность на мгновение повисла на кончике холодного носа, но голос, как ни в чем не бывало, зашуршал снова:
— Само собой разумеется. Итак, 30 декабря в десять утра прошу вас во дворец в Сибе. Сообщите охраннику у главного входа свое имя.
В школе Гакусюин среди одноклассников Хонды не было принцев крови, поэтому ему не приходилось бывать в резиденциях-дворцах. И не было случаев, чтобы кто-нибудь из принцев настойчиво приглашал Хонду к себе.
Хонда знал, что принц Тоин так или иначе имеет отношение к смерти Киёаки, но тот вряд ли знал, что Хонда и Киёаки дружили. Справедливости ради стоило заметить, что в те времена принц Тоин оказался потерпевшей стороной, поэтому по возможности следовало не заводить разговора о тех давних событиях, а упоминать имя Киёаки само по себе было бы неприличным. Хонда, конечно, все это понимал.
Однако, по позиции секретаря, который заходил на днях, Хонда интуитивно почувствовал, что принц по какой-то неизвестной причине благоволит к участникам нынешнего инцидента. Принц, конечно, даже вообразить бы не мог, что в Исао возродился Киёаки. Хонда решил: что бы там ни думал секретарь, главное — изложить, как того хочет принц, все, что известно, сообщить ему в самой почтительной форме сущность инцидента.
В назначенный день Хонда со спокойной душой вышел из дома: утром все еще шел холодный дождь, зарядивший с позавчерашнего дня, на покрытой гравием дорожке в ботинки попадала бегущая между камешками вода. Уже знакомый секретарь, встретивший его в вестибюле, держался безупречно, но явно холодно. Холод буквально сочился из пор бледной кожи.
Небольшая гостиная выглядела необычно: окно и дверь, выходившая на заливаемый дождем балкон, составляли тупой угол, при этом в стене была типично японская ниша токонома, аромат горевших в ней благовоний пропитал тепло, расходившееся от горячей газовой печки.
Вскоре вышел принц — в темно-коричневом пиджаке, с прекрасной выправкой военного, на лице его было написано радушие.
— Я пригласил вас с утра, рад, что вы смогли прийти, — начал принц неожиданно громким голосом.
Хонда, вручая принцу визитную карточку, почтительно поклонился.
— Располагайтесь как вам удобно. Я вот что хотел узнать: говорят, чтобы стать адвокатом по нынешнему делу, вы даже ушли в отставку с поста судьи…
— Да. Один из обвиняемых — сын моего знакомого.
— Иинума? — по-военному прямо спросил принц.
Окно от комнатного тепла затуманилось, покрылось капельками воды, за ним в нескончаемом зимнем дожде тонули увядшая роща, сосны и пальмы на переднем дворе, укатанные от холода в рогожу. Подали чай по-английски: слуга в белых перчатках наполнил белые фарфоровые чашки плавно текущим из узкого серебряного горлышка красно-коричневым напитком. Хонда отдернул руку от моментально нагревшейся серебряной ложки. Он неожиданно вспомнил статьи закона, определяющие наказание для членов императорской семьи, так же быстро приводящие в трепет.
— Исао Иинума как-то приходил ко мне сюда с одним человеком, — безразлично произнес принц. — Он произвел на меня тогда очень сильное впечатление: говорил действительно суровые вещи, но чувствовалось, что он говорит искренне. Он умен. И очень одарен. На всякие каверзные вопросы реагирует внимательно. Несколько рисковый, но не легкомысленный. Достойно всяческого сожаления то, что столь многообещающий юноша и вдруг арестован, поэтому я обрадовался, узнав, что вы, бросив свою работу, взяли на себя его защиту, и захотел с вами встретиться.
— Он по своим взглядам монархист, в данном случае, конечно, действовал неправильно, но я уверен, что все делалось во благо императора. Мне хотелось, воспользовавшись вашим любезным приглашением, сказать вам это.
— Он сравнивал преданность с обжигающе горячим рисовым колобком, который, слепив, собирается поднести его величеству. После этого нужно принять смерть. Это его слова. Он подарил мне книгу «История „Союза возмездия“»… Возможно ли, чтобы он сейчас покончил с собой?
— И в полиции, и в тюрьме за этим строго следят, так что думаю, по этому поводу можно не волноваться. Однако, ваше высочество… — Хонда, постепенно освоившись, повел разговор в нужном ему направлении. — Ваше высочество, в какой степени вы осведомлены о деятельности этой группы? Что вам известно? Вы знали обо всем в общих чертах? Насколько вы разделяли их планы? Или вы, ни на чем не основываясь, признавали все, что шло от их преданности и энтузиазма?
— Трудный вопрос, — принц задержал чашку у рта — пар вился над усами, принц выглядел смущенным.
В этот момент Хонда ощутил труднообъяснимый порыв: ему захотелось, чтобы принц понял, чем для него, Хонды, была смерть Киёаки, к которой принц невольно оказался причастен.
Наверное, Киёаки нанес тогда глубокую рану самолюбию принца, но заметить что-либо было невозможно. Однако если на принца пал отсвет того сияющего видения, которое ведет человека, независимо от его положения или богатства, к смерти, в ад… и в случае с Сатоко, если Сатоко, если из-за нее эта страсть у принца обратилась в пепел… Если бы Хонда мог узнать это… — ему казалось: это сильнее всяких молитв утешит душу Киёаки. У страсти и преданности один источник. Если бы теперь принц выказал свои чувства, Хонда стал бы защищать его, рискуя собственной жизнью. Поэтому Хонда, пусть тема Киёаки и была запретной, вознамерился как-то иносказательно передать ту бурю чувств, что привела Киёаки к смерти, и решился сказать нелицеприятную вещь, которую собирался хранить в тайне. Вполне может быть, что это ничем не поможет в суде Исао, и как адвокат он не должен говорить этого, но сейчас он не мог противиться ощущению, что его зовут к этому голоса Киёаки и Исао, звучащие в душе.
— Дело в том, что, знакомясь с результатами расследования, я узнал — это пока держится в тайне, что группа Иинумы замышляла не только устранение лиц из финансовых и промышленных кругов.
— Появились какие-то новые факты?
— Конечно, их планы потерпели крах на этапе подготовки, но они, молодежь, жаждали личного императорского правления.
— Да, похоже.
— Они были убеждены в том, что правительство должно быть сформировано принцем крови; мне трудно говорить вам это, но были обнаружены тайно отпечатанные листовки, где упоминалось ваше имя.
— Мое имя? — принц разом изменился в лице.
— Они собирались разбрасывать листовки сразу после завершения акции: эти отпечатанные на мимеографе листовки должны были сообщить заведомо ложный факт — что вашему высочеству августейшим повелением назначено сформировать правительство. Это ужесточило следствие, и я сейчас озабочен тем, как вести в такой ситуации защиту. В зависимости от того, как этот факт будет использован, преступление может классифицироваться по-разному, оно может стать очень серьезным.
— Это ведь оскорбление верховной власти? Это ужасно, очень, очень опасно. — Принц постепенно повышал голос, но голос временами подрагивал. Хонда, словно желая удостовериться, тихо спросил, не отводя взгляда от удлиненных глаз:
— Прошу прощения за свой вопрос, а что, в армии тоже ходят такие мысли?
— Нет, к армии это не имеет никакого отношения. Просто оскорбительно, что это как-то связывают с армией. Всего лишь дикие фантазии гражданских юнцов.
Принц в возмущении словно захлопнул дверь перед носом гостя — Хонда увидел, что он выгораживает армию. Потаенные надежды Хонды оказались разбитыми.
— И такой подающий надежды юноша помышляет о таких глупостях! Я глубоко разочарован. Мало того, что натворили, еще и мое имя поставили. Использовали меня после единственной встречи, мое имя — члена императорской семьи… Какая неблагодарность! Нет, неблагодарностью это даже не назовешь, он просто не знает правил. Не понимает, что нет большего вероломства, чем пусть даже временно узурпировать власть. Где же здесь преданность! Какая же это чистота! Трудно, когда молодые этого не понимают, — принц бормотал это себе под нос, в нем уже не осталось благородства командира. Душевный пыл мгновенно угас. И Хонда сразу почувствовал холодность, сменившую прежний огонь. Раз взметнувшееся в душе принца пламя, не оставив угольков, погасло.
Принц подумал: хорошо, что он встретился с адвокатом сейчас, теперь на аудиенции в Новый год он ничего не скажет императору и дальше будет жить с чистой совестью. И в то же время его мучили сомнения. Вряд ли эта идея с узурпацией власти могла прийти в голову детям. Подозрительно, что после инцидента не было никаких вестей от лейтенанта Хори. Принц, услыхав о переводе лейтенанта в Маньчжурию, весьма сожалел об этом, но теперь начал думать, уж не сбежал лейтенант туда по собственному желанию, как раз накануне событий. Если так, то принца использовал и обманул человек, которому он больше всех доверял.
Подозрительность принца проистекала не только от тревоги. До сих пор принц питал подозрительность и антипатию только к людям из управления двора и некоторым представителям высшего света, но теперь и из единственного на земле места, где его душа отдыхала, и оттуда тянуло предательством. Он помнил его запах. С детских лет сохранился в памяти окружавший его запах лисьей норы. Сколько бы ни чистили, ни мыли несмываемый с благородного тела, бьющий в нос запах нечистот — запах вероломства…
Хонда перевел взгляд за окно, где по-прежнему лил дождь. Окно все больше запотевало, из темной пелены дождя выделялась цветом новая рогожа, укрывающая от холода росшие у дома пальмы, казалось, за окном толпятся военные в форме цвета хаки. Хонда знал, что теперь сам пойдет на опасную игру, на которую бы никогда не рискнул в пору работы судьей. До визита сюда он и не помышлял об этом, но, узрев печальный конец страсти принца, вдруг почувствовал полную свободу.
Прежде принц намеревался спасти Исао, теперь же он оставил всякое желание помогать ему, и вот эти-то две крайности следовало эффективно, самым мирным способом использовать. Раз никто, кроме Хонды, не сможет подвигнуть принца на такое решение, раз подобного случая больше не представится, то Хонда, невзирая на опасности, должен умело заставить принца сделать это. Те взрывоопасные материалы еще неизвестны общественности, они пока в руках прокурора.
Хонда специально понизил голос:
— Я об этих листовках, в которых упоминается имя вашего высочества… боюсь, если оставить все как есть, не было бы каких-либо осложнений…
— Что вы имеете в ввиду? Я не имею к этому никакого отношения, — во взгляде принца, обращенном к Хонде, впервые появился гнев. Однако голос был не таким громким, принц старался скрыть, что рассержен. Хонда подумал: «Этот гнев очень кстати. За него следует зацепиться».
— Прошу меня простить, но все-таки я полагаю, что это опасный факт, я всячески размышлял, как помочь вам, однако у меня самого нет сил, чтобы замять его. Если быстро не реквизировать улики, то все выйдет наружу, и тогда то, к чему вы не имели никакого отношения, посеет семена подозрения: уж не замешаны ли вы в этом деле.
— Вы хотите сказать, что у меня есть возможность реквизировать улики?!
— Да. Ваше высочество обладает такой властью.
— И каким же способом?
— Отдайте распоряжение министру двора, — прямо ответил Хонда.
— Вы говорите, чтобы я надавил на министра двора? — принц наконец заговорил громким голосом, так, как в начале их встречи. Его пальцы, постукивающие по подлокотнику кресла, дрожали от ярости, властные глаза с неподвижными зрачками были широко распахнуты, вид суровый, казалось, он, сидя на коне, распекает подчиненных.
— Нет. Вы только распорядитесь, а министр двора все уладит. Я тоже, когда был судьей, сталкивался с делами, имевшими отношение к императорской семье, и относился к ним чрезвычайно внимательно. Министр двора поговорит с министром юстиции, а тот даст приказ генеральному прокурору, и можно будет сделать так, словно этих листовок с самого начала и не было.
— Так просто? — произнес принц с легким вздохом, представляя себе лицо министра двора с приторно-сладкой, словно приклеенной улыбкой.
— Да. Уж власть вашего высочества… — Хонда поспешно оборвал фразу, принц воспринял это одобрительно.
«Так, одно злополучное, опасное обвинение с Исао снято», — подумал Хонда. Однако теперь стоило опасаться тайной мести прокуратуры.
Исао, встретившего Новый год в камере полицейского участка, после возбуждения обвинения в последней декаде января перевезли в тюрьму в районе Итигая. Через щелочки в соломенном колпаке Исао разглядел улицы, где в тени еще лежали грязные остатки снега, который шел два дня подряд. Заходящее зимнее солнце делало еще красочнее разноцветные флаги на рынке, четырехметровые железные створки тюремных ворот открылись под пронзительный скрежет петель, впустили машину, где сидел Исао, и сразу закрылись.
Окончательно достроенная в З7-м году Мэйдзи[103] тюрьма в Итигая была деревянной, оштукатуренные наружные стены выглядели серыми, а внутри почти все были покрашены белой известкой. Подследственного через крытый коридор провели в следственный отдел, который назывался «центром». В этом пустом помещении, площадью более тридцати метров, с одной стороны тянулись похожие на телефонные будки небольшие клетки — «комнаты» ожидания, с другой стороны были застекленная уборная и на краю высокого помоста, отгороженного досками, где сидел надзиратель, раздевалка с тонким соломенным матом на полу.
Было ужасно холодно. Исао ввели в раздевалку и заставили раздеться догола. Тщательно осмотрели: проверяли рот, нос, заглядывали в ушные раковины, заставили развести руки и внимательно проверили спереди, поставили на четвереньки и осмотрели задний проход. Тот же, с чьим телом обращались столь бесцеремонно, наоборот, воспринимал все абстрактно, отстраненно. Это спасало от унижения. Голый, покрывшийся гусиной кожей, он видел в этом стылом, пустом пространстве сверкающие красочные видения — красные и синие сполохи. Что это было? Исао вспомнил, как сидевший с ним в одной камере в участке заядлый картежник — мастер татуировки был в восхищении от его кожи и настойчиво предлагал, когда они выйдут на волю, бесплатно сделать ему татуировку. Он хотел расписать всю спину Исао пионами и львами. Почему именно пионами и львами?
И сейчас сине-алая картина была вечерней зарей, отразившейся в его унижении так же, как отражаются в темном болоте на дне долины расцвеченные закатом облака. Определенно, тот татуировщик когда-то видел нечто подобное — вечернюю зарю на дне глубокой расселины. И несомненно, это были пионы и львы.
…Однако когда пальцы надзирателя слегка ухватили родинки на боку, Исао снова подумал, что он не имеет права убить себя, спасаясь от унижения. Бессонными ночами в камере заключения он всячески размышлял по этому поводу. И по-прежнему воспринимал самоубийство как что-то совершенно исключительное, радостное, изысканное.
Подследственным разрешалось носить свою одежду, но вещи, в которых его привозили, должны были пройти санобработку, поэтому на один день Исао надел синюю тюремную форму.
Личные вещи, кроме предметов повседневного обихода, отобрали и сдали на хранение. Надзиратель с помоста сообщил о порядке передач, свиданий и переписки. Настала ночь.
Теперь, кроме тех часов, когда его, связанного, в наручниках, возили на предварительное следствие в местный суд, Исао целые дни проводил в одиночной камере тринадцатого блока тюрьмы в Итигае. В семь утра раздавался гудок. Паровой гудок шел с кухни, где стояла машина, и, несмотря на резкий звук, в этом сигнале побудки чувствовалось жизненное тепло бьющего пара. Вечером, в половине восьмого, этот же гудок подавал сигнал ко сну. Как-то вечером с гудком смешался вопль, потом послышалась ругань. Так продолжалось два дня. На второй день Исао разобрал слова «Да здравствует революция!» и понял, что так подбадривают друг друга товарищи, сидящие в камерах напротив, а ругаются надзиратели. Может быть, того заключенного перевели в карцер, но на следующий день крики прекратились. Исао понял: люди, как собаки, холодными ночами могут выражать свои ощущения воем. Ему казалось, он слышит, как мечется посаженная на цепь собака, как скребут по бетонному полу ее когти.
Конечно, Исао тосковал по своим товарищам. Однако пока велось следствие, он не только не сталкивался с ними в специальных помещениях суда, но даже не мог уловить там частичку их дыхания.
Он тосковал по друзьям, которых арестовали вместе с ним, а когда вспоминал тех, кто так легко исчез накануне решающих событий, не столько испытывал гнев, сколько пытался разгадать тайну провала. Исао постепенно обрел душевный покой, потревоженный тем внезапным отступничеством, он освободился от его бремени, будто дерево от лишних веток. И все-таки чем больше он размышлял о причинах краха, тем сильнее он гнал от себя слово «предательство».
В мыслях он обращался не только к далекому прошлому: до заключения в тюрьму его занимало только то, что было связано с «Союзом возмездия», теперь же все толкало Исао оценивать события прошлого совсем недавнего. Конечно, причиной отступничества тех, кто давал клятву, было поведение лейтенанта Хори, но ведь тогда, принося клятву, никто не думал о возможном повороте событий. Просто в тот момент что-то в них вдруг надломилось. Душу будто накрыло снежной лавиной — никто и рта раскрыть не успел. Исао и сам ощутил внутри ее холодное прикосновение.
Как один из тех, кто сохранил верность клятве, он мог твердо заявить, что не предполагал оказаться в нынешнем положении. Он был готов только к смерти. Всего себя отдал тому, чтобы умереть в борьбе. Можно сказать, что он не был вооружен для защиты своих идей, но был спокоен, так как рассчитывал, что в любом случае в конце его ожидает смерть и ничего более. Почему вместо смерти пришло такое унижение, понадобился такой стоицизм. Исао никак не предполагал, что найдутся руки, которые заключат в клетку его «чистоту», эту птицу, которой было назначено взметнуться к солнцу и, опалив крылья, умереть. Он не знал, что стало с Савой, не оказавшимся в момент ареста в их убежище, но, хотя старался об этом не думать, где-то в глубине души его неприятно тревожил этот облик.
Формулировка 14-й статьи закона об органах общественной безопасности была очень жесткой — «Тайные общества запрещаются». Организация, где молодых людей объединяло только кипение горячей крови, вознамерившихся, пролив эту кровь, вернуть на небо солнце, была запрещенной по определению. Однако общества политиков, помышлявших только о том, чтобы набить свой карман, и разные коммерческие организации, пекущиеся о прибыли, создавать было позволено. Власть пуще всякого разложения боялась чистоты. Точно так же варвары боялись лекарств больше, чем болезней.
В конце концов Исао пришел к выводу, которого всячески избегал: «Клятва, скрепленная кровью, неизбежно ведет к предательству». Эта мысль вызывала содрогание.
Не возникает ли у человека, достигшего с тобой определенной душевной близости, духовного единения, после недолгого периода восторженности, желания взбунтоваться, причем не просто уйти, а разрушить предательством то, что вас объединяло. Может, существует неписаный закон человеческого поведения, запрещающий человеческие объединения? Может быть, он грубо посягнул на этот запрет?
Добро и зло, вера и неверие в человеческих отношениях четко не разграничены, в каждое подмешана толика противоположного. Когда группа людей строит неведомые обществу ранее чистые отношения, то и зло, выходя из души наружу, собирается вместе и остается в чистом кристалле. И к груде чистых белых шариков обязательно примешивается один глянцевито-черный.
Если подумать, то и в обществе человек сталкивается с мрачными идеями. Например, что порочно не предательство, а сама клятва кровью, измена — это побег, выросший на той же почве, корень зла именно в клятве кровью. Вероятно, самое чистое из заблуждений, в которое может впасть человек, состояло в том, что люди с одинаковыми устремлениями, глядя на один и тот же мир, бунтовали против многообразия, намеренно ломали естественные стены — свое тело, и выпускали дух, тем самым они опустошали место, где дух и оболочка защищали друг друга от разъедания, и намеренно превращали свое тело в бесполезное. Понятия «согласие», «сотрудничество» — это все из деликатных выражений. Однако клятва кровью… означает просто присоединить к своей душе душу другого человека. Она само по себе есть презрение к бесполезным человеческим занятиям, к бесконечно повторяющемуся в онтогенезе филогенезу, когда в шаге от истины смерть рушит все и опять нужно начинать с зародыша. Кровавое братство, вознамерившееся приобрести чистоту предательством по отношению к человеческой природе, породило в свою очередь предательство по отношению к себе, и это, по-видимому, закономерно. Все они с самого начала не приняли во внимание человеческую натуру.
Конечно, Исао до этой мысли дошел. Однако было очевидно, что он добрался до такого места, где мыслить надо было радикально. Как он жалел о том, что его мыслям недостает злых, острых собачьих клыков.
Половина восьмого — слишком раннее время, чтобы отходить ко сну, лампочка в двенадцать свечей, горевшая всю ночь, тускло поблескивающие вши, запах мочи из деревянного отхожего места в углу, обжигающий лицо холодный воздух — все это не давало уснуть, а гудок товарного состава, проходившего мимо станции Итигая, вдруг возвещал о глубокой ночи.
«Почему, ну, почему же?!! — скрежеща зубами думал Исао. — Почему человеку не дано поступать прекрасно. А безобразное, грязное поведение, поступки, совершенные ради выгоды, — вот это позволено».
Когда высшая мораль их «Нового Союза возмездия» свелась к намерению убить, закон, полагавший замысел убийства преступлением, осуществлялся именем сияющего для них солнца, именем их императора, так кто же, в конце концов, придумал этот закон, если в высшей степени нравственное поведение наказывается благодаря существованию наивысшей добродетели. Знал ли его величество об этом страшном противоречии. Разве это не система богохульства, которую постепенно сотворила легкая «неверность».
«Я не понимаю. Не понимаю. Никак не могу понять. Ни один не протестовал против клятвы, по которой после убийства должен был покончить с собой. Мы должны были проскользнуть сквозь глухую чащу закона, не коснувшись там ветки даже краем одежды, и взмыть в сияющее небо. Так было с членами „Союза возмездия“. Чаща закона в 9-м году Мэйдзи[104] явно была не такой густой…
Закон есть нагромождение запретов, вечно препятствующих желанию превратить человеческую жизнь в поэзию. Конечно, каждому нельзя позволить обменять жизнь на строчку написанных кровью стихов. Но ведь подавляющее большинство не наделено храбрым сердцем, живет, не ведая таких желаний. Получается, что закон, по существу, писан для очень немногих. Он смотрит свысока на редкой степени чистоту и невиданный в этом мире энтузиазм как на „вину“, такую же, как воровство или преступление, совершенные в состоянии аффекта. Я тоже попал в эту ловушку. Явно из-за чьего-то предательства!»
Резко перебив мысли Исао, пролетел мимо станции Итигая паровозный гудок. Он протрубил в момент накала эмоций, опутанный ими Исао испытывал ощущения человека, катающегося по земле, чтобы сбить языки пламени с одежды. Душераздирающий зов, прокатившийся в темноте, был окрашен охватившим его огнем, озарен исходящим от него пламенем. Паровозный гудок был непохож на тюремный, наполненный теплом ненастоящей жизни, его вызывавший печаль голос переполняла какая-то безграничная свобода, он летел в будущее. Призраки неприятно бледного рассвета, другого ржавого утра, неожиданно возникшие в зеркалах умывальников, выстроившихся на платформе… даже они были неспособны разрушить то яркое неведомое, о чем возвещал этот гудок.
А потом в тюрьму пришел рассвет. Из окна камеры, находившейся в восточном конце с правой стороны тринадцатого тюремного барака, в утро после бессонной ночи Исао увидел, как восходит красное зимнее солнце.
Линией горизонта здесь был верх высокой стены, солнце, словно горячая, мягкая лепешка, сначала прилепилось к нему, а потом стало медленно подниматься вверх. Озаряемая им Япония теперь в отсутствии Исао была отдана болезням, разложению, разрушению.
…В тюрьме Исао впервые начал видеть сны.
Сказать «впервые» было не совсем верно. Конечно, он видел сны и раньше.
Однако прежде это были быстро забывающиеся наутро, здоровые юношеские сны, они никогда не связывались с дневной жизнью. Теперь было по-другому. Сон прошлой ночи, осевший в душе на целый день, наслаивался временами на память о следующем за ним сне, бывало даже, что он видел сны с продолжением. Это напоминало белье, которое забыли снять во время дождя, и оно, не высохнув, так и висит на веревке. Дождь все идет. Хозяин дома, видно, не в себе: он вешает поверх другие выстиранные вещи, и их яркие краски расцвечивают мрачное небо.
В одном сне он видел змею.
Это было где-то в тропиках, сад в большой усадьбе, кругом густой лес, ограды не видно.
Он стоит на разрушенной террасе из серого камня, похоже, в центре заросшего сада. Самого здания не разглядеть, только маленькая прямоугольная терраса: каменные кобры, вытянувшие шеи на перилах вокруг, напоминают раскрытые ладони, разводя в стороны тяжелый тропический воздух, ладони эти хранят мир и покой пространства из белого камня. Здесь горячий прямоугольник молчания, вырванный из глубины чащи.
Слышно, как шелестят крылышки москитов. Как летают мухи. Порхают желтые бабочки. Подобно синим каплям, падают голоса птиц. И крики других птиц, рвущие до самой глубины зеленую чащу леса.
Но сильнее всего режет слух звук, напоминающий шум ливня. Конечно, это не ливень. Ветки деревьев достаточно высоко, и солнце ложится на террасу пятнами, но ветер гуляет поверху, он не спускается к земле, и только по тому, как перемещаются на головах каменных змей солнечные пятна, узнаешь о его движении.
Шум ливня — на самом деле звук осыпающихся с веток листьев, когда они скользят вместе с ветром по другим листьям. Не все они только что оторвались от ветки. Ветви сплетаются, их плотно опутывают лианы, все это задерживает листья, не дает им опуститься на землю, но налетает ветер, и листья возобновляют падение, шорох скользящих по веткам листьев в массе своей неотличим от шума дождя, бьющего по кроне. Листья большие, сухие, поэтому вместе с эхом вызывают такой сильный шум. Терраса, покрытая лишайником, устлана крупными опавшими листьями.
Жаркое солнце, словно войско, тысячами копий слало на землю свои лучи. Они, продравшись сквозь листву, падали вокруг пятнами света, но сами, укутанные зарослями, слепили, — казалось, дотронься до них и обожжешь пальцы. Это чувствовалось даже здесь, на террасе.
Исао увидел, как сквозь каменные перила просунула голову маленькая зеленая змейка. Будто неожиданно вытянулась одна из оплетавших перила лиан. Змейка походила на восковую, была довольно толстой, зеленого и бледно-зеленого цветов. Когда Исао понял, что эта блестящая, словно раскрашенная вручную змейка не часть лианы, было уже поздно. Змейка нацелилась и в тот момент, когда казалось, что она сейчас свернется, укусила Исао в лодыжку.
В жарком воздухе тропиков потянуло холодом смерти. Тело Исао сотрясла дрожь.
Жара неожиданно отступила, змеиный яд вытеснял из тела теплоту крови, все поры в ужасе раскрылись навстречу ледяному оцепенению смерти. Дыхание давалось с трудом: он мог только слегка втянуть воздух, но выдохнуть полностью не удавалось, вдохи становились все короче. Потом уже на это не осталось сил. Но движение жизни продолжалось в сильной дрожи, сотрясавшей тело. Кожа ходила ходуном, она напоминала поверхность пруда, по которому бьют струи ливня.
«Я не могу вот так умереть. Я должен своими руками пронзить тело мечом. Я не должен умереть такой жалкой, случайной смертью от яда маленького гада», — думал Исао, а сам чувствовал, как его тело застывает, становится похожим на тело замороженной рыбы, которую нельзя разбить даже молотком…
Проснувшись, Исао обнаружил, что в лучах бледного рассвета лежит, сбросив одеяло, в камере, наполненной холодным воздухом ранней весны.
И еще он видел такой сон.
Это был какой-то странный, неприятный сон, и сколько Исао ни гнал его от себя, он так и засел где-то в уголке души. В этом сне Исао перевоплотился в женщину.
Было непонятно, что именно в его теле стало женским. Он не видел этого, и оставалось только ощупывать свое тело руками.
С чувством, что мир перевернулся, он очнулся от дневного сна, весь в испарине распростершийся на топчане у окна.
Повторился и прежний сон про змею. В ушах стояли голос лесных птиц, шелест москитов, шум падающих листьев, напоминающий шум дождя. Потом повеяло ароматом сандалового дерева — раз Исао открыл табакерку из сандалового дерева, которой очень дорожил отец, и вдохнул этот запах, поэтому и запомнил его — тоскливый, печальный, но сладкий запах старого дерева, похожий на запах пота. Исао вдруг подумал, что этот запах напоминает запах того кострища, которое он обнаружил на дороге между полей в Янагаве.
Исао почувствовал, как его плоть потеряла заметную угловатость, приняла мягко колыхавшиеся формы. Нежная вялая телесная оболочка наполнилась, все стало неопределенным, ни в чем не было порядка или системы, одним словом, стержня. Озарявшие его прежде и бесконечно пленявшие блики света исчезли. Наслаждения и огорчения, радость и печаль, все это, словно мыло, скользило по коже, тело мокло, растворялось в ванне физических ощущений.
Вода не связывала. Можно было выйти, но ленивое удовольствие не пускало, а потому состояние вечного погружения, желание остаться в воде и было «свободой». Значит, сейчас его ничто не удерживало, ничто не ограничивало. Опутавшие его слоями платиновые нити спали.
Все, во что он безоговорочно верил, стало бессмысленным. Справедливость, словно муха, попавшая в баночку с белилами, утонула в них, человек, который должен был посвятить жизнь борьбе за справедливость, раздулся, обрызганный духами. Слава целиком растворилась в теплой грязи.
Сверкающий белый снег растаял, его тело затопила весенняя грязь. Эта грязь внутри постепенно приняла форму матки. «Да я скоро рожу!» — содрогнувшись, подумал Исао.
Сила, всегда толкавшая его к действиям, наполнявшая яростным нетерпением, перекликалась с далеким зовом, непрерывно расширявшим границы заброшенной земли, но скоро исчезла сила, прервался голос. Внешний мир перестал звать, но вместо этого надвинулся вплотную, коснулся тела. И тогда даже встать стало не под силу.
Жесткая стальная конструкция исчезла. Тело мгновенно пропитал свой запах, похожий на запах гниющих водорослей. Великие принципы, пыл, патриотизм, цель всей жизни — все это пропало, вместо этого он растворился в мелочах — красивых, деликатных вещах: одежде, посуде, подушечках для иголок, коробочках с косметикой, ощутил несвойственную ему привязанность. Она была почти непристойной, с подмигиванием, усмешками, Исао прежде не знал такого. Ведь его единственной привязанностью был меч!
Вещи липли к нему, но их высший смысл был утерян.
Получить что-то перестало быть проблемой. Желаемое само шло в руки. Здесь не было ни линии горизонта, ни острова. В местах, где не действовали законы перспективы, не было мореходства. Только одно безгранично раскинувшееся море.
Исао никогда в жизни не хотел стать женщиной, он желал быть мужчиной, жить жизнью настоящего мужчины и умереть так, как подобает мужчине. Быть мужчиной… это непрерывно требовало от него явных доказательств того, что он мужчина: сегодня быть мужчиной больше, чем вчера, завтра больше, чем сегодня. Быть мужчиной значило непрерывно взбираться к высшей точке мужества, там, на вершине, была сияющая девственным снегом смерть.
А быть женщиной? Наверное, это означало с рождения и навеки быть женщиной.
Потянуло дымом благовоний. Прозвучали гонг и флейты — за окном двигалась похоронная процессия. Послышались сдавленные рыдания. Однако они не омрачили радости женщины, погруженной в летнюю дремоту. На коже выступили мелкие капельки пота, тело жило: слегка поднимавшийся в такт дыханию живот походил на чудный парус, наполненный ветром. Грубоватая краснота в пупке, натягивавшем его изнутри, напоминала бутон горной сакуры, там, на донышке, притаилась капелька пота. Соблазнительно напрягшиеся груди, как ни странно, придавали меланхоличность надменной фигуре, но натянувшаяся и ставшая прозрачной кожа светилась, словно пропускала горевший внутри огонь. Рядом с сосками невероятно нежная кожа собиралась волнами, будто разбиваясь о риф. Она была окрашена в спокойно-зловещий цвет орхидей, в тот ядовитый цвет, который буквально заставлял человека брать грудь в рот. Из лилового временами, будто белки, нахально выставлявшие свои головки, показывались соски. Это выглядело как маленькая шалость.
Исао, увидев фигуру спящей женщины, решил, что это Макико, хотя окутанное дымкой сна лицо было ему незнакомо. Резко пахли духи, которыми была надушена Макико при их прощании. Исао извергнул семя и проснулся.
Сон оставил после себя невыразимую печаль. Исао помнил, что был женщиной, но потом сон как-то повернулся, и он видел женское тело, которое счел принадлежащим Макико, его удручало то, что он не понял этого поворота. Удивительно: несмотря на то что он, по всей видимости, осквернил Макико, у него осязаемо сохранилось прежнее, странное ощущение того, что мир перевернулся.
Мрачные, заставлявшие содрогаться, навевающие тоску (столь непостижимые чувства овладели Исао впервые в жизни) ощущения, даже когда он бодрствовал, неотступно витали в кругу света, который бросала горящая под потолком лампа, круг напоминал засушенный желтый цветок.
Исао не услышал звука шагов приближавшегося по коридору надзирателя — тот был в соломенных сандалиях на веревочной подошве, поэтому не успел закрыть глаза, и взгляд надзирателя, заглянувшего в длинное узкое смотровое окошко, встретился с широко распахнутыми глазами заключенного.
— Спать, прохрипел надзиратель и пошел дальше.
Приближалась весна.
Мать приходила часто: у нее брали передачи, но свидания никак не разрешали. В письме мать сообщила, что Хонда взял на себя защиту, Исао написал длинный ответ: это действительно нежданное везение, но он отказывается, если тот не возьмет на себя защиту всех его товарищей. Ответа на это его письмо все не было. Свидания с Хондой, которому, естественно, должны были его позволить, тоже не было. В письмах от матери всюду попадались места, вымаранные черной тушью, Исао считал, что именно в этих местах есть известия, которые он хотел бы получить больше всего, — известия о товарищах. Как он ни вертел листок, прочитать что-либо в строчках, жирно замазанных тушью, не удавалось, и из контекста тоже было ничего не понять.
В конце концов Исао послал письмо тому, кому он больше всего не хотел писать. Пересилив себя, он написал Саве, который наверняка оказался под следствием, в том числе из-за своих пожертвований на их дело, написал, выбирая нейтральные выражения, желая, чтобы Сава как-то избавил его от угрызений совести. Сколько он ни ждал, ответа и на это письмо все не было, и к ярости Исао добавилась черная тоска.
Не дождавшись известий от матери, Исао написал длинное, с благодарностью письмо Хонде. Он с жаром писал о том, что хотел бы, чтобы их защищали всех вместе. Ответ пришел сразу. Хонда продуманными словами выражал свою заботу о состоянии Исао и писал, что не отказывается от защиты всех, но это совсем другие проблемы, лежащие в области закона о малолетних правонарушителях. Сидящего в тюрьме Исао это письмо ободрило больше всего. По поводу заявления Исао, что он берет на себя всю вину, чтобы не портить жизнь товарищам, Хонда писал: «Я понимаю тебя, но ни суд, ни защита не апеллируют к чувствам, Накал чувств не может длиться вечно, сейчас время, когда важны привычные эмоции. Ты мастер кэндо, и я думаю, понимаешь, что я имею в виду Предоставь все мне (я для того и существую), следи за здоровьем, будь терпелив. Обязательно старайся во время прогулок больше двигаться». Исао эти слова тронули. Хонда прекрасно видел, что в душе Исао высокие порывы постепенно теряют свою остроту — так с каждым мгновением блекнет закат, озаренный уходящим солнцем.
Ничто не указывало на то, что разрешат свидание с Хондой, поэтому однажды Исао безразлично спросил у следователя, полагаясь на его человечность:
— Когда же мне разрешат свидание?
Следователь мгновение колебался, ответить или нет, потом все-таки сказал:
— Когда будет снят запрет на свидания.
— А от кого исходит запрет?
— От прокурора, — ответил следователь, выражая своей интонацией, что и сам он недоволен таким положением.
Письма матери приходили чаще других, но в них вымарывали больше, чем во всех остальных: вырезали куски, иногда изымали целые страницы. У матери начисто отсутствовала способность писать иносказательно. Однако с некоторых пор ситуация изменилась. Может быть, сменился цензор? Теперь замазанные места не так бросались в глаза, но мать часто ссылалась на сообщенное прежде, поэтому добавились трудности расшифровки и нетерпение: Исао казалось, будто он читает письма в обратном порядке. Но в одной строчке стояло «…Писем просто горы, говорят, их уже около пяти тысяч, как подумаю о… на глаза наворачиваются слезы». Хотя часть строки была закрашена тушью, видно, второпях зачеркнули не так жирно, Исао, приложив усилие, добрался до истинного смысла сообщения. Часть его со словом «письмо» означала «письма с просьбой о смягчении наказания», а часть после «думаю о» читалась, скорее всего, как «отзывчивости людей». Так Исао впервые узнал о том, как общество реагировало на их дело.
Ему сочувствовали! Ему, которому сочувствие было вовсе не нужно.
Предположение о том, что петиции были отправлены из доброты, из сочувствия, ради его будущего, в котором у него «есть, что свершить», как того ожидало общество, догадываясь о еще незрелой в силу возраста чистоте, такое предположение лишь слегка расстроило Исао. Он полагал, что петиции по характеру отличаются от ходатайств, во множестве последовавших после инцидента 15 мая.
Исао по приобретенной в тюрьме привычке воспринимать все в мрачном свете подумал: «Общество не приняло нас всерьез. Знай люди о моих мыслях, о том, что чистота запятнана страшной кровью, они не стали бы мне сочувствовать».
То, что его не боялись, не ненавидели, а просто сочувствовали, уязвляло гордость. Стояла весна. Сознание того, что в этом мире самое желанное для него — это письма Макико, аккуратно приходящие через определенные промежутки времени, никак не согласовывалось с представлением о твердом характере.
У него было ощущение, что ему странным образом сочувствуют и здесь. Причина всего этого была непонятна. Может быть, и власть, и закон, порой как и общество, не воспринимают его всерьез?
И прежде во время допросов в полицейском участке в холодные дни ему предлагали сесть поближе к жаровне, когда он был голоден, его кормили лапшой. Помощник инспектора как-то сказал, указывая на стоявший в вазе на столе цветок:
— Ну как? Красивая камелия? Утром сорвал у себя в саду и принес сюда. Хорошее настроение во время допроса — первое дело, а цветы смягчают сердце.
Эти слова, казалось, пропитал спертый воздух вульгарного понимания возможностей природы, как запах грязи пропитал манжеты белой форменной рубашки инспектора, которую он не менял несколько дней. Три девственно-белых камелии, раздвинув темную плотную зелень листьев, раскрыли свои цветы. Их лепестки были белыми, как застывший жир, который отталкивает воду.
— Какое солнце! — инспектор приказал бывшему тут полицейскому открыть окно — половину пространства за ним занимала цветущая зимой камелия. Железная решетка на окне делала проникавшие сквозь нее лучи теплого, но какого-то нереального зимнего солнца еще абстрактнее.
Прикосновение солнечного луча, как легшая на плечо теплая ладонь… это было не то горячее, сверкающее золотом летнее солнце, которое он видел на плацу в Адзабу, сияющее, словно приказ, над головой марширующих солдат; нынешнее прикосновение говорило об отзывчивой системе правосудия, которая столь запутанным путем доходила до Исао. Исао не смел думать, что в нем частица милосердия императора — сияющего летнего солнца.
— Я спокоен за будущее Японии, потому что есть такие патриоты, как вы. Конечно, нарушать закон плохо, но мы готовы понять чистоту ваших помыслов. Однако где и когда ты с товарищами приносил клятву?
Исао автоматически ответил. Перед глазами встала картина: в летних сумерках, перед храмом их соединенные руки кажутся ветвями, увешанными тяжелыми белыми плодами. Но это были слишком горькие воспоминания, чтобы возвращаться к ним. Отвечая, Исао порой отводил взгляд от пристально смотревшего в его лицо инспектора и тогда замечал то лучи зимнего солнца, то белый цветок камелии — в слепящем свете он казался черным. Темно-зеленые листья напоминали воротничок. Такая игра с чувствами была необходима, чтобы противостоять душевному разладу, когда «правдивые» слова, выходящие из уст Исао, сказанные перед следователем, на глазах, точно чешуей, обрастали ложью:
— Тогда нас было двенадцать, после молитвы перед храмом, я произносил слова клятвы, а остальным велел повторять хором.
В этот момент Исао неожиданно почудилось, будто белая камелия застонала.
Он в удивлении перевел глаза на инспектора. Тот был спокоен.
Исао уже потом обратил внимание на то, что не случайно в этот день для допроса заняли комнату на втором этаж и открыли окно. Через окно просматривался расположенный по другую сторону узкой галереи фехтовальный зал, но днем ставни там были закрыты, только свет виден в форточках.
— Ну как? Говорят, у тебя третий дан по кэндо, если бы ты не ввязался в это дело, а сосредоточился бы на кэндо, мог бы сейчас фехтовать со мной.
— Вы тренируетесь? — без интереса задал вопрос Исао, инспектор не ответил.
Слышались всякие звуки, напоминающие выкрики кэндоистов, но стон, исходивший от камелии, не принадлежал фехтовальщикам. Он не походил на стук скрестившихся мечей или удар по толстой, простеганной форме. Комнату заполнил тупой оглушающий звук — это били по телу.
Исао понял. Белый цветок камелии, будто покрывшийся в прозрачных лучах зимнего солнца капельками пота, стонал и кричал под пытками, и тогда Исао впервые ощутил священный трепет. Отринув низменный вкус инспектора, цветок испускал аромат высшего закона… и Исао увидел то, чего старался не замечать, — там, в блестящих листьях, в свете падающего из окна дневного света раскачивалась толстая веревка, свисая под тяжестью тела.
Исао снова взглянул в глаза инспектора. Инспектор произнес, отвечая на незаданный вопрос:
— Да. Это красный. Его зовут Сибу — он получил свое.
Инспектор, видно, хотел сказать, что с Исао обращаются совсем по-другому, что закон укрывает его теплым одеялом. Исао же от навалившегося гнева и презрения потерял дар речи. «Ну, и что же мои идеи? Если так расправляются за идеи, выходит, мои не настоящие…» Исао распирало нетерпение: как же так, он думает только об этом и все-таки не может быть полностью уверен. Если они заметили страшную сердцевину его чистоты, то должны были бы ненавидеть его. Даже те, кто служит императору. С другой стороны, если они ничего не замечают, значит, его идеи Исао не важны, не политы потом и кровью страданий, значит, ему не услышать, как отзовется эхо ударов по его плоти.
Исао, вперив взгляд в допрашивающего, закричал:
— Пытайте меня! Сейчас, прямо сейчас! Почему меня не трогают? Почему?…
— Успокойся. Ну, успокойся же. Что за глупости! Все очень просто. Не знают, что с тобой делать.
— Это потому что у меня правые идеи?
— Ну, и это тоже, но правые, левые… все равно. Если не знают, что делать, значит, попал в переделку. Но что ни говори, а эти красные банды…
— Потому что красные отрицают государство?
— Да. По сравнению с ними, Иинума, ты и твои приятели патриоты, ваши идеи ведут в правильном направлении. Только вы молоды, слишком наивны, а потому оказались радикальными, так не годится. Курс правильный. Поэтому средства… их стоит сделать последовательными, немного смягчить.
— Нет! — Исао содрогнулся всем телом. — Если немного смягчить, они будут совсем другими. Все дело в этом «немного». В чистоте нельзя ничего немного смягчить. Это будет совсем другая идея, она перестанет быть нашей. Поэтому, если идеи, которые нельзя смягчить, наносят вред, значит, они пагубны для страны, так что пытайте меня. У вас нет причин не делать этого.
— Это все теории. Не волнуйся же ты так! Тебе следует знать только одно. Среди красных не было ни одного, кто, как ты, требовал бы для себя пыток. Они все защищались. Им, как и тебе, те, кто пытает, не верят.
Письма Макико, хотя она не выражала это словами, были неизменно полны сердечности, обязательно сопровождались стихами, которые, как она писала, вручал ей отец. На них, как и на других, была оттиснута красная печать с маленьким цветком сакуры «просмотрено цензурой», но по тому, что только письма Макико приходили без задержки, почти без вымаранных мест, можно было предположить содействие со стороны генерала Кито, впрочем, это не означало, что и ответы Исао доходят по назначению.
Макико не задавала никаких вопросов, не сообщала каких-то последних новостей, она писала о вещах, которые привлекали ее внимание при смене времен года, разные забавные вещи, непритязательные милые глупости: о фазане, который, как и прошлой весной, прилетел к ним во двор из ботанического сада, о пластинках, которые недавно купила, о том, что и теперь, вспоминая ту ночь, часто ходит гулять в сад Хакусан, там лепестки сакуры, сбитые дождем, облепили спортивное бревно — оно тихонько качалось под ночным фонарем, казалось, только что кто-то по нему прошел и оно не успело остановиться, у храмового помоста для танцев ночная тьма заметно глубже, а там пробежала белая кошка, о рано распустившихся цветах персика, о цветочках фрезии, которые она взяла с собой на занятия икебаной, о том, что у храма Гококудзи она увидела астры, принялась их рвать — и у нее даже намокли рукава кимоно… эти описания сопровождали стихи, и Исао, читающему письмо, порой казалось, что они там вместе. Сообразительность, которой не хватало матери, вся досталась Макико, она, казалось, легко усвоила стиль, которым обходила бдительную цензуру. И все-таки та Макико, какой она представала в письмах, очень мало походила на Икико — жену патриота Абэ из «Союза возмездия», которая вместе со свекровью плясала от радости, глядя на далекое пламя восстания, где был ее муж.
Исао по несколько раз перечитывал ее письма, в них ничего не было о политике, но, мучаясь над местами, содержащими какой-то подтекст, словами, которые можно было принять за метафору страсти, Исао, словно нарочно стал обнаруживать не только то, что выражало просто доброту и расположение. Могла ли Макико намеренно писать такое. Спрятанные чувства, определенно, проскальзывали в письме бессознательно.
Гладкий стиль, благородная манера письма — это было как хождение по канату. Станут ли порицать за то, что удовольствие от этого занятия состоит в том, чтобы ускользнуть от опасности. Еще шаг, и этот интерес к балансированию будет выглядеть почти безнравственно: так увлечься игрой в чувства под предлогом боязни цензуры.
В письме не было никаких слов, которые говорили бы об этом. Был только некий аромат легкой страсти. Иногда казалось, уж не рада ли Макико тому, что Исао в тюрьме. Безжалостная изоляция сообщала чувствам чистоту, страдания разлуки перелились в тихую радость… опасность возбуждала чувственность, неопределенность давала простор воображению… Макико почти жестоко осуществляла свою мечту: в ничего не значащих словах сквозила радость от сознания того, что сердце Исао постоянно трепещет от намеков, подобных проникающему в тюремную форточку легкому ветерку, — доказательства тому обнаруживались почти в любом месте письма. В общем, Макико нашла, где может царить.
Исао понял это благодаря обострившейся в тюрьме интуиции и просто рассвирепел, даже хотел порвать ее письма.
Чтобы отвлечься, укрепить волю, он просил, чтобы ему вложили в передачу «Историю Союза возмездия», но, естественно, книгу не пропустили. Журналов, которые позволяли приобретать, типа «Наука детям», «Устные рассказы» или «Новое», было не так уж много, да и то в неделю разрешался только один, независимо от того, был ли он государственным или частным изданием, в ящике, где хранилась тюремная библиотека, не было ни одной книги, способной зажечь пламя в груди. Поэтому, когда разрешили передать сочинение доктора Тэцудзиро Иноуэ[105] «Философия Ван Янмина[106] в Японии», о котором он давно просил отца, радости Исао не было предела. Он хотел прочитать там о Тюсае Оосио.
Тюсай (настоящим его именем было Хэйхатиро[107]) Оосио в 13-м году Бунсэй,[108] в возрасте 37 лет оставил службу в полиции и весь отдался изучению и распространению в Японии идей китайского философа Ван Янмина о «выверении всего сущего сердцем», «единстве знания и действия». Он был известен как ученый, но еще и хорошо владел копьем; во время трехлетнего голода, охватившего всю страну в 4-й — 7-й годы Тэмпо,[109] никто — ни государственные деятели, ни богатые купцы не собирались спасать народ, они еще смотрели на действия Оосио, продавшего свои книги, чтобы помочь людям, как на стремление к дешевой популярности, ему выговаривал даже приемный сын Какуносукэ, в конце концов 19 февраля 8-го года Тэмпо[110] Оосио взялся за оружие, несколько сотен его единомышленников подожгли дома и склады богатых торговцев и стали разбрасывать деньги и зерно народу, тогда выгорело больше четверти Осаки, но поражение было неизбежно, и Оосио, обложившись взрывчаткой, подорвал себя. Ему было сорок четыре года.
Хэйхатиро Оосио собственной жизнью воплотил идею единства знания и действия Ван Янмина: «Знание есть действие, но не наоборот», однако Исао больше этих философских теорий интересовало, как Оосио понимал жизнь и смерть.
Доктор Иноуэ писал: «Концепция жизни и смерти у Тюсая лежала в русле буддийского учения о нирване».
«Великой пустотой» Тюсай называл не пассивное состояние, исключавшее работу души, а то, что очищенное от сознания личной выгоды испускало свет интуитивного знания. Тюсай объяснял, что когда мы, достигнув состояния «великой пустоты», уйдем в великую пустоту вечности, мы попадем туда, где нет ни жизни, ни смерти.
Еще Иноуэ часто цитировал сочинение самого Оосио: «Бывает так, что, когда душа уже ушла в „великую пустоту“, телесная смерть не разрушает человека. А потому не стоит бояться смерти тела, нужно бояться смерти души. Если знать, что душа бессмертна, то нам в этом мире бояться нечего. Правда придает решимости. Эта решимость непоколебима. Ее следует назвать знанием судьбы».
В этих цитатах одно положение буквально пронзило сердце Исао: «Не стоит бояться смерти тела, нужно бояться смерти души». Он прочитал слова, которые словно ударили по нему, сегодняшнему, железным молотом.
Двадцатого мая было вынесено постановление предварительного следствия, которое гласило: «Настоящее дело подлежит судебному разбирательству в Токийском суде». Надежды Хонды на прекращение дела на уровне предварительного следствия не оправдались.
Первое заседание суда должно было состояться в конце июня. За несколько дней до суда пришла передача от Макико — свиданий по-прежнему не разрешали. Исао бесконечно тронул находившийся в передаче цветок с праздника лилий в Наре.
Проделавшая долгое путешествие, прошедшая через руки тюремщиков лилия печально поникла. Но по свежести и очарованию ее невозможно было даже сравнить с той, какую он собирался спрятать на груди в день их выступления. Присланный цветок будто хранил следы утренней росы, что лежит на пространстве перед алтарем.
Макико, чтобы послать цветок Исао, наверное, пришлось специально ехать в Нару. А потом отбирать из нескольких привезенных с собой лилий самую белую, самую стройную.
Подумать только, в прошлом году в это же время Исао был свободен и полон сил, смывал горячий пот победы в турнире кэндо под струями водопада на Храмовой горе, с чистым сердцем ревностно предавался служению — собирал в огромном количестве лилии для подношения богам и тащил по дороге повозку с цветами в Нару, так что от усилий промокла повязка на лбу.
Деревня Сакураи лежала в лучах летнего солнца, и свежая зелень гор была под стать его молодости.
Лилия была символом этих воспоминаний и вскоре стала символом решимости. Его пыл, клятвы, тревоги, мечты, ожидание смерти, стремление к славе — везде в центре была лилия. Она венчала высившуюся прямую колонну его огромных, мрачных замыслов и, скрывая гвозди креплений, ярко сверкала там, в темной вышине.
Всматриваясь в лилию у себя в руке, он повернул в ладони стебель. Поникший цветок повернулся, сильно наклонился — ладонь царапнул засыхающий стебель, просыпалось немного ярко-желтой пыльцы. Солнце, светившее в тюремное окно, стало жарче. Исао почувствовал, это воскресли лилии его прошлого праздника.
Когда ему вручили постановление предварительного следствия, Исао устыдился своих давних подозрений, обнаружив среди имен идущих с ним по одному делу обвиняемых имя Савы. Устыдился того неприятного чувства, которое он не мог сдержать всякий раз, когда в памяти всплывало лицо Савы или даже его имя. Может быть, ему просто был нужен кто-то на роль предателя? Пусть не Сава, а кто-то, в ком воплотились бы мучившие его подозрения. Может, без этого он не мог сохранить себя?
Однако самое страшное началось потом. Теперь он боялся перенести подозрения на других. Вместе арестовали десятерых — Миябару, Кимуру, Идзуцу, Миякэ, Такасэ, Иноуэ, Сагару, Сэрикаву, Хасэгаву. Естественно, что в списке обвиняемых по общему делу не было имен Сзрикавы и Сагары, которые подпадали под закон о малолетних правонарушителях, поскольку им не было восемнадцати. У Исао перед глазами стояли вечно следовавший за ним тенью маленький, в очках, тщедушный Сагара и похожий на подростка Сэрикава, сын синтоистского священника из Тохоку, который когда-то со слезами настаивал у храма: «Я не могу уйти». Эти двое никак не могли обмануть его. А может быть, кто-то со стороны?… Об этом Исао было еще страшнее думать. Ему казалось, что за этим скрывается нечто, чего не следует искать, нечто ужасное: может получиться так, что, раздвигая высокую траву, вдруг наткнешься на побелевшие кости.
Конечно, те, кто вышел из их союза, знали о дне акции — 3-м декабря. Но последний из тех, кто их покинул, знал лишь о том, что было за три недели до дня намеченного выступления. Ведь после этого могло случиться все что угодно — день выступления мог быть отложен, перенесен на более ранний срок, они вообще могли отказаться от акции. Даже если кто-то из отступников и продал информацию полиции, непонятно, почему те ждали с арестом до последнего дня. Ведь способы, которыми собирались действовать заговорщики, были просты, поэтому акцию могли осуществить и раньше намеченного.
«Не думать, не думать», — лихорадочно билось в мозгу. Но, как комар, которого манит свет смертельной для него лампы, сам того не желая, смотрит в ее сторону, так и Исао возвращался в душе к тем злополучным домыслам, которые он больше всего хотел отринуть.
В день суда 25 июня было ясно и очень жарко.
Конвойная машина проехала мимо сияющего под солнцем рва у императорского дворца и въехала в задние ворота красного кирпичного здания Верховного суда. Здесь на первом этаже располагался Токийский суд. Исао вошел в зал, одетый в переданные ему в тюрьму куртку из ткани в мелкую крапинку и штаны хакама. В глаза ударил блеск кафедры янтарного цвета. Когда у входа с Исао снимали наручники, конвоир из сочувствия развернул его так, чтобы в поле зрения попали места для публики. Там были отец с матерью, которых он не видел полгода. Мать, встретившись с сыном взглядом, прижала к губам носовой платок. Видно, пыталась сдержать рыдания. Макико не было.
Обвиняемые сидели в ряд, спиной к публике. Возможность оказаться рядом с товарищами придавала мужества. Рядом с Исао посадили Идзуцу. Им не удалось ни обменяться словом, ни даже посмотреть друг на друга, тело Идзуцу дрожало мелкой дрожью. Но дрожал Идзуцу не от испуга — Исао чувствовал, как ему от разгоряченного, мокрого тела друга волной передается волнение, вызванное долгожданной встречей.
Перед глазами находилось место для обвиняемого. Рядом с ним сияла кафедра из красного дерева, она вытянулась зеркалом полированной текстуры. Кафедра была украшена резьбой, в центре помоста, в глубине находилась внушительного вида дверь из того же красного дерева, увенчанная подобием крыши. На трех стульях, украшенных поверху резьбой с цветами, сидели в центре — председатель суда, слева и справа — его помощники. На правом конце ожидал секретарь суда, на левом — прокурор. Черные судейские мантии от плеч до груди ярко горели пурпурным узором из виньеток, пурпурная полоса была и на надменных черных судейских шапках. С первого взгляда можно было ощутить всю необычность этого места.
Немного успокоившись, Исао обнаружил на месте адвоката пристально смотревшего на него Хонду.
Судья задал вопросы об имени и возрасте. Исао, который после ареста привык, что голос, вызывающий его, всегда звучит властно, откуда-то сверху, сейчас впервые услыхал, как звучит голос самого государственного разума, голос, похожий на отдаленный гром, раскаты которого доносятся из глубин сияющего неба.
— Исао Иинума. Двадцать лет, — ответил Исао.
Второе заседание суда состоялось 19 июля. Был ясный день, но прохладный ветерок наполнял зал, документы часто разлетались, поэтому судебный служитель наполовину прикрыл окна. У Исао от пота начал зудеть бок, он несколько раз сдерживал желание почесать следы укусов клопов.
Вскоре после начала заседания судья отклонил просьбу прокурора, изложенную на первом заседании, о вызове одного свидетеля, и Хонда, очень довольный этим, легонько катал красный карандаш по разложенным на столе бумагам.
Эта наполовину бессознательная привычка появилась у него тогда, когда в 4-м году Сёвы[111] его назначили на должность судьи, потом он усилием воли подавлял ее, теперь, через четыре года, она появилась снова. Привычки судьи не очень хорошо влияют на подсудимого, в теперешнем же положении он мог поступать по своему усмотрению.
Отклоненным свидетелем был лейтенант Хори, а именно в нем заключалась проблема.
Хонда заметил, как по лицу прокурора разлилось недовольство. Будто ветерок пробежал по поверхности воды.
Имя лейтенанта Хори появлялось несколько раз и в протоколах допросов, и в показаниях свидетелей — тех, кто вышел из организации до ареста ее членов. Этого имени не назвал только Исао. Самую большую неясность в определение роли лейтенанта Хори в готовящихся событиях внесло то, что в конфискованных окончательных списках группы его имя не значилось. Этот последний список представлял собой таблицу, где имена двенадцати финансовых воротил были соединены стрелками с именами обвиняемых. Ничто, однако, в этой таблице, обнаруженной в тайном убежище в Сибуе, не указывало на готовившиеся убийства.
Многие из обвиняемых говорили только о духовном влиянии лейтенанта Хори, сведения о его руководстве мелькнули в показаниях только одного из свидетелей. Среди отступников большинство ответили, что не встречались с лейтенантом и не знают его имени. Итак, грандиозные планы, которые, как подозревал прокурор, были у организации до ее раскола, кроме как в несвязных признаниях обвиняемых нигде больше не обнаруживались.
С другой стороны, попавшаяся один раз на глаза прокурору важная улика, листовка, в которой фальсифицировался факт назначения императором принца Тонна на пост премьера, канула во тьму. Прокурор обратил внимание на несоответствие между масштабами воззвания и реальной малочисленностью группы заговорщиков и, естественно, посчитал лейтенанта Хори важным свидетелем.
Хонда представлял себе, как раздражают прокурора результаты деятельности Савы.
На это намекал Иинума.
— Сава хороший человек, — говорил Иинума. — Он собирался навсегда связать свою судьбу с Исао. Втайне от меня добился, чтобы Исао принял его в свою группу, сам собирался умереть. Поэтому от моего доноса больше всех пострадал Сава.
Но Сава взрослый человек, а потому тщательно подготовился на случай провала. Самым опасным в таких движениях является раскол, поэтому можно предположить, что, узнав об отступниках, он сразу начал бурную деятельность, стал их одного за другим уговаривать: «Если о деле станет известно заранее, ты пойдешь свидетелем, а это почти то же, что и сообщник. Если не хочешь этого, если не сведешь отношения с армией к духовному влиянию, все это разрастется в важное дело, в которое окажешься втянутым, и ты сам, своими руками, затянешь себе петлю на шее».
Сава, с одной стороны, был готов к участию в решительных действиях, с другой — готовился к худшему, заботливо уничтожал доказательства. Молодые этого не сообразили.
Когда председатель с бесстрастным видом отказал прокурору в просьбе вызвать в качестве свидетеля лейтенанта Хори, как не имеющего непосредственного отношения к инциденту, Хонда подумал: «Это все благодаря той газетной статье „Беседы с армейскими властями“».
После событий 15 мая общество стало нервно реагировать на подобные инциденты. На лейтенанта Хори обратили внимание в связи с прошедшими событиями. Возможно, поэтому он уже был в Маньчжурии, и нельзя было допустить, чтобы сейчас его привлекли свидетелем по гражданскому делу. Если бы лейтенант Хори выступил в суде и даже независимо от того, что бы он сказал, доверие к сведениям, изложенным в «Беседах с армейскими властями», которые были опубликованы сразу после инцидента, было бы подорвано, а это нанесло бы урон и авторитету армии.
По всей видимости, из этих соображений армейские власти пристально следили за судом. Ясно, что, заявляя об этом свидетеле, прокурор уже с неприятным чувством ожидал от судьи бесстрастного отказа. Во всяком случае, прокуратура из проведенного полицией расследования знала о лейтенанте, встречавшемся с учениками в пансионе, что находился рядом с расположенным в Адзабу третьим полком.
Хонда читал на недовольном лице прокурора гнев и нетерпение и понимал, как ему казалось, причины этого нетерпения.
Хонда предполагал следующее.
Прокурора не удовлетворяло решение предварительного следствия, по которому выдвигалось обвинение в подготовке убийства. Ему хотелось раздуть инцидент, если окажется возможным, раздуть дело до обвинения в подготовке мятежа. Он верил, что только так можно вырвать корни зла. И потому порой действовал нелогично. Стараясь всеми силами доказать, что планы группы заговорщиков преуменьшены, он допускал промахи в обвинении по делу о подготовке убийств.
«Если нажать на расхождения, можно развалить даже обвинение в подготовке к убийству», — думал Хонда. «Самая большая проблема — чистота и правдивость Исао. Его надо привести в замешательство, дезорганизовать. Свидетель, которого я предоставлю, будет и против врага, и против своих».
Хонда мысленно взывал к глазам Исао — у того они выделялись красотой, какой-то торжественностью, особенной чистотой. Горевший в них огонь был так естественен в момент сражений, борьбы и казался таким странным, неуместным здесь, в суде.
«Какие чудные глаза! — взывал в душе Хонда. — Чистые, сияющие, заставляющие людей отступать, словно промытые водой водопада „Солнца, луны и звезд“, глаза, заставляющие других испытывать угрызения совести, глаза, не имеющие себе равных. Ты можешь сказать что угодно. Можешь сказать любую правду и этим глубоко ранить. Ты в таком возрасте, когда скоро потребуется умение защищать себя. Ты, верно, знаком с важным правилом: скажи абсолютную правду, и тебе никто не поверит. Это единственное, что я могу сказать этим чудным глазам».
После этого Хонда перевел взгляд на лицо председателя суда Хисамацу.
У председателя, которому было чуть больше шестидесяти, на сухой белой коже благородного лица чуть проступали пятна, он носил очки в золотой оправе. Изъяснялся председатель четко, в обрывках произносимых им слов слышался какой-то утонченный звук, словно сталкивались шахматные фигурки из слоновой кости, — к содержанию это добавляло такой же внушительности, как и сияющий в вестибюле здания суда императорский герб-хризантема, настоящей же причиной всего этого была, по-видимому, вставная челюсть.
О человеческих качествах председателя суда Хисамацу отзывались весьма высоко, Хонде тоже нравились такие добросовестные люди. Однако то, что он в таком возрасте ведал всего лишь делами в первой инстанции, по меньшей мере, не позволяло считать его человеком выдающимся. Среди адвокатов ходили слухи, что он только внешне выглядит человеком рациональным, а на самом деле натура очень эмоциональная, и то, что его холодный внешний вид скрывает бушующее внутри пламя, становится понятно тогда, когда под влиянием сильного гнева или глубокого волнения у него на сухих белых щеках появляются красные пятна.
Хонда более или менее представлял, как осуществляется судебное разбирательство. Это борьба. Борьба, когда море всего человеческого — чувства, эмоции, желания, интересы, честолюбие, позор, безумие — все эти выбрасываемые на берег предметы: деревянные обломки, бумажный мусор, пятна мазута, кожуру мандаринов, даже рыбу и водоросли, сдерживает одна-единственная стена — справедливость закона!
Председатель суда, похоже, в качестве косвенных доказательств подготовки убийств, придавал важное значение факту приобретения кинжалов вместо японских мечей. После отказа вызвать свидетелем лейтенанта Хори сразу начался поиск доказательств в этом направлении.
…
П р е д с е д а т е л ь. Иинума, ответьте, вы перед планируемой акцией заменили все имеющиеся у вас мечи на кинжалы потому, что ставили своей задачей убийства?
И и н у м а. Да, ваша честь, это так.
П р е д с е д а т е л ь. Назовите, когда это было.
И и н у м а. Я помню, что это произошло восемнадцатого ноября.
П р е д с е д а т е л ь. Тогда вы продали два меча и на эти деньги купили шесть кинжалов?
И и н у м а. Да.
П р е д с е д а т е л ь. Вы сами отправились, чтобы осуществить этот обмен?
И и н у м а. Нет, я попросил об этом двух своих товарищей.
П р е д с е д а т е л ь. Кого именно?
И и н у м а. Идзуцу и Иноуэ.
П р е д с е д а т е л ь. Почему вы не вместе отправили их продавать мечи?
И и н у м а. Я считал, что два меча, которые принесет молодой человек, бросятся в глаза, поэтому выбрал тех двоих, производящих впечатление приветливых, спокойных юношей, и послал их по отдельности к оружейникам в разные места; если бы их спросили, зачем они продают мечи, они ответили бы, что занимались фехтованием, а теперь бросили и решили купить вместо них кинжалы для подарка братьям. Купив вместо двух мечей шесть кинжалов и присоединив их к тем шести, что у нас были, мы бы обеспечили оружием всех двенадцать человек.
П р е д с е д а т е л ь. Идзуцу, расскажите, как вы ходили продавать мечи.
И д з у ц у. Да, ваша честь. Я отправился в оружейную лавку Маракоси в третьем квартале Кодзимамати и с беспечным видом заявил, что хочу продать японский меч. В лавке была только маленькая старушка, она держала на руках кошку, я еще подумал, что, наверное, кошкам тяжело жить в лавках, где торгуют сямисэнами,[112] а среди оружия — вполне нормально.
П р е д с е д а т е л ь. Это можно опустить.
И д з у ц у. Бабушка сразу пошла в заднее помещение, и ко мне вышел хозяин, с таким нездоровым, противным лицом. Он вытащил меч из ножен и с презрительным видом стал осматривать его со всех сторон, потом вынул державший ручку гвоздь, взглянул на него и сказал: «Я так и думал, вот оно, клеймо». Он не спросил, почему я продаю меч, на причитающуюся мне сумму я получил три кинжала, проверил их как следует и унес с собой.
П р е д с е д а т е л ь. И не спросил имени и адреса?
И д з у ц у. Нет, ничего не спросил.
П р е д с е д а т е л ь. Итак, имеет ли адвокат вопросы к Иинуме или Идзуцу?
Х о н д а. Я хотел бы задать несколько вопросов Идзуцу.
П р е д с е д а т е л ь. Пожалуйста.
Х о н д а. Когда вы отправились продавать меч, говорил ли вам Иинума, что для убийства длинный меч не годится, поэтому нужно вместо него купить кинжал?
И д з у ц у …Нет, я помню, что такого разговора не было.
Х о н д а. Значит, он, ничего не объясняя, просто приказал вам продать меч и купить кинжалы, так что вы, не зная причин, отправились к оружейнику.
И д з у ц у …Да… Но я представлял, зачем это, считал само собой разумеющимся.
Х о н д а. Итак, причина была не в том, что в тот момент вдруг было принято другое решение.
И д з у ц у. Да. Я думаю, что ничего такого не было.
Х о н д а. Вы шли продавать собственный меч?
И д з у ц у. Нет. Это был меч Иинумы.
X о н д а. А у вас какой был меч?
И д з у ц у. У меня с самого начала был кинжал.
Х о н д а. Когда вы его приобрели?
И д з у ц у …это…а, вспомнил. Прошлым летом, после того, как мы произнесли клятву в храме, там, в университете, я решил, что стыдно не иметь кинжала, пошел к своему дяде-коллекционеру, и он подарил мне кинжал.
Х о н д а. Значит, тогда вы не представляли себе ясно, зачем вам кинжал.
И д з у ц у. Да. Я думал, может, когда-нибудь он мне понадобится…
X о н д а. А когда вы узнали, как, собственно, будете его использовать?
И д з у ц у. Наверное, когда мне было поручено убить Масуносукэ Яги.
Х о н д а. Мой вопрос заключается в том, когда вы узнали, что кинжал вам нужен для убийства?
И д з у ц у …Да-да… Я не совсем понимаю…
Х о н д а. Господин председатель, я хотел бы задать несколько вопросов Иинуме.
П р е д с е д а т е л ь. Пожалуйста.
Х о н д а. Какой у вас был меч?
И и н у м а. Тот, что я поручил продать Идзуцу, на нем стоит клеймо мастера Тадаёси, это был подарок отца, когда я в позапрошлом году получил третий дан в кэндо.
Х о н д а. Может, вы поручили обменять такой ценный для вас меч на кинжал, потому что собирались воспользоваться кинжалом для самоубийства?
И и н у м а. Что?!
Х о н д а. Вы показали, что вашим любимым чтением была «История „Союза возмездия“», на вас произвело глубокое впечатление, что члены этой организации покончили с собой собственным оружием, вы сами хотели бы так умереть и в разговорах с товарищами восхищались такого рода смертью. Патриоты «Союза возмездия» сражались обычными мечами, а харакири совершили кинжалами. Отсюда следует…
И и н у м а. Да, я вспомнил. На последнем собрании кто-то сказал: «Нам нужно на всякий случай иметь при себе запасной кинжал», и все с этим согласились — эти запасные кинжалы предназначались для самоубийства, но мы не успели их купить: нас в тот же день арестовали.
Х о н д а. Получается, что до того дня вы не думали о покупке запасного холодного оружия?
И и н у м а. Да, выходит так.
Х о н д а. Но вы с самого начала твердо решили, что покончите с собой собственным оружием?
И и н у м а. Да.
Х о н д а. В таком случае можно сказать, что кинжал взамен меча вы приобрели как для убийства, так и для самоубийства.
И и н у м а. Да.
Х о н д а. Итак, действие по обмену обычного меча на кинжал, имеющий двойное предназначение, нельзя определять как приобретение орудия убийства?
И и ну м а …Да.
П р о к у р о р. Господин председатель, я протестую: вопрос адвоката следует признать наводящим.
П р е д с е д а т е л ь. С вопросами защиты можно закончить. Выяснение обстоятельств приобретения оружия можно прекратить. Переходим к свидетелям обвинения.
…
Вернувшийся на свое место Хонда был доволен: он смог своими вопросами поставить под сомнение косвенные доказательства того, что приобретение кинжала было подготовкой к убийству. Однако он обратил внимание на то, что председателя суда Хисамацу, по-видимому, не слишком интересовали идеологические проблемы: после первого заседания тот старался не давать Исао ни малейшей возможности высказать свои политические убеждения, хотя мог бы сделать это в силу своей власти.
…У входа в зал раздались нестройное постукивание палки, и глаза публики обратились в ту сторону.
Там появился старик — он был очень высокого роста, но спина сильно согнулась, словно что-то пригибало к земле его взлохмаченную голову — легкое полотняное кимоно провисло под грудью — вверх смотрели только глубоко посаженные глаза. Добравшись до места свидетеля, он остановился, опираясь на палку.
Председатель суда зачитал текст клятвы, свидетель дрожащей рукой подписал ее, поставил свою печать. Ему предложили стул.
Отвечая на вопросы председателя об имени и возрасте, он довольно тихим голосом, неразборчиво произнес:
— Рэйкити Китадзаки, семьдесят восемь лет.
…
П р е д с е д а т е л ь. Свидетель, вы ведь давно держите в этом месте пансион?
К и т а д з а к и. Да. Я открыл пансион для офицеров во время японо-русской войны и держу его до сих пор. Среди тех, кто у меня квартировал, были великие люди, ставшие потом и генералами армии, и просто генералами, говорили, что пожить у меня — это хорошая примета, я уже ни на что не гожусь, но благодаря репутации пользуюсь расположением военных, особенно офицеров Третьего полка. Я одинок, перебиваюсь кое-как сам, не обременяя других.
П р е д с е д а т е л ь. Хочет ли задать вопросы обвинение?
П р о к у р о р. Да… Когда у вас поселился пехотный лейтенант Хори?
К и т а д з а к и. Ну… года три, нет, два… в последнее время у меня что-то с памятью, ах… да, думаю, года два назад.
П р о к у р о р. Хори получил звание лейтенанта три года назад, в 5-м году Сёвы[113] в марте, значит, снимать у вас комнату он стал уже лейтенантом.
К и т а д з а к и. Совершенно точно. У него с самого начала было две звездочки. Потом я не помню, чтобы его повышали в звании.
П р о к у р о р. Значит, где-то в пределах трех лет, во всяком случае больше года.
К и т а д з а к и. Да. Именно так.
П р о к у р о р. К лейтенанту Хори приходили гости?
К и т а д з а к и. Да, бывало часто. Женщины не приходили никогда, а вот молодежь, студенты заходили все время, они приходили послушать рассказы лейтенанта. Он любил таких гостей: заказывал для них еду из ресторанчиков, давал денег на карманные расходы.
П р о к у р о р. Когда это началось?
К и т а д з а к и. Так было всегда, с самого начала.
П р о к у р о р. А вам лейтенант рассказывал что-нибудь о своих гостях?
К и т а д з а к и. Нет, он, в отличие от лейтенанта Миуры, почти со мной не говорил, был довольно холоден, куда уж там отзываться о гостях…
П р о к у р о р. Подождите, кто это лейтенант Миура?
К и т а д з а к и. Он жил в пансионе, на втором этаже, его комната была как раз в противоположном конце. Гуляка, но человек интересный…
П р о к у р о р. Скажите, запомнилось ли вам что-то примечательное, что происходило между лейтенантом Хори и его гостями?
К и т а д з а к и. Ну, да. Как-то вечером я нес ужин лейтенанту Миуре, и когда проходил мимо комнаты лейтенанта Хори, то еще удивился, услышав, как он говорит громким голосом, словно отдает приказ.
П р о к у р о р. А что лейтенант Хори говорил?
К и т а д з а к и. Этого-то я точно не помню. Он вроде сердился: «Договорились? Откажитесь от этого».
П р о к у р о р. А вы не поняли, от чего отказаться?
К и т а д з а к и. Да нет, я слышал только это. Во всяком случае, я тогда старался не уронить столик, ноги у меня ходят плохо, и я думал только, как бы поскорее донести еду до комнаты лейтенанта Миуры. В тот вечер он, видно, был очень голоден, торопил меня: «Эй, дядя, давай еду поскорее», поэтому урони я там столик, на меня рассердился бы Миура. Когда я поставил перед ним еду, он только ухмыльнулся: «Наконец-то», а так ни о ком не говорил. Я думаю, что у военных это хорошая черта — не сплетничать.
П р о к у р о р. А сколько человек в этот вечер было в гостях у лейтенанта Хори?
К и т а д з а к и. Ну, думаю, один. Да, один.
П р о к у р о р. Когда это было, я имею в виду тот вечер, когда лейтенант Хори сказал: «Откажитесь»? Это чрезвычайно важно, поэтому вспомните точно. Год, месяц, число, час. Вы ведете дневник?
К и т а д з а к и. Нет, невероятно.
П р о к у р о р. Вы поняли мой вопрос?
К и т а д з а к и. Что?
П р о к у р о р. Вы ведете дневник?
К и т а д з а к и. А-а, дневник? Нет, не веду.
П р о к у р о р. Итак, тот вечер… когда это было? год, месяц, день, час?
К и т а д з а к и. Скорее всего, в прошлом году. Точно не летом, потому что меня не удивили плотно закрытые перегородки. Наверное, не в начале лета или осени, все-таки было достаточно, но все-таки безумно холодно, думаю, ближе к апрелю или после октября. Был час ужина… День… да нет, точно не помню.
П р о к у р о р. Ближе к апрелю или после октября? Вы не можете решить, в апреле или в ноябре?
К и т а д з а к и. Я как раз пытаюсь вспомнить… Да, то ли октябрь, то ли ноябрь.
П р о к у р о р. Так что, октябрь или ноябрь?
К и т а д з а к и. Ну, это я не могу вспомнить.
П р о к у р о р. Можно считать, что это было в конце октября или начале ноября?
К и т а д з а к и. Да, можно. Простите, что не могу помочь вам.
П р о к у р о р. А кто был тогдашний гость?
К и т а д з а к и. Имени я не знаю. Лейтенант Хори обычно говорил только, что в такой-то час придет столько-то молодых людей и чтобы я их пропустил к нему.
П р о к у р о р. Ив тот вечер в гости пришел молодой человек?
К и т а д з а к и. Да, я думаю, студент.
П р о к у р о р. Вы хорошо запомнили его лицо?
К и т а д з а к и. Ну-у… Да.
П р о к у р о р. Свидетель, обернитесь назад. Есть ли среди обвиняемых человек, который приходил в тот вечер к вашему постояльцу? Можете встать, пройтись, как следует изучить лицо каждого.
…
Исао, когда к нему приблизился сгорбленный высокий старик, дал ему вглядеться в свое лицо. Глубоко посаженные глаза были мутными, они напоминали устриц. Коричневые прожилки разбегались по белкам, зрачки сузились, один был совсем без блеска, словно родинка.
Взглядом Исао изо всех сил стремился подсказать: «Это я, я был там». Открывать рот было запрещено. Однако глаза старика, хотя лицо Исао было прямо перед ними, смотрели в пустое пространство между Исао и его соседом, как будто завороженные витающей там тенью.
Палка медленно заскользила по полу. Теперь он осматривал Идзуцу. В Исао старик вглядывался дольше, чем в остальных, поэтому Исао был уверен: тот наконец его вспомнил.
Китадзаки, вернувшись к своему стулу на свидетельском месте, опершись локтем на палку, приложил пальцы ко лбу и погрузился в раздумье, силясь ухватить и собрать воедино воспоминания, ускользавшие из затуманенного мозга.
Прокурор раздраженно спросил с кафедры:
— Ну как? Вспомнили?
Китадзаки, не глядя в сторону прокурора, еле слышным голосом ответил, обращаясь скорее к собственному отражению в полированном дереве кафедры:
— Да. Конечно, я не совсем уверен… Самый первый обвиняемый…
— Иинума?
— Я не знаю, как его зовут, но в лице молодого человека, который сидит с левого края, есть что-то знакомое. Он точно приходил ко мне в дом, но я не могу понять, было ли это в тот вечер или в другой раз. Может статься, я видел его совсем не с лейтенантом Хори.
— Может, в гостях у Миуры?
— Нет, не у него. Довольно давно ко мне в пристройку приходил молодой человек с женщиной, я так думаю, не он ли…
— Иинума приходил с женщиной?
— Я точно не знаю, но он очень похож…
— Когда это было?
— Сейчас вспомню… Да, кажется, он бывал у меня лет двадцать назад.
— Двадцать лет назад?! Иинума с женщиной?! — вырвалось у прокурора — на местах для публики раздался невольный смех.
Китадзаки, не обращая на эту реакцию никакого внимания, упрямо повторил:
— Да. Больше двадцати лет назад…
С показаниями этого свидетеля все было ясно. Публика посмеивалась над старческим слабоумием. Хонда тоже сначала усмехнулся, но когда старик во второй раз с самым серьезным видом повторил: «Больше двадцати лет назад», Хонду вдруг пробрала дрожь.
Он когда-то слышал от Киёаки о его свиданиях с Сатоко, которые проходили в пристройке пансиона для военных. Тогдашний Киёаки и сегодняшний Исао были одного возраста, но во внешности у них не было ничего общего. Однако в душе Китадзаки, стоящего на пороге вечности, воспоминания путались, и выцветшие оттенки событий, которые происходили у него в доме, связались, перешагнув время, с сегодняшним днем, давняя любовная страсть и сегодняшняя пылкая преданность переплелись в неожиданном месте, и могло получиться так, что всплывшие на поверхность похожей на взбаламученное болото памяти два чудесных цветка лотоса — красный и белый — росли из одного стебля. Именно благодаря этой путанице душу Китадзаки вдруг озарило странно прозрачное сияние, разлившееся в мутном, сером болоте. Пытаясь ухватить этот невыразимо чудный свет, он упрямо повторял одно и то же, не обращая внимания на смешки публики, на гнев прокурора.
И Хонде, понявшему это, показалось, что ослепительно сияющая поверхность судейской кафедры янтарного цвета и импозантные черные мантии служителей закона разом померкли в лучах жаркого летнего солнца, проникавшего через окно. Он видел, как в этих лучах на его глазах теряет свои четкие очертания величественная система судебного порядка, тает, словно ледяная крепость. Китадзаки определенно поймал взглядом нечто, окутанное слепящим светом, невидимое обычному глазу. Летнее солнце, заставлявшее светиться каждую иголочку на росших во дворе соснах, высвечивало своими лучами строже, внушительнее, чем заполнявший зал судебный порядок.
— Есть ли у защиты вопросы к свидетелю?
— Нет, ваша честь, — рассеянно ответил Хонда.
— Благодарю, свидетель, покиньте суд, — подытожил председатель.
— Я прошу разрешения выставить свидетеля, присутствующего в суде. Это Макико Кито. В интересах Иинумы и других проходящих по этому делу обвиняемых я хотел уточнить, как изменились намерения Иинумы за три дня до намеченных событий, — заявил Хонда.
В процессуальном кодексе по уголовным делам не была специально оговорена возможность вызова свидетеля из присутствующей в зале публики, и Хонда воспользовался обычной практикой, когда в целях подтверждения доказательств председатель давал на это разрешение после консультаций с прокурором и членами суда.
Вот и сейчас председатель испросил мнение прокурора, и тот с равнодушным видом согласился. Он пытался показать, что не придает этому ни малейшего значения. Затем председатель суда, наклонившись, о чем-то шепотом переговорил со своим помощником справа, потом, таким же образом, — с судьей слева, и вынес решение:
— Хорошо. Вам это разрешается.
Так в дверях судебного зала появилась Макико, одетая в струящееся полоской темно-синее кимоно, которое опоясывал белый оби, сотканный в Хаката.[114]
Эта присущая только ей белизна кожи, напомнившая в разгар лета о прохладе льда, ее лицо в рамке скрывающих уши черных как смоль волос и ворота кимоно, безмятежное, будто весенний пейзаж. Под влажно блестящими, живыми глазами легли едва заметные сумеречные тени. Шнур, державший пояс, был схвачен нефритовой пряжкой — темно-зеленой рыбкой. Зеленый блеск камня придавал строгость довольно свободной одежде. За невозмутимостью скрывалось напряженное изящество, по бесстрастному лицу невозможно было понять, опечалена она или насмешливо улыбается.
Макико, не взглянув в сторону Исао, прошла на место свидетеля. Теперь Исао видел только ее, скорее чужую линию спины и круглый узел пояса.
Председатель, согласно правилам, зачитал ей слова клятвы: «Клянусь говорить правду, и только правду», Макико твердой рукой подписала переданный ей текст, потом, достав из рукава кимоно футлярчик, с силой прижала к бумаге тонкую печать из слоновой кости, потерявшуюся в ее изящных пальцах. Хонда со стороны заметил ярко-красный оттиск, кровью мелькнувший в ее руках.
На столе перед Хондой лежал дневник Макико, который она разрешила предать огласке. Хонда привлекал его в качестве письменного свидетельства. Он просил разрешения представить Макико суду в качестве свидетеля, но не мог предугадать, как поведет себя легко согласившийся на это председатель суда.
…
П р е д с е д а т е л ь. Откуда вы знаете подсудимого?
М а к и к о. Мой отец близко знаком с отцом Исао, к тому же отец любит молодежь, и Исао часто бывал у нас в гостях, мы относились к нему как к родственнику.
П р е д с е д а т е л ь. Когда и где вы в последний раз видели обвиняемого?
М а к и к о. Вечером 29 ноября прошлого года. Он приходил к нам домой.
П р е д с е д а т е л ь. В представленном вами дневнике нет ошибки?
М а к и к о. Нет, ваша честь.
П р е д с е д а т е л ь …Теперь пусть задает вопросы защита.
Х о н д а. Спасибо. Скажите, это дневник, который вы вели в прошлом году?
М а к и к о. Да.
Х о н д а. Вы, можно сказать, ведете его в свободной форме, в течение долгих лет поверяете ему свои мысли и чувства?
М а к и к о. Да, именно так. Я время от времени записываю туда стихи…
Х о н д а. Вы всегда делали так: не с новой страницы, а только пропустив строку, переходили к событиям следующего дня?
М а к и к о. Да. Несколько лет назад я стала писать помногу, поэтому если начинать каждый раз с новой страницы, то даже при свободной форме осенью уже не останется страниц, поэтому я стала писать таким образом.
Х о н д а. Итак, вы можете засвидетельствовать, что запись 29 ноября прошлого года, строго говоря, 29 ноября 7-го года Сёвы[115] была сделана вечером того дня, а не дописана позже?
М а к и к о. Да. Я веду дневник каждый день. И в тот день перед сном я писала в нем.
Х о н д а. Я зачитаю из записи, относящейся к 29 ноября 7-го года Сёвы только ту часть, которая имеет отношение к моему подзащитному.
«…Вечером в восемь часов неожиданно зашел Исао. Мы с ним какое-то время не виделись, но почему-то в тот вечер его лицо стояло у меня перед глазами, может быть, я вышла в прихожую еще до того, как он позвонил в дверь, потому что мной двигало какое-то странное предчувствие. Он, как обычно, был в ученической форме, обут в гэта, но, взглянув в его лицо, я почувствовала что-то необычное. Лицо жесткое, ведет себя как чужой. Он все старался вручить мне бочонок, который держал в руках: „Это мать просила передать. Устрицы пришли из Хиросимы, решили поделиться с вами“. В полумраке прихожей вода в бочонке словно причмокивала.
Исао нервно отказывался зайти, ссылаясь на занятия, но по лицу было видно, что он говорит неправду. Это было так на него непохоже. Я никак не могла его удержать, поэтому, приняв устриц, поднялась в комнату сказать об этом отцу, тот великодушно сказал: „Скажи, я велю ему зайти“.
Я быстро вернулась в прихожую. Исао уже выбежал. Я бросилась за ним на улицу. Мне обязательно нужно было выяснить, в чем дело.
Он, должно быть, чувствовал, что я иду за ним, но не оборачивался и не замедлял шаг.
Так мы дошли до парка Хакусан, там я его окликнула: „На что ты сердишься?“, и он наконец остановился. Обернулся со смущенной улыбкой. Потом мы разговаривали, сидя на скамейке парка под холодным ночным ветром.
Я спросила: „Что с вашим движением?“ Ведь прежде они с друзьями у нас дома часто спорили, и все соглашались: „Нельзя, чтобы в Японии все оставалось по-прежнему“, я же иногда угощала их где-нибудь мясом, слышала эти разговоры. Я думала, что он перестал бывать у нас, потому что поглощен своей деятельностью.
На это он с хмурым видом ответил: „Вообще-то я и приходил поговорить об этом, но увидел вас, и мне стало стыдно — я все только говорю-говорю, бежать от стыда захотелось, вот я и ушел“, но понемногу, с трудом стал рассказывать.
Я узнала следующее. Движение как-то незаметно для Исао приобрело экстремистский характер; на самом деле все было больше на словах — каждый старался скрыть собственный страх и понять, насколько отважны другие, но некоторые, испугавшись подобных разговоров, стали выходить из группы, оставшиеся же — теперь их было немного — стали еще более радикалами: мужества перейти к действиям становилось все меньше, зато строились фантастические планы кровопролития, и это становилось неуправляемым. Никто не хотел обнаружить слабость, поэтому звучали такие речи, что услышь их человек со стороны, он буквально окаменел бы от ужаса, но действовать-то все расхотели. Храбрости отказаться от собственных планов ни у кого не было — каждый боялся прослыть трусом. Если ничего не предпринять, то очень возможно, что движение, став неуправляемым, неизбежно перерастет в полную анархию. Исао — лидер, но у него уже пропало желание действовать. Может быть, существует какой-нибудь подходящий способ отступить. Сегодня вечером он приходил, чтобы посоветоваться со мной об этом.
Я всячески уговаривала его отказаться от их планов, говорила, что именно в таких решениях проявляется настоящее мужество: пусть даже товарищи на время от него отшатнутся, обязательно придет час, когда они его поймут, я пыталась убедить в том, что есть много других способов послужить отечеству. Я предложила попытаться убедить его друзей со своей, женской точки зрения. Однако Исао ответил, что это, наоборот, внесет еще больше смятения в их ряды, и я, подумав, с ним согласилась.
Мы дошли до храма Хакусан, вместе помолились; расставаясь со мной, Исао звонко рассмеялся: „Спасибо, мне стало лучше. Я решил. В ближайшее время при случае скажу всем, что отказываюсь от наших планов“. Я немного успокоилась, но где-то в глубине души осела тревога.
Я записала все это, и теперь никак не могу уснуть. Если такое происходит с лучшими из молодых, на которых отец возлагает такие надежды, то, говоря высокими словами, это огромная потеря для Японии. Сегодня у меня болит душа, даже стихи не слагаются». Все, я закончил. Ведь это вы писали?
М а к и к о. Да. Это написано мною.
Х о н д а. Здесь нет ничего, что указывало бы на поздние добавления или исправления?
М а к и к о. Вы же видите, там ничего такого нет.
П р е д с е д а т е л ь. Таким образом, по-вашему, ныне обвиняемый Иинума в тот вечер окончательно отказался от преступных замыслов.
М а к и к о. Да, именно так.
П р е д с е д а т е л ь. Иинума называл вам дату предполагаемых событий?
М а к и к о. Нет, не называл.
П р е д с е д а т е л ь. А вы не считаете, что он умышленно скрывал это?
М а к и к о. Он заявил вполне определенно, что смирился с тем, что у него ничего не выйдет, поэтому ему, наверное, не хотелось упоминать о том, что, мол, и день был назначен. Он очень честный и знает, что не сумеет мне солгать.
П р е д с е д а т е л ь. Вы так близко знаете обвиняемого?
М а к и к о. Он для меня как младший брат.
П р е д с е д а т е л ь. Если вы знаете его так близко и, как писали в дневнике, все-таки продолжали испытывать тревогу, не испытывали ли вы желания как-то незаметно подтолкнуть обвиняемого к тому, чтобы он отказался от своих планов?
М а к и к о. Я считала, что если как женщина вмешаюсь не в свое дело, это повредит, я только молилась за них.
П р е д с е д а т е л ь. Вы рассказывали о том вечере отцу или кому-то еще?
М а к и к о. Нет.
П р е д с е д а т е л ь. Разве не естественно было бы рассказать отцу о таком важном, кардинально менявшем ситуацию разговоре?
М а к и к о. Отец меня тогда ни о чем не спросил, а я подумала: отец — человек военный, он всегда так серьезно относился к юношескому энтузиазму, мой же рассказ его огорчит — его любимец Исао, изменив своим намерениям, обманул тем самым его ожидания. Поэтому я решила: сейчас ничего не скажу, когда-нибудь он сам узнает.
П р е д с е д а т е л ь. Имеет ли обвинение вопросы к свидетельнице Кито?
П р о к у р о р. Нет.
П р е д с е д а т е л ь. В таком случае свидетель может покинуть суд. Благодарю вас.
Макико, поклонившись, повернулась спиной, на которой был вывязан круглый белый узел, и вышла из зала, так и не обернувшись в сторону подсудимых.
…Исао сжал кулаки. Горячий пот жег ладони.
Макико лжесвидетельствовала! С самым дерзким видом давала ложные показания! Невзирая на опасность: ведь откройся лжесвидетельство, ее не просто обвинят в даче ложных показаний, может дойти и до соучастия в преступлении, а она утверждала такое, про что Исао знал точно, что это неправда.
Вероятно, Хонда был не в курсе, когда просил привлечь ее в качестве свидетеля. Ведь не мог же он сговориться с Микако и пойти на должностное преступление. Или Хонда вообще верил тому, что было написано в дневнике?!
Исао казалось, что тело потеряло опору. Чтобы Макико не обвинили во лжесвидетельстве, он должен принести в жертву самое для него важное — «чистоту».
И все-таки, если Макико действительно в тот вечер писала в своем дневнике (это само по себе не вызывало сомнений), почему же сразу после того невыразимо прекрасного, трагического прощания она изобразила его столь постыдным? Может, это было сделано с умыслом? Какое-то непонятное самоунижение? Да нет, вряд ли. Без сомнения, мудрая Макико сразу после прощания уже предвидела сегодняшний день и готовилась во всеоружии встретить тот момент, когда выступит свидетелем. Зачем? Нет никаких сомнений — только затем, чтобы спасти его!
Исао вернулся к мучившим его мыслям: ясно, что Макико не доносила, — вряд ли суд стал вызывать того, кто дал прямые доказательства дела, свидетелем с такими косвенными фактами. Если допустить на секунду, что дело было возбуждено по ее доносу, то ее лжесвидетельство, в котором фактически отрицается основа для обвинения, противоречит доносу. Неприятные, вызывавшие учащенное сердцебиение сцены, возникавшие в воображении Исао… теперь он мог выбросить ту из них, где предательницей была Макико, — это сразу успокоило.
И побудила ее к этому любовь, только любовь, из-за которой она рисковала всем на глазах публики. Какой же была эта любовь, если из-за нее она не постыдилась запятнать самое для Исао дорогое. Еще более мучительным оказалось то, что Исао был просто обязан ответить на эту любовь. Ему нельзя представить ее лжесвидетельницей. С другой стороны, во всем мире один Исао знает правду о той ночи, один он может заявить, что свидетель лжет. И Макико это знает! Именно потому она и лгала. Расставила ему ловушку, и теперь он, Исао, корчась в муках совести, будет спасать Макико, а тем самым себя. Мало того, Макико знала, что Исао обязательно так поступит!
…Исао чувствовал себя опутанным веревками, которые глубоко врезались в тело.
А как восприняли товарищи, сидящие рядом с ним на скамье подсудимых, ложь Макико? Исао был уверен, что они поверили ей. Ведь невозможно представить себе, чтобы показания, которые официально даются в суде, были с начала до конца выдумкой.
Пока Макико давала показания, стояло глубокое молчание, но Исао чувствовал, как сидящие рядом реагируют на них всем телом, ему слышались рев, удары копытами в дощатые стены, в нос бил тяжелый запах тоски и бессильной ярости, исходивший от привязанных в стойле животных. Кто-то из сидевших с ним на одной скамье тер каблуком о ножку стула, и даже в этом едва различимом звуке Исао слышалось осуждение. Мучившая Исао в тюрьме тревога по поводу предательства была изматывающим, бесцельным занятием, похожим на поиски иголки в кромешной тьме, теперь это чувство сменило хозяина — сердце каждого мгновенно отравил черный яд подозрений. По белоснежной поверхности фарфоровой вазы — его чистоте — с шумом разбежались трещины.
«Пусть меня презирают. Пусть смотрят свысока. Это я еще выдержу. Чего я никогда не смогу вынести, так это подозрений, которые напрашиваются после показаний Макико: не был ли тот неожиданный арест вызван моим предательством».
Есть только один путь рассеять эти невыносимые подозрения, и только один человек в состоянии сделать это. Он, Исао, должен встать и разоблачить лжесвидетельство.
Хонда же… Хонда, конечно, не верил, что все было так, как описано в дневнике, и не был убежден, что судьи примут изложенное в нем как доказательства. Единственное, в чем Хонда был уверен, так это в том, что Исао не допустит обвинения Макико в лжесвидетельстве. Ведь Исао должен был понимать, что Макико страстно желала его спасти.
Он желал этой борьбы между обвиняемым и свидетельницей. Хотел, чтобы запертую темницу чистых, прозрачных стремлений озарил алый закат сильных венских чувств. Заставить их сражаться каждого своим оружием так, чтобы им оставалось только отрицать мир друг друга. Исао, проживший на свете двадцать лет, просто не мог себе вообразить, не мог представить такую борьбу, и должен теперь обязательно познать ее как одно из «требований жизни».
Он слишком уверовал в свой мир. Это надо было разрушить. Потому что эта опасная уверенность угрожала его жизни.
Если бы Исао осуществил свои намерения — совершил убийство, а потом покончил бы с собой, то за всю прожитую им жизнь он так и не встретился бы с «другим человеком». Те крупные фигуры, которые ж намеревался уничтожить, нельзя противопоставить ему в качестве «других», они всего лишь каменные истуканы, которые развалятся на безобразные куски одним лишь усилием наивной юношеской воли. Нет, Исао скорее ощутит с ними родство, большее, чем кровное, когда вонзит кинжал в дряхлую, уродливую плоть — осуществит идеи, согревавшие его долгое время. И в письменных показаниях Исао приведены слова: «Я убью не из ненависти». Его преступление идейное, совершаемое из чистых помыслов. Однако го, что Исао не знал ненависти, означало, что он никого не любил.
Вот теперь Исао почувствовал ненависть. Она, как чужая тень, впервые посетила его чистый мир. Разящий кинжал, быстрый конь, находчивость — всё это из других миров, оттуда, где он не мог их объединить, не мог ими управлять. Он постигал реалии внешнего мира из идеального шара, внутри которого жил!
Председатель, провожая взглядом удалявшуюся из зала фигуру свидетельницы, снял очки, прямые лучи летнего солнца подчеркивали бледную, малокровную кожу.
«Что-то решает. Что-то решает?» — глядя на его лицо, с легкой дрожью думал Хонда.
Он не был уверен, что председатель покорен очевидной красотой фигуры Макико. Хисамицу, сидевший за высокой судейской кафедрой, выглядел скорее одиноким стражем, наблюдающим мир с башни своего возраста, с вышки законной справедливости. Благодаря дальнозоркости он мог видеть все как на ладони. Наверняка он пытается прочитать по спине спокойно удаляющейся теперь Макико больше, чем узнал из ее дневника, безупречного поведения и абсолютно точных ответов во время свидетельских показаний. По спине, подчеркнутой летним оби, удаляющейся туда, в дикую пустыню, где нет ни цветов, ни зелени, — пустыню чувств. И он сейчас явно что-то понял. Даже если он не обладал талантом видеть насквозь, он, по меньшей мере, хорошо знал человеческую натуру.
Председатель обратился к Исао:
— Все ли верно в том, о чем говорила сейчас свидетель Кито?
Хонда сильно прижал указательным пальцем красный карандаш, который катал по столу, и весь обратился в слух.
Исао встал. Хонду обеспокоили крепко сжатые кулаки и заметная легкая дрожь. На белой груди, видной в вырезе куртки, посверкивали капельки пота.
— Да, все правильно, — ответил Исао.
…
Председатель. Вечером 29 ноября ты посетил Макико Кито и сообщил, что изменил свое решение?
Исао. Да.
П р е д с е д а т е л ь. И состоявшийся между вами разговор был именно таким?
И с а о. Да… Только…
П р е д с е д а т е л ь. Что только?
И с а о. Я чувствовал другое.
П р е д с е д а т е л ь. Что значит другое?
И с а о. Я чувствовал… Я был очень благодарен за все и Макико, и генералу Кито, поэтому хотел накануне решающих событий хотя бы коротко проститься, а после событий… ведь я раньше в общем говорил о своих целях, и подумал, мало ли что случится, нельзя, чтобы она оказалась втянута… чтобы убедить ее, я притворился, что колеблюсь, обманул ее, разочаровал, так… я пытался разорвать свою, ее… привязанность. Все, что я говорил тогда, было неправдой. Я обманул ее.
П р е д с е д а т е л ь. Вот как? Ты хочешь сказать, что тогда твои намерения ничуть не изменились?
И с а о. Да.
П р е д с е д а т е л ь. Может, ты говоришь так, чтобы скрыть от товарищей свою слабость, свои колебания, о чем и свидетельствовала Макико Кито?
И с а о. Нет. Это не так.
П р е д с е д а т е л ь. На мой взгляд, свидетельница Кито не из тех женщин, которых так просто обмануть. Тебе не показалось тогда, что она только делала вид, что успокоилась?
Исао. Нет. Ведь я тоже говорил всерьез.
…
Хонда, слушая эти вопросы и ответы, мысленно аплодировал тому, как Исао неожиданно легко выходил из трудного положения. Наконец, когда его загнали в угол, Исао проявил сообразительность взрослого. Сейчас он сам нашел единственный способ спасти и Макико, и себя. Во всяком случае, в этот момент Исао не был молодым, глупым животным, прущим напролом сквозь чащу.
Хонда принялся вычислять. Для обвинения в «подготовке» недостаточно простого выявления преступных намерений, необходимо указать действия, которые, по меньшей мере, доказывают то, что подготовка осуществлялась. С этой точки зрения, показания Макико исключительно по поводу намерений, а никак не действий, суд не мог использовать ни «за», ни «против». Однако если принимать во внимание убеждения судей, тогда другое дело. Ведь в статье 201-й уголовного кодекса, определяющей обвинение в подготовке убийства, было написано о возможности освобождения от наказания в зависимости от обстоятельств дела.
Убеждения судьи, который должен был учитывать эти обстоятельства, во многом зависели от характера стража закона. Хонда не был уверен, что понял характер председателя Хисамицу, хотя ознакомился с некоторыми его прежними постановлениями. В этом смысле как адвокат он поступил мудро, представив судьям в качестве данных, необходимых для формирования убеждения, противоречащие друг другу факты.
Если верно то, что судья — человек эмоциональный, то при определении обстоятельств дела он, опираясь на показания Макико, будет колебаться по поводу преступных намерений. Если же судья — адепт идеи, человек с убеждениями, его должны тронуть чистые, возвышенные помыслы Исао. К чему бы судья ни склонялся, важно подготовить ему для этого материал.
«Можешь говорить все, что угодно. Настаивать. Обнажать душу. Но ограничь все, что связано с кровопролитием, душевным порывом, намерением. Это единственный способ спасти тебя», — снова мысленно взывал Хонда.
…
П р е д с е д а т е л ь. Так в чем обвинять: в действиях или намерениях… В письменных показаниях тоже много всего… в чем ты полагаешь связь между намерением и поступком?
И с а о …Что?
П р е д с е д а т е л ь. Ну, конкретно, почему недостаточно просто цели. Просто быть преданным родине, патриотом. Почему обязательно надо было замышлять действия, действия противоправные? Я имел в виду это.
И с а о. Я хотел воплотить философский принцип школы Ван Янмина — «Знание без действия не есть знание». Если я знаю об упадке нынешней Японии, о темных тучах, скрывающих ее будущее, о нищенской жизни крестьян и страданиях бедняков, знаю, что все это следствие прогнившей политики и антинародной сущности финансовых олигархов, повернувших на пользу себе политику и преградивших дорогу свету милосердия нашего великого императора, то мне ясно, что «зная, я должен действовать».
П р е д с е д а т е л ь. Не так абстрактно, ничего, если это займет время, но расскажи о том, как ты пришел к этому — что чувствовал, чем возмущался, как принял решение.
И с а о. Хорошо. Я подростком серьезно занимался кэндо, но как-то подумал, что во времена реставрации Мэйдзи молодежь с мечом участвовала в настоящих сражениях, боролась с несправедливостью, свершала великие дела, и почувствовал, что меня не удовлетворяют тренировки, упражнения на бамбуковых мечах в фехтовальном зале. Однако тогда я особенно не задумывался о том, что я, собственно, должен делать.
В школе нас учили, что в 5-м году Сёвы[116] в Лондоне состоялась конференция по ограничению вооружений, нам навязали унизительные условия, и безопасность Великой японской империи оказалась под угрозой; когда обнаружилось, что обороноспособность страны в критическом положении, тогда и произошел этот инцидент — Сагоя стрелял в премьера Хамагути.[117] Я решил, что темная туча, накрывшая Японию, это не метафора, начал спрашивать у учителей и старших, что делается в стране, сам читать разные книги.
Постепенно я стал замечать социальные проблемы и был поражен затянувшейся в Японии депрессией, которая был вызвана мировым кризисом производства и бездеятельностью, пассивностью наших политиков.
Армия безработных достигла двух миллионов человек, те люди, которые раньше уезжали в город на заработки и посылали семье деньги, теперь возвращались в деревню и преумножали число бедствующих крестьян. Говорят, что у ворот храма Югёдзи в Фудзисаве, где бесплатно давали кашу тем, кто, не имея денег, пешком возвращался на родину, было просто столпотворение. Правительство же абсолютно безразлично взирало на эти серьезнейшие проблемы, и тогдашний министр внутренних дел Адати во всеуслышание заявлял: «Платить пособие по безработице — значит плодить бездельников и лодырей, я считаю необходимым всеми силами препятствовать этому».
В следующем году случился страшный неурожай в районе Тохоку и на Хоккайдо, люди продавали все, что можно продать, — дома, землю; семьи жили в тесных конюшнях, в пищу шли корни трав, желуди.
Появились наклеенные объявления: «Проконсультируем, если вы хотите продать девушку», нередко можно было видеть, как в слезах прощаются отправляющийся на службу солдат и младшая сестра, которую продали в публичный дом.
Неурожай, а также сокращение финансирования в условиях отмены эмбарго на золото ложилось тяжким бременем на плечи крестьян, кризис сельского хозяйства достиг своего пика, наша благословенная страна превратилась в дикую пустыню, где народ стонал от голода. Импорт риса, когда рынок был переполнен собственным, привел к резкому падению цен на рис, с другой стороны росло число арендаторов, у которых половина полученного урожая забиралась в качестве арендной платы, а крестьянину в рот не попадало ни зернышка. В доме крестьянина не было ни иены, все добывали путем натурального обмена: пачку папирос меняли на чашку риса, постричься стоило две чашки, за сто репок давали пачку папирос «Летучая мышь», шелковичные же коконы, три штуки, можно было купить только за десять иен.
Вы знаете, что постоянно случались забастовки арендаторов, появилась опасность усиления в деревне влияния «красных», у призывников, которых, как солдат империи, называют верноподданные, в груди уже не билась идея патриотизма, подобное стало распространяться уже и в армии.
Пренебрегая этим бедственным положением, политики все больше разлагаются, олигархи, покупая доллары, разоряют стран), а сами баснословно богатеют, игнорируя лишения и страдания народа. Читая книги, изучая проблемы, я пришел к выводу, что до нынешнего состояния Японию довели не только политики, ответственность лежит на финансовых руководителях, которые вертят политиками по собственному усмотрению, в своих интересах.
Но я вовсе не собирался участвовать в левом движении. Идеи левых проникнуты враждебностью к его императорскому величеству. В Японии всегда поклонялись императору, страна получила в лице его величества отца большой семьи — японского народа, именно у нас подлинная империя, вечное, как небо и земля, государственное устройство.
И эта заброшенная, стонущая от голода страна — Япония? Здесь присутствует император, но почему такой упадок нравов? И высший сановник, и голодающий в холодной деревне в Тохоку крестьянин — верноподданные его величества и в этом равны — мы должны гордиться: такое может быть только там, где правит благословенный государь. Прежде я был убежден, что обязательно придет день, когда по его божественной воле доведенный до отчаяния народ получит помощь. Япония сейчас просто слегка отклонилась от своего пути. Я надеялся: наступит время, и проснется дух древней страны Ямато, объединятся верноподданные и вернут стране облик подлинной империи. Верил: когда-нибудь ветер разметает темные тучи, закрывшие солнце, и явится светлый, ясный лик моей отчизны.
Но я так и не дождался. А чем больше я ждал, тем плотнее становились тучи. Как раз тогда я прочитал одну книгу, и она стала для меня откровением.
Это книга Цунанори Ямао «История „Союза возмездия“». Прочитав ее, я стал другим человеком. Понял, что по-настоящему преданный императору воин не должен сидеть и ждать. Я раньше не понимал, что это такое — «верность до гроба». Не осознавал, что когда в груди вспыхнет пламя преданности, нужно будет умереть.
Там сияет солнце. Отсюда его не видно, но этот серый свет вокруг нас идет от солнца, поэтому оно должно блистать на небе. Солнце — вот истинное воплощение императора, под его лучами ликует народ, тучнеет заброшенная земля, оно необходимо, чтобы вернуться к благословенному прошлому.
Но низкие черные тучи накрыли землю и преградили путь его лучам. Земля безжалостно оторвана от неба, земля и небо, которые должны быть вместе, защищать друг друга, не могут даже обменяться взглядом. Стенания народа, повисшие над землей, не достигают небесных ушей. Кричи, плачь, взывай — все напрасно. А ведь дойди этот голос туда, небо одним мизинцем сметет ту черную пелену, и пустынные болота станут сияющими нивами.
Кто возвестит все это небу? Кто, взяв на себя эту великую роль, заплатит жизнью и поднимется ввысь? Я понял, что решить это можно гаданием, в которое верили патриоты «Союза возмездия».
Если просто созерцать небо и землю, они никогда не соединятся. Чтобы связать их, нужны смелые и чистые поступки. Ради них нужно отбросить личные интересы, пожертвовать жизнью. Обратиться в смерч. Разорвать нависшие мрачные тучи и взвиться в блистающее лазурное небо.
Конечно, я думал о том, что могу воспользоваться силой и оружием толпы для того, чтобы очистить небо от мрака и взмыть в вышину. Но постепенно понял, что не стоит этого делать. Вот патриоты из «Союза возмездия» ворвались в оснащенный по-новому артиллерийский гарнизон вооруженные лишь мечами. И мне достаточно нацелиться на ту точку, где сгустились самые темные, самые грязные тучи. Там я смогу, собрав все силы, пробить их и подняться к небу.
Я не собирался убивать людей. Просто для того, чтобы уничтожить злой дух, отравляющий Японию, мне нужно разорвать телесную оболочку, которая его окутывает. Освобожденная душа очистится, приобретет ясность и прямоту, свойственные духу древности, и вместе с нами поднимется ввысь. Мы же, уничтожив чужое тело, сразу умрем, бесстрашно вонзив в себя кинжалы. Иначе душа не выполнит возложенную на нее миссию — воззвать к милости неба.
Полагаться на божественную милость само по себе неверно. Я считаю, что преданность означает просто отдать свою жизнь, ничего не требуя, ничего не ожидая взамен. Прорвать темную пелену, подняться в небо и раствориться в солнце, в этой величайшей милости.
…Я закончил, это все, чему я и мои товарищи принесли в душе клятву.
Хонда не отрываясь смотрел в лицо председателя суда. Он видел, как с речью Исао по бледному, покрытому старческими пятнами лицу постепенно разливался юношеский румянец. Когда Исао кончил говорить и опустился на стул, Хисамацу стал озабоченно перекладывать на столе какие-то документы, но было очевидно, что он просто старается скрыть свое волнение.
…
П р е д с е д а т е л ь. Это все. Каково мнение прокурора?
П р о к у р о р. Я начну по порядку: сначала по поводу свидетельницы Кито. Я полагаю, что у суда сложилось определенное мнение по поводу показаний этого свидетеля. Однако с профессиональной точки зрения я должен заявить, что это никакие не доказательства, более того, не будем называть их лжесвидетельством, но подлинность самого дневника — вещь весьма сомнительная. Дневник как письменное свидетельство, его доказательная способность под большим вопросом. Вот, кстати, утверждение «любовь старшей сестры к брату», но в тех длительных отношениях, существовавших между семьями Иинумы и Кито, естественны были бы разные чувства, может быть, существовало молчаливое соглашение по поводу той «привязанности», о которой говорил обвиняемый. Поэтому я с сожалением вынужден признать некоторую неестественную патетику, заметную и в свидетельских показаниях Кито, и в выступлении Иинумы. Как профессионал, я полагаю, что вопросы к подобному свидетелю были излишни.
Теперь по поводу длинного выступления обвиняемого Иинумы, которое мы только что выслушали. В нем было много фантазии, много отвлеченного, слов, которые на первый взгляд казались выражением пылких чувств, но у меня создалось впечатления, что о важных моментах умышленно не было упомянуто. Вот один пример: нельзя было не обратить внимания на то, как обвиняемый с плана привлечения сил и оружия толпы для того, чтобы сорвать черные тучи, каким-то образом вдруг перескочил к тому, что тучи достаточно прорвать в одном месте. Полагаю, что это было сделано умышленно, с целью скрыть сведения о тех, кого судят вместе с ним.
С другой стороны, свидетель Китадзаки помнит весьма смутно, когда и что произошло: то ли в конце октября прошлого года, то ли в начале ноября, а показания о том, что лейтенант Хори рассерженным голосом приказал: «Договорились? Откажитесь от этого!», с моей точки зрения, важная косвенная улика. Потому что она связана с датой 18 ноября, то есть с тем днем, когда, как это явствует из показаний Иинумы, покупался кинжал. Если сначала был приобретен кинжал, а потом уже был вечер, когда лейтенант Хори требовал «отказаться», тогда это совсем другая проблема, и дело упирается в последовательность событий.
…
Председатель, посовещавшись с прокурором и адвокатом по поводу времени следующего слушания, объявил второе заседание суда закрытым.
Судебное разбирательство завершилось в декабре 8-го года Сёвы,[118] 16-го числа последовало первое решение. Суд не вынес оправдательного приговора, как того желал Хонда, он постановил: «Обвиняемые освобождаются от наказания». Сработало примечание к статье 201-й Уголовного кодекса по обвинению в подготовке убийства: «В зависимости от обстоятельств наказание может быть отменено». Суд признавал факт обвинения в подготовке убийства, но, кроме Савы, все обвиняемые были слишком юны, охвачены чувством патриотизма, и двигали ими чистые побуждения, вдобавок доказательств того, что они твердо держались своих преступных намерений, было недостаточно, так что вполне логично было освободить их от наказания. И Сава, старший по возрасту, — будь он главарем заговора, его, конечно, признали бы виновным, но он примкнул к движению где-то на срединном этапе, факт его руководства установлен не был, поэтому, как и другие, он избегал наказания.
Хонда надеялся, что прокурор не станет обжаловать этот приговор, что было бы весьма вероятно, если бы приговор оказался оправдательным. Во всяком случае, это должно было проясниться в течение недели.
Все обвиняемые были освобождены и вернулись к своим семьям.
Вечером 16-го числа в школе Сэйкэн в своем кругу праздновали это событие. Хонда был почетным гостем, супруги Иинума, Исао, Сава, ученики школы выпили за его здоровье.
Макико пригласили, но она не пришла.
До начала праздника Исао как неприкаянный слушал радио. В шесть часов — сказочный спектакль в детском часе, в шесть двадцать — «Детскую газету» Ханако Мураоки,[119] в шесть двадцать пять — выступление начальника медчасти гвардейской дивизии на тему «Правила защиты гражданского населения от отравляющих газов», — слушая «Сегодняшние темы» Гарольда Пальмера[120] в шесть пятьдесят пять, он вдруг резко поднялся. Вообще с тех пор, как Исао вернулся домой, он только улыбался и ничего не говорил.
Мать, вволю наплакавшись после освобождения сына, одетая в чистейший передник, затворилась в кухне и занялась приготовлением пищи. В кухне стало тесно от женщин, пришедших помочь ей в этот радостный день, пальцы матери, дававшей указания, будто направляли невидимые лучи к расставленным всюду тарелкам, и на тех вдруг возникали яркие горы нарезанной сырой рыбы, жареной рыбы, жаркого. Исао воспринимал доносившийся из кухни женский смех как нечто нереальное.
Все — освобожденные, сам Иинума и ученики, ходившие встречать Исао и Саву, по дороге домой принесли благодарность перед императорским дворцом и в храме Мэйдзи-дзингу, вернувшись, скорее всей семьей отправились вознести благодарность богам в святилище рядом со школой, и только после этого Исао впервые смог спокойно насладиться купанием. Богов поблагодарили, на празднике оставалось только поблагодарить Хонду, человека, который больше всех помог им. Иинума в одежде с гербами отодвинулся на самое непочетное место, посадил по бокам Исао и Саву, и все низко склонили перед Хондой голову.
Исао двигался как ему говорили. Даже улыбка выглядела заказной. В ушах звенело, шумело, перед глазами мелькали искрящиеся предметы, во рту оказывалось нечто фантастическое. Пять органов чувств не воспринимали реальность. Еда была безвкусной, словно он ел во сне. Среднего размера комната, где он сидел, озарилась вдруг безжалостным светом и, казалось, превратилась в огромный зал, толпа людей окружила праздничный стол. Это были абсолютно незнакомые ему люди.
Хонда сразу обратил внимание на то, что в глазах Исао погас тот особый, пронзительный свет.
— Это естественно. Он еще ничего вокруг не замечает. По себе помню. Правда, я был там не так долго, семь дней, но потом возникает какое-то чувство прострации, непохожее на ощущение свободы, — тихим голосом пояснил Иинума, посмеиваясь над тревогами Хонды. — Да не беспокойтесь так, господин Хонда. Вы ведь понимаете, что за праздник я сегодня собираюсь устроить для сына. Праздник по случаю его совершеннолетия. Ему, правда, двадцать лет еще только исполнится, но сегодня в жизни Исао один из самых волнующих дней, начало новой жизни. Может быть, и шоковыми методами, но я хочу заставить Исао очнуться, стать взрослым. Я прошу вас понять мои отцовские чувства и не вмешиваться.
Исао и Сава сидели в окружении воспитанников школы. Сава громким голосом занимал всех историями своего пребывания в тюрьме, Исао же только молча улыбался.
Самого молодого из учеников Цумуру, обожавшего Исао, сердил этот легкомысленный тон, ему хотелось слышать от своего кумира высокие слова, обжигающие, как лед, он все время старался обратить на себя внимание и наконец, так как Исао все молчал, прошептал ему:
— А вы знаете, что Курахара совсем обнаглел?
Имя Курахара прогремело в ушах громом. Реальность, казавшаяся такой далекой, разом, словно прилипшее к телу мокрое белье, ударила по всем чувствам.
— Что там с Курахарой?
— Я вчера видел в газете. Там вся первая страница этим занята, — и Цумура назвал одну из правых газет. — «Вконец обнаглел!»
Цумура достал из-за пазухи сложенный лист газеты небольшого формата и показал Исао. Заглядывая через плечо Исао, он горячо дышал и, сверля страницу негодующим взглядом, снова повторил:
— Вконец обнаглел!
Заметка была набрана грубым шрифтом, знаки кое-где не пропечатались. В ней была сделана оговорка, что статья эта не из центральных газет, а перепечатана из газеты, связанной с храмом Исэ-дзингу и имеющей религиозную направленность. Содержание статьи заключалось в следующем.
25 декабря Курахара, после встречи в ассоциации банков Кансая, на обратном пути сделал остановку в Исэ, до отвала наелся своим любимым мясом из Мацусаки,[121] а на следующее утро вместе с губернатором отправился в святилище Исэ-дзингу, в его самую заповедную часть.
С ним был секретарь и еще несколько сопровождающих лиц, но только для Курахары и губернатора на гравий поставили складные стулья, отметив особый характер отношения к ним. Ветви священного дерева сакаки для подношения богам с самого начала были приготовлены только для них двоих, Курахара и губернатор, стоя, с ветками в руках слушали молитвословие. У Курахары, похоже, зачесалась спина: он переложил ветвь в левую руку и попытался правой почесать спину, но не достал, тогда он опять взял ветвь в правую руку, а левую завел за спину. И опять не дотянулся.
Молитва все продолжалась, было непонятно, когда она закончится. Курахара колебался, но ветка явно ему мешала, и он, решившись, положил ее на стул и обеими руками почесал спину. Молитва вскоре завершилась, и жрец повел Курахару и губернатора к алтарю подносить дар богам.
Курахара забыл, что у него в руке ничего нет, перед алтарем они с губернатором стали уступать друг другу очередь. Наконец губернатор согласился и первым возложил священную ветвь. В этот момент пораженный жрец заметил, что у Курахары в руках нет подношения, но было уже поздно. Курахара, успокоившись, что пропустил губернатора вперед, плюхнулся на стул, придавив положенную туда ветвь священного дерева, которая предназначалась в дар богам.
Чтобы этот промах не бросился в глаза, пока продолжалось церемониальное действо, его мгновенно исправили: не показывая, что произошло что-то необычное, жрец дал Курахаре другую ветвь, и тот положил ее на алтарь, но один из молодых служителей не смог сдержать возмущения. Он написал об этом в их местную газету, а оттуда заметка попала в газету, которую сейчас читал Исао.
Это был верх богохульства. Гнев Цумуры был абсолютно справедлив. Пусть это была оплошность — наедаться накануне обращения к богам мясом и не испросить прощения за этот грех, но вина за то, что Курахура спокойно воспринял явное кощунство, совершенное им на глазах у всех, перед богами, когда ему дали другую ветвь для дара, была огромной… Но не настолько, чтобы убить за это, — моментально подумал Исао. Он взглянул в горящие юношеским гневом глаза Цумуры и устыдился своих мыслей.
Из-за минутной слабости души, казалось, ушла сила из пальцев, державших газету. Сава, протянув руку, мгновенно вырвал небольшой газетный листок.
— Расслабься, расслабься. Забудь об этом, — было непонятно, насколько Сава уже успел опьянеть, обнимая Исао толстой белой рукой за плечи, он заставлял его выпить. Исао впервые обратил внимание на то, какой болезненно-белой стала у Савы кожа.
Песни стали естественным продолжением праздника, кто-то пел, а все в такт хлопали в ладоши: после нескольких выступлений скрытых талантов глава школы приказал разойтись. Иинума предложил Хонде, Исао и Саве продолжить праздник в его комнате и велел жене подогреть сакэ.
Хонда впервые оказался в комнате Иинумы и был поражен сиянием, исходившим от покрывавшего жаровню одеяла — на нем были вышиты искуснейшие рисунки с дворцовыми повозками. Наблюдательный Хонда сразу понял, что это остатки былого увлечения Минэ. При этом Хонду удивило то, что на празднике кадушки с рисом были накрыты просто синими одеялами.
Хонда, наблюдая за отношениями Иинумы и Минэ, вдруг понял, в чем дело. Иинума и сейчас не простил жене ее прошлого. Хонда не знал, было ли это давнее прошлое — связь с маркизом Мацугаэ, или сравнительно недавнее увлечение Минэ. Но почему-то во всем поведении Иинумы сквозило, что он не простил жену, и отражением этого было какое-то раболепство Минэ, будто она постоянно просила прощения. И все-таки было странно, что Иинума молчаливо соглашался терпеть повсюду в доме яркие образчики распущенности, такие как, например, это великолепное покрывало, все то, что считал источником былой распущенности жены, что противоречило его взглядам. Хонда подумал, может, Иинума в глубине души прячет тоску по этому увлечению служанок из знатных домов.
Хонду усадили на почетное место, Минэ, присматривая за греющимися в медном котле фарфоровыми бутылочками с сакэ, несколько раз дотрагивалась до них длинными ловкими пальцами, словно касалась пугливых зверьков. Хонда подумал: «Как ни притворяйся, есть в тебе что-то от проказливой девчонки».
Мужчины устроились вокруг жаровни и стали пить сакэ, закусывая сушеной рыбкой.
— Сегодня Исао можно пить вволю, — наливая сыну, Иинума мельком взглянул на Хонду. Видно, собрался начать свою «шоковую терапию», о которой предупреждал.
— Итак, Исао, твой отец сегодня в присутствии господина Хонды намерен сказать тебе нечто, что тебя явно ошеломит, но с сегодняшнего дня ты и телом, и душой взрослый, и я собираюсь обращаться с тобой соответственно — как со взрослым, со своим наследником, познавшим разные стороны жизни. Спрошу прямо: как ты думаешь, кто сообщил о вас полиции, ведь ты явно был арестован по доносу? Скажи, как тебе кажется, кто это…
— …Не знаю.
— Не бойся, можешь высказывать любые предположения.
— …Не знаю.
— Ну, так вот, это — твой отец. Что, удивлен?
Хонде стало жутко: он смотрел на Исао, и ему показалось, что это известие вовсе не поразило юношу, а Иинума, старательно избегая взгляда сына, торопливо продолжал:
— Ну, что ты думаешь? Что у тебя жестокий отец, если он выдал своего сына полиции? Отец, спокойно передавший сына в руки полиции? Ну? Я сделал это сознательно. Но со слезами на глазах. Ведь так, Минэ?!
— Да. Отец плакал, — подтвердила Минэ, сидевшая около бутылочек. Исао холодно, но вежливо обратился к отцу:
— Отец, я понял, это вы сообщили в полицию, но вам-то кто сообщил о том, что мы собираемся сделать?
Усики Иинумы подрагивали. Он прикрыл их рукой, словно пытался остановить готовую упорхнуть бабочку.
— Я давно следил за тобой. Ты напрасно полагал, что мои глаза ничего не видят.
— Вот как?
— Именно так. А почему я поспешил с тем, чтобы тебя арестовали? Ты обязательно должен понять это.
По правде говоря, я восхищаюсь твоими идеями. Считаю их великими. Даже завидую тебе. Хотел бы я позволить тебе осуществить то, что ты задумал. Но это все равно, что наблюдать, как ты летишь на явную гибель. Оставь я все как есть, ты обязательно бы сделал это. Обязательно погиб бы.
Но ты должен понять не просто то, что я, как всякий отец, ради спасения сына готов пренебречь важными для сына идеями. Я не спал ночами, думая о том, чего же я хочу — спасти тебя или дать тебе достичь твоей цели. В конце концов я пришел к решению, что спасти тебя значит дать тебе возможность осуществить намерения более важные, более масштабные.
Исао, ты ведь понимаешь меня? Просто умереть — это еще не достоинство. Отбросить жизнь — не означает выказать преданность. Сын Неба, великий император жалеет жизнь каждого.
Посмотри, что стало после событий 15 мая: общество потеряло доверие к продажным политикам, и подобные поступки вызывают одобрение и сочувствие. А вы еще и молоды. Чисты. В вас собрано как раз то, чему будут рукоплескать, сочувствовать. А если вас схватят и будут судить за шаг до вашей цели, успокоенное общество будет приветствовать вас еще более горячо. Вы станете еще большими героями, если буквально накануне ваших действий все рухнет. И это облегчит вашу дальнейшую деятельность, вы станете силой, которой нельзя будет пренебречь в момент действительно масштабных реформ, и тогда вы сможете открыто вступить в борьбу. И я не ошибся в своих расчетах. После вашего ареста количество просьб о вашем помиловании, тон газетных статей показали, что общество склонно восхищаться вами. Исао, мои действия оказались верными.
Я поступил так, как в том предании, где лев, чтобы закалить своего любимого сына, столкнул его в пропасть. Но сейчас ты наилучшим способом выбрался оттуда и в глазах всех стал мужчиной. Ведь так, Минэ?
— Исао, отец верно говорит. Ты вернулся по-настоящему большим человеком. Все потому, что твой отец любил тебя, как тот лев. Ты должен быть ему благодарен. Это он сделал так, чтобы все тебя полюбили.
Хонда чувствовал, как речи, которые Иинума произносил с ликующим видом, разбиваются о глухое молчание сидевшего рядом с отцом Исао. Как только Иинума прервал свою речь, молчание, словно песок, затянуло сверкавшую на солнце водную гладь. Хонда посмотрел на Исао, потом на Саву. Исао сидел с прямой спиной, но опустил голову, Сава украдкой пил в одиночку.
Хонда не знал, собирался ли Иинума с самого начала сказать то, что он произнес потом. Так или иначе, но было видно, что Иинума испугался возникшего молчания.
— Ну, я думаю, ты сможешь меня понять. Но, Исао, чтобы стать взрослым, ты должен узнать намного больше. Должен проглотить горькие факты, по-настоящему стать мужчиной. Врата, не пройдя сквозь которые не станешь взрослым, физически ты одолел за прошедший год, теперь нужно пройти через них сердцем.
Я до сих пор не говорил об этом, но как ты думаешь, благодаря кому процветает наша школа? Ну, так благодаря кому же?
— Не знаю.
— Ты, наверное, удивишься, услыхав это имя, но я тебе скажу: благодаря барону Синкаве. Ни ты, ни Сава не должны говорить этого ученикам. Потому что это наша самая большая тайна. Это здание школы на самом деле анонимно купил для нас барон Синкава. Конечно, в благодарность за это я много для него делал. Барон есть барон, он не будет понапрасну тратить деньги. Иначе разве смог бы он вывернуться, когда на него так обрушились в связи с покупкой долларов.
Хонда снова посмотрел на Исао. Холодное выражение лица без намека на удивление заставило Хонду вздрогнуть. Иинума уже не мог остановиться:
— У меня были вот какие отношения с бароном: он вызывал меня к себе накануне событий 15 мая. Вообще-то деньги мне ежемесячно передавал секретарь, поэтому лично с бароном я практически не встречался.
В этот раз барон, вручая мне деньги — о сумме я не скажу, но это была пачка крупных ассигнаций, — сказал мне: «Это не за меня. Это деньги за Бусукэ Курахару. Такой человек, как он, не станет давать деньги, чтобы купить свою жизнь: мне он не один раз помогал, поэтому, не говоря ему, я решил действовать по собственному усмотрению. Используйте эти деньги для безопасности Курахары. Если этого недостаточно, скажите. Я дам еще». Поэтому я…
— И вы взяли.
— Да. Взял. Потому что меня тронула забота барона Синкавы о своем старшем друге. И ты, и Сава видели, как после этого начала процветать наша школа.
— Значит, вы, отец, добиваясь нашего ареста, защищали Курахару?!
— Может, и так. Но это взгляд ребенка. Мне же, какие бы деньги я ни получил, было ясно, что важнее, огромная сумма из того мира, с которым я никак не связан, или собственный сын.
— Другими словами, вы выбрали самый лучший способ — спасли жизнь сына, спасли жизнь Курахаре, выполнили свой долг перед бароном Синкавой.
Хонда с радостью заметил, что наконец глаза Исао зажглись прежним огнем.
— Да, нет. Ты слишком мелко мыслишь. Ну? Ты должен знать — в этом мире все переплелось сложнейшим образом. Пока не попадешь в рай, не разорвешь связей в мире людей. И чем больше стремишься сбросить эти путы, тем плотнее они обвиваются вокруг тела. А если есть у тебя твердая цель, то эти связи не помешают.
Мне, Исао, не стоит мешать.
Для меня, сколько бы денег я ни взял, было бы все равно, убей ты Синкаву или Курахару. Я потом искупил бы все харакири. Я прекрасно сознавал это, когда брал деньги. Если купец, взяв деньги, не дает вам товар, это мошенничество. Для гражданина же деньги — это деньги, а верность — это верность. Они никак не связаны. За деньги дают деньги, за преданность платят собственной смертью. Вот и все.
Я говорю об этом, чтобы ты меня понял, правильно понял. Испачкаться, не запятнав себя, — вот в чем истинная чистота. Будешь бояться испачкаться, ничего не сможешь сделать. И сколько бы времени ни прошло, Исао, тут ничего не изменишь.
Ты, наверное, понимаешь, что я хочу сказать. Я сдал тебя полиции вовсе не для того, чтобы спасти жизнь Курахаре. Нет, для того чтобы спасти твою жизнь. Если бы я считал, что, совершив акт возмездия, покончить с собой — лучший способ оставить свое имя в веках, я бы сам с радостью послал бы тебя на смерть. Но я не дал тебе этого сделать, потому что не согласен с этим. Я уже говорил об этом, не стоит повторяться. Именно ради твоих стремлений, из любви к тебе, моему сыну, я дошел до доноса, по которому вас и арестовали. Плакал кровавыми слезами, но донес. Ведь так, Минэ?
— Исао, да ты должен на коленях благодарить отца за его заботу!
Исао, потупив голову, молчал. Опьянение легкой тенью легло под глазами, лежащие на столе руки слегка дрожали.
И тут Хонда вдруг понял, что же он давно хотел сказать Исао. Только одно слово, которое он собирался вставить, найди он хоть малейшую щелку в длинных, самодовольных поучениях Иинумы. Скажи он его, рухнули бы все поучения, очнулся бы Исао и выбежал на залитое ярким светом широкое поле, где нечего опасаться… Но сказанное сейчас в утешение поникшему Исао это слово могло выставить величайшей глупостью самые чистые страдания его жизни. Слово, открывающее тайну возрождения. Душевный порыв Хонды — открыть хранимую тайну, выпустить ее на волю, словно птицу из клетки, — угас, когда он увидел слезы, катившиеся по щекам у Исао. Тот заговорил нервно, отрывисто:
— Получается, что я жил иллюзией, действовал ради иллюзии и наказан из-за иллюзий… Но мне не нужны иллюзии!
— Станешь взрослым и получишь то, что ты хочешь.
— Стать взрослым… так, может, лучше было бы родиться женщиной. Женщина, наверное, может прожить без иллюзий, а-а, мама? — Исао горько рассмеялся.
— Ну, что ты говоришь! Куда тебе! Вот дурачок. Выпил лишнее, вот и болтаешь, — рассерженно среагировала Минэ.
Вскоре Исао после нескольких рюмок так и уснул, прижавшись щекой к столу. Сава повел его в комнату, чтобы уложить в постель, Хонда, решивший воспользоваться случаем и уйти, все-таки тревожась, пошел следом за ними.
Сава, пока заботливо укладывал Исао, не произнес ни слова. Тут его из коридора позвал Иинума, он вышел, и Хонда остался один на один со спящим.
Раскрасневшийся от выпитого Исао дышал тяжело, прерывисто, даже во сне у него были сведены брови. Неожиданно, заворочавшись, он проговорил громко, но невнятно:
— Все время на юге. Все время жарко… В сиянии роз южной страны…
Тут появился Сава, и Хонда, поручив ему заботу об Исао, направился к выходу: он никак не мог отделаться от тех неясных, сказанных во сне слов, вызванных, скорее всего, тем, что Исао было жарко от выпитого. Хонде было странно, что, поставив все на карту, чтобы спасти Исао, сегодня, когда наконец наступил этот победный день, сам он не испытывает ни малейшего удовлетворения.
И на следующий день стояла прекрасная погода.
Утром пришел в гости инспектор Цубои из ближайшего полицейского участка. Пришел посмотреть, что тут делается.
Стареющий обладатель второго дана в кэндо снова передал пожелание своего начальника, который хотел, чтобы Исао по воскресеньям приходил к ним тренировать подростков, и добавил:
— Да, господин начальник из-за своего положения не может открыто выразить свое одобрение, но в душе восхищается тобой. Попечители тоже хотят, чтобы детей обучал кэндо, воспитывал в них японский дух такой человек, как ты. Если дело не будет пересматриваться, мы хотим попросить, чтобы ты приступил сразу после Нового года. Я-то уверен, что пересмотра не будет.
Исао, глядя на мятые, без стрелок форменные брюки инспектора, представил себе, как он сам будет вот так, старея, обучать подростков кэндо. Наверное, сзади из-под маски и полотенца, перевязанные лиловым шнуром, станут выбиваться седые волосы.
Когда инспектор ушел, Сава позвал Исао к себе в комнату:
— Не передать ощущений, когда через год наконец поспишь опять на татами, подложив под голову большую подушку, пролистаешь скопившиеся за все это время журналы. За тобой теперь строго следят, но молодому-то не выдержать сидения дома. Со мной тебе разрешат выйти, может пойдем вечером в кинематограф?
— Может быть, — неопределенно ответил Исао. И добавил, почувствовав, что это прозвучало слишком холодно:
— Ведь можно пойти к кому-нибудь из наших…
— Подожди, потерпи. Сейчас лучше некоторое время нам всем не встречаться. А то пойдут ненужные разговоры.
— Да, верно, — Исао не сказал, к кому он хотел пойти.
— Ты что-то хотел у меня спросить, — нарушил странное молчание Сава.
— Да. Из того, что говорил отец, я все-таки одну вещь так и не понял. Кто же, в конце концов, сообщил отцу о наших планах? Видно, это было накануне ареста.
Сава сразу потерял свой беспечный вид, разом возникшая тишина встревожила Исао. Молчание странным образом отравляло все вокруг. Исао в оцепенении уставился на ту часть пола, где льющееся сквозь стекло яркое солнце царапало своими лучами когда-то густо-зеленую, выцветшую обшивку циновки.
— Ты правда хочешь это услышать? Не пожалеешь потом, что узнал?
— Я хочу смотреть правде в глаза.
— Ну, тогда я скажу. Да и твой отец об этом высказался вполне определенно.
Так вот, вечером накануне нашего ареста, а именно, вечером тридцатого ноября, позвонила Макико. Я взял трубку — она хотела поговорить с твоим отцом. Он подошел к телефону, но я не знаю, о чем они говорили. После этого твой отец сразу стал собираться и куда-то отправился один. Это все, что я знаю.
В доброте Савы ощущалась бесконечная преданность, она вызывала ощущение одеяла, наброшенного на дрожащие от холода плечи.
— Я знаю, что ты любил Макико. Знаю, что и Макико любила тебя. Может, Макико слишком увлеклась. Но ее увлечение привело к страшным последствиям.
Я понял, что у нее на душе, когда она выступала свидетелем в суде. И решил, что она опасная женщина. Мне действительно так кажется. Она поставила на карту все, чтобы спасти тебя, и в то же время была рада, что ты попал в тюрьму. Понимаешь?
Ты должен знать, почему оказался неудачным ее первый брак. Муж любил ее, но был бабником. Обычная женщина терпела бы, но такая гордая, как Макико, терпеть не стала. Ей было еще больнее оттого, что она любила своего мужа. Она не посчиталась с тем, что о ней там будут говорить, и вернулась в родительский дом.
Такая женщина не может просто влюбиться в мужчину. Влюбившись, она начинает терзать себя мыслями о том, что будет, когда любовь пройдет. Печальный опыт заставляет ее все время сомневаться. Естественно, что у нее появилось желание, чтобы мужчина, которого она полюбила, принадлежал только ей, пусть даже он не будет рядом, пусть сама она бесконечно страдает оттого, что не может с ним увидеться. Как ты думаешь, где мужчина не поддастся чарам другой женщины, а любящая женщина, зная, что он там, может быть абсолютно спокойна? В тюремной камере! Она засадила тебя в тюрьму только потому, что влюбилась в тебя. Не скажешь, что ей везло на мужчин. Она ждала кого-то похожего на тебя. — Сава, ни на что не обращая внимания, поглаживая белую отекшую щеку и, не глядя на Исао, продолжал:
— Не связывайся больше с такими опасными женщинами, вот я познакомлю тебя с милыми женщинами, их очень много. Твой отец велел мне это сделать и денег дал достаточно. Ну и что из того, что деньги эти как-то связаны с Курахарой: как говорит твой отец, мой учитель, деньги — это деньги, а верность — это верность. Ты ведь еще, наверное, не обнимал женщины?
Может, пойдем вечерком в кинематограф? В Сиба-эне можно посмотреть европейское кино или пойти в кинематограф Хикава, рядом с твоим университетом, на фильм с Тиэдзо.[122] Потом выпьем и подадимся куда-нибудь развлечься. Нужно устроить тебе праздник вступления во взрослую жизнь, о которой говорил твой отец. Не дай бог, объявят о пересмотре дела, тогда все, поэтому надо успеть.
— Поговорим об этом, когда решат, что пересмотра не будет.
— А как же, если решат пересматривать. Тогда будет поздно.
— Тогда и будем думать, — твердо ответил Исао.
28 декабря стояла прекрасная погода. Исао пребывал в нерешительности. Завтра, 29 декабря должна была состояться церемония наречения его высочества наследного принца. Не годится, чтобы этот радостный день страницы утренних газет омрачили известиями о несчастье, если уж оно придется на счастливый день, пусть это произойдет после того, как завершится церемония, закончатся поздравления. Ждать дальше было опасно — могли затеять пересмотр их дела.
29 декабря тоже погода была чудесной.
Исао позвал с собой Саву участвовать в праздничном шествии с фонариками перед императорским дворцом, надел поверх школьной формы пальто и, держа в руке фонарик, вышел из дому.
Они с Савой поужинали пораньше на Гиндзе: по улице двигались украшенные цветами трамваи, толпу словно прорезали горевшие электрическим светом иероглифы поздравления в обрамлении хризантем и золотые пуговицы на синей форме гордо восседавших на своих местах водителей.
От моста Сукиябаси к дворцу надвигались волны процессии с праздничными фонариками. У всех в руках горел, отражаясь в водной глади рвов, освещая сумеречные зимние сосны, солнечный круг на белом фоне.[123] На площади перед дворцом горящие фонарики разогнали окутавший сосны мрак, наполнили пространство необычным, колеблющимся светом. Беспрестанно звучали приветственные крики «Банзай! Банзай!», пламя во вскинутых руках выхватывало из темноты распахнутые в крике рты, напрягшиеся кадыки. Лица то погружались в тень, то вдруг снова возникали в неясном мерцании.
Сава вскоре потерял Исао. Целых четыре часа он безуспешно искал Исао в толпе и только потом, вернувшись в школу Сэйкэн, сообщил о его исчезновении.
Исао вернулся на Гиндзу, купил там короткий меч и кинжал в таких же простых ножнах, кинжал он спрятал под формой, а меч кое-как затолкал во внутренний карман пальто.
Он торопился, поэтому доехал до станции Симбаси на такси и успел-таки на поезд, идущий в Атами. В поезде было пусто. Исао расположился один там, где были места для четверых, достал из кармана журнальную вырезку и перечитал ее. Он вырвал эту страницу из новогоднего номера журнала устных рассказов, который брал у Савы.
Заметка называлась «Как провожают старый и как встречают Новый год наши известные политики и финансисты». В ней о Курахаре было написано следующее: «Бусукэ Курахара не посвящает эти дни игре в гольф, а проводит их очень просто: каждый год, освободившись от дел, он сразу уединяется на своей даче Идзусан-инамура в Атами, для него самое большое удовольствие в конце года заняться своими мандариновыми плантациями, которые составляют предмет его гордости. В соседних мандариновых рощах урожай собирают в основном раньше, и сейчас только на даче у Курахары приводят в восхищение тяжело нагруженные плодами ветви, которые видны между соснами: собранные мандарины пошлют знакомым, в больницы и сиротский приют. Как много это говорит о простоте и удивительной доброте человека, которого следует назвать понтификом финансового мира».
В Атами Исао сел в автобус и доехал до Идзусанинамуры. Шел одиннадцатый час. В глубокой тишине слышался шум моря.
Вдоль дороги, по которой ходил автобус, тянулись дома поселка, но двери везде были закрыты, изнутри не пробивалось ни лучика света. Спасаясь от холодного морского ветра, Исао поднял воротник пальто. На середине дороги, спускавшейся с холма к морю, стояли большие каменные ворота. Горел фонарь. Исао сразу прочел табличку с именем Курахары. По ту сторону ворот в огромном дворе покоился дом, из окон которого падал свет. Вокруг тянулся каменный забор, над ним выступала живая изгородь.
Через дорогу раскинулась плантация тутовых деревьев. Чуть в отдалении к шелковице был прикручен дребезжавший на ветру жестяной щит с надписью «Продаем мандарины». Исао спрятался за ним. Он услышал шум с дороги, кружным путем спускавшейся к морю.
На дороге появился полицейский. Он медленно поднялся вверх, на какое-то время задержался у ворот, потом, звеня саблей, скрылся из виду, шагая по тропинке, идущей вдоль ограды.
Исао вышел из-за щита и внимательно осмотрелся, прежде чем пересечь дорогу'. Внизу он увидел темную полосу безлунного моря.
Взобраться на каменную стену было несложно. Но в живой изгороди была замаскирована колючая проволока. Исао разорвал о нее пальто.
Во дворе усадьбы между слив, сосен, пальм почти до самого дома тянулись мандариновые деревья, видимо, они были посажены для того, чтобы услаждать взор хозяина. Во мраке витал аромат созревших плодов. Ветер раскачивал сухие листья огромной пальмы, треск этих листьев пугал.
Земля, по которой он осторожно ступал, была мягкой, удобренной. Исао медленно приближался к углу дома, откуда пробивался красноватый свет.
Черепичная крыша имела традиционно японскую форму, но комната была с европейскими окном и стенами. На окне висели кружевные занавеси, прижавшись к стене и поднявшись на цыпочки, Исао смог заглянуть в комнату.
Часть комнаты занимал дымоход. Там, похоже, был камин. Исао увидел большой бант, завязанный сзади на поясе стоявшей у окна женщины. Вот бант поплыл в сторону, и появилось лицо пожилого господина, одетого в кимоно и теплую безрукавку: он был небольшого роста, полноват, но лицо его имело важное выражение. Ошибиться было невозможно — то был Курахара.
Он о чем-то говорил с женщиной. Когда та пошла к двери, в руках у нее блеснул поднос — наверное, она приносила чай. Женщина вышла, и Курахара остался в комнате один.
Курахара погрузился в кресло у камина, из окна теперь видна была только часть лба с залысинами, вся в бликах каминного пламени. Временами он брал стоявшую рядом чашку. Сидя так, он то ли читал, то ли просто размышлял.
Исао стал искать вход: из сада в дом поднималась каменная лестница в несколько ступеней, она упиралась в дверь. Исао приблизил глаз к щели, откуда слабо сочился свет. Ключа в скважине не было, дверь была закрыта только на защелку. Исао вытянул меч, сбросил пальто на мягкую темную землю. Внизу у лестницы он вытащил меч из ножен и выбросил их.
Обнаженный клинок отливал синевой, словно светился.
Крадучись, Исао поднялся по лестнице, вставил острие клинка в дверную щель, подвел к защелке. Защелка оказалась довольно тяжелой. Когда она наконец подпрыгнула вверх, этот звук разнесся ударом стенных часов.
Не было нужды заглядывать в комнату, чтобы удостовериться в том, что Курахару насторожил этот звук, поэтому Исао быстро повернул дверную ручку и толкнул дверь.
Курахара поднялся у камина. Однако не закричал. Его лицо словно застыло.
— Кто ты? Зачем пришел? — произнес слабый хриплый голос.
— Божья кара за то, что ты совершил в храме Исэ-дзингу, — отозвался Исао. В ясном тоне не громкого, но и не тихого голоса была успокоившая самого Исао уверенность.
— Что? — на лице Курахара появилось удивление, он ничего не понимал. Было очевидно, что он пытался вспомнить, но ему так ничего и не пришло в голову. И в то же время отвратительный, панический страх был в его глазах, когда он смотрел на Исао, словно на сумасшедшего. Наверное, он решил отодвинуться от огня. Он отступил к стене у камина, и это определило действия Исао.
Как когда-то учил Сава, он по-кошачьи выгнул спину, прижал правый локоть к боку, обхватил левой рукой запястье правой, сжимающей меч, чтобы не повело вверх, и всем телом нанес удар.
Раньше, чем он почувствовал, как меч вошел в ненавистное тело, он ощутил сильный удар рукояти в собственный живот — подействовала сила отдачи. Исао показалось, что этого недостаточно, он попытался схватить Курахару за плечо и вонзить меч глубже, и опешил, когда плечо оказалось значительно ниже того места, где он его искал. И тело в его руках вовсе не было пухло-мягким, а напряглось, будто доска.
На лице, на которое он смотрел сверху, не было страдания, оно просто обмякло. Глаза были распахнуты, рот неряшливо открыт, верхняя вставная челюсть соскользнула вниз и вылезла наружу.
Исао пытался вытащить меч, но не мог и начал нервничать. Курахара навалился на меч, наколотое на острие тело под своей тяжестью сползало по клинку. В конце концов Исао, упершись левой рукой в плечо Курахары, а правым коленом в бедро, вытащил меч.
Хлынувшая кровь брызнула Исао на колено. Словно притягиваемый собственной кровью, Курахара упал вперед.
Исао увернулся и кинулся к выходу.
Дверь, выходившая в коридор, отворилась, и Исао столкнулся с женщиной, которую видел через окно. Женщина закричала. Исао резко развернулся и выскочил во двор через уже известный вход, перед глазами у него стояли распахнутые, белые от ужаса глаза женщины.
Через двор стремглав он бросился в сторону моря.
За спиной в усадьбе поднялись шум, крики, казалось, что эти звуки и свет преследуют Исао.
Он проверил на бегу, на месте ли кинжал, но короткий меч, который он сжимал в руке, казался ему вернее, и он не выпускал его из рук.
Дыхание прерывалось, подгибались колени. Исао точно знал, что за год, проведенный в тюрьме, его ноги ослабли.
Обычно мандариновые деревья высаживают на плантациях уступами, спускающимися к морю. В усадьбе Курахары деревья располагались на склонах, как на ступенях огромного амфитеатра, каждое дерево было посажено в определенном месте; укрепленные каменной стеной бесчисленные ступени, облитые солнцем, сползали к морю. Мандариновые деревья, высотой в два-три метра, у корней были высоко закрыты соломой, их ветки почти над самой землей расходились во все стороны.
Исао бежал по огромному саду, и повсюду путь ему преграждали усыпанные плодами ветви, он боролся с ними, чтобы не потерять дорогу, не заблудиться. Море было как будто рядом, а он все не мог до него добраться.
Но он добежал — взору неожиданно открылось свободное пространство. Впереди были только небо и море. Каменные ступени, ведущие к обрыву, продолжались за калиткой за пределами мандариновых плантаций.
Исао сорвал мандарин. И только тут заметил, что в руке нет меча. Наверное, выронил, когда бежал, хватаясь за ветви, уклоняясь от лезущих в лицо прутьев.
Калитка открылась сразу. Внизу каменной лестницы метались брызги белых волн, бросавшихся на скалы. Впервые он услышал эхо прибоя.
Исао не знал, принадлежит ли земля за пределами сада семье Курахары, там по обрыву, поросшему старыми деревьями, спускалась узкая тропинка. Исао устал, но, попав на эту тропинку, продолжал бежать, ветки с листьями скользили по щекам. Ноги путались в траве.
Вскоре он очутился в месте, где на обрыве было что-то вроде пещеры. Всмотревшись, Исао увидел, что часть зелено-ржавой скалы выветрилась, ветви огромных вечнозеленых деревьев низко свисали сверху и скрывали пещерку. Тонкая ниточка водопада, извиваясь, бежала по покрытой папоротником скале, потом струилась в траве и вливалась в море.
Исао спрятался здесь, стучавшее в ушах сердце постепенно успокоилось. Остались только шум прибоя и голос ветра. В горле пересохло, и он, содрав кожуру, проглотил мандарин почти целиком. Исао почувствовал запах крови. Она запеклась на кожуре.
Но это не помешало ему насладиться соком, освежившим горло.
Сухие травинки, ночное море сквозь листву нависших перед глазами ветвей и лиан… Луны не было, но небо излучало слабый свет, и море сверкало черным.
Исао сел в строгой позе на сырую землю, снял форменный китель. Достал из внутреннего кармана кинжал в простых ножнах. Облегчение от того, что кинжал оказался на месте, разлилось по всему телу.
На Исао были надеты шерстяная рубашка и майка, но как только он снял китель, от холодного ветра тело начало дрожать.
«До восхода солнца еще долго. Я не смогу его дождаться. Не будет встающего красного диска, не будет тени благородных сосен, не будет сияющего моря», — подумал Исао.
Он снял все рубашки, обнажился по пояс: тело напряглось, и холод пропал. Ослабив ремень, Исао обнажил живот. Когда он вынул кинжал, со стороны мандариновой рощи послышались беспорядочные звуки шагов и крики.
— Море! Он точно сбежал на лодке! — послышался чей-то пронзительный крик.
Исао глубоко вздохнул, провел левой рукой по животу, закрыл глаза. Приставил острие кинжала, зажатого в правой руке, к животу, пальцами левой руки определил место и правой рукой с силой вонзил кинжал.
И в тот момент, когда кинжал проник внутрь, за закрытыми веками с ослепительным блеском вспыхнул солнечный круг.