На острове Цейлоне есть город и порт английский Колóмбо. Большой город, портовый. Превосходный порт. Огорожен каменной стеной прямо от океана — метров на тридцать. И на солнце, на тропическом, этот блеск как вскрикивает все равно. Зыбь двинет в стенку — бух, а вода взмоет в небо, будто ужаленная. А зыбь ходит, как гора, как зеленая стеклянная гора. Ее солнце сверху отвесно пронизывает, и она идет на тебя, если на пароходе, например, и вся эта прозелень насквозь светится зеленым воздухом.
Люди там живут, на этом острове, черные. Сингалезы. Они курчавые, на наших цыган похожи. И они в эту зыбь лезут на двух бревнах, прямо-таки на двух бревнах, сбитых двумя перемычками, — ну как сани морские. Так вот на двух таких бревнах выходят под парусом в океан за рыбой. Они, конечно, не верхом на этих бревнах сидят… Нет, на одном бревне, что побольше, борта нашиты, две доски, а другое — только противовес.
И под парусом такая история устилает в хороший ветерок километров по тридцать в час. А там ветер летом дует из-под Африки.
А зимой дует с берега, из Азии. Муссон этот ветер называется. Юго-западный и северо-восточный муссон. Ровный дует, как доска. До того сильный, что можно вперед наклониться и стоять, как с поддержкой. Вот он и разводит эту сумасшедшую зыбь. А сингалезы не боятся. Дуют в океан и там из глубины вот этаких рыбищ вытаскивают — во! Метровой длины.
А на острове растут пальмы. Леса пальмовые, вот как у нас сосновые. Только ствол пальмовый потоньше. И, конечно, не шишки растут там, а кокосовые орехи. Кокосовые пальмы растут.
И лазят сингалезы, как обезьяны, на этот гладкий пальмовый ствол. Обхватит руками, пальцами, ладошкой, сам сложится пополам и ногами, ступнями, упрется в ствол.
Вот так и лезет сингалез. Сорвал кокос, бросает, товарищ внизу ловит. Ведь кокос весь как в чехле. На нем еще до скорлупы пальца на три обмотки. То есть что я! Ну, будто бы волосом он упакован кругом, а сверху тонкая кожурка. И если ее содрать, то вот тогда доберешься до скорлупы. У конца ореха три глаза, то есть дырочки, они мягким закупорены, а сингалез пальцем ткнул в одну, в другую — и готовы дырки, — сует: пей.
Там сок внутри. Ух, какой освежающий! Это не березу сосать. Это он мне сок потому дал, что обрадовался, что я не англичанин. Он не здорово понял, что я русский. Может, и не знал, что такие есть. А понял только, что не англичанин, и сразу задружился.
«Не англичанин? Пей, пей, пожалуйста». Я весь орех выпил. А если англичанин, он бы к нему волком. Да и понятно. Я бы на их месте бил бы их прямо в лесу этими кокосами с пальмы, с самой маковки.
Да, вот извольте: выезжаю я на шлюпке на берег. Надо лодочнику заплатить. Мелочи нет. Я говорю лодочнику: «Пойди вот к полисмену, разменяй». А полисмен ходит — здоровый дядя, плотный, прямо тучный мужчинища. Тросточка бамбуковая под мышкой. Лодочник худощавый. Подходит, на ладошке мою деньгу протягивает.
Полисмен из-за спины оглянулся, вытянул из-под мышки палочку — трах со всей силы по ногам лодочника моего. Он запрыгал. Подбегает ко мне. Значит, поговорил с полисменом. Я к полисмену:
— Что это за безобразие! За что человека бьете? Что, с вами говорить нельзя?
— Вам говорить можно. Пожалуйста, — и даже рукой к своему шлему притронулся. — Вам что? Разменять? Сделайте одолжение.
Взял монету и пошел к ларьку.
По скольку вам нужно? По десяти?
Повернулся к ларечнику:
— А ну, давай по десяти!
И ларечник высыпает мелочь на прилавок — каких угодно-с! А полисмен не спеша выбирает для меня монетки почище. Потом мне вполголоса сказал:
— Нас, господи, белых, мало, а их по сто тысяч на одного англичанина приходится. Надо строго. Надо, чтобы они от одного имени английского тряслись.
Вот в маленьком фаэтончике, кабриолетике, на двух колесах, то есть в оглоблях, — там человек. Сингалез. На нем только трусики одни. А в колясочке — англичанин, туша этакая, и морда как бифштекс. Развалился, как под ним эта колясочка не лопнет! Ножищи выпятил; на них, как копыта, — ботинки с подошвой — во! — в два пальца. И каблучищи с кузнечный молот. И он этим каблучищем в худую эту черную спину тычет, подгоняет. А тот бежит, чуть язык за плечи не закинул, весь мокрый. Жарища ведь, баня. Это вот у них извозчики — рикши. Они ко мне приставали, чтобы повезти. Да не могу я на людях ездить. Черт меня побери совсем! Они все от чахотки помирают.
Есть еще колония у них, у англичан: Сингапур. Это для флота база. Вот тут малайцы живут. Желтые они. Как крашеные. Прямо удивляешься, до чего желтые. Будто желтуха у каждого. Только здесь тоже на людях ездят. Кругом рай земной. Бананы, пальмы, море. Такие цветы, как будто сплошные это оранжереи. Дай, думаю, поеду, погляжу на всю эту роскошь. Ведь вот цветы какие, с горсть. А красота вот она какая там.
Сажусь в трамвай.
— За город? — спрашиваю.
— Да, — говорят, — последняя остановка отсюда за две мили.
Трамваи открытые, лавки поперек, ступеньки с обеих сторон во всю длину. Вижу, трое малайцев сидят на лавочке, как раз мне, четвертому, место есть. Сел. Хвать, малайцы снимаются, будто духу моего не выносят, и на заднюю площадку перебираются. Ну, думаю, надо им объяснить, что я не англичанин, авось не будут так ненавидеть. Оборачиваюсь, говорю громко:
— Ай эм рошан, но инглиш. Тэйк юр плес, плиз.
Это значит: «Я русский. Садитесь, пожалуйста». Улыбаются, стоят. А я один на лавке сижу.
«Не верят», — думаю. Тут по ступенькам добирается до меня кондуктор: билет получите.
— Да, — говорю, — а почему люди ушли? Вон уж на площадке давка, — говорю. — Жара такая, пусть сядут, а то я уйду, людей спугнул.
Кондуктор объясняет:
— Правило уж такое. Желтый с белым не смеет на одной лавке сидеть.
— А мне, — говорю, — очень будет приятно. Очень прошу вас.
Кондуктор улыбается, плечами пожимает:
— Не имею права допустить нарушения, меня со службы погонят, если кто увидит.
— Мне придется, — говорю, — пешком идти: не хочу людей пугать, не желаю, чтобы из-за меня давка была.
— А вот, — говорит кондуктор, — передняя лавка свободна вовсе.
— Так чего же, — говорю, — они не сядут, а на площадке жмутся?
— Для белых эта лавка. Желтые не имеют права там сидеть. Передняя — это чтобы продувало и от желтых духу бы не несло на господ. Нехорошо, если желтые впереди.
А сам — как лимон. Тоже малаец.
«Вот, — думаю, — тут уж довели до самой точки: не только имени, духу боятся».
Пришлось мне перебраться на переднюю лавку. Сижу, как идиот. То есть как англичанин. И не могу я так. Хоть сходи. И вдруг выдумал: спинка-то у скамейки переворачивается, когда трамвай назад идет, все спинки переворачиваются, и все сиденья тогда глядят в другую сторону. Я перевернул спинку и сел задом по движению. И колени в колени с малайцами, что сидели на второй лавке. Я давай с ними болтать. Весь трамвай загудел. Но, вижу, улыбаются. Кондуктор не посмел ничего сказать. Видно, в правилах не было предусмотрено такого случая, как бы сказать, ну такого… бузового.
Да-с, так вот еду. Говорю: я русский и вообще черт с ними, с правилами и англичанами.
— У нас, говорю, этого нет, дорогие друзья. У нас в трамвае все навалом, и будь ты малаец, или эфиоп, или, говорю, китаец — все равно. У нас, говорю, даже англичан пускают.
Они как фыркнут! Однако осторожно. Крепко у них так в головах насчет англичан завинчено.
А тут вскоре сел англичанин. Позвал кондуктора, и пришлось спинку переворачивать. Англичанин даже не взглянул на меня, сел на один край, я — на другой.
…А вот еще одно английское гнездо. Тоже база. Гонконг. Тут уж китайцы. Они там все в отдельном квартале. Улочка узенькая, шагов десять ширины, и, как флаги на веревках, повешены вывески. Из материи. Живут до того скученно, что одни только двери, кажется, и есть. Стен будто совсем нет.
И валит по этой улочке полным ходом трамвай. И китайские мальчишки, как воробьи, прыскают из-под трамвая. Я прямо глаза жмурил — вот-вот задавит. Однако — никого. А улица полна народу. И за трамваем народ сейчас же смыкается, как вода.
— Что это, — спрашиваю соседа, — тесно так живут?
Сосед был голландец, он ответил:
— Места им отведено мало, а их много. Вы посмотрите их на воде.
Я пошел к воде. Правду сказать, не видать было воды. Под берегом все битком забито было китайскими шлюпками. Как мостовая. Я спросил:
— Нельзя ли покататься?
— Ах, пожалуйста! — И сейчас же меня один китаец повел через чужие шлюпки дальше и дальше по этой шлюпочной площади. Шлюпки все палубные, очень аккуратно сделаны, чистенькие. — Вот, — говорит, — это моя. — И стал подымать парус.
Я взялся за руль. Вышли мы из кучи шлюпок, все китайцы помогали, проталкивали. И надо всеми шлюпками стоит запах китайской пищи: кунжутного масла и чесноку. И у нас из люка шел тот же дух.
Тут ветерок покрепче нажал, я ногой уперся в брезент: впереди брезент пакетом лежал. Вдруг пакет зашевелился, как живой. Я даже струхнул сначала. Смотрю, из пакета — голова, круглая, как на шахматной пешке. Китайчонок. Жмурится на солнце.
— Это, — говорит хозяин, — мой сын.
Я достал две картинки от папирос, даю ему. Он взял и что-то по-китайски крикнул. И вдруг из люка — китайская девчонка. Мальчик побежал по палубе года ему три. Я кричу: «Упадет!» Китаец мой только смеется. Мальчишка стал с девчонкой картинки делить. Я нашарил еще одну в кармане и кричу: «На еще!» Он увидал. Смотрю, вылезает еще девчонка. Я говорю хозяину:
— Сколько же у тебя их?
Полез я по палубе, заглянул в люк. Там, на дне, на циновке, сидела китаянка. На руках ребенок, а перед носом жаровня, на ней она рыбу жарила. А если там на ноги встать, то ровно по пояс придется ей палуба. Жить там можно только ползком.
— А дом у вас на берегу есть?
Китаец замахал руками:
— Нас на берег не очень и пускают.
Я говорю:
— Много вас на воде?
Китаец никак не мог сказать такого числа, он по-английски не знал, как и сказать, объяснил кое-как: выходило, несколько тысяч.
— А если буря?
Китаец серьезным стал.
— Было, — говорит, — раз такое. Мы все говорим полисмену: «Надо лодки вытягивать, будет страшная буря — тайфун, нас всех в черепки переколотит». А англичане: «Нет! Не врите. Сидите, где посажены. И вот отсюда досюда ваше место». А мы бурю эту за несколько дней чувствуем и чуем, как смерть. И были все в тоске. И мы хотели войти к начальнику. Нет, не пустили…
И вот вы представьте себе, что все китайцы со всеми этими ребятишками сидели на воде и ждали смерти. И налетела эта буря — тайфун. Он обращает море в кипящий котел, он ветром срывает деревни на берегу, крыши пухом летят. Несет, как бумажки, целые ворота, скотину подымает в воздух. И тут же над головой, как из дыры в небе, льет дождь, что пригибает человека к земле. И вот такой тайфун налетел на эту плавучую деревню. Китаец не мог мне опять назвать число, сколько пропало китайчат и больших китайцев. Все шлюпки разбило вдребезги, в щепки, растрепало по небу и по морю последние остатки.
А кто выбрался на берег — ого! Тех сейчас же загнали полисмены в загон и заперли: на земле вам места нет, нечего вам тут вой подымать. И как оставшиеся китайцы потом оправились, не мог я понять. Китаец мой только говорил: «Хорошо, ух, как хорошо, что детей этих тогда не было!»
Так и радовался, как будто про счастье рассказывал, а не про бедствие.
— Чего ты радуешься? — говорю.
— А что они есть, — и сына за ухо подергал.
Я ему дал монету, говорю:
— Сдачи не надо. Все тебе.
Он испугался.
— Напиши, — говорит, — мне расписку по-английски, что это ты сам мне дал, а не я украл. Я боюсь, что нехорошо может быть. Полисмен…
А я говорю ему:
— К черту полисмена!
А он мне деньги назад сует: не надо, мол, никаких тогда денег. Пришлось писать. Я написал:
«Проклятые полисмены английские! Я дал этому китайцу доллар, не отнимайте у человека, что он заработал». И подписал, и свой адрес написал.
А китаец не столько доллару радовался, сколько боялся, как бы несчастья не было от такого богатства.