ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Ехали медленно. Владислав Кубышкин привалился к углу заднего салона, таращил пьяные, покрасневшие глаза на зеркальце, в котором, покачиваясь, рисовалось суровое, почти жестокое лицо Курицына. Владислав знал его по рассказам жены, подозревал в нем соперника и — ненавидел. Но сейчас он ехал с Тимофеем и старался понять, зачем это он запихнул его в машину и куда везет. На минуту в душе ворохнулся страх: уж не прикончить ли решил? Но мысль эта как мимолетно мелькнула, так и погасла. Не преступник же он?.. Человек солидный и в городе известный.

Почему–то эпитет «известный» все объяснял и успокаивал. Кубышкин — музыкант, он еще недавно был лучшим скрипачом симфонического оркестра, ждал присвоения звания Заслуженного артиста России, да вот… сошел с круга.

Курицын, не поворачивая головы, громко сказал:

— Пьешь–гуляешь?

Кубышкин вздрогнул:

— Милостивый государь! — мотнул головой, — мы с вами чаи не распивали и, кажется, на брудершафт…

— Еще чего захотел! Чтобы я, Тимофей Курицын, создатель ракет и лучших в мире вертолетов… с пьянчугой — на брудершафт.

Кубышкин сник, уронил на грудь голову. Смутно и как–то медленно проползла мысль: «А и черт с тобой! Лишь бы выпить дал».

Он за несколько месяцев бомжевания привык к оскорблениям, грязным ругательствам в свой адрес — притерпелся. Закрыл глаза, дремал. Но Курицын прорычал:

— А кто играть будет?.. Скрипку, небось, пропил?..

— Скрипку?.. Нет, цела скрипка. Ее Полина спрятала.

Бессмысленно смотрел в затылок Тимофея. А потом под нос себе пробормотал:

— Спрятала Полина. И хорошо. Я скоро в оркестр вернусь.

И снова вскинул голову, громко проговорил:

— Я же прима! В первом ряду сидел. И если дирижер оркестр благодарил, он мне руку пожимал. Мне! — слышите?..

— Слышу, слышу. Я тоже когда–то… А теперь вот… без зарплаты сижу.

Подъехали к парикмахерской. Тимофей раскрыл дверцу:

— Выходи!

— Куда?

— Выходи, говорю!

Дернул за руку приму–скрипача, повел в парикмахерскую. Усаживая в кресло к молодой девушке, сказал:

— Видите, какого прелестного клиента я вам привел. Он — артист! Постригите его и побрейте так, как он пожелает.

— Да, да, — поднял руку Кубышкин. — Я все скажу: где убрать, а где оставить. Вот эти патлы срежьте, но так, чтобы шею не обнажать.

Пока его стригли, он протрезвел и к машине уже подходил твердым шагом. И дверцу открыл сам, и всю остальную дорогу на дома смотрел. Ехали по Литейному, а он эти места хорошо знал.

В дом зашли со стороны третьего этажа, и дверь за собой Курицын закрыл на замок, ключ от которого был только у него. А когда поднялись в квартиру, Тимофей прошел в библиотеку и там запер на замок дверь, ведущую в комнаты второго этажа. Владиславу показал ванну и потребовал, чтобы тот хорошенько помылся.

— Грязь подвальную смой основательно и заруби на носу: бомжовской жизни пришел конец, ты в тот вшивый и вонючий мир больше не вернешься.

И в ванную принес новые трусы и майку с изображением эмблемы Северного завода: «Белый медведь и парящий над ним вертолет». И полотенце махровое, и мыло душистое. А через минуту еще и красивую рубашку, и джинсы, и куртку самой последней моды. Это все он взял из гардероба сына. И подумал: «Кирилл уж сюда не вернется. Милиция объявила его в розыске».

Кубышкин с наслаждением подставлял свое тело под горячие струи воды, чувствовал, как из него вылетают остатки хмеля, и думал, что это с ним происходит и уж не во сне ли он?.. Вот сейчас проснется, а по стенам мокрого подвала подтеки канализационных вод, в углу сидит грязная компания и разливает по стаканам дешевую ядовитую водку. Но нет, будто он наяву стоит под теплым живительным душем и вдыхает аромат клубничного мыла, а затем и розового шампуня. Голову моет тщательно, как бывало перед тем, как идти на концерт. И затем трет и трет истосковавшееся по горячей воде тело. Ему хорошо, ему очень хорошо, и он хотел бы долго–долго продолжать это блаженство. Но долго мыться ему не дают. Неожиданно вошел Курицын, взял у него мочалку, намылил ее и грубо повернул Кубышкина лицом к стенке. Начал тереть спину. И тер ее так, будто хотел содрать кожу — до жжения, до боли. И, сунув в руку мочалку, сказал:

— Продолжай!

Потом они сидели за столом, и на тарелках у них лежал черный хлеб, и к чаю не было ни варенья, ни сахару. Кубышкин вопросительно смотрел на хозяина, хотел бы сказать: «Выпить? Вы же обещали?», но не спросил, а съел весь хлеб.

Пришел Павел Баранов, принес колбасу, творог, сметану, молоко и два батона белого хлеба.

— Откуда берешь? — спросил Курицын не то с радостью, не то с раздражением.

— Манная с неба валится.

Курицын стал кормить Кубышкина. А потом принялся звонить по телефону.

— Это директор Русского музея? У меня в квартире есть три картины, которые еще накануне войны взяты вами на учет. Хотел бы их вам сдать… Под расписку, конечно. Ну, а плата? Причитается мне за них что–нибудь?.. Ах, самая малость? Ну и черт с вами! Присылайте людей.

И потом, как бы размышляя сам с собой, говорил:

— Шрапнельцер, конечно, не церемонился, брал их из частных собраний безо всякой платы. Все было по Ленину: грабь награбленное, или по Протоколам сионских мудрецов: имущество принадлежит гоям временно, придет час и мы его заберем. Шрапнельцер забрал у гоев — и не только картины. Но я не Шрапнельцер. В музеях–то нынче смотрителям залов по триста рублей платят; на хлеб и на квас не хватает.

Работники музея приехали минут через сорок. И забрали картины, и составили акт, выписали документы — всё честь по чести. И дали деньги — пятьсот долларов.

— Это вам за хранение.

— О!.. Да это же целое состояние!..

Затем Курицын упаковал две фаянсовые, отделанные бронзой и позолотой вазы, выгреб из посудного стола серебряные ножи, ложки и вилки и, подавая их Баранову, сказал:

— Сдай все это за любую цену.

Кубышкин ходил по комнате, заглядывал то в одно окно, то в другое. Жажда выпить становилась нестерпимой, и он не знал, куда себя деть.

— Поди выпить хочешь? — спросил Курицын, читая газету и не поворачивая к нему головы.

— Да, надо бы.

— Убью!

— Не понял, — остановился посреди комнаты Кубышкин.

Курицын показал кулак:

— А вот — трахну по башке, тогда поймешь. Ишь, чего вздумал: водку жрать! Да ты хоть знаешь, какую отраву пьешь? Ее азики в подвале соседнего дома делают. Смешивают технический спирт с водой и разливают по бутылкам. Дерут с вас деньги, покупают в Питере квартиры и плодятся, как кошки. Об этом–то хоть знает твоя пустая башка?..

— Знаю, слышал.

— И — пьешь?

— И пью.

— Ну, и дурак.

— А вам–то что за дело? — сорвался на крик скрипач.

Курицын отложил газету, поднялся с кресла и, сжав пудовые кулаки, двинулся на Кубышкина. Тот не на шутку струхнул и пятился к двери.

— Мне что за дело?.. Мне?.. А за чьи деньги тебя, сволочь такую, десять лет учили в школе, а затем пять лет в консерватории? Не я ли и не мои ли товарищи по цеху горбатились на таких слизняков, как ты? А кто народу долг будет отдавать? А?.. Кто, я спрашиваю? А не такая ли мразь, как ты, и как все дружки твои, пьянчужки, Россию без боя вонючим демократам отдали?.. Кто Родину–мать защищать будет?.. Кто? — я спрашиваю!

Курицын замахнулся кулаком, и Кубышкин присел на колени. С ужасом смотрел он на разгневанного богатыря и серьезно верил, что сейчас тот шарахнет его кулачищем по башке. Сникшим голосом залепетал:

— Ладно, ладно, я, чай, не совсем… сошел с круга. Понимать способен… Только вы того… бить меня не надо.

Курицын схватил его как щенка за ворот куртки, приподнял с пола и швырнул на диван. Музыкант трясся всем телом, выставлял вперед руки. Он, живя на улице, обитая в подвалах и подворотнях, не однажды получал зуботычины и пинки, — боялся, как бы этот… с такой огромной силищей не заехал ему по физиономии. «Вот тогда, — трепетал он, — уж верно конец придет».

— Что вы от меня хотите? — просительно лепетал скрипач.

Курицын вернулся в свое кресло и снова взялся за газету. Потом вдруг отшвырнул ее и, страшно вращая глазами, басом прогудел:

— Пить больше не будешь. Ни капли. И пока не станешь человеком, не поклянешься перед иконой, жить будешь вон в той комнате. И на улицу — ни шагу! Будешь играть на скрипке, набирать форму. Поди все ноты вылетели из башки, и пальцы одеревенели — по восемь часов в день работать будешь. А потом — в оркестр отведу.

Долго молчал Кубышкин. Заговорил тихо, робким голосом:

— Скрипку мою Полина спрятала. Не даст она мне ее, скрипка итальянского мастера, дорогая.

— Попроще найдем. У тебя товарищ был в оркестре?

— Он и сейчас есть. Костя Орлов. И другие приятели есть. Меня в оркестре уважали.

— Уж не за то ли, что пил больше всех? Давай телефон Костин.

Кубышкин назвал телефон, и Курицын тотчас же позвонил. Кричал в трубку:

— Что же вы за человек такой — друга в беде бросили! Ага, вы даже не знаете, кого. А Владислава Кубышкина. Или уж он и не товарищ вам? А если товарищ, что ж его одного на улице кинули? Ах, вон что — спился он?.. Да что это вы говорите такое? Как это при друзьях, при жене и детях человек может спиться? Да он уж который месяц капли в рот не берет. У меня он живет и к конкурсу скрипачей готовится. Хочет Валерия Климова побить. Вот только скрипки у него нет. Приходите сейчас к нам и скрипку захватите. Пропьет? Как это скрипку, на которой Паганини мир изумлял, и пропить можно? Да вы что говорите–то, мил человек? Иль не музыкант вы и не разумеете, что есть инструмент для вашего брата? Сейчас же несите скрипку, и Владислав будет играть по восемь часов в день. Вы же на нашей улице живете. Берите скрипку и — айда к нам!..

Едва положил трубку, внизу раздался звонок: настойчивый, нервный, будто в доме случился пожар. Курицын спустился к выходной двери и в глазок увидел трех крутолобых амбалов. Они были в длиннополых черных пальто, без головных уборов и все коротко по–боксерски стрижены.

— Чего надо? — грозно прорычал Тимофей и протянул руку в угол коридора, где у него на всякий случай стоял обрезок чугунной трубы.

— Открывайте! К вам гость из Москвы прилетел.

— Какой еще гость?

К двери придвинулся амбал и тихо проговорил:

— Кранах Спартакович Пап.

Курицын удивился. Пап? Бывший сменный инженер, его подчиненный. Он стал такой фигурой — у него в приемной министры толпятся. С чем это он пожаловал?..

— Пусть сам подойдет.

— Его автомобиль за углом дома стоит.

— Пусть подойдет, а иначе убирайтесь ко всем чертям. А будете ломиться, железной трубой по башке схлопочете. К тому ж и пистолет у меня есть. Убирайтесь!..

Амбалы удалились, а вскоре в их сопровождении появился Кранах. Голова большая, лохматая, уши торчат лопухами. Идет быстро, лицо запрокинуто, плечи вразлет. «Батюшки! Гонору–то сколько!..» — смотрел на него в дверной глазок Курицын.

— Тимофей Васильевич! Чего трусите? Открывайте.

Проходя в коридор, Кранах невнятно бубнил:

— Питерцы с ума посходили. Боятся всего.

— Не всего мы боимся, а бандюг, которых вы, демократы, по всей России расплодили. В Питере каждый день по шесть- семь человек гибнет.

— Но вы–то, как помнится мне, не робкого десятка.

— И вы, как помнится, без охраны жили, а теперь вас целый взвод на руках носит. По всей–то России два миллиона парней в частных охранниках состоит, — народ обворовали, а теперь боитесь его. Такое вот королевство на Руси построили. Однако суд над вами грядет, возмездие по пятам ходит.

— Встречаете меня так, будто я смену плохо отработал.

— Ну, да ладно, чем обязан милости такой, собственной персоной ко мне пожаловали?

— А если я просто так… начальника прежнего повидать захотел?

— Хватит трепаться, Кранах лукавый. Будто я вас не знаю. Еврей без смысла и выгоды по земле не ходит.

— Опять еврей! Говорил же я, что не еврей, а вы — знай свое.

— Не евреев нынешняя власть наверх не зовет, а вас вон как вознесли! С чего бы это? Киргиз–то или хохол им не нужен, а русский — тем более. Русского духа вы как черт ладана боитесь. Так что и возражать нечего. Ельцин вас клеймом пометил, чины да деньги вам раздал. А мне на лоб тоже печать поставили: русский ты, так и сиди без зарплаты. А полторы тысячи рабочих моего цеха на улицу выбросили. Такая вот благодарность от вас, евреев, глупому русскому народу вышла. Семьдесят лет кормили, холили вас, в институтах учили, а вы пинком под зад своих благодетелей.

Медленно поднимались по ступенькам, и Курицын беззлобно, но чистосердечно выговаривал свои обиды. Артист он был, этот Курицын, и до крайности смелый и открытый человек. Для него не было ни дворника, ни министра; он правду–матку любому в глаза лепил.

Зашли в комнату и расселись вдалеке друг от друга: Кранах у окна в кресле, и так, чтобы на его лицо не падал свет, а Курицын в углу дивана. Смотрели друг на друга с нескрываемым интересом, и даже с изумлением, и тайным вопросом — Курицын: «Зачем же ты пожаловал, демократ лохматый?», а Кранах: «Удастся ли мне уломать тебя, медведь нечесаный?»

Учились они в разных институтах; Кранах будто бы и не закончил образования, а каким–то образом диплом себе схлопотал, но слушок об этом пополз уже в то время, когда человек со странным именем Кранах Пап был назначен сменным инженером первого сверхсекретного ракетного цеха. Курицын хотел учинить расследование, но «волосатые руки» нажали на директора завода, и Барсов усмирил Курицына. Дело решили «утопить во времени», то есть замять. Но к самым большим секретам Кранаха не допускали. А тут случилась демократическая революция, и глупые ленинградцы выбрали новую власть: мэром города стал университетский профессор–пустомеля с собачьей фамилией и явно выраженным иудейским челом. И вскоре, как по мановению джинна, перестали финансировать все заказы для армии, а рабочих военных заводов выставили на улицу. Папа позвали в Москву, сделали большим начальником, — настолько большим, что летает он теперь на персональном самолете и сопровождает его целая свита. Вчера по телевизору Курицын смотрел, как Папа встречал на аэродроме губернатор. «Батюшки! Да уж наяву ли все это?» — думал Тимофей и хотел спуститься на второй этаж, рассказать Барсову, но решил не портить ему настроения.

Курицын уставился на Кранаха, а тот, как всегда бывало, не выдерживает его прямого взгляда и покачивает расширяющейся книзу стриженной под машинку бородой. Сейчас в нем ничего нет от важной персоны; наоборот — он весь как бы сжался, чувствует себя виноватым и перед своим бывшим начальником смущается больше, чем раньше, в бытность свою инженером, когда он, бывало, докладывал Курицыну о происшествиях в его смене и не мог толком объяснить, как и почему случились те или иные неполадки. Кранаха часто показывали по телевизору; Курицын смотрел на него и диву давался: важный как Папа Римский и смотрит на собеседников так, будто милость великую каждому отвешивает. Здесь же сник, беспокойно сучит глазами и сжался, словно ждет удара. «Видно, уж очень я тебе понадобился», — думает Курицын, продолжая оглядывать гостя с интересом, но без всякого почтения.

По обыкновению, Пап прячет левую руку, на которой три пальца срослись, и он этого небольшого уродства еще с детства стесняется. В школьные годы ребята хватали его за руку и кричали: «Глянь! У него ласта, как у дельфина!..»

Была у Папа и еще одна странность: разноцветные и чуть раскосые глаза — левый глаз серо–зеленый, а правый с желтизной и даже при свете солнца отливал цветом мокрого кирпича.

— Чем могу быть полезен вашему превосходительству? — гудел, как соборный колокол, бас бывшего начальника.

Кранах вдруг вспомнил, кто он есть, отклонил назад сильно поседевшую голову, сверкнул правым кирпичным глазом.

— А где ж Регина? Говорят, она за границей?..

— Она гражданин мира, ее родичи по всей земле раскиданы. Вот теперь в Австрию подалась. У нее там тетка отелем владеет. Будто бы наследство оформляет. Глядишь, и я скоро в вашу гильдию перейду — богатым стану. А пока то… вчера ложки продал. На хлеб денег не было. Нынче, слава Богу, и чаем вас напоить могу. Русский человек живуч и на выдумку горазд; вы его со свету решили сжить, а он, вишь, извивается, как лещ на крючке. Ваши пророки говорят, что на этот раз уж не поднимется Россия, сгинет русский народ. Ну, я теперь книжки по истории читаю, а там примеры нахожу: было уж с нами и не такое, и родичи ваши, хазары, не однажды верх над нами брали, а русский народ во все времена — изловчится как–то и шею свернет захватчикам. Я вот и теперь думаю: как бы вам, хазарам нынешним, шею сломать. И ведь найдем такое средство. Не я найду, так другие. Я вот газету вчера на Невском купил и в ней про митинг московских студентов прочитал. Резолюцию они приняли. Хотите послушать?

И, не дожидаясь согласия, стал читать:

«Митинг москвичей на площади Суворова

21 января 2001 г.

Участники митинга считают необходимым:

1. Выразить протест засилью евреев в российском правительстве и средствах массовой информации.

Россия — это не Израиль.

2. Отделить от России северокавказские республики, и, прежде всего, Чечню, оставив за Россией исконные казачьи земли, осуществив взаимную репатриацию Русских в Россию, а кавказцев на их истинную родину, и закрыть границу.

3. Ходатайствовать перед Генеральной прокуратурой о возбуждении уголовного дела по факту геноцида Русского народа.

4. Признать приватизацию в России как еврейскую финансовую аферу века, в результате которой Национальное богатство Русского народа путем мошенничества присвоено еврейской мафией.

5. Добиваться депортации евреев из России.

Участники митинга

Резолюция принята единогласно».

В раскрытую дверь библиотеки крикнул:

— Владислав! Иди–ка сюда.

С книжкой в руках вошел Владислав: в белой рубашке, чистый, причесан.

— Вот тебе сотня — сходи в магазин, купи чего–нибудь к чаю. Да не очень транжирь деньги. Мы на эту сотню неделю жить должны.

— Но вы же начальник цеха! — удивился Кранах. Начальникам цехов мы везде платим.

— Да, начальник, но станки демократам не даю продавать, так они меня измором взять хотят. А я не сдаюсь. У меня вон в шкафу серебряная посуда лежит, — от шрапнельцеров осталась, так я ее продаю.

Кранах сидел и, видно было, никуда не торопился. У него, конечно, было к Тимофею дело, но вот какое? — Курицын не знал. Подступился к гостю с вопросом:

— У вас, конечно, дело ко мне есть, выкладывайте.

Кранах набычился, уперся взглядом в собеседника, будто удар хотел нанести. Заговорил потвердевшим голосом:

— Да, Тимофей Васильевич. Есть дело. Такое уже дело — важнее не бывает.

Минуту собирался с силами, затем выдохнул:

— Пятьдесят ракет у нас оставались, как они?

— А так — залегли на складе готовой продукции. Не нужны теперь. Американцев вдруг друзьями назвали — и вертолеты наши, и барсовский самолет уникальный на свалку угодили. А уж что до ракет, мы их будто бы и стыдимся теперь. Лежат, родимые. А завод остановлен. Пятнадцать тысяч людей мастеровых на рынках пробавляются. Азикам да чеченцам помогают. Квадратное таскают, круглое катают.

Говорил, а сам думал: «Понадобились, значит. Ну, ну, посмотрим, что вы нам за них готовы заплатить. И почему это ты ко мне обращаешься, а не к Барсову и не к Балалайкину?..»

Владислав вернулся из магазина, и вместе с ним пришел товарищ со скрипкой. Выложил продукты, до копейки вернул сдачу. Курицын демонстративно на глазах у Кранаха деньги пересчитал, бережно в кошелек сложил. А про скрипача подумал: «Молодец! Не сбежал». Отослал друзей в библиотеку, а Кранаха пригласил к столу.

— Шесть лет зарплату не получаю, а места своего не оставляю. И многие рабочие еще держатся. Всё ждем, когда вы нахлебаетесь нашей кровью, демократы вшивые!

Кранах кисло улыбнулся. Знал манеру Курицына резать правду–матку, не обижался. Пододвигая чашку с чаем, сказал:

— А я не демократ. И никогда им не был. Я патриот, меня кое–кто даже красно–коричневым называет.

Курицын покачал головой:

— Ну и ну! Вы–то патриот? Да вы из племени тех, кто ни в Бога ни в черта не верит. У вас один бог — золото! И, между прочим, не я об этом говорю, а ваш главный папа бородатый Карла. Почитай его статью в энциклопедии о еврействе.

— Ну, ладно, Тимофей Васильевич. Ты опять за свое: еврей да еврей. Антисемит ты, Курицын. Раньше таким не был. Рассказывал же тебе, как в детстве подошла ко мне одна тетя и стала расспрашивать: чей да как зовут? И национальность какая? А жили–то мы в Татарбунарах на юге одессчины, там много национальностей понамешано. Так я ей и сказал: «Папа мой гагауз, мама молдаванка, а я — русский». Ну, вот — а ты все меня за еврея числишь.

Они как–то незаметно для обоих перешли на ты.

— Ну, да ладно: дело давай решим: «Незабудка» твоя понадобилась, приставка электронная к ракетам средней дальности.

— Что тебе известно о «Незабудке»? Приставка эта — мое детище. Никому я о ней не докладывал и докладывать не собираюсь. И устройства этой приставки никто не знает — даже мой друг и директор завода Барсов.

— Положим, что это так. Но Кранах Пап такие уши имеет, которые слышат и то, что не говорят, а только в мыслях держат. Что же до приставки твоей, то тут уже и тайны никакой нет; ты однажды проговорился: дескать, твоя «Незабудка» и среднюю ракету в самую могучую нашу ракету превратить способна — в ту, что американцы Сатаной называют. Ну, а дюжину средних ракет, как ты помнишь, мы королю Зухану продали. Они у него целехонькие в подземных бункерах лежат, и их никто не боится. А вот если в каждую из них «Незабудочку» вставить… Слышишь, какими деньгами тут пахнет?..

— Положим, деньгами тут запахло, но кто же нам позволит вооружить Зухана такой ракетой? Ее, «Сатану», Америка как огня боится. И от нас требует, чтобы мы избавились от нее, то есть разоружились, а если ее Зухану… Да тут и вся ваша кремлевская рать на уши встанет. Она–то больше дяде Сэму служит, чем России.

— Всё так. Все верно ты говоришь, Тимофей. Лучше всякого дипломата расклад сил слышишь. Но Кранах затем и сидит в кремлевских палатах, чтобы дальше президента видеть. Вашему заводу нужны деньги, вам, как изобретателю, тоже они не помешают. Ну, а мне… Пусть достанется самая малость.

— Ладно, Кранах. Выкладывай начистоту свой план. Да говори яснее — что я должен делать?..

Кранах не спеша поднялся, заглянул в дверь, ведущую в библиотеку, прикрыл ее плотно, а затем кивнул Тимофею, приглашая его сесть на диван. И заговорил тихо, почти шепотом.

— Завод запустим на полную мощность. И тебя, и Барсова одарим, как это умеют делать на Западе. Зеленых получишь побольше, чем ваш земляк Алферов получил с дипломом Нобелевского лауреата. Что ты на это скажешь? А?..

Курицын откинулся на спинку стула, устремил на гостя взор младенца — немигающий, изумленный. «Вот какая нелегкая тебя принесла! Видно, большие деньги сулит тебе моя ”Незабудка“», — думал Тимофей.

— Но что вам известно о «Незабудке»?

— А все известно. Что ты знаешь, то и нам ведомо. Наладил ты ее для взрыва ракеты на дне морском. Там, на глубине, вспучит она первую волну, затем вторую, третью… Этакий гидродинамический эффект, способный вздыбить миллионы тонн воды и со скоростью экспресса устремить их на морской порт, где стоит полсотня боевых кораблей, или на прибрежный город, и слизнет его, как корова языком, а на его месте образуется пляж первоклассный — место отдыха для туристов. Филадельфия встретится или Нью — Йорк какой–нибудь, и на его месте чистенький песочек останется. Если, скажем, Космический полигон имени Кенеди — и на его месте песочек. Ну, так как мои уши?.. Способны они услышать то, что ты скрывал от всех — и даже от жены своей Регины Шрапнельцер?

Кровь бросилась в голову при имени Регины. Тимофей вспомнил, как однажды в минуту семейных откровений поведал жене о своем открытии. И сказал, что тайна «Незабудки» лежит в глубинах термо– и гидродинамики и что никакие институты не докопаются до этой тайны.

А Кранах продолжал:

— А?.. Что ты скажешь о моей способности слышать то, о чем не говорится, видеть то, что не видят другие?

— Говорилось, говорилось о тайнах открытия. Знаем мы, откуда ветер дует. Ну, да ладно, Кранах ушастый. Но представить–то ты можешь, что натворит ракета, превращенная в «Гогу — Магогу»? Пол — Америки на берегах океанских сгрудилось. Как же это можно сотворить зло такое?..

— А бомба водородная? А нейтронная?.. А та же «Сатана», что ради маскировки по лесам кочует? Или, может быть, нет у нас всего этого? И у Америки нет?.. Полноте блажить, Курицын! Да сейчас во многих странах гигантские секретные центры в поте лица создают новые поколения оружия — страшнее всех сущих. Да у тебя в кармане лежит такое оружие. Соглашайтесь, и я начну операцию икс. Будет тебе встреча с королем Зуханом, учинишь там испытание «Незабудки», и вот тебе решены все проблемы вашего завода и твои собственные.

Курицын сверлил взглядом бегающие глаза Кранаха и не мог понять его тайного замысла. А ну–ка получи такое оружие Зухан, что он сделает со своим извечным врагом Израилем? О братьях–то своих кровных помнит Кранах или нет?

Впрочем, чего Тимофею думать о них? Акулы враждебного мира уж вплотную подступились к уничтожению русского народа. В год мы убываем на миллион. Три тысячи человек в день гибнет. И только потому, что демократы ослабили армию и выпустили вперед Америку.

Кранаху сказал:

— Хорошо бы, конечно, завод на ноги поставить, да чьи заказы–то будем выполнять? Я ведь ракеты со своей приставочкой только нашей армии могу вручить. В чужие–то руки и за гору золота не отдам.

— У армии нашей пока нет денег, а продадим Зухану твою «Незабудку» — и деньги появятся.

Курицын все глубже проникал в тайны предлагаемого гешефта и про себя думал так: «Он–то, еврей, конечно, в денежных расчетах силен, и все ходы далеко спланировал, но и я, русский Тимофей, не лыком шит. Попробую–ка обвести вокруг пальца хитрющего Кранаха.

Заговорил так, будто гешефт ему показался заманчивым:

— Ракеты средней дальности на складе в нашем цеху хранятся, — как ты помнишь, полсотня штук мертвым грузом залегла. Так, может, мы ее и без приставки продавать начнем?

— Э, не–е–т, ракета нужна только с «Незабудкой».

— Много ли их понадобилось?

— Шесть. По две ракеты в каждую страну. Да дюжину приставок для Зухана повезешь.

— А что это за страны, хотел бы я знать.

— Ирак, Иран и — Югославия.

— На такие страны соглашусь, но лишь после того, как все цеха завода, и в первую очередь два ракетных, заработают. И еще условие: чтоб меня не торопили. «Незабудка» недоделана, для ее доводки все конструкторское бюро нужно восстановить, бригаду слесарей–лекальщиков и два цеха на соседнем заводе «Светлана» оживить. Дел будет много. Нужны финансы.

— Ладно, ладно, Тимофей. Деньги будут, да только ты меня не дурачь. «Незабудка» готова, у меня информация верная. А деньги поступят через неделю. Законные, из бюджета.

— Только на таких условиях я и готов работать. А что до сведений, которые тебе на хвосте принесла Регина, так — лапша у тебя на ушах, а не сведения. Ты же сам хотя и работал со мной рядом, а дел моих знать не мог, потому как я их глубоко прятал. Приставка — плод труда большого коллектива. Вот распался он, и «Незабудка» села на мель. А еще тут проработки математические нужны. Ученых надо вновь собирать, — и не каких–нибудь, в ранге профессоров, академиков.

Курицын умышленно сгущал краски, знал он, с кем имеет дело, не хотел, чтобы за ним охотились; одиночку–изобретателя и выкрасть могут, и так запрятать, что света белого не увидишь. Заранее выторговывал себе свободу жить и никого не опасаться.

— «Незабудку» мы, конечно, до ума доведем, но для этого завод восстанавливать надо. А кроме того, испытательный стенд нужно строить заново. Заказчик–то, он гарантии потребует, ему ракету в деле покажи. Годок, а то и другой придется ждать.

— Так и порешим. Завтра с Барсовым обсудим финансовые дела. Всю же технологию и само производство я от имени правительства поручаю тебе. Зарплату положим особую. Телефон мой знаешь, звони в любое время. Открою тебе секрет: дело наше будет на контроле — там, на самом верху.

И Кранах, точно Наполеон, вскинул над головой руку.

Тимофей провожал его до машины.

Деньги на счет завода стали поступать через неделю. В цеха возвращались рабочие. Им выплачивалась зарплата, но два с половиной миллиона долларов — из тех, что прислал Барсову Руслан, банк не выдавал. Курицын гудел как соборный колокол:

— Придушу Марголиса! Как только встречу, прихвачу вот этой и — крык! — шею сломаю.

Барсов представлял, как Тимофей обнимет банкира и станет душить. Тревожился: Курицына и на это хватит. Серьезно спросил однажды:

— Ты что, в самом деле можешь… придушить?

Курицын не повернулся к нему и на вопрос не отвечал. Смотрел на свои новенькие, только что купленные ботинки, шумно, как будто для еще большего устрашения, дышал. Затем поднял на друга умные, большущие, как у совы, глаза. С интонацией тепла и сердечности проговорил:

— Нет, конечно. Зачем же я так дешево подставляться буду. О другом моя забота: как довести до ума приставку. Хотел бы такую ракету армии своей подарить, чтоб уж вероятного противника она до смерти напугала.

— Кого ты в противниках числишь?

— А тех, кто завтра замахнуться на нас вздумает. Друзей–то у нас, как сказал однажды царь Александр Третий, раз–два и обчелся. Армия да флот — вот наши друзья.

Умнющий он человек, этот Курицын. Любил его слушать Барсов. И нередко задумывался о щедрости природы, наградившей Тимофея и физической силой громадной, и столь же недюжинным умом, и разносторонними талантами. Много институтов и научных центров разрабатывали «Сатану», многих денег каждая такая ракета стоит, а он умудрился и ракету средней дальности без особых затрат в самую могучую превратить. Да еще и снабдил ее способностью «обтекать» любое препятствие, так что пусть теперь создают свое ПРО американцы, а он уж оставил с носом и эту их будущую систему.

Прошла неделя, денег руслановых по–прежнему нет. Балалайкин редко бывает на заводе, прячется от Барсова. Юра Марголис куда–то уехал. Почему он теперь банкир?.. — такая же загадка, как и то, что Балалайкин — хозяин завода. Много странностей принесли с собой демократы. Ну, ладно: стал банкиром, так по–честному исполняй должность. После революции семнадцатого года банками заведовали полуграмотные местечковые жидки, налетевшие с юга Малороссии, но и они как–то управлялись. Эти же… Вот теперь, говорят, Марголис улетел в Испанию. Без него деньги Барсову не выдают. Он снова, как уже много раз бывало, как–то незаметно перешел на иждивение жены своей Елены Ивановны, а где она берет деньги?.. Вот и сегодня полный бак его «Волги» горючим залила. От старого времени оставались друзья, связи — кто–то и как–то выручал их. В сущности, они были бомжами. Без квартиры, без денег — бомжи, конечно.

Курицыну в банке сказали: «Деньги на ваш счет перевели, но и вам выдать их до приезда Марголиса не можем», на что Тимофей спокойно заметил: «Подожду несколько дней, а там уж берегитесь: ракетой по вас шарахну!»

Продолжал выгребать из шкафа ложки–вилки, кормил Кубышкина, ссужал деньгами Барсовых — что поделать? Тяжелый удар нанесла им судьба, и не только им, а и всей России. И все же дух не сломила. В нокаут русский народ не свалился, он, как боксер на ринге, крепче сжимает кулаки, копит ненависть. Ведь было же в истории, было не раз, когда его загоняли в угол, и он, казалось, уж погибал, но затем каким–то чудесным удивительным образом вдруг сбрасывает с холки своих врагов и устремляется дальше по пути истории.

Курицын сдал на комиссию дворцовую вазу — ждет деньги, но Барсову ждать нечего. Если уж его деньги попали в карман Марголису, выдрать их потруднее будет, чем голыми руками и без инструмента построить самолет.

Барсов больше не может жить без денег; кто–то ему сказал, что Марголис в Испании гостит у знакомого олигарха и будет там жить несколько месяцев, и Барсов решается на отчаян- ный шаг: будет продавать дачу — последний уголок, где может укрыться от дождя и холода. Двадцать пять лет он обустраивал, холил и лелеял свой дом в поселке Солнечном на берегу Финского залива, но делать нечего — придется продавать.

Ничего не сказал жене и дочери, не стал их волновать, после завтрака поехал в Солнечное.

Удивительным образом была устроена психика Барсова; он из любого положения находил выход, в любых обстоятельствах видел свет и радость, — даже в драматических, и, казалось бы, отчаянных. Вот и сейчас он испытывал прилив энергии, какого–то необъяснимого энтузиазма. Ну, продам дачу, куплю небольшую квартиру, она потом отойдет Варе, а на оставшуюся часть денег они будут жить.

На оставшуюся часть? А она, эта часть–то, будет у него?.. Сколько он получит за дачу? И сколько стоит сейчас небольшая двухкомнатная квартира?..

Почему–то верил, что часть денег у него останется. Иначе, на что жить? Нельзя же так бессовестно эксплуатировать Елену и Тимофея.

Ехал он небыстро, смотрел по сторонам, размышлял. Раньше, когда у него был водитель, он сидел в заднем салоне и думал о заводских делах. Их было много, этих заводских дел, так много, что и засыпая, и ночью, когда сон прерывался, он думал о них, все о них, заводских делах. Сейчас же, хотя завод и оживал, но не проходила боль, оставшаяся от катастрофы, душа оледенела, он походил на человека, которого всего избили до синяков, все отшибли и тело потеряло чувствительность. Искрами автогенной сварки вспыхивали мысли, но эти искры были не живыми, холодными, как бенгальские огни праздничных фейерверков.

Одно томило душу: что же будет с Россией, с русским народом, который стал так стремительно вымирать? В газете он прочитал: в Петербурге каждый год умирает в пять раз больше людей, чем рождается, но население города прибавляется за счет инородцев.

И еще печалила дума: как будут жить его родные, горячо любимые люди — Елена, Варя, Маша, если он, их надежда и опора, не поднимется с колен, не оправится?..

Снова и снова пытался осмыслить свои первые шаги при власти демократов. Все заводы города — из сферы военно–промышленного комплекса — потеряли заказы, деньги на счетах предприятий каким–то образом растаяли. У всех на устах затрепетали слова «шоковая терапия». Люди в ужасе. Ходят по цехам завода и не могут понять, что с ними произошло. Не получают зарплату, им говорят: «Идите в бессрочный неоплачиваемый отпуск». И многие пошли, — кто на рынки, кто в порт на обработку грузов, но куда пойдет он, директор завода? «Умные люди» шепчут на ухо: у тебя дворец культуры, административные корпуса — сдавай в аренду, продавай отдельные здания, и даже цеха. У тебя тысячи станков, уникальные прессы, гидравлические молоты, автоматические линии — продавай!

Другие директора сдавали, продавали, деньги растекались в узком кругу. И власть таких директоров одаривала щедро. Про одного директора сказали: «Месячная зарплата у него семьсот тысяч». И это в то время, когда учитель, врач получали по полторы тысячи, пенсия равнялась семистам рублям. А директору — семьсот тысяч! В тысячу раз больше. Барсов спросил:

— Зачем же ему так много?

«Умного» такой вопрос не смутил. Сказал просто:

— Денег много не бывает. Мало — да, бывает, а много — нет.

Но Барсов не унимался:

— И все–таки — семьсот тысяч ведь?

И тогда «умный» приоткрыл завесу:

— А охрана? Он тридцать человек держит. И каждому две тысячи — вот уже шестьдесят тысяч. Охрана — это армия. На случай бунта какого, а не дай Бог восстания, он тридцать штыков поставит, да другие директора, а их сотни. Вот и задавят любых смутьянов.

Да, сотни. И это только директоров. А еще банкиры, фирмачи, посредники, да тайные, темные структуры… У них охрана–то и покруче будет. Вот оно, куда силушка народная перетекла. Недаром старый иудей Монтефиори еще триста лет назад сказал: «Дайте мне деньги, и мне неважно, какое будет правительство».

Не все директора предали свой народ. Директор соседнего Радиоэлектронного завода, приятель Барсова, отказался продавать здания и станки, так у него вечером, когда вся семья смотрела телевизор, в квартире произошел взрыв, разметавший не только квартиру, но и два подъезда дома. Дрогнул тогда Барсов — снаряд–то рванул в его квадрате, но и все равно: на подлость и предательство не пошел.

Он не пошел, а вот другие пошли. Директора заводов, ректоры институтов, академий. От кого–то слышал высказывание Ивана Солоневича: «Русская интеллигенция есть самый страшный враг русского народа». Не поверил, считал такое обвинение клеветой, но теперь сам видит: предает свой народ интеллигенция. На заводе две тысячи семьсот инженеров и техников, а связи с цехами сохранила сотня, другая. А если посчитать рабочих, не покинувших производство, то тут процентов тридцать будет. И редкий получает зарплату, остальные исправно и вовремя приходят в цеха, что–то делают, охраняют станки, помещения. Поразительное явление! Приезжают иностранцы, узнают об этом, и — не верят. А и в самом деле! Как это так? Работать и ничего не получать. И еще транспорт как–то оплачивают.

Приехал на дачу, а тут его ждала неприятность: сосед, построивший кирпичный особняк в тылу барсовской усадьбы, поставил металлический забор на цементных тумбах, прихватил метра два его, Барсова, земли. В прошлом году справа от его участка строился арбузный барон Петербурга, — так его называли строители, — и он тайком оттяпал у Барсова три метра правой стороны, а теперь вот и этот… Из двенадцати соток земли у Барсова осталось соток восемь. Он–то ладно: тогда махнул рукой и сейчас стерпит, — не заводить же конфликта с соседями! Но вот приедет Елена. Как бы не подняла шума. Больше всего не хотел бы Барсов ссориться с соседями. Тогда и дача будет не в радость. Недаром в русском народе бытует поговорка: выбирай не дом, а соседа.

И все–таки, неприятно. В тыльной стороне участка весело журчал ручеек, теперь он оказался у кавказца. Ветхий деревянный заборчик Барсова нагло передвинули за ручей. Можно бы, конечно, поднять шум, потребовать переставить забор, да ведь наверняка тут все промерено, утверждено техником–смотрителем и за взятку составлен новый земельный план. Только суд может пересмотреть дело, а в суд Барсов не пойдет. Нет, не станет он трепать нервы из–за таких пустяков.

Прибрался в большой комнате, в спальне, в кабинете, стал варить кашу. И тут к нему пожаловал сосед, поселившийся в прошлом году. По рассказам строителей, он «держит в руках» всю торговлю арбузами в Петербурге и имеет с каждого арбуза десять рублей. Сомневался Барсов, но строители уверяли: «Он сам нам рассказывал». Видно, прихвастнуть любил. Они, кавказцы, хвастуны большие. Барона звали Гурамом, и представился он грузином, но рабочие Барсову говорили: «Выродок какой–то. И не грузин вовсе». Гурам был велик ростом, как медведь, и толстый до чрезвычайности. Шеи у него не было, голова голая, как коленка, и держалась как–то косо, будто от большой тяжести валилась набок. Замечательные были у него глаза: черные круги на красном поле. Неведомо отчего покраснели белки: то ли от бессонницы, то ли от большого внутреннего давления.

Гурам вошел и сразу на диван.

— Директор! Зачем долго не был? Тут ходил участковый, сказал, что дом продавать будешь. Да? Правду он говорил?.. Если да — мне продавай! Цена большой дам. Другие не дадут, а я дам.

Барсов решил напугать грузина. Знал, что они не любят чеченцев, называют их шакалами. Заговорил не сразу, и так, будто дело с продажей дома уже решенное и предложение Гурама его не интересует.

— Нашел покупателя, чеченец старый. Два рынка у него — Сенной и Торжковский. Сто тысяч долларов дает.

Гурам полулежал в углу дивана и очумело таращил глаза. Рот приоткрыл и дышал тяжело. Заговорил сдавленным не своим голосом:

— Директор! Зачем пули льешь? Большой ты человек, а говоришь неправду. Двадцать тысяч можно давать, ну, ладно — тридцать, но сто?.. Кто даст такие деньги?

— Пули? Что такое пули?

— Ну, лапшу на ухо! Зачем сыпать?..

Барсов спокойно продолжал:

— Не хотел я продавать дачу, да пристали: продай да продай. Директора–то самого я не видел, да он двух юристов ко мне прислал. Говорят, что никакая другая дача чеченцу не нужна, а только моя. Он готов и больше дать, — сильно богатый! — да мне неудобно и нечестно лишние деньги с человека брать. Мы, русские, хотя и плохо понимаем гешефт, но знаем, что всякое дело надо вести честно. Я не возьму с него сто тысяч, а пусть он квартиру трехкомнатную дочери моей купит в хорошем доме, да мне на житье чтоб тысяч сорок осталось.

Гурам мгновенно прикинул в своем изощренном на деньги уме все цифры и воскликнул:

— Квартира, два балкона, элитный дом — да? Северная сторона города? Где дорога на Выборг — да? Там я семь квартир купил. Двадцать пять родственников живет. Две семьи из охраны — тоже живут! И там для дочери квартира? Что говоришь, директор? Да я только чиновникам сто тысяч дал. Мэрия, милиция, налоги… Начальников много, и все как шакалы: давай и давай. А ты за сто тысяч и чтоб сорок поверх лапы осталось?.. Что говоришь, директор?.. Тебе двести надо, а не сто тысяч!..

И на это Барсов возражал спокойно:

— Взятки я давать не буду, от меня их никто и не ждет. Там все меня знают и всех я знаю. Может, еще и четырехкомнатную куплю. Дочь–то моя замуж будет выходить. Правда, пока жениха подходящего нет.

— Жениха нет! — качнул многопудовым торсом Гурам. — Есть жених! Племянник мой Давид. И квартира у него, и дача, и две «Мерседесы» — всо есть!

— Да ведь племянник–то ваш — грузин, а дочь моя русская. Как же это она замуж за Давида пойдет? Какие дети у них родятся?

— Хорошие дети! Наши дети! Черные глаза, нос прямой, красивый — горцы будут. Если девка — царица Тамара, если парень — джигит. Вам это плохо?..

— Нет, Гурам, законы предков нарушать нельзя. У вас уважают стариков, у нас тоже. Они нам завещают род хранить, породу. Мне нужны внуки русские; если девочка — Манечкой назовем, парень — Ванечкой.

— Пусть так будет, — обиделся Гурам. — Род пусть будет русским, а дачу продай грузинам. Из Дагестана брат приедет, из Баку сестра. У них детей пятнадцать. Нам квартиры нужны и дачи. Всех рядом хочу поселить.

— Да, уголок наш вам понравился. Напротив меня певец знаменитый жил, а и на его даче чеченцы поселились.

— Чеченцы? Кто вам сказал? Язык тому отрезать! Там дядя мой живет и два его сына. А у них дети, много детей! Мы, грузины, много детей имеем. Русские женщины перестали рожать, а мы рожаем. Во времена Ивана Грозного грузины тоже рожали. Русских было пять миллионов, а нас, грузин, двенадцать. Но потом что–то случилось: вы пошли вперед, а мы — назад. Теперь так не будет. Теперь если русская девушка родит — будет не Манечка или Ванечка, а Давид Гурамишвили или Леон Гогоберидзе. Это потому, что многих ваших женщин вначале кавказ имеет, а потом уж вы, русские. А у нас, высоко в горах, знают, что женщина рожает не того, кто муж, а кто был с ней первым. Теперь у ваших девиц первым всегда будет кавказ или еврей, потому что у нас деньги и нам непонятен стыд. А еще потому, что грузин смелый. Ваш Лермонтов сказал: робкие грузины. Плохо сказал! Покажите русского человека, который пойдет на дуэль? Или такого, кто бросится на вражеский пулемет?.. Такие русские были, теперь их нет. И нет потому, что вы давно уже кавказцы и евреи. Они первыми имеют ваших женщин, а уж потом — вы. Пойдите в собачий клуб, и там вам скажут, если породистая сука повязалась с дворнягой, ее из списков породистых убирают. Она порченая. Она родит дворнягу. Раньше и ваши деды это знали. И был закон — хороший закон! — связалась девушка до женитьбы, на воротах рисуют дегтем: здесь живет порченая! У нас такой закон и сейчас есть. У вас нет — значит вам и не быть на свете. Бог так захотел: извести русскую породу! Так! У нас с вами один Бог, и он нам говорит. Мы это знаем, вы — нет. И потому проститутки бывают только русские. Вы видели грузинку на панели? Увидишь — скажи мне. Зарежу сразу! Увидишь грузинку молодую с русским — тоже скажи! Ее я тоже зарежу. Вашу женщину любой киргиз целуй и обнимай на улице — русские мужики пройдут мимо и не моргнут. Русских мужиков давно нет. Есть слякоть, и вы мне об этом сами говорили. Вот почему нам жить, а вам тоже жить, только, как сказал ваш поэт Есенин, «стонать и плакать под забором». Вы сами мне говорили: рабочих на вашем заводе было пятнадцать тысяч и всех выбросили на улицу. Они что — дрова, что их можно выбросить? Как это живого человека выбросишь на улицу?.. У нас в Грузии нет заводов, мы не делаем машин, не варим железа, не сеем и не пашем, а — живем! Все живем! Нас кормят, и мы живем. Вы что там делаете у плиты?.. Ах, варите кашу. Наверное, пшенную. Но вы можете себе представить, чтобы грузин — директор завода и конструктор ракет и самолетов варил себе кашу, да еще без масла?..

— У вас нет конструкторов, и вы не делаете самолеты. И долго еще не будет ни конструкторов, ни инженеров.

— Кто это сказал?

— Я говорю!

— Почему не будет?

— Вы заняты торговлей. Посмотрите на наши рынки — там одни кавказцы. А если ты торгуешь петрушкой — зачем тебе высшая математика? Вы делаете деньги, да, но ваши юноши не читают книг и многие не могут расписаться. Так скажите мне: зачем плодиться такому народу? Что вы понесете миру?..

Обыкновенно Барсов слушал Гурама и благодушно улыбался, но сейчас Гурам увлекся своей демагогией и позволил оскорбления в адрес русских. Барсов решил поставить его на место.

Гурам называл себя горным грузином, в летние дни носил шапочку свана. Такую шапочку он подарил и Барсову и много раз говорил: «Почему не носишь шапку свана? Нашу одежду Бог любит, она человеку силы дает».

Он хоть и называл себя горным грузином, но всю жизнь прожил в Сочи, торговал в привокзальном киоске газированной водой. И как–то сам проговорился: «Будка моя два раза тесной стала, другую строил». И не однажды повторял: «Когда поезд ”Сочи — Москва“ трогался, я махал рукой и кричал: ”В Союз пошел“. Грузию советской не признавал. Боялся, как бы из Москвы закон не пришел и киоск у него не отнял. За день–то денег медных и серебряных мешок набирал, еле домой доносил. А еще он любил рассказывать, как старый сельский грузин приехал в город и не мог понять лозунг ”Слава КПСС“. Разводя руками, говорил: ”Слава Метревели — знаю, а кто такой КПСС — не знаю“».

Слава Метревели был тогда известным футболистом.

Сейчас он Барсову возражал:

— Торговля? Я что — банан на рынке продаю?.. Ты был на рынке — меня там видел?.. Арбузы вам даю! Весь город ест мои арбузы. Сто торговых точек имею, и в каждой тридцать тысяч арбузов за сезон катаю. Считать можешь? Сто точек и тридцать тысяч — сложи вместе. У калмыков куплю, у молдаван куплю, на средней Волге тоже. И на нижней, и на Дону. Да?.. Ты можешь туда поехать? Ваша власть может? Никто не может, а я могу!..

В этом самом месте поток его красноречия прервали две грузинки. Они без стука вошли к ним и на больших серебряных подносах принесли жареное мясо, холодную осетрину, миногу, холодец, овощи, пряности, грибы, моченые ягоды — бруснику, морошку… Это на одном подносе. На другом фрукты — яблоки, виноград, большой с тыкву ананас — и всего так много, будто за столом сидела футбольная команда.

— Есть будем! Да?.. А твою кашу клади подальше. Голод придет, тогда кашу дашь. Да?.. Кто едет в Молдавию и на Украину? Ты поедешь — да? Где машины возьмешь? А шоферы, гараж, а шакалы таможенные?.. Ты знаешь, кому и сколько дать?.. И как давать? — думаешь просто?.. Не будь у вас Гурама — что бы ели вы? Не будь Гурама, видел бы ты арбуз, дыню? Чем почки промывать?.. Я осенью ем арбуз, и зимой, и весной. Хочешь есть арбуз — ходи ко мне в подвал. Два этажа в подвале — бочки вина, много фруктов: фейхоа, ананас, виноград. У тебя есть свежий виноград зимой?.. Ты директор, но ты будешь есть кашу. Это что — жизнь вы построили в своей России? Грузин все построил: и бочку с вином, и сухой абрикос, и персик, и жареный орех в меде, а что построили вы, русские? Большую ракету, самолет и пшенную кашу без масла. И нет зарплаты даже у тебя, директора, а я не директор, а с каждого арбуза имею десять рублей. Ты делал самолеты, знаешь много чисел — сосчитай, что значит десять рублей с каждого арбуза. А кто даст девять, поедет домой, в Грузию, и будет там сосать лапу. А?.. Какое число получилось в твоем уме?..

— Тридцать миллионов рублей, а если перевести на доллар — чуть больше миллиона.

— Миллион! Один только банановый король петербургский имеет больше меня. Так сколько я могу купить квартир и дач у вас в городе? А я не год и не два катаю арбуз, а десять лет. И сколько я купил квартир, и сколько еще куплю! И вашу дачу куплю, потому что никто другой ее купить не может. И зарплату вам выдавать не будут. Теперь уже никогда, потому что деньги русских ушли в другие карманы. Карман такой, как на небе черная дыра. В кармане том нет дна, туда провалится и ваш газ, и нефть, и все леса, и рыба, а потом провалитесь и вы сами.

Гурам сверкнул черно–красными глазами и засмеялся. Смеялся он тоже по–своему, беззвучно, а лишь подрагивал огромным животом и круглыми плечами. Он всей массой тела навис над столом, махнул рукой, приглашая Барсова угощаться яствами своего двухэтажного подвала.

Барсов спокойно заговорил:

— Народ наш затемнен и одурачен и мало чего смыслит в сложившейся обстановке. Его может постигнуть судьба американских белых: их сейчас теснят негры, китайцы и всякие мексикано; такие же процессы идут в Германии, Франции и даже в Англии. Но вот что бы вам не мешало знать: укоренись завтра в нашем городе негры и китайцы — вам они дадут такого пинка, что вы по шпалам будете бежать до своего Тбилиси, а, прибежав туда, увидите, что и ваши дома и квартиры заняли турки, талибы, чеченцы. Защитить–то вас некому будет. Вы и жили до сих пор, и жирели, и на машинах раскатывали только потому, что за вами широкая спина русских. Деньги вы считать научились, а вот исторический интерес свой постигнуть не можете.

В этот момент дверь растворилась, — опять без стука, — и в комнату один за другим входили мужики, женщины и ребята. Они тащили арбузы и складывали их в углу у двери. Скоро они натаскали целую гору и удалились так же без слов, как и вошли.

Гурам не слушал соседа. Широким жестом обвел принесенные дары.

— Презент с Кавказа. Для Елены Ивановны, и для Вари, и для Маши, и для друга твоего веселого человека Тимофея. Давно я их не видел.

Проговорив эти слова, Гурам затих, и только слышалось глухое и упорное движение его челюстей и зубов, и натужное дыхание, и напряжение всего тела, входившего во вкус занятия, которое было для Гурама смыслом и интересом всей жизни.

Тихий и золотой осенний день клонился к концу, Барсов обошел усадьбу, заглянул в баню, сарай и времянку. Еще недавно все тут имело смысл и хранило тепло его рук, теперь же он без интереса осматривал инструменты, верстак, сработанный по его чертежам, маленький токарный станочек, электрическое точило. Двадцать лет он обустраивал мастерскую, обставлял мебелью времянку, которая была и спальней, и кабинетом, и местом, где он уединялся с друзьями. Теперь все отошло, отлетело, стало чужим и ненужным. Дачу он продаст хотя бы еще и потому, что его окружили кавказцы — шумные, наглые торговцы, с которыми не о чем говорить, и больно видеть, как они сживают с насиженных мест бывших соседей, как улицы и усадьбы заполняются крикливой детворой, а в воздухе, словно вороний грай, без умолку раздаются смех, плач и крики.

Сумрак ночи еще не успел сгуститься над садом, а Барсов закрылся на все замки и лег на диване в кабинете. У него было два кабинета: летний на втором этаже и зимний внизу. Нынче он устроился в нижнем, хотел было почитать, но сон быстро его увел в состояние покоя и блаженства. И, кажется, сразу же в каком–то бесплотном дымчатом мареве стали возникать видения незнакомых лиц, тени фигур неизвестно какого происхождения. Они махали ему крыльями–руками, звали, кричали, но голосов он не слышал.

Но вот явственно различилось: «Вон он… вон — лежит на диване».

И уж совсем громко — точно над ухом: «Кидай!.. Кидай!..»

И будто кто коснулся головы: «Вставай!..»

Открыл глаза. И в тот же миг окно треснуло, в лицо ударили осколки стекла. Возле дивана упал камень. А вслед за ним на подушку прилетело что–то шипящее и свистящее. Оно горело и рассыпало искры. Барсов схватил горящий предмет, обжег руку. Мелькнула мысль: «Сейчас взорвется!» И выбросил шашку с горящим хвостом в разбитое окно. Раздался взрыв. Горячей волной Барсова отбросило к двери, он ударился головой и потерял сознание. А когда очнулся, в комнате горел свет, двери открыты и всюду сновали люди, о чем–то говорили. Среди них выделялась медвежья фигура Гурама. Он резко, настойчиво повторял:

— Причем тут кавказцы? Зря говоришь, начальник! Мой сосед — директор завода, у него много врагов.

Подошел врач. Сказал:

— Положите его на диван.

Стал щупать пульс, измерять давление.

— В больницу.

— Нет! — приподнялся на подушке Барсов. — В больницу не поеду. Болит голова, но это пройдет.

Над ним склонился начальник местной милиции. Барсов его знал. Сказал ему:

— Иван Николаевич! Дайте мне шофера, пусть отвезет домой. Я сейчас поднимусь, пройдусь по комнате.

Встал и прошел к двери и обратно. Голова гудела, но на ногах держался.

Сестра смочила ватку йодом, стала протирать на лице раны.

— Две небольших ссадины. Слава Богу — легко отделались.

За письменным столом сидел старший лейтенант, и перед ним лежала раскрытая тетрадь.

— Отвечать на мои вопросы можете?

— Да, могу.

Подошел Гурам. Из графина налил большой бокал вина.

— Пей, дорогой! И скажи этим людям: зачем мне тебя убивать? Там, под яблоней, лежат эти мерзавцы. Один жив и даже что–то говорит. Кто их прислал? Я прислал? Да?.. Но зачем?

Барсов выпил вина, и гул в голове поутих, мысли заработали яснее. Вспомнил: во сне слышал, как кто–то говорил. Они стояли у окна и решали, что им надо делать, куда бросать дьявольскую шашку. И бросили ему на диван, а он, обжигаясь, схватил шашку и выбросил обратно, в разбитое окно. Не думал, что киллеры не успели отбежать, взрыв их свалил…

Подсел к столу, стал рассказывать следователю. А Гурам сидел на диване и радовался, что Барсов говорит о нем хорошо, снимает всякие подозрения, и в душе его теплились мысли о том, что Барсов — хороший сосед, и он бы не хотел с ним расставаться, да вот беда: дача нужна для его племянника, и он обязательно должен ее купить.

К утру Барсову стало совсем хорошо, и он отказался от водителя–милиционера и сам поехал в город.

Через две недели после разговора с Кранахом Курицын вдруг услышал в последних известиях о начале в Кремле кадровой потасовки. Первым потерял должность Пап. На его место был назначен человек с русской фамилией, но с еще более, чем у Папа, нерусской физиономией. Очередная революция плодила новых чудовищ. Люди ждали чего–нибудь новенького, а они, как и прежние гайдары и бурбулисы, отталкивая друг друга, полезли на экраны телевизора, как–то странно на нас смотрели и очень много говорили. Называли все тех же людей, произносили их имена с таким наслаждением, будто глотали майский мед. Имена эти навязли у всех на зубах: Гусинский, Березовский, Абрамович… Кто читал Салтыкова — Щедрина, тот наверняка помнит персонаж, у которого в голове сломалась пружинка и он на всех злобно шипел, а потом устрашающе повторял одни и те же слова. Миша Меченый для всех нормальных людей предатель, но для них оставался самым большим авторитетом; беспалый Антихрист, обещавший лечь на рельсы, но так и не собравшийся это сделать, у них, как и прежде, ходил в паханах. Одним словом, революция произошла, но она ничего не изменила. К ней в точности можно было приставить знаменитую фразу Вольтера: «Ба! Наша революция сменила одних евреев на других!» Ну, а если говорить о нашем герое Тимофее Курицыне, то для него эта кадровая чехарда упала как снег на голову и явилась большим несчастьем: в один миг обрушились хрустальные дворцы, которые он после встречи с Кранахом понастроил в своем воображении. Видно, так угодно судьбе: лежать будут его ракеты мертвым грузом на складах цеха, а рабочим скоро вновь перестанут платить зарплату.

Горькие это были думы, клещами давили они сердце, но выхода он не видел. В делах механических случались трудные задачки, иные казались и совсем неразрешимыми, а он, Курицын, склонится над чертежами и думает, думает, — глядишь, и пришло решение. Поражал он всех силой своего технического ума, но вот эти проблемы… — хоть разбейся, а решения не было.

Кубышкин играл на скрипке. В приоткрытую дверь библиотеки, где жил скрипач, лились и лились волшебные звуки. Играл Владислав подолгу, по шесть–восемь часов в день — восстанавливал форму, восполнял упущенное. За одно только это упорство, ярость святых стремлений Тимофей полюбил скрипача, готовил для него еду, кормил, как ребенка. А вчера Владислав сказал:

— Звонил дирижеру, просил восстановить на работе, и тот сказал:

— Приходи, посмотрю на тебя.

— Пусть смотрит. Выглядишь ты молодцом, а уж как играешь!..

И в эти последние дни перед встречей с дирижером Владислав играл особенно упорно, словно и в самом деле готовился к схватке с Первой скрипкой — Валерием Климовым.

Пришел Павел Баранов, выложил на стол две тысячи долларов.

— Вот… продали вазу и вилки. Там остались ложки, но их пока не берут.

И ушел на завод. Сказал, что сегодня они приготовили Балалайкину какой–то сюрприз.

Тимофей пересчитал деньги: две тысячи! Целое состояние! Тысячу отдаст Барсовым, триста Полине, остальные будет расходовать экономно, и на них они долго проживут с Владиславом.

Но потом в голове вдруг мелькнула мысль: «Отдать деньги на операцию Ирине Степановне, матери Полины!» И тут же подумалось: пошлю их с Владиславом. Пусть убедятся, каким он стал молодцом.

Позвал скрипача.

— Ты не забыл дорогу домой?

— Хотел попросить у вас, чтобы вы сегодня меня отпустили к жене и детям.

— Лучше бы, конечно, пойти к ним тогда, когда вновь заиграешь в оркестре. Ну, да ладно: пойдешь сегодня. Кстати, и повод есть. Вот деньги — две тысячи долларов. Отдай Ирине Степановне и скажи: это ей на операцию.

Владислав не сразу взял деньги, смотрел на них с опаской, будто это змея или граната. Но потом взял пачку и старательно заложил в грудной карман куртки.

— Ладно. Я могу идти?

— Да, иди. Но вечером приходи. Твой карантин еще не окончен. Вот будешь играть в оркестре, тогда и домой вернешься.

Владислав выслушал эти слова и печально улыбнулся. Тихо проговорил:

— Не так–то это просто — в семью вернуться. Полина сказала: домой не приходи, ты приносишь детям одни огорчения. Она не верит, что я могу встать на ноги.

— Не верит, а ты вот явишься, и она увидит, какой ты молодец. У тебя денег куча, а ты являешься трезвым, и на вид как огурчик. Иди, Владислав! Налаживай прежнюю жизнь. Сердце женщины отходчиво. Увидит тебя — и все простит.

И Владислав ушел. А Тимофей спустился к Барсовым, и друзья поехали на завод.

У проходных ворот и у главного входа в административное здание собралась большая толпа рабочих. Люди были возбуждены: кричали, показывали руками в сторону директорского кабинета, а оттуда, из раскрытого окна, в милицейский усилитель кто–то кричал:

— Нет денег в банке! И банкир Марголис за границей.

Шум усилился:

— Давайте Балалайкина! Пусть он выйдет и объяснит.

— Нет Балалайкина!..

— Сволочи! — кричали рабочие. — Мерзавцы!.. Балалайкин в кабинете. Вон его машина!..

Увидев Барсова и Курицына, рабочие обступили их и почти на плечах понесли к дубовым дверям главного входа. Двери были закрыты, но от проходных ворот появились молодые парни с ломами, двери затрещали, распахнулись. Людская масса, точно морская волна, понесла наверх Барсова и Курицына. Их почти на руках внесли в кабинет директора, и тут за директорским столом все увидели Балалайкина. Курицын подошел к нему, повернулся к рабочим, взмахом руки попросил тишины. И когда шум стих, раздался трубный голос Тимофея:

— Балалайкин! Ты же не директор, а председатель акционерного общества. Директор у нас один — был, есть и останется: Петр Петрович Барсов.

Курицын схватил за воротник пиджака Балалайкина и, как щенка, поднял над столом. Балалайкин заверезжал:

— Что вы себе позволяете? Охрана!..

Несколько парней в пятнистой форме и с автоматами рванулись от двери к столу, но их стиснули в объятиях рабочие, отняли оружие. Кто–то ударил охранника, но Барсов закричал:

— Не трогайте его! Ребята не виноваты. Они были детьми, когда мы, взрослые, допустили к власти демократов и лишили их права на достойную жизнь.

Охранников вытолкали из кабинета. А Барсов сел на свое место и, обращаясь к Балалайкину, громко, так, чтобы слышали рабочие, заговорил:

— Наш олимпийский чемпион прислал мне на счет директора завода пять миллионов долларов. Я предлагаю рабочим не выпускать вас из кабинета до тех пор, пока вы не прикажете доставить сюда эти деньги.

Директор растворил балкон, и его появление было встречено криками: «Долой воров–акционеров! Не уйдем до тех пор, пока не выдадут зарплату!..» Барсов поднял руку, попросил тишины. И затем в усилитель стал говорить. Рассказал рабочим про пять миллионов долларов, присланных олимпийским чемпионом Русланом Луниным. И призвал стоять в пикетах до тех пор, пока акционеры и их вожак Балалайкин не привезут из банка эти деньги. В ответ раздались крики одобрения и аплодисменты.

Барсов вернулся к столу, и здесь к нему подступился Балалайкин:

— Вы у меня ответите! Вы зачинщик беспорядков!..

Барсов пригласил его в комнату отдыха для приватного разговора. За ними следом вошел и Курицын.

Директор заговорил спокойно:

— Я надеюсь, что вы, акционеры, как и мы, хотите запустить в дело завод. Москва обещает возобновить заказы; зачем же заводить конфликт с пятью миллионами?.. Теперь, когда я объявил рабочим природу происхождения этих денег, вам не удастся удержать их на своих счетах. Мы подадим в суд, и деньги у вас заберем силой, но тогда вы прослывете в глазах рабочих и всего города мошенником и вором. Решайте, Балалайкин. У вас нет шансов украсть эти деньги.

Балалайкин молчал. И тогда к нему наклонился Курицын:

— Я решения суда ждать не стану.

И он положил на стол кулак.

Балалайкин вздрогнул. И — к Барсову:

— Это что — серьезный человек, ваш Курицын? При людях хватает меня за шиворот, сует под нос кулак… С таким можно работать? Я могу с ним о чем–нибудь говорить?..

Курицын со всего размаха хватил по столу кулаком, и угол стола с треском отвалился. Балалайкин сжался и заслонил лицо руками.

— Ну-у!.. — заревел Курицын и навис всей фигурой над Андроном.

— Деньги на стол, жулик вонючий! Еще минута, и — дух вон!

Он кинулся на Андрона, но Барсов встал между ними.

— Ну-у!.. — рычал Тимофей. И так страшно вращал глазами, так грозно вертел кулаком, — и Барсов поверил, что вот–вот хватит Андрона по башке.

Андрон залепетал:

— Будут деньги. Будут. Дайте мне телефон.

Через два часа на столе директора завода лежали три мешка с пятью миллионами. Барсов приказал выплатить по двести долларов всем рабочим, мастерам и инженерам, которые не порывали связь с заводом и не получали от Андрона зарплаты. И тут же написал приказ: «Начальникам цехов, отделов и служб, а также мастерам и старшим мастерам, регулярно получавшим зарплату, представить подробный отчет о полученной сумме в текущем году и вернуть заводу все, что они получили сверх двухсот долларов в месяц».

Зарплату выдавали три дня и три ночи. Барсов и Курицын, и все другие помощники директора также получили по двести долларов. Курицын сказал:

— Нам с Владиславом хватит на три месяца.

Все эти дни и ночи Курицын не выходил с территории завода. Полина тоже получила зарплату и тоже, как Тимофей, все время находилась в цеху и помогала кассиру выдавать деньги, уточняла списки людей. Приходили матери–одиночки, вынужденные работать где–то на рынках, но время от времени появлявшиеся на заводе — им тоже платили.

Курицын ждал, что Полина скажет ему о посланных им с Владиславом деньгах для Ирины Степановны, но Полина молчала, и Тимофей решил, что Владислав явился к ним в ее отсутствие. О том, что Владислав мог не отдать деньги, у него мысли не было.

Домой он ехал в дождь и к подъезду подошел поздно вечером. На ступеньках крыльца он чуть не споткнулся о лежавшего в уголке человека. Сквозь рыдания различил голос Владислава:

— Прости меня ради Бога! Тимофей Васильевич, простите. Я заработаю и верну вам деньги. Честное слово — верну.

Курицын понял все. Стоял над жалкой фигуркой Кубышкина и не знал, что делать. Тихо, почти шепотом спросил:

— Куда же вы их дели, деньги–то?

— У меня их отняли. И одежду — тоже. Простите, ради Бога!

Курицын хотел было двинуть ногой Кубышкина, но, постояв с минуту, открыл дверь и сказал:

— Проходи.

В квартире дал новую одежду и послал скрипача в ванную комнату. Пока тот мылся, приводил себя в порядок, Курицын приготовил ужин, пригласил за стол скрипача и весело, как ни в чем не бывало, сказал:

— Я получил зарплату, два–три месяца будем жить безбедно.

И ушел к себе в спальню. И прежде, чем заснуть, подумал: «Жаль, что Ирине Степановне нечем оплатить операцию».

И еще явилась мысль: «А эту заразу, тягу к спиртному, одолеть непросто».

Владислав рассказывал: шел я с вашими деньгами, и все было в порядке, мне уж оставалось пройти метров сто, но тут меня встречают скрипачи из нашего оркестра: Семен Шпиц и Яша Меркатор. Слышали они, что я скоро вернусь к ним, — рады, поздравляют. Приглашают посидеть в сквере, на лавочке. Наперебой рассказывают новости из жизни оркестра. Сеня достает из портфеля бутылочки с пивом, подает мне. Я говорю: нет, ребята, я не пью. А они в один голос: как это ты не пьешь? Не мужик, что ли? Мужик–то, мужик, говорю, но — не пью. Они, знай, свое: не пьешь водку, мы тоже ее пьем редко, и если выпьем — самую малость, а тут — пиво. Ну, глотни за компанию раз–другой. Взял я бутылочку, глотнул и раз, и другой, хотел бросить недопитую, но жалко стало. Денег ведь стоит. Допил ее, а они суют другую, и новости рассказывают, да смешно так. Они, я вам скажу, умеют рассказать, и так, что смешно бывает. В голове зашумело, все поплыло перед глазами. Тут подумалось, хорошо бы еще и водочки. А они словно подслушали мои тайные мысли. Бутылку достают и вместе с пивом перемешивают. Ерша, значит, сделали. Я и ерша выпил, да много, один бутылку выдул. Не заметил, как они удалились, а на их месте бомжи появились, охотники, значит. Кто–то из них узнал меня, стал джинсы стаскивать, а потом и куртку, а в месте с курткой и деньги… На лавку мне свою одежду бросили. Долго я еще сидел на лавке и понять не мог, что со мной происходит. Но потом замерзать стал, оделся в их грязное вонючее старье, домой поплелся, то есть к дому вашему.

Свесил Владислав над столом голову, задумался. А потом не своим, а твердым и мужским голосом заключил:

— Вы, Тимофей Васильевич, если можете, простите меня, а деньги я заработаю и сполна отдам вам. Я ведь лучшим скрипачом оркестра был, в сложнейших симфониях солировал. Уж теперь–то эти два мерзавца не собьют меня. Пить больше не стану, и считайте, что клятву вам дал. Играть по восемь часов в день буду, я им еще покажу!..

Курицын слушал Владислава со вниманием, но от комментариев каких–либо и вопросов воздерживался. Скрипача это задевало, и он пускался в дальнейшие объяснения:

— В оркестре мы сидим вместе — я посредине, они сбоку. На репетициях частенько не ту ноту берут; полноты выше, полноты ниже. Для первых скрипок это ужасная неряшливость. Дирижер останавливает оркестр и, показывая то на одного из них, то на другого, кричит: «Ну, вы, профессор! На полноты ниже!». Это он подражает Николаю Семеновичу Голованову; тот был главным дирижером Большого оперного, его любил Сталин. А профессором звал свою наипервейшую скрипку, старого еврея. Он и действительно был профессором консерватории, но слух имел плохой и часто грубо ошибался. Эти двое — тоже первые скрипки, но играют плохо, врут нещадно. И всегда при этом на меня валят: «Это он, он, а не я!» Дирижер машет рукой и никогда не вступает в разбирательства. Так на мне и повисают все их ляпы.

— Выходит, вы им нужны. Зачем же они вас спаивают?

— Да, был бы я им нужен, если бы не одно обстоятельство: мне сольные партии доверяют. А сольная партия — это уже признание. За рубежом солистам платят в десять раз больше, чем рядовым музыкантам. На место мое они зарятся.

— Но солист он и есть солист, то есть один, а их двое.

— Уберут меня, они друг с другом сцепятся. Такова их природа.

Это был момент откровений. Если до этой беседы Тимофей думал так: попробую еще раз повозиться с мужиком, а там пусть идет на все четыре стороны, то теперь он задумался над тем, как бы организовать Владиславу серьезную помощь.

Слышал, что в городе есть умельцы, отрезвляющие пьяниц. У заходивших к нему мастеров, бригадиров спрашивал, что это за группы и верно ли, что там помогают.

— Шарлатаны! Их теперь развелось — пруд пруди. Собирают большие аудитории, с каждого сдерут по тысяче, шаманят, блажат, и — до свидания.

Но один инженер сказал:

— Есть метод научный, его наш земляк Геннадий Шичко открыл. Вот там помогают.

И вспомнил:

— Да вы Павлова спросите. Он будто бы по этому методу отрезвился.

— Павлов? Бригадир слесарей?.. Давно его не видел. Говорят, трезвый ходит. Но я думал: денег нет, вот и трезвый. А так–то… Чтобы Павлова кто отрезвил?.. Да меня убей — не поверю.

Инженер ушел, а Курицын качал головой и повторял про себя: «Павлов — не пьет. Да я с ним раз двадцать говорил, и все попусту. Неделю–другую не пьет, а потом снова в загул ударится». Павлов — вечная боль и тревога начальника цеха. Бригадир электронщиков каким–то фантастическим образом укладывает так точно микросхемы, что за двадцать лет его работы не было и единой малой ошибки. Но после запоев у него дрожали руки, и Курицын в эти дни боялся доверять ему особо точные работы. Павлов — это талант, божий дар, таких умельцев редко производит природа.

Курицын велел разыскать Павлова. В цехе его не было, но часа через два он явился. Невысокий, крутолобый, могучий в плечах… Глаза умные, смотрит внимательно.

— Дело есть, Тимофей Васильевич? Слушаю вас.

— Дело у меня серьезное — человека надо отрезвить.

— Это можно.

— Как можно?

— А так: давайте этого человека, и я живо отрезвлю.

Курицын выпучил глаза. Выражение крайнего испуга, почти страха отразилось на лице начальника цеха.

— Что это вы говорите, мил человек?

— А ничего, отрезвлю и — все. И денег никаких не возьму.

Курицын решил, что его бригадир малость тронулся умом. Всегда был серьезным, а тут несет ахинею.

Вынул из сейфа бутылку коньяка, блюдце с конфетами, две рюмочки. Разлил, подает бригадиру. Но Павлов рюмку не берет.

— Не пью, Тимофей Васильевич.

— Не пьешь? Совсем не пьешь?

— Совсем.

— А что так?

— Бросил и все. И другим не советую.

— Ну, а если самую малость. С другом встретился, или на свадьбе. Как же не выпить?

— А так: не пей и все тут. И другого удержи, потому как отрава это, и не только для тебя, но и для всего нашего русского народа. Народ–то вырождается, дети появляются на свет слабыми, увечными, и все больше от пьянства, а еще от наркотиков. Надо же нам, наконец, очнуться и понять, что не случайно жрем мы эту отраву, а по воле сил, желающих нам погибели. Я это понял, Тимофей Васильевич, решил повести борьбу. Спасать надо народ!

— А я вот пил понемногу и сейчас выпью рюмочку. Но я всегда пил культурно. Так что же, выходит, ты понял, а я пребываю в невежестве?

— Ну, в невежестве — это сильно сказано, но если вы пьете, значит, еще не дошли сознанием. Таких много, от них, культурно пьющих, и погибель для народа идет. Лев Толстой назвал таких людей разносчиками пьянства. Молодежь смотрит на них, и сама начинает пить. А уж как пить: культурно или не очень культурно — это, извините, демагогия. Никто измерять не станет, культурно вы пьете или бескультурно, и прибора для такого измерения в природе не существует. Важно, что человек пьет. И если он пьет, значит, пьющий. Так и говорить надо. А если вы, начальник цеха, пьете, то почему же и другим не пить? Они, другие, пример с вас берут. Вот тут и кроется природа повального пьянства. Теперь и женщины пьют, и даже школьники. Идут по улице и, как бы похваляясь перед другими, пиво дуют. Вот к чему привело культурное пьянство!

Слушал его Курицын и ушам не верил: Павлов, горький выпивоха, и такие речи говорит. Да уж не шутит ли он? Дурачит его бригадир слесарей, а он, развесив уши, слушает его. Тимофей мог бы обидеться, но нет, он выслушает слесаря до конца, постарается понять, дойти до сути: откуда речи такие умные появились? Какой такой метод Шичко так опрокинул пьяные мозги человека, еще недавно слывшего в цеху за неисправимого алкоголика? Да и существуют ли в природе средства избавлять от такого страшного недуга людей? Интересно это Курицыну, и он, морща лоб от тяжелых дум, задает все новые вопросы:

— Ну, а меня–то вы что же не слушали? Я же вас раз двадцать приглашал сюда в кабинет и говорил вам примерно то же, что и вы мне говорите. Я, бывало, и так пытаюсь подойти, и этак; увольнением грозил, премий лишал, а вы и ухом не вели. Как пили ее, отраву эту, так и продолжали пить. Чем же вас этот Шичко пронял?

— Помню я вашу науку, Тимофей Васильевич, много вы сил на меня положили, да только слова ваши не могли спиртной дух из головы выбить, потому как сами–то вы пили. Слушал вас и думал: мели Емеля, твоя неделя, сам–то ее, родимую, лакаешь, а меня лишить этого удовольствия вздумал. Вот ведь оно в чем дело: водочку–то я за удовольствие принимал. А как вы оставляли за собой право пить, то и любым вашим словам веры не было.

Павлов смотрел начальнику в глаза. Во взгляде его светилась великая правда жизненной позиции, и он чувствовал свое превосходство над собеседником и не скрывал ликования. Вспомнил, кому он обязан своим вторым рождением, и с еще большим энтузиазмом проговорил:

— Шичко Геннадий Андреевич — великий ученый. Он миру средство дал для спасения, путь здоровой жизни указал. Сейчас мало кто знает этого человека, злые силы замалчивают его метод, делают вид, что никакого метода Шичко не существует, но пройдет время, народ прогонит бесов из Кремля и к власти придут не люди с двойным гражданством, а патриоты российские. И тогда о великом открытии питерского физиолога, ученика Павлова, узнают все люди, и не только у нас в России. Геннадию Андреевичу в центре Питера памятник поставят. И будут им гордиться русские люди, как гордятся они Пушкиным, Ломоносовым, Петром Первым. И тогда всем, кто раньше пил спиртное, и даже тем, кто пил культурно, стыдно будет, что они занимались этим нечистым делом. И будут они просить у детей и внуков своих прощения за то, что пили сами и своим примером дурным насаждали пьянство во всем народе. Люди стряхнут со своих плеч зеленого змия, и дети от таких людей пойдут здоровые и счастливые.

Павлов посмотрел в глаза начальнику и тихо, виновато проговорил:

— Простите меня, Тимофей Васильевич. Не мне бы вам говорить об этом, да дело больно уж серьезное. Тут правда нужна, а правда, она светлее солнца.

Положил руки на стол, давал понять, что он все сказал и будет говорить это же всем и каждому до скончания своего века.

Загрузка...