В начале XIX века в Москве среди инструментальных ансамблей преобладали старинные народные музыкальные инструменты — гусли, гудки, сопелки, рожки, домры, барабаны, бубны, торбаны. Народная музыкальная культура существовала самостоятельно, не поддаваясь ни влиянию Запада, ни обычаям многое перенявшего у него русского дворянства. Живы были традиции, заложенные в народное музицирование много веков назад.
Европейская музыкальная культура стала проникать в Москву лишь в XVIII веке через крепостные театры и редких гастролеров.
В начале XIX века особенно славился по городу оркестр богатого московского домовладельца П. И. Юшкова. В 1820-х годах Первопрестольную время от времени стали навещать известные музыкальные виртуозы (скрипач К. Липинский, виолончелист Б. Ромберг). В каждой дворянской семье теперь считали обязательным учить детей музицировать на клавикордах (фортепьяно). Европейская музыка входила в моду, в городе открылось более десятка нотных лавок, из заграницы было выписано несколько тысяч учителей музыки. Большинство из них были весьма посредственными музыкантами.
И вот в Москву, по существу музыкальную провинцию, в 1821 году переселяется на постоянное жительство… великий Джон Фильд!
Джон Браун Фильд родился 26 июля 1782 года в Дублине, в семье потомственных музыкантов (его отец — скрипач, дед — органист). Учился игре на фортепьяно в Дублине у композитора, клавесиниста и певца Т. Джордани и позже в Лондоне у композитора и пианиста Муцио Клементи. Впервые публично виртуоз выступил в десятилетнем возрасте. Получил известность в музыкальных кругах после исполнения в 1799 году собственного фортепьянного концерта. Много гастролировал по Европе.
Фильд — общепризнанный создатель нового жанра фортепьянной музыки, ноктюрна. Популярными были также его сонаты и фортепьянные концерты. Кроме того, его считали блестящим виртуозом фортепьяно. Ф. Лист и Р. Шуман называли Фильда одним из первых представителей романтизма в музыкальном исполнительстве. М. И. Глинка писал, что пальцы Фильда как бы сами падали на клавиши, «подобно крупным каплям дождя, и рассыпались жемчугом по бархату».
«Трудно объяснить, что такое игра Фильда, — признавался в 1834 году один из его учеников. — Надобно слышать его, чтобы убедиться в том, что никакой фортепьянист не может приблизиться к чистоте, нежности, удивительной выразительности его игры. Никто другой не в состоянии сделать, подобно ему, даже простой гаммы в две или три октавы, в которой он усиливает и ослабляет звуки с постепенностью, ровностью непостижимой. Малейшая безделка становится величайшей трудностью для того, кто хочет выполнить ее так, как делает Фильд. У него какой-то дивный способ прикосновения к клавишам. Под его перстами инструмент перестает быть безжизненным. Это уже не фортепьяно, жалкое по короткости своих звуков. Кажется, будто слышишь пение со всеми его оттенками».
«Как музыкант, он был неподражаем, — вспоминал другой ученик Фильда, известный пианист А. Дюбюк. — Я много слыхал хороших пианистов на своем веку, но такой продуманной, прочувствованной, с таким воздушным, кружевным изяществом обработки не встречал». «Никто после него не мог воссоздать прелести этого ласкающего шепота, подобного нежному томному взору, — писал в предисловии к изданию первых шести ноктюрнов Фильда великий венгерский композитор и пианист Ференц Лист. — Он убаюкивает нас, как тихое колебание ладьи или качание койки, столь тихо медлительное, что, кажется, слышишь, как замирает около корабля рокот волн. Никто не мог уловить его эоловых звуков, этих воздушных полувздохов, которые тихо ропщут и стонут, полные неги.
Никто не мог, особенно те, которым удавалось слышать самого Фильда, когда он играл или, лучше сказать, импровизировал, увлекаясь вдохновением, никто не мог, повторяю я, не увлечься его игрой. Каждую минуту новые звуки роскошно разливались в его мелодиях, каждый раз они были поразительно разнообразны и, между тем, под этими новыми украшениями не исчезала первобытная прелесть звука и восхитительность переходов».
Так почему же Джон Фильд оказался не в Вене, Риме или Париже, признанных центрах музыкальной культуры, а в Москве?..
Человек существует не только ради своей любимой профессии, но и чтобы жить, наслаждаясь, по возможности, земным бытием. Фильд выбрал своим местожительством Москву за ее бесхитростный быт, за отсутствие чиновничьего церемониала и, в конце концов, за покой, за патриархальную лень!..
Фильд считал пыткой ежедневное присутствие в обществе, где надлежало быть пристойно одетым: в короткие панталоны, тесные сапоги, крахмальную манишку и узкий фрак. В Москве же принимали за милое чудачество и прощали ему надетые наизнанку чулки, криво застегнутый жилет и сбившийся набок галстук.
Учителя музыки, по обыкновению, держали себя перед своими богатыми и знатными воспитанниками, как слуги перед господами. Фильду явно было наплевать на знатность и богатство, и Москва смотрела на эту вольность сквозь пальцы. К тому же Фильд любил, чтобы хозяин ставил перед уроком возле фортепьяно бутылку шампанского. Во время занятия учитель непрестанно отхлебывал из нее, считая каждый глоток вознаграждением за свой труд по обучению «тугоухих» и немузыкальных барышень. Он не любил заниматься педагогикой — объяснять музыку. Просто заставлял ученика разучивать ту или иную музыкальную пьесу, а потом сам проигрывал ее ему, показывая на примере, как надобно ее понимать. Способный ученик сразу видел свои недостатки, а дурака все равно не научить.
Фильд считался в Москве самым высокооплачиваемым учителем (бедных он соглашался учить бесплатно, если у них были способности к музыке). Но никогда не раболепствовал перед теми, кто ему платит. Если знатные дамы привозили своих дочерей музицировать к нему на дом, он неизменно принимал их в шлафроке и трубкой во рту. От него можно было ожидать любого экспромта, резко отличного от общепринятых правил этикета. Однажды он сидел возле фортепьяно, по которому стучала его ученица. Наконец ему наскучило слушать, как она фальшивит. Он вскочил со стула, схватил девицу за обе руки, вытащил ее на середину комнаты и принялся с ней танцевать.
— Что вы делаете, господин Фильд?! — изумилась встревоженная мать.
— Вам непременно хочется, сударыня, чтобы я учил вашу дочь? Так уж лучше я стану учить ее танцевать, чем музыке.
В Москве Фильд зарабатывал и проживал до двадцати тысяч рублей ежегодно. Огромные, по тем временам, деньги! Как ему это удавалось?..
Закончив неизменно к четырем часам дня все занятия, Фильд со своими любимцами — четырьмя большими собаками, носившими «классические» имена, вроде Сократа и Геродота, садился в карету и ехал в ресторан. Вернее, он, большой любитель пеших прогулок, шел рядом с медленно движущейся каретой. По дороге к нему пристраивались знакомые, любившие поесть и выпить за его счет. Всех их — и первого скрипача Большого театра Грасси, и виолончелистов Фензи и Марку, и многих других, — добродушный и беспечный Фильд угощал в московских ресторанах.
А по воскресеньям домой к Фильду по обыкновению приходили за подаянием бедняки-иностранцы. Каждый из них получал из рук хозяина по пяти рублей. Отказать Фильд не мог даже тем, кто беззастенчиво его обкрадывал. Однажды он дал в долг просителю пятьсот рублей.
— Но вы больше никогда не увидите своих денег! — изумились друзья.
— Тем лучше. Значит, я никогда больше не увижу этого просителя.
Несмотря на свое мягкосердечие, Фильд нередко проявлял характер. После концерта у одного из московских бар гости занялись картами и сплетнями. Фильд заметил хозяину, что его лакеи, разносившие прохладительные напитки, постоянно обходят стороной комнату, где разместились музыканты.
— Да это же артисты, а не гости, — услышал он презрительный ответ.
Когда в конце вечера хозяин раскланивался с Фильдом, тот при всех гостях отдал его лакею «на чай» весь свой гонорар (сто рублей), продемонстрировав этим свое презрение к спесивому богачу.
В квартире Фильда все было просто, безыскусно, кроме превосходного музыкального инструмента. Больше всего хозяин любил по вечерам валяться в халате на диване, читать Шекспира и потягивать шампанское (томик Шекспира нашли и на его смертном одре). Особенно он любил московскую зиму. В печке потрескивали дрова, жизнь за окном замирала, наступало безмятежное спокойствие. В старости он несказанно полюбил тишину, даже говорить стал тихо и протяжно.
Музыкой Фильда восхищались в Лионе, Женеве, Милане, в десятках других музыкальных столицах Европы, а он, рассеянный и беззаботный, с взъерошенными седыми волосами, ниспадающими в страшном беспорядке к плечам, предпочитал мировой славе московский покой и независимость.
Однажды граф В. Орлов пообещал выхлопотать Фильду титул придворного музыканта.
— Двор не создан для меня, — отказался тот, — и я не умею за ним ухаживать.
Жизнь Фильда протекала, по словам Ф. Листа, «посреди какой-то мечтательной неги, исполненной полумрака и полусвета — подобно длинному ноктюрну. Ни одна грозная молния, ни один порыв ветра, ни один ураган не потревожили спокойствия этой природы».
Москва оказалась самым благословенным уголком на земле для такой жизни.