Источники, прежде всего летописи, по древней истории Русского северо-восточного края, в том числе Москвы, чрезвычайно скудны. Однако в научном обращении существуют легенды о начале Москвы, имеющие, по мнению историков, древнюю фактическую основу, хотя до нас они дошли в списках XVII–XVIII вв. Эти предания активно используются историками и сейчас. Историческая достоверность их, как правило, подкрепляется тем, что в легендах фигурирует некий боярин Кучка, имя которого связывают с летописными Кучковичами – убийцами Андрея Боголюбского (об этом см.: [Кривошеев 2003а]). Впервые в научный оборот предания о начале Москвы ввел в середине XIX в. И. Д. Беляев [Беляев 1868].
В статье «Сказания о начале Москвы» он приходит к выводу, что до появления первых князей в середине XII в. здешним краем управляли «богатейшие и сильнейшие» земледельцы, «старинные земские бояре», «древние колонисты новгородские», принадлежащие к родам, пришедшим сюда из Новгорода еще до приглашения Рюрика. При появлении здесь князей (начиная с Юрия Долгорукого) на их «стеснения и новости» «самовластные владыки» – земские бояре – «отвечали или глухим неповиновением, или явным сопротивлением» князю. Сопротивление было тем больше, чем далее край был удален от Новгорода и других княжеских центров, «и конечно, в самой сильной степени должна была развиться надменность и своеволие земских бояр в глуши, на границах здешнего края с Рязанскою землею». «К числу таковых-то самовластных земских бояр принадлежал и боярин Степан Иванович Кучка, или, по крайней мере, в Кучке народное предание воплотило идею самовластия, независимости и надменности здешних земских бояр – старожилов» [Беляев 1868: 15–17].
Как видим, стержнем построений И. Д. Беляева явилась колонизационная теория заселения северо-восточного края из Новгорода с его боярством во главе, ставшим и здесь крупным землевладельцем и вершителем судеб края.
Современные исторические и археологические исследования рисуют весьма сложную картину колонизации Волго-Окского междуречья. В нем принимали участие различные славянские племена, а не только ильменские славяне. При этом опорными пунктами при расселении становились торгово-ремесленные поселения. Сельские поселения появляются только с XI в. и имеют небольшие размеры [Дубов 1982: 44–45, 59–61 и др.]. Территория же, граничащая с Рязанским краем, издавна осваивалась славянским племенем вятичей, сохранявшим архаические порядки еще в XII в. Новгородской колонизации земля вятичей подвержена не была.
Сложным является вопрос о земских боярах северо-восточного края. Несмотря на резкую критику ряда ученых[1], версия о существовании земского боярства дожила до нашего времени. Историографическая традиция сильного и могущественного земского боярства северо-восточных земель, противостоящего (и успешно) князьям, была воспринята и развита в советской исторической литературе. Социальными предвестниками земских бояр историки стали считать известных по летописным сообщениям 1024 и 1071 гг. «старую чадь» и «лучших жен» («мужей») [Известия ГАИМК: 272; Лимонов 1967: 84; Кизилов 1970: 7–8; и др.].
Обратимся к источникам. В летописях никаких указаний о земских боярах нет, это отмечают все историки: и сторонники этой версии, и противники. И. Д. Беляев для своих построений использовал, как мы уже отмечали, два легендарных сказания о начале Москвы, записанных в XVI–XVII вв: «Повесть о зачале Москвы» и «Сказание об убиении Даниила Суздальского и о начале Москвы». Их текст в XX в. подвергся основательным источниковедческим, текстологическим и литературоведческим исследованиям. С. К. Шамбинаго, М. Н. Тихомиров, М. А. Салмина скрупулезно изучали их источники, возможное их написание и т. д.[2] [Шамбинаго 1936; Тихомиров 1947: 11–16; Тихомиров 1950; Салмина 1964; Топоров 1982: 42, 44–46].
Вначале рассмотрим известия «Повести о зачале Москвы». Первый вид – а всего их, по классификации М. А. Салминой, четыре – является древнейшим [Салмина 1964: 42]. В нем интересующий нас текст звучит так: «Сими же селы владущу тогда боярину некоему, боярину сущу, зовому Кучку Иванову» (в дальнейшем в тексте еще раз упоминаются «оный боярин» и «оные села»). Последующие по времени составления виды, зависимые от древнейшего, распространяют и изменяют это предложение. Второй вид: «сими местами и селы в то время владеющу некоему вельможному властителю, боярину богату и славну зело, зовому имянем Степан Иванович, прозванном Кучка…». В третьем виде села называются уже «великими», а в четвертом – уже «села красные», владельцем которых является «болярин Стефан Иванович» по прозвищу Кучка, «зело богат сущу»[3].
В другом источнике цикла – «Сказании об убиении Даниила Суздальского и о начале Москвы» – эта фраза звучит так: «Были тут по Москве-реке села красные, хороши боярина Кучка Стефана Ивановича». Такая формулировка характерна для первого – пятого видов «Сказания» [Салмина 1964: 200, 213, 231, 236, 241]. В шестом – более позднем виде – предложение расширено: «Тогда по реке, что ныне зовется Москва, были села великие вотчины болярина Стефана Ивановиче Кучка – село Красное и другие» [Салмина 1964: 243].
Исследователями текстологически установлено, что главным источником «Сказания», сочиненного позднее «Повести», и являлась сама «Повесть». Следы этой связи выявляются на всем протяжении текста, и, в частности, из «Повести» перенесен в «Сказание» боярин Кучка со своими двумя сыновьями [Шамбинаго 1936: 83–91; Салмина 1964: 127, 130, 137, 141]. Следовательно, текст «Сказания о начале Москвы» как вторичный по отношению к «Повести о зачале Москвы» не может служить прочной источниковой базой. Однако именно он привлекается учеными для доказательства положения о земских боярах (см., напр.: [Тихомиров 1947: 13; 1950: 240; История Москвы 1952: 18]). Более того, исходя из «классовой структуры населения края» ставится вопрос: кому принадлежали эти села? Ответ однозначен: безусловно, «феодальным землевладельцам». В доказательство же приводятся записи позднейших писцовых книг Московского государства. До сих пор продолжаются археологические поиски «сел» («но были ведь у Кучки и другие села»), «усадеб» и «большого двора» самого боярина Стефана Ивановича Кучки. «Археологи еще не потеряли надежды найти остатки усадьбы Кучки». Однако раскопки с целью выявления «хотя бы какого-то укрепленного двора» могущественного туземного боярина до сих пор не дали каких-нибудь результатов[4] [Рабинович 1964: 68 и др.; Рабинович 1982: 10–11; Латышева, Рабинович 1973: 51–52]. И дело тут, думается, не в перекопанности почв в позднейшее время, как считают археологи.
В свое время еще Н. М. Карамзин скептически относился к «басням» современных ему историков о «селах» и усадьбе Кучковых. «Какие же исторические свидетельства подтверждают истину сих известий?» – спрашивал он [Карамзин 1833: 33]. Ныне существуют аргументированные исследования, проливающие свет на этапы «сочинительства» легенд о происхождении Москвы, делающие позицию сторонников гипотезы земских бояр – владельцев сел с зависимым населением и землями – еще более непрочной. Большое значение в связи с этим имеет уже упоминавшаяся нами работа М. А. Салминой. Исследовательница установила один из источников «Повести о зачале Москвы» – летописцы, в основе которых лежали статьи «Хронографа» 1512 г. Сравним их.
«Повесть о зачале Москвы» (древнейший вид)
«И в лето 6666-го сему великому князю Юрию Владимировичу, грядущу из Киева во Владимир к сыну своему, князю Андрею Юрьевичу. И прииде на место, иде же ныне царствующий град Москва, оба полы Москвы-реки. Сими же селы владущу болярину некоему богату сущу, зовому Кучку Иванову».
Летопись (Государственная публичная библиотека, Г. I V, 343[5])
«В лето 6666 князь великий Юрья Владимировичь шол ис Киева во Владимир к сыну своему, князю Андрею. И пришед, стал на месте, где ныне царствующий град Москва по обе стороны Москвы-реки. А тут было село велико с ыными селы».
Проведенное текстологическое исследование дало возможность М. А. Салминой сделать аргументированное и логическое заключение, что именно такого рода летописцы явились источниками «Повести о зачале Москвы», а не наоборот [Салмина 1964: 55–57]. Таким образом, мы видим в летописцах источник для появления в «Повести о зачале Москвы», а затем и в «Сказании о начале Москвы» «сел». Но ими никто не владеет. Это просто большие села, заселенные свободными общинниками или, возможно, безлюдные, каких было немало в Древней Руси [Фроянов 1974; Фроянов 1984][6]. В этих текстах нет никаких даже намеков о первом владельце Москвы боярине Кучке.
Как же появляется в «Повести» земский боярин Кучка – столь импонирующий историкам разных поколений? Ученые полагают, что на основу – рассказ упомянутых летописцев об основании Москвы Юрием Долгоруким – была наслоена легенда о боярине Кучке [Салмина 1964: 68]. Источником этих легендарных устных преданий ученые видят тексты древнейших русских летописей – Ипатьевской и Лаврентьевской – о событиях, связанных с гибелью Андрея Боголюбского (см.: [Кривошеев 2003а]). Вот какой представляется картина возникновения и эволюции легендарных преданий С. К. Шамбинаго: «Полная драматического пафоса повесть эта (об убийстве Андрея Боголюбского. – Ю. К.) находила многочисленных читателей. Привлекали обстановка, революционное окружение, искусно идеализированный облик главного героя. В то же время будили интерес многие детали, оставшиеся нераскрытыми. Особенно неясны были причины заговора, личности главных руководителей (Кучковичей. – Ю. К.)… Несомненно, существовали рассказы о событиях, так или иначе имеющих место при Боголюбском восстании…», а отсюда целый «комплекс преданий, где семейству Кучковичей отводилась ведущая роль в восстании XII века». В итоге, резюмирует С. К. Шамбинаго, «повесть о Боголюбском восстании, проходя ряд переделок и изменений, неожиданно оказалась связанной с древнейшими преданиями о Москве» [Шамбинаго 1936: 62, 65–67] (см. также: [Забелин 1905: 40]). Круг замкнулся. Из летописных Кучковичей был образован легендарный Кучка, позднее у него появились имя и отчество [Шамбинаго 1936: 72].
А как же быть с его титулом боярина – неизменным атрибутом «Повести» и «Сказания»? В летописях Кучковичи не называются боярами. Следовательно, источник его появления – внелетописный. По всей видимости, эта титулатура – отражение социального быта более позднего времени, нежели XII в., – XIV–XV вв., когда вокруг Москвы были разбросаны владельческие села знатнейших московских бояр, обычно носившие, кстати, имена их первых владельцев – бояр: Хвостово, Воронцово, Воробьево, Свиблово [Тихомиров 1947: 70–71]. Постепенно боярские подмосковные села переходили в руки великих князей. М. Н. Тихомиров писал, что «борьба великих князей с крупными боярами-феодалами была обычным явлением уже в XIV–XV веках» [Тихомиров 1947: 71–72]. Очень вероятно, что эта-то борьба и послужила основой для формирования легенд о боярине Кучке и целом боярском роде Кучковичей. М. Н. Тихомиров обращал внимание и на другие отразившиеся в легендах о начале Москвы факты. «Крымские татары, неверная жена Улита, мучительные казни – все это ведет нас к XVI веку, только что пережившему царствование Грозного», – писал он [Тихомиров 1950: 240].
Тем не менее сделанный еще И. Д. Беляевым вывод об отразившейся в предании борьбе земского боярства с княжеской властью в своей основе бытует и в работах советских историков. В одном из изданий «Истории Москвы», например, прямо пишется о борьбе «растущей княжеской власти» «против могущественного местного боярства», отголоски которой «сохранились в легенде о столкновении князя Юрия с боярином Кучкой» [История Москвы 1952: 14].
Одна из подобных гипотез принадлежит Г. П. Латышевой и М. Г. Рабиновичу. Они причисляют феодалов Кучковичей к участникам «феодальной войны 40-х гг. XII века» (а была ли эта война?), выступающим на стороне киевских князей против суздальского князя Юрия Долгорукого, «поскольку те сравнительно далекие феодалы представлялись им менее опасными, чем гораздо более близкий суздальский князь Долгие Руки», которому, в свою очередь, «как раз нужен был Москов в его борьбе против соперников за Киевский великокняжеский стол». Убийство Кучки и расправа с его семьей произошли «в начале 40-х гг.». Однако источниковая база, подведенная под это предположение, представляется откровенно слабой: единичные, случайные княжеские находки на территории будущей Москвы, причем XI в., а также одно из раскопанных женских погребений – якобы «Кучковны» [Латышева, Рабинович 1973: 53–54] (см. также: [Рабинович 1982: 20–21]).
Подвергая сомнению существование в Северо-Восточной Руси XII в. земского землевладельческого феодального боярства, мы ни в коем случае не отрицаем рациональное зерно в устных преданиях о Москве. Безусловно, в этих легендах наряду с древнейшим летописным материалом присутствуют и древнейшие устные рассказы.
Мифический земский боярин, скорее всего, на самом деле существовал, но, может быть, у Кучковичей был какой-нибудь предок, судьба которого была связана с Московским краем. Ведь в летописи Москва имеет двойное название: «Москва, рекше Кучкова». Ряд названий, связанных с этим, сохранился и позднее. «Кучкович, Кучко, Кучковитин, сказано в разных летописях. Не означает ли это: уроженец Кучкова, то есть Москвы?» – замечал еще Н. А. Полевой [Полевой 1830: 72]. Поэтому, как вполне оправданно предлагал М. Н. Тихомиров, «нет ничего невероятного в том, что легендарный Кучка был одним из вятических старшин или князьков, отстаивавших свои земли от притязаний Юрия Долгорукого»[7] [Тихомиров 1947: 14].
Лингвистические изыскания В. Н. Топорова также подкрепляют эту мысль. Во-первых, для Кучки он находит близкие языковые соответствия в балтийских языках, во-вторых, считает он, и сам конфликт с Кучкой, «видимо, одним из вятических (независимо от происхождения) старшин – мог актуализировать тему западных пределов складывающегося на северо-востоке Руси ядра будущей государственности в одной из основных ключевых точек, какой являлась Москва» [Топоров 1982: 44; 1972: 275]. Исследовательница древностей земли вятичей Т. И. Никольская, исходя из названий населенных пунктов Карачев и Тушков, предполагает, что они, как и Кучково, названы по имени вятических князьков – местной знати [Никольская 1981: 128, 172–173].
В существовании в середине XII в. у вятичей архаического уклада с племенной структурой действительно нет ничего невероятного, ибо племя вятичей дольше всех других восточно-славянских племен сохраняло свою самостоятельность, не подчиняясь Русской земле[8].
Если Кучка и другие действительно были лидерами вятических племенных группировок, как в XI в. Ходота и его сын, против которых не раз ходил Владимир Мономах, то здесь вновь можно предположить борьбу русских князей с представителями старой родовитой туземной знати – местных партикуляриев. Вновь мы являемся свидетелями устранения племенной знати насильственным путем, вновь обрисовывается социально конкретная и исторически достоверная ситуация, которую можно наблюдать по летописи в 1024 и 1071 гг.
Однако это были уже последние вспышки борьбы новой и старой знати. В дальнейшем социальные противоречия в северо-восточных землях принимают иной характер.
Итак, «боярин» Кучка вряд ли был боярином в общепринятом понимании этого термина [Фроянов 1980: 77–89]. Но есть еще одно известие, прямо касающееся нашей темы. Это версия не дошедшей до нас Раскольничьей летописи, приведенная В. Н. Татищевым. Здесь вновь появляется Кучка, но в несколько неожиданной ипостаси.
Рассказывая о княжеских делах, эта летопись под 1147 г. объясняет причину одного из военных мероприятий следующим пассажем: «Юрий, хотя и имел княгиню любви достойную и ее любил, но при том многих жен подданных часто навесчал и с ними более, нежели с княгинею, веселился, ночи сквозь на скомонех проигрывая и пия, препровождал, чим многие вельможи его оскорблялись, а младыя, последуя болше своему уму, нежели благочестивому старейшин наставлению, в том ему советом и делом служили. Между всеми полюбовницами жена тысецкого суздальского Кучка наиболее им владела, и он все по ее хотению делал. Когда же Юрий пошел к Торжку, Кучко, не могши поношения от людей терпеть, ни на оных Юрию жаловаться, ведая, что правду говорили, более же княгинею возмучен, не пошел со Юрием и отъехал в свое село, взяв жену с собою, где ее посадя в заключение, намеревался уйти ко Изяславу в Киев. Юрий, уведав о том, что Кучко жену посадил в заточение, оставя войско без всякого определения, сам с великою яростию наскоро ехал с малыми людьми на реку Москву, где Кучко жил. И, пришед, не испытуя ни о чем, Кучка тотчас убил, а дочь его выдал за своего сына Андрея. Полюбя же вельми место то, заложил град и пребыл тут строя, доколе брак Андреев совершил. Для онаго веселия звал к себе Святослава и со сыном его Ольгом. Он же, не отрицаяся, приехал и с собою привез Владимира Святославича, а Олег, сын Святославль, наперед приехал; его же Юрий одарил и дал ему пардуса. Потом приехал Святослав в день Похвалы Пресвятыя Богородицы, июлиа 28-го, и принят с великою любовию и честию. И соверша при них брак, с великим торжеством празднуя 5 дней, потом одарив Святослава, детей его и служителей, с великим довольством и любовию отпустил. Сам же по окончании веселия возвратился с детьми в Суздаль…» [Татищев 1995: 170–171].
О. М. Рапов в связи с этим отмечает: «Не вижу оснований для сочинения с целью фальсификации приведенных В. Н. Татищевым текстов ни самим историком, ни каким-либо древним автором» [Рапов 1997: 18]. Согласиться с исследователем можно не вполне. Скорее всего, «любовная» канва сообщения использует, во-первых, известие некоторых летописей о том, что Кучку Юрий «за некую вину казнил» [Татищев 1995: 249], развивая этот сюжет, а во-вторых, повествование, связанное с сыном Юрия Андреем Юрьевичем Боголюбским (см.: [Кривошеев 2003а]).
Однако нам более интересно обозначение Кучки как «тысецкого суздальского»[9]. Тысяцкие – это северо-восточные реалии того времени. Поэтому рассмотрим этот сюжет подробнее.
Так, Киево-Печерский патерик сообщает: «И бысть посланъ отъ Володимера Мономаха въ Суждальскую землю, сий Георгий (это потомок варяжских дружинников, состоявших на службе у киевских князей, Георгий Симонович. – Ю. К.) дасть же ему на руце и сына своего Георгия (Юрия Долгорукого. – Ю. К.)» [ПКПМ: 3, 5]. Летописи дают дополнительные сведения о Георгии Симоновиче и его деятельности в Ростове и Суздале. Он называется «боярином болшим», «воеводой» Юрия Долгорукого и ростовским тысяцким[10]. Должность тысяцкого была довольно значительной в административной системе русских земель. Наряду с военным командованием тысячей (ополчением), тысяцкие также исполняли управленческие правительственные функции. Несмотря на назначение их князем, они играли большую роль в местной жизни. Причем если М. Н. Тихомиров обнаруживает «непосредственную связь их деятельности с жизнью городского населения» [Тихомиров 1956: 225–231], то И. Я. Фроянов говорит о связи тысяцких «вообще с волостным населением» [Фроянов 1980: 41, 218].
Это подтверждается и последним упоминанием о Георгии Симоновиче в Патерике: «По летех же мнозех седе Георгий Владимеровичъ въ Киеве, тысяцькому жъ своему Георгиеви, яко отцу, предасть землю Суждальскую»[11] [ПКПМ: 5, 189]. Нам представляется важным указание на связь боярина-тысяцкого с волостной округой главного города, ибо имеются мнения, что Георгий Симонович «командовал» только своей дружиной («боярскими боярами»), находясь как бы в стороне от местной жизни[12]
[Романов 1947: 149–151]. Принимая точку зрения М. Н. Тихомирова и И. Я. Фроянова, мы можем предположить, что в подчинении (в этом проявляется зависимость края от Киева, усилившаяся с появлением постоянной южной администрации) у «боярина большего» находилась и знать местного происхождения. Под «сущими под ним» «болярами», отмеченными Патериком, могли скрываться не только его дружинники, но и верхушка местной знати[13] [ПКПМ 1911: 189–191]. Правда, Ю. Г. Алексеев замечает, что в XII в. «лучшие мужи», «вячьшие» и т. д. – «это, по-видимому, не бояре», «а наиболее богатые и влиятельные члены городской общины, социальное выделение которых только намечается» [Алексеев 1979: 245–246].
Но возникает вопрос: неужели только верхушка дружинников называлась боярами? И здесь мы подходим к вопросу о соотношении (разумеется, не количественном) местной знати и дружинного боярства. По этому поводу существуют различные мнения. Традиционно считается, что зарождающаяся местная знать входит в состав пришлого господствующего класса [Известия ГАИМК: 84, 85, 266–267 и др.; Кучкин 1984: 57 и др.]. Некоторые историки пишут, что, наоборот, бояре-дружинники в XII в. начинают «тяготеть в первую очередь к городам, а не к конкретным князьям» [Горский 1984: 28]. По Ю. Г. Алексееву, местная знать «либо входит в княжескую дружину… порывая тем самым с городской общиной и приобретая новый политический статус, либо сохраняет свои общинные связи, захватывая в своей общине политическую власть» [Алексеев 1980: 30]. Фроянов, признавая параллельное существование княжих и земских бояр, пишет о движении во встречных направлениях: на княжескую службу поступали «так называемые земские бояре», а из дружины «происходил отток в ряды земской знати». Таким образом, «противопоставление княжеских бояр боярам земским выглядит условно»[14] [Фроянов 1980: 84]. Признавая эту условность и исходя из понимания общины как включающей в качестве управленческой верхушки и земскую знать, и княжескую вместе с князем, необходимо отметить, что во второй половине XII в. противопоставление этих групп знати довольно отчетливо проявляется в рамках социальной борьбы в городских общинах и между ними. Это и понятно, ибо слияние знати, ее консолидация происходят уже за пределами древнерусского периода [Алексеев 1979: 245–246 и др.; Дворниченко 1986: 27; 1993: 120–127 и др.]. А пока «старейшая дружина» и местная знать в ряде случаев преследовали различные цели, возглавляя своеобразные «партии» (впрочем, и местная знать не была единой).
Образование местного боярства дало повод многим историкам утверждать, что это были уже крупные феодалы-землевладельцы, которые и вступили в жестокую борьбу с появившимися здесь в XII в. князьями с юга, посягнувшими на их экономическую и политическую самостоятельность и независимость. Однако эта борьба имела другой характер – скорее, сопротивление оказывали представители местных родовых властей – вроде Кучки.
Роль же дружинного боярства вырисовывается из последующих событий. В 1162 г., свидетельствует Ипатьевская летопись, Андрей «братью свою погна Мьстислава и Василка и два Ростиславича, сыновца своя, мужи отца своего переднии. Се же створи, хотя самовластець быти всеи Суждальскои земли» [ПСРЛ, т. II: стб. 520]. На первый взгляд, центр тяжести этого конфликта заключен в династических распрях. Южный летописец обвиняет во всем Андрея Боголюбского, называя его «самовластцем», имея в виду его притязания руководить («волоститься») в Суздальской земле без своих братьев. Но, как явствует из другого летописного текста, они имели на княжение здесь такое же или даже большее право, поскольку «вся земля» (ростовцы, суздальцы, владимирцы и переяславцы) еще при Юрии «целовавше… на менших детех, на Михалце и на брате его (Всеволоде. – Ю. К.) и преступивше хрестное целованье, посадиша Андреа, а меншая выгнаша» [ПСРЛ, т. I: стб. 372]. Посажение Андрея произошло, следовательно, как и изгнание братьев, в нарушение клятвы теми же горожанами и волощанами, включавшими в себя и местное боярство[15]. Именно среди них Андрей пользовался в то время популярностью: «…занеже бе любимъ всеми за премногую его добродетель» [ПСРЛ, т. I: стб. 348]. Они и стали его опорой в споре с братьями и поддерживающей их партией. Вместе с ними изгоняются племянники и, что важно, «мужи отца… переднии»[16]. Видимо, дружинное боярство выступало проводником идей и дел Юрия Долгорукого в этих землях. Не зря же он Георгию Симоновичу «яко отцю, предасть область Суждальскую». Оставаясь верными своему «патрону», следуя клятве «меншим детем», к которым они и должны были перейти, дружинники и после смерти Долгорукого видели его «законных» наследников в Ростово-Суздальских землях в Михалке и Всеволоде. Не разделяя планов Андрея, боярство, возможно, вмешивалось в княжеское управление краем[17] [Рыбаков 1982: 550]. Конечно же, боярство не пренебрегало и своими целями. При малолетстве князей оно могло выступать, как и привыкло, полными хозяевами в управлении землей. Так и случится в недалеком будущем при Ростиславичах[18]. Видимо, ограниченное в управлении и получении доходов уже при Андрее, с изгнанием князей оно и вовсе лишилось бы доходов, переходящих его дружине[19]. Но и «переднии мужи» не были едины – противоречия имели место и среди них. С Андреем Боголюбским оставалась какая-то часть отцовских дружинников, в частности боярин-воевода Борис Жидиславич, сын боярина Юрия Долгорукого[20] [Сказание о чудесах: 38–39; ПСРЛ, т. I: стб. 365; Кучкин 1984: 88].
Таким образом, в отношении Кучки можно сказать по-прежнему: он был представителем местной родовой знати.
До конца I тысячелетия н. э. в Волго-Окском междуречье и прилегающей округе (на севере до Белозерья, на юге до Муромских лесов) проживали в основном финно-угорские народности: меря, мурома, весь, мордва, голядь, мещера. С IX в. сюда стали проникать первые группы осваивавших Восточно-Европейскую равнину восточных славян. Это были ильменские словене и кривичи, пришедшие с северо-запада. В VIII–IX вв. в бассейне Оки оседают вятичи. Первоначальное освоение славянами Волго-Окского междуречья завершается в XI–XII вв. [Седов 1982: 143–151; Дубов 1982: 6–45; Никольская 1981: 12 и др.; Макаров 1993: 92–114].
Впрочем, Междуречье и его окрестности в IX–X вв. вряд ли можно рассматривать как глухие углы с архаическим укладом жизни. Представляется, что здесь имели место достаточно сложные и насыщенные социальные отношения. На это указывает наличие городских центров. Уже Рюрик, «прия власть», «раздая мужемъ своимъ грады», большую часть которых составили именно северо-восточные города: Ростов, Белоозеро, Муром [ПВЛ 1950: 18]. Города как центры племенных союзов, направившие «воев» в поход на Царьград, получают «греческую дань» [ПВЛ 1950: 24]. Среди них – Ростов. Вероятно, под «прочими» разумеются и другие северо-восточные города, но возможно и то, что в начале X в. Ростов становится на какое-то время «единоличным» центром округи. О значении Ростова в конце X в. свидетельствует и факт «посажения» здесь Владимиром Ярослава (988 г.), а затем Бориса (и одновременно Глеба в Муроме) [ПВЛ 1950: 83].
В XI в. на страницах летописей появляются новые города – Суздаль и Ярославль [ПВЛ 1950: 100, 117]. Они упоминаются в связи с экстремальными ситуациями: неурожаем, голодом и, как следствие, социальным недовольством, поддержанным туземными языческими лидерами – волхвами. Выступления были направлены против местной знати: «старой чади» и «лучших». Таким образом, мы видим здесь общинное устройство и организацию, так сказать, в действии [Фроянов 1995а: 113–162, 172; Кривошеев 1985а: 38–48; Кривошеев 1985б: 124–131]. Не менее отчетливо в этих событиях проступает и другая сторона: северо-восточный регион и в XI в. предстает зависимым краем, территорией, с которой собирается дань в пользу других общин и их князей, а на рубеже XI–XII вв. «становится театром межволостных и межкняжеских войн» [Фроянов 1992: 88–89].
Новые конкретные факты общественной жизни на северо-востоке Руси дают нам события 1096 г., в центре которых находились Ростов, Суздаль, Муром [ПВЛ 1950: 168]. Проанализировав их, И. Я. Фроянов и А. Ю. Дворниченко пришли к следующему выводу. «Летописный рассказ, повествующий о княжеской борьбе на далеком северо-востоке, содержит ряд указаний, которые дают возможность понять особенности местной общественной жизни. Перед нами самостоятельные городские общины, обладающие мобильной военной организацией, общины, консолидировавшие вокруг себя большую территорию, именуемую землей, волостью. Земля состоит из главного города (Ростов. – Ю. К.) и пригородов (Суздаль, Муром. – Ю. К.). Между главным городом и одним из наиболее крупных пригородов (Суздалем. – Ю. К.) завязывается борьба за преобладание. Все это свидетельствует о сравнительно высоком уровне социально-политической жизни местного общества и позволяет усомниться в довольно распространенных в литературе представлениях о его отсталости» [Фроянов, Дворниченко 1988: 228].
Вместе с тем ситуация 1096 г. показывает и то, что в княжеской среде северо-восточный регион начинает играть все более существенную роль. В это время сюда, несмотря на трудности и опасности, совершает поездки Владимир Мономах. Важнейшим результатом его пребывания здесь становится основание в 1107 г. Владимира-Залесского. Северо-Восточная Русь начинает приобретать все более весомый политический статус; формируются предпосылки политической самостоятельности региона; завершается переход к «классической» схеме древнерусского города-государства с органами власти, представленными вечем и князем [Фроянов 1991: 92–93 и др.; Фроянов, Дворниченко 1988: 229–252].
Таким образом, в XI – начале XII в. на северо-востоке, как и в других землях Древней Руси, происходит складывание первичной (по территории и функциям) государственной формы – города-государства, по всей видимости, политической системы, довольно универсальной для исторического процесса на стадии политогенеза[21]. Процесс формирования государственности на Руси в целом и на северо-востоке в частности, как нам представляется, довольно ярко и убедительно подтверждает эту общую закономерность[22].
К концу XI в. можно отнести и истоки явления, характерного для древнерусских городов-государств, – соперничество городских общин за первенство в крае. Вначале это «старейшие» города Ростов и Суздаль, позже к ним прибавляется «мезиний» Владимир. Значение его растет уже при Юрии Долгоруком, а апогей могущества приходится на княжения Андрея Боголюбского и Всеволода Большое Гнездо. Об этих событиях мы имеем уже достаточно определенные известия.
Рассмотрение бурных коллизий в истории северо-восточных земель второй половины XII – начала XIII в. как соперничества городов, в первую очередь Ростова, Суздаля и Владимира, началось еще в XIX в. Так подходил к этой борьбе, например, Н. А. Полевой. В его рассказе фигурируют ростовцы и владимирцы, которые спорят «о старейшинстве городов своих» [Полевой 1830: 82–83]. Наиболее четко эту мысль сформулировал С. М. Соловьев. В соответствии со своей концепцией он считал, что с Андрея Боголюбского начался «новый период, период борьбы между старым порядком вещей и новым. Начало этой борьбы обозначилось борьбою старых городов с новыми». Схему борьбы городов С. М. Соловьев наполнил и социальным содержанием. По его мнению, в старых городах «слышится преимущественно голос высшего разряда – ростовских жителей, бояр, дружины вообще». Новые города – пригороды – возглавляет в борьбе князь. Вечевые традиции здесь отсутствовали. Жители пригородов – «люди простые ремесленные», «получив от князя свое бытие, они необходимо считали себя его собственностью». Борьба городов «должна была решить вопрос: где утвердится стол княжеский – в старом Ростове или новом Владимире, от чего зависел ход истории на севере» [Соловьев 1846: 16–18 и др.; 1988, т. 1–2: 516–517, 531–538].
Трактовка социальной борьбы на северо-востоке Руси как борьбы городов с многочисленными уточнениями, дополнениями и т. д. в историографии XIX – начала XX в. получила полную поддержку [Пассек 1870: 7–13, 106–109; Костомаров 1870: 43, 51–52; Корсаков 1872: 113 и др.; Затыркевич 1874: 248–257; Сергеевич 1902: 22–30; Ключевский 1987: 326–331; Платонов 1915: 105 и др.] (особняком здесь стоит мнение А. Е. Преснякова: «Не столько “вечевые” города тут действуют, сколько их социальные верхи: бояре и вся дружина» [Пресняков 1909: 232]). Более сдержанно отнеслись к такому пониманию происходившего советские историки. Так, к примеру, М. Н. Тихомиров полагал, что в такой традиционной постановке вопроса теряется социальный смысл борьбы [Тихомиров 1955а: 234] (см. также: [Воронин 1935: 222–225; Мавродин 1960: 32; Греков 1953: 367–368; Пашуто 1965: 43–48; Черепнин 1965: 269–272 и др.]). Тем не менее тезис о борьбе городов развивался и в ряде работ советских историков [Насонов 1924: 14–17; Приселков 1940: 73 и др.; Галкин 1939: 105 и др.; Фроянов 1980: 157 и др.; 1995а: 590 и др.; Фроянов, Дворниченко 1988: 228 и др.; Лимонов 1987: 103]. В целом же мнениям, взглядам, оценкам этой борьбы, можно сказать, несть числа, что уже само по себе свидетельствует о социальной значимости этих событий в общественном развитии северо-восточных земель.
В конечном итоге восприятие конфликта как борьбы городов, представлявших целостные социальные организмы, между собой или как соперничества между отдельными «партиями» всего края зависит от подхода к расстановке социальных сил. Краеугольным камнем при рассмотрении борьбы городов является также вопрос об участии в ней народных масс. Большинство историков признают определенную роль городского «людья» в межгородских столкновениях. Но силу горожан историки, как правило, видят только во Владимире, считая Ростов и Суздаль городами «боярскими», где боярство «поглотило» все остальное население. От решения в первую очередь этих вопросов и делались общие выводы.
Наиболее подробно конфликт 1175–1177 гг. был рассмотрен В. О. Ключевским. Анализируя события на широком фоне действующих в них социальных сил, ученый вскрыл социальную сущность явлений глубоко и масштабно. Отталкиваясь от выводов С. М. Соловьева, В. О. Ключевский пришел к заключению, противоречащему им, выявив «тройную борьбу» общества, разделившегося «в борьбе горизонтально, а не вертикально», то есть по сословиям, а не по городам. Цепь рассуждений Ключевского стройна, все выводы логичны. Тем не менее есть основания присмотреться к ним пристальнее, особенно учитывая их близость к построениям ряда советских историков, поскольку последние считают решающим фактором в борьбе 1175–1177 гг. именно раскол северо-восточного общества на антагонистические классы, а не на городские общины.
События 1175–1177 гг. в Северо-Восточной Руси предстают перед нами как борьба городских общин. Точнее, мы наблюдаем борьбу общин главных городов волости с общинами пригородов, характерную для Древней Руси, начиная со второй половины XII в. Ученые XIX – начала XX в. неоднократно отмечали стремление пригородов различных волостей к обособлению и пытались объяснить этот процесс. Рассматривался этот вопрос и в историографии[23].
Каковы же были причины, приводившие к попыткам обособления пригородов? Советские историки указывали возможные объективные причины дробления земель-городов. А. Н. Насонов, имея в виду Владимир, обратил внимание на развитие «его материальных средств» [Насонов 1924: 14–15]. Более подробно рассмотрел этот вопрос Ю. А. Кизилов. «К независимости и вольности Владимир был подготовлен всем ходом своего развития», – писал он и называл следующие факторы: «наличие черноземных почв», «богатые промысловые возможности края, естественная защищенность от “дикого поля”, положение в центре речных и сухопутных дорог» [Кизилов 1982: 20–21]. Следует также учитывать и факторы другого порядка: тяжесть отправления финансовых и военных повинностей в пользу главного города. По мнению И. Я. Фроянова, «к такому обособлению, преследующему цель создания самостоятельных городов-государств, толкала сама социально-политическая организация древнерусского общества с присущей ей непосредственной демократией, выражавшейся в прямом участии народа в деятельности народных вечевых собраний – верховного органа городов-государств» [Фроянов 1980: 234–236]. Видимо, совокупность этих экономических и политических причин и создавала предпосылки для образования новых городов-государств.
И. Я. Фроянов подвел и промежуточный итог городской междоусобицы на северо-востоке. Им стало «превращение Владимира в стольный город с подчинением ему старейших городов. Произошел настоящий переворот в политической жизни Ростово-Суздальской земли. И тем не менее он не дал прочных результатов. Ростов уступил, но только на время, ожидая удобного случая, чтобы снова взяться за оружие «для отстаивания своего земского главенства»[24].
Однако борьба городских общин Северо-Восточной Руси не закончилась 1170-ми годами. Она продолжилась с новой силой в первой трети XIII в. После знаменитого веча 1211 г. [Кривошеев 1988] события на северо-востоке Руси выливаются в серию открытых столкновений.
В историографии они, как правило, рассматривались как феодальные распри. Так, М. Д. Приселков писал о «борьбе, разыгравшейся после смерти Всеволода за великокняжеский стол Владимира между Константином и Юрием Всеволодовичами» [Приселков 1940: 88, 89]. Ю. А. Лимонов также говорил о «соперничестве между Юрием и Константином», которых поддерживали соответственно «владимирцы»[25] и «ростовские бояре» [Лимонов 1967: 167; 1987: 107, 143]. Ю. А. Кизилов определяет эти события как «феодальную войну 1214–1215 гг., вспыхнувшую после смерти Всеволода Юрьевича». Он указывает также на ее последствия: «Распри его сыновей из-за великокняжеского стола и распределения княжений вели к постепенному ослаблению великокняжеской власти и ее влияния на другие русские земли» [Кизилов 1982: 22–23]. Сходной является точка зрения В. А. Кучкина: в «семилетний период между сыновьями Всеволода развернулась ожесточенная борьба за отчины, вызвавшая пристальное внимание летописцев, которые при описании всех ее перипетий, походя, сообщали и о городах, захваченных князьями друг у друга» [Кучкин 1984: 94]. Более сложной и социально насыщенной представляется эта борьба И. В. Дубову. «Безусловно, это борьба не между князьями, – пишет он, – она имела более глубокие корни, уходящие в древнейшие времена. Это было одно из столкновений между ростовским боярством и новой знатью, сформированной из среднего слоя горожан Владимира и Суздаля» [Дубов 1985: 44][26]. Как видим, И. В. Дубов, по сравнению с ранее высказанными мнениями, отмечает связь этой новой знати с предшествовавшими событиями на северо-востоке и расширяет ее социальное значение и круг социальных сил, в ней участвовавших.
Схожая трактовка этих событий, рассматривающая их в свете межгородских противоречий, восходит к дореволюционной историографии. Развивая мысли С. М. Соловьева, В. В. Пассек доказывал, что после смерти Всеволода следует продолжение «той же вражды между Ростовцами и Владимирцами». Только теперь она обусловлена «желанием (ростовцев. – Ю. К.) уже не господствовать над владимирцами, а единственно лишь иметь князя отдельного, независимого от владимирцев…» [Пассек 1870: 11–12]. В «нелюбках», перешедших вскоре в усобицы между Константином и Всеволодом, а затем и Юрием, писал Д. А. Корсаков, «мы имеем основание видеть не одну только межкняжую распрю, но продолжение междугородовой земской распри, которая проявилась впервые после убиения Андрея Боголюбского, будучи, в свою очередь, результатом всего земского строя Ростово-Суздальской земли» [Корсаков 1872: 154]. Еще дальше пошел М. Д. Затыркевич. Он подчеркивал, что борьба между Константином и Юрием «за право старейшинства» «не имела никакого значения, а была исключительно городской» [Затыркевич 1874: 255]. В советской историографии этот вопрос разбирался А. Н. Насоновым. Он пришел к выводу, что «загадочные события начала XIII столетия при сыновьях Всеволода… следует определять как продолжение городских междоусобий XII века», как «борьбу городов» [Насонов 1924: 23–27; 1969: 221]. Наконец, И. Я. Фроянов также пишет о борьбе между городскими общинами – ростовской и владимирской – и их союзниками [Фроянов 1995а: 694–697].
Основные сведения об этой борьбе дают два летописных источника: «Летописец Переяславля Суздальского» и «Московский летописный свод» 1479 г. Хронологически они дополняют друг друга. «Летописец Переяславля Суздальского» подробно освещает начальный период борьбы, а «Московский летописный свод» – ее вторую половину[27].
На первый взгляд, если буквально следовать летописному описанию, на арене только князья – сыновья Всеволода. Однако это впечатление довольно обманчиво. Еще А. Е. Пресняков считал необходимым предупредить, что «рассказы современников-летописцев» об этой борьбе «проникнуты определенными книжническими тенденциями» [Пресняков 1918: 41]. А в современной литературе на основе анализа событий, аналогичных рассматриваемым, отмечалась опасность «некритического» отношения к летописным записям, «содержащим сведения о князьях, выступающих в качестве вершителей политических судеб древнерусских земель XII в. Нельзя забывать, – отмечают И. Я. Фроянов и А. Ю. Дворниченко, – что здесь мы имеем явные издержки прокняжеского настроя летописцев, порождавшего соответствующие искажения при передаче исторических событий» [Фроянов, Дворниченко 1988: 201]. Далее мы также попытаемся показать, что княжеская семейная междоусобица (безусловно, имевшая место) является лишь частью более общего конфликта – той же борьбы городов Северо-Востока. За спинами северо-восточного княжья явно стояли ростовцы, суздальцы, владимирцы, переяславцы, москвичи. Иной раз об этом свидетельствуют и сами летописцы, будучи не в силах выдержать «прокняжеский» строй своих записей. И тогда мы видим, что взаимоотношения князей с горожанами в это время строятся на основе первенства горожан в политическом смысле.
Так, после владимирского веча 1211 г., где Ярославу был «дан» Переяславль, он спешит заручиться поддержкой переяславцев на месте. «Ярослав же, приехавъ в Переяславль, месяца априля в 18 день, и съзвавъ вси Переяславци къ святомоу Спасу, и рече им: “братия Переяславци, се отець мои иде къ Богови, а васъ оудал мне, а мене вдалъ вамъ на руце, да рците ми братия, аще хощете мя имети собе, яко же вместе отца моего, и головы своя за мя сложити”. Они же вси тогда рекоша: “велми, Господине, тако боуди, ты нашь господинъ, ты Всеволодъ”. И целоваша к нему вси крест. И тако седе Ярославъ в Переяславли на столе иде же родися» [ЛПС: 110]. Переяславцы, как увидим, преследуя и свои интересы, остались верными союзниками Ярослава и владимирцев с Юрием[28].
Приготовления начались и в противоположном стане – ростовском. Константин вместе с прибежавшим к нему из Владимира братом Святославом[29] сразу же «начя събирати воя» [ЛПС: 110]. В ответ на это Ярослав «съвокупя Переяславци поиде къ Ростову, а Гюрги съ Володимирци и съ Соуждалци поиде» [ЛПС: 111]. В данном случае не приходится сомневаться в том, что в военных столкновениях на реке Ишне принимали участие городовые дружины – «вои», а не только князья со своими дружинами[30].
В ближайшем будущем (1214 г.) в городские усобицы активно включаются москвичи. Факт этот для истории Северо-Восточной Руси примечательный. Он свидетельствует о становлении еще одного пригорода самостоятельным городом. Первый шаг к этому был предпринят москвичами годом ранее. «Летописец Переяславля Суздальского» очень кратко сообщает, что «на тоу же зимоу Володимиръ Всеволодичь, не хотя княжити в Гюргеве[31] и бежа в Волок, а с Волока на Москву и седе тоу въ брата своего городе въ Гюргове» [ЛПС: 111]. Московский свод 1479 г. добавляет, что за действиями Владимира стояли Константин и ростовцы, потому что вначале он «беже в Ростовъ», потом – на Волок, и только «оттоле посла и Костянтинъ на Москву» [ПСРЛ, т. XXV: 109]. В любом случае мы видим, что появление князя Владимира в Москве прошло безболезненно для обеих сторон. Почему? Москва, как следует из вышеприведенного текста, являлась пригородом, зависимым от владимирцев и владимирского князя. Естественно, что, стремясь к самостоятельности, она нуждалась в своем князе. Москвичи в лице Владимира и приобрели его. Однако этому предшествовали, судя по его остановке в Волоке, какие-то переговоры, только после которых он садится в Москве. Похожей представлялась картина и М. Н. Тихомирову: Владимир «бежал на Волок, а оттуда на Москву, где сел князем, конечно, не без согласия москвичей»[32].
Идя, таким образом, против Юрия и владимирцев, москвичи становятся их противниками и уже в следующем 1214 г. выступают на стороне ростовцев.
Константин и ростовцы остались недовольны мирно закончившимися столкновениями на Ишне, поэтому вновь «зая Костянтинъ рать» [ЛПС: 111]. Он попытался отобрать у Юрия и Ярослава северные города: Соль Великую, Кострому и Нерехту[33]. Костромичи, видимо, не желали отступаться от города Владимира, поэтому Константин «Костромоу пожьже», а другие города он просто отъя». Чем были вызваны эти акции ростовцев? Для ответа на этот вопрос рассмотрим, какое место занимали указанные города в Северо-Восточной Руси. По этому поводу высказывались различные мнения. Так, И. М. Миловидов полагал, что Кострома являлась «пограничным» городом между Ростовской и Владимирской волостями, а Константин сжег ее из стратегических соображений [Миловидов 1886: 26]. Согласно отечественным ученым, Кострома как городское поселение возникла в пределах последней четверти XII – начале XIII в. [Насонов 1951: 193, 194, 196; Кучкин 1984: 94]. В это время она осуществляла функции форпоста «низовской» колонизации [Рябинин 1986: 99]. А. Н. Насонов упоминает о Соли Великой и Нерехте в связи с распространением «ростово-суздальской дани», обусловленной, «по-видимому, экономическим значением этих мест» [Насонов 1951: 193–194, 196]. Основываясь на данных археологии, Е. А. Рябинин считает все эти поселения уже «городскими центрами»[34] [Рябинин 1986: 99]. Думается, что такому выводу не противоречат и летописные сообщения. В самом деле, костромичи сумели организовать защиту своего города, а Соль Великая и Нерехта сдались только перед превосходящими силами противника. Представляя собой определенную военную, а возможно, уже и политическую организацию, все же эти города, видимо, не претендовали на самостоятельное существование. Хотя нападение на них является, безусловно, показателем их возросшего значения в жизни северо-восточного общества. Обезопасить себя от участия этих городов на стороне владимирцев в борьбе против ростовцев – такая цель преследовалась Ростовом при нападении на владимирские пригороды.
Реакция Юрия и Ярослава была естественной: они «скопивше плъкы, поидоша опять на Константина къ Ростову» вместе со своим союзником Давидом Муромским. Вот тогда и пробил час москвичей. Владимир «поиде с Москвичи и съ дроужиною своею къ Дмитровоу къ Ярославлю городоу брата своего…» [ЛПС: 111–112]. В этом сообщении летописи, как нам представляется, заложена довольно важная информация. Во-первых, что заметил еще М. Н. Тихомиров, «летопись говорит о “москвичах”, отделяя их от княжеской дружины» [Тихомиров 1956: 410]. То есть можно сказать, что московская городовая дружина здесь выступает практически самостоятельной военной единицей под руководством своего военачальника – князя[35]. Во-вторых, на арене борьбы появляется еще один город – переяславский пригород Дмитров. Он оказывает яростное сопротивление москвичам. «Слышавше же Дмитровци, оже идеть на нихъ Владимиръ, и пожгоша сами все преградие и затворишася. Владимиръ же, приехавъ, не доспе имъ ничто же, зане Дмитровци крепко биахутся з города. Тогда же хотешя и Владимира застрелити, и бежа от града съ полкомъ своимъ, оубоявся брата своего Ярослава. Дмитровци же, вышедше из города, избиша зад дроужины его. Владимиръ же гнавъ седе на Москве» [ЛПС: 112]. Здесь Дмитров ни в чем не уступает москвичам и их князю в «очной» борьбе. Поэтому прав М. Н. Тихомиров, утверждая, что «оба города выступают еще как примерно равноправные единицы по своим силам» [Тихомиров 1956: 413]. Более того, в конечном итоге дмитровцы вынуждают князя возвратиться в Москву. Однако оставался он «на Москве» недолго. После очередного примирения под Ростовом «Гюргии поиде къ Москве на Володимира, испросивъ помочь оу Костянтина и оу Ярослава и пришедъ оседе Москвоу» [ЛПС: 112]. Летописец передает мирный диалог братьев, закончившийся тем, что Владимир покидает пределы Северо Восточной Руси, уходя в «Русскую землю» – в Переяславль Русский. Полагаем, что немаловажную роль в этом уходе сыграли сами москвичи. Разуверившись из-за неудачных действий под Дмитровом в своем князе, они не препятствовали его уходу. К этому же решению их склоняла и стоявшая под городом владимирская рать.
В книге «Древняя Москва» М. Н. Тихомиров в свое время подвел определенные итоги развития Москвы в начале XIII в. В рассказе об осаде Дмитрова, писал он, «впервые упоминаются “москвичи”, и этот термин звучит многознаменательно. Конечно, под ним понимаются не только горожане, но в то же время и не одни землевладельцы со своими вооруженными отрядами. “Москвичи” – это целый комплекс понятий, обозначение жителей города и окружающей его округи. Характерно и само предпочтение Москвы соседнему Юрьеву-Польскому, лежавшему в богатой сельскохозяйственной местности. Однако этого факта достаточно для того, чтобы признать, что Москва сильно продвинулась вперед…» [Тихомиров 1947: 17–18; 1956: 410].
Эти рассуждения М. Н. Тихомирова можно продолжить. Видимо, не столько земля, поля и нивы интересовали в то время северовосточных князей, сколько мощь того или иного города, в первую очередь его военное и политическое значение. Сила города способствовала и значимости князя. Не князь поднимал авторитет городской общины (хотя он являлся необходимым элементом ее структуры, как мы это неоднократно видели), а городская община князя. Вместе с тем нельзя согласиться с Тихомировым, что в это время «Москва становится особым уделом, из-за которого происходила борьба между старшими князьями» [Тихомиров 1956: 410]. Москва является еще владимирским пригородом и только попыталась стать самостоятельной, имея к этому определенные предпосылки. «Признаки ее экономического роста» [Тихомиров 1947: 17–18; 1957: 9–14] находят свое воплощение также в политическом и военном аспектах. Однако повторим еще раз, что складывались лишь предпосылки к созданию московского «удела». В 1213–1214 гг. ее обособление так и не состоялось[36].
Во всех межкняжеских спорах нельзя не видеть решающие участие и значение ростовцев, владимирцев, переяславцев, а также, к примеру, москвичей и дмитровцев. Молодые растущие города – Москва, в какой-то степени Дмитров – тоже пробуют свои силы. Смысл борьбы москвичей – выйти из-под опеки и контроля со стороны владимирцев и их князя. Этим Москва претендовала на самостоятельную волость[37]. Москва – яркий пример древнерусского пригорода, осознавшего свою экономическую и политическую силу и стремящегося выйти из «пригородного» состояния. Однако, как известно, возвышение ее началось уже в новых исторических условиях.
Князья и Орда: историография. Длительное время в отечественной историографии безраздельно господствовала мысль о древнерусском князе как монархе. Исследования И. Я. Фроянова показали иную роль князя и пределы его властных полномочий в древнерусском обществе [Фроянов 1974; 1995] (см. также: [Толочко 1992]). «Княжеская власть являлась составной и необходимой частью социально-политической структуры Киевской Руси». Вместе с тем, «несмотря на значительный общественный вес, князь в Киевской Руси все же не стал подлинным государем. Этому препятствовала самодеятельность народных общин. Трудно назвать сувереном князя, который, приезжая в ту или иную волость, должен был входить в соглашение с вечевой общиной и принимать выдвигаемые вечем условия, ставящие его в определенные рамки. Князь заключал ряд с народным собранием – вечем. А это значит, что он превращался в известном смысле в общинную власть, призванную блюсти интересы местного общества» [Фроянов 1980: 42–43 и др.].
Для послекиевского периода общим местом в отечественной историографии стали рассуждения и выводы об изменении общественного статуса русских князей XIV–XV вв. под воздействием прежде всего монгольского (ордынского) фактора. Большинство современных историков полагает при этом лишь переход на другой – более высокий – уровень уже имевшей место в древнерусский период монархической власти.
В отличие от них, И. Я. Фроянов видит здесь качественные изменения. «Что касается княжеской власти, – пишет он, – то она получает совсем иные основания, чем раньше, когда древнерусское общество развивалось на общинно-вечевых началах, характеризуемых непосредственной демократией или народовластием. Если до прихода татар Рюриковичи занимали княжеские столы, как правило, по приглашению городского веча, рядясь на нем об условиях своего княжения и принося клятву, закрепленную крестоцелованием, держать договор нерушимо, то теперь они садились на княжения по изволению хана, запечатленному соответствующим ханским ярлыком. <…> Это сразу же сделало князя самостоятельным по отношению к вечу, создав благоприятные условия для реализации его монархических потенций» [Фроянов 1995б: 31] (см. также: [Корф. 1908: 203–209 и др.]). Но реализованы эти условия были далеко не сразу. Коренной перелом произошел только в княжение Дмитрия Донского, когда окончательно были ликвидированы вечевые институты [Фроянов 1995б: 32, 36–37, 40]. А далее российская монархия «прошла свой путь становления за сравнительно короткий срок: несколько более столетия». И «к исходу XV в., освободившись от боярских пут, усвоила самодержавный характер с присущей ему всей полнотой политической власти в стране»; «в исторических условиях конца XV – начала XVI в. такая власть могла быть только деспотической» [Фроянов 1995б: 39–40]. Такой представляется эволюция монархической власти И. Я. Фроянову.
Вопрос становления самодержавия в XV–XVI вв. требует отдельного исследования. Прежде же чем рассмотреть конкретно-исторический вопрос о соотношении веча и княжеской власти во второй половине XIII–XIV в., обратимся к вопросу непосредственных взаимоотношений русских князей и монгольских ханов. Какими они видятся современным отечественным историкам?
«Добиваясь покорности от Руси, Орда не могла сломать существующие там политические порядки, – писал Л. В. Черепнин. – Ордынские ханы стремились поставить эти порядки себе на службу, используя в своих интересах русских князей, которые им казались надежными, истребляя ненадежных и все время сталкивая князей между собой, чтобы не дать никому усилиться и всех держать в страхе. Из источников известно о поездках ряда русских князей в Золотую Орду и в Каракорум на поклон и для подтверждения прав на свои княжения. Не все возвращались обратно. Так, в Орде были убиты черниговские князья Михаил Всеволодович и Андрей Мстиславич, в Монголии отравили великого князя владимирского Ярослава Всеволодовича и т. д. Сопротивление русских князей Орда подавляла военной силой» [Черепнин 1977: 191–192].
Выводы отечественных историков об этой проблеме были подчеркнуты В. А. Кучкиным. «Изменилось и положение русских князей, – пишет он. – Хотя продолжали действовать древнерусские юридические нормы наследования княжеств, в эти нормы властно вторглась ордынская власть. Князья должны были ездить в Орду, чтобы получать там ханские утверждения на свои княжества. Каждому князю выдавался ярлык – особая ханская грамота на владения. Поездки русских князей в Орду нередко сопровождались унижениями, которым князья подвергались при дворах ханов. …А в ряде случаев поездки в Орду кончались для русских князей смертью… Раздавая русским князьям ярлыки на их княжения, ордынские правители стремились регулировать политические отношения между подвластными им русскими княжествами. Нет ничего более ошибочного, чем полагать, будто чужеземное иго было некоей внешней оболочкой, под которой русские князья продолжали действовать так же, как они действовали до нашествия Батыя. Нет, ханы не могли бы сохранять свою власть над Русью в течение почти четверти тысячелетия, не предпринимай они никаких действий по упрочению этой власти и совершенствованию ее механизма. Соблюдая во многих случаях имевшиеся на Руси традиции престолонаследия, ордынские ханы, когда это было им нужно, бесцеремонно нарушали их. …Ордынские правители зачастую перекраивали политическую карту Северо-Восточной Руси, препятствуя усилению того или иного князя, разжигая соперничество и распри между русскими князьями и извлекая из этого немалые выгоды для себя. Со временем даже выдача в Орде ярлыка на то или иное княжество стала сопровождаться беззастенчивыми требованиями со стороны правящей ордынской элиты денежных выплат и ценных подарков. …Такие “множайшие дары” были одним из тех материальных итогов, ради которых и отлаживалась Ордой вся ее политическая система властвования над русскими землями» [Кучкин 1991: 19–22].
Похоже думают В. Б. Кобрин и А. Л. Юрганов: «Уже первый акт ордынской власти – назначение Ярослава Всеволодовича великим князем (1243 г.) – означал перелом в политических отношениях Руси: впервые права великого князя были дарованы ханом. Положение русских князей под властью Орды было близко к вассальному (сохранение власти, территории, значительная свобода действий внутри страны), но формы, в которых проявлялась зависимость, были значительно более суровы и уже напоминали подданство. Так, хан не только мог приговорить русского князя к смертной казни, но и привести приговор в исполнение самым унизительным образом (Михаил Ярославич Тверской был выведен на торговую площадь в Орде закованным в колоду и поставлен на колени). Внешние формы почтения, которые русские князья были обязаны демонстрировать ордынским князьям, достаточно далеки от западноевропейского оммажа. Насколько унизительны были эти формулы преданности, видно даже по их реликтам в XV в.». Русские князья «были “служебниками” монгольских ханов», «обязанные в новых условиях беспрекословно выполнять волю Орды» [Кобрин, Юрганов 1991: 57].
Таковой видится политическая составляющая «монголо-татарского ига» на Руси современным исследователям[38]. В этих рассуждениях при всей их логичности и убедительности, как нам кажется, присутствует некоторый элемент политизации и модернизации, не способствующих уяснению действительной ситуации. Действительно, князья вынуждены были ездить в Орду, получать там ярлыки на княжение; верно и то, что татары вмешивались во внутренние коллизии на Руси (кстати, во многих случаях не без просьб самих князей). Вместе с тем необходимо указать не только на собственно политический механизм, приводивший в движение ордынско-русскую данническую систему, но и на основы и связи иной природы.
Ими являлись некоторые представления, присущие многим этносам и их взаимоотношениям между собой на определенных стадиях общественного развития – либо при доминировании архаических отношений, либо при сохранении их в том или ином варианте. Но все это происходит в пределах даннической зависимости, не нарушавшей внутреннее устройство русских земель. То есть отношения князей и ханов, как нам представляется, возможно рассмотреть не как разные, но параллельные с данями проявления ордынской политики, а в рамках системы даннических отношений в целом.
Князья и Орда: начало. Собственно княжеско-ханские отношения начинаются с 1243 г., когда «великыи князь Ярославъ поеха в Татары к Батыеви, а сына своего Костянтина посла къ Канови. Батыи же почти Ярослава великою честью и мужи его, и отпусти и рек ему: “Ярославе, буди ты стареи всем князем в Русском языце”. Ярослав же взъратися в свою землю с великою честью». На следующий год «про свою отчину» ездили к Батыю другие князья. Он, «почтив я честью достоиною и отпустивъ я, расудивъ имъ когождо в свою отчину, и приехаша с честью на свою землю» [ПСРЛ, т. I: стб. 470]. Таким образом, суть отношений заключалась как бы в санкционировании ханами княжения на том или ином столе.
Вместе с тем в действиях князей этого времени чувствуется отсутствие осознания зависимости от ордынцев в занятии столов. Так, после смерти Ярослава Всеволодовича в 1246 г., исходя из принципа старейшинства, во Владимире садится его брат Святослав. Это было сделано без согласования с татарами. Возникший между Святославом и его «сыновцами» – Андреем и Александром – конфликт не рискнул решить даже Батый, который «почтивъ ею и посла я г Каневичем». Так был обозначен прецедент не только утверждения на столах, но и назначения русских князей. Ибо возвратившиеся в 1249 г. из «Каневичей» князья должны были действовать по «имперскому» указу: «приказаша Олександрови Кыевъ и всю Русьскую землю, а Андреи седе в Володимери на столе» [ПСРЛ, т. I: стб. 471–472][39]. Но и после этого татары распоряжаются не всегда и не всеми столами. В 1254 г. «Ярославъ князь Тферьскыи, сынъ великого князя Ярослава, с своими бояры поеха в Ладогу, оставя свою очину. Ладожане почьтиша и достоиною честью». Своеобразное неповиновение демонстрирует Александр Ярославич. Получив в 1252 г. «стареишиньство во всеи братьи», он не ездит несколько лет в Орду, откупаясь дарами «заочно». Наконец, открыто попытался поднять мятеж обиженный Андрей Ярославич, «здума… с своими бояры бегати, нежели цесаремъ служити». Поступок Андрея Ярославича навлек на Русь новую беду: «прииде Неврюи и Котья и Олабуга храбрыи на землю Суждальскую со многими вои на великого князя Андрея Ярославича»[40] [ПСРЛ, т. I: стб. 473–474; т. XXV: 141–142].
Так татары начинают вмешиваться вооруженным путем в межкняжеские отношения. Особенно преуспел в привлечении их к совместным действиям на Руси князь Андрей Александрович. С 1281 по 1293 г. он четыре раза приводил отряды татарских «царевичей», добиваясь силой «княженьа великого, а не по стареишиньству» [ПСРЛ, т. XXV: 153, 154, 156, 157]. От этих усобиц в первую очередь страдали «христьяне». Тем не менее такого рода «союзы» с татарами перешли и в XIV в. (1315, 1316, 1318, 1322, 1327 гг. и т. д.). Но наряду с этим «опытом» решения княжеских вопросов князья прибегали и к старой проверенной практике собирания съездов (снемов). «Подобных сведений немного, но они заслуживают внимания», – пишет Л. В. Черепнин. Он отмечает съезды 1296, 1304, 1340, 1360, 1380 гг. [Черепнин 1978: 56]. В некоторых из них участвовали татары, но также и представители городских общин.
Однако уже ранние русско-татарские отношения не сводились только к прямому или косвенному вмешательству татар во внутренние дела русских князей или к разорениям русских земель. В истории их отношений имеются примеры союзнических военных действий. Усилившаяся угроза на западных рубежах Руси потребовала ответных походов, в которых участвовали татары. В 1269 г. князь Святослав Ярославич, собрав «силу многу» в Низовских землях, «прииде с ними в Новъгород, бяше же с ними баскакъ великии Володимерьскии именем Армаганъ, и хоте ити на город на Неметцкии Колыванъ, и уведаша Немци, прислаша послы своя с челобитьемъ, глаголюще: “челом бьем, господине, на всеи твоеи воли, а Неровы всее отступаемся”. И тако взя миръ с Немци» [ПСРЛ, т. XXV: 148]. Другой поход – неудачный – состоялся в 1275 г.: «ходиша Татарове и Русстии князи на Литву и не успевше ничто же взратишася назад, но много зло створиша Татарове идуще християномъ» [ПСРЛ, т. XXV: 151].
В 1277 г. помощь потребовалась уже ордынцам. Из ханской ставки «князи же вси со царем Менгутемерем поидоша в воину на Ясы, и приступиша Рустии князи ко Яскому городу ко славному Дедякову и взяша его месяца февраля въ 8 и многу корысть и полонъ взяша, а противных избиша бесчислено, град же их огнем пожгоша. Царь же Менгутемеръ добре почести князи Руские и похвали их вельми и одаривъ их отпусти въ свою отчину» [ПСРЛ, т. XXV: 152][41]. Таким образом, русские князья здесь выступают по меньшей мере как равноправные союзники. Пользуясь правом победителей, они берут «корысть и полон», а их действия одобряются командиром объединенного войска[42].
Кстати, в этом походе (видимо, до Сарая) русских князей сопровождали их жены и дети. Кроме того, что этот факт можно расценивать в качестве своеобразной демонстрации дружелюбия, он указывает и на династические связи русских князей и татарских ханов. Наиболее известным является брак московского князя Юрия Даниловича, но русско-татарские браки имели место и в XIII в., и в последующем[43].
Безусловно, князья воспринимались ханами прежде всего как реальная политическая сила. Л. В. Черепнин прав, когда пишет, что ордынские ханы стремились поставить существовавшие на Руси «политические порядки» «себе на службу, используя в своих интересах русских князей» [Черепнин 1977: 191]. Однако это лишь одна сторона дела. Другая заключается в том, что и русские князья пользовались татарской «помощью».
Часто усиление власти русских князей связывается с вооруженной поддержкой их монголо-татарами. Если в прежние времена население того или иного города указывало, согласно вечевому решению, «путь чист» «нелюбому князю», то теперь ситуация меняется. Князь, получив в Орде ярлык, является в город на княжение не только со своей дружиной, но и с отрядом какого-нибудь татарского мурзы.
Однако известно, что и в Киевской Руси кочевники – в основном половцы – постоянно и активно участвовали в междоусобицах, раздиравших семейство Рюриковичей. Многие древнерусские князья наводили и возглавляли «поганых» в набегах на города и веси. Половцы выступали как союзники того или иного князя, пытавшегося с их помощью укрепиться в том или ином «граде» и волости. Но это не мешало затем «людью» зачастую поступить с князем по-своему.
Следовательно, союзы русских князей с кочевниками тоже не являются чем-то принципиально новым[44] [Будовниц 1960: 319–320]. И все-таки мы не можем отбросить влияния монголо-татарской силы на изменение в положении князей и в их взаимоотношениях во второй половине XIII–XIV в. Видимо, дело здесь в жесткой системе контроля за статусом и перемещениями княжеской власти со стороны ханов. Татары явились дополнительным фактором, обуславливающим отношения северо-восточного княжья, и без них непростые и запутанные. Стоит заметить и то, что татары, способствуя усилению княжеской власти, одновременно ставили преграды на пути ее роста, уменьшая ее финансовые и имущественные возможности требованием даней.
Князья адекватно оценивали и использовали союз с ордынцами как необходимый, но временный. А наряду с этим подспудно и объективно происходило «собирание власти» – не только московскими князьями, но и вообще в руках русского княжья как социального слоя средневековой Руси. Этот процесс не являл собой какое-то кратковременное действие – он растянулся на столетия. Великокняжеская власть шла к своей вершине тернистым путем, испытывая давление (как увидим далее) со стороны прежде всего общинных – вечевых – структур.
Таким образом, даже обзор первых десятилетий связей между князьями и ханами показывает, что они не укладываются в рамки простых отношений господства-подчинения. Они многообразнее и представляют собой сложные переплетения различных уровней: политического, военного, династического, экономического.
Некоторые же обстоятельства указывают на то, что отношения князей и ханов складывались во многом в плоскости порядков, существовавших в архаических обществах. А именно традиционных, с сохранением многих обычаев, характерных для доклассовых структур, каковыми, по нашему мнению, и следует считать русское и монгольское общественное устройство, каждое из которых, понятно, имело и присущие только ему особенности.
Иногда архаические порядки означали разный уровень ментальности русского и монголо-татарского этносов. Это, в частности, проявилось уже в первом столкновении – в 1223 г., когда русские князья уничтожили татарских послов, считавшихся особами «священными».
Трудно сказать, насколько знал и воспринимал монгольское обычное право Александр Ярославич; скорее всего, он действовал, исходя из неизбежной реальности, когда в 1251 г., возможно, побратался с сыном Батыя Сартаком [Гумилев 1989: 534] (ср.: [Егоров 1997: 52]). Братание являлось одним из важнейших монгольских обычаев. «Закон побратимства состоит в том, что анды, названные братья, – как одна душа: никогда не оставляя, спасают друг друга в смертельной опасности», – говорится в «Сокровенном сказании» [Козин 1941]. «Закреплению этих отношений, – добавляет современная исследовательница Т. Д. Скрынникова, – способствовал обмен равноценными подарками, что позволяет определить их как союз равноправных партнеров». Этот тип отношений – «продукт родовых отношений, когда чужие люди становятся в положение кровного родства» [Скрынникова 1989: 37, 39].
Далее мы хотим обратить внимание на такое универсальное явление, характерное особенно для архаических обществ, как обмен-дар.
«Сложившиеся научные стереотипы заранее отводят этой традиции роль частного и маргинального явления», – подметил В. М. Крюков. И такое резюме справедливо не только по отношению к древнекитайскому обществу, системе дарений которого посвящена работа этого ученого [Крюков 1987: 1] (см. также: Крюков 1997]). Достаточно «стереотипно» выглядят эти сюжеты и в современной русской историографии. Нам же представляется, что и систему средневековых русско-монгольских отношений также возможно рассмотреть с позиций дарений.
Этносоциологическая концепция дарения была разработана французским антропологом М. Моссом [Мосс 1996: 83–222] (см. также: [Гофман 1976: 117–122])[45]. Основные ее положения заключаются в следующем. Обмен в форме дарения характерен и универсален для архаических обществ. Обмен-дар, будучи формально добровольным, вместе с тем состоит из трех взаимозаменяемых обязанностей: давать – брать – возвращать. Наиболее существенным действием является компенсирующий дар, то есть возврат. Возвращение (по сути, возмещение) дара должно по меньшей мере быть равноценным даром. Отсутствие или неполнота дара-возврата ставит получившего дар в зависимое положение по отношению к подарившему. Сохранение вещи без эквивалентного ее возмещения опасно для получившего, так как в ней заложена магическая сила дарителя. Но в любом случае уклонение от одной из указанных обязанностей может привести к серьезным последствиям для субъектов обмена – вплоть до объявления войны.
Дары выходят за рамки бытовых и экономических отношений, охватывая все сферы общества. «Все: пища, женщины, дети, имущество, талисманы, земля, труд, услуги, религиозные обязанности и ранги – составляет предмет передачи и возмещения» [Мосс 1996: 103 и др.]. Система «подарок-отдарок» является целостным социальным феноменом, или комплексом, включающим религиозные, мифологические, экономические, морфологические, социально-политические, юридические, эстетические и иные формы и их материальное воплощение (наряду с дарами, это угощения, пиршества и т. д.). Благодаря системе «подарок-отдарок» сохраняется мир, достигаются взаимоотношения дружбы и солидарности. Таким образом, институты дарообмена играли фундаментальную роль.
Наконец, еще одно важное наблюдение: субъектами обмена выступают в основном группы или индивиды, символизирующие группы (вожди, старейшины и т. д.).
Выводы теории дара оказались применимыми для объяснения многих явлений не только в классических архаических обществах, но и в обществах, вышедших за их рамки, но сохранивших традиционные отношения, как, например, средневековые в Европе [Фроянов 1980: 137–146; Гуревич 1970: 39–42, 66–82; 1984: 234–247 и др.; Крюков 1987; Дэвис 1994]. И. Я. Фроянов, в частности, приводит много примеров дарений, имевших место в древнерусском обществе. Но нас интересуют не столько факты дарений, сколько их субъекты. Так вот, раздавая людям материальные блага «овем корзна, а другим кунами, а раздая множьство», один из князей – Святополк, сменивший известного дарителя князя Владимира, этим «хотел задобрить киевлян» и привлечь их на свою сторону в борьбе за власть. И. Я. Фроянов делает еще одно чрезвычайно важное для нас заключение о том, что «в своих действиях он (Святополк. – Ю. К.), безусловно, опирался на древние традиции, требующие от князя проявления щедрости при получении власти» [Фроянов 1980: 143]. Следовательно, предметом дарообмена служили, с одной стороны, материальные богатства, а с другой – власть. Княжеский стол в сознании людей того времени был эквивалентом «корзна» и «кун».
Похожее наблюдалось и в том случае, когда князь уже обладал властью: «древнерусским князьям порой приходилось раскошеливаться, чтобы удержаться на столе» [Фроянов 1980: 143].
По И. Я. Фроянову, «княжеские дарения на Руси XI–XII вв. – события ординарные, привычные для современников. Они не только отголоски и пережитки прошлых столетий, а и учреждения, порожденные социально-политическим строем Руси. Одаривая древнерусский люд, князья возвышались в общественном мнении, приобретали популярность в массах и (что самое главное) добивались расположения народа» [Фроянов 1980: 146, 148–149].
Сходные ситуации происходили и в сфере внешнеполитических связей Древней Руси. Так, «Игорь же, утвердивъ миръ съ греки, отпусти слы, одаривъ скорою, и челядью и воскомъ…» [ПВЛ 1950: 39].
Таким образом, следует отметить: кроме того, что Древняя Русь знала институт дара как таковой, дарение имело явное политическое значение и звучание – происходил тождественный обмен материальных предметов на совершенно иную субстанцию – власть (во внутренних или международных делах), то есть предмет политического свойства.
Но институт даров знало и монгольское общество. В этой связи для нас имеют большое значение исследования, проведенные Н. Л. Жуковской. Она полагает, что и «к обществу монгольских кочевников вполне применимы основные концепции М. Мосса». Но еще более важным является то, что Н. Л. Жуковской удалось расширить построения М. Мосса, обосновав это конкретными примерами монгольской истории. В буквально пронизанных явлением «подарка-отдарка» отношениях в монгольском обществе различных эпох она выделяет четыре уровня этого способа социальной коммуникации: наиболее архаический – кровных родственников и членов разных родов, породнившихся путем браков; другой – это реальное или эпическое побратимство. Для нашего исследования наиболее важными представляются два следующих уровня системы «дарения – ответного дара»: «подарок-отдарок» как форма вассальных отношений между низшими и высшими сословиями «феодальной Монголии» и как составная часть ритуала монгольского гостеприимства [Жуковская 1986: 160–161; 1988: 101, 105–109].
«Низшее свободное сословие, – отмечает Н. Л. Жуковская, – платило своему нойону чисто номинальную дань, что рассматривалось не столько как экономическое или политическое подчинение, сколько как признание своего “младшего” положения перед “старшим” – ханом или нойоном, который принимал подношения и отдаривал младшего какими-либо вещами, скотом, иногда даже крепостными из своего хозяйства. Обмен дарами совершался, как правило, публично… и эта публичность в признании зависимого положения в значительной степени компенсировала материальную незначительность даров». Ритуализированный обмен дарами тесным образом был связан с пиршеством [Жуковская 1986: 165–166; 1988: 106].
Вышеописанная ситуация имела место в пределах самого средневекового монгольского общества. Другой пример выводит коммуникативное действие «подарок-отдарок» в плоскость межгосударственных отношений: монгольских ханств и цинского правительства Китая. В 1655 г. восьми монгольским ханам маньчжурский двор пожаловал княжеское звание с большими полномочиями, при этом обязав их ежегодно выплачивать императору дань в виде одного белого верблюда и восьми белых лошадей («девять белых»). «Эта дань, – пишет Н. Л. Жуковская, – носила чисто символический характер, ибо не была материально обременительна, но цинское правительство придавало ей важное политическое значение». То, что эту дань платили самые крупные правители Восточной Монголии, то, что она была священного для монголов белого цвета, рассматривалось ими как символ покорности монголов. Этот же указ предусматривал ритуальные действия и другой стороны: «ответные дары цинского двора своим монгольским вассалам, а также пиршества по случаю приезда послов и вручения ими даров». Послы монгольских ханов одаривались по-разному, но «отдарок явно превышал по стоимости подарок» [Жуковская 1986: 166–167; 1988: 106–107] (см. также: [Ермаченко 1974: 89–95]). Жуковская видит здесь подтверждение тезиса Мосса «о номиналистско-символическом характере дарения-отдаривания» и универсальности этой системы. Исследовательница подчеркивает, что, «несмотря на сугубую материальность даров, в виде обменного фонда здесь выступают, с одной стороны, свобода страны, с другой – моральное торжество по поводу такого дара и готовность заплатить за него по более высокой иррационально-престижной таксе» [Жуковская 1986: 167; 1988: 107].
Напомним, что речь шла о XVII в., когда, видимо, традиции существовали уже далеко не в первозданной форме. В то же время, возвращаясь в XIII–XIV вв., к монголо-русским отношениям, мы не можем не видеть довольно близких аналогов. Но прежде еще об одном наблюдении.
Применительно к русско-монгольским отношениям чрезвычайно важны некоторые выводы лингвистов, изучавших индоевропейскую и славянскую лексику, соотносимую с понятием дара. В. В. Иванов отмечает, что в архаических контекстах, где употребляется слово миръ, «достаточно определенно засвидетельствована связь заключения мира с принесением даров или дани» [Иванов 1975: 65]. О семантических и формальных связях можно говорить и в отношении слов pirъ и жirъ. Более того, эта связь определялась «реальным обычаем, восходимым к древнему ритуалу, скреплявшему мир выпиванием напитка или взаимным угощением» [Иванов 1975: 66].
Таким образом, «мир», «дар», «пир» – понятия не только одного семантического поля, но и реальных отношений. Они не были чужды и древнерусскому обществу и, думается, не исчезли со вступлением его в отношения с монголами. Конечно, приравнивать их нет оснований, но сама сущность, идея дара сохраняется. Она явно прослеживается в отношениях между русскими князьями и монгольскими ханами, завязавшихся с самого начала.
Еще в конце 1237 г. рязанские и владимирские князья пытались откупиться от татар дарами. Это не удалось, ибо последние преследовали другие цели: им был нужен постоянный и регламентированный доход – дань-десятина. Однако уже с начала 40-х годов XIII в. отношения между русскими князьями и монгольскими ханами строятся на основе «даров»-подарков. Каждый приезд русских князей в Орду требовал «дара» хану и его приближенным[46]. Об этом свидетельствуют и русские летописи. Так, в 1256 г. «Борисъ поеха в Татары, а Олександръ князь послалъ дары. Борисъ же бывъ Оулавчия дары давъ и приеха в свою отчину с честью» [ПСРЛ, т. I: стб. 474]. Подарки русских князей требовали своего эквивалента. Татары тоже одаривали своих данников, как это было, к примеру, в 1247 г. в случае с Александром Ярославичем, когда Батый «почтивъ его много и дары дасть ему…» [ПСРЛ, т. XXV: 139; т. XXXIX: 86]. На эту сторону отношений указывают и сообщения иностранцев-современников. Мы имеем возможность сравнить восприятие существующего положения дел европейца – папского посла Плано Карпини – и азиата (персидского происхождения) – Джувейни, описания которых, а еще больше понимание происходившего резко отличаются друг от друга. По мнению Плано Карпини, монголы «очень алчны и скупы, огромные мастера выпросить что-нибудь, а вместе с тем весьма крепко удерживают все свое и очень скупые дарители» [Путешествия 1957: 35]. И далее он разворачивает всю «технологию» этого важного в монгольском мире обычая.
«Как князья, так и другие лица, как знатные, так и незнатные (все – монголы. – Ю. К.), выпрашивают у них (послов-иноземцев. – Ю. К.) много подарков, а если они не получают, то низко ценят послов (выше содержится жалоба Плано Карпини на скудность посольской еды и творимые обиды. – Ю. К.), мало того, считают их как бы ни во что; а если послы отправлены великими людьми, то они не желают брать от них скромный подарок, а говорят: “Вы приходите от великого человека, а даете так мало?” Вследствие этого они не считают достойным брать, и если послы хотят хорошо обделать свои дела, то им следует давать больше. Поэтому и нам пришлось также раздать по нужде на подарки большую часть тех вещей, которые люди благочестивые дали нам для продовольствия» [Путешествия 1957: 45].
Как можно прокомментировать эти «обиды» папского посла? Во-первых, как, видимо, объективную фиксацию ситуации, а во-вторых, как полное непонимание природы описываемого[47].
По нашему мнению, Плано Карпини, не подозревая того, довольно четко отметил суть системы «подарка-отдарка»: каков подарок, таков и отдарок, понятно, с учетом «самомнения» монголов.
Теперь приведем взгляд Джувейни, который писал о порядках, имевших место в Орде при Бату-хане. «Исчислить дары и щедроты его да измерить великодушие и щедрость невозможно. Государи соседние, властители (разных) стран света и другие (лица) приходили к нему на поклон. Подносившиеся подарки, являвшиеся запасом долгого времени, еще прежде чем они могли поступить в казну, он целиком раздавал монголам, мусульманам и (всем) присутствующим в собрании и не обращал внимания, малы они или велики. Торговцы с (разных) сторон привозили ему различные товары, все это, что бы оно ни было, он брал и за каждую вещь давал цену, в несколько раз превышавшую ее стоимость. Султанам Рума, Сирии и других стран он жаловал льготные грамоты и ярлыки, и всякий, кто являлся к нему, не возвращался без достижения своей цели»[48] [Тизенгаузен 1941: 22].
У нас нет оснований подозревать автора в неадекватности описания[49], разве что в некоторой восточной эмоциональности. К некоторым из его наблюдений нам предстоит еще обратиться, но пока вновь укажем на связь привозимых материальных даров-подарков и совсем иной природы «отдарков»: «он жаловал льготные грамоты и ярлыки»[50].
Ярлыки известны и русско-монгольским княжеским отношениям. В отечественной историографии принято видеть в них своеобразный объект купли-продажи, достигавшийся по принципу «цель оправдывает средства». «Великокняжеский владимирский стол был там (в Орде. – Ю. К.) предметом торга и переторжки; покупной ханский ярлык покрывал всякую неправду», – писал, например, В. О. Ключевский [Ключевский 1988: 41].
Другое объяснение предлагает Л. Н. Гумилев. «Ярлык – это пакт о дружбе и ненападении. Реальной зависимости он не предполагал. Батый посылал ярлыки к правителям Рума, Сирии и других стран, от него независимых» [Гумилев 1989: 525]. Таким образом, Л. Н. Гумилев также рассматривает ярлык, исходя из рационалистических позиций, хотя и по-иному.
Нам представляется вполне обоснованным включение ярлыков в систему архаических норм и обычаев, в данном случае – дарообмена. Ярлыки на княжение, дававшие князьям самостоятельность в своих действиях на русских землях, становятся главным «отдарком» со стороны монгольских ханов. «Ярослав, буди ты стареи всем князем в Русском языце», «расудив им когождо в свою отчину», «почтив отпусти в свою отчину» – такого рода формальностями заканчивались многие посещения Рюриковичами Орды[51]. С прагматической точки зрения этот эквивалент был более весомым, ибо означал, по сути, политическую свободу и для русского княжья и, в широком смысле, для русских земель. В архаической – иррациональной для нас – системе координат в этой ситуации сохранялось безусловное равновесие[52]. Язык общения на уровне этносов представителями высшего ранга этих этносов, таким образом, был найден.
Сакральность «духа» и «буквы» ярлыков (об этом см. ниже) определяла своеобразное равенство их как «отдарков», а даров – как материальных благ, привозимых князьями.
Более того, близкими являлись и непосредственные функции-последствия таких «подарков-отдарков». И те и другие способствовали стабильности власти соответственно князей и ханов. Получение ярлыка, безусловно, означало не столько укрепление в целом, сколько защиту власти конкретного князя. В то же время, как отмечалось, и полученные подарки ханы использовали для раздачи своему окружению и в целом народу. Раздача богатства – имущества – также означала укрепление и определенный иммунитет власти тех или иных правителей [Фроянов 1980: 137–144, 146–149].
В русско-ордынских отношениях возникали и, так сказать, ситуации наоборот. Интересен случай, уже отмеченный нами, когда за военную помощь в 1277 г. хан Менгу-Темир «одарив» русских князей [ПСРЛ, т. XXV: 152]. То есть на этот раз в качестве «подарка» выступает военная помощь, а собственно материальный эквивалент фигурирует как «отдарок». Но все же обычно даром с русской стороны было некое материальное богатство, а ответным – ярлык как своеобразная гарантия покровительства, с одной стороны, и самостоятельности в действиях – с другой.
Практика даров в рамках системы даннических отношений между Русью и Ордой была продолжена и в XIV в. Так, А. А. Горский подчеркивает, что в 1331 г. Иван Калита получил все великое княжение «путем щедрых даров и обещания больших выплат» [Горский 1995: 40].
К такого рода «политическим дарам» можно отнести и «покупку» Нижнего Новгорода в 1392 г. Василием Дмитриевичем. Великий князь «нача просити Новагорода Нижняго» у татар. Они удовлетворили его «просьбу»: «Безбожныи же Татарове взяша и сребро многое и дары великии, и взя Нижнии Новъградъ златомъ и сребромъ, а не правдою» [ПСРЛ, т. XV, вып. 1: стб. 162].
Можно видеть здесь, конечно, только грубую куплю-продажу [Кучкин 1984: 231, 255], но, кажется, та эпоха требует снисхождения и к другого плана ценностям как ее реалиям. То, что было связано с куплей-продажей, летопись и отмечала соответствующим термином (как с «куплями» Ивана Калиты). Здесь же другая терминология: «просити», «взяша», «взя».
Для рассматриваемого сюжета о дарах как реалиях русско-ордынских княжеско-ханских отношений небезынтересными представляются и следующие наблюдения.
Известно, что частым «гостем» Орды был Иван Данилович Калита. Но, пожалуй, в этой своеобразной «челночной дипломатии» не было равных его сыну Семену Ивановичу. Еще до его великого княжения, в 1339 г. (отъезд произошел после убийства ордынцами тверского князя Александра Михайловича), его с «братиею» «съ любовию на Роусь отпустиша и приидоша изъ Орды на Роусь пожаловани Богомъ и царемъ» [ПСРЛ, т. XV, вып. 1: стб. 51]. В 1340 г., вернувшись от хана, он уже «седе… на столе въ Володимери въ велицеи съборнеи церкви святыя Богородици на великомъ княжении всея Руси» [ПСРЛ, т. XV, вып. 1: стб. 53]. В 1344 г. «выиде изъ Орды князь великии Семенъ Иванович [ь], а съ нимъ братиа его князь Иванъ да князь Андреи, пожаловани Богомъ да царемъ» [ПСРЛ, т. XV, вып. 1: стб. 56]. То же произошло в 1347 и в 1350 гг. [ПСРЛ, т. XV, вып. 1: стб. 58, 59] (см. также: [Насонов 1940: 109]).
Посещение ханской ставки имело место при интронизации очередного хана, санкции на стол нового князя, а также в связи со спорными вопросами межкняжеских отношений. Жалованные ярлыки давались как утверждающие, так и подтверждающие. Но слишком уж часто ездили московские князья в Орду в 30–50-х годах XIV в. С какими целями? Л. В. Черепнин прокомментировал столь частые поездки Семена Ивановича следующим образом. «Продолжая ту тактическую линию в отношении к ордынским ханам, которая была намечена еще Иваном Калитой, князь Семен Иванович систематически ездил в Орду, очевидно, для внесения в ханскую казну дани и для выражения своего подданства хану» [Черепнин 1960: 532] (см. также: [Насонов 1940: 109–111]). Нам представляется, что о целях и результатах поездок говорят и те мероприятия, которые затеваются или реализуются сразу же после возвращения князей или митрополитов от ханов. Так, в ноябре 1339 г. по возвращении Семена «замыслиша заложити роубити городъ Москву, а кончаша тое же зиму на весну…» [ПСРЛ, т. X V, вып. 1: стб. 51]. В 1344 г. после «выхода» из Орды митрополита Феогноста «початы быша подписывати на Москве две церкви камены светаа Богородица да святыи Михаил» соответственно греческими (митрополичьими) и русскими «писцами князя великаго Семеновы Ивановича» [ПСРЛ, т. XV, вып. 1: стб. 55–56]. В 1345 г. весной (осенью возвратился Семен Иванович) стали расписывать церковь «святаго Спаса на Москве» [ПСРЛ, т. X V, вып. 1: стб. 56]. В 1346 г. была закончена роспись трех каменных церквей: Св. Спаса, Св. Михаила и Св. Иоанна Лествичника. Кроме того, «мастеръ Борисъ слилъ три колоколы великие и два малые» [ПСРЛ, т. XV, вып. 1: стб. 56–57]. В 1350 г. «кончанъ бысть притворъ приделъ каменъ оу церкви святаго Спаса на Москве» [ПСРЛ, т. XV, вып. 1: стб. 59–60].