И. Е. Забелин ставил статью И. Д. Беляева в ряд «печатных домышлений» наряду с сочинениями о начале Москвы Татищева и Сумарокова. Не без иронии он писал: «Подобные, уже от учености, сказания продолжались и в новейшее время. Беляев по поводу… старых сказаний представил целую обстоятельную не малого объема повесть “О борьбе земских бояр с княжеской властию”» [Забелин 1905: 38–47]. См. также: [Платонов 1903: 103; Пресняков 1909: 202; Пресняков 1918: 33–34].
В целом считаем должным присоединиться к выводам М. А. Салминой, которая на основе комплексного источниковедческого исследования сделала аргументированное заключение, что «повести эти – памятники чисто литературные. Исторические сведения о построении Москвы дают нам летописи… В повестях о начале Москвы излагается легендарная история основания столицы, расцвеченная целым рядом вымышленных подробностей» [Салмина 1964: 3].
М. А. Салмина предполагает, что «села красные» четвертого вида являются заимствованием из «Сказания о начале Москвы» [Салмина 1964: 32].
В. А. Кучкин также видит Кучку местным боярином, «жившим примерно в конце XI – первой половине XII в.» [Кучкин 1984: 57], как и Ю. А. Лимонов, пишущий, «что это было крупное поселение, в центре которого находился укрепленный феодальный замок боярина Кучки» [Лимонов 1987: 22].
Цит. по: [Салмина 1964: 55–57].
Вероятно, это были села вятичей [Рабинович 1964: 74]. Ф. И. Буслаеву «московский пейзаж» XII в. представлялся социально более реальным согласно некоторым другим народным преданиям, которые, «сколько ни старались украсить эти воспоминания услужливые повествования XVII в. различными риторическими выдумками, все же изображали местность московскую в темной глуши, с дебрями и топкими болотами, а вместо красных сел и слобод боярина Кучки видели бедные хижины отшельников» [Буслаев 1862: 18]. Так рушится тезис М. Н. Тихомирова, что «“села красные” боярина Кучки – это историческая реальность» [Тихомиров 1947: 13]. Сомнения в этом выразил и В. Б. Кобрин [Кобрин 1985: 38].
Что древнее население Москвы и близлежащих сел в начальный период состояло из вятичей, свидетельствуют многочисленные археологические раскопки [Рабинович 1964: 74, 80 и др.].
Так, под 1152 г. сообщается об очередном походе князей на вятичей: «…и поидоша туда на Вятиче, и тако взята я…» [ПСРЛ, т. II: стб. 455]. См. также: [История Москвы 1952: 14; Рабинович 1964: 74; Никольская 1981: 286–291].
В. Н. Татищев (со ссылкой на «Степенную книгу») называет еще Кучку «некоим дворянином, в тех местах живущим» [Татищев 1995: 249]. Ср.: [Кривошеев 2003а; Михайлова 2002].
В 1120 г. «Юрий Долгорукий Володимеричь повоева Болгары, а воевода у него был и боярин болшей Георгий Симонович» [ПСРЛ, т. XV: стб. 193]. А в 1130 г. «Георгии Ростовскыи и тысячкои окова гроб Федосьев» [ПСРЛ, т. II: стб. 293] и т. д. См. также: [ПКПМ: 64].
Сходным было в XI в. и положение посадников. Они, независимо даже от родственных связей с князем, выступали «главой местного мира» – «городской общины», возглавляя местную администрацию [Алексеев 1980: 28]. Сравнение тем более уместно, поскольку А. Е. Пресняков прямо считал, что Ростов управлялся посадниками [Пресняков 1918: 30].
В другую крайность впадает Ю. А. Кизилов, настаивая на том, что ростовской тысячей руководило местное боярство [Кизилов 1982: 11]. См. также: [Воронин 1935; Насонов 1969: 130].
Подобные формулы («суть под рукою его», «светлых бояр» и др.) подразумевают знать не только Киева, но и округи – Русской земли [ПРП 1952: 6–7]. См. также: [Ловмянский 1978: 97].
Добавим к этому, что летописец для конца XII – начала XIII в. термины «мужи», «бояре», «дружина» употребляет как синонимы. Одних и тех же лиц он называет то «боярами отца его», то «мужами отца его» [ПСРЛ, т. I: стб. 422]. С другой стороны, «Володимерьская дружина 300» (дружина г. Владимира) называется «дружиной» князя Всеволода и его «мужами» [ПСРЛ, т. I: стб. 402–404]. Такая терминологическая расплывчатость, отражающая реальную действительность, прослеживается и в других землях Руси [Пашин 1986: 16].
Историки настаивают, что этой силой было только местное боярство [Воронин 1935: 217; Насонов 1969: 130, 146; Кизилов 1970: 18, 25]. Ю. А. Лимонов приходит к выводу, что «личность нового князя устраивала все прослойки феодального общества, кроме крестьянства» [Лимонов 1987: 46]. Необходимо заметить, что заключение относительно сельского населения основывается сугубо на логических умозаключениях автора и не подкрепляется источниками [Лимонов 1987: 45].
Видимо, здесь были замешаны и церковные круги [ПСРЛ, т. I: стб. 350; т. II: стб. 520].
Еще большему, чем прежде, переключению дружинного боярства на местные интересы способствовала ликвидация даней в пользу Киева – одного из основных их занятий ранее.
«Сама князя молода бяста, слушая боляръ, а бояре укажуть и на многое именье» [ПСРЛ, т. I: стб. 375].
Так было в Галицкой Руси [Пашин 1986: 18].
Кстати, этому, так сказать, новому поколению «передней» дружины нельзя отказать в последовательности действий. Выступая здесь против Михалки и Всеволода, они и впоследствии окажутся в лагере, ведущем борьбу против них, – в лагере «ростовцев» [ПСРЛ, т. I: стб. 330].
См.: [Дьяконов, Якобсон 1982: 3; Фроянов, Дворниченко 1988: 17–19; Теория государства 1995: 26–28, 31, 47 и др.].
В работе 1995 г. (в целом отвечающей требованиям современных наук об обществе), посвященной теоретическим проблемам возникновения и развития государственности, возникновение городов-государств у восточных славян относится к VIII–IX вв. (см.: [Теория государства 1995: 180, 183]), с чем трудно согласиться, ибо в тот период восточные славяне находились на племенном уровне общественного развития, а город-государство подразумевает более высокий уровень общественной организации – территориальный. Нет оснований говорить и о раннеклассовой основе восточнославянского общества того времени [Теория государства 1995: 183].
См., напр.: [Костомаров 1870: 30–31; Сергеевич 1902, т. 1: 12 и др.; т. 2: 112–113, 118; Пресняков 1909: 203, 206; Кривошеев 1988; Фроянов 1980: 234–236 и др.].
«Изложение военных событий» см. в [Фроянов 1980: 669–672].
Следует помнить, что под «владимирцами» Ю. А. Лимонов разумеет мелких и крупных «местных феодалов».
Правда, в другом месте он пишет о «междоусобной княжеской распре» [Дубов 1985: 46].
Лаврентьевская летопись лаконично и настойчиво проводит мысль о единении братьев, но не об их раздорах или о столкновении городских общин. Этому дали объяснение А. Н. Насонов, М. Д. Приселков, Ю. А. Лимонов. Согласно их мнению, в Лаврентьевской летописи отложилось летописание князя Константина. Княжеский летописец тщательно сглаживал негативные моменты, относящиеся к Константину и ростовцам. Напротив, в двух указанных летописях события изложены объективнее и полнее, что связано с их владимирской ориентацией [Приселков 1940: 87; Насонов 1924: 23–26; 1940: 193, 222, 229; Лимонов 1967: 165–167].
Как отметил М. Н. Тихомиров, «время Ярослава Всеволодовича было эпохой наибольшего, хотя и кратковременного процветания Переяславля, сделавшегося на этот раз стольным городом сильного князя» [Тихомиров 1956: 415]. Думается, однако, что главной причиной его взлета явилась организационная (и в политическом, и в военном смысле) зрелость городской общины.
Участником владимирского веча, поведавшим «емоу вся бывшаа въ граде Володимири» [Летописец Переяславля Суздальского: 110].
Полностью соглашаемся с И. Я. Фрояновым и А. Ю. Дворниченко, считающими, что «участие “воев” в княжеских “которах” нельзя расценивать только в качестве поддержки, оказываемой населением того или иного города своим князьям, ибо в нем находила отражение межобщинная борьба, получившая широкое распространение в древнерусской жизни. Поэтому изучение межкняжеских конфликтов невозможно вести, отвлекаясь от соперничества и противоборства древнерусских городских общин, городов-государств. Нарушая данный принцип, мы неизбежно придем к односторонним выводам, искажающим историческую реальность» [Фроянов, Дворниченко 1988: 204].
Юрьев-Польский в дальнейшем не участвовал самостоятельно в межгородской борьбе, видимо, находясь в полной зависимости от города Владимира. Эта же зависимость, усугубляющаяся географической близостью Юрьева к Владимиру, возможно, и послужила одной из причин бегства князя Владимира в Москву.
И в более ранней своей работе он писал, что «действия Владимира отнюдь не были его внезапной авантюрой. Он опирался на самих москвичей и хотел прочно утвердиться в Москве» [Тихомиров 1947: 18). К этому следует лишь добавить, что «сам факт появления “удельных” князей – знак не столько роста княжеской семьи, сколько возросшей самостоятельности пригородов. “Удельные князья” выступают, несомненно, как выразители интересов местных городских общин. Внешне это выливалось в военные столкновения» [Фроянов, Дворниченко 1988: 199].
В отечественной историографии ряд исследователей полагали, что Кострома в начале XIII в. относилась к Ростову, видя ее среди пяти городов, «данных» Всеволодом Константину [Корсаков 1872: 137 и др.; Козловский 1840: 9; Кизилов 1982: 46]. Однако более распространенным является мнение, что Кострома находилась в это время под эгидой Владимира [Миловидов 1886: 24–26 и др.; Экземплярский 1891: 66; Пресняков 1918: 43; Кучкин 1984: 100; Рябинин 1986: 99]. К Владимирской волости относилась и Соль Великая, а к Переяславской – Нерехта [Кучкин 1984: 100; Рябинин 1986: 99).
Представляется, что несколько преувеличивает значение Костромы Ю. А. Кизилов. Отмечая расположение города «в гуще земледельческих поселений», прохождение через него «важнейших дорог» в Новгород и на север, он считает возможным сделать следующий вывод: «Все это рано выдвинуло Кострому в число важнейших центров Руси, и за влияние над ней сыновья Всеволода III вели не одну кровопролитную войну» [Кизилов 1982: 36–37].
«Сколь ни значительна была военная роль князя в Киевской Руси, все же не он, а вече распоряжалось в конечном итоге народным ополчением, – напоминает И. Я. Фроянов. – Князю как военному специалисту высокого класса поручалось главным образом командование войском, строительство и организация вооруженных сил» [Фроянов 1980: 208].
Средневековые писатели не учитывали этой попытки Москвы. «Ее судьба представлялась неожиданной и дальнейшим поколениям севернорусского общества, – замечал В. О. Ключевский. – Задавая себе вопрос, каким образом Москва так быстро поднялась и стала политическим центром Северо-Восточной Руси, древнерусское общество затруднялось найти ответ: быстрый политический подъем Москвы и ему казался исторической загадкой… Причина загадочности первых успехов города Москвы заключается в том, что древние памятники нашей истории отметили далеко не первые моменты его роста, а уже крупные внешние приобретения, каких добилась Москва после долгих и незаметных подготовительных усилий» [Ключевский 1988: 7]. Представляется, что рассмотренные события и были одним из проявлений «подготовительных усилий», кстати, не замеченных и самим историком.
О попытке Москвы к обособлению пишет и Ю. А. Кизилов. Однако в его глазах оно связано с усилением московского боярства. «К началу XIII в. это местное московское боярство представляло уже значительную силу и проявило определенную тенденцию к обособлению. В феодальную войну начала XIII в. отсюда уже “свели” силой пытавшегося здесь закрепиться князя Владимира Всеволодовича. Но в домонгольскую пору московское боярство еще не успело объединиться в такой мере, чтобы “налезть” собственного князя». Также «определенную тенденцию к обособлению» проявляли Тверь и Дмитров [Кизилов 1970: 22, 72–73].
Следует отметить и то, что в последние десятилетия появились работы, пересматривающие прежние подходы (см., напр.: [Горский 1995; 2000; Мазуров 1995]).
См. в этой связи интересное предположение П. О. Рыкина о попытке создания на Руси «традиционной монгольской системы соправительства» [Рыкин 1996].
Подробно о динамике княжеско-ханских отношений 40-х – начала 60-х годов см.: [Егоров 1997].
См. также [ПСРЛ, т. XVIII: 75]. Это сообщение Симеоновской летописи В. А. Кучкин считает «древнейшим», составленным «скорее всего, по рассказам вернувшихся домой русских участников похода» [Кучкин 1966: 170]. Кроме дополнительных сведений (перечисление поименно русских князей – участников похода), по нашему мнению, принципиально нового текст Симеоновской летописи не дает.
Подробно об этой экспедиции см.: [Егоров 1985: 194–198].
См.: [Полубояринова 1978: 12–13, 16].
Впрочем, русско-половецкие отношения не сводились только к конфликтным ситуациям или союзнической помощи. В литературе высказывалось мнение, что «взаимоотношения между народами, русским и половецким, были и более тесны, и более дружественны, они вросли в повседневный быт», также «шло духовное взаимодействие» [Гордлевский 1947: 322]. Об «интенсивном товарообмене» между ними писал А. Ю. Якубовский [Якубовский 1932: 24].
Теорией дара занимались также Э. Б. Тайлор и К. Леви-Стросс [Тайлор 1989: 465–466; Леви-Стросс 1985: 301]. О влиянии теории М. Мосса на социальную антропологию см.: [Гофман 1976: 338–358; Крюков 1997: 1–15].
Н. И. Веселовский, обративший на это внимание, верно отмечает, что «обмен подарками при посредстве послов установился в очень отдаленное время и не составлял исключительного явления у татар», но в то же время ошибается, говоря, что «последние довели систему вымогательства подарков до виртуозности» [Веселовский 1911: 7]. Не вымогательство, а архаические нормы и обычаи являлись основой этих отношений.
Об одномерном восприятии монголов европейцами на примере описания Гильома Рубрука хорошо сказала Н. Л. Жуковская. «Да, мы знаем из “Путешествия…” Рубрука, как жили монголы, чем они питались, как обращались друг с другом и с приезжими, какие события произошли в ставке монгольского хана за те месяцы, что провел в ней Рубрук (азы визуальной этнографии), и многое другое. И в то же время мы не знаем о них ничего такого, из чего мы могли бы заключить, что перед нами уникальный культурный мир не только в его необычном для европейца материальном воплощении (это как раз Рубрук прекрасно отразил), но и в определенной мировоззренческой целостности, где каждая вещь, обряд, явление, поступок сопряжены множеством нитей друг с другом, образуя некую сбалансированную завершенность, гармонию личности и окружающего мира, которой порою так недостает нам сегодня.
Ничего этого не заметил Рубрук, да и не мог заметить, так как, считая, что только христианам открыт свет истины, он не был готов к восприятию чужой культуры» [Жуковская 1988: 5]. Все сказанное можно приложить и к сообщениям других европейцев, посещавших монголов, в частности Плано Карпини.
Избирая великим ханом Гуюка, монголы ждали от него «щедрых даров, наслаждения справедливостью и почета для каждого князя и вождя сообразно с его рангом» (цит. по: [Вернадский 1997а: 127]).
Об источниках сочинения Джувейни «История завоевателя мира» см.: [Тизенгаузен 1941: 20].
Возможно, в этой плоскости лежит и объяснение отмеченной Плано Карпини «скупости» монголов. За приношениями-подношениями разнообразных даров он не рассмотрел сути «отдарка» – получения властных полномочий.
Говоря о «визите» Ярослава Всеволодовича в 1243 г., Л. Н. Гумилев подытожил его так: «По сути дела, это был союзный договор, обставленный по этикету того времени» [Гумилев 1989: 509]. Он, как нам кажется, близко подошел к разъяснению ситуации. «Этикет того времени» заключался в активном использовании архаических комплексов, в данном случае института «подарка-отдарка».
В. М. Крюков, сравнивая древнекитайские «пожалования» с европейской «инвеститурой», пишет, что в них «безусловно, наличествует “инвеститурный”элемент, но это лишь одна из его сторон. Институт инвеституры в раннефеодальных обществах – это видоизмененная форма архаического дара, стадиально более поздняя. Дары здесь уже превращены в чистый символ, знак, утративший какой бы то ни было экономический смысл» [Крюков 1987: 9]. Мы полагаем, что в русско-ордынских отношениях, судя по всему, сохраняется еще именно «форма архаического дара». Отсюда эквивалент материальной (экономической) и политической составляющих.