Солнце, проделав половину своего дневного пути, стояло в зените, словно устало раздумывая, двигаться ему дальше или нет. Усталость всегда вызывает раздражительность. И солнце, видимо, так же не лишенное этого чувства, нещадно припекало небольшой, круглый пятачок земли, обрамленный длинными скамейками. Но сегодня можно было лишь догадываться об их существовании по закругленному ряду людей, разместившихся на них почти вплотную друг к другу. Многоярусное людское кольцо окружало арену, напоминавшую цирковую, только этот небольшой круг был покрыт не опилками, а мягким, серебристого цвета каракумским песком. Многоголосая толпа обливалась потом, но никому и в голову не приходило окинуть недовольным взглядом раскаленный добела, пышущий жаром рассерженный огромный диск солнца. Взоры всех собравшихся на аукционе людей были прикованы к конюшне, покрытой камышом, настолько иссушенном солнцем, отчего казавшимся совершенно белым. Конюшня была сооружена на время аукциона.
Вот наконец-то раскрылись ворота конюшни, и из ее зева пулей выскочила высокая, статная лошадь подласой масти. Сильное мускулистое тело лошади, поблескивая под лучами солнца, рассыпало на сидящих людей бесчисленное количество солнечных зайчиков, заставив их зажмуриться и издать возглас восхищения. Разгоряченная присутствием множества людей, лошадь вплотную подбежала к переднему ряду арены и, словно собираясь перепрыгнуть через толпу, поднялась на дыбы. Собравшиеся разом ахнули и невольно пригнулись. Державший под уздцы лошадь джигит в кипенно-белой папахе и такой же белой косоворотке, опоясанный шелковым кушаком, в брюках с широкими красными лампасами, заправленными в ладные хромовые сапоги, сильными и цепкими руками осадил лошадь и горделиво окинул взглядом не на шутку перепуганных зрителей. Эффект вывода лошади на арену был полнейший, и джигит, обнажив белые, жемчужные зубы, одобрительно похлопал по шее своего четвероногого друга.
Вскоре небольшая арена аукциона была заполнена конями разных мастей, но одинаково высокими, стройными, сильными и красивыми Зрители ахали и охали, восхищаясь ахалтекинскими конями, самой древней породы, отличающейся особой преданностью человеку. Ахалтекинские кони за тысячелетнюю свою историю успели полюбить людей. Они бессловесны, но исключительно чутки и понятливы. И сейчас кони, заполнившие арену аукциона, не отбывали свой номер, как некоторые избалованные вниманием зрителей артисты, а старались с наибольшей возможностью доставить удовольствие своим обожателям. Лошади, подбадриваемые жокеями, грациозно вышагивающие перед восхищенной толпой, через некоторое время покинули арену, гордо и с достоинством неся свои маленькие, словно джейраньи альчики, головки на своих длинных, изящно изогнутых лебединых шеях.
Зрители, словно боясь испортить удовольствие от столь восхитительного зрелища, остались сидеть тихо, поблескивая увлажненными от восторга глазами.
Появление на арене парня лет восемнадцати с совком и метлой в руках вывело из оцепенения собравшихся. С первым взмахом метлы зрители загомонили, точно парень сметал не конские яблоки, а развязал им языки. Разноголосая, разноязычная аудитория заговорила разом, громко и бойко. А парень, не поднимая головы, занимался своим нехитрым делом. Подметать арену не ахти какое занятие, но по движениям этого парня можно было догадаться, что он это делает увлеченно, с пониманием важности, пусть не слишком почетного, но нужного дела. И эта увлеченность придавала высокой, ладно скроенной фигуре парня изящность и красоту. Поистине увлеченно работающий человек всегда красив!
На арене, как только парень с метлой скрылся за воротами конюшни, появился высокий, худощавый человек с микрофоном в руках. Он на какую-то долю секунды приостановился на краю арены, окинув собравшихся сквозь большие темные очки, и откашлялся, словно предупреждая о своем выходе на сцену. Зрители мгновенно отреагировали на этот нехитрый прием ведущего аукциона и притихли.
— Товарищи! Дамы и господа! Вот уже три дня как продолжается наш аукцион… Но… — ведущий выдержал продолжительную паузу, интригуя и без того взволнованную толпу… я имею честь вам сообщить, что настоящий аукцион состоится только сегодня. Только сегодня вы сможете приобрести чистокровных, незнающих себе равных в мире по красоте и стати, самых резвых, самых преданных и чутких по отношению к своему хозяину ахалтекинских коней…
Слова ведущего аукциона прозвучали по радио на разных иностранных языках. Публика разволновалась.
— Реклама хоть куда…
— Говорить он мастак…
— Знает свое дело…
— Такой и сивую кобылу всучит за чистокровного скакуна и глазом не моргнет…
Нашелся и заступник за ведущего.
— Ведущий прав, господа. Красота этих коней сомнению не подлежит, — говоривший посмотрел в сторону аукционера и с оттенком сожаления добавил: — Если бы на всех аукционах рекламировали бы ахалтекинских коней, как этот господин, то, я уверен, спрос на них увеличился бы во много раз…
Ведущий отработанным до изящества движением руки ударил по колокольчику. Звонкий, протяжный звук колокольчика, словно холодная вода, остудил пыл спорящих.
Двое дюжих джигитов, держа с двух сторон под длинные уздцы пружинисто гарцующего коня подласой масти, вывели на арену. Высокий, мускулистый, лоснящийся под щедрыми лучами солнца конь словно не касался земли и напоминал лебедя готового вот-вот взмыть в небо.
Увлеченная публика вовсе не заметила юношу с совком и метлой в руках, подошедшего к краю арены и неотрывно следящего за каждым движением коня. Не было никакого сомнения в том, что он всей душой предан извечному спутнику человека и что, убирая лошадиные яблоки с арены, он не рисовался, а был поистине убежден в важности выполняемой работы.
— Дамы и господа! Перед вами чистокровный жеребец ахалтекинской породы — Калтаман! — торжественно провозгласил ведущий аукциона и нежно похлопал по красиво изогнутой шее коня. — Калтаман является бесспорным фаворитом нынешнего аукциона. Прошу повнимательнее рассмотреть его. Дамы и господа! Разрешите вам напомнить родословную этого жеребца. Кто не знает знаменитую кобылу Мелике! Так вот эта кобыла Мелике…
Трибуны ожили, поднялся разноязычный гвалт и, как по команде, замахали флажками, сигнализируя, что все иностранные гости примут участие в торгах. Ведущий аукциона, окинув опытным взглядом трибуны, чуть заметно улыбнулся и, давая гостям возможность оценить создавшуюся на торгах ситуацию, обнял одной рукой шею коня и что-то прошептал ему в ухо.
Калтаман громко заржал и энергично замотал головой. Может быть, он не хотел быть проданным, ведь он и его предки выросли на этой, пусть не очень приветливой и суровой, по мнению некоторых, земле.
Калтаман усиленно начал месить ногами мягкий, без единой соринки чистый, теплый каракумский песок, словно чувствуя близкое расставание с родной землей.
Разволновался и юноша. Поднятые вверх флажки иностранцев словно сотнями игл впились ему в грудь. «Не надо… прошу вас, опустите флажки. Прошу вас, не надо», — прошептал он, не замечая катившихся по щекам слезинок.
— Дамы и господа! Что может быть приятнее для слуха, чем громкое и гордое ржание коня. Это целая симфония чувств. Спешите участвовать в торгах! — поставленным голосом подогревал страсти покупателей ведущий аукциона.
Калтаман еще раз поднялся на дыбы, словно демонстрируя свои мускулы, и громко, протяжно заржал, перекрывая гвалт трибун.
Покупатели зааплодировали и встали с мест, размахивая палочками. Ведущий аукциона был на седьмом небе от счастья. Он горделиво вышагивал по сцене, не торопясь назвать предварительную цену за свой товар. Публика волновалась все больше; всем не терпелось услышать начальную стоимость коня. Но многоопытный ведущий не торопился с этим.
Вот он наконец-то поднял руку. Трибуны замерли в ожидании, даже Калтаман, удивленный внезапно наступившей тишиной, вдруг присмирел.
— Дамы и господа! Калтаман оценивается в… — ведущий выдержал паузу и громко выпалил: — в десять тысяч долларов!
Юноша с совком в руках вздрогнул и уронил совок.
— Десять тысяч долларов?! — будто самого себя спросил он в недоумении, а потом вдруг неожиданно подпрыгнул на месте от возникшей счастливой мысли: — Не купят! Ура!..
Но на аукционе никому не было дела до чувств этого юноши. Все были заняты торгами. Одни старались продать свой товар подороже, другие купить подешевле. Таков вечный закон торгового предприятия.
— Десять тысяч долларов!.. — удивленно-разочарованно загудела публика, и через некоторое время число поднятых палочек заметно поубавилось.
Ведущий вовремя уловил момент и приступил к делу:
— Уважаемые дамы и господа!
Я, уважаемые дамы и господа, сегодня счастлив. Счастлив тем, что за мою сорокалетнюю карьеру я впервые имею возможность предложить моим дорогим покупателям жеребца без единого изъяна. Не жеребец, а загляденье, быстрый, как ветер, сильный, как дьявол! Поверьте моему опыту, господа, иного такого жеребца нет. Кто хочет приобрести истинного для себя спутника, преданного друга, спешите!
Участники аукциона на некоторое время притихли, осмысливая слова ведущего.
Вот поднялся первый фанерный щиток с четко выведенными меловыми цифрами.
— Господин Дэвид Лансдей дает за Калтамана одиннадцать тысяч долларов. Дамы и господа, английский представитель любителей лошадей господин Дэвид Лансдей оценил Калтамана в одиннадцать тысяч долларов, тем самым еще раз подтвердив и без того высокую репутацию знатока! — ведущий легкой походкой направился к господину, молча сосавшему внушительную трубку. — Господин Хойманн, я рад приветствовать вас на нашем аукционе, — сказал он игривым тоном и тут же обратился к смуглому с изящными усиками под орлиным носом итальянцу: — Сеньор Хосе Тонино вас сегодня просто не узнаю, вы всегда были в числе самых истинных любителей и ценителей ахалтекинских коней. Торопитесь, сеньор, если не хотите упустить из рук красавца Калтамана.
Ведущий, видимо, большой знаток не только лошадей, но и их покупателей, обошел почти половину арены по кругу, перекидываясь шутками и остротами со своими, возможно, постоянными клиентами и вновь обратился ко всей публике:
— Дамы и господа! Всеми нами уважаемый господин Дэвид Лансдей дает за Калтамана одиннадцать тысяч долларов. Кто больше?!
Господин в огромном сомбреро поднял щиток, где красовалась цифра двенадцать тысяч.
Американцы и итальянцы недовольно покосились на того господина, а покупатель-француз что-то проворчал и сам покраснел от своих слов, видимо, и французский язык не всегда воспевает розы да любовь.
— Представитель из Мексики дает за Калтамана двенадцать тысяч долларов, — голос ведущего звучал громко и уверенно. — Дамы и господа! Внимание, двенадцать тысяч долларов, раз! Двенадцать тысяч долларов, два!..
Ведущий пытливым взором окинул публику и решил, что двенадцать тысяч долларов не самая высокая цена за свой товар и прежде чем сказать окончательное «три», еще раз попытался возбудить интерес покупателей:
— Дамы и господа! Одна только кличка жеребца — Калтаман — стоит двенадцати тысяч долларов. Воспеваемые в легендах кони, в основном, носили эту кличку. Жеребец, который сегодня стоит перед вами, недаром носит свою легендарную кличку. Давайте послушаем вот этого достойного юношу, — ведущий положил руку на плечо, парня с совком, — и он расскажет вам…
Ведущему не дали договорить, один за другим поднимались щитки с цифрами: двенадцать тысяч пятьсот, тринадцать тысяч…
Опытный торговец лошадьми громко выкрикивал все возрастающие цифры, но и не забывая продолжать рекламировать свой товар:
— Вы только посмотрите на этого красавца! Картинка, а не лошадь! Калтаман из рода тех лошадей, которые прошли за рекордно короткий срок, по пустыне, по бездорожью, — за тридцать три дня от Ашхабада до Москвы. Его предкам не раз покорялись всесоюзные рекорды…
А потом он вдруг подбежал к английскому купцу:
— Дорогой сэр Дэвид, вы, по-моему, сегодня не очень щедры?!. Вы же великолепно осведомлены, какую цену могут дать Калтаману в Англии. Я лично уверен в том, что королевская конюшня до сих пор не видела подобного красавца. Спешите, сэр!
Аукцион достиг апогея. Цена Калтамана поднялась до двадцати пяти тысяч долларов. Юноша с совком в руках от удивления раскрыл рот. Он хотя и не был новичком в аукционах, но не помнил случая, чтобы за коня давали такую баснословную цену. И юноша не был рад этому обстоятельству — для него эти доллары не имели цены, он с болью в сердце думал о том, что вскоре придется попрощаться со своим любимцем Калтаманом. Будь его воля, он не променял бы Калтамана и на все американское золото.
— Еди, эй, Еди! — крикнул кто-то из толпы. Юноша оглянулся. — Тебе срочная телеграмма, Еди!
Еди, прочитав телеграмму, побледнел, как мел, и еле волоча ноги, покинул аукцион. А в это время ведущий чуть охрипшим, но взволнованно-торжественным голосом выкрикивал:
— Тридцать тысяч долларов, раз! Тридцать тысяч долларов, два!..
В Каракумах кипела бурная жизнь…
Сытые, беззаботные песчанки и суслики, высоко задрав хвосты, гонялись друг за другом, бесконечно снуя между норами, обильно раскиданными на вершинах холмов. А ящерки, забравшись на ветки гребенчуков еще не успевших распустить листья, грелись под лучами весеннего солнца. Со стороны можно было подумать, что тушканчики пытаются загипнотизировать солнце, так они пристально и долго вглядывались в него. А горбоносый степной орел, взобравшись на высокий холм, высокомерно оглядывал окрестность. Там и тут виднелись черепахи, устраивающие свадебные игры, проявляя неожиданную для них прыть. По мягкому, прохладному песку лениво ползла кобра, словно находя наслаждение от прикосновения с не успевшей еще накалиться добела поверхностью барханов. Только большой, вечно сердитый жук-скарабей — извечный трудяга — деловито катил куда-то круглый шар…
Весна царила вокруг. И все были рады ей, дорогой гостье, остановившейся чуточку передохнуть. Скоро, очень скоро, солнце, набравшись сил, начнет испепелять растения. И пустыня посереет, станет однообразной и унылой, почти безжизненной, как тяжело больной человек, у которого едва теплится дыхание, и абсолютно нет сил. Песок накалится… потом хоть вари в нем куриное яйцо…
Раннее весеннее утро в пустыне любому доставляет огромное наслаждение, а уж городскому человеку вдвойне. Но Еди не обращал внимания на природу, он торопливо шагал по извилистой тропинке, то поднимаясь на вершину холма, то спускаясь по ней. Его тенниска, прилипшая к спине, свидетельствовала о том, что он прошагал немало верст. Однако в нем не чувствовалось усталости, он шел бодро, но устремленные вдаль глаза были полны тревоги и отчаяния. Ему казалось, что он то и дело слышит голос тяжелобольного отца: «Не пришел ли еще Еди-джан? А вы сообщили ему, что я жду его…»
Тропинка привела путника к глубокому оврагу, к древнему руслу Узбоя. Этот овраг как бы являлся знаком, указывающим, что до аула осталось еще ровно половина пути. Еди не раз ходил по этой тропинке и прекрасно знал об этом. «Прошел только половину пути»… — прошептал он, укоризненно качая головой, и ему вдруг показалось, что он опоздает и не успеет попрощаться с отцом. «Мне сегодня везет как утопленнику… Все что ни сделаю — шиворот-навыворот… Хорошо бы, если к добру…» — подумал про себя Еди, вытирая со лба обильный пот. Он вспомнил все дорожные недоразумения, которые произошли с ним в пути.
Сначала его обругал, а потом до самого пункта его назначения косо смотрел на него усатый, с огромным животом проводник, которого Еди чуть было не сбил с ног, запрыгивая в последний миг на подножку вагона. А потом этот Овез — заведующий фермой из колхоза. «Говорят, змея ненавидит мяту, а она, как назло, прорастает у входа в ее нору». Так и у меня получилось. Разве не мог я встретиться с кем-нибудь другим?! Любой бы подбросил меня до села, а этот… Ну а Кошек что?! Тоже мне односельчанин… Конечно, начальника своего надо уважать. Но нельзя же уподобляться ему во всем, свою голову надо иметь на плечах. Я же ведь не сдуру просил прокатить меня… Эх, Кошек, я бы на твоем месте не оставил человека на полпути, зная, что у него отец лежит при смерти. А ты, оказывается, просто подлиза и больше никто…» Еди в сердцах сплюнул под ноги, вспомнив, как все это было.
…Еди ранним утром сошел с поезда. Маленькая безымянная станция выглядела пустынно. Кругом ни души. Только перед закрытой дверью чайханы сиротливо стояла одна-единственная грузовая автомашина. Еди сразу узнал автомашину своего друга Кошека и торопливо направился к ней, все больше предаваясь тревожным мыслям: «Отец, видимо, на самом деле очень плох, если прислали машину на станцию меня встречать…»
Он прыгнул в кабину автомашины и, забыв даже поздороваться, сказал:
— Поехали, Кошек!
Кошек недоуменно посмотрел на Еди, и словно разговаривая сам с собой, сказал:
— Со вчерашнего дня стою здесь, встретил и проводил не один поезд, а его все нет и нет…
— Кого? — спросил Еди, удивившись.
— Как кого? Нашего…
Не успел Кошек произнести, кого ждет, как из-за поворота показалась знакомая Еди фигура.
— Явился наконец-то, — пробурчал Кошек.
— Ты, значит, ждал Овеза, а не меня?! — спросил Еди то ли обиженно, то ли укоризненно, а потом, не дожидаясь ответа, добавил тихо: — Как там мой отец?
Кошек завел двигатель и, не обращая внимания на Еди, превратившегося всего в слух, боясь услышать о непоправимом, как бы между прочим пробубнил:
— Да лежит все…
В это время подошел и Овез.
— Вот так встреча! Еди, ты ли это?! Не ожидал тебя увидеть в наших краях, не ожидал…
Усевшись втроем в кабине, они некоторое время ехали молча, пока не заговорил Овез:
— Я, надеюсь, вы слышали мое выступление по радио? — Никто не ответил Овезу, но он, победоносно окинув взглядом своих спутников, для важности откашлялся в кулак и продолжал: — Я участвовал в слете передовиков, и меня попросили выступить. Мою речь даже по радио передавали. Слышали? Ну и как вам понравилось? Ну и аплодировали же мне…
Еди отвернулся от Овеза и подумал: «Нашел чем хвастать… В цирке клоунам хлопают в ладоши больше всех».
— …От газетчиков отбоя не было, — продолжал бахвалиться Овез. — Все хотели взять у меня интервью. Но разве до них мне было… Совещания, банкеты, встречи. Голова кругом… Все же мне пришлось пообещать одной газете, что напишу для них одну статейку…
Овез поочередно заглядывал в глаза спутников, ожидая от них похвал, но те молчали.
В кабине воцарилось молчание. Но Овез долго не выдержал и вновь пустился разглагольствовать:
— Слушай, Кошек, знаешь что, в Ашхабаде я случайно попал на аукцион. — Овез косо посмотрел на Еди и, заметив, как тот невольно вздрогнул, продолжил: — Так вот, там, на аукционе, я встретил своего учителя. Он меня так ругал, так ругал… Я даже не знаю, как все это выдержал и не сгорел со стыда. Так вот, сгореть-то не сгорел, да думаю, приличный ожог все же получил. И ты знаешь в чем дело? Не знаешь?! Так вот слушай. Значит, учитель мне и говорит: «Глупый ты, Овез, недоумок. Почему ты до сих пор не написал диссертацию и не стал кандидатом наук?..»
Первым не выдержал Кошек, он, прикусив нижнюю губу, укоризненно покачал головой и первый раз за всю дорогу прямо посмотрел в глаза Овезу:
— Ты же ведь всего-навсего окончил зооветеринарный техникум, Овез?! Да и то заочно…
— Ну и скажешь!.. Ты думаешь, он не знает об этом? Конечно, знает, я сам ему рассказал. Да он образованный человек и увидел что я соображаю не меньше всяких там выпускников вузов. Понимаешь ты, голова?! Ум, вот что самое главное, ум… — Овез на некоторое время смолк, видимо, боясь переборщить.
— В следующий раз, говорит, я не стану с тобой здороваться, если у тебя при твоем уме не будет в кармане кандидатской степени. Вот так и сказал он мне.
Вновь наступила тишина, не клеился разговор у сидящих в кабине.
— Что молчишь, Еди, как воды в рот набрал. Рассказал бы, как там в институте.
Еди сделал недовольную мину и, пытаясь отвязаться от назойливого Овеза, процедил сквозь зубы:
— У меня все нормально…
Но он ошибся, Овез прилип к нему как банный лист.
— Теперь-то уж сожалеешь, наверное, не так ли?!
— О чем это я должен сожалеть? — вскипел Еди.
— Постеснялся быть дояром, подался в институт. А теперь, как я слышал, ты променял учебники на метлу. Поздравляю…
Еди затрясся в бессильной злобе, он то бледнел, то краснел. Теперь только он понял до конца, куда клонил Овез, рассказывая про аукцион и слет.
— Останови машину! — непонятно к кому обращаясь, крикнул Еди.
Кошек резко нажал на тормоза, и автомашина, оставив глубокие следы на дороге от колес, остановилась. Еди выпрыгнул из кабины и хлопнув дверцей, зло выкрикнул:
— Катитесь вы к черту!
Кошек заколебался, но Овез на правах начальника скомандовал:
— Поехали! «Хотя ты и совершил паломничество в Каабу, глаза твои так же плутоваты», — говорят в народе. Знаем мы его. В городе навоз подбирал, а здесь хорохорится… Поехали!
Подняв клубы пыли, машина помчалась в сторону села…
Веллат-ага скончался вчера, после полудня.
Сегодня с самого утра к дому усопшего повалил народ. Мужчины в халатах и черных тельпеках, а женщины в стареньких паранджах засуетились, словно потревоженный муравейник. А люди, предупрежденные за ночь, все прибывали и прибывали, заполняя не только дом и двор, но и близлежащие сельские улочки.
Удивительный обычай у моего народа. В будничные дни в селе мало кого увидишь на улице, каждый занят своими заботами, с утра все разбегаются, кто куда. Но в дни, подобные этому, люди словно у них нет никаких дел, собираются вместе, без лишних слов распределяют между собой хлопоты, нередко и расходы по похоронам односельчанина…
Солнце уже поднялось высоко в небе. Все, кому надлежало быть, собрались. Желающие успели попрощаться с усопшим. Прибыл и мулла. Покойника обмыли и обрядили. Но почему-то не торопились выносить из дому тело Веллат-ага. На вопрос нетерпеливых, почему не торопятся к выносу тела, отвечали коротко: «Не все еще в сборе».
Люди, притомившиеся долгим ожиданием, начали устраиваться под тенью домов и деревьев.
Крепко сбитый человек, прохаживающийся во фруктовом саду, кивком головы пригласил к себе четырех участников похоронной процессии и, как подобает в подобных случаях, тихо сказал:
— Вы только полюбуйтесь. Не зря, оказывается, тараторили: «Сад Веллат-ага да сад Веллат-ага». Сад великолепен.
Подошедшие согласно закивали головами. И в самом деле, вряд ли кто из них ранее видел, чтобы одно дерево плодоносило разными плодами, да в таком изобилии. Яблоки, сливы, абрикосы, алыча, густо нанизанные на ветках дерева, вызывали удивление.
— Бедный Веллат-ага, — произнес подавленным голосом один из собравшихся, — сколько раз он приглашал меня к себе и обещал научить секретам скрещивания сортов. Да все вроде было недосуг… А теперь поди подними беднягу…
Все смолкли разом и понурили головы, словно отдавая последнюю дань живым памятникам, выращенным заботливыми руками Веллат-ага.
— Видать, и хромота сокращает жизнь человека, — нарушил тишину рябоватый мужчина. — Ведь он был не так уж и стар, бедный…
— Как ни говори, люди уважали его. Все сельчане, почитай, шли к нему за советом.
— Умереть так, как умер Веллат-ага, большая честь, да ниспошли ему господь счастья и на том свете, — словно закругляя разговор, заговорил самый старший из собравшихся здесь.
Солнце близилось к зениту. Еди, самый младший сын Веллат-ага, все не показывался.
Почтенного вида аксакал отозвал одного из сыновей усопшего в сторону:
— Чары, целесообразно ли твоего отца более задерживать у ворот вечности?!
Чары, мужчина лет сорока пяти, вместо ответа с надеждой посмотрел на дорогу.
— Может быть, подождать еще немного… — предложил аксакал, невольно поддавшись настроению Чары, и, немного помолчав, добавил: — А время-то идет, день короток…
Не дождавшись определенного ответа, аксакал направился к другому сыну усопшего:
— Как нам быть, Бяшим?
И Бяшим не смог дать аксакалу вразумительного ответа. В это время к аксакалу подошла молодая женщина, видимо, из самых близких усопшего и сказала:
— Пусть еще немного подождут, Хораз-ага, он придет, вот увидите, обязательно придет…
— Всему есть свой предел, Бибигюль. Телеграмму вон когда дали, если бы хотел, давно был бы здесь… Видать, не судьба ему попрощаться с отцом…
Бибигюль позвала на помощь свою сноху Тумарли.
— Тумарли, иди, скажи Бяшиму, пусть еще немного подождут.
Но Тумарли даже не шелохнулась, поэтому Бибигюль, еще более растерявшись, запричитала:
— Бедняжка мой, был лишен материнской ласки, теперь и с отцом не сумеет попрощаться!
Хораз-ага так и не сумел принять никакого решения. В подобных случаях нелегко быть аксакалом села. Он, потоптавшись на месте, направился к старейшинам за советом, стоявшим в стороне от основной массы людей.
Совет старейшин был короток: «Надо хоронить».
Веллат-ага на плечах сыновей и самых близких ему людей из мужского рода совершил свой последний путь, и тело его обрело вечный покой.
На свете стало одним человеком меньше, а могильные холмики приняли к себе еще один холмик. Был человек, и нет человека.
Молодежь отступила назад, уступая место около могилы старикам. Была совершена молитва за упокой души усопшего.
Хораз-ага поднялся с земли и впервые за многие-многие годы, назвав полное имя усопшего, обратился к собравшимся:
— Люди! Каким человеком был Веллат Джуманазар оглы?!
— Хорошим был человеком… — отреагировала толпа.
— Люди! Каким человеком был Веллат Джуманазар оглы?!
— Хорошим был человеком…
Вопрос и ответ был повторен трижды, и после этого Хораз-ага обратился к толпе со следующим вопросом:
— Люди! Кому был должен Веллат Джуманазар оглы?
— Никому…
Хораз-ага вновь трижды повторил свой вопрос и, получив ожидаемый ответ, все же, видимо для верности, а может быть от гордости за своего друга-ровесника, что он никому ничего не был должен, решил разъяснить данный пункт обряда:
— Люди, если есть долг за усопшим, прошу говорить. Вот, среди нас находятся двое сыновей Веллат-ага. Они взяли на себя обязательство погасить задолженность отца. Не стесняйтесь, говорите. Во-первых, этим вы вернете свое кровное добро, а во-вторых, усопшему будет покойно на том свете.
Все обряды по похоронам были исполнены по всем правилам и последовательности, оставалось только старшему сыну усопшего поблагодарить собравшихся за проявленное ими участие и помощь в столь тяжелый для семьи день. И люди, приуставшие — как-никак похороны дело тяжелое, притихли в ожидании заключительного аккорда траурной симфонии, как раздался громкий плач. Все обернулись на голос и увидели молодого человека, рыдающего во весь голос. Это был Еди — младший сын Веллат-ага, ныне покойного, окунувшегося в вечный водоворот природы.
Еди был еще несмышленышем, когда лишился матери. Но внезапная смерть отца потрясла его так, словно горе после потери матери, соединившись с теперешним, обрушилось на него с удвоенной силой. Мужчинам, а Еди уже достиг того возраста, не подобает показывать свою слабость, как бы тяжка ни была потеря, и он изо всех сил пытался сдерживать слезы, но… Он впервые почувствовал себя сиротой. Именно прочувствовал, постиг смысл этого слова до конца. Мы знаем много, очень много слов, но не всегда чувствуем полновесность каждого из них. Слова, пока они нами не прочувствованы самими, своим сердцем и душой, абстрактны.
И Еди сполна прочувствовал слово «сиротство». Оно явилось к нему не в словесной оболочке, а в сути своей, когда начала причитать Бибигюль:
— Осиротел ты, мой Еди-джан… Не знал ты материнской ласки, а теперь лишился и отца, ненаглядный мой…
Хораз-ага и Чары, муж Бибигюль, пытались как-то успокоить плакальщицу, но она распалялась все больше.
— …Сколько я убивалась… сколько я пыталась оттянуть время похорон… да не послушались меня люди… О боже, в чем вина этого юноши перед тобой, за что ты так бессердечно наказал его…
Бибигюль сопровождала свои горькие слова громким всхлипом, со стороны казалось, что она вот-вот задохнется. На ее побледневшем лице не было ни кровинки.
— …Во всем я виновата. Это я не сумела понять, что твой отец с самого первого дня, как его парализовало, ждал тебя и только тебя. Ах, какая дура, какая дура… Он все смотрел на дверь, а мне казалось, что ему хочется на вольный воздух, выводила его на улицу. Но и там бедняга не находил себе места… все глядел куда-то вдаль. Ах, дура, дура я проклятая, как я не догадалась… как я не догадалась… Иначе я бы сама полетела за Еди-джаном и привела бы к смертному одру отца…
Бибигюль зарыдала во весь голос.
Еди стало невыносимо тяжело наблюдать эту картину. Он вытер кулаком слезы и бегом бросился в комнату отца, смутно надеясь, что услышит невысокий, всегда ровный голос отца: «Еди, кто обидел тебя, почему ты плачешь?».
В комнате отца Еди стало еще грустнее. Там, в небольшой, чисто убранной комнате с большими окнами на юг все было как при отце. На маленьком столике, словно дожидаясь хозяина, лежали ножницы, отсвечивая холодным блеском, пинцет и расческа для бороды. Веллат-ага любил порядок во всем, а что касалось бороды и усов, то проявлял особую педантичность.
Еди оглядел все предметы убранства комнаты и заметил, что отсутствует деревянный протез, столько лет верой и правдой заменявший Веллату-ага ногу. «Наверное, похоронили отца с протезом», — подумал Еди горестно. Откуда ему было знать, что в день смерти отца Бяшим в сердцах сорвал с гвоздя, на котором постоянно висел протез, и швырнул его на крышу сарая.
Еди вышел в сад, надеясь найти утешение среди ухоженных руками отца деревьев. Но и здесь не удалось развеять грусть. Деревья тихо шуршали листьями, щебетали птицы, жужжали вечные труженики-пчелы. Все было так, как при отце, и в то же время все было иначе. И в шуршании листьев, и в щебетании птиц, и в жужжании пчел не было радостного трепета, они навевали грусть и печаль. Говорят, что животные чуют смерть своего хозяина, может быть, и деревья не лишены этого чувства?
Сад напоминал Еди об отце.
Еди подошел к абрикосовому дереву и обнял его почерневший, шершавый ствол и, словно наяву, услышал слова отца, сказанные им когда-то: «Сынок, это абрикосовое дерево не рядовое. Его мне из Самарканда привез в чемодане друг, узбек, еще хрупким саженцем. Именно от него берет свое начало наш сад…»
Кто-то погладил Еди по голове, и он, не оглядываясь, по мелкой дрожи в руке догадался, что к нему подошел Хораз-ага.
— Извини, сынок, что нарушил твое уединение, но сейчас ты не должен искать укромного места в дали от людских глаз. Горе — оно растворяется в общении, — Хораз-ага выдержал паузу, словно ворошил свою память. — Давно это было… тебя еще и на свете не было. Бушевала в стране война. Твой отец вернулся с фронта, потеряв ногу. Самые старшие его сыновья — твои братья — сложили головы в боях с фашистами. А Чары и Бяшим еще были слишком малы, чтобы стать опорой многочисленной семьи. Вот и пришлось Веллат-ага, позабыв про свою инвалидность, взяться за тяжкий труд. Именно в те тяжелейшие дни Веллат-ага вздумал заложить сад. Многие тогда не одобряли затеи твоего отца, отговаривали его не убивать себя непосильным трудом. Ведь ему приходилось заниматься садом вечерами, днем он работал, как и все в колхозе. А сколько он воды перевез на арбе для полива молодых саженцев. Мало кто верил тогда в затею твоего отца. Но он работал с таким упорством, что нашлись люди, которые начали поговаривать, что Веллат-безногий лишился рассудка. Да… Виданное ли дело — среди безводных степей закладывать сад… Конечно, трудно было в те времена поверить в это. Но твой отец опроверг все сомнения… Не зря говорят: «Упорство и труд все перетрут». Вот они, эти красавцы, теперь стоят, являя собой живой памятник твоему отцу. Сад Веллат-ага… Каждое дерево здесь еще многие-многие годы будет помнить заботливые его руки. Умрут эти деревья, вырастут новые, но сад будут именовать садом Веллат-ага. Не в этом ли счастье?!
Хораз-ага окинул взглядом деревья, и на глаза у него навернулись слезы, словно он смотрел в лицо своего друга в смертный час.
Веллат-ага переселился в мир иной… Теперь его непременно называли Веллат-покойный, словно начисто забыв о том, что еще недавно величали Веллатом-садоводом или редко Веллатом-безногим.
Уж нет больше Веллата-ага, а жизнь продолжается. Вот уже прошло семь дней со дня его смерти, и братья Еди устроили поминки по своему отцу.
После поминок в первый раз за все эти семь дней Еди остался с глазу на глаз со своим старшим братом Чары, теперь уже главой их семьи. Еди, исподволь разглядывая Чары, заметил, что старший брат за эти считанные дни стал как-то старше и солиднее, словно перенял по эстафете отцовский нрав.
— Вот мы и осиротели, братишка… — начал он, тяжело вздохнув, а потом, как бы спохватившись, поспешил добавить: — Ты только не унывай, Еди-джан, у тебя есть братья, и мы не дадим тебя в обиду. Ты учись как учился, если что, всегда поможем… Кстати, как у тебя с учебой?
Еди невольно вздрогнул от этого вопроса, как и в тот раз, когда такой же вопрос задал ему в кабине автомашины Овез. Ему стало не по себе за свое малодушие. «Что ответить? Чары не Овез, его без ответа не оставишь. Но как ему ответить?»
— Спасибо за заботу, у меня все нормально… — пробормотал Еди.
Бяшим, занятый хлопотами по дому невдалеке от них, услышав ответ Еди, укоризненно покачал головой и с горечью в голосе спросил:
— К чему лгать-то?
Еди промолчал, но Бяшим не собирался оставлять его в покое:
— Я у тебя спрашиваю, зачем лгать-то?!
Чары, ничего не понимая, смотрел то на Еди, сидевшего с опущенной головой, то на Бяшима.
— Ты что, Бяшим, белены объелся?!
— Он врет все, нигде не учится. Видишь же, сидит, словно воды в рот набрал, шельмец…
Слова Бяшима были до того неожиданны для Чары, что тот лишился дара речи и округленными, полными недоумения глазами поочередно разглядывал братьев.
— Как это так, не учится? — все же сумел выдавить из себя Чары через некоторое время.
— Об этом ты уж лучше спроси самого Еди, — еле сдерживая гнев, ответил ему Бяшим. — Об этом я сам узнал вчера от Овеза. «Взяли бы своего брата к себе, а то он в городе кормится тем, что подчищает навоз в конюшне», — заявил он мне.
«Ах, вот откуда все это идет!», — зло подумал Еди, хотя и сознавал, что держать в тайне подобное долго навряд ли было возможно. Он вообще-то и не думал скрывать от своих братьев то, что бросил учебу, но в эти дни ему просто не хотелось прибавлять своим близким огорчений.
Овез опередил его. Все стало всем известно. Еди, вначале было растерявшемуся, теперь стало как-то легче, теперь нечего скрывать от братьев. Чему быть, того не миновать.
Тумарли, направляясь от тамдыра с выпеченными чуреками, приостановилась рядом с братьями и, еще даже не совсем разобравшись что к чему, начала вздыхать и громко ахать: «О боже, сохрани и помилуй, тоба-тоба…» И Бибигюль вышла из дома с ребенком на руках. Волнение охватило все семейство.
Четыре пары глаз уставились на Еди. В глазах Чары Еди прочитал растерянность и жалость к нему. В глазах Бибигюль он видел печаль и безграничную, почти материнскую к нему нежность. Глаза Бяшима были полны гнева и стыда за своего младшего брата. А Тумарли глядела на него свысока, с презрением.
— Ты же ведь писал, что учишься, Еди? — спросил Чары, прервав затянувшееся молчание.
— Заврался вконец… Он и отца обманывал… — дрожа от гнева выпалил Бяшим. — Что молчишь, отвечай!
— Бяшим! — голос Чары прозвучал строго.
Бяшим в силу послушания, принятой в туркменских семьях, поумерил пыл, но все же решил высказаться до конца!
— Нет, Чары, я не могу смириться с этим… Если, теперь, когда умер наш отец, каждый будет делать, что ему заблагорассудится, ничего хорошего из этого не выйдет. Пусть он завтра же отправляется в город и продолжает свою учебу…
Бяшим, забывшись, вытер глаза тряпкой, вымазанной сажей. Это еще больше разозлило его, и он, плюнув в сердцах, швырнул тряпку себе под ноги.
— Ну что вы напали на мальчика?! Давайте сначала разберемся… — вмешалась в разговор Бибигюль.
— Если не учился, чем же он интересно занимался там… в городе?! — перебила ее Тумарли, раскладывая горячие чуреки на скатерти.
Бибигюль, делая вид, что не услышала слова своей сварливой снохи, посадила ребенка на кошму, подошла к Еди, погладила его по голове и проговорила ласковым голосом:
— Еди-джан, ты не серчай на нас. Ты же ведь знаешь, Бяшим всегда был несдержан и доверчив. Стоит ему кому-то нашушукать, так он и поверит. Вот я бы нашлась, что ответить этому Овезу… Ты ведь не бросил учиться, не так ли?!
Еди ответил Бибигюль грубо:
— Нет, не учусь… Теперь довольны, да?! Не учусь…
— Вот тебе и ответил. А то, Бяшим доверчивый, его, мол, обманули… Нет дыма без огня, раз говорят. Так что-то случилось все же! — вызывающе прикрикнула на Бибигюль Тумарли.
— Не сумел поступить или тебя исключили, Еди-джан? — не обращая внимания на слова Тумарли, продолжала допытываться Бибигюль.
— Поступил. Проучился два месяца, потом бросил. Теперь довольны?! — грубо отозвался Еди.
Бяшим взорвался:
— Вы посмотрите на него, еще и хорохорится! Бесстыдник! Да ты понимаешь, что опозорил нашу семью? Как мы теперь посмотрим людям в глаза, а?!
Чары, схватившись за голову, опустился на кошму: «Значит, все правда, не учится более наш брат, а то, что сам ли ушел или его отчислили, не имеет значения…» Он долго сидел молча и бесшумно шевелил губами, занятый только ему самому известными мыслями. Зловещая тишина настала в семейном кругу.
— Хорошо, что отец не дожил до такого позора… А как он бился из последних сил, чтобы хоть одному сыну дать высшее образование… Он так надеялся на тебя, Еди, так надеялся… Ты ведь знаешь, что наши старшие братья ушли на фронт со студенческих скамей и сложили головы на поле брани, отец вернулся с войны без ноги… Ведь они защищали нас, тебя, чтобы ты смог учиться, получить образование. А ты?! Эх, Еди, подвел ты нас, а мы-то надеялись на тебя…
Чары сказал эти слова тихо, но они прозвучали оглушительно.
— Если ты не уважаешь нас, своих братьев, так уважил бы отца своего. Помнишь, что сказал отец, провожая тебя на учебу?! Так я тебе напомню. «Иди, сынок, и учись, учись за себя, учись за своих братьев, которые сложили головы в битве за Родину!» Вот как сказал отец. И губы Бяшима задрожали.
— Беда не приходит одна, говорят. Отец умер, тут еще он со своей учебой… — язвительно дополнила слова мужа Тумарли.
Еди, заранее зная, что его не поймут, решил было отмолчаться, но когда упомянули отца, он не сдержался:
— Провожая меня, отец меня другими словами напутствовал: «Иди, сынок, будь человеком. Жизнь сложна, и ты постарайся в ней найти свое место».
— Ну и нашел же ты свое место! — прервал его Бяшим. — В городе на конюшне навоз подбирать… Что, городской навоз розами пахнет?
Бибигюль не находила себе места. Она всматривалась в лица братьев, пыталась что-то сказать, но ее опередил Чары:
— Не думал и не гадал, что так случится в нашем семействе. Но делать нечего… Давайте не будем горячиться, а обсудим все как следует. Вопрос один, ехать одному из нас в город и вновь устраивать его на учебу, или пусть он остается в селе. Если не определим окончательно, к хорошему это не приведет…
Бяшим вновь вспылил:
— Да что тут советоваться, Чары?! Пусть завтра же выезжает в город и продолжает учебу.
— Вуз — это тебе не нарукавник счетовода, который можно, плюнув, бросить сегодня, а завтра поднять, как ни в чем ни бывало. Бяшим… — укоризненно сказала Бибигюль, намекая на то, что он часто ссорился с председателем колхоза.
Но Тумарли тут же вмешалась в разговор, защищая своего мужа:
— По-твоему, выходит, что Еди, забросив учебу, должен стать городским мусорщиком?!
Если бы не подъехал Варан-хан на своем мотоцикле с коляской, семейный совет мог бы превратиться в семейную перепалку.
Варан-хан, участковый милиционер, — высокий, атлетического сложения человек с длинными, пышными усами — слез с мотоцикла и направился к хозяевам дома, на ходу разглаживая полы своего тесноватого кителя:
— Салам-алейкум!
— Валейкум, Варан-хан, проходите! — ответил на приветствие гостя Чары, как глава семейства.
Варан-хан вдруг, почти мгновенно, принял официальный вид. Вытянувшись по стойке смирно, приложил руку к форменной фуражке.
— Младший сержант милиции Варан-хан Османлыев!
В другое время посмеялись бы над такой церемонностью милиционера. Ведь кто же не знает в селе Варан-хана, который работает здесь более тридцати лет! Но сегодня семейству Веллата-ага было не до смеха. Поэтому с серьезными лицами уставились на Варан-хана, для которого неукоснительное соблюдение уставных требований было превыше всего.
Младший сержант милиции вытащил из нагрудного кармана удостоверение личности, протянул его Еди и тем же официальным тоном четко произнес:
— Вам придется следовать со мной, гражданин Велиназаров Еди!
Милицейский мотоцикл быстро скрылся из глаз.
Дилбер, перекинув через плечо хурджун, из которого виднелась крышка ярко-красного термоса, шла в это время на полевой стан и, увидев сидящего в коляске милицейского мотоцикла Еди, не на шутку встревожилась. Сельчане, все от мала до велика, знали, что Варан-хан даже своих детей не сажал в коляску, не то чтобы попутчика. Милиционер был очень щепетилен при исполнении своего служебного долга. Раз мотоцикл дан ему для исполнения должностных обязанностей, так тому и быть, считал он. Даже поговаривали, что жена Варан-хана собирает деньги для покупки мотоцикла, чтобы покатать на нем своих детей в отместку за подобную принципиальность мужа. Так что тревога Дилбер была небеспочвенна.
Первое, что пришло ей в голову, так это побежать в дом Веллат-ага и расспросить о случившемся. Но ее удержало одно — острый язык Тумарли. Приди она сейчас к ним в дом, Тумарли наверняка не упустит случая, чтобы съязвить: «Тоже мне, девушка на выданье, сидела бы дома и готовила приданое». Нет, лучше я побегу к дяде Баба-сейису, решила она на ходу.
Баба-сейис, или, как его называли, Сейис-ага, за многолетнюю работу с колхозными конями, был братом отца Дилбер. Но как нередко случается, братья были совершенно разными по характеру. Хораз-ага большую часть своей жизни проводил на дальних пастбищах. Но когда он приезжал в село, общительнее его человека не было. И на свадьбах гулял, и на сельских посиделках присутствовать не чурался, слыл неплохим рассказчиком. Совершенно другого нрава был его брат Баба-сейис. Нелюдимым его, конечно, нельзя было назвать, нет, поддержать беседу гостя, пришедшего в дом, он умел, мог и пошутить. Но почему-то больше всего на свете он предпочитал общество своей жены Тогтагюль и любимого жеребца Карлавача.
Во дворе у Баба-сейиса возле самого дома стояла двухъярусная тахта — любимое пристанище хозяина. Летом тахта заменяла немолодой супружеской чете дом. В дневное время Баба-сейис со своей женой уютно устраивались на первом ярусе тахты, а вечером на всю ночь перебирались на второй ярус. И вот там-то под марлевым навесом, надежно укрытый от комариных укусов, Баба-сейис расточал свое красноречие. Послушал бы кто из односельчан, так и не поверил бы, что эти остроты и шутки срываются с уст Баба-сейиса. Обычно молчаливого Баба-сейиса вдохновляла его вторая, моложавая, пышнотелая жена Тогтагюль. Тогтагюль, хотя и была моложе своего мужа лет на десять-пятнадцать, души в нем не чаяла и была готова бесконечно слушать его рассказы о конном пробеге от Ашхабада до Москвы. Воодушевляемый женой, Баба-сейис привирал, шутил, и веселый смех Тогтагюль был ему наградой. Для него не было высшей похвалы, чем слова искренне удивляющейся жены: «Однако ты был лихой джигит, моя радость».
Для пышнотелой Тогтагюль, конечно же, тяжело взбираться на второй ярус по крутой лесенке. Но что не сделаешь для любимого. Ведь там на вышине ее ждал Баба-сейис, всегда готовый подать ей руку, стоило лишь ему услышать ее шаги. Баба-сейис, подавая ей руку, непременно ласковым, чуть хрипловатым от взволнованности голосом, мурлыкал: «Летит, летит моя ласточка, летит». А когда Тогтагюль спускалась вниз, Баба-сейис поддерживал ее за руку до последней ступеньки, а потом, озорно блестя глазами, говорил: «А теперь прыгни, козочка моя!»
Тогтагюль, хотя и притворно надувала щеки на прибаутки мужа, была довольна и счастлива.
И сегодня Баба-сейис пил свой утренний чай на тахте, но почему-то, вопреки обычаям, на втором ярусе. Не успел он позавтракать, как появился заведующий колхозной фермой Овез.
— Бо-хов, Баба-ага, вы что-то сегодня рано забрались наверх, — заговорил Овез, не поздоровавшись.
— Да комары проклятые одолели. Готов хоть до небес подняться, лишь бы избавиться от этих кровопийцев, — ответил Баба-сейис, указывая гостю место рядом с собой. — Неужели ученые не могут придумать что-нибудь такое против этих извергов, Овез?! Просто сладу нет с ними. Вот посмотри, что они вытворяют, — хозяин дома засучил рукава и показал вздувшиеся от комариных укусов места. — Столько лет прожил на свете, но такого обилия комаров еще не видывал. Просто ужас, так гудят, будто вражеские самолеты. А ты, сынок, где спишь ночью? В доме или во дворе? Или у тебя, как у Клычкули, кровь с ядом? — Баба-сейис, вспомнив что-то, залился смехом. — Клычкули как-то мне поведал, что ночами назло комарам спит во дворе, оголив пузо. А наутро рассказывает, что по обе стороны от него столько мертвых комаров, хоть лопатой выгребай. «Комару стоит меня укусить, как тут же сдыхает», — говорит. Как ты думаешь, возможно такое или Клычкули привирает, а? Ведь он соврет и глазом не моргнет… Хорошо, что вчера Тогтагюль достала марли.
— Ну сами-то мы, допустим, сумеем для себя накомарники соорудить, но каково скотине? — вставил слово Овез, улучив момент.
— Вот в том-то весь вопрос. К чему я и тут балагурю, родной ты мой. Вечерами я наблюдаю за верблюдом Амана-необъятного. Бедняжка места себе не находит, бьет ногой себе по животу. Но разве этим отгонишь комара, вцепившегося ему в горб? Телята и подавно мучаются. Если так пойдет и дальше, кончится и мазь моего Карлавача, ее осталось совсем немного, — у Баба-сейиса на глаза навернулись слезы, словно комары уже заели его любимца.
Овез что-то было хотел сказать, но подоспевшая Дилбер опередила его:
— Дядюшка Баба, ты знаешь, милиционер Варан-хан увез Еди на своем мотоцикле.
Баба-сейис маленькими глазками уставился на Дилбер, пытаясь переосмыслить неожиданную информацию. Зато Овез нахохлился, как драчливый петушок:
— Младший сын Веллат-ага, видно, не прибавит чести к светлому имени своего отца…
— М-мда… Интересно, что же он такое натворил? — Баба-сейис вопросительно посмотрел на своего собеседника.
— От одной овцы рождаются и белые, и черные ягнята, — неторопливо, любуясь собой, заговорил Овез. — Кто бы мог подумать что один из сыновей столь почтенного человека вырастет таким шалопаем.
Слова Овеза не понравились Дилбер. Она чуть ли не крикнула на Овеза:
— Что ты тянешь кота за хвост? Говори быстрее, если что знаешь…
— Я не могу знать, что он натворил сегодня. Но… — Овез многозначительно посмотрел на Дилбер. — Оно, конечно, и неудобно, да думаю, что вы не станете распространяться об этом. Уму непостижимо, но факт. Ехал хоронить отца, а украл автомашину. Да, да, автомашину Кошека угнал…
Баба-сейис и Дилбер недоуменно уставились на Овеза.
— Украл автомашину Кошека, говоришь? — вдруг рассмеялся Баба-сейис. — Нашего Кошека?
— Язык без костей, сколько ни ворочай, рот не поранишь. Если бы угнали автомашину Кошека, мы бы давно узнали об этом.
— Дайте мне договорить, а потом уж судите да рядите, — обиженно сказал Овез — Так вот, вы прекрасно знаете, что я недавно ездил на слет передовиков сельского хозяйства в Ашхабад. Возвращаясь оттуда, на станции увидел Еди, не мог же я оставить его. Пригласил его, и мы втроем уселись в кабине. Не успели мы проехать и половину пути, как он, Еди, и говорит: «Остановите машину, дальше я пойду пешком». Думал, наверное, что мы станем его отговаривать, да промахнулся. Дуракам закон не писан, шагай пешочком, если пятки чешутся. Мы доехали до бахчевых полей колхоза и, решив немного отдохнуть, да и набрать немного помидоров, оставили автомашину у обочины дороги. Так Еди угнал ее. Диву даюсь, как он мог завести мотор, ведь ключ-то был у Кошека! Таким образом Еди совершил сразу два преступления. Угнал колхозную машину, это раз, управлял автомашиной, не имея на это прав, это два, — Овез притворно сокрушался. — Ведь он вполне мог сбить беременную женщину, не так ли? Угробил бы сразу две жизни. Если бы даже он врезался в коровник, разве было бы лучше? Ведь там стоят бидоны с молоком. Разлилось бы молоко, хуже того, оно потекло бы в бассейн, смешалось бы с водой, которой поили коров. А смесь молока и воды не лучший напиток для дойных коров. От такой смеси портится молоко коровы. Об этом нам еще говорили в техникуме. Таким образом, это вполне могло привести к падежу телят. А если, не дай бог, этим молоком накормили бы детей, что тогда?! Страшно даже подумать… — Овез понизил голос. — Дети маялись бы животами, санэпидстанция наложила бы карантин на продукцию фермы… Или допустим, что получилось бы, если Еди врезался бы на автомашине в конюшню, где стоит ваша гордость — Карлавач?! Как только автомашина повалила бы ворота конюшни, Карлавач, перепугавшись, вылетел бы из своего стойла и, оказавшись на воле, непременно направился бы к колхозным выбракованным кобылам — и покрыл бы одну из них. А сейчас за смешение крови чистопородного ахалтекинца, сами знаете, как наказывают…
Баба-сейис не вытерпел и начал хохотать.
— Вы не смейтесь, Баба-ага, всякое могло случиться…
— Конечно, конечно… — Баба-сейис, продолжая смеяться, поднял глаза к небу.
— Почему же вы тогда продолжаете смеяться и смотрите в небо?
— После твоего рассказа, Овез, я боюсь, как бы топор не свалился на мою голову с небес. Ведь всякое может случиться…
Дилбер прыснула и вышла на улицу. До нее еще долго доносился заливистый смех Баба-сейиса. Он любил смеяться и делал это от души.
Еди и сам не знал, как очутился возле конюшни, где содержался Карлавач. Он стоял у закрытых ворот и всем телом дрожал от нетерпения. Ему так хотелось увидеть своего любимца, за которым с трепетом ухаживал еще будучи школьником. Но закрытые ворота с висевшим пудовым замком надежно скрывали Карлавача. Что делать? Еди свернул за угол и прямо направился к оконному проему у самой крыши. «Не через дверь, так через окно», — подумал он и усмехнулся, пятясь назад, чтобы разогнаться и прыгнуть. С третьего раза ему все же удалось зацепиться за косяк оконного проема. В конюшне было темно. Баба-сейис оберегал Карлавача от жары, поэтому все окна и двери были затемнены.
Еди спрыгнул в темный зев конюшни, словно на дно колодца. В конюшне не было видно ни зги, но через несколько минут глаза его свыклись с темнотой, и он стал различать очертания находящихся внутри предметов. Вот и Карлавач стоит прямо у стены. Еди засиял от радости и направился к нему. Карлавач беспокойно захрапел и, пригнув уши, угрожающе стал бить копытом о землю. «Карлавач, Карлавач, ты разве не признаешь меня, друга своего?!» — с обидой в голосе пропел Еди. Но Карлавач и не собирался подпускать его к себе. Еди засвистел, как это делал раньше, но Карлавач не признал его и его свист, повернулся к нему крупом, готовый лягнуть. Еди расстроился не на шутку: ведь он шел к своему другу, а его не признают! «Какая-то цепная реакция. Невзлюбили люди, Карлавач не признает…» — подумал Еди, и на глаза навернулись слезы.
— Токарджан, Токар!
Еди замер на месте, прислушался. Кто бы это мог быть? В воротах показалась Дилбер с переносной керосиновой лампой в руках:
— …Токар, отзовись, где ты? Или ты опять надумал напугать меня?
Не получив ответа, Дилбер углубилась в темную конюшню. Еди деваться было некуда, и он тихо прошептал:
— Это я, Дилбер…
Дилбер от неожиданности отпрянула назад.
— Дилбер, не бойся, это я, Еди, — пытаясь как-то успокоить ее, произнес Еди.
Дилбер крепко, как все туркменки при испуге, схватилась за ворот своего платья и трижды сплюнула:
— Ну и напугал же ты меня… А я разыскиваю Токара. Дядюшка поехал сегодня в райцентр и поручил нам с Токаром присмотреть за Карлавачем. Вот я и несла ему корм…
Дилбер в подтверждение слов высоко приподняла торбу с пшеницей и густо покраснела.
Еди промолчал. Дилбер где-то в глубине души ожидала от него услышать слова, которые бы выразили радость от этой неожиданной встречи.
— А что ты здесь делаешь? — спросила она с вызовом.
— Да так просто… Соскучился по Карлавачу, вот и пришел…
Дилбер, конечно, хотелось, чтобы он сказал, что соскучился по ней и пришел сюда, надеясь встретить ее здесь.
— Значит, по Карлавачу соскучился?! — с усмешкой спросила Дилбер. — Так, так… Ну что же, любуйся тогда им…
Еди, хотя и понял настроение Дилбер, сделал вид, что ничего не замечает, и решил оставить ее колкость без ответа. Тем временем Дилбер подошла к Карлавачу, нежно похлопала его по шее:
— Ну что, насмотрелся? Так теперь-то что стоишь?!
Еди снова промолчал, стараясь молчанием одержать свой верх в этой словесной перепалке.
— Вам говорят, молодой человек, оставьте конюшню! Не то сейчас подойдет Токар… Поздно уже, вон луна уже уходит за горизонт…
Еди посмотрел на Дилбер, которая теперь поглаживала Карлавача за ушами. Если бы это было год тому назад, Еди, конечно же, сказал бы: «Что мне луна, когда ты рядом со мной, Дилбер». Да, так и сказал бы. Но сейчас почему-то он не сумел высказать ни слова. Он пока еще точно не знал, а скорее чувствовал, что Дилбер переменилась к нему, и он мысленно сравнивал ту Дилбер, которая год назад каталась с ним на качелях, и эту, которая сегодня стоит перед ним и обращается к нему то на «ты», то на «вы». Ему показалось, что Дилбер стала заносчивой и высокомерной. Где та Дилбер, которая смеялась так заразительно?! Неужели один единственный год способен так переменить человека?
Дилбер искала встречи с Еди, хотя и не подавала вида. Теперь вот встретились. Что же дальше? Разве она сможет перепрыгнуть через девичью гордость и первой открыться ему? Стыд-то какой.
Еди, словно почувствовав состояние Дилбер, вдруг заговорил сам:
— Дилбер, мне нужно поговорить с тобой…
Дилбер улыбнулась и, застеснявшись, уткнулась лицом в гриву Карлавача:
— Говори, я тебя слушаю…
Еди захотелось подойти к Дилбер, взять ее за руки и заглянуть в глаза, но что-то удерживало его.
— Я слушаю тебя, Еди, — раздосадованно повторила Дилбер.
Еди стоял в нерешительности. Произнести слова: «хочу с тобой поговорить» легче, но знать, о чем и как ты хочешь поговорить с девушкой, милой для твоей души, гораздо труднее. Еди даже успел проклясть себя за столь, как ему теперь казалось, легкомысленные слова. Если бы Дилбер сказала: «Нет, Еди, нам с тобой не о чем говорить, иди своей дорогой», — ему было бы легче. В таком случае он попытался бы, нет, сумел бы, в этом у него не было сомнения, объяснить, почему он в прошлом году уехал в город, так и не попрощавшись с ней, почему не писал ей и отчего не мог он этого сделать. Он еще непременно сказал бы, с каким нетерпением ждал их встречи. Он сказал бы ей все-все, не утаивая ничего, даже об отвратительном разговоре в милиции, пообещал бы попросить извинения у Кошека за свой необдуманный проступок, граничащий с преступлением. Да, он сказал бы, но не смог, что-то необъяснимое, непонятное даже ему самому, удерживало его.
— Ты. Дилбер, не верь тому, о чем некоторые болтают про меня… — только и сумел сказать Еди.
— И все?! — Дилбер не знала, заплакать ли ей или расхохотаться.
Еди молчал. Теперь ему не о чем было говорить. Он сказал то, что надо было оставить для завершения их разговора. Дилбер пытливо посмотрела на Еди и решила все же расшевелить его. Не каждый день выпадает им такой случай, когда они наедине могут высказать все, что накопилось в их душах:
— В таком случае я хочу тебя, Еди, спросить вот о чем. Если верны слухи о том, что ты бросил учебу, чем ты занимался в городе до сих пор?
Дилбер спросила об этом без всякого ехидства, наоборот, в ее голосе можно было уловить сочувствие. Еди же решил, что она насмехается, поэтому ответил резко, неучтиво:
— Ты об этом лучше спроси у Овеза.
— При чем тут Овез?
— Не «при чем», а «при ком». Думаешь, я не знаю, как он обивает порог вашего дома?!
— Он завфермой, по делам заходит то к отцу, то к дядюшке. Мало ли зачем.
— Это уж, конечно… Деловой он… Сегодня заведующий фермой, а завтра ученый. Такие люди быстро растут…
Дилбер была в недоумении. «Где Овез, где ученость?» — подумала она, но не стала обострять из-за этого спор. Девушки в таких случаях проявляют завидное хладнокровие, если не сказать такт:
— Зря ты это, Еди, зря… Если бы ты знал, как я обрадовалась, когда узнала о твоем поступлении в институт. Если бы только знал… — Дилбер шагнула к Еди. — Я не могу и не хочу тебя упрекать в том, что ты бросил учебу. Видно, на то были свои причины. Но почему ты столько времени скитался в городе? Ведь у тебя здесь братья, тебя здесь… — Дилбер чуть было не сказала «тебя здесь ждала я», но в последний момент прикусила язык, — …ждали все… Я не думала раньше, что ты так легко сможешь расстаться с родными местами…
— И я думал раньше, что ты другая, — сказал Еди, все еще продолжая закусывать удила. — Прощай…
Еди направился к выходу.
Карлавач, словно призывая его остановиться, не делать глупостей, захрапел и сделал шаг в сторону Еди. Дилбер так и застыла на месте, глядя ему вслед. «Неужели слухи о нем верны?! А я-то, дура, проглядела все глаза, выискивая среди прохожих со дня его возвращения в село. Ждала, жаждала встречи с ним… Раньше он не был таким, нет. Что-то с ним случилось в городе. Может быть, он нуждается в помощи?! Может быть, что-то гложет его?» — думала Дилбер, но так и не смогла прийти к определенному мнению. Перед ней всплыли картины, увы, прошлых встреч, когда Еди был весел и жизнерадостен. Рядом с ним хотелось радоваться, жить открыто и весело…
Ранней весной раскинувшиеся у подножия гор Копетдага холмы покрываются нежной бархатной зеленью, окрапленной желто-красными полевыми цветами. Дующий с горных вершин, все еще покрытых снежными папахами, ветерок, колыша травы и цветы, вбирал в себя их аромат и наполнял округу чудесным запахом весны, манил, звал людей на природу. С давних пор в такое время года молодежь села Берекет устраивала встречу весны на этих дивных холмах.
И на этот раз, по традиции, молодые сельчане собрались на свой праздник. Нарядно одетые девушки, устроившие свой девичий хоровод, словно алые маки, рассыпались по нежно зеленым холмам. Возбужденные, с раскрасневшимися щеками, девушки были одна краше другой.
Только Дилбер в своем легком зеленом платье не участвовала в общем веселье. Она, стоя в стороне от своих подруг, кого-то высматривала среди резвившихся чуть поодаль парней.
Девушки, от которых сердечные тайны вряд ли кому когда-либо удавалось скрыть, о чем-то пошушукались и с визгом обступили Дилбер и закружили вокруг нее.
Дилбер-джан, Дилбер-джан,
Не страдай, Дилбер-джан…
Дилбер-джан, Дилбер-джан…
Будь веселой, Дилбер-джан…
Девушки хохоча обсыпали Дилбер цветами. Веселое настроение подружек передалось и Дилбер. Теперь и она смеялась и прыгала, пытаясь поймать цветы, которыми ее обсыпали. Увидев веселую Дилбер, подружки начали резвиться еще пуще:
Дилбер-джан, Дилбер-джан,
Цветком нас одари, Дилбер-джан,
Не всех юношей люби,
Только одного взглядом одари…
Дилбер, раскрасневшись от смущения, стала пунцовой, попыталась закрыть лицо букетом цветов, но тем самым еще больше раззадорила своих подружек. Шутки и прибаутки сыпались как из рога изобилия. Но врожденный девичий такт сработал вовремя, и девушки, взяв свою подружку под руки, направились к ребятам.
А ребята тем временем успели соорудить качели и право первыми раскачаться уступили девушкам. Катание открыли две еще не успевшие отвыкнуть от девического веселья, но уже более бойкие, чем недавние их подружки, молодые женщины. Они катались с каким-то необъяснимым бесстрашием, аж канат захлестывался на самой верхней точке, на какие-то доли секунды качели как бы неподвижно замирали, а потом со свистом описывали в воздухе дугу. Когда они, приседая, а потом резко выпрямляясь, набирали скорость, их платья ветром прибивались к их телам, вырисовывая полностью оформившиеся груди и бедра. А головные платки молодых женщин, развеваясь на ветру, напоминали реющие флаги.
Раскачались выше!
Раскачались выше!
Молодые женщины катались долго и с упоением, пока не раздались дружные голоса ждущих своей очереди девушек и парией: «Хватит, хватит!»
Уступая качели другим, одна из них с вызовом крикнула:
— Кто выше?!
Желающих подняться еще выше было немало, но никому не удавалось это сделать, даже парням.
— Эх вы, еще женихаются! — крикнула одна из девушек, подзадоривая ребят.
Еди в белой вышитой косоворотке, подпоясанной шелковым кушаком с бахромой на концах, и белой, в крутых кудрях папахе подскочил к стоявшей поодаль Дилбер.
— Дилбер, а ну-ка, покатаемся вдвоем. А они, — он кивнул в сторону «рекордсменок», — пусть полюбуются нами!
Дилбер, хотя и сконфузившись, не заставила себя долго уговаривать.
Еди наступил на край люльки и держал ее до тех пор, пока Дилбер твердо не встала двумя ногами на противоположный и крепко не сжала руками канат.
— Ну, Дилбер, я надеюсь на тебя, смотри не подкачай! — сказал Еди, сверкнув ровным белым рядом зубов. — Поехали!
Они раскачивались быстро. Качели со свистом взвивались то влево, то вправо, все убыстряя темп.
— Дилбер, смелее!
— Еди, жми на всю катушку!
Но эти голоса, раздавшиеся из толпы, уже не доносились до слуха катающихся. Качели вздымались высоко, а молодые души Дилбер и Еди парили еще выше, где-то в небесах. Они в своем полете забыли обо всем и обо всех. Они словно были одни в этом огромном мире, и этот мир, и чистое голубое небо, и солнце будто были созданы им на радость. «Выше, выше и еще выше», — шептали их губы и качели, послушно подчиняясь их воле, взмывали высоко в небо. Еди радовался за Дилбер, а Дилбер радовалась за него. Радость охватила их, они почувствовали доселе не испытанную легкость, воздушность, их движения стали синхронными, как у хорошо налаженного механизма, слившись в единое целое.
Но случилось непредвиденное. Откуда-то донесся зычный, как медвежий рык, голос:
— А-ю-ю! А ну-ка, освободите качели!
Неожиданный, резкий крик заставил всех встрепенуться. Все обернулись, ища глазами хозяина этого душераздирающего крика. В это время вопль повторился и из-за холма выкарабкалась на четвереньках огромная глыба.
— Тогтагюль-эдже идет…
— Тогтагюль-эдже идет…
— Дилбер, твоя Тогтагюль-эдже идет!
Толпа разволновалась, настраиваясь на шутливый лад.
Дилбер соскочила с качелей и спряталась за спинами своих подруг. Еди, раздосадованный тем, что так некстати прервали их с Дилбер бессловесную, но самую мелодичную из всех песен, песню любви, отошел в сторону.
Тогтагюль-эдже, запыхавшаяся под тяжестью своего девятипудового тела, сходу плюхнулась на широкую доску, заменявшую люльку качелей. Качели застонали.
— Бессовестные, катаются одни. Разве я не должна очиститься от грехов? — попыталась пошутить Тогтагюль-эдже, все еще обливаясь потом, и натруженно хватая ртом воздух.
Молодежь замерла, радуясь предстоящей потехе. Дилбер сама не своя стояла среди своих подружек, сгорая от стыда за свою молодящуюся родственницу. Тогтагюль-эдже была одета во все красное, и это уже было смешно. Только самодовольная и поглупевшая от самомнения женщина на пороге пятидесятилетия могла нарядиться в яркий молодежный наряд. Сколько раз Дилбер говорила ей об этом, даже пожаловалась своему дяде Баба-сейису. Но Тогтагюль была неисправима, а Баба-сейис бессилен.
— Тогтагюль, возьмите меня в напарники! — предложил, сверкая плутоватыми глазами, плюгавенький, с приплюснутым носом парень.
— Как бы качели под ее собственным весом без напарника не развалились, — встрял другой под общий хохот толпы.
Тогтагюль-эдже сидела на широкой доске с самым блаженным видом:
— Ну, ребята, помогите мне раскачаться! — сказала она, хватаясь за канат. — Ну чего же вы стоите?!
Дилбер была на грани обморока. «Какой стыд! Какой позор! Все открыто смеются над ней, а ей хоть бы что. Нет, надо прекратить это безобразие, и чем быстрее, тем лучше».
— Тогтагюль-эдже, пойдемте домой. Мы с вами вечером покатаемся… — сказала Дилбер, подойдя к своей тетушке.
— А что, племянница, днем ты стесняешься что ли со мной кататься? — ехидно ответила ей Тогтагюль-эдже, а затем, самодовольно поглаживая жирные бока, с презрением добавила: — Отойди от меня, пока тебя не сдуло ветром.
Дилбер с внезапно нахлынувшей ненавистью посмотрела на тетку, сидевшую на качелях, и увидела перед собой жабу, сытую, довольную, с ленивым презрением рассматривающую мир из своего зыбкого укрытия. Тогтагюль довольная своей остротой прикрикнула на ребят:
— А ну, ребята, навались, раскачивай!
Еди, пытаясь вызволить Дилбер из неловкого положения и надеясь, что если раскачает Тогтагюль-эдже, то, покатавшись немного, та покинет их, вышел вперед и взялся за канат качелей.
— Раз! Два! Три! — хором загудела толпа.
Качели тронулись с места и… Тогтагюль-эдже кувыркнулась на землю, как мучной куль. Толпа ахнула. И когда Тогтагюль-эдже полусогнутая, опираясь на все четыре конечности, попыталась встать на ноги, она упала.
Жгучий стыд охватил Дилбер. Еди покраснел, ведь теперь, как он считал, Тогтагюль-эдже и ему не посторонняя. Словно по команде влюбленные посмотрели друг на друга и стыдливо опустили глаза. Надолго, ох как надолго разъединил их этот невольный стыд за эту молодящуюся женщину. Увядший цветок, как бы его ни холили и ни лелеяли, среди свежих, не успевших еще раскрыться или только раскрывшихся цветов выглядит жалким, и мучительно больно за него…
Наступил один из воскресных дней.
Возле дома и во дворе Веллат-ага было столько детишек, что посторонний человек мог бы принять его за детский сад.
На веранде перед домом на цветных кошмах, скрестив ноги, сидели сыновья Веллат-ага, их дядя Хораз-ага и Джинны-молла.
Джинны-молла с засученными по локоть рукавами рубашки ловко подхватывал горсти риса и с блаженством отправлял в рот.
Перед ними на плоском деревянном блюдце дымился янтарными зернами, пропитавшимися маслом и морковным соком, плов. Трапеза была в разгаре, ели молча и сосредоточенно.
— Да, по милости божьей у вас была крепкая, дай бог каждому, семья. Жили бы себе дружно… — нарушил тишину Джинны-молла, облизывая пальцы.
Еди поразили слова Джинны-молла, он недоуменно посмотрел на него. Но Джинны-молла, как ни в чем ни бывало, вновь запустил пятерню в дымящийся плов. «Что он этим хотел сказать?» — мучительно размышляя, Еди посмотрел на своих братьев, но и те молча сидели, делая вид, что заняты трапезой. Только Хораз-ага через некоторое время продолжил мысль Джинны-молла.
— Да, да… Как бы вы не стали посмешищем для людей… Скажут, вот, мол, умер отец, и они разбрелись по всему свету, как привидения из вновь обживаемого дома…
Все стало теперь ясно. Еди и раньше замечал, что после смерти отца снохи в доме начали потихоньку ссориться между собой. Но ему и в голову не приходило, что все может обернуться вот так. Мало ли что может быть, тем более в такой многочисленной семье. Столько лет они жили одной семьей, все были довольны, всего было в достатке. А теперь… Умер отец, и все разваливается… Еди внимательно всмотрелся в лица братьев, пытаясь узнать, кто мог бы быть инициатором такого семейного позора. Да, позора, иначе и не назовешь. Но братья глухо молчали, не смея поднять головы. Еди даже успел подумать о том, что кто-то из братьев в пылу гнева пожелал разделиться и теперь кается. В таком случае нет бы сказать: «Уважаемые аксакалы, вы уж извините нас, но мы передумали…» Только и всего-то, и они поймут, не осудят. Но братья упорно отмалчивались, тупо уставившись в землю.
Наступила гнетущая тишина. Чары без конца вытирал руки, Бяшим делал вид, что выковыривает из зубов застрявшее мясо, хотя он и не притронулся к нему. Хораз-ага заскорузлыми пальцами собирал на скатерти хлебные крошки. Снохи делали вид, что смотрят куда-то в даль и, занятые своими мыслями, не замечают происходящего. Один только Джинны-молла поедал с аппетитом плов, не обращая ни на кого внимания.
Наконец, по-видимому, наевшись досыта, Джинны-молла отодвинулся от плова. Он, вытирая вспотевшее лицо, исподволь посмотрел на братьев и смиренно сказал:
— Давайте помолимся за упокой души усопшего Веллат-ага.
Джинны-молла встал на колени и начал читать молитву. Все последовали его примеру.
— А теперь я готов приступить к делу, ради которого вы меня пригласили. Или вы передумали?! — обратился он к братьям, закончив молитву.
Братья вновь молчали. Наконец-то не выдержала Тумарли:
— Нет, не передумали, разделите нас, и чем быстрее это сделаете, тем лучше…
Хораз-ага, все еще надеявшийся на благополучный исход дела, недовольно посмотрел на языкастую Тумарли.
— А вы какого мнения, Бибигюль? — спросил Хораз-ага жену Бяшима.
Еди по тону Хораз-ага понял, что он против раздела братьев.
Бибигюль не торопилась с ответом. Все выжидающе уставились на нее. Одна Тумарли была беспечна, показывая всем своим видом, что она сказала все, что накипело на душе, и не сомневается в исходе дела.
Бибигюль тяжко вздохнула, обвела всех печальным взглядом, уж было открыла рот, собираясь что-то сказать, но так ничего не сказала.
Молчание тоже ответ, и этот ответ Бибигюль пришелся Еди по душе. «Тяжкий вздох лучше всяких слов выразил ее несогласие с мнением Тумарли. Прислушались бы все и поняли бы всю несуразность этого раздела», — подумал он, надеясь на лучшее.
Хораз-ага, то ли давая возможность братьям еще раз обдумать свое решение, то ли пытаясь сгладить неловкость положения, перевел разговор на другую тему:
— Чары, ты уж извини, как-то не принято об этом говорить, но все же скажи, сколько у тебя детей?
— Если не ошибаюсь, то года два назад жену наградили медалью «Мать-героиня» за то, что она родила и воспитала десятерых детей. После этого у нас еще двое родились… — ответил Чары нерешительно, полушутливо.
В другое бы время Еди от души посмеялся над ответом брата, а сейчас он стыдливо опустил глаза.
— Да ниспошлет им бог здоровья, — пробурчал Джинны-молла.
— А у тебя сколько? — обратился Хораз-ага к Бяшиму.
Бяшим, по устоявшейся привычке, посмотрел на жену. И после того как Тумарли отдала ему молчаливый приказ, мол, что молчишь или ты не знаешь, сколько у тебя детей, Бяшим поспешно ответил:
— Пока восемь…
— Если и они еще сумеют народить всего только двое детей, то в нашем доме будут две героини, — улыбнулся Чары.
Еди показалось, что Чары своей улыбкой пытается растопить лед отношений между домочадцами.
Джинны-молла хотя и пробормотал хвалебные слова в адрес братьев, про себя прикинул, сколько же всего требуется, чтобы содержать такое количество детей, и чуть было ни присвистнул от удивления. Ему, совершенному бобылю, прожившему в молебенном доме у кладбища, трудно даже было представить столь многочисленную семью.
— Им лучше отделиться, Хораз-ага. Иначе и прокормить столько душ из одного казана нелегко будет, — сказал он, сам того не ожидая.
И тут Бибигюль, молчавшую до сих пор, словно прорвало:
— Когда был жив их дед, не испытывали трудностей…
Поспешность, проявленная Джинны-моллой в решении столь щекотливого дела, не понравилась Хораз-ага. Но что поделаешь, он сам привел сюда его в качестве судьи, так теперь изволь прислушиваться к его мнению. Поэтому, опасаясь, как бы молла не разобиделся на слова Бибигюль, поспешил включиться в разговор.
— Бибигюль, если по правде, то и мне не по душе эта затея с разделом. Но в этом и большой беды не вижу. Отделялись и до вас, и после вас будут люди отделяться. Если братья захотели жить самостоятельной семьей, это не значит, что они собираются порвать родственные узы. Братья останутся братьями, — Хораз-ага выдержал паузу, а потом, кивнув в сторону стоявших во дворе ульев с пчелами, добавил: — Мне кажется, что совсем недавно Веллат-ага собирался в город для покупки одного улья для отроившейся в вашем саду пчелиной семьи. А теперь смотрите сколько их стало. И каждая из пчелиных семей живет в своем, отдельном домике. И люди как те пчелы, женят своих сыновей, дочек выдают замуж, создаются новые семьи…
— Да, да, Хораз-ага прав. Рано или поздно все равно вам придется создавать свой очаг, — поспешно перебил говорящего Джинны-молла и, пользуясь доводами Хораз-ага, попытался убедить братьев в преимуществе раздела. — Поэтому, если вы решитесь следовать нашему совету, то я поровну разделю между вами имущество вашего отца…
Слова моллы о разделении имущества бывшего главы семьи как-то отрезвило умы членов семьи. «Неужели этот, с позволения сказать, молла не знает, зачем его пригласили сюда?» — подумал Чары и укоризненно посмотрел на Хораз-ага. — Надо же, нашел кого приводить. Разве мы здесь собрались, чтобы делить имущество нашего отца? Неужели Джинны-молла думает, что отец оставил нам кувшин с золотом и ему кое-что перепадет при дележе?..»
Не успел Чары собраться с мыслями, а Хораз-ага уже поспешил обратиться к Джинны-молла:
— То, что вы сказали, молла-ага, чистая правда. Но тут возникает еще одна проблема. Самый младший из братьев, как я уже говорил вам, еще не женатый. Как быть с ним?
Джинны-молла, уже успокоенный тем, что дело сделано и что сейчас начнется дележ имущества и, конечно же, кое-что и ему перепадет, недовольно поглядел на Хораз-ага и сказал первое, что пришло ему на ум:
— Вот это уже вопрос…
Еди, как только понял что к чему, словно превратился в глухонемого. «Мне-то что тут делать, пошел бы куда глаза глядят. Пусть отделяются, если хотят. В любом случае мне в куске хлеба, не откажут», — подумал он, злясь сам на себя. Он вообще был зол и не потому, что не советуются с ним, нет, он знал свое место, а потому, что в советчики пригласили Джинны-молла, которого он не переваривал с давних пор. Еди все время порывался уйти, но не знал, как это сделать. Теперь же, когда речь пойдет о нем, можно встать и уйти, никто не осудит. Еди так и сделал.
— Молла-ага, мы именно по этому поводу и пригласили вас, а не делить имущество отца. Посоветуйте нам, с кем жить нашему младшему брату, когда мы отделимся? — спросил Чары, наконец-то улучив момент.
Джинны-молла задумался. Все притихли, ожидая услышать из уст моллы нечто мудрое. Но Джинны-молла до сих пор был во власти предстоящего дележа имущества:
— У нас, туркмен, есть древний обычай. Если сыновья усопшего женаты, то имущество поровну делится между ними. В случае, если младший из братьев холост, то все имущество отца переходит ему…
Все члены семейства Веллат-ага теперь так и пожирали глазами Джинны-молла.
— Да, мы тоже хороши, нашли с кем советоваться… Известно, что бы надо ему сказать, да служит святому месту, — недовольно пробурчал Бяшим, всегда отличавшийся несдержанным, крутым нравом.
Чары молча закусил губы. Хораз-ага понял свою оплошность в выборе советчика, поэтому виновато озирался по сторонам. И тут произошло нечто неожиданное.
— Как это так?! — крикнула вдруг Тумарли, видимо, до нее только сейчас дошел смысл последних слов Джинны-молла. — Каким это образом все имущество отца переходит Еди?! Шлялся неизвестно где в городе и теперь становится полноправным наследником, так что ли? Он хоть копейку заработал для этого дома?! С рук моих еще мозоли не сошли — и на тебе, оставь ему дом, а сама иди на все четыре стороны, так что ли? — все громче распалялась Тумарли. — А каким трудом выращен сад?! Доверься Еди, погубит ведь все…
Тумарли долго еще изливала свою желчь. Никто ни словом не обмолвился за это время. Даже вполне вероятно и не слушали ее, занятые своими мыслями. Высказав все, что накипело у нее на душе, Тумарли успокоилась. Оглядела сидящих рядом, словно впервые увидев их, и густо покраснела, смущаясь за все высказанные слова. Однако она решила все же отстоять свое право на недавно отстроенный большой дом.
— Пусть Еди забирает все, но дом ему не отдадим. Завтра же мы переселяемся туда…
Бибигюль задели за живое последние слова Тумарли. Она решила назло ей подлить масла в огонь:
— Мы еще не знаем, к какому выводу придут уважаемые аксакалы, но если кому-то надо переселиться в новый дом, так это нам. Мы имеем на это полное право, потому что у нас больше детей…
— Как это вы на то имеете право, а мы нет?! Что, по-твоему, Бяшима мачеха родила, что ли?! Или он приемный сын отца? — вновь завопила Тумарли. — Видите ли, у нее больше, детей. Я тебе их нарожала, что ли?! Сумела родить, сумей их и домом обеспечить. Ишь ты, на чужой каравай рот не слишком разевай.
Бибигюль попыталась было урезонить Тумарли, но вмешался Чары:
— Заткнись ты, баба! — угрожающе зарычал он.
Чары, хоть и прикрикнул на свою жену, Бяшим понял, что гнев его брата в первую очередь касается его жены, и попытался успокоить Тумарли:
— Успокойся, Тумар, все образуется, успокойся…
Но Тумарли не так-то просто было успокоить.
— Нет, молла-ага, мы не признаем такой обычай. Мы не позволим, чтобы на наших глазах нашими же руками добытое добро рассыпалось в прах. Из-за каких-то сомнительных обычаев мы не можем отдать такой дом праздношатающемуся бродяге, как он. С тех пор, как он вернулся из города, он палец о палец не ударил, и я сомневаюсь, что он это сделает. Вдобавок он еще из милиции не вылезает. Вот увидите, он продаст этот дом и уедет куда глаза глядят или приведет сюда какую-нибудь городскую финтифлюшку…
Бибигюль и Чары пожирали ее глазами, надеясь, что она поймет и остановится. Но не тут-то было. Хорошо еще, Хораз-ага пришел им на помощь.
— Ты, вероятно, неправильно поняла смысл слов молла-ага, Тумарли, — начал он, пытаясь урезонить разбушевавшуюся женщину. — Он хотел сказать, что кто из вас возьмет заботы о женитьбе и устройстве Еди, тому и достанется дом. К чему ему одному такой огромный дом?! Не так ли, молла-ага?!
Джинны-молла уже не думал о возможном пае при дележе имущества. Он был бы счастлив покинуть этот дом с пустыми руками, лишь бы эта разбушевавшаяся женщина оставила его в покое:
— Верно, верно… — пробормотал он поспешно, подтверждая те слова, которые ему и на ум не приходили.
Тумарли задумалась ненадолго и спросила:
— Выходит, с кем будет жить Еди, тому и дом достанется, не так ли?!
— Именно так, — подтвердил Джинны-молла.
— И сад тому перейдет?
— О чем ты говоришь, Тумарли?! Не стоит заикаться даже о разделе сада. Ведь он такой большой, и урожая от него хватит не только вашему семейству, но и всему селу, — сказал как можно спокойнее Хораз-ага, хотя и чувствовалось, что Тумарли вот-вот выведет его из терпения.
Тумарли покосилась на Бибигюль и Чары, словно пытаясь отгадать, нет ли подвоха в словах Хораз-ага. Ей было неспокойно на душе. Бибигюль и Чары сидели так спокойно, что ей сделалось дурно. Тумарли продвинулась к мужу и саданула его в бок: что, мол, сидишь, словно воды в рот набрал. Но Бяшим на этот раз не поддался жене. Тумарли пришлось самой высказаться до конца:
— В таком случае. Единазар-джан будет жить с нами. И то верно, разве нос выбрасывают за то, что он сопливый?! Мы его и прокормим, и оденем, и поженим…
«Не поймешь ее, она меняется, как погода весной, — подумала Бибигюль. — С каких пор Еди стал ей Единазар-джаном, ума не приложу. Обстирываю, ухаживаю, кормлю его я, а права на него заявляет она. И не покраснеет даже, как у нее только поворачивается язык…» Но все же она решила не перечить Тумарли, а уладить все миром:
— Давайте не будем спорить и кивать друг на друга. У парня своя голова, пусть живет с тем, с кем пожелает.
— Вот это верная мысль, — сказал Хораз-ага, и словно огромный груз свалился с его плеч, он облегченно вздохнул и встал.
Джинны-молла, не привыкший уходить с пустыми руками, надевая калоши поверх мягких кожаных сапог, огляделся по сторонам, увидев высокий медный кундюк Веллат-ага, произнес:
— От хорошего человека память священна. Так я возьму кундюк Веллат-ага для омовения, — и сунул под полу халата медный кундюк.
Никто из семейства Веллат-ага не был согласен отдавать медный, старинной работы кундюк, но в то же время никто не сказал ему «нельзя».
Еди видел, как Джинны-молла направился к себе в молебенный дом у кладбища и слышал голос вернувшегося домой Хораз-ага, но домой не заторопился. Он долго сидел у ульев и наблюдал за беспокойной, полной тайны жизнью пчел. Он это делал впервые в жизни и поразился неторопливой, в высшей мере организованной жизни этих сладких мух: «Столько пчел умещаются в одном улье, а мы втроем не можем ужиться в трех домах. Еще говорят, что самое мудрое существо на свете человек. А вот смотришь на пчел и кажется, что они и дружнее и умнее многих людей… Взять хотя бы Джинны-молла. Какой из него советчик в семейных делах. Сам никогда не имел семьи, живет на отшибе, ночами, чтобы напугать детей, воет на разные голоса среди могильных холмиков. Да, непонятно все это…»
По пути домой Еди вспомнил свою встречу с Джинны-молла на кладбище.
Долг перед умершим человек почему-то чувствует острее, чем долг перед живыми. И Еди не был исключением. Ему не давала покоя мысль о том, что он опоздал, не успел попрощаться с отцом, не сумел бросить в его могилу горсть земли, исполняя свой последний сыновний долг. А когда умерла мать, он был вообще маленьким. Теперь, когда он был уже вполне взрослым и остался круглым сиротой, ночами снились ему родители. Они ни о чем его не просили, просто смотрели на него печальными глазами. Еди слышал от взрослых, что если снятся умершие родители, то они чем-то недовольны. И Еди истолковал свои сны именно так: его родители наверняка недовольны им — и после долгих размышлений решил поставить кирпичные оградки на их могилах.
Рано утром отправился Еди на кладбище. Один натаскал воды, месил глину и клал кирпичи. Он так с головой ушел в работу, что и не заметил, как к нему подошел Джинны-молла.
— Не стоило бы затрачивать столько труда, молодой человек, на такое дело. У мусульман не принято делать оградки, считается, чем раньше затеряется могилка, тем лучше…
Еди, повернувшись на голос, увидел перед собой служителя молебенного дома при кладбище. Еди почему-то, именно почему-то, так как сам еще не знал от чего, невзлюбил его. Ему были противны и его гладкое мясистое лицо, и маленькие, бегающие, как у хорька, глаза, и голос, слащавый и противный. Когда тебе не нравится человек, то все в нем кажется противным, даже одежда. Поэтому и пиджак, и шапка-ушанка и кирзовые сапоги Джинны-молла показались ему несуразными, смешными, как с чужого плеча.
Еди, пересилив себя, поздоровался с Джинны-моллой, но все же не смог скрыть свою неприязнь к нему.
— «Кто не почитает умерших, тот не уважает и живых», гласит наша туркменская пословица, как тогда ее понимать?! — раздраженно спросил Еди.
Джинны-молла не ответил ему.
— Ты бы лучше отремонтировал молебенный дом или хотя бы кладбищенский забор… От колхоза-то помощи не дождешься, то у них материала нет, то рабочих… Когда нужно отремонтировать свинарник, все находится…
— А вы, Джинны-молла, для чего поставлены при кладбище?! Или ваши обязанности ограничиваются только сбором жертвоприношений? — не дал договорить ему Еди.
— Ты еще молод о таких вещах рассуждать, сосунок, молоко еще на губах не обсохло… — Джинны-молла посмотрел на Еди ненавидящими глазами и поплелся к себе в молебенный дом.
Еди, довольный тем, что удалось так скоро избавиться от присутствия Джинны-молла, начал месить глину.
— Да, я же к тебе по делу пришел, чуть было не забыл… — начал Джинны-молла, вновь вернувшись. — Ты бывал в городе и наверняка знаешь, сколько там дают за мех кролика.
— Много… — ответил Еди, не поднимая головы.
— Я серьезно спрашиваю, Еди У меня накопилось около сотни кроличьих шкурок, да и лисьих немного найдется. Очень и очень хорошие. Если бы ты сумел их пристроить как-нибудь, мы бы договорились с тобой. И тебе на карманные расходы и мне…
— За кого вы меня принимаете, а? Я что, перекупщик? Знаете что, катитесь вы отсюда быстрее, не то… Уходите, вам говорят, быстрее! — Еди, еле сдерживая ярость, затопал ногами.
Джинны-молла на всякий случай отошел от него подальше, но постарался не остаться в долгу у Еди:
— Неуч несчастный! Ты с таким дурным характером всю жизнь будешь тем и заниматься, что чистить нечистоты за горожанами!
Джинны-молла, проявив неожиданную проворность, быстро скрылся из глаз. Но каково было Еди?! Он как-то обмяк и бессильно опустился на землю рядом с могилой отца: «Как мне жить дальше, отец?!» — прошептал он, обливаясь горючими слезами.
Кошек, мурлыча себе под нос, быстро взлетел вверх по крутой лестнице дворца культуры, расположенного в самом центре села. Он, когда был в хорошем расположении духа, всегда пел одну и ту же незамысловатую песню: «Дождик, дождик, не промочи мою подругу…» А так как Кошек был влюблен и был любим, то он почти ежедневно распевал эту песенку, которую теперь чуть ли не все работники дома культуры знали наизусть и подшучивали над ним: «Кошек, ты бы сменил пластинку. Если даже пойдет проливной ливень, и тот не промочит твою любимую в таких хоромах». Но Кошек и не собирался сменить свою песенку. Песня эта полностью соответствовала его душевному настрою и служила чуть ли не паролем для Джахан. Джахан работала библиотекарем. Еще издали, услышав голос Кошека, очень точно могла сказать, в каком он был настроении. Ведь и хорошее настроение имеет свои оттенки. А если Кошек поднимался по лестнице молча, то Джахан знала, что он вновь повздорил с заведующим фермой Овезом. Кошек, как, впрочем, все здоровяки, был добряком, и, чтобы вывести его из себя, надо было обладать отвратительным надоедливым характером. К неудовольствию Кошека, этим особым даром обладал его непосредственный начальник Овез.
Кошек сегодня был в особенно радужном настроении. Он, раскручивая на указательном пальце цепочку с ключами от машины, открыл дверь библиотеки. Там по разные стороны стола стояли Джахан и Овез и, по-видимому, вели нелицеприятный разговор. Они были возбуждены и со стороны напоминали нахохлившихся драчливых петушков. «Этот прилипала успел и Джахан досадить. Ну, парень, этого я тебе не прощу», — с досадой подумал Кошек, сжимая свои пудовые кулаки.
Овез резко повернулся к двери и озарил Кошека уничтожающим взглядом. К своему удивлению, он заметил, что Кошек не затрепетал, как бывало обычно, а спокойно с достоинством выдержал его колючий взгляд. Овезу даже показалось, что, скажи он сейчас хоть слово, спуска ему не будет. В бессильной злобе Овез махнул рукой и пулей выскочил из библиотеки.
Джахан, как подкошенная, опустилась на стул и отрешенным взглядом уставилась в потолок. Кошек на цыпочках, словно боясь разбудить кого-то, прошел к дивану и взял в руки газету, но не до чтения ему было сейчас. Он глядел на свою любимую и ломал голову над тем, как вернуть ей хорошее настроение.
— Ох-хо-хо, надо же такому случиться! — нарочно удивленным тоном произнес Кошек. — Ох-хо-хо!
Джахан не отреагировала.
— Ох-хо-хо! Чудеса чудес, да и только! — не унимался Кошек.
— Ну чего ты там охаешь, Кошек?! — не выдержала Джахан.
Голос Джахан прозвучал хрипло, видимо, она еще не успела успокоиться. Но Кошек был доволен собой: лед тронулся, а остальное приложится.
— Оказывается, и летом может идти снег! — сказал он, улыбаясь во весь рот.
Джахан поняла, что Кошек намекает на ее настроение, и ответила ему в тон:
— Да, Кошек, и такое временами случается… И вообще ты сегодня не ко времени…
Последняя фраза глубоко ранила бесхитростную душу Кошека. Он похлопал ресницами, как обиженный ребенок, и глубоко задумался. «О чем они спорили здесь так горячо? Допустим, Овез может со мной ругаться, это объяснимо, как-никак он — мой начальник. Но причем тут Джахан, она ведь к ферме не имеет никакого отношения. Может быть, они ссорились из-за меня? Но и этого не может быть. Джахан не из тех, кто вмешивается в чужие дела. «Не суй носа в чужие дела, каждый должен справляться со своим делом сам», — отвечала она мне каждый раз, когда пытался ей в чем-то помочь. Нет, не могла Джахан ссориться с Овезом из-за меня. Все же, что послужило поводом для их ссоры?! Может быть… нет, нет, этого не может быть. Овез семейный человек, у него уже дети подрастают».
После долгих и мучительных размышлений Кошек подсел к Джахан и стал в упор разглядывать ее.
Джахан была красива, даже очень. Кошек всегда знал это, но сейчас в ней было нечто большее, чем красота. И это «нечто» превращало ее в глазах Кошека в божественное создание, призванное составить его счастье. Кошек глядел на Джахан долго и чем больше смотрел на нее, тем более она казалась ему красивой и премилой. Маленькая, с ушко иглы, родинка на ее чистом лбу, казалось, так и переливается, как частица агата, а глаза под черными вразлет бровями так и манили его, излучая нежность, какое-то таинство. Даже повседневное платье Джахан казалось сегодня нарядным, а искусная вышивка на нем словно имела загадочный смысл. Кошек так уверовался в этом, что пытался в уме расшифровать замысловатые зигзаги узоров и досадовал тем, что ничего не смыслит в этом.
Джахан была сегодня прекрасна. Она сидела за столом вся такая светлая и чистая, словно утренний цветок. «Как в таком милом и нежном создании может уживаться такое чувство, как гнев?» — подумал Кошек и тут же начал успокаивать себя. «Нет, она не гневается, просто кокетничает со мной. Мне необходимо развеселить ее. Я обязан это сделать, как истинный мужчина. Какой же я мужчина, если я не в состоянии развеять грусть любимой в минуты печали. Нежность и ранимость девического сердца общеизвестны, и тот, кто пренебрегает этим, — просто слепой…»
Кошек нежно, словно нечто хрупкое, погладил руку Джахан и, посмотрев ей прямо в глаза, сказал:
— Джахан, хочешь я тебе спою, а? Могу и станцевать, хочешь?
— Ну и дурачок же ты у меня, — сказала Джахан явно игриво.
— Пусть буду дурачком, только твоим, договорились?! — подхватил Кошек игру и прижался губами к ее рукам.
Джахан легонько отстранилась и с напускной строгостью спросила:
— Это ты жаловался в милицию на Еди или кто тебя надоумил?
Кошек моментально скис.
— Я никогда не предполагал, Джахан, что ты могла обо мне такое подумать…
В это время вошел Овез и прямо с порога объявил:
— Ты зря винишь парня, Джахан, это я написал в милицию.
— Ну и зря ты это сделал… зря. Они только похоронили отца, а вы, бессердечные, тягаете Еди в милицию. Где ваша человечность, элементарная порядочность? Разве можно убитого горем человека еще обвинять в обдуманном воровстве? — вспылила Джахан.
— Кто тебе сказал, что Еди убит горем?! Вранье. Он даже нисколечко не переживает смерть своего отца. Еди всего-навсего один день проработал на ферме и что только не вытворил. От него не было покоя ни Карлавачу, ни нашему Кочкулы, а приехавшего из районного центра фотографа просто извел… Так что ты не очень-то его защищай. А потом в тот день на станции разве мы знали, что у него умер отец? Вот, Кошек не даст соврать. Разве он знал об этом? Нет, не знал. Он два дня дожидался меня на станции. Если бы знали или бы он сказал… Нет, это просто выдумки. Угнал машину, а теперь виляет хвостом, разве вы сами не знаете этого гордого Еди!
Джахан не понравились слова Овеза, ей даже захотелось крикнуть: «Не горделивость ли многих из вас довела парня до ручки?», но сдержалась, понимая, что библиотека не место для таких споров.
— Я бы на вашем месте не стала бы жаловаться в милицию на Еди, пусть он был бы даже виновен в угоне машины. Говорят, сначала прижги углем себя, прежде чем пробовать на другом.
Овезу стало совестно, что молоденькая девчушка учит его уму-разуму.
— Ты, Джахан, лучше не вмешивайся в это дело, я за свои поступки отвечу сам, — сказал он высокомерно.
— Не много ли ты на себя берешь, Овез?! Почему ты обещал подготовить в газету статью, не согласовав это с комсомольским бюро? Ты член бюро, это верно, но и в таком случае ты не имел на это права. Ты обещаешь, а я должна писать, так по-твоему? Но мы еще посмотрим кому писать. Я поставлю этот вопрос на бюро.
— Где бы ни был поставлен вопрос, лишь бы статья была готова. Кошек, поехали!
Еди нигде не находил себе места. За короткий срок он сменил в колхозе три должности. В последний раз он вышел на работу на ферму, соблазняясь тем, что будет рядом с Карлавачем. Но и на этот раз вышла осечка — не успел проработать и дня, как поссорился с Овезом…
…В тот день колхозную ферму посетил фотокорреспондент районной газеты. Такой шустрый франтик в роговых очках, увешанный фотоаппаратурой. Он был маленького роста, рыжий и невзрачный, а вел себя так заносчиво, что работники фермы диву давались. Так, он первым делом потребовал, чтобы там, где он намеревался ходить, посыпали песком и чтобы для него постоянно кипел чайник, он, видите ли, не может пить сырую воду во избежание, как он выразился, кишечных заболеваний. Овез пообещал ему все исполнить и представил Кочкулы, которого следовало фотографировать, первого дояра в районе. Фотограф долго крутил бедного дояра, рассматривая его как манекен с витрины универсального магазина, а потом категорически отказался его фотографировать: мол, он, т. е. Кочкулы, абсолютно не фотогеничен. Все так и ахнули, а потом начали хохотать над бедным Кочкулы. Дояр был такой сильный детина, что ему бы на бойне верблюдов валить, поэтому все слова фотографа «не фотогеничен» поняли по-своему: мол, Кочкулы не вмещается в фотообъектив. Бедный Кочкулы, видимо, и сам понял слова фотографа именно так. Он, виновато улыбаясь, пробормотал: «Я ведь фотографировался для паспорта, все было нормально…» Признание Кочкулы вызвало всеобщий хохот, даже фотограф, из себя важный, не удержался.
— Ладно, в таком случае становись вот сюда. Нет, нет, подальше, левее, а теперь поближе, смотри влево, подними голову, да не так высоко. Наденьте на него белый халат, а то никто не поверит, что он дояр. Быстрее, быстрее, меня ждут в редакции, мне некогда тут с вами хихикать… Достоверность, вот что главное в нашей работе.
Фотограф в течение битого часа гонял Кочкулы по ферме и все был недоволен им. То он не так стоял, то он не там стоял, то еще чего-то. Бедный Кочкулы был уже в испарине, а Еди, наблюдавший за этой сценой со стороны, не выдержал и подошел к фотокорреспонденту:
— Товарищ, если тебе важна достоверность, то сфотографируй вон те доильные аппараты, — сказал он, указывая на груды ржавого железа. — Если бы они работали, тебе не пришлось бы мучиться с Кочкулы.
Еди надеялся, что фотокорреспондент заинтересуется фактом преступно-небрежного отношения к народному добру. Ведь получилась бы великолепная фотография под рубрикой газеты «Внимание! Острый сигнал». Но фотокорреспондент недовольно наморщил лоб, словно хотел сказать: «Гуляй, парень, и не суй свой нос в чужие дела». Еди, хотя и понял все по выражению его лица, все же повторил:
— Ведь говорил же, что достоверность для вашей работы превыше всего, говорил?
— Ну, — отозвался фотокорреспондент неопределенно, по всей вероятности еще не зная, как себя вести с «зарвавшимся» парнем.
— Так почему бы тебе не сфотографировать эти доильные аппараты, которые превратились в груду железа?! Тебе известно, в какую копеечку они обошлись колхозу? — не отставал от него Еди.
— Ты занимайся своим делом, Еди, и не мешай нам работать, — вмешался в разговор Овез.
— А чьими делами, по-твоему, я занимаюсь? — зло огрызнулся Еди.
— Это мне лучше знать, вышел на работу, так изволь подчиняться своему непосредственному начальнику, а нет, так обойдемся без тебя. Завтра можешь уже не выходить на рабочее место, — сказал Овез с апломбом и, боясь, как бы Еди не стал с ним пререкаться, поспешил уйти, отдавая по пути указания. — Товарищи, давайте по местам. Пора кормить скот, поторопитесь…
— Да, мы городских академий не кончали, зато знаем свое место в жизни, — крикнул Овез на пороге коровника и поспешил скрыться за дверью.
Еди, прикусив губу, покачал головой, белый как мел.
— Что с тобой, парень? Тебе плохо? — забеспокоился фотокорреспондент. — На тебе лица нет…
— Ну, ладно, пойду я… — прошептал Еди, еле подавляя подступивший комок к горлу.
— Постой, постой… Не о тебе ли мне говорили, что бросил учебу и…
Еди не дал ему договорить и зло выкрикнул:
— Да! Да!
— Ну, ты, парень, совсем раскис, как я вижу. А мне поначалу казалось, что ты бойкий. Ну и дела…
— Не дела, а делишки…
— Знаешь, что, Еди, так кажется тебя зовут?! Ты мне понравился, поэтому хотел бы тебе дать дельный совет. Ты учись считать в первую очередь свои, — он похлопал по карману, — копейки, свои… Так оно в жизни надежнее. В молодости — как будто он был стар — и я вот так кипятился, чего-то добивался и часто бывал бит и, самое главное, ходил без единой копейки в кармане. Потом, — оглянувшись воровато вокруг, — скумекал, сказал себе: «Тебе больше всех надо?!» Вот как. Давай я тебя сфотографирую на память, а?
Еди посмотрел на улыбающегося корреспондента и подумал: «Вроде бы и неплохой парень, а рассуждает…»
— А ты лучше сфотографируй Карлавача, прошу тебя.
— Какого Карлавача?
— Да нашего коня, красавца. Сфотографируешь, а?
Фотокорреспондент покачал головой.
— Ни черта ты не понял, парень. Зачем мне твой Карлавач?! Мне никто за него и копейки не даст…
Еди почти силой затащил фотокорреспондента в конюшню и, отдав ему свои старенькие часики, сфотографировал Карлавача.
Когда фотокорреспондент ушел, Еди обнял шею Карлавача и прошептал ему на ухо: «Ни черта они не понимают в жизни, Карлавач! Разве не счастлив тот, кто стоит возле тебя и любуется тобой? Ох, как я завидую Хораз-ага. Я завидую ему, потому что он всегда с тобой. Понимаешь, завидую!»
Карлавач закивал головой, словно поддакивая ему.
После ухода Овеза и Кошека Джахан так и осталась сидеть за столом, наклонившись над чистым листом бумаги. Но ей ни писалось и ни читалось.
— Не стихи ли собралась сочинять, Джахан? — сказал, войдя в библиотеку Еди. — Не помочь?
Джахан поднялась ему навстречу, поздоровалась за руку.
— Проходи, садись, Еди, а я как раз и ждала тебя.
— Вот я и пришел по твоему зову, — ответил Еди шутливо.
— И очень хорошо. Если хочешь помочь, не откажусь. Я сейчас сочиняю оду про твоего друга, — поддержала шутливый тон Джахан.
До Еди не сразу дошел смысл ее слов, он на время задумался, а потом вдруг расхохотался.
Джахан передернулась, так ей не понравился смех Еди. «Неужели Овез был прав?» — мелькнуло у нее в голове.
— Ты это серьезно или шутишь, Джахан? — спросил Еди, уставившись на нее. — Да возможно ли такое?! Здесь, мне кажется, не все чисто. Овез врет, врет безбожно. Газеты не могут заказать такую ерунду, понимаешь, не могут, потому что там не дураки сидят, — сказал он с жаром, но, вспомнив слова фотокорреспондента, притих. — Неужели и там гонятся только за показухой?! Ты думаешь, и портрет Кочкулы напечатают?
— А почему бы и нет! — ответила Джахан, все еще недоумевая.
— Ну и потеха же будет. Представляю Кочкулы на газетной странице и обязательно в обнимку с коровой, — Еди явно ехидничал. — Ладно, так тому и быть, пиши. Ты только смотри, пиши от имени первого лица, то бишь от Кочкулы. Итак, диктую: «Я по сравнению со своими сверстниками обладаю одной особенностью. Интерес к молоку появился у меня очень рано, точнее с самых первых секунд своего появления на свет. Если обычные дети просто кричали во все горло без всякого здравого смысла, я уже членораздельно произносил «мо-ло-ко, мо-ло-ка мне, мо-ло-ка», поэтому я раньше любого ребенка получал молоко. И мой интерес к молоку с тех пор неослабно растет.
— Хватит разыгрывать комедию, Еди, — сказала Джахан улыбнувшись, но Еди уже не мог остановиться:
— Если говорить по правде, дорогие читатели, я и сделался таким, каким я есть, именно благодаря молоку. И считаю вполне естественным тот факт, что я еще в детском саду знал совершенно определенно, что моя судьба — быть дояром. Добиваться изобилия молока — мое истинное призвание…
— Ну и болтун же ты, Еди, — рассмеялась и Джахан.
— Нет, я не болтун, Джахан, я изрекаю истину, — Еди вдруг перешел на серьезный тон. — Тебе-то что, напиши, если им самим не стыдно, только добавь еще: «В будущем я обучу и своих сыновей профессии дояра». А потом, описывая доблестный труд Кочкулы, можно привести такие слова: «Корова — совершенно несознательное животное, не хочет понять веяние времени, не желает подпускать к себе мужчину. Шарахается, как от какой-нибудь нечистой силы. Я в этом убедился на личном опыте… Поэтому ради дела необходимо надеть на голову косыночку, желательно красного цвета. Правда, некоторые парни по своему недомыслию считают, что это постыдное дело. Нет, дорогие читатели, здесь не должно быть никакого стыда. И пусть некоторые товарищи зарубят себе на носу, что у нас мужчины и женщины равноправны во всем. Между мужчиной и женщиной никакой разницы не должно быть, и пора бы каждому это давно уяснить. Во-вторых, садясь под корову, нужно петь песню, любую, лишь бы женским голосом. И не забывайте, товарищи мужчины, что ведро вешается не на грудь, и при доении должно находиться между коленями. Прежде чем притронуться к вымени, не забудьте смочить кончики пальцев теплой водой…
Джахан развеселило красноречие Еди, и она, забыв о неприятном дневном разговоре, смеялась до слез.
— Никогда не думала, Еди, что ты такой хохмач, — сказала она, продолжая смеяться. — Только прошу тебя остановись, а то у меня кишки лопнут.
— Нет, на самом деле, просто зло берет, когда такой верзила, как Кочкулы, доит корову, а его жена худенькая, как тростиночка, идет с лопатой через плечо на колхозное поле. Гляди, вот-вот переломится под тяжестью лопаты. Разве это порядок?! Разве это пример для подражания?!
— А ты попробуй разубеди в этом Овеза. Мы сегодня с самого утра об этом только и говорили, только его не переспоришь. Говорит, что я против новаторства.
— Ты мне скажи, Джахан, вот что. Допустим завтра Кошек бросит руль и пойдет в дояры, так вышла бы ты за него?
— Ну и озадачил ты меня, Еди, — Джахан задумалась. — Пойти-то за него пошла бы, но постаралась бы на него и повлиять.
— Каким образом?
— Этого пока не могу сказать… Но одно знаю точно. Я бы не хотела, чтобы люди хихикали за моей спиной, что, мол, вон идет жена дояра.
Еди обрадовался тому, что нашел единомышленницу. И убедился в том, что был прав, отказавшись стать дояром.
— Дело даже не в том, мужская или женская это профессия, а в ее перспективности. Во многих других колхозах перешли на машинную дойку, а почему бы нам не сделать то же самое в нашем колхозе?! — заговорила увлеченно Джахан и вдруг осеклась. — Но я тебя пригласила сюда, Еди, по другому поводу.
— Я так и предполагал. Наверное, насчет той машины… — Еди сразу сник. — Ты скажи Кошеку, что я прошу у него прощения… И прошу тебя, не напоминай мне больше об этом.
— Да, черт с ней, с этой машиной. Я считаю, что это просто недоразумение. Я о другом, мне непонятно твое поведение. После того, как ты вернулся из города, где только ты ни пробовал работать и нигде не удержался. Я ведь все знаю. Поработал в поле, тебе там скучно показалось. Подался к строителям — не понравилось. Наконец пришел на ферму, там не поладил с Овезом. Как все это понимать?
Еди стал неузнаваем на глазах, куда девалась его веселость. Он сидел теперь бледный, нервно покусывая высохшие губы.
— Ты же ведь сама обо всем знаешь. Зачем спрашивать?
В его тоне явно проскальзывала нота вызова. Джахан даже опешила. «В чем же я перед ним провинилась? Обиделся на Кошека, так разбирайся с ним, причем тут я?» — подумала про себя и сказала:
— Что ты так ершишься, Еди? Я к тебе как к другу, а ты взъерошился. Ты пойми, я не придираюсь, и мне от тебя ничего не нужно. Ты ли, Кошек ли или Овез — все вы для меня едины. Но… нельзя же так, ходишь и косишься на всех, как объевшийся бык. Видите ли, обидели его, ох какой бедненький. — Джахан, выдержав паузу, уставилась на него, пытаясь понять, какова реакция. — Ты можешь мне сказать, что тебе по душе, чем бы хотелось заняться?! Хочешь, я переговорю с председателем? Поможем…
Еди молча заерзал на стуле.
— Ну что ты молчишь?
— Ты все сказала? Все? Тогда я пошел.
— Ладно, иди, только не забудь завтра вечером заглянуть снова сюда, ко мне. К тому времени я успею переговорить кое с кем…
Еди, хотя и ушел недовольным из библиотеки, но все же слова Джахан задели его за живое. Они заставили его крепко подумать о своей будущности: «Значит, поможешь, говоришь, Джахан?! Но хватит ли у тебя силенок на это? Да никакой помощи от вас не будет, только посмеетесь надо мной. Нет, лучше я помолчу. Я ведь мечтаю о совсем не простых вещах…»
На следующий день вечером Еди все-таки в назначенное время направился к Джахан и увидел перед ее дверью странную картину. Кто-то с гармонью через плечо подсматривал в замочную скважину, то, приложив ухо к двери, прислушивался к звукам, доносящимся из библиотеки. Странно, что же ему надо? Еди бесшумно подошел к подсматривающему сзади и, ухватившись за ухо, повернул его лицом к себе.
— Друг мой сердечный, подслушивать и заглядывать в замочную скважину стыдно! — сказал он, вглядываясь в незнакомца.
Перед ним стоял паренек лег шестнадцати-семнадцати, морщась от боли. Еди узнал его. Этого паренька звали Чары, но сельчане его чаще всего величали Чары-гармонистом за чрезмерное пристрастие к этому голосистому музыкальному инструменту. Чары с гармонью был неразлучен. Даже некоторые поговаривали, что Чары и ночью спит с ней в обнимку. Может быть, это и не так, но то, что Чары любил свою гармонь и играл на ней, причем очень даже неплохо, без устали днем и ночью, знали все от мала до велика. И когда он поступил в культпросветтехникум, все восприняли это как должное. Еди тоже знал о том, что Чары-гармонист учится там, поэтому был очень удивлен встрече с ним здесь, в селе.
— А, покраснел, значит, урок мой не прошел даром… Что ты тут делаешь?
Чары-гармонист молча потер ухо, видимо, все еще болело.
— Джахан там? — спросил Еди, кивнув головой в сторону двери.
— Да, все там.
— Все? Кто это все?
— Члены комсомольского бюро.
Еди на секунду замешкался, а потом пригнулся, чтобы получше рассмотреть через замочную скважину. За длинным столом сидело несколько человек и о чем-то оживленно беседовали, передавая из рук в руки какие-то фотографии. «Видите, как постарался фотограф, отличные снимки», — услышал Еди возбужденный голос Овеза. Еди затаил дыхание. «…И вы зря улыбаетесь, глядя на эти фотографии, зря. Поймите, о нас с вами скоро заговорят во всем районе. Первый дояр в районе! Это понимать надо!» Голос Овеза теперь доносился отчетливо.
«И он здесь… Для чего же Джахан вызвала меня, не собирается ли она помирить меня с Овезом?! Неужели она думает, что я унижусь перед ним и попрошу извинения?!» — подумал Еди и, как ужаленный, отпрянул от двери.
— И тебя вызвала Джахан? — обратился Еди к Чары-гармонисту.
— Нет, я пришел сюда сам, узнав о заседании бюро.
— И что же тогда стоишь у двери?
Чары растерянно пожал плечами.
— Заходи, не стесняйся, пока они разговаривают между собой просто так, потом им будет не до тебя, — сказал Еди, подталкивая гармониста к двери. — Заходи! — заговорщицки прошептал он, открывая дверь и вталкивая парня.
В открытую дверь донесся голос Джахан:
— Товарищи! Дело сейчас не в том, надо ли отправлять заметку о Кочкулы в редакцию или нет. Дело в другом, — я хочу сказать об очень важном для молодежи нашего села. Настала пора нам поразмыслить о месте каждого молодого человека в колхозном производстве…
Увидев в дверях гармониста, Джахан прервала свою речь.
— Я же ведь говорил тебе, если согласен, приходи завтра на свиноферму. Зачем сюда-то пришел? — обратился к гармонисту Овез. — Ну, что стоишь и молчишь. Говори, раз пришел. У нас заседание бюро, понимаешь?
Чары-гармонист приблизился к Джахан и срывающимся от волнения голосом сказал:
— Я пришел к вам с просьбой…
Овез вновь опередил Джахан:
— В таком случае приходи завтра. Ты же видишь, у нас заседание бюро…
— Я пришел не к вам, а к Джахан, — сказал Чары-гармонист срывающимся от волнения голосом.
— Я тебя слушаю, Чары, говори, — сказала Джахан, жестом останавливая возмущенного Овеза.
— Я окончил культпросветтехникум. Вот мое направление, а меня в правлении колхоза отправляют на свиноферму. Я музыкант, неплохо танцую, разбираюсь в сценическом искусстве, а меня… — Чары запнулся и протянул свое направление Джахан.
— Сколько раз можно тебе повторять, браток, нам сейчас не нужны музыканты и танцоры. Ставить и смотреть пьесы нам сейчас некогда. Нам нужен свинопас, который бы присматривал за нашими колхозными свиньями. Я ведь тебе еще утром об этом сказал от имени самого председателя колхоза. Иди и не мешай нам, когда понадобятся танцоры, мы тебя и сами найдем.
Члены бюро, все как один, повернулись лицом к Джахан. Что она скажет?! Клубного работника использовать в качестве свинопаса, по крайней мере, было несерьезно. Это понимали все члены бюро. Но высказанное Овезом, от имени председателя колхоза, заставило всех стыдливо опустить глаза и промолчать.
Гармонист некоторое время стоял в нерешительности, не зная, что делать. А потом дрожащей, то ли от волнения, то ли от гнева, рукой забрал со стола свое направление и молча покинул помещение библиотеки.
Уже в коридоре Еди дружелюбно похлопал Чары-гармониста по плечу, держись, мол, и они вместе направились в село.
Дни шли своим чередом. Солнце, как и миллионы лет тому кряду, своим восходом отмечало начало дня и, скрываясь за горизонтом, завершало свой ход. Жизнь, словно спокойная равнинная река, текла тихо, размеренно.
Еди жил у старшего брата, поэтому спорное наследство Веллат-ага — большой дом — перешло семейству Чары без всяких споров, а за спокойной беседой вечернего чая в кругу семьи.
Решили, что дом заселит семья Чары, а в следующем году приступят к постройке другого дома для семьи Бяшима, но чтобы новый не был более велик и красив, чем существующий… Таково было решение семейного совета.
Сегодня Еди, впрочем как всегда, проснулся позже всех в доме. Когда он, в спортивном костюме, с гантелями в руках, вышел во двор, там уже жизнь кипела вовсю. Каждый был занят своим делом, а в селе для работящего человека дел всегда уйма. Чары стругал черенки для лопат, а Бибигюль, казалось, вот-вот разорвется на части, чтобы все успеть по-хозяйству. Тут и дети от мала до велика, и скот, тоже немалый. Если дети чуть постарше пытались помочь матери, младшие же отрывали ее от дел. Вот и сейчас они с вымазанными молочной пенкой мордашками звали мать на помощь. Когда снимаешь ложкой молочную пенку прямо из казана, пальцы так и попадают на его покрытый толстым слоем сажи бок. Дети, на удивление похожие друг на друга, вымазаться сажей — великие мастера, а вот вытереть или помыть руки должна непременно мать.
Еди, выйдя во двор, начал заниматься утренней гимнастикой. В селах мало кто занимается специальными упражнениями для развития мускулатуры. Сам уклад сельской жизни заменяет утреннюю гимнастику. Движений сельчанам хватает, только успевай поворачиваться. Поэтому, когда Еди приступал к утренней зарядке, взрослые, чтобы не смущать его, делали вид, что не замечают, как взрослый парень делает никому не нужные, по их понятиям, движения и тратит столько сил впустую, зато дети окружали его плотным кольцом и завороженно следили за каждым движением.
Еди, закончив утреннюю гимнастику, весело подмигнул самому младшему сыну Чары и пощекотал его оголенный животик.
— Ну и вымазался ты, племяш, сущий чертенок! — сказал он ласково.
Но матери не любят, когда даже в шутку называют их детей грязнулями. Так случилось и с Бибигюль. Она, добрая и невспыльчивая по натуре, не выразила свою обиду громко, а лишь обратилась к ребенку:
— Дядя Еди сказал, что ты грязнуля, сыночек, но ему невдомек, что ты для меня самый сладкий. Правда, сынуля?! — сказала она, беря сына на руки и вытирая сажу с его щек. — Пойдем отсюда, мы сейчас умоемся и посмотрим, что тогда твой дядя скажет.
Еди понял, что обидел Бибигюль, и виновато улыбнулся.
Еди сел завтракать. Ел он с аппетитом жареное в курдючном сале мясо со свежим, только что из тамдыра, чуреком, словно молодой верблюд свежую траву.
Тумарли, хотя и согласилась на семейном совете уступить новый дом Чары, нет-нет, да проявляла свое неудовольствие тем, что ей приходится жить в небольшом и низеньком домике. Каждый раз ее сердце обливалось кровью, когда она видела Бибигюль входящей в большой и светлый дом. Нет, она явно не ссорилась с Бибигюль, но в любой удобный момент пыталась ее как можно больнее задеть своим бойким язычком. А в последнее время она явно старалась поссорить Бибигюль с Еди. Изворотливость женского ума известна всем, и если этот ум направлен против кого-то, то и до коварства тут не так уж и далеко.
Тумарли преследовала свою цель и шаг за шагом шла к своей цели. Сумей она рассорить Бибигюль с Еди, последний будет вынужден перейти жить к ней. Раз Еди будет жить в ее семье, то и дом безоговорочно перейдет к ним. Именно так трактовал Джинны-молла наследственное право по мусульманским обычаям. А Еди в селе долго не задержится, она была уверена в этом. Только бы найти подходящий повод, уж она-то сумеет воспользоваться любым случаем. В то утро, как показалось Тумарли, повод нашелся.
Еди, сидя на веранде, уплетал за обе щеки жареное мясо с чуреком и запивал чаем. Увидев это, Тумарли шмыгнула к себе в дом и принесла Еди полную пиалу дымящегося наваристого супа и сказала громко, чтобы услышала Бибигюль:
— Каждый день ешь всухомятку, так и желудок испортить недолго. Вот, поешь шурпы…
Тонкий расчет Тумарли попал в цель. Бибигюль, услышав ее слова передернулась, но все же нашла в себе силы промолчать и проглотить горькую пилюлю, уготовленную ее соперницей.
Еди, плотно позавтракав, собрался на работу.
— Гелнедже, ты выгладила мою рубашку? — крикнул он с веранды.
— К чему тебе выглаженная рубашка, Еди-джан, не на гулянку же ведь идешь, а на работу в поле, — ответила ему Бибигюль, не чувствуя за собой никакой вины.
У Тумарли, стоявшей неподалеку, загорелись глаза. Вот он долгожданный случай, решила она и принялась за дело:
— Ах, сиротинушка ты мой, была бы жива твоя мать, разве она так одевала тебя. Ты ведь уже настоящий джигит. А джигит что конь перед большим выездом, должен быть чист и опрятен всегда. А у тебя рубашка, словно коровой жеванная. Разве можно в таком виде показываться людям на глаза? Даже пуговицы еле держатся на ней, — сказала она с вызовом и, бросившись к Еди, с откуда-то взявшейся у нее в руках иголкой и ниткой сделала вид, что пришивает пуговицы на рубашке. — А ворот-то какой, просто срам. А ну-ка, Еди, сними ее и надень другую, хочешь, я принесу тебе совсем новую, еще неодеванную, рубашку Бяшима? Очень хорошая рубашка… А в таком виде я тебе не позволю выйти из дому, не хватало еще, чтобы на тебя пальцем указывали. А эту… — Тумарли брезгливо поморщилась, — сними, я ее постираю.
Еди знал, что рубашка не грязная, хотя и помятая, но все же сбросил ее с себя, не в отместку Бибигюль, а желая угодить языкастой Тумарли.
Когда Еди ушел, Тумарли выплеснула на Бибигюль всю накопившуюся желчь:
— Ишь ты, переселилась в новый дом и совсем забыла про парня, он скоро завшивеет от такого ухода. Какой стыд, какой срам, совесть променяла на дом!
Бибигюль стояла ни жива, ни мертва. Наглая ложь обезоруживает людей, а таких, как Бибигюль, и подавно. Говорят, слезы тоже ответ, если так, то она ответила своей обидчице. Крупные, с горошину, слезы катились из глаз Бибигюль.
— Чары, ты бы сказал своему брату Бяшиму, чтобы он немного образумил свою жену. С тех пор, как мы переселились в новый дом, она мне проходу не дает… Ведь и терпеть-то им всего год, — попыталась пожаловаться своему мужу Бибигюль.
Но Чары даже не взглянул на свою жену, а стал более неистово строгать черенок лопаты. Но и Бибигюль на этот раз не намерена была ему уступить:
— Ну что ты молчишь?! Тебе же ведь говорят…
— Не хватало мне еще в бабьи ссоры лезть. Разбирайтесь сами, — сказал он, зло сверкнув глазами, и, взяв в охапку готовые черенки, понес их в сарай.
Бибигюль молча повернулась и пошла в дом.
— Если кто попросит черенок лопаты, смотри не упусти, они в сарае, — крикнул ей вдогонку Чары, отправляясь на работу.
Вечером, вернувшись с работы, Чары вынужден был войти в свой старенький и низенький домик.
А Тумарли, вся сияющая, встречала своего мужа у порога нового дома.
Бибигюль уступила ей новый дом, уступила по доброй воле, ни словом ни упрекнув. Тумарли. Она уступила, желая сохранить покой большого семейства и веря в то, что добро всегда приносит добрые плоды.
Чуть брезжил рассвет, темнота ночи неохотно уступала место грядущему светлому дню.
Раньше эту предутреннюю тишину нарушал хорошо поставленный голос Джинны-молла. Он взбирался на не очень высокий минарет и, повернувшись лицом к востоку, как глашатай на шумном базаре, три раза произносил: «Я-алла-а-а». При этом он так долго растягивал «а-а-а», что всем казалось, что молла кроме «а-а-а» не произносит более никаких звуков. Сельчане говорили, а сам Джинны-молла охотно подтверждал, что таким образом он якобы разгонял с кладбища джиннов, успевших за ночь заполонить всю окрестность. И джинны, как бы подчиняясь воле его, уходили прочь. Так ли это на самом деле или нет, никто не знал, но за ним все же укрепилось прозвище Джинны — покорителя джиннов. Джинны-молла гордился своим прозвищем и охотно откликался на него.
Но сегодня Джинны-молла опередили.
— Кара-у-у-ул, люди, на помощь! Коня украли! Карлавача украли! — пронзительный голос Тогтагюль-эдже взорвал тишину. — Карау-у-ул!..
Сельчане на мгновение переполошились. Но вскоре многие, уже снисходительно улыбаясь и качая головами, поговаривали беззлобно: «Да это очередная причуда Тогтагюль-эдже. Неймется бабе».
И то правда, люди уже давно позабыли те времена, когда коней действительно воровали и увозили в сопредельное государство и продавали их там за большие деньги. Но когда это было? Эти времена давно уже канули в Лету. Кто сейчас станет воровать коня, ведь угнать-то некуда?!
Как бы то ни было, нашлись и такие, которые поверили словам Тогтагюль-эдже. Эта весть, переходя из уст в уста, обрастала чудовищными подробностями, от которых волосы вставали дыбом. И уже немногие относили это событие к очередному чудачеству Тогтагюль-эдже.
Говорят, что наш незабвенный острослов Кемине как-то вернулся после долгого странствования в свое село, и ему захотелось в тот же час побалагурить со своими земляками. Но время было позднее и люди уже спали. Кемине не стал ходить по домам и будить своих односельчан, а с присущей ему находчивостью крикнул: «Люди, не говорите потом, что не слышали, сегодня ночью на наше село нападут калтаманы!» Народ услышал его голос, но не стал стекаться к дому Кемине, чтобы услышать его новые шутливые истории, как это бывало ранее. Кемине, терпеливо поджидал гостей, но так и не дождался их. «К добру ли это? Может быть случилось что?» — подумал он и вышел из дома. Смотрит, люди погружают свой домашний скарб и собираются куда-то ехать. Все торопились, стоял шум и гвалт. Кемине поинтересовался причиной переполоха. Ему ответили, что вот-вот нагрянут в село калтаманы. «О боже, мои слова стали пророческими!» — воскликнул тогда Кемине и бросился домой собирать свои вещи.
Люди начали собираться вокруг Тогтагюль-эдже. Это обстоятельство придало ей силы, и она теперь кричала пуще прежнего:
— Люди, торопитесь на помощь! Коня увели, коня! Совершилось ужасное преступление!.. Хотят, чтобы моего мужа посадили в тюрьму… Моего любимого мужа погубили!..
Баба-сейис, растерянный из-за угона его любимого коня и душераздирающего крика жены, ходил возле конюшни как в кошмарном сне.
Прибежал и опухший ото сна Овез. Он протиснулся сквозь толпу, внимательно рассматривая лица собравшихся, словно среди них мог находиться вор, угнавший коня. А потом грозно двинулся на Баба-сейиса:
— Надо было хотя бы его седло и уздечку припрятать в надежном месте, Баба-ага!
Баба-сейис, заикаясь от растерянности, ответил:
— Как-то один мудрец сказал «Если знал бы, что отец умрет, я его хотя бы променял на отруби». Откуда было мне знать, что в селе объявился конокрад. Иначе я приковал бы Карлавача на цепь… Еще рассвет только мерцал, как лисий хвост в ночи, я наведался на конюшню. Все было в порядке, и вот на тебе…
Собравшиеся выдвигали свои версии, спорили, галдели.
— Когда я вам еще говорил, давайте продадим его. Вы все не соглашались, теперь вот и ответ придется держать, — сказал Овез.
— Неужели нам больше не придется любоваться Карлавачем, люди? — всматриваясь в лица окружающих, спрашивал Баба-сейис без конца, не обращая внимание на намеки Овеза.
— Да никуда он не денется, только боюсь, попортят коня, — сказал Овез, пытаясь придать своим словам солидность.
— Это правда, что он никуда не денется! — ухватился за слова Овеза Баба-сейис, как тонущий за соломинку, с надеждой в голосе: — Дай-то бог, да услышит аллах твои слова, — а затем, словно что-то озарило его, заговорил торопливо: — Если это дело не рук нашего соседнего села, не носить мне бороды. Вы помните, как они вели себя после скачек, когда Карлавач заставил наглотаться пыли их любимцев, а?! Так они купили целый табун кобылиц и попросили Карлавача в производители, помните? Мы им тогда отказали… Вот они и…
Баба-сейис не договорил, но мысль его была ясна.
— Испортят они Карлавача, испортят… Его надо искать среди кобылиц наших соседей. Он непременно там… — чуть ли не плача сокрушался Баба-сейис.
— Ну что ты стоишь, Овез?! Позвони его брату Хораз-ага, пусть он скорее приедет с сыном Кошджаном. Это дело пахнет паленым, и пусть не думают, что Баба-сейис один как перст на этом свете…
Собравшиеся заулыбались словам Тогтагюль-эдже. Чабанское угодье не городская квартира, туда не позвонишь, но мысль о том, что надо позвонить, была верная. Овез бросился к телефону и позвонил в милицию.
— Милиция? Варан-хан? Приезжайте быстрее к нам. Карлавача украли, — кричал в трубку Овез.
А Варан-хан, видимо, спросонья никак не мог понять, в чем дело, и недовольно бурчал в трубку:
— Ты с органами милиции, Овез, не шути. С каких это пор милиция сторожит ваших ласточек?!
Варан-хан понял, что на самом деле речь идет не о коне Карлаваче, а о самых обычных карлавачах — ласточках.
— А я и не собираюсь шутить, Варан-хан, речь идет о колхозном коне Карлаваче…
— Ах вот в чем дело… Говоришь, кляча пропала, какой она масти? Когда и где ее украли?
Баба-сейис, стоявший рядом с Овезом, услышав слово «кляча» словно взбесился. Он вырвал из рук Овеза телефонную трубку и с такой силой опустил на рычаг, что бедный аппарат чуть было не разбился.
— Ты сам кляча. Варан-хан. Типун тебе на язык! Ну погоди, мы еще встретимся с тобой и посмотрим, кто кляча! Карлавача Ворошилов знает, Буденный знает… А этот сукин сын, видите ли, его клячей обзывает, — взревел Баба-сейис, а потом обратился к Овезу словно тот его подчиненный, а не наоборот. — Кто коня ищет по телефону?! Не мешкая поезжай в соседний колхоз, да прямо к кобыльему гурту!
Овез незамедлительно кинулся выполнять распоряжение Баба-сейиса.
— Это их рук дело, пойдемте, я вам покажу следы преступника, — все еще продолжал разгоряченный после телефонного разговора старый конюх и повел любопытных в конюшню.
Рядом со стойлом Карлавача виднелась перевернутая ничком большая плетеная корзина. Баба-сейис подошел к ней и осторожно приподнял ее. Под корзиной заблестело гладким обручем сито для просеивания овса. Баба-сейис отложил в сторону сито, и люди невольно засмеялись, увидев под ним еще небольшую алюминиевую чашку. Баба-сейис гневно сверкнул белками глаза:
— Чему вы смеетесь, что тут смешного?! Лучше поглядите сюда, — сказал он и приподнял чашку. — Вот он, след преступника.
На свежепосыпанном песке отчетливо был виден след ног человека в кедах. Люди загалдели и задвигались.
— Осторожно, не подходите близко, след этот нужно сохранить, может быть он выведет нас к преступнику, — сказал Баба-сейис, вновь прикрывая след алюминиевой чашкой.
Село гудело, как потревоженный улей. Кто мог украсть Карлавача, кто?
Застоявшийся в прохладе конюшни, откормленный, ухоженный Карлавач словно опьянел от чистого, прохладного горного воздуха, Он, сгорая от нетерпения, звонко заржал. Над горами пронеслось эхо. Карлавач заржал еще громче, как бы подогревая себя, и встал на дыбы. Он жаждал движения, он хотел скакать, услышать свист ветра в ушах, веселую дробь копыт. Волнение Карлавача передалось Еди, и он, ослабив повод, легонько ударил коня по бокам. Карлавач с места рванул в галоп.
Горные ущелья были покрыты нежной зеленой травой. С вершин, покрытых снегами, дул прохладный ветерок. Конь и всадник, слившись в одно целое, словно парили по узенькому ущелью. Вот всадник натянул вправо поводок коня, и он играючи взлетел на вершину горы. Всадник от неожиданности ахнул. У самого горизонта он увидел огромный солнечный диск. «Неужели опоздал?!» — пронеслось в голове Еди, и он поторопился повернуть обратно.
У выхода из ущелья он увидел милицейский мотоцикл. У Еди не было сомнения в том, что только Варан-хан мог на нем сюда приехать, но зачем? Ему и в голову не приходило, что все село, поднявшись на ноги, разыскивает Карлавача.
Еди соскочил с коня и обследовал следы вокруг мотоцикла. Следов было два и они уходили в глубь гор. «Наверное, кто-нибудь потерял корову, и они разыскивают ее», — подумал Еди и вспомнился ему один случай.
Было это где-то в середине весны. Каждый хозяин в этих местах норовит, чтобы его корова отелилась именно в это время. Оно и понятно. В середине весны не холодно и не жарко, изобилие подножного корма. И молоко вновь отелившейся коровы, питающейся зеленой травой, особое, ароматное, вкусное. Поэтому именно в это время часто можно наблюдать, как сельский пастух вечером с пастбища везет на своем ослике одного, а то и двух телят. Коровы, как и люди, встречаются разные по нраву. Есть и такие, которые норовят убежать далеко в горы и отелиться там подальше от людских, а может быть и коровьих глаз. И пастух не всегда уследит за такой своенравной коровой, схватится у самого села — нет одной коровы, да уже поздно, ищи ветра в поле. Однажды такое случилось и с их коровой. Переждав ночь, Еди с отцом вышли на поиски коровы. Им повезло, не пришлось долго искать. Корова отелилась на лужайке у подножия гор и поэтому была видна издалека. Отец с сыном обрадовались и побежали к корове. Но, не доходя до нее шагов пять, они остановились в растерянности. Корова была вся изранена и еле стояла на ногах, видимо, только инстинкт материнства поддерживал ее. Веллат-ага погладил ее по бокам, приложил к ранам травы и потом обследовал место происшествия. Лужайка вокруг теленка была вся испещрена копытами коровы, видимо, мать всю ночь ходила и охраняла своего дитя. Тут же неподалеку лежал мертвый волк с вспоротым животом. Наблюдая всю эту немую картину, Веллат-ага подозвал к себе сына:
— Видишь эти следы и мертвого волка? Ночью здесь, видимо, была жаркая схватка. И хорошо еще, что волков было всего двое.
— А откуда тебе известно, что их было всего два? — перебил отца Еди.
— А потому, сын мой, если бы их было больше, не видать бы нам сегодня ни нашей коровы, ни теленка. А волк-одиночка не посмел бы напасть на корову. Видишь, какие у нее рога. Вдвоем они, конечно, могли одолеть корову, да только не такую, как наша. Она у нас молодец.
Еди ясно представлял гордого за свою корову отца, словно это было совсем недавно.
Еди, вспомнив тот случай, подумал было поскакать на помощь к тем двоим, следы которых шли в горы, но вспомнив Варан-хана, а один из них, судя по всему, был он, передумал. Да и пора было возвращаться, пока Баба-сейис не спохватился.
В селе Еди встретили как какого-нибудь героя.
— Ур-ра! Еди привел Карлавача.
— Еди молодец! Еди молодец! — скандировала многочисленная сельская детвора хором.
Баба-сейис как безумный бросился им навстречу и повис на шее Карлавача шепча:
— Вернулся, мой славный, родной, единственный. Вернулся, вернулся… теперь нас разлучит только смерть…
Баба-сейис, плача как ребенок, обцеловал Карлавача, а потом влюбленными глазами уставился на Еди:
— Сынок, я расцелую твои глаза, которые увидели Карлавача, твои руки, которые держали его повод… Где ты его нашел? Кто украл его?
Еди не успел ответить, во двор въехали на мотоцикле Варан-хан и Овез. И ни слова не говоря, схватили Еди с двух сторон, посадили в коляску мотоцикла.
Все опешили. Первым бросился к мотоциклу Баба-сейис:
— Что вы делаете?! Зачем забираете парня?! Варан-хан, когда надо было искать коня, тебя здесь не дождались, а теперь забираешь парня, который привел мне моего Карлавача. Мы тебе не позволим этого!
— Не позволим! — загудела толпа.
Варан-хан выпрямился во весь свой огромный рост и предостерегающе поднял руку:
— Тихо, товарищи! Еди не пригнал вашу… — с его языка чуть было не сорвалось «кляча», но он вовремя спохватился, — вашего коня, а угнал его…
— Этого не может быть! Еди, скажи, что это не так, — взмолился Баба-сейис.
Еди вместо ответа опустил глаза.
Бяшим во второй половине дня, сильно запыхавшись, прибежал домой и тут же направился к своему мотоциклу с коляской. Его любимый пушистый кот по обычаю грелся на солнышке, свернувшись клубком, уместившись на сиденье мотоцикла. Кот, почуяв приближение своего хозяина, лениво открыл глаза и выгнул спину, подставляя ее, чтобы погладили. Но хозяин сегодня был не в духе, и бедный кот поплатился за это. Бяшим гневно схватил его за холку и, швырнув в сторону, принялся заводить мотоцикл, остервенело ударяя ногой по рычагу.
— Аю, куда это ты собрался? — крикнула, выбежав из дому, Тумарли, видя, как в спешке суетится ее муж.
Мотоцикл, словно ожидал только окрика, вдруг заработал. Бяшим, делая вид, что не слышит никого, прибавил газ и сел в мотоцикл. Но не так-то просто было привести его жену, она с молниеносной скоростью ягуара подлетела к мужу и схватилась за руль мотоцикла:
— Ты думаешь я не знаю, куда ты собрался, а? Ошибаешься, не поедешь, а если и поедешь, то только через мой труп.
— Отойди с дороги, тебя еще здесь не хватало! — прикрикнул Бяшим, сбавив газ и трогаясь с места.
— Не отойду, переезжай через свою жену, оставь детей своих сиротами! — крикнула Тумарли, а затем, сменив тон, стала умолять мужа: — Бяшим, не уезжай, прошу тебя! Говорят: «Караван длинен, не мечись, а держись поближе к своему верблюду». У тебя своих детей хватает.
— Еди не верблюд из каравана, он мой брат. Если не мне, кому же заботиться о нем?
На шум вышла из своего дома Бибигюль.
— Тумарли, пожалей бедного Еди, отпусти Бяшима, — стала она умолять ретивую жену Бяшима.
Эти слова Бибигюль подействовали на Тумарли так, словно плеснули керосина в тлеющий огонь.
— Тебя еще не спросили?! Если такая сердобольная, побежала бы сама к нему, — а потом елейным тоном обратилась к Бяшиму: — Ты, наверное, голодный, иди домой я тебя накормлю, а потом уж посмотришь, ехать тебе или нет.
Бяшим заколебался. Ему, конечно, было жаль своего брата и надо было бы к нему поехать, но как? Ведь и жену не переедешь, ведь она так и стояла перед мотоциклом.
— Бяшим, ради бога, поезжай, проси, умоляй всех, пусть отпустят Еди-джана. Его надо спасать, а то пропадет парень, — слезливо умоляла Бибигюль.
Тумарли ощетинилась, она, выпятив грудь, двинулась на Бибигюль:
— Никуда он не поедет, пусть только попробует! Если тебе надо, пусть твой Чары и едет.
— Вах, Тумарли, сестричка, тебе ли не знать Чары. С него слов клещами не вырвешь, да и не сможет он там толком переговорить с Варан-ханом. А без поручительства одного из братьев Еди не выпустят, — взмолилась Бибигюль.
Сколько ни уговаривала Бибигюль, слова жены для Бяшима оказались весомее, Тумарли настояла на своем.
— Еще братья называются… — с горечью упрекнула Бибигюль. — Неужели у вас камень вместо сердца?! Был бы жив его отец, сидел бы он сложа руки, когда сын в беде?!
— Ох, какая мягкосердечная, как я погляжу. Почему же ты в таком случае не отправляешь своего мужа за Еди? Или ты привыкла жар загребать чужими руками? Я не намерена сделать своего мужа соучастником в преступлении. «Не подходи к казану, вымажешься», говорят. Так пусть Еди сам и отвечает за свои проделки.
Бяшим за своей женой последовал в дом.
— Хорошо, вы тут ешьте, пейте, а ребенок пусть мучается там. Я сейчас пойду и расскажу о случившемся ему, если и он не поедет, поеду сама, но не оставлю бедного парня в беде! — крикнула Бибигюль в отчаянье.
«Очернить человека легко, да обелить трудно. Вы только подумайте, Еди украл коня! Не может этого быть, не может… Ни к чему ему этот конь. Наговор, явный наговор! Чего же добивается Овез?! Был бы сам кристально чист, а то…» — думала Бибигюль по дороге в мастерскую, где работал Чары, и прикидывала какие слова она скажет мужу, чтобы его заставить поехать выручать Еди.
У дверей мастерской Бибигюль невольно остановилась, услышав мужские голоса и прислушалась:
— Да, да, Чары, твой брат окончательно испортился в городе. Это и не удивительно, там всякого сброда хватает…
Бибигюль по голосу узнала собеседника мужа. Это был Джинны-молла. «Ах, нечестивец, успел уже нашушукать…» — подумала она и вошла в мастерскую.
Чары и самому не доставляло удовольствия разделять общество Джинны-молла, да что поделаешь, не выгонять же человека.
— Молла-ага, посторонитесь немного, как бы не обжечь вас ненароком, — только и сказал кузнец, оттаскивая раскаленную заготовку из горна щипцами.
Но в это время вошла Бибигюль, и он, не проронив ни слова, бросил раскаленную заготовку в бочку с водой. Надо было собираться домой, он понял это по выражению лица своей жены.
Бибигюль дома вырядила своего мужа, как на свадьбу, во все самое лучшее. Чары в черной папахе, в ладно сидящем чекмене с двумя медалями на груди и в черных хромовых сапогах молодцевато вышел из дома и направился к своему «Запорожцу».
Тумарли, зорко следившая за каждым движением, происходящим в доме золовки, по виду Чары догадалась, что тот собирается поехать за Еди. В ней вновь проснулось чувство соперничества, и она бросилась к себе домой.
— А ну-ка, собирайся в дорогу, промочи горло и будет с тебя, — объявила она мужу и убрала стоявший перед ним чайник с чаем. — Что зенки пялишь на меня, сидит здесь и чаи гоняет, словно слыхом не слыхивал, что брат в тюрьме. Как только не подавится, — скороговоркой заговорила она, не обращая на недоумевающего Бяшима никакого внимания, а потом, чтобы было слышно Чары, добавила громко: — Одевайся быстрее, брат тебя на улице дожидается.
Тумарли не собиралась ни в чем уступать своей сопернице Бибигюль. Она нарядила Бяшима в коричневый костюм и белоснежную рубашку.
— Ты только смотри, если даже будешь задыхаться, не снимай галстука, а то потеряешь, как в прошлый раз, да гляди под ноги, не вляпайся в грязь, не калоши надел, а лакированные туфли, — напутствовала она мужа, повязывая ему галстук.
Когда братья уже садились в машину, Бибигюль передала своему мужу небольшой узелок. Сметливая Тумарли и тут была начеку. Она сбегала в дом и принесла что-то зажимая в кулаке.
— Возьми! — сказала она Бяшиму вкрадчиво. — Не подмажешь, не поедешь. И не скупись. Не на чужого человека, а на своего брата тратишься.
Не успели братья и завернуть за дом, как им навстречу вышел Еди. Бяшим выскочил из машины и влепил пощечину Еди, у того аж искры из глаз посыпались.
Туркмены в шутку говорят: «Лучше быть псом легавым, чем младшим братом». Еди молча снес пощечину.
Погоня за модой в селе хоть и не принимала характера эпидемии, как в городе, но все же давала о себе знать, особенно среди девушек. Сельские девушки не стали носить короткую прическу, узкие брюки, не напялили на голову почти такую же, как у мужчины, папаху, нет, слава богу, они пощадили мужчин, ограничившись лишь тем, что изменили в некоторой степени покрой своих платьев. Теперь традиционный красный цвет платьев уступил свое место белому, синему, разноцветному. Кетени — домотканая ткань, которая еще вчера считалась пределом мечтания каждой девушки, стыдливо перекочевала на самое дно обитых железом сундуков. Бархатные чабыты — традиционное легкое длиннополое пальто — стали редкостью.
Дилбер не гналась за модой, но и не была приверженицей старины. Когда Еди с белым как полотно лицом прибежал к ней, она сидела на нижнем ярусе тахты Баба-сейиса и вышивала ворот своего нового платья, ткань которого почему-то именовали «мечта девушки».
Внезапное появление Еди, да еще в таком взволнованном состоянии, напугало Дилбер. Она вскочила с места и забилась в угол, словно собирались на нее напасть.
— Вот вы и добились своей цели… Я… Теперь можешь радоваться и ты, и Овез, и Бяшим, все, все… Я уезжаю… Радуйтесь, пляшите, веселитесь! — дрожащим от гнева голосом выкрикнул Еди.
У Дилбер округлились глаза, испуг ее уступил свое место жалости, она как-то вся обмякла. Она теперь смотрела из своего угла на Еди печальными, полными слез глазами. Она вдруг поняла, что с Еди случилось нечто страшное, последствие которого было непредсказуемо. Дилбер захотелось утешить своего друга, но предательский язык словно прилип к гортани, не слушался ее.
— Ну что стоишь, иди ударь и ты… Бейте, режьте меня, я же дрянь! Вы имеете на это право, потому что все чистенькие, хорошенькие, умненькие…
— Еди!.. — Дилбер заплакала.
— Что Еди?! Что Еди?! Ну что стоишь, учи меня я ты. Все вы умнее меня, только я один глупый, безвольная скотина! Я никому не нужен, потому и уезжаю… Прощай…
Но Еди почему-то не уходил. Может быть, ему хотелось услышать слова успокоения?! Может быть, он ждал, что Дилбер сейчас кинется ему на шею и будет умолять «Не уходи!»
— Уезжаешь так уезжай… — наконец-то заговорила Дилбер и сама удивилась своей безжалостности, но уже не смогла удержать себя. — Через день ночуешь в милиции, теперь во всем обвиняешь нас. В чем мы провинились перед тобой?
Эти слова Дилбер ранили самолюбие Еди пуще пощечины Бяшима. Он круто повернулся назад и исчез с глаз…
Дилбер невольно облокотилась о перила. Вдруг на нее напала такая убийственная слабость, словно она таяла и растворялась в песке. «Еди… Еди…» — прошептала она, еле разжимая высохшие и непослушные губы. Но Еди не услышал ее, да и не мог услышать, потому что она так хотела крикнуть, но не крикнула, у нее взбунтовалась душа, а тело обмякшее до изнеможения, будто Еди унес с собой ее жизненную силу, не было способно к решительным действиям. «Ах, какая жалость! Дважды он порывался поговорить со мной и дважды… Этот проклятый мой язык… Нет бы успокоить, утешить его, я сама выгнала его, теперь он не вернется…» — подумала Дилбер, обливаясь слезами.
Дилбер до самой ночи следила за домами братьев Еди, надеясь еще раз увидеть любимого и поговорить с ним. Но ей не повезло. Она увидела лишь то, как Бяшим с Тумарли со своим семейством перебирались из дома Веллат-ага в свой старенький неказистый домик.
Еди сидел в маленькой с крошечным зарешеченным оконцем комнате с грозным названием КПЗ — камера предварительного заключения. Комнатка была до того мала и пустынна, что не на чем было взгляду остановиться. И те два часа, которые провел здесь Еди, показались ему вечностью. Еди уже как-то раз успел побывать здесь, но второе его посещение не было легче первого. Мрачное, неосвещенное помещение с решеткой на окне и грязно-серые стены располагали к невеселым думам.
«Допрыгался-таки… Когда Чары узнал, что я оставил учебу, сказал: «Слава богу, что отец не дожил до такого позора». А теперь что? А уж теперь я опозорился так опозорился! Если бы был отец жив, лишился бы рассудка, а может быть, и хуже…» — думал Еди, но все же маленькая искорка надежды теплилась у него в душе, и он надеялся на благополучный исход этой истории.
Начальник районного отделения милиции полковник Кадыров служил в армии вместе с его погибшими на фронте братьями и хорошо знал Веллат-ага, поэтому в прошлый раз Еди отделался легким испугом. Если в прошлый раз так было, почему бы ему не помочь и на этот раз?!
Еди вызвали на допрос к самому начальнику милиции. Он, узнав об этом, облегченно вздохнул.
— Здравствуйте, Кадыр-ага! — бодро поздоровался Еди, переступив порог кабинета начальника милиции.
Полковник милиции Кадыров, не взглянув на Еди, только чуть заметно кивнул головой, словно торопясь куда-то на более важное дело, заговорил скороговоркой:
— Теперь-то зачем тебя сюда привели?
— Привели, вот и пришел…
— Так недалеко и до тюрьмы дотопать.
— Товарищ нач…
Еди запнулся, не зная, как теперь обратиться к начальнику милиции. Теперь, когда тот сидел насупившись и делая вид, что знать его не желает, называть по имени было неприемлемо, а «товарищ начальник» для самого Еди было ново и непривычно.
— Молчать! — гаркнул начальник милиции, не дав ему договорить, и стукнул кулаком по столу. — Нам все известно и без тебя. Теперь уж ты от меня пощады не жди.
Еди растерянно заморгал глазами. Он никак не ожидал такого обращения.
Полковник нажал на кнопку и в дверях появился Варан-хан.
— Составьте протокол и передайте дело в суд. Я вижу, что с ним по-хорошему никак нельзя. Он распоясался вконец. Домашние сыты им по горло, односельчане слышать о нем не желают… Нет, такому не место в нашем обществе, изолировать его и немедленно! — полковник Кадыров встал из-за стола, давая понять, что разговор окончен.
Варан-хан привел его вновь в КПЗ и закрыл за ним дверь. Еди, как только за ним закрылась дверь, растянулся на голой кушетке и задумался: «Что сегодня с Кадыр-ага? Ведь в прошлый раз он был такой добрый и отзывчивый, что напомнил ему отца. А сегодня он чистый зверь, словно бес в него вселился…»
Долго думал Еди, да так не до чего и не додумался. В коридоре послышался шум шагов, и чей-то сочный баритон запел:
«Эх сиротство, ты сиротство,
Не ты ли чернее уродства?..»
Вскоре открылась дверь камеры и в дверях появился начальник милиции. Теперь он был таким же добрым, как и в первый раз:
— Тебе знакома эта песня, Еди-хан?
Еди насупился, как сыч: «Какое это имеет значение, знаю я ее или нет?» — подумал он про себя.
Кадыров вошел в камеру, прикурил сигарету.
— Не знаешь, значит? — спросил он, заглядывая в лицо Еди, а потом усмехнулся. — В таком случае ты, брат сердешный, не знаешь еще, что такое сиротство, А я, брат, познал его сполна в свое время. Ни отца, ни матери, жил у братьев. Время было тяжелое. Советская власть в наших краях только устанавливалась. Голод, холод, басмачи рыскали по селам, как голодные волки, разоряли всех и вся. Мой брат служил тогда в ГПУ и был гостем в своем доме, гонялись в песках за басмачами. Так что считай, что находился в доме совершенно чужой для меня женщины, у жены моего брата. А она была такая, куда уж до нее Тумарли — Тумарли по сравнению с ней — добрая фея…
Еди вскинул глаза на Кадырова.
Начальник милиции, глубоко затянувшись сигаретой, исподволь наблюдал за Еди. Он надеялся вызвать Еди на откровенность, но парень был неприступен, сидел и всем видом показывал, что для такого разговора он повода не давал и не намерен обсуждать с ним свои взаимоотношения со снохами, какими бы они ни были.
Кадыров все же решил довести свой рассказ до конца:
— Так вот, когда брата не было дома, у нее куска хлеба не допросишься. Однажды я голодный, тоскуя сидел возле дома и запел эту песенку. Мне и невдомек, что брат в это время вернется из песков и услышит ее. «Э-э, брат, вижу тебе нелегко живется в моем доме без меня. Не лучше ли тебя устроить в городе, в интернат, там ты будешь сыт и одет, да и в школу пойдешь», предложил он мне. И на самом деле на следующий день повез он меня в город…
Еди сидел молча и всем видом демонстрировал недоумение: зачем вы мне, мол, все это рассказываете? Полковник улыбнулся, хотел было потрепать Еди по голове, даже протянул руки, но передумал и перешел на официальный тон:
— Скажи, Еди, почему у тебя с Овезом сложились такие недружелюбные отношения?
Еди молчал.
— Ну ладно, оставим ваши отношения в покое на другой раз, если тебе трудно сейчас говорить об этом. Только ты мне ответь на другой вопрос. Почему ты не можешь найти себе занятия по душе? Поехал учиться, забросил учебу, в колхозе никак не можешь найти работу по душе. Я, конечно, понимаю сложность выбора профессии, но без конца переходить с одного места на другое тоже не дело… Ты скажи мне, чего твоя душа желает, а?
Еди упорно отмалчивался.
— Ну что ты дуешься на меня?! Обиделся, что я тебя так встретил в своем кабинете? Ну, это ты зря… У меня такая работа. Одного нужно как следует отругать, чтобы он опомнился, взялся за ум. Другого надо гладить по шерсти. Я с тобой попробовал и так и эдак, а ты ни в какую, так нельзя, братишка, нельзя… Я тебя понимаю, что ты чего-то ищешь для себя, но не знаю чего, скажи, и я постараюсь тебе помочь.
Еди молчал, словно язык проглотил, хотя в голове у него родились сотни противоречивых мыслей: «Почему я молчу? Гордость не позволяет? Разве у такого, как я, может быть гордость?! Вот у Кадыр-ага есть чем гордиться: ветеран войны, орденоносец, полковник, начальник милиции, уважаемый человек. И он возится со мной, выспрашивает, предлагает свою помощь. А я сижу и, как последний осел, тупо гляжу себе под ноги. Почему?..»
Мысли Еди перебил Варан-хан. Войдя в камеру, он по-военному выпрямился во весь рост и доложил:
— Товарищ полковник, разрешите доложить?! Мною составлен протокол о преступных деяниях Веллатова Еди на основании показаний шести свидетелей. Прошу ознакомиться и подписать.
Варан-хан протянул папку начальнику милиции, но тот даже не взглянул на нее, отмахнулся:
— Мне нужен седьмой свидетель, Варан-хан!
Варан-хан недоуменно пожал плечами.
— Мне нужны его показания, его! — повысил голос полковник Кадыров и, указывая пальцем на Еди, а затем словно разговаривая сам с собой, добавил: — Стареешь, Кадыров, стареешь, если не сумел вызвать на откровенность этого мальчишку…
Полковник долго просидел в задумчивости, видимо решая только ему известную задачу, а потом резко встал из-за стола и четко скомандовал:
— Варан-хан! Задержанного освободить, в дальнейшем я сам займусь им…
Еди тут же освободили. Он теперь шел домой и вроде должен был радоваться своей свободе, но ему было не до веселья. Его обуревали тяжкие мысли. «Почему я не ответил Кадыр-ага?! Ведь он ко мне всей душой, а я… Вообще, почему я молчу, когда спрашивают о моем желании и хотят помочь?! Так было с братьями, и с Дилбер, и с Джахан, — и все обиделись на меня. Почему они все обижаются на меня? Откуда у них такая уверенность в том, что смогут понять и помочь мне?! Ведь не поймут… Тот же самый Кадыр-ага, откройся я перед ним, как перед отцом, наверняка закончил бы нашу беседу нравоучением: «Еди, сынок, пойми меня правильно, в молодости о многом мечтается. И на коне кататься, и на легковой машине, парить в небе, исколесить все моря… Мечтать нужно, даже необходимо, но все в мире имеет свой предел. Ты уже взрослый и должен уметь трезво смотреть на вещи. Вот ты поступил в институт, ну чем плохо, учился бы. Ну, допустим с учебой вышла промашка, работал бы в колхозе. Ведь сотни твоих сверстников трудятся там и счастливы, а ты ищешь чего-то, сам не понимая чего. Счастье в труде, трудись, а счастье само найдет тебя…»
Еди глубоко вздохнул и все больше убеждал себя в том, что никто не сможет понять его сокровенной мечты. «Да кто мне поверит, что я увел Карлавача не ради своего удовольствия, не для того, чтобы покататься на нем, а чтобы развеять его скуку. Ведь конь, как и человек, скучает, жаждет общения. Да разве поймут…»
Еди не успел развить дальше свою мысль, как звонкая пощечина ошеломила его.
Старшие сыновья Веллат-ага жили в разных домах, во дворе появились два очага, в двух казанах варился обед. Казалось, что наконец-то эти две семьи разъединились окончательно. Но не тут-то было. Крепкий узел, связывавший эти две семьи, не так-то легко было разрубить. И виною тому были дети.
Дети есть дети. Ссоры и недомолвки между взрослыми для них ровным счетом ничего не значат. И казаны с обедом для них были общими. Они не различали, да, видимо, и не хотели знать, какой казан какой семье предназначен. Понравится им обед Бибигюль — они всей компанией ели у нее, приглянулся обед Тумарли, так они так же дружно орудовали своими ложками там. Днями казан Бибигюль был вылизан до блеска, а Тумарли не знала, куда девать свой обед, в иные дни случалось и наоборот. Женщины в первое время пытались не замечать этого, Чары и Бяшим, не привыкшие трапезничать в одиночку, давились пищей, а дети, как ни в чем ни бывало, обедали гурьбой то там, то здесь.
И взрослые сдались, исчезли казаны, появился один, да такой внушительный, что еда в нем была вкусна и сладка.
В полдень у дома братьев остановился милицейский «газик», из него вышел, сверкая золотистыми погонами, полковник Кадыров. Бибигюль и Тумарли так и ахнули, увидев непрошеного гостя в милицейской форме.
— Неужели он опять что-то натворил?! — озабоченно воскликнула Бибигюль.
— Пока Еди будет у нас, милиция не забудет дорогу в наш дом, — произнесла Тумарли как можно безразличнее.
— Некоторые полагают, что работа счетовода одна из легких на всем белом свете, но я гляжу на тебя, и мне думается, что это не совсем верно, — еще издали начал полковник Кадыров шутливым тоном, видя, как Бяшим, обложив себя со всех сторон какими-то бухгалтерскими документами, щелкает на счетах.
Бяшим на самом деле был с головой занят своим делом, и, видимо, оно давалось ему нелегко, он то и дело вытирал со лба пот, хотя под густой тенью беседки было не слишком жарко.
Услышав голос полковника, Бяшим соскочил с места. В его взгляде было недоумение, но положение хозяина обязывало его соблюдать приличие, потому он постарался изобразить радушие:
— Вах, Кадыр-ага, вы попали прямо в цель. Я бы лучше каждый месяц изготовлял вручную один ковер, чем возился бы с этими бумагами, — сказал он достаточно громко, чтобы могла услышать Тумарли, которая и на самом деле считала работу своего мужа пустяковой. — Добро пожаловать, Кадыр-ага, очень рад, что зашли в наш дом. Проходите, садитесь, а я сейчас вас угощу отцовским сортовым виноградом.
Бяшим вскоре вернулся с полной чашкой винограда.
— Угощайтесь, «бычий глаз» с отцовского виноградника, в этом году особенно хорош… — сказал Бяшим, придвигая чашку с виноградом к Кадырову, а сам так и норовил заглянуть в лицо: «С чем же ты пришел?»
Кадыров взял кисть винограда и, любуясь им, сказал:
— Какая прелесть! Веллат-ага оставил после себя хорошую память — хороший сад, хороших сыновей…
Бяшим выдавил из себя смешок, согласно кивая головой, но ему не давала покоя цель визита полковника милиции.
— Я не был знаком с вашим младшим братом… Но недавно подвернулся случай, и мы с ним познакомились. Оказывается, он уже взрослый мужчина… Кстати, чем он занимается сейчас? — спросил Кадыров, делая вид, что увлечен виноградом.
«Издалека начал, дай бог к добру, на всякий случай надо держать ухо востро», — подумал Бяшим и ответил, взвешивая каждое слово:
— О-самом себе трудно судить, Кадыр-ага, а что касается нашего младшего брата, то… он вырос у нас шалопаем…
— Вей-вей, о чем ты говоришь, Бяшим. Я бы так не говорил. Мне показалось, что он очень шустрый паренек…
— Это его непоседливость и губит, иначе давно бы обосновался на одном месте… — тут Бяшим запнулся и подумал: «Наверняка все знает не хуже меня, а спрашивает, к чему бы это?». — А он прыгает с места на место… Ему бы целый день вертеться возле конюшни, да детей развлекать разными небылицами про коней…
— Возле конюшни вертится, говоришь? — спросил полковник задумчиво.
— Где же еще?! И сейчас сидит в своей комнате с ребятами, наверняка, им сказки про коней рассказывает… Никакого сладу с ним. Пробовал с ним и по-хорошему, и по-плохому, все ему нипочем. Молчит и все, я уж теперь и не знаю как быть.
— Конечно, работа счетовода — нелегкое занятие, но самое трудное занятие — это воспитание человека, Бяшим, — сказал Кадыров, отодвигая от себя чашку с виноградом. — Сколько в мире людей, столько и характеров. Именно этим и отличаются люди друг от друга. Вот послушай, я тебе расскажу одну историю, которая случилась года два тому назад в одном из городов.
На открытом заседании суда рассматривалось уголовное дело пятнадцатилетнего паренька, который уже в седьмой раз угонял автомашину. Ты только представь себе, в седьмой раз. Ты думаешь, те шесть угонов прошли для него безнаказанными?! Отнюдь нет, каждое противозаконное деяние наказуемо. Наказывали и того мальчика — обсуждали его поведение в школе, штрафовали родителей, проводили беседы работники милиции. Мальчик, разумеется, каждый раз обещал, что больше не будет, но проходило несколько дней, и он совершал новый угон. И самое интересное, он угонял самосвалы, а не «Жигули» и не «Волги», только самосвалы.
Так вот на судебном заседании этот мальчик просит не наказывать его и уверяет, что он больше не будет. Ох уж это «больше не буду». Сколько раз мы слышим и сколько раз убеждаемся потом в легковесности этих слов… Судья ему, этому мальчику и говорит: «А если мы еще раз поверим тебе и не станем строго наказывать, пройдешь ли ты мимо одиноко стоящее без водителя в укромном месте машины?» — «А какая это будет машина, самосвал?» — тут же спрашивает его мальчик, сверкнув заинтересованно глазами. Вот ты теперь, Бяшим, попробуй сам сделать вывод из этой истории.
Бяшим то ли не понял сути истории, то ли не знал что сказать, но вместо ответа молча покачал головой:
— Вот то-то и оно, брат Бяшим. Молодежь нашего века не так-то просто понять. Ведь в какое прекрасное время живем, всего вдоволь: и еды, и питья, и одежды, и веселья. Живи, наслаждайся. Но именно наше время таит в себе и некоторую опасность для них. Ежедневно совершаются грандиозные дела, демонстрируя пример героизма и доблести. А молодежь легко возбудима, дай ей показать, проявить себя, она не может стоять в стороне, когда кто-то где-то творит, дерзает. Вот потому-то и у некоторой ее части, если, конечно, ее не направлять по правильному руслу, возникает дух ковбойства, удали… Вот как обстоит дело, Бяшим. Окрики да затрещины тут не помогут, нужно попытаться понять, вникнуть в проблемы молодых людей, говорить с ними на равных, ни в коем случае не ущемляя их достоинство… — полковник Кадыров прервал свою речь, огляделся по сторонам, словно высматривая кого-то, а потом встал с места. — Пойду-ка я потолкую с Еди, а кстати, где он?
Бяшим провел его к комнате Еди, Кадыр молча поблагодарил своего провожатого и дал ему понять, что дальше хотелось бы ему остаться одному.
Полковник Кадыров, войдя в комнату, остановился у двери. Там Еди, Чары-гармонист и мальчик по имени Токар с превеликим аппетитом уплетали вареные кукурузные початки, вели разговор, как и предполагал Бяшим, о конях. Кадыров окинул взглядом помещение. Небольшая комната напоминала павильон фотовыставки о коневодстве. Стены сплошь были обклеены цветными, черно-белыми снимками всех существующих пород лошадей, а одна стена, видимо, была предназначена для афиш туркменских джигитов в составе госцирка. Джигиты в белых папахах были сняты на фоне Парижа, Нью-Йорка, Ванкувера…
Оглядев комнату, Кадыров прислушался к рассказу Еди.
— …Вы только взгляните на этого коня по кличке Анилин, — сказал тот, указывая на цветную вырезку из журнала. — На сегодняшний день Анилин считается самым резвым конем в мире. А жокея зовут Насыпов. Анилин трижды подряд обновлял мировой рекорд. Как вы думаете, во сколько ее оценили западные толстосумы? В триста тысяч долларов!
— Триста тысяч долларов это сколько примерно? — спросил Токар, сверкая глазами.
— Триста тысяч долларов? — Еди на миг задумался. — Я думаю, что эта комната не вместит столько денег.
— Бай-бо! — удивился Токар. — Ну и продали его?
— Нет, наши сказали, что Анилин не продается. К чему его продавать, ведь он лучше ста автомобилей, — сказал Еди и с любовью погладил картинку. — Когда я работал в Ашхабаде на конном заводе, видел аукцион. Ну, базар такой, где иностранцам продают лошадей на золотые деньги. А какие они дают цены за наших ахалтекинцев! — Еди даже закатил глаза.
— Чары, а ты скажи мне, что лучше — конь или велосипед? — спросил вдруг Токар. — Я думаю, велосипед…
— А по мне лучше гармони ничего на свете нет, — сказал Чары, поглаживая свою гармонь.
— Ну и дурни вы! — крикнул Еди, возражая своим товарищам, и тут увидел стоявшего возле двери полковника милиции.
— Здравствуйте, молодые люди! — обратился к ребятам Кадыров, когда те уставились на него, удивляясь его неожиданному появлению. — До того увлеклись своими разговорами, даже гостя не замечаете.
— Здравствуйте, Кадыр-ага, проходите, пожалуйста, — за всех ответил Еди. — Садитесь вот сюда, я вас сейчас угощу отцовским сортовым виноградом.
— Не беспокойся, Еди, спасибо, я уже отведал винограда у Бяшима, — сказал Кадыров, усаживаясь. — А вот от кукурузного початка не отказался бы…
Еди охотно придвинул чашку с вареной кукурузой к Кадыру-ага. Он почему-то обрадовался визиту полковника милиции и про себя подумал: «Если он и сегодня поведет со мной откровенный разговор, все расскажу, как на духу. Поймет — хорошо, не поймет, так будет знать о чем я мечтаю».
Кадыров взял в руки один кукурузный початок и ровными, без малейшего изъяна зубами надкусил его.
— О чем вы только что спорили? — спросил полковник Токара, который смотрел на него завороженно.
Токар, покраснев, опустил глаза.
— Мы говорили про коней, Кадыр-ага, — охотно ответил Еди.
— Ну да, конечно, в такой комнате про коней только и говорить. Чудная комната, молодец Еди, хвалю тебя за твою привязанность к четвероногим друзьям. Только чуткий человек может полюбить животных…
Еди покраснел до ушей. Полковник уловил это и постарался помочь парню преодолеть смущение.
— А этот красавец чей, не наш ли Карлавач? — спросил он, хотя и знал прекрасно гордость всего колхоза.
— Да не-ет, Кадыр-ага, это старший брат Карлавача, — с пылом объяснил Еди. — Помните, английской королеве наши подарили коня?! Так вот это и есть тот самый конь.
Кадыров нарочно удивился, а Еди, радуясь тому, что нашелся заинтересованный собеседник, взволнованно продолжил:
— Так после этого один английский богач прислал письмо с просьбой продать ему такого же коня, сколько бы он ни стоил…
— Ну и продали? — спросил Чары-гармонист, заинтересовавшись этой историей.
— А как же, ведь он наверное, дал уйму денег, — торопливо вставил Токар.
— Кукиш ему! — выкрикнул Еди. — Конечно же, такой бы, как Овез, продал, — добавил он, краснея от того, Что уж слишком разгорячился.
— А где же Карлавач? — спросил полковник, словно бы и не заметив замешательства Еди.
— Вот он, наш Карлавач! — воскликнул Еди, указывая на фотографию в красивой рамке.
Еди мог рассказывать о конях часами, а заинтересованному слушателю и того больше. Полковник Кадыров, слушая его, изредка кивал головой, хотя думы его витали где-то далеко-далеко.
Ночь…
Ночи в сельской местности тихие, ни гула проходящих поездов, ни шума автомашин. Сельчане дорожат коротким, до рассвета, сном, набираются сил для грядущего дня, полного забот.
В эту ночь Еди так и не сумел уснуть. После того как Бяшим вновь переселился в свой старенький дом, Еди обитал один в пяти комнатах. Комнаты эти были большие, просторные, но Еди в эту ночь казалось, что они малы и узки и даже вот-вот обрушатся потолки на его голову. Неспокойно было на душе у него. Его мучала неопределенность. Он до сих пор не знал, где и как ему жить в дальнейшем. Уехать в город, оставив Дилбер и Карлавача, или остаться в селе?! Еди не представлял себе жизни без них, они магнитом притягивали его к себе. Но… Он уже трижды собирал чемодан, чтобы уехать, и опять распаковывал его. Он не мог отсюда уехать. Здесь Дилбер, Карлавач — все, чем он дорожил. Что и кто ожидает его в городе? Но и в селе ему было несладко. За ним прицепилась слава вздорного, неуживчивого парня, конокрада… Он ночами ломал голову, пытаясь найти выход из создавшегося положения. Этой ночью надо было решить окончательно, дальше жить в неопределенности не было сил. Еди хотел бы поделиться, посоветоваться с кем-либо, но с кем? С братьями? Но разве они поймут его?! «Нет, не поймут, пусть спят себе спокойно», — решил Еди и вышел во двор.
Во дворе было тихо, стояла лунная ночь. Еди постоял немного, но белесый свет, неясные, смазанные очертания деревьев, близлежащих домов нагнетали еще большую грусть, и он вернулся в дом.
Войдя в комнату, он выключил свет и с твердым намерением уснуть растянулся на кровати. Но взбудораженный мозг отгонял сон, словно человек надоедливую муху. Темнота довлела над ним, и ему начало казаться, что по углам комнаты стоят какие-то страшные бесформенные существа и внимательно разглядывают его. Еди не на шутку перепугался и, резко вскочив с кровати, зажег свет. Никого в комнате не было. «Ну и нервы у меня…» — подумал Еди и грустно улыбнулся, намереваясь выключить свет. И тут он почувствовал, что даже при свете кто-то пристально смотрит на него. Он это чувствовал затылком. «Кто бы это мог быть? Может быть, я схожу с ума?!» — тревожно мелькало у него в голове, и он, пересилив себя, резко повернулся назад. Опять же он никого не увидел. Только портрет отца висел на противоположной стороне. Еди подошел к стене, снял портрет. Отец с портрета смотрел на него чуть грустными глазами и словно сочувствовал ему. Еди расцеловал изображение отца, прижал его к груди: «Отец!.. Ты так мне нужен сейчас, почему ты оставил меня, почему? Потерпел бы еще хотя бы годков пять-десять, и я не мучался бы как сейчас… Твоего сына окрестили бездельником, конокрадом… Разве не обидно это?! Ты ведь знал меня как никто другой, скажи, разве похож я на конокрада?! Посоветуй, как мне теперь быть, подскажи!» — Еди неотрывно вглядывался в портрет, словно тот мог заговорить. «Молчишь… Думаешь, что у меня есть братья и они помогут мне?! Да, папа, у меня есть братья, и хорошие братья. Они ни в чем не отказывают мне, и кормят, и одевают. Но разве хлебом единым жив человек?! Они не понимают мою душу, не понимают… Ты бы понял, ты ведь всегда меня понимал. А теперь кому мне излить душу, перед кем обнажить свое сердце?! Чары, Бяшим, даже Дилбер, помнишь дочку Хораз-ага, она теперь мне не чужая, — это я могу сказать только тебе, — укоряют меня тем, что я бросил учебу. Может быть в сущности они и правы, теперь многие рвутся на учебу. Многие, но не все, и я один из них. Помнишь, ты как-то спросил меня, чем я собираюсь заниматься после школы, помнишь?! Тогда я тебе ответил так, я до сих пор помню это дословно: «Баба-сейис уйдет на пенсию, и я возьму заботу о Карлаваче на себя». А ты в ответ улыбнулся мне и погладил по голове. Ты ведь этим одобрил мое решение, не так ли? Но Баба-сейис на пенсию не ушел, к тому же его жена Тогтагюль, как назло, сломала ногу, и мне предложили стать дояром. Но я не мог им стать, я любил и люблю коней и только их… И я тогда принял для себя решение поехать на учебу, лишь бы не стать дояром. Когда я тебе сообщил о своем выборе, ты, помнишь, долго молчал, прежде чем ответить мне. Может быть, тебе тогда вспомнились мои братья Союн, Назар и Алты, которые так же уехали в город учиться, но так и не вернулись… Может быть, ты боялся, что я могу разделить горькую судьбу своих братьев? Но я-то ведь знал, что ты мечтаешь дать хоть одному из сыновей высшее образование. Уезжая на учебу, может быть, я не только убегал от молочной фермы, но и желал исполнить твою тайную мечту?! Может быть… А провожая меня в город, ты сказал: «Запомни, сынок, стать ученым, может быть, и нелегко, но быть Человеком ох как трудно. Трудись, не избегай трудностей, которых в жизни предостаточно, найди свое место в жизни, и ты станешь Человеком». Ты знаешь, я поступил в вуз, проучился там два месяца, но… Отец, ты — единственный человек в жизни, который был бы в состоянии понять меня: учеба не по мне. Сижу на лекции, а вижу Карлавача, смотрю на книгу, а на страницах вижу только его. Ну как я после этого мог продолжать учиться. Я бы, конечно, смог бы и закончить учебу, но нашел бы тем самым свое место в жизни, как ты говорил?! Теперь я вот стал, как говорят, бездельником и конокрадом. Не хочу обелять себя, не смогу перед тобой кривить душой, но я и в самом деле бездельничаю поневоле. Я не могу работать ни на ферме, ни в строительной бригаде… Мне нужен Карлавач, не могу я без него, ты понимаешь меня, отец, не могу… Как мне быть, что мне делать?!
Много вопросов задал Еди своему отцу, но так и не получил ответа.
Баба-сейис был из породы тех людей, которые терпели своего собеседника в зависимости от настроения. А настроение его, как погода весной, менялось резко и часто.
Еди знал Баба-сейиса и, отправляясь к нему, был готов к самому худшему. «Старый он человек, нужно выдержать все его прихоти, и только тогда, может быть, он покажет мне старинную конскую сбрую…»
Баба-сейис встретил вопреки ожиданиям Еди очень даже приветливо, пригласил его на второй ярус тахты, что случалось с ним чрезвычайно редко. «Начало хорошее, может быть, и в дальнейшем мне повезет», — обрадовался Еди, словно уже успел подружиться с Баба-сейисом.
Баба-сейис, усадив гостя, налил ему чая, выцедив из самого донышка чайника.
«Чай из самого донышка чайника — для друга», — вспомнил Еди поговорку, истолковывая эту примету в свою пользу. Он совершенно теперь успокоился.
— Баба-ага, я пришел к вам просить прощения за тот случай, — начал Еди бодро.
— Ах, шельмец, я знал, что ты рано или поздно придешь ко мне с этим, — ответил Баба-сейис, улыбаясь.
— Я люблю Карлавача не меньше вас, Баба-ага. Да я и не думал его угонять, просто, думаю, застоялся конь, дам ему совершить проминаж, вы простите меня!
— Бог тебя простит, милый, а вообще такое в молодости случается, не смущайся, — сказал Баба-сейис и хохотнул. — Я с самого начала так и думал, да только вот Овез, чтоб ему пусто было, все зудел, что ты угнал Карлавача, чтобы покрыть кобылиц соседнего колхоза. Да и Тогтагюль была не лучшего о тебе мнения, — у Баба-сейиса, когда он вспомнил Тогтагюль, увлажнились глаза. — Ну и бог с ними, я тебя прощаю, милый. Ты только при случае не забудь попросить прощения и у Тогтагюль. Она до сих пор помнит случай на качелях. «Это Еди сделал меня калекой», — твердит она до сих пор. — Баба-сейис наклонился к Еди и заговорщицки зашептал: — Ты скажи, мол, из Ашхабада хотел для нее доктора пригласить, да не получилось, на следующий раз, мол, обязательно приведу… Глупышка, она поверит…
Баба-сейис довольный собой засмеялся. Еди также был рад, что застал старика в хорошем настроении. Баба-сейис, как это бывало у него под настроение, рассказал Еди о своих похождениях в бескрайних просторах от самого Джейхуна, реки, прозванной так за буйный нрав, до Бахрыхазара, до моря, которое называется в наше время Каспийским. Как и следовало ожидать, он не забыл о конном походе по маршруту Ашхабад — Москва, в котором, конечно же, его конь Улкер был одним из самых сильных и выносливых и что слова Сталина «беспримерный подвиг» чуть ли не были предназначены ему одному.
Еди нутром почувствовал, что настал самый подходящий момент для просьбы:
— Баба-ага, говорят, что у вас сохранились древние конские сбруи, верно ли это?
Старик моментально насторожился.
— Да, есть, а тебе они к чему? — Баба-сейиса словно подменили, он теперь напоминал готовую к броску кобру.
— Ай, просто так спросил…
— Нет, ты не просто так спросил… — голос старика был ледяной, и Еди уже был не рад своему вопросу. — Ты не виляй хвостом, а отвечай прямо. Не Овез ли тебя ко мне подослал, говори?! Вчера пришел этот горемычный дояр и говорит: «Баба-ага, если хотите продать конскую сбрую, то есть покупатель из музея. Овез меня послал, чтобы вас предупредить». А сегодня ты приходишь… Ты передай своему Овезу, конскую сбрую я не продам, не продам. Слышишь, не продам! А теперь проваливай отсюда!
«Эх, обрадовался преждевременно, а теперь все летит к чертям. Как быть, встать и уйти или попытаться его уговорить, чтобы он показал мне эту сбрую?! Он стар, может со дня на день умереть, и сбруя так и останется лежать на дне сундука или Тогтагюль продаст кому-нибудь, ей-то она ни к чему», — подумал Еди и все же решил попытать счастье.
— Баба-ага, меня сюда не посылал никто, я пришел к вам сам, не гоните меня, выслушайте… — начал не вполне уверенно Еди, и тут же у него в голове зародилась счастливая мысль. — Мне, в принципе, сбруя ни к чему, просто в Ашхабаде один рассказывал, что у вас есть не только старинной работы сбруя, но и подаренная вам лично Буденным сабля. Я вот и решил на них посмотреть…
Баба-сейис так же быстро смягчился, как и разгневался:
— Я знал, Еди, что ты хитрая бестия, но не думал ли ты, что и я не лыком шит, а? — старик уставился в своего собеседника, словно собираясь прочесть его мысли. — Но ты только смотри, если узнаю, что наврал, измочалю твою задницу и не посмотрю, что ты такой взрослый. Пойдем…
Баба-сейис поманил рукой Еди, и они пошли в дом. Войдя в дом, Баба-сейис подошел к большому кованому сундуку, нежно погладил его по бокам, а потом, тяжко вздохнув, словно делал это не по собственной воле, открыл крышку и стал осторожно вытаскивать оттуда конскую сбрую из чистой кожи с отделанными золотом и серебром бляхами, нагрудниками.
Еди аж затрясся от увиденного. «Эх, Карлавачу бы эту красоту, да еще бы прокатиться на нем, и чтобы непременно видела это Дилбер», — размечтался он.
Баба-сейис с самого дна сундука достал саблю в ножнах и, затаив дыхание, обнажил ее.
— Все это единственное мое богатство, которым я дорожу. Они для меня дороже… дороже самого себя… — еле слышно прошептал Баба-сейис и украдкой вытер слезы умиления.
Покидая дом Баба-сейиса далеко за полночь, Еди словно молитву, повторял: «Старик прав, старик прав…»
Он шел к Карлавачу.
Хораз-ага уже два дня тому назад должен был вернуться в пески, к своей отаре, но проклятый радикулит, прицепившийся к нему в последние годы, вновь напомнил о себе. Он и сейчас, собираясь уснуть, сидел на перовой подушке с засученными до колен брюками и ждал, когда Дилбер принесет таз и горячую воду, чтобы распарить ноги, единственное лечение, которое он признавал.
— Этот чертов радикулит так и пытается меня разлучить с моими овцами, доченька, — сказал он Дилбер, когда та принесла таз и горячую воду, а потом, забравшись ногой в таз, весело скомандовал: — Наливай воду, дочка, ошпарим этого чертяку.
— Не слишком ли горячая? — заволновалась Дилбер.
— В самый раз, доченька. Сейчас ты у меня завоешь, ох, как завоешь, — сказал он, словно радикулит мог его услышать. — А в следующем году, дай бог силы, я поеду в Моллакара, и мы с тобой рассчитаемся под чистую.
Дилбер время от времени подливала в таз горячую воду из кундюка, а Хораз-ага аж кряхтел от удовольствия, видимо, радикулит и на самом деле, не выдержав такого натиска, постепенно отступал.
— Я ведь говорил, завоешь, так-то… — бормотал Хораз-ага, прикрыв веки, отдаваясь сладостной дремоте.
— Хораз-ага?! — послышался вдруг слабый голос со двора.
Хораз-ага и Дилбер настороженно прислушались. Вновь послышался тот же голос.
— Иди открой дверь, дочка! — сказал Хораз-ага недовольным тоном. — Кого это нелегкая несет в столь поздний час…
Дилбер открыла дверь и, увидев Еди, в испуге захлопнула ее вновь.
— Кто там? — спросил Хораз-ага, и, забыв о своем радикулите, выпрямился во весь рост.
— Ай, этот непутевый Еди, чтоб он сквозь землю провалился…
Эти слова из уст Дилбер вырвались нечаянно, теперь она в отчаянии прикусила губу… «Зачем я так сказала?! — подумала она и почувствовала, что ее сердце радостно забилось в груди: «Не уехал, Остался…»
— Еди, говоришь? — спросил Хораз-ага, удивляясь замешательству девушки. — Надо же, объявился на ночь глядя, поздний гость не милее петуха, кукарекающего в неурочный час… — пробурчал старик, вытирая ноги. — Открой, дочка, пусть войдет.
Но Дилбер не слышала этих слов, она лихорадочно соображала, зачем Еди объявился у них в доме в столь позднее время: «Опять, может быть, пришел угрожать, что уедет в город?! А может быть, пришел извиняться? А если он вдруг пьян и начнет болтать несуразицу, что тогда?»
Дилбер до сих пор не слышала о том, что Еди пьет и устраивает пьяный дебош. Если бы это случилось хоть раз, Тогтагюль не преминула бы это растрезвонить на все село. Но все же Дилбер забеспокоилась: «Раньше и Кошек не пил, а теперь, как стал водиться с Овезом, прикладывается к бутылке чуть ли не каждый день: то гостей встречали, то сами в гостях были, повод всегда найдется… Лучше бы он не приходил…»
— Открой же, доченька, что стоишь?! — поторопил ее Хораз-ага.
Дилбер открыла дверь, и Еди вошел. Увидев Еди, Дилбер испуганно вскрикнула и прикрыла лицо руками. Хораз-ага, забыв о своем радикулите, в два прыжка оказался рядом с Еди и, увидев на лбу кровь, испуганно спросил:
— Кто это тебя так?.. — и, не дожидаясь ответа, усадил Еди на подушку, на которой еще недавно сидел сам. — Допрыгался, наконец, разве так можно?
— Я пойду и сообщу Чары-ага, — сказала Дилбер и бросилась к двери.
— Не надо, — остановил ее Хораз-ага твердо. — Подай быстрее кундюк с водой и таз.
Отец с дочерью тщательно промыли рану Еди и наложили повязку. Еди, по-видимому, по пути измазал все лицо кровью, а так рана была пустяковая.
— Раз выпил, так надо идти домой ложиться спать, а не устраивать петушиные бои, — назидательно пробурчал Хораз-ага.
Еди промолчал и подумал про себя: «Надо же так влипнуть, теперь уже и драчуном стал. Если сказать Хораз-ага, что я не пьян и не дрался, не поверит. А если признаться, что меня лягнул Карлавач, то получится еще хуже. Во-первых, поднимут на смех, во-вторых, меня обвинят в повторной попытке угнать его!..»
— Ладно, Хораз-ага, пойду, раз вы выгоняете, мне это не в первой. Какая разница — разом больше или разом меньше, — сказал Еди и собрался встать.
— Сядь, несмышленыш, — рявкнул на него Хораз-ага. — Никуда ты не пойдешь. А ты, дочка, постели ему в моей комнате…
— А теперь рассказывай, кто это тебя так разукрасил. Что не поделили-то? — спросил Хораз-ага, уже укладываясь спать.
— Упал… — голос Еди доносился словно из-под земли.
— Упал… — передразнил его Хораз-ага. — А глаза на что даны, под ноги смотреть надо, так и шею свернуть недолго…
Дилбер не спалось, она, приложив ухо к двери, пыталась не пропустить ни слова.
— …Ладно, утро вечера мудренее, давай спать, — сказал Хораз-ага после долгого молчания и вскоре притих.
Наступила тишина. Падающий из окна лунный свет тускло освещал кровать Хораз-ага, Еди показалось, что он напоминает отца, хотя явного сходства между ними не было, но вдруг ему захотелось поговорить с ним.
— Хораз-ага!..
Дилбер, стоя за дверью, задрожала от волнения.
— Хораз-ага!..
— А-а! — тревожно отозвался Хораз-ага спросонья. — Ты ли, Еди? Фуу, ну и напугал же ты меня! Показалось мне, что мой подпасок зовет меня на помощь, волки, мол, на отару напали… Что тебе, Еди?
— Я хотел бы попить…
Хораз-ага в исподнем пошел на кухню и принес воды.
Дилбер теснее прижалась ухом к двери.
— Хораз-ага, скажите, неужели я так уж плох из себя, а? — спросил Еди, возвращая кружку.
— А кто же тебя считает плохим, я бы не сказал, — ответил Хораз-ага.
— Нет, вы уж признайтесь откровенно, Хораз-ага, для меня это очень важно, — настаивал Еди.
Дилбер за дверью затряслась, как осиновый лист. «К чему это он спрашивает?» — подумала она то ли с тревогой, то ли с радостью. В последнее время с Дилбер происходило что-то непонятное. Она временами признавалась себе, что любит Еди и не представляет жизни без него, а бывало, она почему-то просто ненавидела его. И сейчас Дилбер, прислушиваясь к разговору Хораз-ага с Еди, не могла дать себе точного ответа, какое чувство перебарывает — любовь или ненависть. «А вдруг Еди скажет отцу, что любит меня, и я, мол, его люблю… Что тогда?! — сердце Дилбер забилось, как в лихорадке. — Я же ведь не смогу перед отцом подтвердить его слова. «Врет он все, не верьте ему, отец!» — крикну я ему в лицо, да, так и сделаю, а отец его выгонит вон. Если об этом узнает Кошек, то к добру это не приведет. Надо войти к ним и прервать их беседу», — наконец решила Дилбер и уже схватилась было за ручку двери, но голос отца заставил ее застыть на месте.
— Я и говорю тебе откровенно, Еди-хан, в мире нет плохих людей, есть только люди со скверным характером, — начал задумчиво Хораз-ага и сел на кровати, свесив ноги. — А скверный характер, что грязь на теле, можно очиститься от нее. Говорят: «Горбатого могила исправит», но ты не верь этому. При желании, при большом желании, все поддается исправлению, а у такого молодого, как ты, и подавно…
— Я часто спрашиваю самого себя, почему я такой, ведь в нашей семье все степенные, уважаемые люди. А я… Может быть, я несчастный? Может быть…
— Постой, не торопись, Еди, вешать на себя ярлык несчастного. Я тебе расскажу одну байку про счастье. Быль это или выдумка, судить не берусь, за что купил, за то и продаю… Так вот, говорят, что бог наделил всех людей счастьем поровну. Сколько на свете людей, якобы столько же счастья витает в небе, птицами счастья называются они. И птица счастья, оказывается, садится на голову человека, для которого она предназначена, всего лишь один раз за всю его жизнь. У одних такое случается в раннем детстве, у других попозже. Во-от, если человек изловчится и поймает свою птицу счастья, пока она сидит у него на голове, тот якобы бывает счастливым, а если кто ее упустит, тот потом разыскивает ее всю жизнь, но не всегда безуспешно, — Хораз-ага выдержал паузу, а потом добавил: — Поэтому нельзя торопиться быть счастливым, счастье, оно тебя не минует, да только надо быть всегда готовым схватить его за ноги. Терпеть и надеяться, надеяться — терпеть…
Они проговорили до глубокой ночи. Только под утро Еди умиротворенно заснул, счастливый от того, что наконец-то выговорился.
На следующий день Еди отправился вместе с Хораз-ага в пески на пастбище.
Весна в этом году выдалась сухая, вот уже месяц земля не получала ни капли воды. Дружно зазеленевшие после ранних дождей травы пожухли, словно переболели желтухой. Горячий ветер, ежедневно дувший с востока, уносил с собой последнюю влагу с почвы, превращая ее в сухую пыль.
Хораз-ага, почти всю свою сознательную жизнь проведший в песках, понимал, чем это грозит для овец, и становился с каждым днем все более замкнутым, нелюдимым, то и дело проявляя несвойственную для его натуры сварливость. Прямо на глазах он превращался в суеверного набожного человека. Ежедневно вставая чуть свет, он первым делом вскидывал голову на небо и, если оно было ясным и чистым, а последнее время оно таким было почти постоянно, становился чернее тучи и замыкался в себе на целый день. А если в небе показывалось хоть маленькое пятнышко, отдаленно напоминающее дождливое облако, то он, не отрывая от него взгляда, долго рассматривал его, что-то шепча про себя. Но тучки куда-то уходили, так и не одарив изнывающую от жажды землю дождем.
И сегодня Хораз-ага проснулся, как обычно, очень рано и не преминул посмотреть в небо, правда, не надеясь увидеть ничего хорошего. Но… «О, аллах, неужели мои молитвы дошли до тебя?!» — воскликнул он громко и, вскочив как ужаленный, побежал к отаре, схватив там за рога годовалого козленка, потянул его в сторону высокого холма. Козленок, обиженно мотая головой, жалобно и протяжно блеял.
Еди, уже с год работавший помощником чабана — чолуком, догадался о намерении Хораз-ага.
— Хораз-ага, к чему это, и без того дождь сегодня пойдет! Видите, какие тучи… — несмело обратился к чабану Еди. Ему было жалко козленка, который приносился в жертву богу.
Хораз-ага исподлобья посмотрел на Еди, словно увидел его в первый раз, покачал головой: что, мол, ты понимаешь, несмышленыш эдакий?
— Тучи приходили и уходили и раньше. Не тучи, а боги посылают нам дождь, понял?! Ты лучше иди сбегай и принеси мне веревку, — сказал Хораз-ага, будто отрезал.
Хораз-ага, дотащив упирающегося козленка до вершины холма, молча взял из рук Еди веревку и связал ею ноги жертвенному животному. А потом встал лицом на восток и с жаром взмолился:
— Прими от нас, господи, нашу жертву и ниспошли дождь!
Спустившись с вершины холма, Хораз-ага молча принялся снаряжать верблюда.
— Куда вы, Хораз-ага, ведь еще и чаю не попили?! — удивленно спросил у него Еди.
Хораз-ага сегодня был почему-то особенно возбужден.
— Разве можно вам довериться?.. Сегодня он ушел, — Хораз-ага намекал на сына, — завтра ты уйдешь. Уходите, все уходите… Кто пастух? Для вас он ноль без палочки. Вам науки, космос подавай! Так давайте, летите в космос, а мы посмотрим, как это у вас получится без этих овец…
— Я-то тут при чем, Хораз-ага, ведь это слова вашего сына, — взмолился Еди.
— Моего ли, не моего ли, все едино. Мой сын, ты, да все вы, молодые, словно гости на этой земле, ни до чего вам дела нет… Они, видите ли, ученые… Да если бы вы были учеными, сидел бы я здесь и просил дождя у каждого паршивого облака, как последний попрошайка? Языком молоть так вы ученые, хоть куда!..
Еди виновато потупил взор. Возражать сейчас разгоряченному Хораз-ага было бесполезно, да он был и прав в некоторой степени. Не встретив отпора, остыл и Хораз-ага.
— Я вернусь еще до темноты… Да и не один приеду, слышишь? Если не сумею вернуть сюда сына, так приведу свою дочь Дилбер, и будем мы с ней пасти овец вдвоем… Так что и ты можешь потом уходить, — вдруг опять начал распаляться старый пастух.
— Хораз-ага, я ведь не говорю, что собираюсь уходить. Я…
— А ты только попробуй уйти! Кому же пасти овец, если не тебе или не ему, а? Вы думаете, что я вечный и вечно буду пасти ваших овец, да?! Или вы думаете, что будете сыты вашими бумажками? Я тебя предупреждаю, никуда ты отсюда не уйдешь и не будешь больше чолуком, хватит, уже целый год прошел, как я нянчусь с тобой, хватит! — Хораз-ага огляделся по сторонам и задержал взгляд на молодом волкодаве. — Этот пес был еще слепым кутенком, когда ты пришел ко мне. Он подрос, окреп и теперь сторожит целую отару. И тебе быть с сегодняшнего дня моим заместителем. Держи! — Хораз-ага бросил Еди свою пастушью палку. — Пользуйся, пока не заимеешь свою, да поторапливайся обзавестись своей!..
Еди так и застыл на месте от неожиданности этих слов. Хораз-ага — знаток своего многотрудного дела — признал его, доверил ему, дал ему свою пастушью палку. Слезы навернулись ему на глаза, и вдруг ему захотелось прыгнуть на шею Хораз-ага, обнять его, как своего отца. Но Хораз-ага был уже далеко от него.
— Хораз-ага! Хораз-ага! Я не подведу вас, будьте спокойны! — крикнул ему вслед Еди и вытер кулаком со щеки счастливые слезы.
У песков свои законы…
Еди уже около года находился в глубине песков и поневоле, шаг за шагом должен был признать, что неписаные законы продиктованы самой жизнью этого сурового края. Теперь Еди не стоял по утрам перед зеркалом и придирчиво не примерял галстук к цвету рубашки с накрахмаленным воротничком. Груботканая холщовая рубаха да ватная фуфайка составляли его гардероб чуть ли не все сезоны года. На ногах вместо узконосых штиблетов носил кирзовые сапоги с высокими голенищами. Преимущество сапог было налицо. Ватная фуфайка зимой обогревала его, а летом защищала от знойных лучей солнца, а кирзовые сапоги, мягко облегая ноги, давали возможность безбоязненно шагать по зарослям, не опасаясь случайного нападения зазевавшейся змеи. Число этих пресмыкающихся в зависимости от сезона то увеличивалось, то уменьшалось, но никогда не исчезало. Но тяжелее всего Еди расстался со своей роскошной прической, хотя вскоре успел убедиться, что в песках не так-то просто носить городскую прическу. Мелкие песчинки, словно им больше некуда было лететь в этом бескрайнем просторе, забивались в корни волос и заставляли его без конца чесаться. И когда Хораз-ага подстриг Еди туповатым лезвием «под Котовского», соскоблив всю корку пыли, он облегченно вздохнул, словно очистился от чесотки. Теперь только висевшая у входа в шалаш, сшитая из разноцветных клиньев кепка напоминала Еди о былой моде.
…Еди сидел рядом с молодым псом и гладил его огромную, как объемистый казан, голову. Еди и этот пес имели одинаковый опыт жизни в песках. Пес родился в первый день появления Еди у чабанского коша, поэтому он казался собаке особенно близким и дорогим.
— Ты слышал, что сказал Хораз-ага?! — Еди обратился к псу, словно к человеку, продолжая поглаживать его пятнистую черно-белую голову. — Я теперь буду его заместителем, представляешь, за-мес-ти-те-лем… — пес, выпрямив шею, сладко зевнул. — Вообще-то Хораз-ага славный человек, правда? — Еди, схватив голову пса двумя руками, повернул ее к себе. — Правда ведь?! — Пес лизнул языком кончик носа своего собеседника и от удовольствия прищурил глаза. — Жаль, что ты еще ни разу не видел Дилбер. Она славная девчонка, и тебе она непременно понравится, вот посмотришь… Ведь и мы с тобой познакомились совсем недавно, а вот успели полюбить друг друга, разве не так?!
Пес, инстинктивно почувствовав настроение своего хозяина, прижался к нему, а Еди, обняв его, предался воспоминаниям…
…В прошлом году весна была буйная, дождливая. Травы после частых весенних дождей росли не по дням, а по часам, словно какая-то невидимая сила вытягивала их в рост. Чабанам в такое время раздолье, нет надобности гнать отару за многие километры в поисках корма. Овцы, насытившись зеленой сочной травой, прямо у коша ложились тут же спать. Правда, нужно было поглядеть за ягнятами, они, как ошалелые, от такого зеленого буйства, носились по поляне и немудрено было их потерять среди высоких трав.
Прибыв на чабанский кош с Хораз-ага, Еди первым делом увидел только что ощенившуюся большую рыжую суку. Она лежала прямо у шалаша, а еще слепые, крошечные щенята тыкались ей в живот, ища соски.
— Хораз-ага, посмотрите, собака ощенилась! — радостно крикнул Еди, не в силах оторваться взглядом от симпатичных щенят. — Целых шесть штук!
— А ты пойди да посмотри, что за щенят подарила наша сука, — сказал, улыбаясь, Хораз-ага.
— А она не укусит? Как ее зовут? — спросил взволнованно Еди.
— Эх ты, разве суку одаривают кличкой, сука и есть сука, — ответил, все еще улыбаясь, старый чабан.
Еди густо покраснел за свою оплошность. Ведь знал же, что туркмены никогда не дают кличку самкам.
— Ну и что там? — спросил Хораз-ага через некоторое время.
— Три мальчика и три девочки!
— Три кобеля и три сучки, значит, — сказал Хораз-ага, поправляя его, как бы между прочим. — А ну тащи сюда всех кобелей, проверим, на что они годятся.
Хораз-ага двумя пальцами прищемил ухо одному из щенков и подержал его так на весу, временами потряхивая его. Щенок безвольно завис в воздухе.
— Из него ничего путного не выйдет, — сказал Хораз-ага, отпустив щенка. — А ну-ка, посмотрим на этого пятнистого красавца.
Хораз-ага повторил процедуру проверки. Пятнистый щенок на мгновение завис, как и первый щенок, но потом, недовольно фыркая, стал вырываться из рук, передними лапками пытаясь достать пальцы, защемившие его.
— Вот из кого выйдет толк. Ты присматривай за ним получше… А остальных вместе с сучками придется закопать…
Еди округлил в ужасе глаза. Хораз-ага, увидев его состояние, несколько смягчился:
— Ну ладно, подарим их кому-нибудь из соседей… А этот пусть будет твоим. Как ты собираешься назвать его?
— Может быть, назовем его Лайкой?!
— Лайка?! Как это понимать?!
— Лайка — это собака, которая поднялась в космос еще раньше Гагарина…
Хораз-ага недовольно хмыкнул.
— Можно, конечно, назвать и Дингой… Такая знаменитая милицейская овчарка была…
Старый чабан уставился на Еди изучающим взглядом и, чеканя каждое слово, сказал:
— Ни летающая, ни розыскная собаки нам ни к чему. Нам нужен сторожевой пес, волкодав. И назови ты своего щенка Вепадаром, как и его отца. Добрый был пес, не раз спасал отару от волков…
Громкое блеяние жертвенной козы вернуло Еди к действительности. Он рывком встал с места и оглянулся вокруг, не разбрелась ли отара. Овцы спокойно паслись на склоне холма, выщипывая чахлые, преждевременно пожелтевшие травы.
Еди посмотрел на небо. Рыхлые тучки лохмотьями нависали в небе. «К дождю ли это? О аллах, ниспошли нам… — подумал было Еди и стыдливо потупился. — Не становится ли и он суеверным, как и Хораз-ага? Он-то старый, а я что?..» И первое, что пришло на ум, — освободить козленка, показалось ему самым решительным средством борьбы против суеверия. Он даже было направился туда, чтобы осуществить свой замысел, но незримое присутствие Хораз-ага остановило его. Тогда он взял горсть ячменя из мешка и решил хотя бы вкусно накормить козленка за его страдания. Но козлик упорно воротил нос от ячменя. Еди еще не знал, что ни одно животное с завязанными крест-накрест ногами не станет ни кушать, ни пить. Впрочем, ему еще многое предстояло узнать…
С тех пор как Джахан выбрали секретарем комитета комсомола, ей все чаще приходилось выступать в противоречие с Овезом. Так было с трудоустройством по специальности Чары-гармониста. Теперь звук гармони звучал не возле свинофермы, а в колхозном клубе. Сегодня Джахан и Овез столкнулись по поводу отправки Кочкулы на курсы машинного доения коров.
— Ей-богу, Джахан, ты просто мешаешь мне работать. Да, да, мешаешь! Сначала ты задержала отправку статьи о нашей ферме в редакцию, потом ты отняла у меня свинаря, и мне целую неделю пришлось самому пасти свиней. А теперь ты хочешь отправить моего лучшего работника на какие-то курсы по машинному доению коров. Зачем?! Ты думаешь, после окончания курсов Кочкулы сумеет наладить агрегаты, которые уже столько лет валяются в колхозном дворе?! Очень я в этом сомневаюсь… Ты просто пользуешься тем, что сейчас председатель колхоза с головой занят хлопком, иначе ты не сумела бы убедить его в целесообразности отправки Кочкулы на эти курсы. И вообще, если уж ты такой знаток животноводства, гак сядь на мое место и управляй! — горячился Овез.
— Овез, если Кочкулы окончит курсы и наладит машинное доение коров, то высвобождаются для других работ сразу десятки пар рук, ты пойми это, — спокойно возражала ему Джахан.
В это время в дверях библиотеки появился Кошек и, увидев спорящих, спокойно облокотился о косяк. Джахан с Овезом в последнее время так часто спорили, что теперь Кошек воспринимал это как должное.
— Ты все же в этом вопросе не прав, Овез. Кочкулы самому неприятно дергать за коровьи сиськи, накинув на голову платок. Все же не мужское это дело, ей-богу, не мужское… — решил вмешаться в разговор Кошек, хотя и прекрасно знал, что это не понравится ни Джахан, ни тем более Овезу.
Овез исподлобья смерил взглядом Кошека и молча вышел. Он всегда вот так уходил, когда ему досаждали. И Джахан повернулась к нему спиной, давая понять, что не о чем с ним разговаривать.
— Знаешь что, Кошек-хан, — начал хриплым голосом Овез, когда они уже ехали в машине. — Вы с Джахан влюбляйтесь, женитесь, это ваше дело, но если вы будете встревать своей любовью в колхозные дела, я этого не потерплю. Так и заруби себе на носу, не потерплю!
Голос Овеза прозвучал надменно и зло. И это, по-видимому, переполнило чашу терпения Кошека.
— Выражайтесь более доходчиво, Овез-хан! — взревел Кошек. — Что ты этим хочешь сказать?!
— Я хочу сказать, что не стоит пресмыкаться перед девушкой, которая еще неизвестно, станет твоей женой или нет, понял?!
— Я в этом вопросе в твоих советах не нуждаюсь.
— Мне-то что, мое дело предупредить, а то так и будешь корчиться под ее пятой. Мужчине вот что не к лицу, а не…
— Ты это брось! — не дал ему договорить Кошек, и, резко нажав на тормоза, выключил двигатель машины. — Давай мы с тобой здесь, в этом укромном местечке, объяснимся без обиняков. За кого ты меня принимаешь?
— Ты колхозный шофер, — ответил спокойно Овез.
— Нет, я не колхозный, а твой личный шофер. Я твой персональный шофер, Овез-хан, куда ты скажешь, туда я и еду…
— А тебе это не нравится быть шофером?!
— Нет, шоферить я люблю, иначе я бы с тобой и на одном поле не стал бы…
— Ах вот как! Мне теперь все ясно, — сказал многозначительно Овез.
— Говори четче, что теперь тебе ясно, — выходя из себя, заорал Кошек.
— А то ясно, Кошек-хан, — Овез положил руку на плечо Кошека. — Не можешь пить, так не надо пить. Знаешь, говорят, что если водку влить в зад козла, так он на волка бросается… Ну ладно, давай заводи, опаздываем…
— Значит, я, выходит, козел, а ты волк, так что ли?! Ну спасибо, Овез-хан, наконец-то надоумил. Вот тебе ключ зажигания, заводи и поезжай!.. — процедил сквозь зубы Кошек и, хлопнув дверцей, ушел.
…Хораз-ага ехал на своем верблюде с твердым намерением поговорить с самим председателем о выделении ему еще одного помощника. Он с самого утра был решительно настроен, но его решимость потихоньку таяла по мере приближения села. «Если бы в селе были желающие, они бы не преминули отправить, — подумал Хораз-ага, имея в виду председателя колхоза и заведующего животноводческой фермой. — Почему люди не хотят пасти овец? Почему?» Долго размышлял старый чабан над этим вопросом, искал причины и в конце концов обвинил в этом, как ни горько признаваться, самого себя. «Если я сам, всю жизнь проходив за отарой, не сумел привить любовь к своей профессии своему сыну, кого уж тут винить… Ни председатель, ни заведующий фермой не виноваты в том, что так неохотно люди идут в пески, а я, да и подобные мне чабаны…» — решил он, подъехав к окраине села и изменив свое намерение, повернул верблюда в сторону своего дома.
Нелегким получился разговор отца с сыном. Хораз-ага вел разговор исподволь, не желая оказывать на сына открытое давление, а Кошек, мягкий и податливый по своей натуре, не мог, да и не желал отказывать отцу открыто, надеялся ускользнуть от него, прикрываясь неопределенными фразами.
— …Когда у человека рождается сын, говорят, мол, вот наследник появился, имея в виду, что он унаследует дело своего отца. И я надеялся на это… Ведь я всю свою жизнь как нитка за иголкой следовал за отарой и нисколько не жалею об этом. Пусть не для бахвальства будет сказано, но я накопил большой опыт, эти бескрайние пески знаю, как свои пять пальцев, и многое мог бы передать тебе… Но ты… — Хораз-ага не договорил.
— Отец, я понимаю твое желание, но и ты постарайся понять меня. Мне неинтересно там… — несмело возразил Кошек, ежась под взглядом отца. — А потом, почему я должен быть именно чабаном?! Одним словом, мне не интересно в песках, скучно…
— Как ты думаешь, интересно ли безграмотному человеку держать в руках книгу, как ты думаешь? — не сдавался Хораз-ага.
— При чем тут книга, да еще безграмотный человек?! Я, слава богу, имею среднее образование, — обиделся Кошек.
— А ты не обижайся, а выслушай меня до конца. Ведь я не зря упомянул об этом. Пустыня и овцы — та же книга, сынок, и ее надо уметь читать. Стоит перелистать одну страницу за другой, она тебя так и захватит с головой. Для тебя пески — это унылое серое безликое пространство, и все овцы на одно лицо. Не так ли? А вот и ошибаешься… В песках каждый холм, каждая впадина живет своей особенной жизнью. Бывало, поднимаешься на вершину знакомого холмика и надеешься увидеть знакомую картину. Но не тут-то было. Мать-природа распорядилась по-своему, переиначила все. Вот как бывает. А овцы в отаре… Да это же сотни особей, разительно отличающихся друг от друга по своему облику, норову, даже траву каждая овца щиплет иначе. А сколько интересных дел ожидает еще таких молодых и грамотных молодых людей, как ты. Вот говорят, что на побережьях реки Нил овцы котятся дважды в году. Ты знаешь об этом?
— Откуда мне знать об этом, я в Египте не был… — пробурчал Кошек недовольно.
— Вот видишь, не знаешь, потому что не интересуешься. А ведь очень заманчиво, чем мы хуже них, можно было бы и у нас попробовать, да боюсь, грамоты не хватит, не то, что у тебя. Вот вам, молодым, и дерзать…
Хораз-ага не успел договорить, неожиданно нахлынувший шквал ветра распахнул неплотно закрытые окна и двери. Послышался звон стекол. Отец с сыном бросились на улицу.
— Смерч, что ли?! — крикнул Кошек в растерянности.
— Да нет, сынок, это не смерч, а настоящая пыльная буря, и, видно, надолго. Посмотри на небо, какие грязно-желтые тучи надвигаются. А там Еди, один… Ох, несдобровать ему, надо спешить ему на помощь! Сынок, беги к Овезу, пусть снарядит машину с людьми на помощь, а я поспешу на верблюде. Только поторопи их, не то погубим овцематок в такую погоду, — распорядился старый чабан, ринувшись к своему верблюду.
Стихия обрушилась на голову новоявленного заместителя чабана неожиданно. В считанные секунды весь мир превратился в сплошное, грязно-желтое пыльное, бесформенное чудовище. Мельчайшие песчинки забивали уши, нос, рот, глаза, все труднее становилось дышать. Шквальный ветер с оглушительным ревом поднимал огромные массы песка в воздух, как волны в море. Каждый раз, спасаясь от нового дуновения ветра, овцы, словно в отаре бесчинствовал извечный их враг — волк, шарахались в разные стороны, вновь скучиваясь в новые, но уже мелкие группки. В такой обстановке медлить было нельзя, нужно было действовать, иначе разбредутся овцы, потом их не найти.
Еди на время растерялся, не зная, что предпринять. Но видавшие виды собаки без лишнего напоминания приступили к делу, лая и рыча, сгоняли овец в кучу. «А я что стою, ведь мне доверили отару… Если сегодня я растеряю овец…» Еди даже стало страшно думать о последствиях, и он, размахивая палкой, побежал к овцам. Еди со своими верными помощниками только соберет овец в гурт, как они тут же в безумном страхе от нового шквала ветра бросались врассыпную. Так продолжалось до самой ночи. Потом ветер стих и пошел холодный, словно осенний дождь. Дождь прибил пыль и вроде бы ободрил Еди, да и высунувших от усталости языки собак. Овцы наконец-то утихомирились. Еди устало обошел стадо: не потерял ли в этом кромешном аду часть из них. Но разве сейчас их пересчитаешь?! «Эх, был бы сейчас рядом Хораз-ага, он бы сказал», — горестно подумал Еди, и тут вдруг словно током пронзила мысль: «А где они сейчас находятся? Где кошара? Куда идти?» Вопросов было много, а ответа ни одного. Ведь Еди впервые оказался ночью при отаре да еще после такого страшного дня. Темная ночь, небо затянуто тучами, ветер и дождь.
Ветер с дождем хлестал по лицу, стало холодно. Промокший до нитки. Еди не попадал зубом на зуб. Надо было двигаться, идти, несмотря ни на что. Молодой чабан, доверившись овцам, поплелся за овцами, которые дружно направились в одну сторону, видимо, к кошу…
Еди чувствовал, что слабеет, он уже не чуял под собой ног, движения его становились все медленнее и каждый шаг давался с трудом. «Эх, поспать бы сейчас хоть самую малость», — подумал он, с трудом размеживая слипающиеся ресницы. А веки все наливались свинцовой тяжестью.
Вот он поднялся из последних сил на вершину пологого холма и, как подкошенный, рухнул на сырой песок, но он не чувствовал теперь ни сырости, ни холода. Ему хотелось одного — смертельно хотелось спать. «Вздремну чуток и пойду, только чуть-чуть, самую малость», — подумал он, уже засыпая.
Почувствовав неладное, Вепадар затрусил к Еди. В темноте он безошибочно нашел своего хозяина и, принюхавшись к нему, потихоньку заскулил, надеясь разбудить его. Но Еди спал беспробудным сном. Тогда Вепадар положил переднюю лапу ему на плечо и лизнул щеку. Бесполезно, хозяин спал. Забеспокоившись, Вепадар громко и тревожно залаял, а потом, вцепившись зубами в его фуфайку, попытался приподнять его. Не получилось. Вепадар заметался между отарой и своим хозяином. Видимо, его собачий ум был в смятении. Оставить хозяина одного в беспомощном состоянии он не мог, но как же быть с отарой. Правда, там есть другие собаки, но можно ли им довериться?! Вдруг подведут…
Вепадар в отчаянии протяжно завыл. Вой собаки разбудил Еди, он открыл глаза, хотел встать, но ноги не слушались его. Вепадар метнулся к нему и подставил хозяину шею: «Держись, дружок!» Еди с благодарностью обнял собаку за шею, но встать все же не смог, не было сил. Вепадар волоком потащил его за отарой, но и без того усталой и голодной собаке не так-то просто это было сделать. И Еди вскоре понял его.
— Иди, Вепадар, не отставай, от отары, иди… А я вот немного отдохну и догоню вас, иди, — сказал он своей собаке, но Вепадар, жалобно скуля, вертелся вокруг него и не собирался уходить. — Иди, Вепадар, иди…
Но собака не уходила, а наоборот, вцепившись зубами в фуфайку, тянула хозяина вперед. Еди вдруг стало стыдно перед Вепадаром за свою слабость, и он, собрав все силы, встал на ноги. И вдруг… прямо к нему, развевая на ветру гриву, летит красавец Карлавач. Вон он уже совсем близко. Еди протягивает руки, чтобы остановить его. Но Карлавач вдруг резко останавливается, и на нем уже сидит Баба-сейис. Баба-сейис, высокомерно поглядывая на Еди, начинает кружить вокруг него. «Ты что, старый, рехнулся, ведь загонишь коня», — кричит Еди. Но Баба-сейис не слышит его, все кружит и кружит вокруг.
Еди пытается дотянуться до Карлавача, и тут прямо перед ним появляется Дилбер, она уже держит за повод Карлавача, но на нем уже Баба-сейиса нет. «Дилбер!» — вырывается из уст Еди. Но она почему-то молчит, а просто улыбается ему. От этой улыбки Еди становится тепло и приятно. «Дилбер!» — шепчет он и пытается приблизиться к ней и, сделав шаг, падает.
А дождь все лил и лил, таковы Каракумы: если уж нет дождя то надолго, а если уж пойдет, так бесконечно…
Еди нашли на следующий день на рассвете. Он был без сознания, а его верный пес Вепадар, как изваяние, стоял над ним, прикрывая его от дождя.
…Хораз-ага быстро сбросил с Еди мокрую одежду и, положив на овечий тулуп, начал растирать нутряным козьим жиром. Кошек развел жаркий огонь и растопил на сковороде курдючное сало, и когда оно остыло немного, поперчив его красным перцем, с ложки начал отпаивать Еди. Вскоре на его щеках начал проступать румянец.
— Хватит, Кошек, больше не надо, теперь давай его ближе к огню, — сказал Хораз-ага, заворачивая Еди в тулуп.
Когда Еди переносили к огню, он раскрыл глаза, и, тревожно оглядываясь по сторонам, прошептал:
— А где же Дилбер?
Отец с сыном молча переглянулись и, смутившись, опустили глаза. И Еди вновь впал в забытье.
Вечером, когда Еди стало чуть лучше, его отправили на машине в село.
— Поправляйся быстрее, сынок! — сказал провожая его Хораз-ага и, вспомнив вопрос «А где же Дилбер?», густо покраснел. — А ты что стоишь, влезай тоже в машину, — прикрикнул Хораз-ага на Кошека, пытаясь замять свою неловкость.
— Я не поеду, я остаюсь с тобой, отец, — сказал дрожащим от волнения голосом Кошек.
Перевод В. Аннакурбановой.