Роберто Бартини был человек несокрушимой убежденности, человек кристальной души, пламенный интернационалист, сдержавший юношескую клятву «положить все силы на то, чтобы красные самолёты летали быстрее черных».
Историки науки и техники слишком поздно заинтересовались Робертом Бартини: когда и его личные архивы, служебный и домашний, в основном «разошлись», а его друзей и соратников почти не осталось. Так что достоверных, бесспорных сведений о нем у нас не очень много, и едва ли они будут значительно пополнены. Особенно сведения о первых 20-25 годах его жизни. Для этого пришлось бы разыскать документы, которые, возможно, еще хранятся в Италии, Австрии, Венгрии, Югославии, Германии, Китае, Сирии, на Цейлоне… В найденных же не всегда совпадают отдельные факты и их освещение, толкования. Даже его фамилия в одних документах пишется на итальянский лад: Орос ди Бартини, в других – Орожди, что больше похоже на венгерскую. Впрочем, здесь, по-видимому, сказывается также разница в написании и произношении. В одних архивных извлечениях он значится уроженцем австрийской, в других – венгерской части тогдашней двуединой монархии, третьи свидетельствуют, что в 1920 году он был репатриирован из лагеря военнопленных под Владивостоком как подданный короля Италии. В 1922 году его боевая группа охраняла от Савинкова нашу делегацию на Генуэзской конференции. Но вот один из друзей Бартини, В.А. Ключенков, перерыл в библиотеках, как он утверждает, решительно все и не нашел ровным счетом ничего о пребывании Савинкова в Генуе и вообще в Италии. .
– Странно, – сказал тогда Ключенкову Роберт Людовигович. – Я ведь с Савинковым, как сейчас его вижу, там познакомился, в Генуе…
Кому верить? Думаю, что в подобных случаях верить надо Бартини: не раз его память успешно спорила с письменными источниками. Так, по его рассказам, он еще гимназистом побывал в Фиуме[1] на показательных полетах известного русского летчика Славороссова на аэроплане «Блерио», тогда и «заболел» авиацией. Известного? В литературе я при жизни Бартини никаких упоминаний об этом летчике найти не смог, а потом все же оказалось – был такой летчик, Харитон Никанорович Славороссов! Летал на «Блерио» перед публикой в Фиуме в 1912 году, и многие авиаторы хорошо его знали, в том числе М.В. Водопьянов.
Но и сведения, полученные прямо от Бартини, тоже со временем основательно уточнялись. В первые годы нашего знакомства он, вспоминая своих родителей, говорил: «мама Паола», – а в неоконченной автобиографической повести «Цепь» пишет, что это была его мачеха. Бесконечно дорогой ему человек, но все же – мачеха. А маму свою он не помнил, даже имени ее не знал: имя от него скрыли. Впрочем, и в «Цепи», по его словам, он привел о себе только часть правды.
Эта часть, если ее дополнить не вошедшими в повесть устными рассказами Роберта Людовиговича и освободить от необязательных подробностей, получается такой. В 1900 году жена вице-губернатора провинции Фиуме барона Лодовико Орос ди Бартини, одного из богатейших и знатнейших людей Австро-Венгерской империи, решила взять на воспитание трехлетнего Роберто, приемного сына своего садовника.
Супругов ди Бартини связывали взаимная преданность, старинная дружба их родов, общее детство. Но они не любили друг друга. И за это, в чем была убеждена глубоко религиозная донна Паола, их покарало небо – бездетностью. Искупить свою вину они могли, только дав счастье чужому ребенку.
Вероятно, это решение тоскующей донны подкрепилось еще и тем, что малыш был уж очень хорош, судя по его, правда, чуть более позднему портрету. Улыбчивый,
1
ясноглазый, с нежной круглой мордашкой. Целыми днями он самозабвенно, никому не докучая, играл в саду, строил там замки и крепости, катался верхом на сумрачной Алисе, черном ньюфаундленде, и удивительная покорность ему бессловесной твари тоже была признана неким знаком… Словом, все складывалось прекрасно, если бы не упрямство садовника. Просьбу хозяев отдать им Роберто он категорически отверг, почему – не сказал. На содержание мальчика и, по-видимому, еще за молчание он ежемесячно получал откуда-то деньги с посыльным, что свидетельствовало о богатстве плативших или об их желании остаться в тени. Почта не приняла бы перевод от инкогнито.
Тогда вице-губернаторша поручила частному детективу найти этих людей, чтобы попробовать договориться о Роберто непосредственно с ними.
И детектив поручение выполнил. Однако прежде чем доложить о результатах своих трудов, он попросил ее превосходительство собраться с силами.
Дальше идет совсем уже мелодрама. Изложим ее коротко.
…Ребенок, понятно, внебрачный. Его мать, сирота, жила у родственников, не очень состоятельных, но заносчивых мадьярских дворян, гордых своим происхождением чуть ли не от Карла Анжуйского. Грех семнадцатилетней племянницы обнаружился, и разгневанные опекуны увезли ее на север, в Мишкольц, где до разрешения от бремени держали взаперти, чтобы скрыть позор. При родах она впала в беспамятство, а когда очнулась и окрепла, ей сказали, что мальчик умер. В действительности же его тайком отдали в крестьянскую семью.
Молодая женщина не поверила опекунам. Через полгода она нашла сына и уехала с ним к его отцу. Но в родном городе узнала, что ее возлюбленный под давлением семейных обстоятельств женился.
В Мишкольц она вернулась ночью, никого о своем возвращении не предупредив. Ее не ждали, не встречали, на это обратил внимание кучер почтовой кареты. Как установило следствие, до утра она ходила по улицам. И на рассвете, положив спящего Роберто на крыльцо дома опекунов, утопилась.
Мальчика снова отдали тем же крестьянам. А далее судьбе было угодно, чтобы они перебрались в Фиуме, где глава этой семьи стал садовником в резиденции вице-губернатора…
Дойдя до этого места, детектив, с разрешения донны, достал папиросу, но сломал последнюю спичку. Позвонили, и горничная принесла новую коробку. Закурив, он вдруг принялся рассматривать бронзовое основание настольной лампы, затем инкрустацию стола… Пришлось ему напомнить, что рассказ еще не кончен.
– Совершенно справедливо, не кончен… Но дальнейшее еще тяжелее, поверьте! Поэтому не оставить ли нам все, как оно есть? Советую… О, хорошо, хорошо, повинуюсь! Видите ли.,, отец мальчика – барон Лодовико.
Прошу читателей, закономерно ищущих в подобных повествованиях – об ученых, конструкторах – прежде всего сути дела, рассказа об открытиях и изобретениях, не пропускать эти стороны биографии Бартини. Что было, то было, да и от существа дела они не так уж далеки. Недаром Роберт Людовигович и в своей повести, и в разговорах, казалось, ничем не связанных с теми давними событиями, постоянно обращался к этой теме. А в письме, которое он назвал «Моя воля», найденном при разборе его домашнего архива в Москве, просил: «Собрать сведения о всей моей жизни. Извлеките из нее урок…»
Сведения о его жизни в Фиуме, о тамошнем его окружении многое позволяют прояснить. Понятнее становится чрезвычайная, горькая привязанность вице-губернатора к сыну, «своенравие» Роберто, едва ли возможное при иных, средненормальных отношениях в семье, его невероятная по привычным для нас меркам, уникальная и потому полезная для изучения история.
Авиаконструктор Сергей Владимирович Ильюшин, заспорив однажды с дипломниками академии имени Жуковского (Ильюшин был человек властный, резкий, по моим наблюдениям, терпеть не мог, когда с ним спорили, но уж коли приходилось, предпочитал неробких противников), предложил им, таким отчаянно смелым, несколько отвлеченный вопрос: что нужно – какие субъективные качества конструктора – для появления идеи замечательной машины?
– Знания нужны. Так, принято. Личный опыт. Пожалуй… Хотя самые опытные люди – старики, а конструктор, раз уж ему это суждено, должен выходить в главные годам к тридцати, от силы к сорока. Ну ладно, опыт все же принимаем… Еще что? Ага, интуиция. Умение подбирать помощников. Настойчивость, упорство… Упрямство? Н-да… Ишь вы какие!.. Только ведь все это нужно и хорошему директору, и ученому, и артисту… Еще?
Других соображений не нашлось, да и эти, в общем-то, были неоригинальны. Ильюшин тоже не стал больше никому ничего «растолковывать», зато добавил желающим материал для размышлений – до следующей встречи.
Возьмем, сказал он, крыло самолёта, рассчитанного на скорость 400-500 километров в час. В принципе теория такого крыла была создана уже в начале 20-х годов, ничего ошеломительно нового здесь ожидать не приходилось. В России ее успешно разрабатывал Н.Е. Жуковский, затем до полной ясности, до инженерных методик довели С.А. Чаплыгин, профессор А.П. Котельников, в Германии – известный аэродинамик Треффтц и другие. А самолёты с такими скоростями появились только около середины 30-х годов, и то на первый взгляд неожиданно. Точно так же не могли быть совершенными загадками для западных конструкторов и ученых основные идеи, использованные в 1941-1945 годах в наших танках, артиллерийских и ракетных системах. Например, Т-34, признанный лучшим из всех танков, участвовавших во второй мировой войне, был особенно «живуч», малоуязвим в боях потому, что его двигатель работал на тяжелом топливе, поджечь которое снарядом, тем более осколком, попавшим в бак, труднее, чем легко испаряющийся, легковоспламеняемый бензин. Ничего таинственного в этом моторе нет, и изобрел его немец Дизель давным-давно, так что уж кто, как не его соотечественники, должны были этот мотор применить! Немецкая наука, техника, военное искусство немцев, а также их разведка всегда считались первоклассными, и во многом заслуженно.
Тем не менее в первые же недели кампании на востоке гитлеровцы встретились с образцами советской военной техники, которые ни понять сразу не сумели, ни, когда все же поняли, быстро скопировать. Хотя пытались, как, например, «Катюшу», Т-34, штурмовик Ил-2, мину Ф-10, взрывавшуюся по радиосигналу с расстояния в сотни километров…
Правда, такого оружия в Красной Армии было в первые месяцы войны мало, и отчасти по этой причине летом и осенью 1941 года немцы на востоке наступали. Но уже с нарушением плановых сроков.
И был в этих планах пункт – его записал в своем дневнике Гальдер, начальник Генерального штаба сухопутных войск фашистской Германии: «Разбить русскую сухопутную армию или по крайней мере занять такую территорию, чтобы можно было обеспечить Берлин и Силезский промышленный район от налетов русской авиации». (Англичане отказались от бомбежек Берлина примерно за год до нападения Германии на нашу страну, после нескольких неудачных попыток ответить на бомбежки Лондона.)
На двенадцатый день войны задача эта показалась Гальдеру уже решенной: «…не будет преувеличением сказать, что кампания против России выиграна в течение 14 дней» (запись от 3 июля). А посему в самое ближайшее время, как только война на востоке «перейдет из фазы разгрома вооруженных сил противника в фазу экономического подавления противника, на первый план снова выступят дальнейшие задачи»' – операция против Сирии, политическое давление на Турцию, подготовка наступления через территорию между Нилом и Евфратом и т. п.
8 июля на совещании в ставке Гитлер решил оставлять в Германии все вновь выпускавшиеся танки. Оставлять для «дальнейших задач», уже не в России. 22 июля немцы совершили первый воздушный налет на Москву. В защищенности своей столицы они были уверены: «Ни один камень не содрогнется в Берлине от постороннего взрыва, – заявил тогда Геббельс представителям печати. – Советская авиация уничтожена».
А в ночь на 8 августа авиация Балтийского флота приступила к бомбежкам Берлина.
Первый налет на Берлин, нахально незатемненный, совершили пятнадцать дальних бомбардировщиков ДБ-3Т конструкции Ильюшина с баз на острове Сарема (Эзель). Операция была сложная, строго рассчитанная по времени, потому что даже 20-30-минутная задержка в пути могла обернуться вынужденной посадкой на вражеской территории – горючее кончилось бы. Налеты с Сарема продолжались до 4 сентября, до начала крупного немецкого наступления на Моондзундские острова. С сентября в действиях нашей авиации против Берлина, Кенигсберга, Данцига, Штеттина и других далеких тыловых объектов фашистской Германии приняли участие новые советские бомбардировщики незнакомого гитлеровцам вида. Уже одна дальность их полета – с подмосковного аэродрома и обратно, без посадки, без дозаправки – говорила о высоком совершенстве аэродинамической формы и конструкции этой машины. Более полных сведений о ней в то время не имели ни немцы, ни наши строевые авиаторы. Знали ее только конструкторы, испытатели, командование авиации дальнего действия Красной Армии и личный состав двух полков ВВС.
Но наверняка вспомнили тогда, не могли не вспомнить немецкие специалисты – для этого им надо было всего лишь полистать старые газеты, журналы, отчеты, – что еще в 1936 году на международной авиационной выставке в Париже они видели советский скоростной самолёт «Сталь-7» почти такой же конфигурации. Самолёт не боевой и не какого-либо специального назначения, уникальный – обычный пассажирский, но с летными характеристиками, даже не предусмотренными для машин этого класса в таблице мировых рекордов, ожидавшихся в обозримом тогда будущем: дальность – 5000 километров при скорости более 400 километров в час. Максимальная – 450 километров в час.
Вот для сравнения наивысшие показатели, достигнутые примерно к тому времени. Мировой рекорд 1935 года, установленный на американском «Дугласе ДС-1», тоже двухмоторном пассажирском, – всего 272 километра в час. Третья модификация этого самолёта, «Дуглас ДС-3», впоследствии около двадцати лет строилась у нас серийно, по лицензии, под названием Ли-2 и около сорока лет оставалась в эксплуатации. Почему серийно не строилась «Сталь-7» – один из вопросов историкам. Скорость Ли-2 была повыше, 320 километров в час, но такой она стала позже, в 1938-1939 годах, и все равно, как видим, далеко отставала от скорости «Стали-7». А дальность полета была вдвое меньше.
Этот самолёт, «Сталь-7», и его военный вариант, бомбардировщик ДБ-240, разработало в СССР Опытное конструкторское бюро, которым руководил Роберт Людовигович Бартини – антифашист, политэмигрант.
– Судьба Бартини, – сказал Ильюшин слушателям академии, – позволит, когда она будет изучена, сформулировать некоторые важнейшие закономерности выявления и становления конструкторского таланта.
После смерти Роберта Людовиговича (1974 г.) большая часть его уцелевших бумаг хранится в Научно-мемориальном музее Н.Е. Жуковского. С 1972 года материалы о Бартини изучаются в Институте истории естествознания и техники АН СССР. Пока нельзя сказать, когда эта работа придет к строго обоснованным результатам. Боюсь, что не скоро, и не по вине ученых. Слишком велика путаница, учиненная за последние сорок лет в нашей истории вообще, в том числе и в истории техники.
Знал ли Ильюшин что-нибудь о Бартини сверх того, что сказал «академикам», мне неизвестно.
В начале 60-х годов я работал на заводе, у которого были общие интересы с группой Бартини, в то время полусамодеятельной после очередного «разгона» его ОКБ. Однажды, заболев, Роберт Людовигович попросил кого-нибудь из нас приехать к нему домой. Ехать выпало мне.
До этого я никогда его не видел, но кое-что о нем знал, слышал от ветеранов. И надеясь услышать еще что-либо, причем уже от него самого, без привнесений, неизбежных в устном творчестве, позвонил знакомому историку авиации, бывшему главному конструктору В.Б. Шаврову: какую мне избрать линию поведения, если Бартини вдруг расположится к дружескому разговору?
– А никакую! – быстро ответил Шавров. – Дипломатия с Робертом совершенно бесполезна, видывал он дипломатов… Спрашивайте прямо, спрашивайте все, что хотите, не стесняйтесь. И слушайте. И привет ему от меня!..
Жил Бартини тогда (и почти всегда) один, отдельно от жены, сына и внука, которых очень любил. Эта загадка, первая из многих последовавших, для меня разрешилась быстро – в тот же день и наглядно: Бартини был категорически неприемлем в совместном быту. Например, желал иметь все свои бумаги, вещи, книги, по крайней мере те, которые у него в работе, постоянно под рукой, разложенными на столах, стульях и просто на полу в диком, на взгляд постороннего, однако самому Бартини хорошо известном порядке. Прихоть, положим, свойственная не ему одному, но раньше я думал, что она все же имеет предел, тем более у человека, проведшего детство в «резиденции».
В солнечный летний полдень в его квартиру с наглухо зашторенными окнами еле пробивался шум с Кутузовского проспекта. В большой проходной комнате слабо и рассеянно светила люстра, укутанная марлей; в дальней комнате, кабинете, над исчерканной рукописью с многоэтажными формулами, над раскрытой пишущей машинкой и грудой эскизов, заваливших телефонный аппарат и изящную модель неизвестного мне самолёта, горела настольная лампа с глубоким самодельным абажуром-конусом из плотной зеленой бумаги. Заметив мое недоумение, Бартини объяснил улыбаясь: у него не суживаются зрачки, яркий свет режет ему глаза – после чего-то перенесенного в молодости. Опять же, когда, где? В Италии, в Австрии, в Чехии, на «галицийских кровавых полях» или уже в России, в плену? Или в то десятилетие, которое он отбыл в сталинских тюрьмах, объявленный шпионом Муссолини?.. Его доброжелательность показывала, что, набравшись терпения, я действительно еще узнаю здесь немало любопытного.
Был он невысок, крепок, хотя уже несколько грузен. Общителен – однако до границы, которую сам ставил. Даже с очень близкими людьми раскрывался не до конца, что выяснилось гораздо позже, когда разбирали его архивы. Работал на износ, до последней минуты и умер, поднявшись от письменного стола: видимо, почувствовал себя плохо, дошел до умывальника в ванной и упал. Там его и нашли два дня спустя, на полу. Но никогда Бартини не спешил в делах, вернее, не суетился, потому что, кажется, все испытал: успехи и провалы, отчаянье и счастье, любовь, дружбу, верность, предательство, – и ни от чего не страхуясь, не открещиваясь, умел отличать истинные ценности от мишуры. По натуре крайне эмоциональный, нервный, он, я думаю, когда-то раз и навсегда заставил себя держаться «в струне». В конце восьмого десятка лет помнил в деталях и что было в детстве, в далеком городе Фиуме, и что произошло год назад на заводе или в министерстве. Разговаривая, следил, понятно ли он высказывается, не потерял ли собеседник нить рассуждений (далеко не всегда лишний для Бартини самоконтроль, и мы к этому вернемся). Дома постоянно носил мягкую рыжую потертую куртку; под курткой, однако, непременный галстук. Узел галстука приспускал, ворот расстегивал… Позволял себе такую вольность, называл ее итальянской, южной.
Среди множества, как говорится, молчаливых свидетелей прошлого в этом доме обращали на себя внимание две любительские фотографии под стеклом в кабинете. Исцарапанные, потрескавшиеся. Их никогда не берегли, возили по всей Европе, по Сибири, надолго оставляли в холоде и сырости, держали в грудах бумаг и, лишь истрепав, спохватились, убрали под стекло. На одной был снят молодой гордый барон Роберто в энергичном байроновском полуобороте – беззаботный наследник богатого отца. В 1922 году в Генуе во время международной конференции очаровательный барон умело, в несколько дней расположил к себе русского князя Феликса Юсупова, савинковца, террориста, одного из убийц Распутина, и помог боевикам Итальянской компартии сорвать савинковский план покушения на делегатов Советской России. На другой фотографии – «лаццароне»[2] Роберто, на этот раз участник операции боевой группы компартии Италии против дружинников Муссолини, сквадристов. Мятая шляпа на затылке, догоревшая сигарета в углу рта, шея обмотана шарфом, а рубашка разорвана на груди сверху донизу… Словом, деклассированный элемент, жалкий, не опасный, а скорее даже полезный для нового премьера страны.
Хорошая была маскировка, профессиональная, но в конце концов полиция все же напала на след диковинного барона, то возникавшего в разных местностях, то вдруг исчезавшего, никуда не уезжая. И в 1923 году в маленькой траттории, кабачке на горной дороге из Монцы к озеру Комо, собралась однажды за столом как бы случайная компания. По виду – крестьяне, сезонники с курортов… Хозяйка принесла им спагетти в мисках, большой запотевший кувшин красного вина, сыр, и вскоре за звоном стаканов и пением никто со стороны уже не смог бы разобрать, о чем там, между прочим, идет тихий разговор. Никто ничего интересного не сообщил утром об этих людях примчавшемуся на автомобилях из Милана патрулю «фашио».
А разговор состоялся такой. Одному из «сезонников», инженеру Роберто Бартини, передали, что он должен уехать в Советскую Россию – без промедления и нелегально. В Москве его ждет Антонио Грамши, делегат Италии в Исполкоме Коминтерна. И сказали, какая будет у инженера дальнейшая работа в России: в авиации, «на самом острие красноармейского штыка».
Там же, на явке в горах, Роберто дал торжественную клятву собравшимся членам ЦК – Террачини, Репосси, Гриеко и Дженнари: всю жизнь, всеми силами своими содействовать тому, чтобы красные самолёты летали быстрее черных!
Для нас, для наших современников, тем более молодых, эта клятва звучит, пожалуй, чересчур торжественно, но она вполне в духе тех лет, тогдашних нравов.
Изображая крепко перебравшего из кувшина, хватаясь за чьи-то плечи, руки, Роберто нащупал дверь, выбрался на дорогу, и вскоре шаги его затихли в густой тьме августовской ночи.
Через несколько дней очень приличный молодой человек родом из России прошел таможенные процедуры в порту Штеттина. Согласно документам, молодой человек возвращался через Петроград к папе, одесскому архитектору, а милейшим спутникам охотно поведал, откровенно ища сочувствия и чуть морщась иногда от боли (не совсем, понимаете ли, удачная операция на желудке), что прожил в Европе десять лет, что задержала его там война, потом русская революция… Увезли его когда-то совсем еще ребенком, погостить у папиных коллег; на чужбине, за столько лет, родной язык подзабылся, приобрелся акцент, нерусские привычки. Впрочем, в Одессе это ему не помешает, город многоязычный. Вы знаете Одессу, бывали там у нас? Она прекрасна, не правда ли? Маленький Париж! Опера, бульвары, знаменитая лестница, купания… И кого там только не встретишь: греков, молдаван, украинцев, евреев, румын – вавилонское столпотворение…
Молодой человек был так трогателен в своей радостной растерянности! Внимательные, полные сочувствия спутники ему верили, в том числе, может быть, и чересчур внимательные, по долгу своей тайной службы. И в начале сентября, напутствуемый самыми добрыми пожеланиями, он беспрепятственно сошел с парохода в Петрограде.
Петроградский сентябрь выдался мягкий, без дождей. Слегка пожелтели парки – не более, чем где-нибудь в Берлине или Лейпциге, и даже сыроватый сквозной ветер на знаменитых проспектах был еще теплым. В самый бы раз осмотреть город, где начались события, так изменившие и судьбы мира, и собственную судьбу Роберто, но долгие экскурсии не входили в составленную для него жесткую программу. В Москве его ждал не только Грамши, но и Ян Берзин: Разведупру РККА нужны были новые сведения о деятельности террористических белоэмигрантских организаций в Италии, а также в Швейцарии и Германии, где побывал Роберто, запутывая следы по дороге в Штеттин.
…Фотографии из папки «1923 год»: Москва, зима. Старый дом в Мерзляковском переулке – общежитие Реввоенсовета СССР. Комнатенка с окном на уровне земли, потолок и стены сшиты отесанными бревнами, чтобы не рухнули от ветхости. Обстановка – стол, тумбочка, койка, табурет, аптечка на гвозде.
Убогость жилья не пугала Роберто, он живал и в ночлежках. Распаковав и разложив нехитрый свой багаж, он прилег на койку и задумался: что было, что стало, что будет дальше?
Ему 26 лет. Что с ним было – он вскоре изложил в автобиографии, вступая в РКП (б) по рекомендации ЦК Компартии Италии. Родился… Семья… Отец, которого Роберто любил и уважал как человека прогрессивных воззрений, хотя и непоследовательного в жизни (королевский сановник). Один из переданных сыну отцовских идеалов: во всех без малейших отступов отношениях с людьми ни при каких обстоятельствах нельзя пользоваться привилегиями, если ты их не заслужил. И решать, заслужил ты их или нет, – не тебе. В 1915 году окончил гимназию, был призван в австрийскую армию, определен в летную школу, превращенную затем в офицерскую школу ускоренного выпуска. В 1916 году на русском фронте попал в плен. В 1917-м, в России, стал убежденным социалистом. В 1920-м репатриирован в Италию, поскольку Фиуме стал итальянским городом. Из-за своих сформировавшихся политических взглядов не вернулся к отцу, уехал в Милан, стал рабочим, был принят на заочное отделение политехнического института. В 1921 году вступил в компартию, после захвата власти фашистами ушел в подполье…
Твердо, на всю жизнь усвоил: партия – не учреждение. Революционная партия – это добровольный союз единомышленников, готовых идти на любые жертвы в борьбе за установление социальной справедливости.
В старом обществе человек богат тем, что он сумел отнять у других, в новом – тем, что он дал другим. Чем больше даст каждый, тем больше будет у всех.
Для победы нового общества решающее значение имеют рост самосознания народа, рост экономических возможностей государства и его военной силы, рост интернациональной солидарности людей труда.
Все это, начала всего этого Бартини нашел тогда в Советской России.
…Быстро, по-зимнему, стемнело. Во дворе зажегся фонарь, скрипя, качался под ветром. Большой крест – тень оконного переплета – вытягивался и сжимался на полу. Блестел лед в углах наружной стены. Комендант позаботился о новом проживающем: возле печки были сложены дрова, приготовлены газеты на растопку.
Что было дальше, в следующие пятьдесят лет, теперь тоже известно, но, как уже говорилось, публикации об этом человеке стали появляться лишь незадолго до его смерти. До конца 60-х годов сведения о главном конструкторе Бартини крайне редко выходили за узкий круг работников опытного самолётостроения, на что, понятно, имелись и веские причины. Его дела и сам он упоминались в некоторых не очень распространенных изданиях, в основном сугубо технических и академических. Упоминались его рекордные и боевые самолёты: экспериментальный «Сталь-6», на котором была исследована возможность значительного увеличения скорости истребителей монопланной схемы, дальний арктический разведчик ДАР, морские разведчики, переделанный из пассажирского «Сталь-7» бомбардировщик Ер-2 (ДБ-240), названный по фамилии В.Г. Ермолаева, ставшего главным конструктором, когда Бартини упрятали в тюрьму. Обсуждались – причем не все участники обсуждений знали, чей проект они рассматривают, – разработанные в тюремном бюро в первые годы войны околозвуковой истребитель «Р» с треугольным крылом и стреловидный перехватчик Р-114 с расчетной максимальной скоростью уже в две скорости звука. После войны – транспортные самолёты, огромная по тогдашним понятиям, да, пожалуй, и по нынешним тоже, сверхзвуковая амфибия «летающее крыло» и другие. Одни из этих машин были построены, летали, многие остались в чертежах, расчетах, моделях, и это в порядке вещей у всех конструкторов, даже у самых благополучных. Все знают, скажем, истребители МиГ-3, МиГ-9, МиГ-15 А.И. Микояна и М.И. Гуревича, а каким «МиГам» достались промежуточные номера? Известны Ил-18, Ил-28, Ил-62, Ил-76, Ил-86, – а что было между ними?..
Кибернетик У. Эшби пишет, что любая самоорганизующаяся система использует прошлое для определения своих действий в настоящем, что предвидение – тоже, по существу, операция с прошлым. Очевидно, это справедливо и для таких сложных самоорганизующихся систем, как коллективы конструкторов. Там также используется драгоценный опыт прошлого для определения действий в настоящем и будущем, в том числе опыт, по разным причинам не вышедший в свое время за пределы ОКБ.
Одна из этих причин – неожиданность некоторых проектов и даже готовых машин, уже испытанных, и успешно. Они или слишком превышали тогдашние практические потребности, или их характеристики оказывались далеко в стороне от ожидавшегося направления развития техники. Годы, иногда многие годы спустя сведения об этих машинах, проектах доходят до историков и до публики, но порой в виде настолько фантастических слухов, что верить им просто боязно, пусть даже они подтверждены какими угодно актами с печатями. Все равно… И уж не подобраны ли эти акты? Знаете, чтобы свою концепцию защитить, показать: смотрите, какими мы великолепными идеями пробросались по чьей-то вине! Не поняли гениев…
Да хоть бы и Бартини взять. Реально ли такое – две скорости звука в начале 40-х годов? То есть около 2400 километров в час. Невероятно! Ну 700, ну от силы 750 километров – это еще было тогда мыслимо: такую скорость показал немного позже Як-3, между прочим, признанный в заключении Научно-испытательного института ВВС лучшим из всех известных тогда отечественных и иностранных истребителей. Ну 800-850 километров, полученных в конце войны на экспериментальных истребителях Су-5 и И-250 со вспомогательными воздушно-реактивными двигателями.., (И то, говорят, на Су-5 эта скорость не достигалась, а лишь могла быть достигнута, если бы в полете не отказал двигатель.) Чтобы даже не превзойти скорость звука, «звуковой барьер», а только приблизиться к нему, требовались и новые двигатели, и новые, непривычные формы летательных аппаратов. Искали новые формы давно, считалось, что не очень успешно и что оптимальные варианты появятся не скоро. Это тоже была ошибка: по крайней мере, один из оптимальных вариантов, о котором мы расскажем дальше, появился задолго до войны, но, видимо, опять же «слишком опередил свое время»; Су-5, И-250, а также наш первый ракетный истребитель БИ-1 по внешнему виду были обычными по тогдашним представлениям самолётами, с прямыми крыльями. Только БИ-1 – без винта, что очень удивило и насторожило летчиков.
Такие сомнения должны возникнуть, они справедливы. Поэтому пройдемся по упущенным чудесам медленнее, с остановками для раздумий. Предварительно замечу только, что в 1943-1944 годах боевой самолёт со скоростью 2400 километров в час (даже, точнее, 2410) начали строить в Германии на фирме Мессершмитта. Стало быть, не считали его фантастикой. Более того, явно надеялись построить его быстро, так как война шла к концу, и самолёт этот наряду с другими видами «оружия возмездия» был нужен гитлеровцам для возможного поворота событий.
«Да, мы знали о вашей огромной силе, – сказал в 1967 году на праздновании 50-летия Октябрьской революции Умберто Террачини. – И все же мы не могли не испытывать тревоги и волнения, когда мы видели, что первое в мире социалистическое государство было избрано объектом многочисленных и опасных угроз… В своей борьбе трудящиеся капиталистического мира, которым было трудно помочь советскому народу… сами получали его постоянную помощь, и не только примером и советом. Тем больше они любили Советский Союз, чье падение означало бы тяжелое поражение всего мирового революционного движения на период, который не поддается определению».
Решив, что Роберто Бартини будет работать в русской авиационной промышленности, никто в ЦК Итальянской компартии не предвидел, естественно, будущих масштабов этой работы. Предполагалось лишь его посильное участие как рядового инженера, одного из многих тысяч, в строительстве воздушного флота страны. Можно было надеяться, впрочем, что Роберто – хороший инженер и летчик: кроме авиационного отделения Миланского политехнического института он окончил Римскую летную школу. Еще в институте, выполняя учебное задание, он исследовал аэродинамические характеристики разных профилей крыла и убедился, что эти профили надо не подбирать только на ощупь, как чаще всего делали в то время, ошибаясь и на ощупь же исправляя ошибки, убирая лишние выпуклости и вогнутости, снова испытывая, продувая модели в аэродинамических трубах, пока не находили что-то более или менее удовлетворительное, – а определять и профили, и форму всего крыла главным образом расчетами. Математика это позволяет. Тогда крылья будут без чересчур долгих и дорогих проб и ошибок идеальнейшим образом «соответствовать» обтекающему их воздушному потоку, будут легче рассекать воздух, создавать большую подъемную силу – и скорость, дальность, грузоподъемность самолёта увеличатся.
В России исследования крыльев Бартини продолжил на Научно-опытном аэродроме ВВС РККА, куда был назначен инженером. Разработанные им профили крыльев, а также другие его предложения (новый способ защиты гидросамолётов от коррозии, несколько оригинальных схем летательных аппаратов) высоко оценили специалисты ЦАГИ. При крайней в то время нужде в умелых инженерах, Бартини быстро продвигался по служебной лестнице, ни на день не оставляя и свои сверхнормативные занятия, не вмененные ему в прямую обязанность по службе.
В 1924 году учреждение, ведавшее в стране разработкой и производством самолётов, занимало всего четыре комнаты в доме номер два в Большом Черкасском переулке.
Учреждение это – кажется, оно называлось авиатрестом, – понятно, охранялось: у входа в него сидел инвалид с наганом и выписывал пропуска. Чтобы получить пропуск, надо было назвать свою фамилию, – только просьба была, назвать ее инвалиду погромче, так как он был глуховат после контузии.
Однажды, не заметив эту охрану, с лестничной площадки в коридор учреждения попытался проникнуть озабоченный молодой военный довольно крупного чина – комбриг.
– Фамилия, товарищ?
– Бартини. – Военный говорил с сильным акцентом, да еще и гул разносился по высокому коридору.
– Партийный? Это хорошо… Ну а фамилия-то все же как?
– Бартини.
– Эка заладил… А какой партии?
– Итальянской.
– О! Итальянскую мы уважаем… Ладно, дуй, товарищ!
И все. Без канители. Под такие воспоминания старики, бывает, умиляются: вот, говорят, какое было время, а! Любые вопросы решались просто, безо всяких там…
Отчасти это верно. Просто, «безо всяких там» решались у нас авиационные дела в начале 20-х годов, и, между прочим, куда более ответственные, чем пропуск в авиатрест. А повелось это не с революции, если кто так подумает, – нет, гораздо раньше: с начала века, с младенческих лет авиации, с той поры перед первой мировой войной, когда в самолёте видели в основном цирковой аппарат для развлечения публики, а не боевую машину. В крайнем случае – спортивный снаряд. В самом крайнем – средство для разведки позиций противника, его коммуникаций и прочего непосредственно вблизи линии фронта… К началу войны авиация России была первой в Европе по числу самолётов, но они оказались технически устаревшими, изношенными и безоружными. Даже штабс-капитану Петру Николаевичу Нестерову, герою, зачинателю высшего пилотажа, на просьбу дать пулеметы его отряду отвечено было сакраментальным российским «не положено» – и хоть головой бейся зачинатель об стенку… Пишу это вовсе не для того, чтобы еще раз в свою очередь кивнуть на тогдашнюю отечественную дикость: она имела место не только у нас. В частности, точка зрения на авиацию остальных членов антигерманского блока была такой же. Французская: «Самолёт, может быть, и хорошее средство спорта, но для войны он ни к чему» (Фош, впоследствии верховный главнокомандующий вооруженными силами Антанты). Английские газеты писали, и уж наверняка проконсультировавшись с кем надо: «Бой самолётов между собой – глупая и бесполезная игра, встретиться она может лишь случайно». Соображения? Пожалуйста! Их пропасть в тогдашней печати – и популярной, и специальной. Бомб, считалось, аэроплан много не поднимет, да и в кабине, в ногах у летчика, много их не уложишь, а другого места для бомб в этой машине ведь нет… Да и не попадешь ими сверху ни во что: летчик бросает их через борт, руками, отрываясь для этого от рычагов управления, не имея возможности хотя бы грубо прицелиться со своей зыбкой, парящей в небе птицы. Бой между аэропланами совершенно бессмыслен: с винтовкой, тем более с пулеметом в них не повернуться, а из пистолета далеко не стрельнешь…
Мировая война шла полным ходом, а об авиации все еще публиковали подобные умозрительные рассуждения, и подписывались под ними порой известные специалисты, бывало что и в генеральских - погонах. Хуже того, принимали наивные, если не прямо злонамеренные решения, по крайней мере в России. Военное министерство, сам «шеф» русской авиации великий князь Александр Михайлович приостановили тогда в стране производство тяжелых бомбардировщиков, проектирование самолёта-истребителя объявили частной, не нужной государству затеей.
В обход ли «шефа» или жизнь в конце концов и ему прочистила зрение, но ставка генералов на авиацию повысилась. Сводились в первое стратегическое соединение, в «Эскадру воздушных кораблей», четырехмоторные «Ильи Муромцы» с пятнадцатипудовыми бомбами (240 килограммов: руками такую не поднимешь) на внешних, дистанционно, из кабины управляемых подвесках, с пулеметами на оборудованных, удобных для стрельбы площадках, а некоторые уже с пушками – и даже с трехдюймовыми безоткатными. Такую опытную пушку, у которой отдача уравновешивалась пыжом, отбрасываемым при выстреле назад, для «Ильи Муромца» сконструировали подполковник Гельвиг и капитан Орановский. Появились уже, причем в России, прицелы для повышения точности бомбометания, а в 1913 году немецкий инженер Шнейдер запатентовал схему и конструкцию синхронного пулеметного привода для стрельбы с истребителя сквозь диск винта, чтобы пули пролетали между лопастями, не повреждая винт…
Не по простым соображениям принимались и первые решения Советского правительства об авиации. О закупках за границей самолётов, лицензий на самолёты и заводское оборудование, об использовании иностранной технической помощи и главное – конечно, о всемерном развитии своей авиапромышленности, сильно пострадавшей от войны и разрухи. Еще в начале 1918 года, 24 марта, была создана «Летучая лаборатория» под руководством профессора Николая Егоровича Жуковского, немного позже возник ЦАГИ (Центральный аэрогидродинамический институт), через два года – Научно-опытный аэродром, преобразованный затем в Государственный научно-испытательный институт ВВС Красной Армии. Организовывались всевозможные летные школы, курсы, с 1922 года приступила к подготовке авиационных специалистов высшей квалификации Военно-воздушная инженерная академия имени Н.Е. Жуковского. В авиационном отделе ЦАГИ под руководством Андрея Николаевича Туполева строились аэросани, самолёты, велись поиски новых высокопрочных сплавов; начала проектирование легких самолётов группа Николая Николаевича Поликарпова; после пятилетнего перерыва вернулся в опытную авиапромышленность Дмитрий Павлович Григорович, конструктор летающих лодок, признанных к тому времени лучшими в мире… И с 1925 года закупки военных самолётов за границей прекратились, больше у нас в этом нужды не было.
Однако в том же 1925 году, в январе, докладывая на Пленуме ЦК РКП (б) об итогах военной реформы, М.В. Фрунзе с тревогой говорил о настроениях, порожденных эпохой гражданской войны, – о все еще бытующей в Красной Армии недооценке военной техники. По всем показателям новейшей, ни в чем не уступающей лучшим иностранным образцам, а то и превосходящей иностранные – бывало уже и такое с нашими образцами. «Я утверждаю, что эти настроения очень опасны…»
Фрунзе смотрел далеко вперед. О том, что авиация армии вообще не нужна, никто уже в то время не мог вслух говорить, не рискуя быть поднятым на смех. Наоборот, ею восхищались, гордились, пели о ней песни, основали массовое «Общество друзей воздушного флота»… Авиационная техника быстро совершенствовалась: строились боевые самолёты всех назначений, строились и гражданские, но тоже обязательно с учетом требований ВВС, для возможного военного применения. Улучшались характеристики машин, повышалась их надежность, усиливалось вооружение, обновлялись оборудование, конструкция, технология, становились легче и прочнее конструкционные материалы. 26 мая 1924 года взлетел первый советский цельнометаллический самолёт АНТ-2 из разработанного нашими учеными сплава кольчугалюминия, в том же году был принят в серийное производство знаменитый стосильный мотор-звезда А.Д. Швецова, переживший потом Великую Отечественную войну (он стоял практически на всех наших легких самолётах) и лишь в 50-х годах отправленный на покой, в музеи. В 1925 году прошел летные испытания двухмоторный бомбардировщик ТБ-1 А.Н. Туполева, послуживший в дальнейшем прототипом всех тяжелых бомбардировщиков как у нас, так и за границей…
Я назвал только малую часть достижений советской авиапромышленности тех лет. Кажется, не было тогда показателя, по которому наша авиация не развивалась бы, и стремительно, за исключением одного: почти не росла скорость истребителей… И некоторые специалисты это оправдывали, ссылаясь опять и на собственный давний военный опыт, и на теорию.
Во-первых, мол, скорость не так уж и важна для истребителя. Рассуждали: на прямой дистанции от пули не уйдешь, пуля все равно летит быстрее, следовательно, истребитель надо делать не столько скоростным, сколько маневренным, чтобы он мог увернуться от атакующего противника и, в свою очередь, подойти к нему с незащищенной стороны. Во-вторых, тоже расчетами и практикой установлено, что конструкция и аэродинамические формы, обтекаемость самолётов уже достаточно хороши, прямо глаз радуют, так что особенно-то ломать голову над их дальнейшим совершенствованием ни к чему. Ничего потрясающего здесь больше не придумаешь, на этом направлении достигнут предел. И, значит, для повышения скорости у конструкторов остается единственное радикальное средство – увеличивать мощность мотора, тягу винта. Причем расти мощность мотора должна гораздо круче, чем скорость самолёта, потому что именно так, намного (в квадратной зависимости) опережая рост скорости, растет сопротивление воздуха летящему в нем, рассекающему его телу.
Были вычерчены простые, наглядные графики, показывающие, сколько нужно лошадиных сил для полета истребителя с той или иной скоростью и на разных высотах, так как плотность воздуха уменьшается с высотой. А чем сил больше, тем, очевидно, мотор тяжелее, тем больше расходует бензина, масла… Которые тоже, кстати, «тянут» немалый вес, да и дороги. Короче говоря, никуда от науки не денешься!
Один из лучших в то время серийных советских истребителей – И-5 Н.Н. Поликарпова и Д.П. Григоровича «давал» меньше 300 километров в час и пробыл на вооружении Красной Армии около десяти лет. Примерно такими же были тогда и лучшие иностранные истребители, строившиеся серийно. Опытный И-8 А.Н. Туполева в конце 1930 года показал рекордную скорость – 303 километра в час, но так и остался опытным, на вооружение не попал. До 1933 года график изменения максимальных скоростей истребителей получается такой: в первое время после гражданской войны скорость росла, и значительно (за три года без малого на 100 километров в час), а потом почти на десятилетнем участке график идет, можно считать, горизонтально. Повышается, но настолько медленно, что нетрудно представить себе, с какими муками доставались тогда конструкторам каждые 10-15 километров в час. Пять лет, с 1925 по 1930 год, – никакого прироста. В 1930 году – чуточный прирост, еле заметный, и опять остановка на два года. В 1932 году – еще километров 15-20…
' Такие временные задержки развития обычны в мировой науке и технике, когда периоды молодости открытий и изобретений, ускоренного движения вперед сменяются периодами замедлений. Потом вновь наступают ускорения, появляются очередные идеи, ломаются привычные представления.
Все это известно, все это верно. Но здесь остановилось развитие главного качества принципиально самого скоростного транспорта – перестала расти его скорость. Можно ли было долго такое терпеть? Причем к началу 30-х годов мнение авиационных тактиков о скорости изменилось, тем более о скорости истребителя. Как же ее увеличить, быстро и существенно? На этот вопрос авиационная наука по-прежнему ответа не давала. Авиационная – не давала, а военная наука в конце 1933 года категорически потребовала: скорость истребителей в ближайшем будущем поднять до 450 километров в час…
Когда конструкторские бюро и НИИ авиапромышленности получили это официальное требование, в Управлении ВВС зазвонили телефоны: уж не машинистка ли там напутала, не стукнула ли наманикюренным пальчиком по четверке вместо тройки?
Но управление стояло на своем: 450! Есть сведения, что наиболее вероятный противник уже приступил к решению этой задачи.
Спор пришлось вынести на расширенное совместное совещание представителей Наркомвоенмора и Наркомтяжпрома, в который входило тогда Главное управление авиационной промышленности. Протокольной записи выступлений, очень бы любопытной, найти пока не удалось, а по свидетельствам устным и печатным (у В.Б. Шаврова в «Истории конструкций самолётов в СССР»), совещание шло так. Вели его, сидя рядом, наркомы К.Е. Ворошилов и Г.К. Орджоникидзе. На стенах зала «промышленники» заранее развесили большие красочные плакаты, подтверждавшие невыполнимость требований ВВС, – таблицы и графики мощностей, тяг винтов, воздушных сопротивлений и прочего, чтобы плакаты эти всем отовсюду были хорошо видны. Чтобы каждый при объективном отношении к делу мог воочию убедиться, что здесь защищают не чьи-то ведомственные интересы, а науку… ей-богу, непонятно даже против чего! Против недоразумения, видимо…
Военные никаких плакатов с собой не привезли. Только на столе перед начальником вооружений РККА М.Н. Тухачевским лежала толстая синяя папка.
Первыми выступили докладчики от промышленности. Их доказательства свелись опять же к сравнению так называемых потребных и располагаемых мощностей моторов. Располагаемые – мощности реальных моторов, наличных и проектируемых, потребные – ясно, что это такое: потребные для достижения той или иной скорости. Графики были вычерчены для всех мыслимых типов истребителей, для разных высот полета, в одних и тех же координатах «скорость – мощность». На малых скоростях, видно было, реальные моторы оказывались достаточно мощными, даже с избытком: кривая располагаемых мощностей лежала выше кривой потребных. (Причем, надо заметить, избыток мощности – тоже не роскошь для истребителя. Ее запас бывает нужен, чтобы в критический момент боя догнать противника или уйти от него, совершить маневр.) С ростом скорости мощность требовалась всё бóльшая: нижняя кривая, поднимаясь, приближалась к верхней. Затем они пересекались. Все! – силы мотора исчерпаны… За точкой пересечения лежала, очевидно, область недостижимого, во всяком случае, недостижимого с обычными моторами, поршневыми, не с какими-нибудь ракетными.
Все это было действительно объективно, просто, наглядно, построено по результатам теоретических исследований, испытаний в аэродинамических трубах, сотен, если не тысяч опытных полетов, а также гонок моторов на земле, в испытательных боксах. Учитывались, по статистике, и возможные при расчетах ошибки: зоны таких среднестатистических ошибок были оттенены бледной штриховкой около кривых, выше и ниже каждой. Можно ведь ошибиться как в ту, так и в другую сторону – из-за неточности измерений и вычислений завысить или занизить результат. С максимальной четкостью было показано, что с реальными, с располагаемыми мощностями моторов истребители еще могут одолеть 350 километров в час, ну а выше – абсолютная химера. Не рассчитывать же всерьез на «лунатиков», на общественников-ракетчиков в подвале на Садовой![3]
Выступили представители промышленности. Мотористы, самолётчики, аэродинамики… Что им можно было возразить?
Дисциплинированные военные сидели тихо, посматривая на свое начальство. Тухачевский, склонившись к синей папке, что-то отмечал в ней карандашом.
Орджоникидзе насторожился: для чего тогда собирались, людей от дел отрывали, если все уже ясно, сказать больше нечего?
– Товарищ Тухачевский, вам слово! Тухачевский поднялся, но так неохотно, будто через силу…
– Да, теперь мы наконец все поняли, спасибо. Кривые вот в самом деле пересекаются… Только поймите и нас: видите ли, машина-то такая уже построена! Почти такая. И уже летает. 420 километров в час – вот отчет о ее испытаниях в нашем НИИ!
1
И он передал синюю папку Орджоникидзе.
– …А вот перед вами, просим любить и жаловать, конструктор самолёта – комбриг Бартини Роберт Людовигович!
Эффект был сильный, любил Михаил Николаевич и умел провести «военную игру» с ошеломлениями… Орджоникидзе, найдя в папке дважды обведенную красным карандашом Тухачевского цифру «420», вспылил:
– Позор! С глаз долой убирайте все эти ваши «секай-пересекай»! Кончен разговор, записываем решение: принять требование товарища Реввоенсовета!..
(Кому-нибудь это наверняка резанет ухо так же, как клятва Бартини перед эмиграцией в СССР. Но и «товарищ Реввоенсовет» – полностью в духе того времени.)
Так, в 1933 году максимальная скорость наших истребителей подскочила сразу примерно на 100 километров. А дальше с этой новой отметки на графике скоростей опять идут прибавления по 10-15 километров в час, но уже гораздо чаще.
Экспериментальный самолёт «Сталь-6», типа истребителя, был построен в ОКБ НИИ Гражданского воздушного флота, испытали его летчики НИИ ВВС А.Б. Юмашев, П. М. Стефановский и Н. В. Аблязовский. В Главном же управлении авиационной промышленности о нем никто ничего не знал до совещания у Ворошилова и Орджоникидзе. И в Наркомвоенморе об этой машине знали немногие; даже в цехе окончательной сборки НИИ ГВФ она стояла отгороженная от других машин брезентовым занавесом, потому что человеку искушенному один ее вид мог сказать больше, чем следовало. Когда начальник ВВС Я.И. Алкснис, отогнув угол брезента, все же показал ее издалека одному летчику, тот рванулся было к ней, но был схвачен за ремень могучим Яковом Ивановичем. «Я словно увидел там обнаженную девушку, – простодушно поделился потом этот летчик своей радостью с Тухачевским. – Просил, просил Алксниса: «Пустите меня к ней, все равно же показали!» – а он: «Нельзя, еще рано, и зря я тебя распалил, такого-сякого…»
Естественно, тайна нужна была Тухачевскому и Алкснису не для будущего эффекта на совещании, а только чтобы в работе над самолётом обойтись без преждевременных споров. Ради этого пошли и на некоторую вроде бы потерю времени (на самом деле, избежав споров, время выиграли), и на лишние затраты; «Сталь-6» строилась в не очень подходящих для этого условиях НИИ ГВФ, которому боевые самолёты были не по профилю, – там не было крупных авторитетов по ряду вопросов аэродинамики и технологии. Такие специалисты работали в других институтах и конструкторских бюро, в промышленности.
А какие, собственно, новые идеи выдвинул Бартини? Такими ли уж спорными они были? Неужто их нельзя было изложить заблаговременно, привести свои таблицы и графики, обсудить их открыто и построить самолёт дружно, сообща, быстрее – и, может быть, сделать его еще лучше?.. Летчик-испытатель П. М. Стефановский считал, например, что в НИИ ГВФ «Сталь-6» тогда не довели, что скорость этого самолёта вполне могла быть выше еще километров на 20-30.
В среде, далекой от техники, существует стойкое убеждение, что инженерные профессии уже тем основательнее, а заодно и спокойнее всякого рода гуманитарных, что техническую идею всегда можно оценить цифрами, точно, и, следовательно, отстоять или похоронить ее обоснованно. Что хорошо, то хорошо, а что плохо, то уж плохо, не взыщите… Или – или.
Это заблуждение. В технике не больше безупречно объективных критериев, чем в гуманитарных науках. А может быть, еще меньше, потому что завораживающие цифры, как это ни парадоксально, можно при сильном желании подвести под любую инженерную оценку. И тот, кто их подвел, сам часто первым попадает к ним в плен; попавшись, упрямо отвергает все противоположные мнения, забывая старую истину, что математика – как мельница: что в нее засыплешь, то и получишь. Из зерна получишь муку, из булыжников – пыль… Иными словами, чутье и интуиция, а также совесть в инженерном деле играют не меньшую роль, чем методики и расчеты.
Как любой создатель по-настоящему новой техники, Бартини сталкивался с этим все пятьдесят лет своей конструкторской работы. Когда в 1929 году в ЦАГИ рассматривались его первые проекты (три проекта гидросамолётов и экспериментальный истребитель), к всесторонне обоснованному решению – объективному или хотя бы единому – ученые, летчики и моряки так и не пришли. Но интуитивно определили, что, несмотря на веские возражения, есть все же в этих проектах нечто заманчивое, перспективное, а по совести- – не ограничились требовавшейся от них только инженерной оценкой: обратились в ВСНХ и Реввоенсовет с предложением перевести комбрига Бартини на работу в промышленность, пусть временно. Посмотреть, как он сам построит эти самолёты… И предложение было принято, Бартини возглавил Опытное конструкторское бюро. В 1930 году он попал в еще более сложную ситуацию. Решалось, какой эскизный проект передавать на рабочее проектирование: Бартини, чьи самолёты еще никто не видел в воздухе, или известного во всем мире конструктора Дмитрия Павловича Григоровича. Работал тогда Д.П. Григорович в заключении, обвинили его во вредительстве, и отстоять свой замысел ему, понятно, было весьма важно – на карту ставилась его конструкторская судьба, если не более. И победить он мог без особого труда: уже того хватило бы, что Бартини задумал машину невероятных, едва ли достижимых по тогдашним представлениям размеров и веса. Сейчас такой вес неудивителен, он давно превзойден, но мы говорим о начале 30-х годов, поэтому сравним, что в то время было и что предлагалось. Был шеститонный бомбардировщик ТБ-1; правда, готовился уже к первому вылету и семнадцатитонный четырехмоторный ТБ-3, «наиболее выдающийся не только для своего времени», как о нем пишут историки, а Бартини предлагал сорокатонный морской бомбардировщик МТБ-2, да еще и экзотической тогда схемы: катамаран. Двухлодочный, стало быть тоже катамаранный, «морской крейсер» МК-1 А.Н. Туполева весом около 30 тонн («уникальный и крупнейший из числа когда-либо построенных самолётов этой схемы») появился только четыре года спустя.
Так что от авторитетного, несмотря на статус зека, Григоровича его сторонники ждали всего лишь сомнения в осуществимости бартиниевского катамарана. Одно это решило бы спор в пользу Дмитрия Павловича. А он заявил: «Я не сумею сейчас объяснить почему, но чувствую: то, что предлагает Бартини, правильно. Поэтому свой проект я снимаю».
– О Григоровиче я был наслышан еще в Италии, от институтских преподавателей, – рассказывал Бартини. – При знакомстве он показался мне человеком нелегким. Еще бы! Старый специалист, интеллигент, служивший стране не за страх, а за совесть, и ясно было, что, оклеветанный, он мог бы таить в душе обиду. А ведь не таил! То есть хочу сказать, на всю страну не таил… И, веря в силу здравого смысла, справедливости, что думал о моем проекте, то и выложил, без тактических, деляческих соображений. Редкая способность!..
Но окончательно судьбу проектов и как вести работы дальше решали не Григорович и не Бартини, а руководство их огромного полутюремного так называемого Центрального конструкторского бюро, ЦКБ-39 ОГПУ. Руководство было соответственное. Его идея: собрать в единых крепких стенах по возможности всех наиболее значительных конструкторов и авиаспециалистов, с тем чтобы строить там опытные машины общими дружными усилиями, набрасываясь на каждую «всем миром», по очереди, и, таким образом, не успеешь оглянуться, как обставишь соперников за рубежом. Надежда покоилась опять же на простом основании: не распылять силы, заменить буржуазную конкуренцию соцсоревнованием под надежным присмотром. Ну а такие тонкости, как интуиция, несхожие представления об эстетике технических решений, как, наконец, совместимость и несовместимость характеров людей, да еще людей талантливых, стало быть, – что поделаешь! – знающих себе цену, во внимание не принимались. Наука, формулы для всех едины? Вот и ищите по ним единственно правильные решения…
В ЦКБ собрали и заключенных конструкторов (Д.П. Григоровича, Н.Н. Поликарпова и других), и вольнонаемных, хотя их тоже не всех уговаривали туда переместиться, а просто велели – и делу конец. Бартини в ЦКБ направили из армии.
Не могу себе простить, что не расспросил его как следовало бы, когда он понял истинный смысл этого заведения – одной из первых, еще «деликатных» проб сил в избиении научно-технических кадров? Все думалось, успею расспросить. (К тому же в первые годы нашего знакомства он явно не очень мне доверял, а потом другие вопросы заслонили этот.) Но предполагаю, что если он и понял, то не сразу, упустил время. Что-то запорошило ему глаза, и не ему одному, как известно. Иначе, уверен, он придумал бы выход, по крайней мере для себя. Ведь стреляный был уже воробей – Савинкова с Юсуповым обошел, муссолиниевских профессионалов, еще кое-что весьма существенное значилось на его боевом счету коммуниста, офицера, подпольщика.
В предположении этом меня укрепляет свидетельство Л.Л. Кербера, бывшего заместителя А.Н. Туполева. Году в 39-м, пишет Кербер, доставленный из Бутырок, после лагерей, в спецтюрьму, где заключенные Туполев,
Петляков и Мясищев строили бомбардировщики, он встретил там и Бартини, тоже уже зека, а также многих из тех, кто в свое время отбыл первый срок в ЦКБ-39. Так вот, даже и тогда, восемь-девять лет спустя, «понять Роберт ничего не мог, особенно его поражало, когда его обвиняли в том, что он продал что-то Муссолини. Волнуясь, он переходил на итальянский и что-то быстро говорил на нем. Все время слышалось слово «инконсептибиле» (непостижимо)».
Итак, 1930 год, ЦКБ… Проект катамарана приняли, но построить его Бартини не дали. И вообще ничего грандиозного не вышло из объединения конструкторских сил под покровом ОГПУ, никакого рывка. «Организация была многолюдная и бестолковая, расходы большие, а отдача слабая», – писал впоследствии о ЦКБ А.С. Яковлев.
Конструкторы предлагали другой путь: не трогать коллективы, с трудом сработавшиеся, не разваливать их, насильно совмещая, оставить как есть чувствительный к малейшим помехам творческий процесс, а вот производство – объединить. Составить для него план не последовательного изготовления машин, а частично параллельного. Для этого детали, узлы и агрегаты всех машин изготавливать одновременно, на окончательную же сборку подавать их последовательно, так, чтобы цехи не простаивали и чтобы на сборке не было авралов – чтобы не кидаться там на единственную машину со всех сторон, расталкивая друг друга. Тогда самолёты, хотя и разные по конструкции, опытные, можно будет строить быстро, почти как на серийных заводах, и квалифицированных рабочих для этого потребуется меньше.
Руководители ЦКБ не посчитались с мнением конструкторов и с поддержавшей их парторганизацией. Тогда Бартини послал об этом докладную записку в ЦК ВКП(б).
Через несколько дней его и секретаря парткома вызвал прибывший для этого в ЦКБ большой начальник из ОГПУ, очень важное и хмурое лицо с четырьмя ромбами (минимум генерал-полковник в переводе на нынешние звания, а то и генерал армии). Секретарь был вызван первым, но пробыл он «на ковре» недолго, заявив: «Я здесь представляю парторганизацию, и не я к вам должен приходить, а вы ко мне!» До вполне железного «порядка» еще оставалось семь лет, отпор вмиг стер хмурь с четырежды ромбоносного лица, и Бартини уже предложили стул… Тем не менее за всем этим последовал приказ: Бартини уволить, его группу расформировать.
Узнав об этом, М.Н. Тухачевский и заместитель начальника Главного управления ГВФ Я.Я. Анвельт добились, чтобы Бартини назначили главным конструктором ОКБ НИИ ГВФ.
Но задание он получил другое: разработать экспериментальный самолёт, близкий по эксплуатационным и производственным характеристикам к серийному истребителю и чтобы скорость была более 400 километров в час.
Еще раз подчеркнем, что, считая такую машину нереальной, специалисты из Глававиапрома были по-своему правы. Они действительно знали все, во всяком случае больше, чем кто-либо со стороны, о самолётах всех типов и назначений, в том числе и о гипотетическом тогда истребителе, имеющем скорость 450 километров в час. Знали, какого он будет веса, с какой силой встречный воздух будет давить на его крыло, фюзеляж, оперение, шасси, на радиатор системы охлаждения мотора… Силы получались огромными, двигателя, чтобы их преодолеть, не было в наличии. Все это явствовало из расчетов и статистики, уже тогда достаточно богатой. Сейчас методы расчетов стали еще надежнее, тоньше, статистика еще богаче, и вера в них – вера, что любую научную или техническую задачу, если только она «реальная», можно одолеть просто коллективным нажимом грамотных специалистов, без капризных гениев-одиночек, – стала еще крепче. «Я глубоко убежден, – пишет, например, академик И.В. Петрянов-Соколов, – что сейчас изобретатель-одиночка является анахронизмом, более того, он социально вреден…»
Академик, возможно, имеет в виду таких одиноких, часто малограмотных старателей в технике, каким не были ни Туполев, ни Григорович, ни Бартини. Однако нет сомнения, что, если бы ОКБ НИИ ГВФ возглавил не Бартини, а один из тех специалистов (пусть очень хороших, первоклассных), кто считал скорость 450 километров в час несбыточной, она и не состоялась бы. Во всяком случае, в то время не состоялась бы, в 1933 году.
А окажись такой Бартини в полном одиночестве – он ведь все равно не бросит свои замыслы! Станет по возможности работать дома, как и бывало не раз в истории науки и техники, а потом, глядишь, двинется обивать чьи-то высокие пороги, «социально вредить», потому что вдруг да и окажется правым… Что тогда делать академикам?
Среди аргументов, подготовленных в Глававиапроме к спору с ведомством Ворошилова и Тухачевского, одним из самых сильных был предполагаемый вес такого истребителя. Вес получался непомерно большой – и за счет мотора с потребным ему запасом топлива и масла, и за счет конструкции самолёта, которая должна была выдержать аэродинамические и инерционные нагрузки в небывало скоростном полете. Причем значительная доля аэродинамической нагрузки приходилась на «торчащие» во встречном воздушном потоке стойки и колеса шасси и на радиатор системы охлаждения мотора.
Как можно было обойти эти соображения и расчеты?
В одной из рабочих тетрадей Бартини, к счастью, сохранившейся в личном архиве близкого ему человека, есть наскоро записанные тезисы выступления на какой-то конференции, уже послевоенной. Писал он для себя, малоразборчиво, но, зная его позицию в этих вопросах, смысл строк понять можно.
Техника, пишет он, развивается двояко: более или менее длительные периоды улучшений прерываются качественными скачками, диалектически. Улучшения – это «как делать», это следование выработанным методикам конструирования; скачки – «как не делать», «как обойтись без…». Нужны оба подхода, но второй, скачки, соответствующие (в тетради стоит знак равенства) «складкам во времени», культивируется слабо.
Или иначе – это уж я вспоминаю его рассуждения, которые сам слышал, – предположим, сказал он, что у вас никак не решается шахматная задача. И решить ее нельзя, это доказано. А вы, не считаясь с правилами игры, достаете из кармана еще одну пешку – и все у вас получается!.. Прием, разумеется, недопустимый в шахматах, но кто его запретил в технике?
Расставив только законные фигуры в задаче создания истребителя на скорость 450 километров в час, специалисты не предусмотрели, что шасси и радиатор системы охлаждения можно убрать из встречного воздушного потока – совсем убрать, и не на что станет ему давить, – а конструкцию самолёта, применив в ней новое сочетание старых, вполне реальных материалов и новую технологию соединения деталей, удастся сделать необыкновенно легкой. По статистике, такого снижения веса в 1933 году получиться не могло.
Шасси «Стали-6» полностью убиралось в полете, к тому же было не трех-, а одноколесным (впервые в истории нашей авиации) – с одним колесом под фюзеляжем, с небольшим костылем на хвосте и с двумя тоже убираемыми стойками на концах крыльев. Стойки поддерживали самолёт на стоянке, в начале разбега перед взлетом и в конце пробега после посадки. Теперь похожую схему шасси, велосипедную, применяют даже на тяжелых самолётах. Вместо колеса можно было поставить лыжу, об этом просил Тухачевский, так как фронтовому истребителю базой должен был служить не только благоустроенный аэродром с бетонными взлетно-посадочными полосами, но и любая ровная поляна подходящих размеров. «Мы – страна снежная, – сказал Тухачевский Анвельту и Бартини. – Полгода полевые аэродромы в заносах, и расчищать их пока нечем. Не заключать же с противником перемирие на зиму…» Лыжа в полете прижималась к фюзеляжу и тоже практически не давала дополнительного сопротивления.
В безрадиаторной, или, как ее еще называют, испарительной, системе охлаждения мотора «Стали-6» вода, отнимая тепло у цилиндров, не просто нагревалась градусов до 80, как в обычных системах, применявшихся на других самолётах, а все время кипела, испарялась. Пар уходил конечно же в радиатор, но особого типа: в зазор, щель, образованную двойной обшивкой крыла, – там, остывая, снова превращался в воду, которая опять подавалась в двигатель для охлаждения цилиндров. Работать такому мотору было тяжелее, жарче, но на такой режим его и рассчитали. Система получилась довольно сложная, зато во встречный поток ни одной своей частью не высовывалась, как нельзя лучше вписалась в небольшие габариты машины. Это помогло сделать обводы машины плавными, такими, что воздушное сопротивление полету сразу заметно упало. Намного позже немцы применили испарительное охлаждение мотора на рекордном истребителе «Хейнкель-100»; а сейчас такая система, несмотря на ее усложненность, разработана для доменных печей, где радиаторов можно ставить сколько угодно и каких угодно размеров. Значит, оказалась еще и экономически выгодной. Лицензии на нее у нас купили Япония, ФРГ, Голландия, Австралия…
А конструкция самолёта получилась необыкновенно легкой потому, что в ней были применены в наивыгоднейшем сочетании тонкостенные детали из разных сталей, нержавеющей и хромомолибденовой. Очень тонкие стенки этих деталей удалось соединить точечной электросваркой, хотя специалисты были уверены, что стали эти сваркой не соединяются.
До Бартини никто такой самолёт построить не догадался. Именно не догадался, так как все три находки никак нельзя было назвать открытиями, ранее науке неизвестными. Шасси на одном колесе? Бартини всего лишь использовал на суше опыт морской авиации (разумеется, переосмыслив этот опыт): с одной опоры взлетают и на одну садятся «летающие лодки». Убирающееся шасси? И до этого были поднимаемые шасси, назад отводимые, появилось уже и полностью убираемое – пассажирского ХАИ-1 в 1932 году[4]. Что вода, кипя и испаряясь, отнимает тепло у сосуда, в который налита, не дает ему нагреться выше температуры кипения – тоже давно не новость даже для домохозяек, ставящих чайник на плиту. А также что пар, попадая на холодные стенки конденсатора, например зимой на окна, оседает на них каплями, вновь превращается в воду…
И только проблема сварки сталей разных марок потребовала сложного научного решения. Хотя опять же задумались об этом конструкторы не впервые.
Еще в начале века К.Э. Циолковский разработал проект дирижабля с оболочкой из гофрированных железных листов, потом из стальных. По расчетам, такая оболочка могла быть очень тонкой и легкой, потому что сталь была тогда самым прочным конструкционным материалом. Но соединить такие листы не удавалось, их слишком тонкие кромки рвались под болтами и заклепками. Пробовали разные другие соединения, они тоже «не держали» нагрузку, а точечную электросварку тогда еще не изобрели. Даже в конце 20-х годов конструкторы ее еще не освоили. В Англии, куда специальная древесина и дюраль ввозились из других стран (а в случае войны, морской блокады импорт был бы затруднен), некоторые фирмы пытались заменить эти материалы сталью, но тоже без сварки и успеха также не добились.
В те годы у нас в Военно-воздушной академии имени Н.Е. Жуковского начались опыты по точечной электросварке тонкостенных стальных конструкций. Затем в НИИ ГВФ появился отдел опытного самолётостроения, руководил им один из соратников А.Н. Туполева, главный конструктор Александр Иванович Путилов. В этом отделе в 1930-1933 годах были построены два пассажирских самолёта: «Сталь-2» и «Сталь-3». Оба они пошли в эксплуатацию, в серийное производство, а «Сталь-3» летала на линиях ГВФ до самой войны. Самолёты эти были очень легкие, соединения тонкостенных стальных деталей – сварные, точечные.
Оставалось сделать еще один шаг на этом уже обозначившемся пути: объединить в одной сварной конструкции лучшие свойства разных сталей – прочность, пластичность, стойкость против коррозии и так далее. Наивыгоднейшую комбинацию свойств давали нержавеющая и хромомолибденовая стали.
Но сваривать их надо было по-разному. Нержавеющую – быстро, коротким электрическим ударом большой силы, иначе, если процесс хотя бы чуть-чуть затянуть, из капли расплава успевали выпасть некоторые вещества, делающие сталь нержавеющей, и в сварном шве она становилась обычной. А хромомолибденовую надо было, наоборот, варить медленно, слабым током, дающим относительно низкую температуру, иначе перегретая точка, быстро охлаждаясь на воздухе, перекаливалась, делалась хрупкой, и шов рвался. Требования противоположные, то есть режимы сварки несовместимы, стали – несвариваемы. Вопрос исчерпан.
Делясь однажды секретами инженерного мастерства с молодыми конструкторами, приводя характерные случаи «как не делать», Бартини рассказал про старинную гравюру: запечатленный с натуры праздник на Неве – спуск на воду первого парохода. Всем был хорош пароход: изящен, ничего в нем лишнего, нефункционального, – только почему-то с кирпичной трубой… И ясно, что никому эта несуразица в те времена не резала глаз. Видимо, долгий заводской опыт предписывал паровой машине трубу непременно из кирпичей.
Этот разговор с Бартини вспомнил много лет спустя, выступая перед историками техники, известный в прошлом авиаконструктор И.Ф. Флоров. Вспомнил к тому, что сам Бартини обладал удивительным по остроте инженерным зрением, способностью замечать «кирпичные трубы» там, где они вовсе не обязательны, но никому другому почему-то не видны, – и из общедоступных, давно не новых научных истин делать совершенно неожиданные практические выводы.
Так было и со сваркой хромомолибденовой и нержавеющей сталей. Бартини и инженер Сергей Михайлович Попов разработали для этого свою технологию: сначала давали сильный, но такой по времени короткий ток, что хромомолибденовая сталь не успевала перегреться, затем через реостат снижали его до уровня, до температуры, при которой из нержавеющей стали вещества не выпадали. И все получилось по науке, нержавеющая и хромомолибденовая стали соединялись сваркой без применения в этой технологии каких-либо неведомых ранее открытий. Регулирование процесса, своевременную смену режимов поручили автоматике (человек с этим не справился бы), протекали они в сотые доли секунды, так что на вид и на слух ничего особенного в этой сварке не было. Машина работала как всегда, медные электроды сжимали края деталей, сшивали их точками: тик-тик-тик-тик… Точка-точка-точка… А что в ее стрекотании за каждым коротким «тик» следовало чуть более долгое «та-ак» – это цеховых сварщиков не касалось, они этого не замечали, стало быть, не видели. Один из них и сорок лет спустя оставался уверенным, что режим сварки был сплошной, никакой не сменяемый и что когда-то его просто подобрали умельцы, мастера. Пробовали, пробовали – и нащупали…
Таким образом, тупик в росте скоростей самолётов был тогда преодолен не столько научно-технический, сколько психологический. И забрели-то в этот тупик лишь некоторые специалисты; остается лишь посокрушаться задним числом, что именно к ним прислушалось их ведомство. Другие в те же годы стремились взять рубеж в 400 километров в час независимо от Бартини – хотя бы потому, что не знали об этой его работе. Вскоре после «Стали-6» скорость более 400 километров в час показали И-14 (АНТ-31 бис) А.Н. Туполева и П.О. Сухого, знаменитый И-16 Н.Н. Поликарпова… Что же, и это застало Глававиапром врасплох?
Строились и за границей самолёты, превосходившие 400 километров в час. Успех их конструкторов в борьбе с теоретически вычисленными «невозможно» помог, как это всегда бывает, двинуть вперед смежные области техники. После обсуждения «Стали-6», например, на которой стоял иностранный двигатель (своего подходящего не было), мы приобрели лицензии на авиадвигатели французской фирмы «Испано-Сюиза»; задание изучить опыт этой фирмы и создать свои мощные двигатели водяного охлаждения получил сотрудник Центрального института авиационного моторостроения В. Я. Климов, впоследствии академик, а с 1935 года – главный конструктор «сотых» моторов и моторов ВК, хорошо знакомых фронтовикам-авиаторам.
На том же совместном совещании представителей Наркомвоенмора и Наркомтяжпрома Г. К. Орджоникидзе предложил дать Бартини заказ на разработку уже настоящего, не экспериментального истребителя, поскольку на экспериментальном не было некоторых агрегатов, нужных боевому самолёту, прежде всего не было вооружения. По этому заказу в ОКБ НИИ ГВФ был спроектирован истребитель «Сталь-8» с максимальной скоростью 630 километров в час, то есть с новым, еще большим скачком скорости – в целых 200 километров… Но достроить «Сталь-8» не удалось, в конце 1934 года работа над ним остановилась. Почему, кто ее остановил – еще предстоит узнать. А пока историки не очень убедительно пишут, что, мол, Аэрофлот, как организация гражданская, тяготился военной темой, а Глававиапрому ее не поручали. Имеется тут, правда, и одно техническое соображение, вернее, тактическое. Утверждали, что испарительное охлаждение слишком уязвимо в бою: достаточно одной пулевой пробоины, чтобы весь пар из системы вышел, и тогда мотор сгорит. Хотя что мешало, скажем, разделить систему на отсеки? Способ этот также давно известен, применяется в кораблестроении, так что заново здесь ничего изобретать не пришлось бы. А может, и на отсеки конденсатор делить не понадобилось бы: степень уязвимости испарительной системы охлаждения, не разделенной на отсеки, была проверена на «Стали-6» в нескольких полетах. В крыле-конденсаторе вырезали кусок обшивки, и оказалось, что пар из этой большой «пробоины» мгновенно не выходит, воду система катастрофически не теряет. Наоборот, воздух туда, бывало, подсасывался, так как в системе возникал вакуум. Летал А.Б. Юмашев, каждый раз дольше чем по полчаса: для скоротечного воздушного боя, как правило, достаточно.
А выигрыш в скорости получился бы гигантский для тех лет. Скоростей около 600 километров в час наши серийные истребители достигли потом лишь в 1939-1940 годах, с такими примерно скоростями они летали в начале войны. Первым у нас за этот рубеж вышел опытный ракетный БИ-1 А.Я. Березняка и А.М. Исаева в 1942 году.
В 1934 году «Сталь-6» была в НИИ ГВФ показана комиссии Коминтерна – как отчет коммуниста Роберта Бартини в верности клятве. От Италии в комиссию входили один из основателей ИКП Эджидио Дженнари и писатель Джованни Джерманетто.
Дома у Бартини пустовато, необжито. Хозяину не до этого – некогда ему… Даже книг не так уж много, но место они занимали основное. Книги, в большинстве по естественнонаучным знаниям, – единственное, кажется, что он хранил в относительном порядке: до небывалой для себя высоты в этом смысле дошел – стеллажи в коридоре укрыл пленкой, чтобы реже обращаться к пылесосу. А «ценных» вещей у него не было. Вот разве что несколько искусно сделанных моделей самолётов и гипсовый бюст, тонированный под старую бронзу, на деревянной дорической колонке – портрет Бартини, подарок Андрея Петровича Файдыша-Крандиевского. А.П. Файдыш лепил Королева, Циолковского; как всякий художник, пристрастно искал в своих моделях наиболее ему самому интересные и близкие черты характера. У его «авиаконструктора Бартини» спокойное лицо, сжатый, не привыкший к смеху рот, сдвинутые брови с крутым переломом… Бартини был красив, «по-римски» красив, и в самом деле крайне редко смеялся. А вот что касается спокойствия, то тут, опять скажу, проявлялась не столько его природа, сколько очень тяжело ему доставшееся, выработанное умение загонять вглубь свои взрывчатые южные эмоции, не давать им воли хотя бы на службе. (Дома я не раз видел его расстроенным, даже обозленным. Ему всегда бывало неловко, что он не сумел сдержаться. Спросишь его: «Вы устали?» – «Да, немножко…») От слишком многих людей, обстоятельств зависела реализация его замыслов. Самолёт дорог, решения по проектам требуют, понятно, большой осторожности, и порой достаточно одного чьего-нибудь авторитетного «нет», чтобы работа была остановлена или отложена на неопределенный срок, а вот «да», согласий, почти каждый раз должен быть целый список, с трудом выколачиваемый. Случалось, что на Бартини даже повышали голос, но не бывало, по крайней мере мне не известно, чтобы он кому-либо ответил тем же. Единственный раз, говорят, выходя из некоего важного присутствия, он с силой прикрыл за собой двойные двери, одну за другой, подчеркнуто.
Сам он шутил тоже редко, причем как-то задумчиво… Однажды ему привезли статью о его работах, написанную для популярного издания. Он ее прочитал вздыхая и не завизировал:
– Здесь слишком много непонятной техники.
– Ну что вы, Роберт Людовигович! Статья побывала у консультантов, в редакции ею очень довольны…
– Да? Очень?.. Значит, постеснялись сказать, что огорчены.
– Хорошо, давайте конкретно: что в ней может быть непонятно и кому? Школьнику, домохозяйке?
– Да… Кому? Мне непонятно.
…Научная литература, военная, техническая. Художественной почти не видно, хотя Бартини так или иначе ориентировался во всех новинках. Библиотечные, наверное, читал и тут же отдавал. Модели и фотографии самолётов: «Сталь-6», ДАР, «Сталь-7», какой-то большой самолёт в ночных огнях бежит по мокрой бетонной полосе… На стенах рисунки, простым карандашом и в цвете. Автор – Бартини. Насколько они совершенны по исполнению, судить не берусь, а сюжеты – неожиданные для авиаконструктора и не всегда сугубо реалистические. Или их надо было про себя увязывать с чем-то оставшимся «за кадром». Вот потухающий костер в глухом лесу, сквозь сизый дым еле просматриваются склонившиеся над костром скорбные тени. Лицо узника, лежащего за колючей проволокой, кровь стекает с губ.
Олень у горного озера: Вот двое исступленно вперились друг в друга: невероятно жирный и невероятно худой. Торжественное шествие, поющая толпа, впереди – странный персонаж: одна сторона лица у него ласковая, другая – жестокая харя. Дикари катят шестами огромное бревно, на них смотрят великан и девушка. Любовники на траве, рядом, ночью, а в небе над ними горит не то нездешне яркая луна, не то чересчур близкая звезда. Автопортрет; но почему-то на заднем плане – грязное узкое оконце, сквозь которое, с той стороны, в Бартини с ужасом вглядывается молодая женщина…
Зачем все эти отвлеченности и символы человеку, по горло занятому совершенно земным, важным делом?
– Это еще что! – сказал мне сотрудник одного из проектных институтов, где Бартини работал в 50-х годах. – У нас в городе он обставил свою квартиру, пожалуй, еще чуднее. Одну комнату попросил выкрасить в ярко-красный цвет, другую сам разрисовал таким образом: на голубом потолке – солнце, чуть ниже, на стенах – поверхность моря, волны в белых барашках, кое-где островки. Чем «глубже», чем ниже по стенам, тем зелень воды гуще, темнее, и в самом низу – дно… Камни, длинные полегшие растения, рыбы, всякие прочие донные твари… Уж не знаю, как это стало известно в институте, потому что из самого Роберта слова о его частной жизни было не вытянуть в то время, – но как-то узнали, что в красной комнате, тревожной, он, видите ли, возбуждался, настраивался на фантазии, а в зеленой – отрешался от привычной обстановки: там, сидя на «дне», размышлял без помех…
Должен заметить, что описывали мне это жилье многие, кто бывал тогда у Бартини, и все несколько по-разному. Пусть так. Важно, что в главном свидетельства совпали: квартира была «чуднáя».
Человеческую жизнь Роберт Людовигович считал составленной из примерно двадцатипятилетних, заметно отличающихся один от другого периодов[5]. И сам он после семидесяти пяти заметно изменился, стал, что называется, контактнее. Познакомились мы, когда ему было слегка за шестьдесят, и в первое время я думал, что этого начального знакомства просто еще мало для полной между нами откровенности, но вскоре заметил, почувствовал непреодолимую границу, которую он провел и перед теми, кто был ему гораздо более близок. При этом он вовсе не был бирюком. Наоборот, иногда звонил, настойчиво просил приехать, подолгу не отпускал. Но после семидесяти пяти звонил чаще, очень часто, хотя врачи установили тогда для него строгий щадящий режим. Как раз это его угнетало: он не хотел признавать, что силы его на исходе. Последнее наше свидание (и расставание) прервал шофер: Бартини надо было ехать в КБ. Я попытался подать ему пальто – ничего из этой попытки не вышло:
– Лет через десять, Игорь!
Известно, оправданно, что старики обычно сосредоточиваются на собственных заслугах, заботах. Также и Роберта Людовиговича тревожило, что не столько заслуги его, о них он мало думал, сколько заботы вдруг да никто не подхватит, и это одна из причин, почему он в последние свои годы стал несколько разговорчивее. Другая причина, по-видимому, все же нездоровье, боязнь подолгу оставаться одному. Но о болезни своей он упоминал без жалоб, а, например, прижимая руку к груди, говорил: «Я его прошу, ну, пожалуйста, ну еще немного постучи…»
Он прекрасно сознавал, что, какие персонально к нему подведенные тихой сапой обстоятельства, помимо тяжких общих в те годы, не дали осуществиться многим его замыслам. (Мне, бывало, «тончайшие знатоки» внутренней политики раздраженно втолковывали, что даже тема Бартини для советской печати и литературы – негласное табу. Не напечатают, не пропустят, а предлог – его найдут, не беспокойтесь… «Как же вы не понимаете? Ведь он итальянец! А наши, выходит, что – хуже?») И знал свой главный недостаток, подводивший его, когда все же открывалась перспектива строить машину: он увлекался принципиальными техническими решениями, проектами, но, как только дело доходило до их материализации, до «железа», терял к ним интерес, чувствуя – и совершенно правильно чувствуя, – что остальное можно сделать без него. Если, конечно, хотеть… И подхваченный, захлестнутый новыми идеями, редко доводил прежние до практических результатов. Про него говорили, что, занимаясь «чистой» наукой, он ощущал себя конструктором, создавал один за другим интереснейшие проекты, а получив для разработки этих машин конструкторское бюро, тут же превращался в ученого, исследователя. Однако он понимал значение своих проектов для развития авиации, не ревновал, когда его идеями пользовались другие конструкторы. И сам не пренебрегал удачными чужими находками, считал, что так и надо поступать для общей пользы. Предлагал даже создавать по-разному ориентированные конструкторские бюро, группы – по творческим склонностям участников. С тем чтобы в одних бюро только проверять «сумасшедшие» идеи, а в других проектировать по оправдавшимся идеям небывалые машины, уже с прицелом на серийное производство, на эксплуатацию.
И считал, как когда-то в ЦКБ, что собственный опытный завод отдельно при каждом конструкторском бюро – это «кирпичные трубы» в организации дела, культ личности, перенесенный в технику: культ главного конструктора. Это все равно, что строить Большой театр № 1 для исполнения опер только Хренникова, Большой театр № 2 для балетов только Щедрина, Большой театр № 3 только для Моцарта… Истинному Моцарту отдельный театр не нужен. «Мой» завод, «моя» машина – и больше ничья!.. Почему же тогда не пишут имя главного конструктора на бортах крейсеров, подводных лодок, сейнеров, ледоколов? Ведь у корабелов исторический опыт подлиннее и побогаче, чем у авиаторов!
Нет, мне кажется, не совсем верно, что Бартини был конструктором в ученом мире и ученым в мире конструкторов или, как про него еще говорят, героем-одиночкой. Будет жаль, если читатели воспримут его таким. Он был оригинальным, как любой крупный талант, как Туполев, Королев, Глушко, Антонов, Ильюшин, Григорович, он порой находил решения задач, перед которыми пасовали просто грамотные инженеры, ученые, хотя бы и собранные в могучие коллективы. И силу свою эту, свой дар ставил высоко. Но одиноким он не был. Как-то я сказал Бартини, что его разыскивает старый инженер, которого он должен хорошо помнить: «Он у вас всю войну работал…»
– Не знаю такого.
– Как не знаете? Он же был у вас ведущим по двигательной установке!
– У меня?.. Что-то вы не то говорите. У МЕНЯ такой конструктор не работал, а вот СО МНОЙ – работал, помню…
Пятьдесят один год прожил Бартини в Советском Союзе, почти сорок пять из них был главным конструктором. С ним работали тысячи специалистов (с ним, а не у него, – он неизменно поправлял меня при таких оговорках, сколько бы я ни оправдывался, что слова эти, «у него», давно въелись в наш обиходный язык) – и он работал с ними. В моих записях его рассказов собраны в самых неожиданных соседствах, с одинаково уважительным к ним отношением, как к коллегам по единому делу создания новой техники, – математик Келдыш, физики Вавилов, Карл Сцилард, Румер, конструкторы Туполев, Лавочкин, Королев, уполномоченный по особо важным заданиям Наркомтяжпрома «пушкарь» Курчевский, «парашютист» Гроховский, менее известные, хотя и не всегда справедливо, главные конструкторы Шавров, Москалёв, Калинин, знаменитые летчики Стефановский, Юмашев, Галлай, Чухновский, профессор Остославский, фотограф Белов, военпред Ключенков, ведущие конструкторы Берлин, Ценципер, Ивенсен, Борин, начальник медницкого цеха Озимков, сотрудники ОКБ Казневский, Косулина, Дмитриев, слесарь-сборщик Пыль, сварщик Моравин…
И еще есть тысячи неназванных. Они не пришлись к слову, а пришлись бы – Роберт Людовигович и их вспомнил бы. В конструкторских бюро, особенно в опытных, объединены после тщательного естественного отбора в основном специалисты самой высокой квалификации, и по меньшей мере каждый десятый из них талантлив. Думаю, что не ошибаюсь. Чем же в таком созвездии отличается от остальных звезд главный конструктор? Чем, кроме врученной ему власти, официального руководящего положения, которое кто-то все равно должен занимать в любом коллективе? Размерами таланта? А как его измерить – талант? Как найти такого человека и вовремя дать ему проявиться, пока он еще не главный конструктор, а, например, студент, летчик, а то и рабочий?
Рецепты на этот счет пока не выписаны, кроме единственного: надо быть внимательным к своим ученикам, помощникам, не забывать, что они работают не у вас, а с вами.
Один такой случай стал уже хрестоматийным – когда преподаватель своевременно заметил в студенте качества главного. А.Я. Березняк учился в МАИ, его дипломным проектом руководил профессор, главный конструктор В.Ф. Болховитинов. Проект не залежался в архиве института, Болховитинов направил его в НИИ ВВС на заключение. Заместитель начальника ВВС Герой Советского Союза комкор Я.В. Смушкевич написал о нем в Наркомавиапром, и Березняка «распределили» в ОКБ Болховитинова, где он вместе с А.М. Исаевым, тоже молодым инженером, разработал ракетный истребитель БИ-1.
Но это случилось давно, еще до войны. Вся авиация в то время была молодой, в ней многое зависело от конструкторского вдохновения. А что сейчас – в эпоху все большей механизации и автоматизации уже и инженерного труда? Когда сами конструкторы иногда говорят: дайте нам только реальные требования на машину и средства – и мы вам любую сделаем общими силами…
Академик П.Л. Капица тоже допускает, что в какой-то мере одаренных одиночек можно заменить хорошо организованными грамотными коллективами, тем более что на практике это и проще, и надежнее, чем иметь дело с «гениями», которые к тому же часто бывают людьми непокладистыми. Но хотя успех дела, говорил П.Л. Капица на XIII Международном конгрессе по истории науки, полностью зависит от качеств всего коллектива, житейский опыт свидетельствует, что зависимость эта очень крутая, то есть очень чувствительная к составу участников такого объединения. Поэтому достаточно упустить хотя бы один большой талант, чтобы творческая деятельность фирмы сразу же стала гораздо менее плодотворной. «Но так же справедливо и обратное: появление даже одного крупного ученого сразу будет сильно повышать эффективность деятельности всего коллектива».
Вот и посчастливилось мне полтора десятка лет близко видеть одного такого, безусловно крупного… Генеральный авиаконструктор О.К. Антонов назвал его однажды, причем с трибуны, то есть тщательно взвешивая слова, гениальным. Ссылаюсь на Олега Константиновича, сам еще подожду с определениями, тем более со столь ответственными.
И сейчас вижу Бартини: пока помню – он для меня жив. Вижу, что он очень самолюбив. В то же время приветлив, быстро к себе располагает почти любого человека, хорошо улавливает ваше душевное состояние, интересы, «понимает» вас. Но сам скрытен, отвечает лишь на некоторые вопросы, остальные спокойно пропускает мимо ушей. Повторять вопросы бесполезно: он их опять пропустит… Я бываю у него примерно раз в месяц, иногда засиживаюсь, и не просто допоздна, а до утра, соображая: не пора ли честь знать? Угадываю это по его реакциям, когда смотрю на часы или встаю. Если нервничает, значит, надо задержаться. Снова углубляюсь в его бумаги. Говорим мы в последние годы мало, разговоры быстро его утомляют, он заметно ослаб. А бумаги – в моем распоряжении, и в них важные детали событий, хотя в основном о его делах мне все давно известно. Бартини работает в кабинете, оттуда доносится его негромкое сердечное покашливание. Телефон звонит все реже; за тяжелой шторой, чуть шевелящейся под ночным сквозняком, стихает уличный шум, на кухне принимается свистеть, греметь крышкой в десятый раз уже, наверное, вскипевший за вечер чайник. Приношу его, зову Роберта Людовиговича. У него и в чаепитии свой вкус, едва ли приемлемый для настоящих любителей: он смешивает в стакане заварку и сгущенный кофе. Минут пятнадцать тратим на вопросы-ответы и расходимся. Часов около трех, слышу, ложится. Уйти нельзя. Если бы можно, он сказал бы, а раз молчит – это надо понимать как просьбу подежурить. Через час устраиваюсь вздремнуть: на диване для меня, будто невзначай, оставлена подушка, свернутое одеяло, в нем белье…
Ну и что? Любой человек дела, тем более талантливый, много работает, как правило, самолюбив, о пустяках не болтает. И все они очень разные, эти люди, так что установить связь их привычек и характеров с оригинальными решениями технических задач затруднительно. Ильюшин, например, сам любил вникать в узкоспециальные вопросы и в сотрудниках КБ ценил такие склонности. Сам, бывало, проверял расчеты заклепочных швов на прочность – не всех, разумеется, швов, но при случае выборочно проверял, – сам выбирал защитные покрытия для деталей и удивлялся, злился, если инженер не мог назвать на память механические свойства или химический состав конструкционных материалов. Как будто все это при надобности нельзя найти в справочнике!..
А Королев, рассказывают, когда у него однажды попросил совета конструктор (и едва ли к Королеву приходили советоваться по какой-нибудь ерунде), встал из-за стола и ехидно предложил:
– Давай-ка сядь в мое кресло! Садись, садись, не стесняйся… Чувствуешь, как оно припекает снизу, как жжет? Все понял? Ну вот и хорошо, так что теперь иди и сам решай свои проблемы, а мне хватит моих!
А Туполев «видел» технику «насквозь»… Увидел готовую к первому полету опытную машину, сказал: «Не полетит!» – и она не взлетела. Бегала потом по аэродрому, а от земли оторваться так и не смогла. Увидел в ЦАГИ самолёт, подготовленный к испытаниям на прочность, показал пальцем: «Вот здесь сломается!» – и конструкция сломалась именно в этом месте. Форму, аэродинамические обводы бомбардировщика Ту-14, выбранные коллективно лучшими специалистами ОКБ и ЦАГИ, Старик (одно из многих прозвищ А.Н. Туполева), никому ничего не объясняя, изменил настолько, что, по общему приговору, испохабил машину. «Летала же Ту-14 хорошо, – пишет Л.Л. Кербер, – и со временем ее довольно уродливые, на наш тогдашний взгляд, гондолы действительно теоретически обосновали».
О Туполеве, конструкторском старейшине, подобных историй ходит в авиационной среде больше, чем о ком-либо другом. Некоторые из них уже и в психологические труды попали (есть теперь такая ветвь этой науки – инженерная психология), встречаются смешные, вроде истории с Ту-14, а от иных мурашки по спине бегут. В тюрьме группа В.М. Петлякова разрабатывала пикирующий бомбардировщик «сотку», впоследствии названный Пе-2. В первых полетах «сотка» повела себя не вполне как надо бы, что, в общем, нормально – для этого и строят, и испытывают опытные машины: для их доводки. Но условия работы были ненормальные. Петлякова «дернули» к самому Берии, явственно потянуло словом «вредительство»… Специалисты, как ни бились, ничего другого не придумали, кроме капитальной переделки оперения. А это – срыв предписанных сроков.
Позвали Туполева, слава богу, кто-то догадался позвать. Туполев долго ходил возле хвоста «сотки», присматривался, что-то бормотал, грыз ногти… И сказал: капитальная переделка не нужна, а достаточно чуть-чуть нарастить оперение. Добавки стабилизируют воздушный поток, и все будет в порядке. Так и получилось, «сотка» стала в полете устойчивой.
Все эти случаи, в частности с Туполевым, записаны со слов ветеранов авиации. Допустим, в чем-то здесь ветераны преувеличивают, как это водится у бывалых людей: удивили, а дальше дело ваше. Хотите – верьте, хотите – нет… Но вот что вспоминает уже не просто ветеран где-нибудь в курилке, в кругу разинувшей рты молодежи, а академик А. Н, Крылов о кораблестроителе Петре Акиндиновиче Титове. Главный инженер франко-русского судостроительного завода в Петербурге, конструктор крейсеров и броненосцев П.А. Титов, оказывается, не имел не только специального образования, но и просто среднего. Алгебры – и то не знал. Размеры силовых деталей судового корпуса назначал на глаз, иначе не умел, но, как бы потом эти назначенные им размеры ни проверяли расчетами, ошибок не находили.
Сам Туполев уверял, что мать его интуиции – информация и основательно воспринятый опыт десятков поколений конструкторов. Возможно, так оно и было когда-то, а сейчас память электронных машин уравнивает в этом отношении талантливого инженера с просто грамотным и добросовестным. Считается также, и справедливо, что иные творческие споры, в том числе технические, надо попросту вовремя прекращать твердыми словами «делать так!». И все будет в порядке, поскольку очень хороших, даже блестящих выходов из любого положения в технике почти всегда бывает несколько. И ахнет народ в конструкторском зале, ахнут потом корреспонденты: изумительно! Найдено «единственно правильное» решение, «предельно верное»!..
Это бывает. Расскажу, однако, действительно изумительный случай из собственной практики. Я работал тогда в ОКБ генерального конструктора П.О. Сухого. Однажды Сухой просматривал чертежи поворотного стабилизатора будущего истребителя-бомбардировщика Су-7 и сказал нам, что опорный ролик, который при отклонении стабилизатора должен был катиться по рельсу, поставлен плохо: его нужно повернуть так-то и так-то, иначе он не покатится, а станет скрести по рельсу. В высшей степени корректный, в английском, как у нас про него говорили, стиле, Сухой ни на чем не настаивал (хотя в решительные моменты мог сказать в той же безукоризненно вежливой манере: «Я вас прошу – и прошу считать мою просьбу приказанием!»), а всего лишь советовал еще раз проверить взаимное расположение ролика и рельса, когда вся эта конструкция изогнется под воздушной нагрузкой.
Принесли расчеты. Все было проверено-перепроверено.
– Ну как хотите…
Сделали в цехе стабилизатор, нагрузили его в лаборатории – и ролик стал скрести по рельсу. Прав был Сухой.
Однако опять: ну и что? В чем здесь талант именно главного конструктора? В том, что у него «глаз – алмаз»? Нет, бывают у просто конструкторов, бывают и у рабочих глаза еще «алмазнее». Знал я токарей, безо всяких штангелей и микрометров видевших десятые доли миллиметра в диаметре вытачиваемой детали, знал механиков, которые чувствуют, ухом ловят десятые, а то и сотые доли миллиметра, регулируя зазоры в двигателях…
Особенность работы Р.Л. Бартини, то, что в наибольшей степени отличало его от других конструкторов, тоже крупных, особенных, – физико-математический подход к техническим задачам. Способность находить простые, наглядные модели задач (будущих, задуманных машин и условий, в которых им предстоит работать) и делать эти модели, а с ними и задачи доступными научному анализу. Остановимся на истории некоторых его решений, поскольку сейчас путь, который к ним привел, становится Бее более популярным у инженеров.
Еще в Милане, студентом, Роберто аналитически, математически искал наивыгоднейшие профили крыла самолёта. Опять же не открыв тогда никому ранее не ведомую принципиальную перспективу такого анализа, он увидел ее яснее, чем иные признанные авторитеты: практичнее с ней обошелся, не подозревая еще, что и в XX веке исследователям придется защищать не только свои находки, но и способы поиска, и даже инструмент, которым добываются клады природы. Доказывать, что он не колдовской. Для инженера математика – всего лишь инструмент; им задолго до студента Роберто с блеском пользовались в аэродинамике Н.Е. Жуковский, Л. Прандтль, С.А. Чаплыгин, Т. Карман, но в те же примерно годы американский конструктор Роберт Годдард (впоследствии первым запустивший ракету с жидкостным двигателем) в книге «Метод достижения максимальных высот» писал, что математически этот метод непостижим. А директор авиационной школы в Лозанне – что «аэродинамика есть наука вполне эмпирическая», и об аэродинамических законах, – что «нет ничего более опасного, чем применять математический аппарат с целью достичь построения этих законов».
Вот так решительно: нет ничего более опасного! Совершенно то же, что у коллежского регистратора в чеховской «Свадьбе»: «А по моему взгляду, электрическое освещение – одно только жульничество… Ты давай огня – понимаешь? – огня, который натуральный, а не умственный!»
Аналитически найденные профили обтекания Бартини потом применял на всех своих машинах. И, уже проектируя первую из них – «Сталь-6», сделал следующий шаг в этом направлении: приступил к физико-математическому исследованию взаимодействий отдельных частей летательного аппарата, прежде всего крыла и мотора, в воздушном потоке. В то время считалось, что все части самолёта работают автономно, каждая выполняет свою долю работы, не «зная» про доли соседей. Крыло самостоятельно, почти независимо от смежных агрегатов создает подъемную силу, двигатель – тягу, в фюзеляже размещаются грузы, пассажиры, экипаж… Чтобы несколько уменьшить суммарное аэродинамическое сопротивление самолёта, все места соединения его частей, все такие переходные зоны делались плавными, укрывались зализами; каждый агрегат, это уж само собой, делался как можно более обтекаемым. Но для поршневого двигателя с воздушным винтом – считалось, все уже было сделано • – возможности облагородить форму мотора исчерпаны. Речь здесь могла идти лишь о мельчайших усовершенствованиях, хотя в условиях жестокой борьбы за каждый десяток-другой километров в час нельзя было пренебрегать даже ничтожными процентами выгоды. И начиная примерно с 1932-1933 годов, пишет немецкий аэродинамик Г. Бок, «дальнейшее улучшение летных данных пошло по пути применения все более мощных моторов…».
Первой попыткой Бартини объединить функции крыла и мотора, заставить их помогать друг другу как раз я была убранная в крыло система охлаждения мотора на «Стали-6». Не все посвященные в проект Бартини увидели это в полной мере, а вот летчик-испытатель Андрей Борисович Юмашев увидел с первого взгляда, не будучи еще знаком ни с расчетами «Стали-6», ни с интуитивными соображениями конструкторов, ни с сомнениями, которых тоже хватало. По программе испытаний Юмашев должен был сначала погонять «Сталь-6» по земле, потом доложить конструкторам и начальству, как она ведет себя при пробежках, «просится» ли в воздух… Так он и поступил: покатался, порулил на земле, разгоняясь и тормозя. А потом вдруг махнул рукой механикам, которые, как полагалось, бежали рядом, придерживая машину за концы крыльев, – отцепитесь! – и взлетел, не спросив на это разрешения.
Был скандал. Сам главный конструктор скандалил как умел (не очень умел).
Вдохновленный удачей со «Сталью-6», Бартини, работая над дальним арктическим разведчиком, ДАРом, доложил Всесоюзному совету по аэродинамике, что в некоторых случаях воздушное сопротивление может не мешать, а помогать полету: сила сопротивления может повернуться в противоположную сторону на 180 градусов, вместо сопротивления стать дополнительной тягой. Не верите? Но ведь и это в принципе давно не новость – ходят же парусные корабли против ветра! (Говоря строго научно, Бартини предложил не совсем ту же физику явления, что у парусников, но конечный результат похожий.)
На одном из вариантов ДАРа отрицательное сопротивление, дополнительную тягу, рождала мотогондола – большое, особым образом спрофилированное кольцо, внутри которого были установлены двигатели вместе с винтами. Кольцо так выправило поток от винтов, породило такую игру воздушных сил, давящих на него изнутри и снаружи, что к результату, полученному при испытаниях, даже Бартини оказался морально неготовым. Расчеты – расчетами, а вот когда вживе… ну, скажем, когда дуешь на пушинку, а она, вместо того чтобы удаляться, вдруг летит тебе навстречу!
На испытаниях было вот как. Сначала включили укрепленные внутри кольца двигатели, и они дали нормальную, заранее рассчитанную тягу. Затем спереди направили на эту работающую силовую установку мощный внешний воздушный поток от аэродинамической трубы – и вдруг, в нарушение всех привычных представлений, установка рванулась навстречу потоку. Тяга винтов, как показали приборы, словно подскочила на 30 процентов!..
По предложению известного аэродинамика профессора И.В. Остославского, это парадоксальное явление назвали тогда «эффектом Бартини». Сейчас эффект Бартини, уже не называя его так, забыв название, применяют для повышения коэффициентов полезного действия воздушных винтов и турбинных установок.
На пассажирском самолёте «Сталь-7» и соответственно на бомбардировщиках ДБ-240 (Ер-2) и Ер-4 места стыков крыла и фюзеляжа также имели форму примерно четверти кольца. Полные кольца там не получились по другим конструкторским соображениям. Но и эти четвертушки, обдуваемые потоками от винтов, вместе с еще кое-какими аэродинамическими находками сделали машину настолько непривычной для глаза, да и для руки бывалых авиаторов, что взявшийся было за ее испытания летчик вскоре от нее отказался:
– Она неуправляема!
Тогда, чтобы проверить, так ли это, послушна ли «Сталь-7» рулям, на ней трижды вместе с главным конструктором слетали А.Б. Юмашев, П.М. Стефановский и начальник самолётного отдела НИИ ВВС И.Ф. Петров.
– В этих полетах я еще раз увидел, как талантлив Юмашев и что значит, когда опытная машина попадает к такому летчику, – рассказывал Бартини. – Заранее Андрей «Сталь-7» не изучал, как и раньше «Сталь-6», спросил только, уже заняв командирское кресло, где какая ручка, где какая кнопка, и – поехали… Выполнил что положено, а после такие вдруг принялся закладывать сверхпрограммные виражи, что тут уж мы все трое на него заорали. Левый вираж делал с левым выключенным мотором, правый – с правым. То есть свались машина при этом в штопор – и нечем было бы ее поддержать, выправить. А Юмашев только усмехался в ответ на наши крики, будто сидел дома… как это говорится, у печки, да?.. И спрашивал: а это что за тумблер, а это для чего?..
…Сам Андрей Борисович Юмашев говорил мне, что дело тут было прежде всего в машине. Она великолепно слушалась рулей. На плохо управляемой он такие колена выкидывать не стал бы, их неспроста запрещала инструкция.
Стало быть, первый летчик, объявивший «Сталь-7» неуправляемой, поступился совестью. По теперь уже непроверяемым сведениям, его заставили это сделать. И до сих пор о «Стали-7» пишут, мягко говоря, вразнобой. В сравнительно недавнем, 1980 года, академическом труде «Развитие авиационной науки и техники в СССР» сказано, что это был всего лишь «следующий самолёт конструкции Р.Л. Бартини… обладавший хорошей скоростью и дальностью полета», но – ни слова, что хорошей в те годы считалась дальность 1250-1500 километров, а у «Стали-7» была 5000 километров! Это надо искать на других страницах, в других трудах. И максимальная скорость 450 километров в час была не просто хорошей, а наибольшей по условиям объявленного тогда конкурса скоростных транспортных самолётов. То пишут там же, что «у самолётов «Сталь» не было никаких преимуществ перед обычными, в основном деревянными», а то – что стальные конструкции получались очень легкими и долговечными. Это ли не преимущества в авиации? Сложноватой, трудоемкой была электросварка, но и ее освоили, причем в серийном производстве. «Она себя оправдала», читаем у В.Б. Шаврова в его «Истории конструкций самолётов в СССР, 1938-1950 гг.».
Почему же «Сталь-7» так и не пошла в серию, в эксплуатацию?
Никакого убедительного ответа на этот вопрос пока не дано, кроме – «по ряду причин» и ссылок все на то же: на отсутствие преимуществ и сложность технологии.
Правда, некоторый свет на «ряд причин» проливает другой рассказ, из других времен – как «в один из январских вечеров 1944 года» Сталин спросил руководителей авиапромышленности, наркома А.И. Шахурина и его заместителя А.С. Яковлева, нельзя ли переделать бомбардировщик Ер-2 в десяти-двенадцатиместный пассажирский самолёт с дальностью 4-5 тысяч километров. Нет, ответили руководители, это нецелесообразно. И хотя Сталин попросил еще раз подумать над его предложением, ответ был прежний: нет, приспосабливать для этого бомбардировщик не следует, а надо разработать специально пассажирский самолёт, новый. К тому же конструктор Ер-2 В.Г. Ермолаев меньше чем через год заболел и умер, несмотря на свою молодость, а без него все же построенный пассажирский вариант Ер-2 остался недоведенным, принят не был, и вскоре конструкторское бюро Ермолаева передали Сухому.
Сплошь вопросы к рассказчикам этой истории. В какой переделке нуждался Ер-2, к чему его надо было приспосабливать, если он сам был переделкой из «Стали-7», пассажирского самолёта именно с теми характеристиками, которые требовались? Ермолаев умер, но Бартини был жив, хотя и в тюрьме, – почему возродить «Сталь-7» не поручили ему? И наконец, деньги, силы кто-нибудь сосчитал в тот лирический январский вечер у Сталина? За окошками-то ведь шла война, рубли и силы полагалось особо экономить, и уже сконструированный, уже испытанный самолёт возродить наверняка было дешевле и легче, чем разработать новый, пусть даже более комфортабельный.
Но «Сталь-7» по крайней мере имела все, что в то время полагалось иметь самолёту: фюзеляж, длинные крылья впереди, оперение сзади, двигатели в мотогондолах… Поэтому можно себе представить, сквозь какой скепсис, сквозь какие препятствия пробивался в начале 40-х годов проект околозвукового истребителя «Р» – бесхвостого, без мотогондол, без фюзеляжа. Так называемое «летающее крыло», причем короткое, очень большой стреловидности. Двигатели, конечно, на «Р» стояли, но их сделали не круглыми в поперечном сечении, а плоскими и целиком слили с концевыми отсеками крыла. То есть это была попытка – по мнению историков, первая в мире – полного газодинамического единства крыла и силовой установки, единства их функций.
Таким же экзотическим казался, трудным был для тогдашнего «глаза» проект истребителя-перехватчика Р-114, да еще и сверхзвукового.
Проекты обсудили, но дальше обсуждений дело не двинулось, и в 1943 году это ОКБ ликвидировали. Через некоторое время организовали для Бартини новое, по-прежнему в тюрьме, и задание дали другое – гражданские самолёты с обычными скоростями.
Надо было ждать. И не столько технических возможностей превзойти «звук» – технические уже были, – сколько перемен в мироощущении, что ли, тех, кто должен был согласиться участвовать в такой работе, дать на нее заказ и средства. То есть опять ждать преодоления психологического барьера, известного своей ролью в истории техники.
Между прочим, раньше этот барьер по большей части кляли за то, что он вечно путался в ногах прогрессирующего человечества, а сейчас и к нему отношение изменилось. Он даже называется теперь в некоторых психологических трудах по-новому: антисуггестивным – сознательным, интуитивным и этическим барьером против внушений, против логически хорошо обоснованных и все же пустых, а то и вредных затей. Важно лишь, чтобы высота этого барьера была оптимальной. При слишком высоком наступает творческий застой, бесплодие, при слишком низком – зря тратятся силы. Хороши бы мы были, легко соглашаясь с любыми, лишь бы новыми идеями, с готовностью раздавая пинки старым, проверенным! Мигом вылетели бы в трубу.
Уже прослеживаются и история развития, и история изучения этого свойства – отбрасывать все, что вызывает чувство недоверия живого существа к окружающему миру, только еще познаваемому, а значит, небезопасному. И оказалось, что его давно учитывали в своей практике врачи, актеры, педагоги и демагоги, – корни его обнаружились в древних оккультно-мистических школах. Причем в гуманитарной области идеи внушаются (по Бехтереву, психическое состояние пересаживается без усилия воли, без ясного осознания воспринимающим) легче, чем в естественной. Основавший в 1919 году фашистскую партию бывший журналист Муссолини некоторое время еще вынужден был писать статьи и доказывать в статьях и речах, что он, только он поведет Италию к социальной справедливости и благоденствию. Через три года, после государственного переворота, итальянцам успешно внушалась более простая истина-лозунг: «Дуче не ошибается! Да здравствует дуче!» А в 30-х годах Джерманетто с горечью рассказал Роберту, что теперь фашизм воздействует на их соотечественников совсем уже просто: весь, например, огромный пассаж в Милане исписан тысячи раз повторенным единственным словом – «дуче»…
Математика, как отражение жизни, тоже и давно смоделировала психологический барьер новому – в известной теореме Гёделя. На нее часто ссылался Бартини. Житейски ее можно истолковать приблизительно так: во всяком классе понятий, как бы он ни был широк, непременно возникают вопросы, ответить на которые удается, только еще расширив сам этот класс понятий.
Иначе говоря, познание мира нескончаемо и драматично, поскольку оно требует не просто накопления знании и расстановки их по предусмотренным для них полкам, а взломов представлений, выходов за пределы привычного круга понятий. «Развитие сознания у каждого отдельного человеческого индивида и развитие коллективных знаний всего человечества на каждом шагу показывает нам превращение непознанной «вещи в себе» в познанную «вещь для нас», превращение слепой, непознанной необходимости, «необходимости в себе», в познанную «необходимость для нас». Гносеологически нет решительно никакой разницы между тем и другим превращением, ибо основная точка зрения тут и там одна – именно: материалистическая, признание объективной реальности внешнего мира и законов внешней природы, причем и этот мир и эти законы вполне познаваемы для человека, но никогда не могут быть им познаны до конца»[6]. И дальше: «Как ни диковинно с точки зрения «здравого смысла» превращение невесомого эфира в весомую материю и обратно, как ни «странно» отсутствие у электрона всякой иной массы, кроме электромагнитной, как ни необычно ограничение механических законов движения одной только областью явлений природы и подчинение их более глубоким законам электромагнитных явлений и т. д., – все это только лишнее подтверждение диалектического материализма»[7].
Не знаю, как было в молодости Бартини (говорят, было иначе), а в старости он не любил словесных боев. Возражения слушал, запоминал, сам их после развивал; умевших возражать ценил. Его противники, в большинстве, это чувствовали и тоже ценили. Но от публичных споров уходил, замыкаясь: считал, что в них рождается не истина, а то, от чего его когда-то увел Тухачевский при разработке «Стали-6».
…Надо было ждать. Технические возможности достигнуть «звука» и превзойти его исследовались в России с первых лет века. С.А. Чаплыгин начал исследовать эти возможности. В Советском Союзе в предвоенные годы над теорией крыла малого удлинения работали академик Н.Е. Кочин, член-корреспондент Академии наук СССР В.В. Голубев, в ЦАГИ – В.П. Горский, А.Н. Волохов, затем Б.Я. Кузнецов, в Военно-воздушной академии имени Н.Е. Жуковского – профессор Г.Ф. Бураго, в МГУ – аспирант Кудашев (в 1941 году он погиб на фронте)… К изучению особенностей полета на больших дозвуковых скоростях приступил в 1939 году также С.А. Христианович, возглавивший затем советскую школу газодииамиков. Во время войны, с 1942-1943 годов, в ЦАГИ и ЦИАМе (Центральный институт авиационного моторостроения) исследовались варианты аэродинамических компоновок скоростного реактивного самолёта. Результаты этих исследований, обобщенные в трудах И.В. Остославского, Г.С. Калачева, М.А. Тайца, Я.М. Серебрийского, Г.П. Свищева, В.В. Струминского, Г.С. Бюшгенса, легли в основу проектов наших первых реактивных истребителей со стреловидным крылом. Надо полагать, практики про все это не слышали, иначе они не удивились бы, увидев проекты Бартини.
Примерно так же по времени развивалась скоростная авиация и на Западе. Первые итальянские реактивные самолёты «Кампини-Капрони» КК-1 и КК-2 взлетели в 1940-1941 годах, английский «Глостер» – в 1941-м, американский «Р-59 Эркомет» – в 1942-м, затем «Р-80 Шутинг стар», затем «Р-84 Тандерджет»… Часть великолепно оборудованного аэродрома на западе пустыни Мохаве в Калифорнии, где климат резко континентальный – в среднем 350 дней в году стоит солнечная погода, – американцы отвели под секретный испытательный центр боевых реактивных самолётов. Потом этот центр назвали «Эдварде» – по имени погибшего летчика-испытателя. И еще один такой аэродром построили в Райт-Филде…
Немалых успехов добились тогда же и немецкие ученые-реактивщики, а также уже и практики. К счастью, большинство их работ так и осталось до конца войны лишь потенциально опасным.
Таким образом, в конце 30 – начале 40-х годов авиация буквально вплотную подошла к зоне скоростей, в которой скачком – сразу впятеро, вшестеро! – поднималось воздушное сопротивление полету. Самолёт вдруг начинало трясти, как телегу на булыжной мостовой, а если мощная двигательная установка все же тянула его дальше, к еще большей скорости, самолёт переставал повиноваться рулям, затем неизвестные (большинству практиков тогда неизвестные) силы валили его набок или бросали носом вниз, в пике, выйти из которого удавалось не всегда.
Это был «звуковой барьер»: для хорошо обтекаемого самолёта – сравнительно узкая полоса скоростей вблизи скорости распространения звука в атмосфере, звуковых волн. Воздух в этой полосе начинал показывать, что он газ, а не жидкость, что он сжимается, как газ, и классическая аэродинамика, в которой сжимаемость воздуха не учитывалась, переставала быть для него законом. Силы менялись, стремительно росли, по-иному, не по-расчетному распределялись по поверхности летательного аппарата: их равнодействующая сдвигалась далеко назад, задирала хвост самолёта, и самолёт входил в крутое пике… Машина «нормальной», то есть привычной для старых авиаторов, конфигурации пробить этот барьер если и могла, то лишь с большим трудом.
Вот тогда и понадобились новые схемы, формы летательных аппаратов, новые профили обтекания. И, естественно, прежде всего их принялись искать для маленьких самолётов. Чем меньше летящее тело, тем меньше ему сопротивляется воздух: истребители почти всегда были скоростнее бомбардировщиков. Маленькими были наш БИ-1, немецкие Ме-262 и Me-163 (начала 40-х годов), первые реактивные «Ла», «МиГи», «Яки». Поликарповский ракетный истребитель, оставшийся, как и бартиниевские, в проекте, прямо так и назывался – «Малютка»… 14 октября 1947 года маленький американский экспериментальный самолёт «Белл Х-1» с ракетным двигателем впервые в истории авиации вышел за скорость звука. Но получилось это у него на большой высоте, где воздух разрежен и слабо сопротивляется полету, получилось после сложного разгона и на очень коротком отрезке пути: прожорливый двигатель Х-1 мог работать с полной тягой только две с половиной минуты. На больший срок ему не хватало запаса топлива на борту, поскольку самолёт был очень маленький. И на высоту эту Х-1 сам взлететь не мог: его туда поднял самолёт-носитель «Боинг Б-29», обычный поршневой.
Так что это был скорее рекорд, победа науки, а не достижение настоящей практики. Но в то же время сигнал, что в научный прорыв на малом участке фронта технического прогресса надо без промедления вводить главные силы: силы конструкторских бюро.
К тому же после войны расстояние во времени между рекордами и практикой значительно сократилось.
Прибавилось умений, сказался военный опыт, авиация развивалась быстрее. Поэтому сразу же после того, как стало известно о полетах «Белл Х-1», наши конструкторы получили задание: срочно решить – сначала хотя бы в принципе, – можно ли будет в ближайшие годы построить тяжелый самолёт весом больше ста тонн, с длительностью полета пять-шесть часов без дозаправки топливом в воздухе, со скоростью в две – две с половиной скорости звука?
Сводная группа ведущих специалистов, собранных из разных НИИ и ОКБ, обследовала тогда, как было объявлено, абсолютно все мыслимые схемы пилотируемых, то есть управляемых человеком, атмосферных летательных аппаратов и пришла к заключению: невозможно!.. В природе не существует пригодная для такого полета схема.
Однако другие специалисты, и в их числе Александр Сергеевич Москалёв, бывший конструктор, а в то время преподаватель Ленинградской военно-воздушной академии (Бартини мне посоветовал заинтересоваться его работами, его судьбой: дальше скажу почему), не поверив в столь опять категорическое «невозможно», провели на свой страх и риск очень дорогое и трудоемкое так называемое комплексное исследование темы – силами нескольких организаций, со многими сотнями опытов, продувок моделей в аэродинамических трубах – и нашли, нащупали нужную схему самолёта.
Поехали в Москву защищать проект. И в Москве узнали, что в это же самое время Роберт Людовигович Бартини без особо дорогих продувок и вообще без существенных затрат нашел очень похожую схему. Главным образом «вычислил» ее, один, сидя за своим письменным столом под лампой с глубоким самодельным абажуром. От их схемы, дорого доставшейся, его отличалась лишь в мелочах, незначительными деталями.
«Н-ну, было приблизительно так…» – сказал Бартини, дочитав до этого места мою черновую рукопись, и недовольно отодвинул ее от себя. Не понравилось ему, что он в ней получался героем, представал в неком ореоле.
А он чудес не творил, по его словам. Я тут с ним не согласен, хотя сам же однажды укрепил его в этой позиции: рассказал ему, а мне это рассказал старый инженер-металлург Б. И. Качурин, как году в 32-м для домен строившейся Магнитки понадобилось отлить сложные детали из чистой меди – фурмы. Считалось, что нашим литейщикам они не под силу. Пригласили доку-немца по фамилии Баушан за пять тысяч золотом. Сел Баушан на стул посреди цеха ножка за ножку и командует нашим: «Fangen Sie an!» – «Начинайте!»
Удивились, что ничего он не показывает, начали, как всегда начинали, продолжили, как всегда продолжали, а немец знай покрикивает: «Arbeiten Sie!» – «Работайте!»
Ну сработали. А на испытаниях под высоким давлением фурмы «потекли». Брак. Еще несколько штук отлили – то же самое… И тогда бригада решила: Баушана гнать в шею, денег ему ни копейки не платить, а дорогому товарищу Иванченко (председателю объединения «Востокосталь») дать твердое рабочее слово – сами фурмы отольем!
И отлили. Очень просто: соблюли технологию. При Баушане от нее привычно отступали, и он, дурачок, этого не замечал, а уж дав слово – выложились.
Бартини в том смысле не творил чудес, что если бы творил, то тогда незачем было бы разбирать и пытаться перенять его методы работы. Да и неправильно называть их «его методами», они общеизвестны, они – тоже технология. А Бартини лишь следовал ей неукоснительно более пятидесяти лет и, как правило, успешно (примеры этих успехов я здесь освобождаю от многих необязательных в популярном рассказе подробностей). Таков же вывод и А.С. Москалёва. «Нет сомнения, – пишет он мне, – что у Роберта Людовиговича была громадная интуиция, знания и талант ученого и конструктора. Свою работу он показал нам на конференции в 1961 году (проект дальнего тяжелого сверхзвукового самолёта. – И. Ч.), и мне неизвестно, когда он до нее додумался, но мы принципиально такое же решение предложили в 1953 году. Вот тогда и было проведено комплексное исследование темы – мы здесь были первые, американцы потом назвали такие исследования комплексным анализом, – оптимизированы параметры, режимы и т.д… Но, в общем, все это чепуха, пишу просто для вашей ясности».
Положим, вовсе не чепуха, только думаю, что приоритет здесь легко не установишь, да и не в этом сейчас наша цель. Документы свидетельствуют, что оба решения были найдены практически одновременно – первый отчет-рукопись Р.Л. Бартини в списке 72 отчетов по этой теме датирован 1952 годом, так что шли конструкторы по технологии, одним путем, независимо друг от друга. У Бартини вначале просто не было возможности проверить в опытах свою найденную «на кончике пера» схему: его ОКБ в очередной раз ликвидировали на несколько лет, но как только такая возможность появилась, он воспользовался ею незамедлительно, хотя появилась она в чужом ОКБ, в другой отрасли промышленности. Провести дорогие эксперименты ему предложил С.П. Королев.
С тех же физико-математических оснований Р.Л. Бартини в последние годы жизни попробовал разглядеть будущее всего транспорта, не только авиационного. В развитии этой техники было несколько революционных скачков: колесо, парус, пар, двигатель внутреннего сгорания, крыло… Между скачками были более или менее длительные периоды накопления опыта, усовершенствований. По многим признакам чувствуется, писал Бартини, что приблизилась пора для нового скачка. Какого?
Любой вид транспорта при сравнении его с другими видами оценивается по нескольким характеристикам: по скорости, дальности, грузоподъемности, зависимости от баз, от погоды и т. д. Корабль наиболее грузоподъемен, но ходит он только по воде и медленно. Ракета летит очень быстро, но на малых расстояниях невыгодна. Самолёт и скорость имеет неплохую, и грузоподъемность его растет, но он слишком пока зависим от погодных условий и слишком привязан к хорошим аэродромам…
Бартини взял эти и другие свойства всех средств передвижения и сгруппировал их, свел к трем обобщенным свойствам. Это и раньше делалось. Скажем, дальность и перевозимый груз объединялись в показатель, измеряемый в тонно-километрах. Точно так же можно объединить, сгруппировать и другие характеристики: скорость, мощность двигателя, расход горючего, ресурс, надежность, комфорт, затраты средств и труда… А именно три обобщенных, не больше, понадобились для того, чтобы изобразить их в объемном масштабном рисунке. Была начерчена обычная пространственная система координат – вверх, в сторону, в глубину, и на этих осях отложены обобщенные характеристики. Для каждого транспорта – три отрезка, как бы длина, ширина и высота, и на них построены параллелепипеды. «Выросли» они из единого угла, из начала координат, получились совмещенными, их было легко сравнить друг с другом, к тому же Бартини нарисовал их разными цветами. Эти фигуры, вид и объем каждой, показали, тоже, конечно, обобщенно, степень совершенства поезда, судна, самолёта, ракеты, автомобиля, трубопровода… Оценить фигуры на вид стоило потому, что некоторые из них получились слишком вытянутыми в ту или иную сторону или чересчур плоскими, тонкими, как бумажный лист. И ясно стало, что одни характеристики того или иного транспорта очень хороши, зато остальные никуда не годятся: например, транспорт движется с огромной скоростью, но сжигает слишком много топлива, или ненадежен, или осиливает только короткие расстояния.
Автоматически отложились на осях и максимальные значения обобщенных характеристик, притом уже достигнутые, и на них тоже был построен параллелепипед. Все остальные фигуры оказались внутри этой максимальной, охватывающей. Так была показана в том же масштабе и в той же размерности степень совершенства пока несуществующего, но в принципе мыслимого транспортного средства, поскольку все его свойства уже сейчас реальны. Скорость у него, как у ракеты, груза он берет столько же, сколько корабль, от погоды зависит не больше, чем поезд, чем трубопровод…
И выяснилось с чрезвычайной наглядностью, что существующие виды транспорта, каждый в отдельности и даже все вместе, заполняют лишь ничтожную часть этого в принципе возможного объема, то есть что все они очень далеки от идеала – и не какой-нибудь там мечты, фантастики, а вполне трезвого идеала.
А дальнейшие расчеты показали, какой транспорт нужно развивать немедленно и всенепременно, чтобы если и не целиком, то хотя бы максимально заполнить этот в принципе возможный объем.
Нужны, оказалось, экранолеты – низко летящие аппараты на воздушной подушке. Но только не обычные экранолеты, давно известные, давно строящиеся, хотя и в малом числе, а с вертикальным взлетом и посадкой. Возможно, они были бы полезнее БАМа.
Бартини позвонил Д. Ф. Устинову, в то время кандидату в члены Политбюро и секретарю ЦК КПСС. Как всегда, Устинов немедленно согласился встретиться, только спросил, кого, по мнению Бартини, надо еще пригласить на разговор, какие ведомства должны в нем участвовать. Все транспортные, было решено, и все поставляющие технику транспорту.
Собрались на следующий же день прямо в девять утра. И все вроде бы прошло замечательно, решения приняли, записали. Но вернулся Бартини удрученный.
– Можно убрать на полку, – кивнул на рулон с плакатами. – Не понимаете? Пожалуйста, скажу… После совещания Дмитрий Федорович задержал меня одного и говорит: «Роберт Людовигович, только вы уж нас подталкивайте время от времени, а то, знаете, без этого дело замрет…»
И опять, говоря строго, в этой идее не было ничего принципиально нового. Всего лишь брошен чуть более заинтересованный взгляд на старые истины и с несколько иной стороны. В 1971 году, беседуя с корреспондентом «Литературной газеты», Бартини остановился на противоречиях в свойствах самолёта и вертолета.
– Самолёт хорошо летает, – напомнил Бартини, – но плохо поднимается и садится, вертолет хорошо поднимается и садится, но медленно летает. – И ответил на вопрос, есть ли выход из этих противоречий. – Есть. Выход – в такой конструкции корпуса летательного аппарата, при которой достигается единство противоположностей – единство таких функций, как функции крыла, фюзеляжа, оперения. Я полагаю, со временем под корпусом аппарата вместо шасси начнут использовать аэродинамический экран. Образующаяся при этом воздушная подушка сделает летательные аппараты будущего – экранолеты – всеаэродромными или, если угодно, безаэродромными: они смогут садиться и взлетать всюду… Всеаэродромные и вертикально взлетающие аппараты позволят транспорту сделать новый скачок. По монорельсовым эстакадным дорогам с околозвуковыми; и даже сверхзвуковыми скоростями пойдут поезда, скользящие по высоконапорной воздушной подушке. Таким способом будет осуществляться большая доля трансконтинентальных перевозок. Через океаны основной поток грузов будет переправляться не только сверхзвуковыми самолётами, но и крупными (грузоподъемностью в тысячи тонн) экранопланами-катамаранами…
Понятно, сказал корреспонденту Бартини, что частные задачи будут и в дальнейшем решаться «средствами специального назначения», что его оценка субъективна. «Но я уверен, что правильно организованная служба научного предвидения должна учитывать и подобные субъективные мнения наряду с использованием математических моделей, с тем чтобы в итоге выдать так называемый интегральный прогноз».
Стык грядущего и прошедшего,
Бегущее звено…
Р.Л. Бартини. Цепь.
Свою повесть Роберт Людовигович большей частью читал мне вслух, поскольку до перепечатки это была густая машинопись, через один интервал, со множеством исправлений и вставок от руки, почти неразборчивых. А доходя до лирических описаний вольного баронского житья-бытья в Фиуме, Риме, Венеции, иногда откладывал страницы:
– Ну, там, сами понимаете, особняк, парк, а также еще это, по-нынешнему – обслуживание… Может, я кое-что лишнее отсюда выброшу, чтобы не мешало.
В самом деле, уж очень далеко отстоят друг от друга маленький выхоленный барон с кудрями до плеч, в черном бархатном камзольчике с кружевным воротничком и руководитель Опытного конструкторского бюро, завода, гражданин СССР… Главный конструктор усмехнулся, когда его спросили, не ощущает ли он иногда и сейчас у себя на плечах этот бархатный камзольчик, – как все ..мы временами возвращаемся чувствами в свое детство…
– А разве Бартини – итальянец? По науке – нет… Если рассматривать человека как биологическую особь, как собрание клеток, то за годы, что я прожил в Советском Союзе, все мои клетки успели смениться минимум трижды: давно ушли в землю все вещества, из которых я был когда-то составлен, и, значит, перед вами не итальянские оливки, а русская картошка!
…Мальчик в теплом средиземноморском городе гуляет с собакой, старой умной Алисой, в саду при вице-губернаторской резиденции, по лужайке, окаймленной подстриженными кустами туи и буксуса; поднимается по мраморной лестнице дома, идет в отцовскую библиотеку, куда вход /ВО всякое время разрешен только ему, любимому Роберто, достает фолианты из темных шкафов, листает. Отрывается от книги, прислушивается, как далеко, на своей половине, играет на рояле донна Паола, мама…
…Главный конструктор, жесткий человек, облеченный большой властью и такой же ответственностью, выходит из подъезда на широком проспекте в Москве, поеживаясь, прячет лицо в воротник от косо летящего мокрого ноябрьского снега, садится в машину, едет на завод.
В то утро мы условились, что я снова приду к нему дней через десять. А через неделю его не стало.
…Роберто ди Бартини в Венеции, в ресторане, в компании богатых молодых людей, веселящихся на карнавале, расспрашивает артиста, мага-гастролера, о его таинственном искусстве – шарлатанство оно или наука? «Примерно пополам», – говорит маг и предлагает обследовать присутствующих на предмет обнаружения у них свойств, называемых телепатическими. Хохот, от которого звенят синеватые хрустальные бокалы: оказывается, по части телепатии пятнадцатилетний Роберто может поспорить с самим маэстро.
Между прочим, не стану относить это к телепатии, но бывало, и не раз, что Бартини отвечал на мои вопросы, возражения раньше, чем я успевал слово вымолвить. Вероятно все же, здесь было просто знание людей.
…И тюремное ЦКБ-29. Не верю, что он этого не предвидел. Спастись, надо полагать, не мог – слишком известен стал к тому времени. Но откуда у него потом и до самого конца брались силы, желание работать? Другого выхода не было? Был, в конце концов он мог и на родину уехать. В Италии он по-прежнему числился в их компартии командированным в СССР, сам Луиджи Лонго вручил ему в Москве значок ветерана ИКП. Талант рвал его вперед, жажда самовыразиться? Или он сохранил какие-то прежние общественные, политические устои?
…И сообщение в «Известиях», в вечернем выпуске 8 августа 1967 года: «В Кремле 8 августа группе товарищей были вручены ордена и медали Советского Союза… Ордена Ленина за заслуги перед Советским государством вручены Маршалу Советского Союза В.Д. Соколовскому, министру судостроительной промышленности Б.Е. Бутоме, министру радиопромышленности В.Д. Калмыкову, генералу армии П.И. Батову, тов. Р.Л. Бартини, постоянному представителю СССР в Организации Объединенных Наций Н.Т. Федоренко».
Тов. Бартини… Больше этого о нем тогда сообщалось лишь в специальных изданиях, не всем доступных.
Но сам он не сомневался, что в конце концов известность к нему придет, широкая, что ее принесут ему и его научные труды, и проекты самолётов, и вся история его превращения «из оливок в картошку». Он очень торопился в последние годы. Некоторые свои работы он закончить не успевал, понимал это и спешил довести их до наивозможной ясности – для тех, кто заинтересуется ими после него. Поэтому на четвертом этапе жизни, после 75 лет, он еще больше упростил свой быт, экономя часы, минуты, и в то же время стал чаще видеться с людьми. Поэтому и повесть писал, хотя и урывками, вставляя в нее популярные рассказы о сложнейших научно-технических делах… А в одно из наших с ним ночных бдений я нашел в бумагах Бартини несколько сколотых булавкой листков – рассказ о его первом вечере в московском общежитии Реввоенсовета: как он, лежа на грубо окрашенной койке, вспоминал тогда о прошлом и пытался угадать будущее, – с размышлениями уже более позднего времени, с позиций много чего с тех пор повидавшего автора. Видимо, это писалось либо как заготовка для повести, либо как материал для биографов, историков.
Писал он, что, когда вступил в компартию, в 1921 году, его отец, также ставший итальянским подданным, был уже государственным секретарем королевства[8]. С отцом Роберто расстался. Сожалея о расставании, не ссорясь, но навсегда. Больше они не виделись, только изредка переписывались. Мама Паола давно умерла. В Аббации, дачной местности недалеко от Фиуме, снимала виллу одинокая тетя Елена, мамина сестра, единственный родной человек, с которым Роберто встретился, вернувшись из русского плена. Он был на нелегальном положении, поэтому сначала послал к ней пекаренка из булочной, вызвал ее на свидание, объяснил, что в лагере под Владивостоком в офицерском бараке числился «совверсиво» – бунтарем, большевиком, и, значит, упаси ее бог проговориться о его плене кому-нибудь из соседей. Для них он просто надолго уезжал, о чужих странах он им порасскажет.
Все в этих местах оставалось прежним, замерло, ничего не изменили в здешнем укладе жизни война, революции, перекраивание карт… Мировой славы курорт на берегу теплой бухты, с трех сторон отгороженной от остального континента изогнутым горным хребтом, прикрывшим ее от северных ветров. Праздная толпа на улочках, островерхие крыши каменных домиков, наклоненная к морю площадь с церковью. На паперти калеки, нищие в лохмотьях. Чистый звон колокола: клим-клан, клим-клан… Внутри храма длинные, потемневшие за столетия скамьи, голоса молящихся возносятся к сводам, колеблются огоньки толстых свечей, плывет слоями сладкий дым ладана, в высоких витражах тусклый свет угасающего дня…
С площади Роберто поднялся к бывшей отцовской резиденции, постоял у ее решетчатых ворот. Рассмотрел сквозь них уходящий за дом сад – мама любила гулять там с черной вежливой Алисой, а подросший Роберто катался по дорожкам верхом на пони. Представил себе, закрыв глаза, покои дома: свои комнаты, будуар донны Паолы с легким запахом туберозы, маминых духов, кабинет отца. В кабинете – застекленные книжные шкафы до потолка, удобные тяжелые мягкие кресла вокруг стола с резными красного дерева подставками для книг, бронзовые часы, их гулкий бой, хрипение перед боем. Большую картину с дубовой ветвью внизу рамы: эпоха Рисорджименто (национально-освободительное движение итальянцев), казнь тринадцати генералов пьемонтской повстанческой армии. Австрийскому сановнику надо было иметь предостаточно отваги, чтобы держать у себя дома такую картину! Пасмурный рассвет, столбы с перекладинами, свисающие с перекладин веревки… Лет через тридцать Роберту, приехавшему работать в Таганрог, местные патриоты в шутку объявили, что это судьба, что у них его ждет успех, так как в Таганроге когда-то жил, правда недолго, Гарибальди.
…Вице-губернатор, убежденный демократ, вольтерьянец, рассказывал сыну, кто и как выращивает пшеницу, строит дома и исцеляет болезни, как несправедливо устроены государства и чего требовали рабочие элеватора, прошедшие однажды с красными флагами по улицам Фиуме. Впрочем, тогда шествие закончилось мирно, только развлекло отдыхающую публику. Рассказывал, по каким законам движутся в небе планеты и звезды, что за сила подняла в воздух крылатую машину – аэроплан, пролетевший как-то в воскресенье по широкому кругу над бухтой, и почему оскудел некогда богатый и могущественный род князей Скарпа, соседей Бартини. Пение множества птиц в запущенном княжеском парке было слышно в хорошую погоду даже на судах на рейде.
Ничто, казалось, не могло всколыхнуть город, сонным он был, даром что на перепутье цивилизаций. Райский уголок, с точки зрения обывателей: никаких изменений не только за годы войны – за века… Поднявшись выше, на каменистую площадку за резиденцией, Роберто увидел вдали растворенные в дымке острова архипелага, пригороды, порт, гостиницы, пансионаты в лавровых рощах, на несколько километров протянувшийся вдоль извилистого берега деревянный помост, снующие возле него белые яхты, катера, лодки. Плавать Роберто выучился в великолепно оборудованной купальне «Анджолина», защищенной сеткой от акул, гимнастике – в спортивном клубе «Кварнеро», для избранных. Мог в любое время, если ветер был не слишком крепок, выйти в море на двухмачтовой вице-губернаторской шхуне «Регина». Тренер по плаванию Карло называл мальчишку «ваша милость»; пожилой, дважды побывавший в кругосветном плавании капитан шхуны при появлении «его милости» брал под козырек, в пути старательно объяснял свои команды и действия матросов. Изучив назначение и устройство парусов, бимсов, шпангоутов, Роберто в своей домашней мастерской построил модель «Регины», капитан и вице-губернатор очень ее хвалили. Развитие человека должно быть гармоничным, считал барон Лодовико, воспитание – трудовым, и его наследник был постоянно занят, к огорчению друзей – Бруно, Ненко, красивой Джеммы. Книги, школа, работа, спорт…
Но мадонна! Не пора ли забыть все, что было и никогда больше не вернется? По крайней мере не думать об этом, лежа на скрипучей железной койке в промерзающей комнатенке пять шагов на семь… Ни к чему такие воспоминания сотруднику Научно-опытного аэродрома, что на Ходынке в суровой Москве, и уж тем более главному конструктору в конце его долгой нелегкой жизни!
Мне в наследство осталось начисто перепечатанное начало его повести. Нет, ничего он о своем прошлом оттуда не вычеркнул, наоборот, еще добавил размышлений.
Невозвратное, в первые двадцать пять лет – экзотическое, оно тем не менее было как-то связано и с его настоящим, и с будущим, сколько бы этого будущего у него ни осталось. И, сравнивая себя в прологе со звеном в длинной цепи своих предков и потомков («Стык грядущего и прошедшего…»), Бартини пишет:
Каждый миг вечен.
Неразрушимо звено
неразорванной цепи
Вечного свершения.
В нем я живу.
А его цепь переплетена с другими, со множеством других, и это сплетение тоже не разнимается ни в каком месте. Оно – одно, единое, целое:
Вселенная существует во мне неотделимо.
Как в шаровом зеркале,
весь мир
во мне отображен.
Впрочем, стихов в повести немного. В основном это проза, и вполне реалистическая, по крайней мере в описаниях деталей.
В детстве, в родительском доме, Роберто имел все, чего только могла пожелать его душа, и вскоре привык к этим возможностям, душа его стала желать все новых и новых радостей. Пожелала получить заводную куклу в человеческий рост и музыкальную шкатулку – кукла и шкатулка явились на другой же день. Новый год пожелала встретить в отменном многолюдье – и на детском празднике в доме Бартини танцевал «весь Фиуме». Соскучилась душа – и семейство ди Бартини вместе с тетей Еленой отправилось в путешествие: через прохладные хвойные альпийские перевалы, мимо виноградников и рисовых полей цветущей Италийской низменности. В конце второго дня прибыли в Венецию, город искусства, доблести, умельцев, предприимчивости, страстей, злодейских заговоров, кинжалов, розового мрамора, гондол, карнавалов, цветов – и свинцовых камер подземных тюрем. Приезжих ждут не извозчики, а лодочники. Нехотя расступается перед лодкой зеленая от плесени вода канала, качает поплавки удочек, с мостиков глазеют рыбаки. Семейство поселяется в дорогой и все равно замызганной гостинице, такой ее содержат нарочно, для колорита. Полы в ней из широких каменных истертых плит, электричества нет, по вечерам приносят громоздкие начищенные канделябры со свечами, из ресторана поблизости доносятся запахи лука, чеснока, перегоревшего масла, звуки гитары, хохот… Скучать некогда. Роберто катают по Канале-Гранде, показывают дворцы, везут к собору святого Марка, на площадь, полную голубей, знакомят с Изой, дочерью танцовщицы Айседоры Дункан. Он получает персональное приглашение, как знатный гость, на старую символическую церемонию – обручение города с морем. Мэр Венеции, в облачении дожа, бросает с лодки в море золотое кольцо. Показывают «чудо XX века» – электробиоскоп, фильм о капитане Немо. По просьбе Роберто вице-губернатор приглашает к себе на службу, увозит с собой чету нищих венецианцев и их единственное сокровище – развеселую замарашку Джемму, то нежную, то скандальную… В Роберто пробуждаются еще неясные ему чувства.
Дома, в Фиуме, он решает учиться фехтованию, кавалерской добродетели. Жилистый, небольшого роста, прыгучий, как мячик, популярный в городе тренер громко топает, наступая и отскакивая, командует: «Терца!.. Квинта!.. Кварта!!! Ин гвардия! Аттенти! Брависсимо, юный синьор!..» Через двенадцать лет какой-то офицер в римском кафе оскорбил боевиков компартии. Бартини вызвал офицера на дуэль и отрубил ему ухо. Пригодились уроки, хотя и непредвиденным образом.
В отцовской библиотеке Роберто обнаружил и прочитал толстенную книгу «Невидимый мир» – о жизни мельчайших созданий, и душа его пожелала иметь собственный микроскоп. Перед ним раскладывают великолепные, с цветными картинками проспекты и каталоги главных в то время мировых оптических фирм: Цейсса, Лентц-Вентцлера, Месстера, Химмлера, Роденштока, Буша… Через два месяца на его имя прибывает посылка из Германии. Вскрыта многослойная упаковка, отперт медным ключом продолговатый ящик из полированного дерева с фигурной ручкой. В ящике – волшебный инструмент, золотисто-черный и почему-то пахнущий кедром.
По многу часов почти каждый день Роберто и взявший над ним шефство домашний врач семейства Бартини доктор Бальтазаро проводили у микроскопа в наблюдениях и беседах. Нередко заглядывал к ним, начиная все более тревожиться, вице-губернатор. Интерес мальчика к проникновению в невидимый мир переставал быть просто увлечением, занятия длились порой до глубокой ночи.
Минуло полвека с лишним. В июле 1969 года, тоже как-то ночью, Роберт Людовигович, пошуршав в коридоре пленкой, укрывавшей стеллаж, принес мне оттуда старинную книгу со сломанным медным замочком, с вытесненной на кожаном переплете обезьяньей рожицей и вынул из книги тетрадный листок – схему микроскопа, нарисованную нетвердой детской рукой. И пошло… Приученный уже в разговорах с Бартини к самым неожиданным поворотам темы, я слушал его любовные рассуждения о тубусах, окулярах, апертурах и прочей оптике. Слушал внимательно, терпеливо, уверенный, что все это вспоминается не зря, а имело и, наверное, имеет для него смысл, пока от меня скрытый, – как был скрыт от случайных визитеров смысл отвлеченных картин на стенах его квартиры.
…Доктор и «его милость», юный синьор, рассматривали под микроскопом сверкавшие в растворе, быстро растущие кристаллы соли. Меняли увеличение – четыреста пятьдесят, тысяча двести, две тысячи, но очагов, начал кристаллизации не видели, а единственно убеждались в существовании неудержимого стремления чего-то хаотического к гармонии, красоте, поскольку кристалл красив[9]. Бесконечно малое где-то соединялось с большим – не это ли основа всякого существования?
Да, соглашался доктор, хотя сам же и подводил Роберто к этому вопросу. Но никто пока не знает, где они соединяются и как… И тем более никто не знает, где, как и что вызывает важнейшее в природе явление – переход «мертвого» вещества в «живое». Предполагается лишь, что давным-давно когда-то жизни на Земле не было, а потом она вдруг возникла, возможно, в виде клочков белковой слизи, в еще теплой грязи древних водоемов остывающей планеты. Эти комочки могли вначале состоять из сложных, но одинаковых молекул, а через миллионы лет родилась новая форма живого – клетка, тоже капля жизни, но уже составленная из разных молекул, выполняющих разные физиологические функции. Разделив обязанности, молекулы смогли лучше помогать друг дружке, сообща производили больше движений, успешнее боролись с враждебными внешними силами.
Понятно, что я здесь излагаю не последние взгляды биологов на происхождение жизни, а лишь те, которые в начале века формировали мировоззрение подрастающего Роберто. Кое в чем они отличны, а кое в чем, наверное, совпадают с нынешними. Возникнув, как часть единой природы, объяснял мальчику доктор, «капли живого» немедленно устремились к гармонии, порядку, кооперации, равновесию. А кооперация, усложняясь, становилась сильнее и одновременно «справедливее», то есть, глядя на нее со стороны, равновеснее, дружнее. Разделив труд, молекулы образовали клетку. Затем и клетки разделили труд, сбились в колонию, в комок сначала одинаковых индивидуумов. Их еще можно было разогнать, они выжили бы и друг без друга, но почему-то опять собирались в колонии; и те клетки, которые оказались внутри колонии, оставаясь поэтому полуголодными, пробивались наружу. Пробились – и получился пузырек, замкнутая оболочка из одного слоя клеток: все снаружи. Пузырек плыл в воде, промышляя еду, клетки дружно гребли, толкали колонию, и те из них, которые чаще оказывались впереди по движению, опять получали еды больше, чем задние, наиболее работящие. Сытые ели за всю колонию, обленивались, переставали шевелиться и под давлением встречной воды постепенно вминались все глубже и глубже внутрь пузырька. А задние клетки, гнавшие всю колонию вперед, становились сильнее, потому что, недополучая еды, шевелились энергичнее – тоже за все сообщество. Колония из замкнутого однослойного пузырька превратилась в разомкнутый двухслойный, с хвостом, желудком, с ротовым отверстием впереди…
Доктор готовил препараты заранее, чтобы скорее провести своего ученика по ступеням знания.
– Подойдите к окуляру, Роберто. Мы не можем увидеть свое прошлое, но, обратите внимание, историческое развитие многоклеточных повторяют их зародыши. Видите: плотный комок клеток, он называется морулой, пустой замкнутый – бластула, двуслойный с отверстием впереди – гаструла. Ее далекого предка великий Геккель назвал гастреей[10]. Это – нечто восхитительное! Это – заключение первого на Земле Общественного Договора: впервые индивидуумы стали членами такой общины, в которой благополучие каждого из них полностью зависит от совместных действий всех во благо всем. Достаток каждого члена сообщества отныне охраняется всей колонией, жизнь его вне общины становится просто невозможной. Гастрея – община и одновременно личность, но личность неизмеримо более совершенная, чем любой отдельный член общины. Она больше чем простая сумма индивидуумов, она – начало того этапа развития жизни на нашей планете, который продолжается и поныне!
Вот какие разговоры велись в богатом, добропорядочном доме вице-губернатора благословенного города Фиуме. , Впрочем, как общедоступные результаты наблюдений, как бесспорные научные истины они излагались во всех гимназиях и училищах. Без выводов, тем более общественных. Выводы каждый ученик мог делать сам, в меру своего разумения. Для большинства все это оставалось обычной нудноватой школьной дисциплиной, которую сдать бы поуспешнее и как можно скорее забыть. Кому она нужна, эта профессорская премудрость, кроме, конечно, тех, кто сам собирается стать профессором?
Родители не спешили знакомить Роберто с грубой прозой жизни, однако и не скрывали от него, что люди живут по-разному, что в мире еще нет полной гармонии. Она пока достижима лишь в нематериальной субстанции и каждым из нас самостоятельно. Донна Паола учила Роберто языкам, тетя Елена музыке. Сам барон Лодовико буквально жил идеями великих французских просветителей – Руссо, Монтескье, Д'Аламбера, Вольтера, читал Гегеля, Маркса, Энгельса и во многом соглашался с ними. Сына он называл гражданином, «ситуайненом», и тоже позволял себе при мальчике рассуждения, которые могли далеко завести незрелый ум. А именно что, согласно Общественному Договору, каждый человек, родившись, сразу получает все права человека, независимо от того, сын ли он короля или пастуха. Все люди ему обязаны, а он, маленький, беспомощный, имеет все права… Зато, став взрослым, он делается обязанным всем людям. «Никто, – говорил барон, ссылаясь на Руссо, – не должен быть настолько богат, чтобы иметь возможность купить душу или тело другого человека, и никто не должен быть настолько беден, чтобы быть вынужденным продавать свою душу или тело».
Отец никогда не подавлял сына своим авторитетом. Даже узнав, что Роберто под влиянием товарищей в гимназии стал покуривать, когда гувернантка в праведном ужасе доложила об этом господину барону, тот подарил сыну пробковый мундштук и коробку душистых египетских папирос: «Если уж тебе нравится это занятие, отныне бери у меня хорошие!» И сын бросил курение – удовольствие перестало был запретным, труднодоступным, утратило прелесть риска.
Однако пользоваться настоящими, крупными привилегиями молодому барону домашние не советовали. Отец ему сказал: «Вот ты любишь спорт, Роберто, участвуешь в соревнованиях, и я горжусь твоими победами. А представь-ка себе, что ты стоишь на старте, приготовился бежать, сорваться с места, и в ряд с тобой стоят еще десять бегунов, и уже поднят пистолет…
И вдруг в этот самый момент к тебе подходят два господина в цилиндрах, во фраках, берут тебя под руки и говорят:
– Ваше сиятельство! Ваше место не здесь, не с этими людьми! – и ведут тебя на полкруга вперед…
И будет выстрел, и вы побежите, и ты конечно же закончишь дистанцию первым. А дальше – все, что полагается: аплодисменты, круг почета, пьедестал, где на тебя возложат венок…
И ты будешь стоять на пьедестале? Но ведь ты там сгоришь со стыда, Роберто!»
Сын превосходно успевал в гимназии. Пожалуй, слишком успевал, с точки зрения родителей и преподавателей, чересчур быстро и доверчиво – прямо так, как видел и слышал – усваивал знания, не сверяя их с собственным опытом. Да и мало еще было у него собственного опыта, зато памятью природа наделила его, как теперь сказали бы, «фотографической»: он запоминал все с первого раза и навсегда. А также незамутненной совестью. Рассудительный, умевший спокойно взвесить любые обстоятельства, Лодовико ди Бартини, разумеется, поощрял стремление сына к знаниям: они и украшают их обладателя, и что-то постепенно меняют в сложившемся, далеко не идеальном порядке вещей… Но кроме простой суммы сведений, научных идей, многие из которых весьма увлекательны, истинно передовому человеку, считал барон, нужно чуть-чуть скепсиса. Не все в жизни согласуется с самыми мудрыми сочинениями.
Что Роберто эту рассогласованность совершенно не чувствует – его близкие заметили и поняли слишком поздно, когда уже мало что могли в нем изменить. Характер сформировался. Им оставалось только помогать мальчику, потом юноше в каждом конкретном случае, кое в чем осторожно его подправлять, оберегать, ловя своими любящими сердцами все более и более тревожные сигналы предназначенной ему судьбы. Если уж от нее не уйдешь, то пусть она хотя бы настигнет его позже, взрослым, сильным!
Да, некоторые странности в его поведении, в том, как он воспринимает окружающее, можно было заметить еще задолго до гимназии. Например, он ничего не боялся: в пять лет, был случай, темным осенним вечером ушел один в заброшенный парк князей Скарпа, чтобы увидеть фею, жившую, по преданию, в боковой башне пустующего замка. К этой башне, сложенной из небольших ноздреватых валунов, чуть подует ветер – гудевшей внутри на разные голоса, добрые люди и днем-то решались приближаться только компаниями. В парке Роберто заблудился, заснул под папоротником. Искали его с факелами, прочесывали заросли и нашли под утро спящим, в жару и бреду. Нашла черная Алиса. Вице-губернатор подал знак: тише!.. уберите собаку! Подумал, что сын в обмороке от испуга…
Роберто осторожно перенесли домой на руках, около месяца он потом пролежал с высокой температурой. Объяснить бы ему после этого, что просвещенный человек может восхищаться народными легендами, преданиями, но не должен всерьез принимать разных там фей, колдунов, гномов, привидения – все эти остатки древних суеверий. Так нет же, не объяснили как следовало бы – не решились мешать «свободному развитию свободного, имеющего все права гражданина», подавлять его волю. Только мама Паола, чтобы он сам увидел разницу между настоящей фантастикой, научной, и просто сказками, стала, пока он болел, читать ему вслух «Двадцать тысяч лье под водой» Жюля Верна. Книга у них была в немецком переводе. И опять явный симптом какого-то отклонения Роберто от нормы: следя за строчками, он за две-три недели выучился читать по-немецки – но читал после этого, держа книгу вверх ногами, как видел ее с подушки. Пришлось его потом переучивать. (А всего, между прочим, Бартини знал впоследствии семь языков и еще на двух читал, но не говорил.) Футболом, плаванием, фехтованием он также занимался с таким рвением, так ликовал, побеждая на детских соревнованиях, а потом и на взрослых, что и это в конце концов встревожило его родителей. Быть первым в спорте похвально, но не собирается же мальчик, следуя новейшим веяниям, превратить спорт в свою профессию?..
Одно время большие надежды барон Лодовико возлагал на своего друга Бальтазаро. Увлекшись естествознанием, началами философии и историей, Роберто принялся сочинять историю рода Бартини, но повел ее от зарождения жизни на Земле… Там разглядел ее начало. Путаясь, мучаясь, разложив на столе и на полу десятки раскрытых книг, не давая прибрать в своей комнате, он исписал кипу листов: рассуждал о происхождении и назначении жизни, о «воплощении, переплетении и взаимопроникновении вещей». И это в тринадцать лет! Зерно и колос, писал он, – одно, поскольку колос вырос из зерна, а зерно из колоса; мальчик, мужчина и старик – тоже одно… Где оно скрыто, их единое? В первое время старший барон приветствовал это сочинительство, счел его относительно безобидным упражнением ума под надежным контролем (доктора и своим), потом всполошился – у Роберто опять слишком разыгралось воображение, это могло пойти в ущерб учению, делу.
Наряду с такого рода уходами в сторону от дела, временными, как все еще надеялось семейство, наряду с успехами, несмотря ни на что, в полезных науках, особенно в математике, физике и языках, Роберто овладевал и такими умениями, смысл которых был уж вовсе не понятен его близким и учителям. Мог, например, быстро, в одно движение, нарисовать правой и левой рукой две половины какой-либо симметричной фигуры, и, если потом эти половины совместить, они оказывались точными, зеркальными отражениями одна другой, образовывали целую симметричную фигуру. Лекции в гимназии Роберто записывал нормально, как все ученики: слева направо, – а мог записывать левой рукой, справа налево, тоже зеркально, подражая Леонардо да Винчи. И уверял, что все люди так могут: ведь все мы легко делаем симметричные синхронные движения руками!
Странности Роберто не исчезали со временем, наоборот, крепли, углублялись. Я узнал его, как уже говорил, шестидесятилетнего; каким он был в молодости и зрелости, мне отчасти рассказал он сам, но очень скупо, рассказали некоторые бумаги, а главным образом его коллеги и друзья, в том числе старейший его друг, с 1920 года, архитектор Б. М. Иофан. Родился Борис Михайлович в Одессе, учился и долго жил в Италии, и это его биографию, ее подробности Бартини использовал в «легенде», когда эмигрировал в Россию. Недалеко от Рима Иофан построил виллу для барона Роберто ди Бартини, на самом же деле – конспиративную квартиру для компартии.
Не все особенности, тем более странности Бартини были его преимуществами (хотя все они интересны для исследования процессов научно-технического творчества), некоторые из них делали его плохо защищенным. Он, скажем, никогда не ощущал голода, ел по часам, если не забывал взглянуть на часы. А если забывал, то не ел. В старости это с ним бывало чаще, поэтому дома у него, чтобы всегда быть на глазах, напоминать о себе, со стола в большой комнате не убиралась какая-нибудь непортящаяся сухая еда, накрытая салфеткой. Вафельный торт, печенье… Однажды на заводе он упал в обморок, словно заснул, уронив голову на бумаги. Прибежал врач и определил, что Бартини обезвожен, – оказывается, он и жажды никогда не ощущал. Некоторых общепринятых правил поведения, норм он тоже не знал или не признавал. В последнее наше с ним свидание и расставание, когда он одевался в прихожей, я сказал ему, что его пальто пора бы сдать в утиль. Он искренне, без малейшей скромности удивился:
– Очень хорошее пальто. Греет.
– А шапка? Ею пол натирать…
– Хорошая шапка!
Я тогда несколько преувеличивал, пальто и шапка у него не были совсем уж никудышними, но все же, хорошо это или плохо, давным-давно сложились неписаные нормы, в частности, в чем прилично ходить человеку определенного общественного положения, а в чем неприлично. Было бы неловко, например, директору явиться на работу в джинсовой паре. А Бартини все это было безразлично. Подвернулись бы ему джинсы, он и их носил бы. Еще до войны, когда такого рода правила были помягче нынешних, большой аэрофлотовский начальник, увидев входящего к нему в кабинет Бартини, вызвал секретаря:
– Пожалуйста, оденьте главного конструктора!
Сняли мерку, принесли со склада новенькую летную форму. Бартини переоделся, а то, в чем приехал, оставил на вешалке в приемной.
Кое-кто считал, что страха он не ведал настолько, что был совсем будто бы лишен этого во многих случаях спасительного чувства. В раннем детстве, возможно, у него действительно было так. Потом, мне кажется, иначе: под напором реальностей развитие все же состоялось. Но владел он собой идеально, страх умел подавлять, как и прочие свои душевные отклики на ситуации. Я уже говорил, что видывал его и обиженным, и обозленным. Видел и испуганным. А больше всего он боялся надвигающегося, уже близкого конца. Но таким Бартини бывал только дома, на людях же держался безупречно спокойно, до такой степени, что мог и впрямь показаться бесчувственным, как и чересчур прямолинейным в некоторых вопросах. Самые лучшие отношения с людьми, не говоря уж о плохих, иногда требуют маневра, а он этого не признавал – может быть, не понимал, не хотел понять. И, бывало, ошибался. К счастью, не всегда.
Тратя, безусловно, нервы в делах, он однако же никогда не хитрил, уверенный, что надо лишь истину выявить – и все немедленно само собой станет на свои места. Так было при его столкновении в 1930 году с четырехромбовым тюремным начальником; в результате Бартини, уже главного конструктора, уволили тогда из авиапромышленности. От дальнейших крупных неприятностей его избавили М.Н. Тухачевский и Я.Я. Анвельт, но ничьей административной помощи, то есть не по существу технического и организационного спора, он не искал, а просто встретил случайно на улице Анвельта, и тот спросил, как работается уважаемому главному конструктору…
Стойкость, не думаю, что бесчувственность, вела Бартини и в истории с жалобой одного из летчиков-испытателей на будто бы неуправляемый самолёт «Сталь-7», и в истории с дальним тяжелым сверхзвуковым самолётом. Мнение экспертов по этому проекту он получил такое: заявленные конструктором характеристики машины не подтвердились при испытаниях моделей – и, не имея в то время своего ОКБ, обратился за помощью, но опять же лишь за технической, в другое ведомство, к С.П. Королеву. Обратился, следуя одному из замечательных «четырех конструкторских принципов», – их сформулировал однажды, расфилософствовавшись в перерыве между полетами, шеф-пилот довоенного бартиниевского ОКБ Николай Петрович Шебанов:
– Для успеха нам нужно, во-первых, многое знать. Нелишне также знать пределы своих знаний, не быть чересчур самоуверенными. Юмор, в-третьих, нам нужен, чтобы не засохнуть, как вот эта ножка стола. И что еще нам очень нужно – это поддержка в трудную минуту!
В начале 30-х годов С.П. Королев работал в моторной бригаде отдела, которым руководил Бартини. В конце 30-х они вновь встретились – в тюремном ОКБ. Роберт Людовигович не считал себя учителем Королева (слишком короткой оказалась их совместная деятельность, да и были у Королева прямые учителя: Цандер, Туполев), но что-то, естественно, он дал будущему конструктору ракетно-космических систем. И Королев этого не забыл, как не забывал ничего хорошего и, говорят, плохого тоже… Исследования моделей дальнего сверхзвукового были повторены в одной из лабораторий С.П. Королева, и характеристики получены те самые, которые «заявил» Бартини.
Роберт Людовигович тоже с готовностью помогал другим конструкторам. Один из многих таких случаев – переделка пассажирской «Стали-7» в дальний бомбардировщик ДБ-240. В переделке он участвовал, можно сказать, технически руководил ею: для этого заключенного Бартини привозили по ночам в его бывшее ОКБ, где главным конструктором после его ареста стал Владимир Григорьевич Ермолаев, ученик Бартини. И при всей трагичности приведших к этому обстоятельств стал заслуженно, так говорил сам Бартини:
«Володя был настоящим главным, самоотверженно трудолюбивым, прекрасно образованным, человеком был хорошим и, безусловно, высокоталантливым. Мы это сразу заметили, как только он пришел в ОКБ. Но пришел он к нам совсем молодым инженером, к тому же в то время в самолётостроении по предложению Поликарпова утвердилась в общем правильная, научно обоснованная система разделения труда: каждый конструктор должен был специализироваться в чем-то одном, работая в одной бригаде – крыла, или оперения, или фюзеляжа, или аэродинамики и так далее. В целом система была рациональная, однако для проявления таланта именно главного конструктора она оставляла мало возможности. Знания конструктора углублялись, производительность его труда росла, зато суживался круг его интересов.
Поэтому, посоветовавшись о Володе, мы направили его сначала в бригаду аэродинамики: рассчитай крыло! Оттуда – в бригаду прочности: рассчитай конструкцию крыла на нагрузки, которые сам же определил как аэродинамик. Оттуда – в конструкторскую бригаду: а теперь выдай чертежи крыла! Оттуда на производство, в цех крыла. И опять к аэродинамикам: рассчитай оперение! В бригаду прочности: рассчитай конструкцию оперения…
И так – по всем бригадам и цехам, по всем агрегатам, в несколько кругов. Очень эффективный прием, уверен, что он и сейчас наилучший».
Я упомянул летчика-испытателя Н.П. Шебанова. Бартини вспоминал его не просто с уважением, а с чувством, мне до этого казалось, совсем Роберту Людовиговичу не свойственным – с нежностью.
Работали они вместе недолго, Николай Петрович испытывал только «Сталь-7», спасенную перед этим А.Б. Юмашевым, И.Ф. Петровым и П. М. Стефановским. В 1938 году спасать ее настала очередь Шебанова.
Бартини был арестован. На собрании в ОКБ, где «народ» клеймил Бартини, нашлись некоторые, предложившие заклеймить заодно и опытную машину («все мы видели – вредительскую»), свезти ее на свалку, чертежи – сжечь.
Слово попросил Шебанов:
– Я не касаюсь Бартини, в нем разберутся доверенные органы. Но давайте обсудим самолёт, поскольку, выходит, мы, наш экипаж, должны были потерпеть на нем аварию. Я понял, что так, хотя здесь и не было пока приведено ни одного профессионального указания, что и когда нас ждало. Но, наверное, какие-то технические соображения у товарищей есть. Вот и скажи нам честно ты, Коля, – ты разработал крыло: где ты в нем навредил?
И ты, Миша, скажи нам как конструктор шасси: когда оно не выпустится или где, в каком месте сломается? И ты, Витя, моторист: когда моторы заглохнут, когда нам выбрасываться с парашютами?
(Имена я здесь заменил, Шебанов назвал другие.)
Все особо бдительные – их нашлось немного, но шумных – мигом прикусили языки. Испытания прошли успешно, и 28 августа 1939 года Н.П. Шебанов, второй пилот В.А. Матвеев и бортрадист Н.А. Байкузов установили на «Стали-7» международный рекорд скорости на дальности 5000 километров.
Как тогда было заведено, по случаю рекорда состоялся прием в Кремле. Сталину представили экипаж и ведущего конструктора самолёта З.Б. Ценципера.
– А где главный конструктор? Почему его здесь нет?
– Он арестован, – ни на мгновение не смешавшись (свидетельствовал З.Б. Ценципер), ответил Шебанов.
– Фамилия? – будто бы уж не знал, заранее не узнал.
– Бартини. Вступился Ворошилов:
– Хорошая голова, товарищ Сталин, надо бы сохранить!
Напрасно вступился – говорят, Сталин терпеть не мог прямого заступничества, да еще на людях.
– У тебя? – к Берии.
– Да.
– Жив?
– Не знаю.
– Найти, заставить работать!
Берия не знал, жив ли Бартини. Этого и Бартини не знал. В тот день, вечер или ночь – тоже не различить было – следователь вызвал исполнителя, то есть палача. Бартини лежал на цементном полу, щекой в крови. Голову его «хорошую» приподняли за волосы, повернули лицом к свету:
– Ну чего рыпаешься? Сейчас здесь, – стукнуло по затылку, – будет маленькая дырка, а здесь, – овеяло лицо, – все разворотит…
Сознание погасло на какое-то время, пока не возникло покачивание. Неуместно подумалось: лодка Харона. Но покачивались носилки. Два вертухая были испуганы и осторожны, кто-то ими командовал. Заурчал мотор, железно раздвинулись ворота – Бартини их помнил по воле: с приклепанной звездой. Донеслись ночные звуки улиц, потом, чувствовалось, пошла загородная дорога, шоссе.
Привезли Бартини в Болшево, на сборный пункт специалистов, изъятых из промышленности. Оттуда, подлечив, – в спецтюрьму ЦКБ-29 НКВД.
Планировался кругосветный перелет «Стали-7»: машину доработали, разместили в ней 27 бензобаков общей емкостью 7400 литров, – но совершить перелет не позволила начавшаяся война.
Бартини, случалось, везло, и крупно. Хотя бы в том, что он уцелел. Ходит слух, по-моему, в порядке мифотворчества, что уцелел он тоже благодаря своей фантастической стойкости, смелости, но, как видим, была тут еще и внешняя причина: его велели «найти, заставить работать», то есть сохранить. Только этим, по здравому смыслу, можно объяснить, почему Бартини в тюрьме кое-что сходило с рук, что не сходило другим заключенным, не менее стойким. При всей искаженности сталинских представлений о людях, о способах «заставить» их работать, надвигавшаяся война требовала каких-то действий помимо расстрелов.
В ЦКБ Бартини пытались заставить работать над машиной «103» Туполева, будущим пикирующим бомбардировщиком Ту-2. Туполев сказал:
– Роберт, давай сделаем им сто третью – и нас освободят.
– Нет, у меня есть своя, пусть дают под нее КБ!
И не работал, пока ему не дали КБ. Но в итоге туполевцев освободили, а Бартини отсидел все десять лет, день в день, до 1948 года, да еще с поражением в правах на пять лет, до самого 1953-го, года смерти Сталина.
Бартини заставили переделывать «Сталь-7» в дальний бомбардировщик. Это была его машина, его работа, за нее он взялся. Сделали бомбардировщик. Но когда Сталин спросил генерала Н.А. Захарова, как поскорее запустить ДБ-240 в серию, и генерал, несколько замявшись, посоветовал освободить главного конструктора, ответа не последовало, Бартини остался заключенным.
В ЦКБ он корпел над своими чертежами и расчетами, не получив на это разрешения. Замотает шею полотенцем и сидит. (Он всегда носил белые косынки или шарфики, покупал их в Военторге, но а тюрьме шарфиков не было.) И никто его не трогал. Или примется рассказывать анекдоты, не избегал и с политическим духом. Слушатели пугались, а он:
– Чего нам бояться? Мы уже «там».
Заболев, не вышел на работу, попросил вертухая вызвать врача.
– Какого еще врача, вставайте!
– Ты слышал, что тебе сказано? Врача! Марш! И побежал вертухай…
Но это мелкий эпизод, с мелкой сошкой: служивая мелочь в ЦКБ опасалась тамошних заключенных, за них могло нагореть. Были эпизоды куда опаснее. Однажды Бартини привезли к самому Берии докладывать о ходе разработки истребителя «Р», оставили ждать в приемной. Одного оставили, не считая портрета Сталина напротив, над старинными напольными часами. Маятник – туда-сюда, казалось, видно было, как толчками ползет по циферблату большая стрелка.
– Отсчитываешь мне секунды, – думал Бартини. – Только ведь и ему – тоже отсчитываешь!..
После доклада, объявив свое решение, Берия спросил:
– Претензии есть?
– Есть. Я ни в чем не виноват, осужден ни за что.
В полукруглом кабинете окнами на Кузнецкий и
Фуркасовский на третьем этаже знаменитого дома-надгробия на Лубянке десятки подручных «лучшего друга великого Сталина» объяснили взглядами, что сейчас произойдет. «А, тебя взяли, так ты еще и не виноват!»
Было страшно, вспоминал потом Бартини, очень страшно, но еще хуже, что немного затошнило.
Берия подошел к нему почему-то не прямо, а по дуге, вдоль окон, мимо подручных:
– Бартини, ты коммунист?
– Считаю, что да.
– В какое же положение ты, коммунист, вздумал поставить партию? Мы знаем, что ты ни в чем не виноват. И вот мы сейчас тебя освободим, – что нам скажут? Нам скажут: «Вы его арестовали зря, продержали три года в тюрьме…» Не-ет, Бартини, так не будет, мы этого не допустим. А будет так: ты сделаешь самолёт, и тогда мы тебя не только освободим как искупившего свою вину, а еще и орденом наградим!
Вернемся, однако, к детству Бартини, поскольку там – истоки его характера.
И внешне, и по сути своей Роберт Людовигович сильно отличался от того итальянца, стереотип которого нам навеяли кино и литература, – смуглого, подвижного, чувствительного, бурно жестикулирующего. Сказались на Бартини – как не сказаться! – полвека, прожитые в СССР, в окружении людей иного склада, иного быта. Тоже справедливо, что он был «Self-made man» – человек, сделавший самого себя. Про Гагарина, когда он побывал в космосе, кто-то из литераторов написал: «Смотрю в его глаза и стараюсь разглядеть в них отблеск никем до него не виданного». Бартини не бывал ни в космосе, ни в землях никому не ведомых; в глазах его (тоже, кстати, не «итальянских» – не темных, а серо-голубых) светились только ум и многоопытность, доступная не ему одному. Опыт, извлеченный порой из самых обыденных вещей, мимо которых другие люди проходили, ничего не заметив.
Доктор Бальтазаро объяснил Роберто, что по теории великого Дарвина и по тому, как ее интерпретирует чуть менее великий Эрнст Геккель, человечество очень еще молодо, находится в самом начале лежащего перед ним долгого пути. Если образно принять пять тысяч лет за один шаг на этом пути, то сделали мы всего двадцать шагов – со времен первого короля, фараона, – а предстоит нам сделать еще пятьсот тысяч шагов.
Какими же они будут, эти шаги?
Все течет, все движется, изменяется. Но когда поэты сравнивают течение жизни с рекой, это не вполне верно. Реки обычно торопливы в верховьях, а ближе к устью, разливаясь, успокаиваются, замедляются. В жизни Вселенной – наоборот. В геологии, в биологии, в истории, наконец, каждая, последующая эпоха была короче предыдущей. Мезозой был короче палеозоя, млекопитающие развились быстрее, чем пресмыкающиеся, гаструла, по-видимому, быстрее, чем бластула… Насмешливый философ Анатоль Франс пишет о многократном повторении исторических явлений и даже событий: по его мнению, все, что было, будет вновь, в той же последовательности, в те же сроки и на тех же самых местах. Между тем матриархат, согласно новейшим исследованиям, занял несколько десятков тысячелетий, патриархат – около десяти тысячелетий, рабовладение – две тысячи лет, феодальный строй – тысячу… Повторения, обратные токи событий в истории бывают, как в водяных и воздушных вихрях, но они неодинаковы и невечны.
Все движется, верно, но движется ускоряясь. Само всемирное тяготение есть, по существу, всемирное ускорение: им держатся и небесные тела в бесконечном пространстве…
(Через пятнадцать лет комбриг Бартини дал своему сыну-первенцу имя Геро. От латинского «g», которым в науке обозначают ускорение. Геро Робертович Бартини.)
…А человек? Каким он станет в дальнейшем, тысяч через триста «шагов»? Куда мы идем и куда можем прийти, спросил Роберто доктора.
Этого никому пока знать не дано. Одни ученые считают, что в грядущих миллионнолетиях человек неминуемо изменится, в чем-то выиграет, а в чем-то, возможно, потеряет. Избавленный машинами от физического труда, он и внешне станет иным. По другим соображениям, не менее, а, пожалуй, более основательным, внешне человек больше не изменится, свой облик он сохранит, занимаясь спортом, но станет умнее, машины и приборы помогут ему пробудить и развить заложенные в нем, но пока спящие, не используемые огромные резервы для самоусовершенствования.
Предсказывают и ужасное, что, мол, создав непредставимую сейчас технику, переложив с себя на нее физический труд, а затем и умственный, люди в конце концов выродятся в ее прислужников – в хилых, безвольных, тупых, ослепнут и оглохнут…
…Тренер Карло учил молодежь в «Анджолине» не только плаванию, но также и общему владению телом и «духом». Рассказывал об индийских йогах: как они развивают свою волю. Запасы воли в человеке, его нравственные силы очень велики, но их надо разведать, освободить, воспользоваться ими.
Однажды Карло устроил своим питомцам воскресную прогулку в горы. Захватили с собой еду, спортивные принадлежности, в том числе самую любимую принадлежность – футбольный мяч.
Добрались до намеченного места. Стали накачивать мяч, и вдруг – бах! – камера лопнула… И никто, оказывается, заранее не позаботился ни о запасной камере, ни о резиновом клее.
Карло всмотрелся в лица мальчишек. Кислые у них лица… Поднял смятый мяч, брезгливо протянул его им:
– Имею честь представить: ваша властительница. Вы – жалкие рабы этой жалкой тряпки!
Афиши на тумбах обещали захватывающее зрелище, впервые в городе:
ВЫДАЮЩИЙСЯ РУССКИЙ ЛЕТЧИК СЛАВОРОССОВ НА ЗНАМЕНИТОМ АЭРОПЛАНЕ «БЛЕРИО-XI» СОВЕРШИТ СВОБОДНЫЕ ПОЛЕТЫ НАД МОРЕМ И НАД ГОРАМИ!
В теплый и безветренный майский день тысячи жителей Фиуме и курортников собрались за городом на широкой, обрывающейся в море площадке. Носом к обрыву стоял белый «Блерио-XI». Красивая это была машина, «летучая», даже с нашей теперешней точки зрения. Легкий моноплан с очень небольшим числом подкосов, растяжек и прочих частей, не вписанных в обводы.
Летчик надел черную кожаную куртку, пробковый шлем, поднялся в кабину, помахал оттуда публике рукой в перчатке. Два его помощника держали аэроплан за концы крыльев, два других принялись по очереди раскручивать пропеллер: рывком повернут лопасть – и отскочат, словно от опасного зверя, и опять повернут.
Мотор заработал, аэроплан, оставляя за собой синий дым, встряхиваясь на колдобинах, побежал прямо к обрыву. В толпе какая-то женщина закричала от страха, но «Блерио» уже повис над морем, стал удаляться, набирая высоту. Вернулся, сделал круг над зрителями и по огромной дуге, забираясь все выше, опять ушел к горизонту, стал виден только в бинокли. Вернулся, стал снижаться, сел…
Вице-губернатор, Роберто и его друзья Бруно и Ненко познакомились со Славороссовым. Летчик показал им, как устроен аэроплан. Все в машине было продумано, все на своих местах – значит, кто-то все это сумел продумать, сделать.
Роберто перестал в гимназии слушать учителей. На уроках рисовал в тетрадях машины, летающие и другие, придумывал их. Придумывал дальнопишущую машину. Это обычная пишущая машинка, но под каждой ее клавишей установлен электромагнит с контактом и батарейка. Печатаешь – и сигналы по проводам идут к таким же клавишам на другой машинке… Придумал и вычертил дома приливную, или волновую, электростанцию: в море качаются на волнах огромные поплавки, целые баржи, связанные коромыслами с берегом. Энергия качаний передается поршневым насосам, которые поднимают воду в хранилище, высоко над морем. Оттуда она подается на гидротурбины с динамо-машинами.
Это мысли – уже не чьи-то, а его, Роберто ди Бартини. Он хочет повелевать вещами, чтобы не он их, а они были его рабами!
Человек несовершенен, он только начал свой путь, но уже кое-чего достиг. Пересекает океаны, поднялся в воздух, изучает Землю: все, что на ней есть, наносит на карты…
Роберто вычерчивает карту Европы:
– Папа, а каким цветом наносить государственные границы?
– Границы?.. О, они, мой мальчик, цвета не имеют. Реки, моря, озера – синие, только разных оттенков, равнины зеленые, пустыни желтые, а границ между государствами природа не предусмотрела, они – позор людей…
И это мысли императорского сановника! Но Роберто знает, что отец тяготится своими служебными обязанностями, выполняет их лишь по гражданскому долгу, что он ни во что не ставит свою ученую степень доктора юридических наук, а любит – химию. В чем же дело, почему он не стал химиком? Где была его воля?
Не все в мире делается так, как надо… А как надо?
В Фиуме всеобщая забастовка портовиков, транспортников и коммунальников. Остановились трамваи, не выехали на улицы извозчики, не машут метлами дворники. Ветер гонит по мостовой пыль, мусор, не горят фонари. Замерли подъемные краны в порту, железнодорожные составы возле причалов, в домах выключен свет, водопровод.
Роберто отправился с отцом в город, увидел на площади колонны хмурых, молчаливых демонстрантов с красными флагами.
– Папа, это они устроили беспорядок?
– Они голодны, Роберто, и их дети голодны. А ты ведь помнишь закон развития живого: голодные, обездоленные имеют право бороться за справедливость. Вот они и борются, так что это не беспорядок!
К вице-губернатору явилась депутация от деловых кругов с просьбой, с требованием вызвать войска, объявить в городе чрезвычайное положение.
– Господа, как вы понимаете, войска прибудут сюда не для парада, а чтобы стрелять. И на насилие бастующие ответят насилием, по своему естественному праву. А их много, очень много, и если они объединятся, вы… мы должны будем отступить. Поэтому, господа, не лучше ли сразу с ними договориться, мирно?
Роберто, притихнув, сидел в глубоком кресле, остаться его попросил отец. Лет через десять – и через целую эпоху: военную – в апреле 1920 года забастовали несколько сот тысяч металлистов и машиностроителей Турина. Осенью, в ответ на локаут, рабочие заняли заводы, создали Красную гвардию и стали налаживать производство. Два-три. месяца предприятия Турина, несмотря на предсказанный им крах, работали без администрации, управляемые фабрично-заводскими советами.
Работали бы и дальше, считал Бартини, если бы соглашатели не раскололи движение. Но опыт остался, опыт решительного протеста.
– Вот так, – Роберт Людовигович скрестил на груди руки. – Когда весь Турин сказал «нет!», правительство ничего не смогло с ним сделать!
– Однако же в конце концов сделало… Нашлись, как почти всегда бывало, соглашатели, карьеристы-демагоги…
– Вы правы. Значит, надо цель, к которой стремятся карьеристы, лишить привлекательности. Надо, чтобы административные посты давали не привилегии и доход, а только дополнительные общественные обязанности. Как было в Турине. А хочешь стать лично богаче – пожалуйста, двигай вперед науку, технику, искусство, производство!
На карнавале в Венеции.
– Роберто, взгляните, – всполошилась тетя Елена. – Вот этот господин называет себя министром короля Франции Филиппа Восьмого Орлеанского!
– Что ж, посмотри, Роберто, – сказал вице-губернатор. – Господин не желает признать, что Франция давно обходится без королей и их министров. А вот идет человек, без которого она многое потеряла бы: Эмиль Золя, писатель.
Все в мире меняется, движется, развивается. А весь мир? Меняется ли он в целом, в сущности своей, движется ли куда-нибудь? Было ли у него начало, будет ли конец?
Старый, всем знакомый вопрос. А вот ответ пришел мальчишке в голову новый… Известны четыре ответа: было начало и будет конец; не было начала и не будет конца; было начало, но не будет конца; не было начала, но будет конец. Гимназист Роберто предположил еще одну возможность – что мир одновременно и конечен и бесконечен… Как кольцо или шар и конечны в пространстве, и в то же время не имеют конца.
1915 год, последний класс. Война. Выпускники гимназии, как и ожидали их добрые наставники, – сплошь патриоты, собираются добровольцами на фронт, готовы рыцарски, до последней капли крови биться за свободу, потому что, разумеется, только о ней и хлопочет император Франц-Иосиф!
Так настроены были, никакого сомнения, все выпускники, просто одни об этом кричали с искренним восторгом, другие же помалкивали из скромности.
На последний экзамен не явился ученик, действительно скромный юноша, из тех, кто не кричал, но в добровольцы записался, как все. Из дома ушел, а в гимназию не явился. Дали знать в полицию. Нашли его на бульваре: он сидел на скамейке, смотрел на игравших детей, на прохожих, на облака, на цветы, – как будто все это ему было внове. Через месяц о нем пришло извещение: пал смертью героя.
Роберто кончил школу офицеров запаса, подал рапорт о зачислении в школу летчиков. Был принят; да и как его не принять – отличное здоровье, образование, уважаемая семья… Но летчиком он тогда стать не успел: дела у австрийцев на фронте шли неважно, не до авиации им было (ее в то время, напомним, мало кто признавал серьезной военной силой), и тысячу лучших слушателей офицерских училищ, в их числе кадета Бартини, досрочно отправили в окопы, в пехоту. Роберто попал в Буковину.
И если он когда-нибудь все же мечтал о воинской славе, то очень скоро от этих мечтаний ничего не осталось. Его ждали не рыцарские приключения и подвиги, а грязь, бессмыслица, от которой всегда особенно страдают люди, подобные Роберто: все-то на свете им надобно понять, обо всем иметь собственное высокоумное суждение. Озлобленность, унижения, жестокость… Солдат недостаточно молодцевато приветствовал лейтенанта, был за это избит. Не выдержал солдат, дал в морду мерзавцу. Скорый военно-полевой суд, приговор – повешение… Через несколько дней тот же лейтенант остановил кадета Бартини:
– Почему не отдаете честь?
– Свою надо иметь! – сдерзил кадет и успел выхватить пистолет быстрее, чем лейтенант. Не успел только сообразить, что никакая сила, кроме разве что чуда, не спасет теперь и его от скорого военно-полевого суда.
Чудо, однако, произошло. Отсидев ночь под стражей, утром кадет услышал свист, визги, крики, конский топот – это шли лавой казаки генерала Брусилова. Дверь подвала гауптвахты оказалась незапертой, часовой исчез. Роберто выбежал на улицу местечка прямо навстречу смуглому молодцу на лошади, с пикой и шашкой. Бросок в сторону, буквально из-под копыт, плашмя на землю, как в футболе, – вот и уроки тренера Карло пригодились! – и молодец проскакал мимо… Невдалеке наступала цепь русской пехоты.
Пленных рассортировали, офицеров отдельно построили в каре. Молодая красивая дама в косынке сестры милосердия, сидя в открытом автомобиле, обратилась к ним по-французски. Роберто переводил ее слова соседям: «Мы надеемся, что с нашими людьми
у вас будут обращаться так же гуманно, как мы с вами…»
От Галиции до Дарницы, что под Киевом, все колонны шли пешком, и офицерская пешком, только заболевших сажали на телеги с соломой. Было тяжело, все это казалось унизительным, и красивой даме в косынке Роберто желал такого, чего в глаза не пожелал бы. Однако впоследствии он вспоминал этот трехнедельный переход с благодарностью судьбе: уже за эти дни в селах и городах по дороге он получил представление о новой для него стране, какого не получишь, глядя из окна вагона.
В Дарнице им подали эшелон, но тоже неторопливый, поэтому дальнейший путь занял еще больше месяца. Зато уж через всю Россию, с запада на восток. Сначала до Иванова; там – отдых, баня, медосмотр, и – дальше… Наконец объявили, что пункт назначения – берег Тихого океана.
Край света… Но некоторое представление о нем Роберто имел (сочиняя в детстве героическую историю рода ди Бартини, отправил на восток гигантские парусники, покинувшие Атлантиду, когда она тонула; правда, так далеко атланты у него не заплыли – пороху у юного автора не хватило и всполошенный барон Лодовико помешал) и теперь поставил себе задачу быстрее освоиться в новых условиях. Мало ли, что еще его ждет!.. На долгих остановках, пока пройдут встречные эшелоны, он все легче объяснялся по-русски с местными жителями, заметил и сам себя поздравил с этим, что, например, в Казани люди говорят не совсем так, как в Киеве и Туле, в Омске – не совсем так, как в Екатеринбурге… И одеваются кое-где по-своему; запомнились ему марийцы – изяществом, с каким они носили самодельную плетеную обувь, лапти. Несмотря на его высоко когда-то оцененные доктором Бальтазаро и гимназическими преподавателями успехи в географии, он впервые почувствовал обширность земли – увидев Волгу, мягкие Уральские горы, где, он знал, добываются руда и красивые камни, Иртыш, Енисей, Лену… Мосты через эти великие реки казались ему бесконечными, перестук колес приглушался, падал далеко вниз, где над серой водой медленно скользили птицы, еле различимые сверху.
Я ему говорил: «Положим, Роберт Людовигович, мосты там и высокие и длинные, но все же не настолько!» Он усмехался: «Наверное. Я просто вспоминаю…» Тайга волнами выходила из-за горизонта, и ей тоже конца не было…
Такие природные богатства – и такая бедность населения! Он ничего еще в то время не понимал в экономике, но это противоречие само в глаза бросалось… Скудные плоды своих трудов выносили на станциях к эшелону тихие женщины, совершенно не похожие на шумных, полных самоуважения торговок на юге Европы. Кто вынесет десяток яиц вкрутую, кто горку картофельных лепешек на салфетке и совсем хорошо, если вареную курицу. Несли пучки бледно-зеленых стебельков со слабым запахом лука, миски с желтыми комочками в воде – их здесь называли серой, жевали ее, как американцы жуют резинку. Продавали молоко стаканами из влажных, прохладных глиняных горшков. Солдаты-охранники не мешали этой торговлишке, жалели не то пленных, не то больше своих соотечественников, – нарушали приказ никого не выпускать на станциях из вагонов, отворачивались, уходили в конец состава. Денег у австрийцев было мало, обмен шел главным образом натуральный: на шапку, ножичек, фляжку… В Тюмени за складной ножик Роберто в котелок шлепнули жидкой пшенной каши, осторожно отмерили ровно ложку, ни капли сверх того, подсолнечного масла. Под стекавшие капли подставляли миску.
Лагерь их оказался под Владивостоком. Пленных офицеров работой там не утруждали, вся их забота была обслужить самих себя. Времени у них оставалось вдосталь, и за четыре года Бартини изучил русский язык уже как следует. Читал газеты; в них ему стали попадаться статьи, подписанные хотя и разными фамилиями – Вильям Фрей, К. Иванов, В. Ильин, Б. В. Куприанов, – но стиль их выдавал одного автора. Выяснилось, кто этот автор: Ленин, лидер русских социал-демократов, большевиков.
Среди пленных и среди солдат охраны тоже обнаружились социалисты, и Роберт (русские называли его Роберт, а не Роберто) с ними познакомился…
И опять полоса неясностей, противоречий в превращениях «его милости». Логика в них ощущается, но далеко не железная: четыре года условия жизни были одинаковыми для сотен пленных, а превращения выпали на долю едва ли не одному Бартини… «Набрался барон социально чуждых идей!» – определил это тогда один из его солагерников, венгр Ласло Кемень.
Чушь. Кемень, ставший потом другом Бартини, сам пожалел о сказанном, сам напомнил об этом, когда они вместе добрались до Италии, получили партийное задание вести в Милане политпросветшколу для венгров, покинувших родину после свержения там советской власти.
Никогда Бартини ничего не «набирался», все узнанное подвергал своему жесткому, жестокому анализу. И не всегда занятая им позиция оказывалась верной, однако легко он ее не занимал и не покидал.
Лично его судьба не обездолила и в лагере, причем даже в сравнении с судьбами других пленных офицеров. Титул, богатство и там давали ему преимущество. Кроме того, Роберто знал, что рано или поздно, вернувшись домой, сможет опять заняться чем его душе будет угодно, ничуть не поступаясь совестью, высокими принципами во мнении людей своего прежнего круга. Следовательно, не под воздействием одних только лозунгов, испытанных несправедливостей и тем более не по воле случая он принял тогда социалистические идеи. И в Италии потом, при множестве в то время политических течений в стране, он едва ли просто потому, что попал в одно из этих течений, примкнул не к реформистскому, а к революционному крылу социалистической партии. Когда же один из левых лидеров, Амадео Бордига, большой мастер выступать на митингах, проявил себя как сектант, Роберто, прежде сблизившийся с Бордигой, оказался не с ним, а с Грамши. Может быть, в те годы, на едва начавшемся новом этапе своей жизни, он принимал решения больше по интуиции. Сейчас этого уже не узнаешь, но, наверное, было так. Как и потом, снова в России, он на первых порах лишь интуитивно разбирался в людях и событиях. У одних, например, читал в глазах: «У меня ничего нет, но это неважно. Зато у нас есть все!» – а у других, случалось: «У вас ничего нет? – ну и черт с вами, обходитесь как вам угодно… А у меня должно быть все!»
Причем второе настроение со временем взяло верх над первым. После разговора у Д. Ф. Устинова о транспорте, хотя Бартини все тогда понял, он тем не менее побывал у одного из транспортных министров. Тот сделал вид, что с трудом вспоминает, о чем идет речь, потом подошел к окну, поманил туда Бартини:
– А теперь меня выслушайте, я вам реальное положение обрисую. Я езжу на «Чайке», вы – на «Волге», так? Вон, смотрите, кто-то приехал на «Москвиче». А вон те – на трамваях ездят или, пожалуйста, могут на собственных ж… Ну и черт с ними!
Что было своего у Бартини? Из материального, повторю, почти ничего всю жизнь. Лишь насущно потребное, и то меньше, чем в обрез. Состояние, завещанное ему бароном Лодовико, – несколько миллионов в пересчете на доллары, – он через Тольятти передал МОПРу, существовавшей тогда Международной организации помощи борцам революции. В 30-х годах Орджоникидзе премировал его легковым автомобилем: в тот же день Бартини подарил автомобиль пограничной заставе, прочитав о ней в газете…
В 1920 году началась репатриация военнопленных из дальневосточных лагерей. Двуединая монархия к тому времени развалилась, в Венгрии регентом стал Хорти, социалисту Кеменю показываться там было ни к чему. Роберто и Ласло представились в Хабаровске начальнику итальянской миссии майору Манейре, назвались братьями по отцу-итальянцу. В миссии имелся список совверсиво, большевиков, составленный добровольными блюстителями в лагерях. Но и майор оказался совверсиво… Показав «братьям» этот список, для сведения, он выдал им проездные документы на японский пароход, зафрахтованный Италией для репатриантов. Это была оплошность: знакомые добровольцы, попавшие на тот же пароход, сговорились прикончить Ласло и Роберто в шанхайском порту, прикончив, для верности утопить, пропажу списать на тамошний преступный мир. Легко и чисто, если бы кто-то не сообщил об этом капитану. Тот вызвал Бартини и Кеменя, передал им поклон от высокочтимого майора Манейры, рекомендательное письмо к итальянскому консулу в Шанхае и ночью в порту сам проводил их на берег.
Энергичный, молодой, быстро идущий в гору инженер-администратор сказал мне как-то, что Бартини он насквозь «просвечивает», как могучая рентгеновская установка – железный лист. И вывод инженера был суров:
– Видите ли, главный конструктор сейчас – это не только технический талант. И даже не в первую очередь технический. Поясню: современный главный должен уметь двери любых кабинетов, самых высоких, открывать ногой. Если не умеет – не видать ему в жизни счастья… Теперь возьмем Бартини: встретил я его как-то у нас – мыкается по коридорам, к секретаршам в приемные стучится: «Разрешите…»
Да, многих обманывала, особенно на первых порах, бартиниевская мягкость в обращении, потом ошарашивала его несговорчивость, вдруг проявившаяся. Никогда с ходу, а только обстоятельно, не торопясь, подумав, он скажет вам: «Это гениаЛЛно», – и, значит, ваше предложение он будет отстаивать всеми доступными ему немалыми средствами. Или: «Это завираЛЛно», – и, значит, так сему и быть. Впрочем, если его не переубедят новыми основательными доводами. А страстей на поверхности он не признавал, попросту не замечал – они на него совсем не действовали…
И верно, что ничьи двери он ногами не распахивал, однако счастья в жизни не он не видал, а мы от него изрядно недополучили. Упустили мы этого человека. Как сказал один конструктор, кавказец, бывшему (недолго) заместителем министра авиационной промышленности некоему Михайлову, притеснявшему Бартини:
– Вы хоть осознаете, кому мешаете? Живой гений к вам является, а вы его… Есть глагол, я его сейчас употреблю по нашему, по-аварски, у нас он переходный, в отличие от русского, непереходного. Так вот: вы здесь Бартини – вымираете…
У каждого из нас своя судьба, своя дорога, целиком никем не повторимая. Она связана с нашей внутренней сущностью и в то же время прочерчивается под множеством внешних влияний. Отгородиться от них нельзя. И Бартини, ничуть не стесняясь, признавал, какое значение для него имели его родные, в первую очередь отец. Отцу он прямо подражал, сознательно, например, в отношении к праздникам: барон Лодовико считал, что праздник может быть только в душе, а не в календаре, и Роберт Людовигович, насколько мне известно, даже Новый год, став взрослым, никогда не встречал. Праздниками для него были встречи с Грамши, Тольятти, Лонго, Террачини, Орджоникидзе, дружба с архитектором Иофаном, работа с Юмашевым, Стефановским, Шебановым, Бухгольцем, Шавровым, с некоторыми другими конструкторами и летчиками, с Тухачевским, Барановым, Алкснисом… А были еще и черные силы, их влияние тоже со счетов не сбросишь: Савинков, Юсупов, Бордига… Какими бы они ни были по нравственной и политической шкале, но в смысле одаренности и способности воздействовать на окружающих – далеко не последнего десятка. Были, да и у каждого из нас есть сословные понятия, предрассудки, соблазн открытых к той или иной наследственной карьере путей… Вот и делаемся мы, большинство из нас, лишь исчезающими в конце концов из вида, забываемыми звеньями в длинных цепях наших предков и потомков.
Тоже всего лишь штрих в биографии, но сильно повлиявший на Бартини. В Шанхае он и Ласло Кемень месяц или два пережидали волны репатриантов, опасаясь новых нежелательных встреч. Устроились шоферами к мистеру Ву-у, коммерсанту с европейским образованием и европейскими привычками. Однажды мистер By-у угостил их экзотикой, пригласил в старый китайский театр на странный спектакль, длившийся с перерывами весь день, с утра до вечера. В целом спектакль, хотя и затянутый, странным не был, кроме одного действия, а также перерывов, во время которых оркестр исполнял такое, от чего болели уши и выступали слезы.
Началось действие еще понятно, с обыкновенной интриги. Перед героем, юношей, оклеветали его невесту, сказали, что она ему неверна. Но дальше – юноша вдруг замер, и не на минуту-другую, как любому из нас, наверное, случалось замирать ошеломленно, а часа на три. Совершенно окаменел, сплетя пальцы, а за спиной у него завихрились черные фигуры. Когда этот однообразный вихрь стал надоедать, видимо, даже китайским зрителям, в нем вдруг возникла одна фиолетовая фигура. Затем фиолетовых прибавилось, а черных поубавилось. Затем появились желтые; при этом юноша все еще оставался неподвижным. Но вот кордебалет за его спиной стал почти сплошь желтым – и юноша ушел. Всё. Антракт, и вновь раздались оглушительные визги и скрипы.
Мистер By объяснил: черные фигуры – это горе, гнев, жажда мщения – словом, низкие страсти и мысли. Фиолетовые – сомнения. Желтые – надежды. А умолк герой и замер, чтобы никому не показать свою душевную муку. Обнаружить ее и вообще какие-либо свои глубокие чувства перед посторонними считалось в старом Китае равнозначным потере чести.
Визги в антрактах тоже оказались наполненными смыслом. Искусство облагораживает человека, проникает в него, однако в доверчиво раскрывшегося для светлых воздействий зрителя норовит жульнически влезть и вечно недремлющая нечистая сила. Вместе с искусством не может, оно святое, но может в антрактах. Вот тут-то ее и отпугивает какофония!
Рассказав это, немного погодя Роберт Людовигович вдруг вернулся в разговоре к своей шанхайской жизни, но вернулся издалека:
– Когда я в детстве спросил отца, каким цветом вычерчивать границы на карте, он ответил, что границы должны быть не вертикальными, а горизонтальными, не между государствами, а между людьми. Он имел в виду – между классами. А у китайцев этих границ, слоев, было больше: у них, например, рикша, толкавший свою тележку, смотрел свысока на рикшу, который тележку тянул. Логика? Пожалуйста: потому что тянет повозку – лошадь. Мне, конечно, это было смешно. Но помните, когда мы с вами ездили в кремлевскую больницу к Иофану, вы, я заметил, с интересом – не с почтением ли, признайтесь? – посмотрели на встретившегося нам там Кириленко, члена Политбюро. А ведь вы с ним одного социального положения, оба служащие! Китайский спектакль мне показался чудным, а маленький мистер By, хотя и пропитанный Европой, был потрясен. Кто из нас выше по культуре, он или я? Не знаю… У меня до тридцать восьмого года была книга, пропала, пока я «загорал», называлась – «Жизнь китайского мандарина, поэта, философа, художника и так далее такого-то…». На самом деле он был просто мандарин, большой чиновник, а поэт, художник и так далее – это его звания, их ему присвоил император. А у нас разве мало званий? Сотни, и достаточно смешных. И чем их больше носит человек, тем, считается, он выше стоит, может смотреть сверху вниз на тех, у кого их меньше. Я видел памятник на кладбище, на памятнике написано: заместитель министра электротехнической промышленности. Что этот заместитель – и там лежит вместо своего министра?
И еще раз, в один из следующих моих приездов:
– Помню, вас интересовало, видел ли я, что происходит в стране при Сталине. Видел. Но не знал, правильно ли я это вижу. Не так ли, как когда-то в старом китайском спектакле.
…Сингапур, Коломбо, Суэц. На узкой улочке Суэца оборванные, голодные, черные от загара и грязи Ласло и Роберто, медленно идя за толпой сирийских паломников, от которых внешне ничем не отличались, добрели до конторы пароходной компании; одним из ее владельцев был дядя Роберто, тоже Бартини.
Повезло. А то друзья уже решили было присоединиться на время к паломникам: те делились друг с другом едой. В конторе Роберто дали денег, две пары белья, но на всякий случай под расписку, заверенную то ли в полиции, то ли нотариусом. Несмотря на документы, подозрительным показался служащим компании обносившийся племянник богатого дяди.
Из Суэца – в Триест, оттуда – в безмятежно дремлющий Фиуме, к тете Елене…
Коммунистом Бартини стал 21 января 1921 года, в день образования Компартии Италии. Работал с венграми, покинувшими родину после падения там советской власти (фотографию «лаццароне Роберто» ему прислал потом в Москву бывший венгерский политэмигрант в Италии Имре Герле), как боевой офицер, знающий военное дело, вошел в боевую группу компартии, созданную незадолго до захвата власти фашистами.
Группа действовала нелегально. Боевики должны были и тактику уличных схваток освоить, и приемы конспирации. Накануне Генуэзской международной конференции, проникнув, чтобы предотвратить покушения, в савинковскую организацию, Роберто до такой степени перевоплотился, что его не узнал, встретив однажды «в большом свете», сам барон Лодовико. Да что там старый барон! Несравненно труднее было обмануть профессионалов – полицейских агентов, фашистов, террористов.
В «свете» Роберто появлялся с князем Юсуповым.
Кто-то приглашал туда савинковцев, знакомил со съезжавшимися дипломатами и их окружением. В это время другие савинковцы, купив в городе парфюмерную мастерскую, готовили под ее вывеской взрывчатку. Командовал ими однорукий знаток этого дела, бывший штабс-капитан.
– Вы бываете в кино? – спросил меня Бартини. – Я тут посмотрел недавно довоенный фильм «Маскарад». Ничего, знаете ли… И, как это, забилось ретивое… Но вот что заметил, хотя для искусства это и пустяк: надевают они там маски, только глаза масками закрывают – и уже не могут узнать друг друга! Тоже условность, наверное: условливались не узнавать, да?.. Потому что на самом деле вы как угодно переоденьтесь, самым наилучшим образом перекрасьтесь, приклейте усы, бороду, напяльте парик – и вас все равно засекут. Знаете как? По походке… Она так же индивидуальна у каждого, как и лицо, как отпечатки пальцев. А мы закладывали в ботинки твердые зернышки риса под пятки – и походка менялась полностью. Просто, но не дай бог упустить из виду хоть одну какую-нибудь будто бы мелочь! Обернется бедой…
Учились на ходу, предметно, у мастеров. Их было раз, два и обчелся, как во всяком деле, и они обожали, когда им «кланялись». Самолюбие Роберто от этого страдало (он был самолюбив и упрям, таким и остался до конца своих дней), а также из-за того, что мастера, казалось ему вначале, ничего виртуозного, собственно, не проделывали. Знать бы, что надо сделать в каждом конкретном случае, научил бы кто – и, думал Роберто, «любой дурак» сработал бы не хуже.
Вот случай. Группе Роберто поручили изъять портфель у связного савинковцев. Подумаешь, задача! Первая мысль: отнять портфель силой, прищучить связника где-нибудь в темном переулке. Но это боевикам запретили категорически. Вторая мысль: связник – иностранец, живет в гостинице. Найти среди гостиничных служащих коммунистов или сочувствующих партии, проникнуть с их помощью в номер к связнику, когда он отлучится… Попытались. Ничего в номере не нашли: бдительный связник не выпускал портфель из рук ни днем ни ночью. Заперли его как-то ночью в уборной, разыграли сцену, будто бы замок в уборной сам собой защелкнулся, – тоже безрезультатно. Оказалось, он и туда портфель с собой унес.
Пришлось кланяться мастерам. Была тогда в Италии партия не партия, а течение, впрочем организованное, утверждавшее, что и оно тоже за социальную справедливость, только не желает ждать, когда для нее созреют все условия; поэтому, следуя обычаю старинных благородных разбойников, будет отбирать богатства у богачей и оделять бедняков. Вот ему-то, полуразбойничьему течению, и пришлось поклониться.
На свидание с Роберто явился высоченный парень, какими редко бывают итальянцы:
– Говори, что надо.
– Портфель изъять.
– Дальше что?
– Мне его отдать.
– Ну и дальше?
– Больше ничего… Изъять и отдать. И спасибо… Парень молча посмотрел поверх головы Роберто, не снизойдя опустить глаза, и лениво двинулся прочь.
В тот же день Роберто получил распоряжение быть завтра в кафе при гостинице в те минуты, когда, он знал, там подкрепляется связник, всегда за одним и тем же столиком, прижав ногой портфель к стене.
Следом за Роберто в кафе вошел вчерашний парень. Если бы не рост – ни малейшего бы к нему внимания. Деловой человек, озабоченный, спешащий позавтракать, как такие же в основном деловые постояльцы этой средней руки гостиницы. И с портфелем точно таким же, как у связника.
А дальше все произошло действительно просто. Легкая неловкость: пробираясь по многолюдному залу к свободному месту, парень оказался возле связника в тот самый момент, когда там же оказался официант с подносом, полным тарелок. Звон, грохот, крики, тысяча извинений, истерика хозяина, хотя ничей костюм не был испорчен…
Через несколько минут связник приканчивал свой завтрак, но ногой прижимал к стене уже другой портфель. А тот, который он берег, получил Роберто.
– Но просьба, – сказал парень на прощание, – больше к нам с пустяками не приходите!
Старались довольствоваться своими силами. Может, напрасно, может, благородные разбойники предотвратили бы промашку… Во время одной из операций группы неумело спрыгнувший на ходу с поезда боевик сломал ногу, попался, под пыткой назвал других боевиков.
Ниточка вела к Бартини. И по решению ЦК Роберто уехал в Советскую Россию.
Компартия укрепилась, но в целом революционный подъем в мире остановился, кое-где стал заметен спад. Усиливались националистические настроения, началась подготовка к новой войне.
Роберто поклялся отдать красной авиации «всю жизнь, пока кровь течет в его жилах». Но жизнь могла оказаться очень короткой. Клятву он выполнил бы, но пользы принес бы мало. Однако он и уцелел, и дал нашей технике столько, что, как сказал С. В. Ильюшин выпускникам академии имени Н.Е. Жуковского, «его идеи будут служить авиации еще десятки лет, если не больше». Что он уцелел – случайность, в большой мере случайность, однако и находчивость, и организованность, и выносливость, и, кроме того, взаимовыручка людей общей цели.
Фашисты не прекратили охоту за Бартини, даже узнав, что он уже за границей Италии. На него устроили покушение в Берлине. Была зафиксирована клиническая смерть, но его вернули буквально с того света врачи-коммунисты, а также крепкий организм (уже числясь старым, немного стесняясь молодых, он во дворе ОКБ «крутил солнце» на турнике). В Берлине же, пока он лежал в клинике, у него выкрали документы, чтобы спровоцировать его арест, – не думали, что ему помогут восстановить документы. В 1927 году в Севастополе ему подали чай, отравленный белладонной, но он вовремя уловил в чае посторонний привкус, пить не стал.
Хватало, впрочем, и обычного в авиации риска. На болезни Бартини, усилившейся к его старости, сказались последствия катастрофы, в которую он попал, еще учась в Римской школе летчиков: привязной ремень рванул его тогда по животу. В России он летал и самостоятельно на серийных машинах, и с Юмашевым, Шебановым, Бухгольцем на опытных самолётах, как их конструктор. Однажды при мне к нему приехал бывший его сослуживец по Севастополю, они не виделись больше сорока лет. Я подумал – сейчас они обнимутся, как принято между старыми друзьями. Но нет! Первым делом, сразу с порога: «А помнишь, Роберт, как мы с тобой падали в Черное море?»… Гидросамолёт «юнкерс» вел тогда Бартини и сумел посадить машину с заглохшим мотором не в море, где волнение было слишком сильное, а на мыс у входа в Северную бухту…
В повести «Цепь» он вернулся к своему детскому замыслу: к истории рода синьоров Форми, за которыми угадываются синьоры Бартини.
К сожалению, он не говорил, к чему в конечном счете собирался привести эту повесть. Относился он к ней и серьезно, стало быть ревниво, и в то же время юмористически: видимо, она была для него отчасти тем же, чем и его картинки на стенах в московской квартире и фрески в новосибирской. Причем ее главный герой – явно не сам Роберт Людовигович, а скорее синтез характеров и судеб такого типа. Хотя большей частью все же он. Отдельные ее главы предполагалось отвести С.П. Королеву, А.Н. Туполеву, В.П. Глушко, П.И. Гроховскому, А.С. Москалёву, О.К. Антонову, Л.В. Курчевскому и другим конструкторам и ученым, с которыми так или иначе был связан Бартини, жизнь которых его почему-либо занимала, а затем объединить все это раздумьями об инженерной работе, в том числе и о месте «летучей техники» в нашей цивилизации.
Об этом своем обобщающем намерении Роберт Людовигович тоже прямо не говорил, но думаю, что оно было, и вот почему. Большой пролог к повести он сделал научно-фантастическим, со многими традиционными для этого жанра героями и атрибутами. Едва ли он здесь просто шел по проторенной дорожке, без собственного дальнего прицела. По проторенным он никогда не ходил.
Начинается действие в будущем. В Гималаях, на Гауризанкаре, построен гигантский радиотелескоп, у его экрана собрался Космический совет: в ранее недоступных наблюдателям глубинах Вселенной обнаружена планета – точная, до мельчайших деталей, копия нашей Земли.
Теоретически это возможно, теория допускает многое. Допускает, например, что иголка в стоге сена находится с первой же попытки, допускает, что при беспорядочном перемешивании набора типографских литер из всех тридцати двух букв алфавита они могут вдруг сами, но с исчезающе малой вероятностью выстроиться в «Медного всадника»… И так же реально, хотя и с ничтожной вероятностью, существование двойника Земли в бесконечной Вселенной.
Разрешающая способность и прочие возможности телескопа в Гималаях почти беспредельны. Он перехватывает в пути, в любом месте на дистанции в миллиарды световых лет, несущиеся к нам изображения планеты-двойника и мгновенно доставляет их на экран – изображения подробнейшие, до песчинок и травинок на берегах ее рек, до капель дождя на окнах домов тамошних жителей. Председатель совета, традиционно седой, моложавый, лишь слегка подкручивает штурвальчики настройки, и на экране проходит вся история двойника. Она – тоже копия земной. Ее эпизоды, их изображения давно покинули планету, но не исчезли, не растворились в пространстве, а только улетели вдаль «на крыльях света», то есть со скоростью около трехсот километров в секунду. Совет видит безжизненную лунную эру двойника, затем архейскую, видит прорывы лавы сквозь тонкую еще кору планеты, горячие ливни, образование водоемов, появление в них белка…
Видит все, чему положено было быть в соответствии с нашими знаниями и гипотезами. И сопровождающие рассуждения автора (еще раз напомню: непрямые, это я их здесь хочу несколько выпрямить) сводились опять же к тому, что наш особый интерес к самолётам, ракетам и тому подобным устройствам – это, по существу, интерес к красоте, но высшего порядка. К технике, уже реализуемой, которая когда-нибудь выведет человечество за пределы Земли, земной колыбели, как ее называл Циолковский, и, может быть, опередив физиков, прямо, чувственно изменит наши представления о пространстве, времени, а заодно и о вечности свершений.
В повести рассказана история юноши и девушки, живших давным-давно там, где теперь стоит Риека, бывший Фиуме, их счастливо рожденного сына, необычайно способного. Счастливыми для него оказались самые первоначальные обстоятельства: его родители в брачную ночь подверглись действию космического излучения, вызвавшего когда-то на Земле переход неживой материи в живую. Почему бы не предположить, что те же силы внешней природы могут перевести живую материю на некую более высокую ступень? Если, конечно, не считать, что человек и без того уже сейчас – венец творения.
Длинную цепь потомков этого счастливого сына автор проводит по разным временам, царствам, через войны, открытия, подвиги, ставит перед ними мировые проблемы, когда-то заинтересовавшие маленького Роберто, не забытые и взрослым Бартини.
Линейку к таланту пока не приложишь, на весы его не бросишь, на электронной машине не просчитаешь. Предлагают ранжировать талантливых людей по их уже свершившимся делам. Василий Гроссман в «Жизни и судьбе» пишет, что к истинно великим научным открытиям «относится то, что совершили Галилей, Ньютон, Эйнштейн». Они – гении, их «открытия делают человека более мудрым, чем природа». Открытия пониже, второго порядка – когда человек воспроизводит то, что уже сформулировано, «выкристаллизовано» природой или Ньютоном, Галилеем, Эйнштейном. Крылья держат птицу в воздухе, реактивная сила толкает голотурию, а человек только использует эти готовые принципы в своей технике. Он, стало быть, не гений, он всего лишь талант. Открыл атомную энергию гений, а создатель первого уранового котла Ферми – не гений, «хотя его открытие стало началом новой эпохи всемирной истории». Открытия еще ниже, третьего порядка совершают и таланты третьестепенные: например, заменяют на судне прекрасный паровой двигатель более прекрасным электрическим, а электрический атомным. А уж какой-нибудь энергичный, знающий свое дело директор, у которого завод работает как часы, – он вообще за пределами шкалы талантов.
Нет, как угодно, роман Гроссмана очень хорош, но в этой табели о рангах – слабина. Талант – природный дар и, есть он или его нет, не зависит от списка деяний, трудов. Кстати, Ньютон тоже был директором производственного предприятия (английского Монетного двора), почти тридцать лет был, и в иных условиях его могли так прижать спущенным сверху планом, что не до науки стало бы Ньютону, все равно гениальному.
Ну хорошо, про кого-то, допустим, твердо установлено, что он – талант. Ну послушали, прочитали о нем, о его достижениях – интересные, допустим, узнали истории, – а дальше что?.. Принять все это к сведению, проникнуться уважением к герою?
Другое дело, если можно воспользоваться его опытом. Но для этого надо выявить, описать метод или хоть что-то последовательное, по которому бывает, что одинокий герой находит дорогу там, где в бессилии, в отчаянии останавливаются тысячи специалистов, целые институты и конструкторские бюро.
Я попробую сейчас рассказать о довольно сложных сторонах конструкторской деятельности, обобщить их «по Бартини». Их не определишь исчерпывающе словом «талант», да и в единый метод решения инженерных задач, в какую-либо систему, по-моему, не уложишь. Назовем лучше их «некоторыми умениями», так будет правильнее. В той или иной степени ими владеет любой инженер, как, наверное, и вообще любой творческий человек. В делах Бартини, в путях к инженерному успеху, которые он находил, эти умения очень заметны, наглядны, но то же самое можно увидеть и в истории машин Лавочкина, Поликарпова, Туполева, Ильюшина, Антонова… Иногда и специально разглядывать их не требуется, так как сами же конструкторы о них рассказывают: сошлюсь в подтверждение на журнал «Вопросы психологии» № 5 за 1973 год, на опубликованную там беседу с А.Н. Туполевым о процессе его работы.
Первое умение, пожалуй, самое простое – умение из множества условий задачи отобрать главные, а остальные отбросить. Держать их в уме наготове, на всякий случай, но в расчет сразу не включать. Это резко сокращает число возможных ответов, порой превращает неразрешимую задачу в элементарную. Если комиссия, изучавшая возможность создания тяжелого дальнего сверхзвукового самолёта, перебрала, как считалось, все мыслимые схемы атмосферных летательных аппаратов, управляемых человеком, то Бартини – один! – физически не мог повторить за ней такой поиск, не мог рассмотреть все подряд возможные схемы, одну за другой. Значит, он должен был исходить из какой-то иной логики, более строгой и экономной. Как в математике, в комбинаторике: если, например, в задаче имеются десять элементов, десять влияющих на решение факторов, то по школьной алгебраической формуле число перестановок из них – больше трех с половиной миллионов. Чтобы последовательно оценить столько возможных решений, одному исследователю не хватит жизни. Но если пять элементов из десяти отбросить как имеющие малое значение, то оставшиеся пять дадут уже только сто двадцать перестановок-решений. Можно приступать к оценкам!
Второе – умение приложить общие закономерности диалектики, в частности о единстве и борьбе противоположностей, к конкретным научным и техническим задачам. Что важнее в технике, в авиации: количество или качество самолётов, скорость машины или дальность, живучесть или простота, легкость конструкции или ее технологичность?
Разумеется, все это важно. Но на практике мы здесь обычно чем-то пренебрегаем ради чего-то, идем на компромиссы.
– Разумеется, – согласился в одном таком споре Бартини. – Только, предположим, вы получили квартиру – новую, очень хорошую. И газ там есть, и центральное отопление, и ванная, и телефон, и лифт, и метро рядом. Что еще? Ах, да: кран с горячей водой… И вот, предположим, вы приходите сегодня домой. Жена ваша сидит дома в кресле, гладит на коленях кошку, листает журнал. И вдруг вскакивает и кричит: «Едем! Немедленно едем вон отсюда!»
В чем дело? Оказывается, она прочитала в журнале, что в соседнем с вами районе построен дом еще лучше вашего: с электроплитами на кухнях и с балконами-лоджиями.
Что вы скажете жене? Вы скажете: «С ума ты сошла! Живи, где живешь, сиди в своем кресле!»
Но, допустим, завтра вы приедете на завод и там узнаете, что где-то, неважно где, ну пусть в Швеции, испытан истребитель лучше вашего, вообще-то очень хорошего, – что вы тогда сделаете?
Оставите все как есть? Нет! Можете свой выбросить на свалку: он больше никому не нужен…
Каждый разговор с Бартини, и с кем бы он ни говорил, начинался, сколько я помню, с таких вот примеров и образов, проще которых вроде бы не придумаешь. Или перемежался ими. В первое время даже досадно бывало: зачем они ему? И казалось, что, стоя где-то на очень высокой ступени знаний, технического и жизненного опыта, он оттуда не видит разницы между каким-нибудь школьником и все же специалистом, поэтому иной раз неправильно учитывает возможности собеседников.
Кто так думал, досадуя, – ошибался. Никогда Бартини никого не поучал; наоборот, выстраивая свою логику, ждал, уверен был, что у кого-то она другая, приглашал возражать ему. И как раз для этого от самых элементарных понятий, общепринятых, подчас просто житейских, о которых спорить нечего, постепенно, но обязательно приводил разговор к понятиям все менее и менее очевидным. Такой у него был излюбленный прием в полемике, и весьма действенный. «Отработает» один пример, найдет два-три других, примется подходить к вопросу с разных сторон, ни на секунду притом не упуская из виду главный, сложный предмет обсуждения, стараясь этот главный предмет – далеко не бесспорный, если назвать его сразу, – сделать таким же ясным, по крайней мере в постановке, как и простейшие житейские понятия.
Вот как в конечном счете он подытоживает первые два умения в одной из своих специальных работ: «При решении поставленной задачи необходимо установить сколь возможно компактную факторгруппу сильной связи, определить факторы, которые играют решающую роль в рассматриваемом вопросе, отделив все второстепенные элементы. После этого надо сформулировать наиболее контрастное противоречие «ИЛИ – ИЛИ», противоположность, исключающую решение задачи. В математической логике такое уравнение… пишется так… Решение задачи надо искать в логической композиции тождества противоположностей… «И – И».
То есть во всяком случае в ответственных ситуациях, к которым относится и большинство авиаконструкторских, надо выбирать не крайние решения «ИЛИ – ИЛИ», одинаково неприемлемые (разве что для рекордов приемлемые: для рекорда только скорости, или только дальности, или только высоты и т. д., поскольку в них максимально улучшается лишь один какой-нибудь показатель машины в ущерб всем остальным), – а «И – И»: самолётов должно быть И достаточно, И они должны быть по всем основным характеристикам, не по одной какой-либо, намного лучше, чем самолёты возможного противника.
Впервые об этом своем логико-математическом исследовании Бартини доложил на совещании в ЦК ВКП(б) в 1935 году.
– Не понимаем! – крикнули ему из зала. – Почему не сказать просто, что самолётов должно быть много, хороших и дешевых?
– А потому, – ответил тогда за Бартини заведующий отделом науки, научно-технических открытий и изобретений ЦК ВКП(б) К. Я. Бауман, – что в Цусимском бою у русских был очень хороший флот, много кораблей с очень хорошими пушками, но только чуть-чуть менее дальнобойными, чем японские… Есть еще вопросы?
…Экспериментальный самолёт «Сталь-6» сделал новые конструкторские идеи такими же ясными, как и старые, бесспорные. Чтобы стать прототипом массового фронтового истребителя, чтобы намного превзойти ожидаемую истребительную авиацию возможного противника, он и скорость имел такую, что в нее не сразу поверили специалисты Глававиапрома, и был по силам крупносерийному производству, и не требовал особо хороших аэродромов, каких на фронте не найдешь. Пассажирский самолёт «Сталь-7» был в своем классе машин и скоростным, и дальности в то время небывалой. В проекте послевоенного тяжелого сверхзвукового самолёта Бартини также сумел объединить и скорость, и «сверхъестественную» дальность, и относительную технологическую простоту, доступность по финансам.
Между прочим, в принципе поиск решений «И – И» вовсе не сложен. Похожие задачи студенты решают уже на первом курсе на семинарских занятиях по математике: берут производную функцию, приравнивают ее нулю и находят икс, затем игрек – координаты оптимума.
Но хитрость здесь вот какая: в жизни, которая все же посложнее математики, такие решения часто скрываются там, куда никто еще не догадался заглянуть. И ладно бы, если бы только так; еще сложнее, что иногда они скрываются там, где по устоявшимся, признанным незыблемыми убеждениям ничего и быть не должно – не может быть… Когда-то считалось, например, что на скоростных самолётах должны стоять моторы обязательно жидкостного, а не воздушного охлаждения, так как жидкостные имели значительно меньшие поперечные размеры (меньший «лоб») и, следовательно, испытывали в полете меньшее воздушное сопротивление. А Поликарпов и вслед за ним Лавочкин сумели применить на истребителях такой мотор воздушного охлаждения (АШ-82 А.Д. Швецова), который повышенной мощностью, тягой, перекрывал увеличенное воздушное сопротивление, к тому же был чрезвычайно живуч и широким своим «лбом» защищал летчика от пуль и осколков при атаках противника спереди. То есть оптимум был обнаружен не в той стороне, куда все смотрели, и это дало нашей армии семейство истребителей «Ла» – одно из лучших, если не лучшее во время войны (Ла-5 и Ла-7). Когда-то не просто считалось, а прямо предписывалось конструкторам, чтобы военные самолёты были как можно более скоростными и высотными – держались подальше от зенитного огня, – а Ильюшин именно тогда, устояв в спорах с господствовавшим мнением, построил свой знаменитый штурмовик Ил-2, сравнительно тихоходный и рассчитанный на боевое применение с очень малых высот, до нескольких десятков метров. Замышлялись в 30-х годах и самолёты с околозвуковой и даже со сверхзвуковой скоростью, хотя до сих пор почему-то считается, что о сверхзвуке, звуковом барьере тогда ничего еще не было известно. Строились и такие, которые и сейчас можно назвать невероятными, если не знать, что они были, испытывались. Например, «таявший» в воздухе, становившийся невидимым…
Бартини в своих машинах также объединял противоположные, иногда взаимоисключающие свойства с помощью неожиданных конструкторских ходов. Мы уже говорили о таких ходах в конструкции «Стали-6». У пассажирского «Сталь-7» и у бомбардировщика ДБ-240 фюзеляж был не круглого сечения и не овального (что только и считалось тогда естественным: все делали такие фюзеляжи!), а треугольного, лишь с закругленными вершинами треугольника, а крылья – «изломанные», похожие на крылья перевернувшейся на спину чайки. В результате они гораздо плавнее, чем у других самолётов, состыковывались с фюзеляжем в его нижних углах, а на взлете и посадке под ними легко образовывалась, удерживалась плотная воздушная подушка, заметно повышавшая грузоподъемность, в частности запас горючего и, значит, дальность самолёта. И шасси, установленное в местах «перелома» крыльев, в их нижних точках, получилось коротким, прочным, меньшего веса. А для дальнего сверхзвукового самолёта Бартини предложил треугольное крыло, но составленное не из прямых сторон, как у обычного треугольника, а с одной изогнутой: с передней кромкой, искривленной по найденному конструктором закону. Это, а также особая закрученность плоскости крыла решили проблему. Похожими впоследствии были сделаны крылья Ту-144, англо-французского «Конкорда» и некоторых других сверхзвуковых самолётов.
И вот здесь – третье умение конструктора: парадоксальность, неожиданность решений. Умение видеть неочевидное.
Но что такое очевидность? Это ведь наши непосредственные ощущения и это долгий опыт человечества. Что же, отказаться от достигнутого, от пройденного пути, не верить глазам, ушам?
Нет. Но глаза и уши – инструменты не безупречно точные, и опыт наш пока, слава богу, не завершен, в природе есть еще многое, далеко для нас не очевидное. В.И. Ленин пишет: «Неизменно, с точки зрения Энгельса, только одно: это – отражение человеческим сознанием (когда существует человеческое сознание) независимо от него существующего и развивающегося внешнего мира… «Сущность» вещей или «субстанция» тоже относительны; они выражают только углубление человеческого познания объектов, и если вчера это углубление не шло дальше атома, сегодня – дальше электрона и эфира, то диалектический материализм настаивает на временном, относительном, приблизительном характере всех этих вех познания природы прогрессирующей наукой человека»[11].
Бартини в наших с ним собеседованиях подходил к этому опять же постепенно, не в один день, с разных сторон. Когда я спросил его, что он думает о нынешнем разделении инженерного труда, о ставшем популярным способе одоления технических проблем «массовой атакой», о талантливых одиночках и их месте в огромных коллективах, он ответил:
– То же самое, что следовало думать и во времена Галилея. Один человек, как бы он ни был одарен и образован, не может знать и уметь больше, чем тысячи специалистов. Но может в одиночку отказаться от привычных представлений – понимаете? – и посмотреть не вот сюда, куда все смотрят, а во-он туда… Ведь и Галилею когда-то сказали: «Твои стекла показывают пятна на Солнце? Это очевидная ложь!»
Прошло около полугода. Я полагал, что вопрос об одиночках в больших коллективах у нас если и не решен, то, во всяком случае, позиции ясны, когда вдруг Бартини в разговоре, совсем, казалось, не связанном с тем, уже давним, кивнул на картинку на стене – там двое яростно уставились друг на друга, толстый и тощий (раньше я думал, что это – к чеховскому рассказу, потом – что к «Диспуту» Гейне – капуцин и раввин: Бартини любил это стихотворение):
– Спорят философы. О чем? Да все о том же: что есть истина… Толстый говорит: «Она такая!» Тонкий: «Нет, она такая!» А это в большинстве философских случаев все равно как если бы вы сейчас стали утверждать, что вот этот стакан с карандашами – только правый и никакой другой… Между тем для вас он правый, а для меня – левый, для вас он близкий, а для меня – далекий. Для нас обоих он синий, но придайте ему определенную скорость – и скажется явление Доплера, стакан сделается красным… А может, таким его сейчас и видит кто-то с планеты-двойника?
И еще раз, несколько дней спустя:
– Представьте себе, что вы сидите в кино, где на плоском экране перед вами плоские тени изображают чью-то жизнь. И фильм вы смотрите хороший, стало быть, забываете, что это всего лишь плоские тени на плоском экране: вам начинает казаться, что это – настоящая жизнь, целый настоящий мир.
А теперь представьте себе дальше, что в зал входит, знаете, очень красивая женщина – фея; она дотрагивается волшебной палочкой до экрана, и мир на нем вдруг оживает: тени людей вдруг увидели себя и все свое плоское окружение! Но, оставаясь на экране, они видят это, как муха видит картину, по которой ползет: сперва, допустим, нос, потом щеку, ухо… И для них это в порядке вещей. Другого мира они не видят, не знают и даже не задумываются, что он может существовать…
Но вы-то, сидящий в зале, вы знаете, что мир – другой! Что он не плоский, а объемный, что в нем не два измерения – ширина и высота, а три: еще и глубина.
Только почему, собственно, вы уверены, что мир именно такой: трехмерный? Это для вас очевидно? Другое – абсурд?.. А для «экранных людей», которые вас не видят, потому что вы не в их плоскости, и не подозревают о вашем присутствии за пределами их мира, для них глубина – абсурд. Так что очевидность – далеко еще не доказательство, и это давно знают художники. Видел я, кажется в «Литературной газете», юмористическую серию рисунков, вроде серий Бидструпа. Человечек на первой картинке; он хочет выйти на свободу, за картинку. Бежит направо – и ударяется в правый ее край, в раму. Налево – а там левый край. Бросается вверх, вниз – везде края, границы… Человечек растерян, задумывается, потом хлопает себя по лбу: нашел! И – уходит в глубину.
Ну хорошо, не будем тревожить фей, искусство – там свои законы. Возьмем вполне реальный случай, наш, из науки и техники: движение столбика ртути в термометре. Столбик во времени, с изменением температуры, удлиняется, сокращается, опять удлиняется… Построим график: ось абсцисс – время, ось ординат – высота столбика ртути. Получим волнистую кривую, у которой каждому моменту времени соответствует какая-то одна высота столбика, одна температура – та, которая была в действительности.
А что, если сейчас взять и совершенно произвольно, не имея на это решительно никакого права, но все же поменять местами обозначения координат? Кривая волнистая, и может получиться дичь: как будто в один и тот же момент времени столбик имел разные высоты, термометр показывал не одну, а несколько температур.
Абсурд. Очевидный абсурд! Это все равно что предположить, будто какой-нибудь электрон может одновременно сидеть вот хотя бы в этом куске мрамора на столе и в спутнике Юпитера… Так не бывает – в том мире, который мы видим.
Но возьмем еще один случай: просто систему координат X – У, и в их поле нанесем ряд последовательных положений одной движущейся точки – в виде прямой линии, параллельной оси X. Будет ли здесь для наблюдателя разница между движением и покоем? Будет. Но не для всякого наблюдателя. Если он смотрит с оси X, движение есть, если же с оси У – движения, очевидно, нет: прямая линия, параллельная оси X, проецируется на ось У в виде неподвижной точки. В одно и то же время точка и движется, и стоит на месте. И это уже как будто не совсем абсурд. Это скорее парадокс. Причем, возможно, в нем заключен какой-то еще не раскрытый нами общий смысл…
Вот что пишет Бартини в одной из своих специальных работ:
«Есть Мир, необозримо разнообразный и необозримо протяженный во времени и пространстве, и есть Я, исчезающее малая частица этого Мира. Появившись на мгновение на вечной арене бытия, она старается понять, что есть Мир и что есть сознание, включающее в себя всю Вселенную и само навсегда в нее включенное. Начало вещей уходит в беспредельную даль исчезнувших времен; их будущее – вечное чередование в загадочном калейдоскопе судьбы. Их прошлое уже исчезло, оно ушло.
Куда? Никто этого не знает. Их будущее еще не наступило, его сейчас также нет. А настоящее? Это вечно исчезающий рубеж между бесконечным, уже не существующим прошлым и бесконечным, еще не существующим будущим…
Мертвая материя ожила и мыслит. В моем сознании совершается таинство: материя изумленно рассматривает самое себя в моем лице. В этом акте самосознания невозможно проследить границу между объектом и субъектом ни во времени, ни в пространстве. Мне думается, что поэтому невозможно дать раздельное понимание сущности вещей и сущности их познания. Фундаментальное решение должно быть единым и общим…»[12].
Но опять вопрос, как и об отвлеченных картинках на стенах его квартиры: а зачем все это инженеру, по горло занятому совершенно конкретным делом?
Несколько раз я слышал от ветеранов, знавших Бартини, что он был не совсем таким, каким я его изображаю. Не был он ни воспарившим философом, ни железобетонным большевиком-революционером, не только о том и думал, как бы ему выполнить юношескую клятву. И бесконечно терпеливым не был, и радостей земных не избегал…
Упреки справедливые, если я их заслужил. Верно, Бартини был живой человек, с нелегким характером (по-моему, об этом у меня ясно сказано), с сомнениями, едва ли свойственными истинно железобетонным натурам. Ни во что он просто так не «верил», ни в чем не был полоумно «убежден». Несмотря на свою врожденную смелость, кое-чего и кое-кого боялся, например Берию, но умел держать себя в руках. В детстве как-то черт его дернул объявить, что он прыгнет в воду с высоченной скалы: с нее перед этим прыгнул приезжий взрослый чемпион. Несколько часов Роберто в ужасе простоял на этой скале, под смех зрителей, – и все же прыгнул.
Добавлю, что всю жизнь он очень любил женщин. И они его любили, причем иногда далеко отставали от него по возрасту. Директор завода-смежника, бывавший по-семейному дома у Бартини, вдруг стал строго официальным: оказалось, он решил, что Бартини отбивает у него жену. Узнав об этом, Роберт Людовигович сдержанно, по своей манере, развеселился, потому что глаз он положил не на жену директора, а на его дочку, и успешно.
В ресторанах бывал… Особенно признавал тот, который при Северном речном вокзале, на Химкинском водохранилище. Занимал там столик на веранде, смотрел на воду и, страшно сказать, не спеша употреблял сто пятьдесят граммов. Ее, ее, не цинандали… А бывало и такое, о чем, уж вовсе не знаю, говорить ли. Скажу. В Таганроге однажды приятель купил ему шнурки за рубль старыми. Постановили обмыть покупку – и прогуляли семьсот рублей, целиком бартиниевскую премию, полученную в тот день. Тогда – это надо было суметь: это все равно что и сейчас семьсот, при нынешних ценах. Значит, не вдвоем старались.
Его способность читать невысказанные мысли и его силу воли я тоже не хочу приукрашивать. Бывший сосед Бартини по нарам вспоминал, как блатные у них принялись упорно вязаться к одному хилому политическому. Бартини сказал их главному: «Будешь иметь дело со мной!» – и тот велел своим оставить беднягу в покое. Я эту историю слышал от самого Бартини, и в его изложении сила воли тут была совершенно ни при чем. Не подействовала бы она в той обстановке. Причем была – просто физическая сила Бартини, только что тогда доставленного в тюрьму, еще не отведавшего допросов.
История его детства, говорят мне, тоже остается под большим вопросом:
– Вы обращали внимание на его руки? Широкие, мощные, руки рабочего человека…
– Он и был рабочим, в Милане, вернувшись из плена.
– Нет, такими руки становятся в детстве. Или с такими люди рождаются. Кстати, есть сведения, что и родился он не в Мишкольце, а в Каниже на Тисе, в нынешней Югославии.
– Ну и что из этого следует?
– Из Канижи – ничего, кроме уточнения биографических данных, а вот руки!.. Можете не соглашаться, но мы когда-то решили между собой, что, видимо, бароны нашли и усыновили его не трехлетним, а уже узнавшим, что такое труд, бедность, может быть, и голод. И тогда понятнее делается его разрыв со своим классом, уход в революцию, а также его поразительное внимание к чужим нуждам. Свои начальственные пайки у нас он раздавал. Его спросил один шутник:
– Роберт, а сам-то ты как?
– Как все.
– И тебе ничего не нужно?
– А тебе что нужно?
– Мне? Мне вечером надо дров напилить, наколоть!
– Пошли…
И пилили вечером, кололи. Мы назавтра дали прикурить этому шутнику!
Бартини был разным. Таким, каким я его знал, таким, каким его знали другие. Был и деловым инженером.
Однажды он вернулся к «итальянским оливкам» и «русской картошке», а от них к своему еще детскому недоумению с «воплощением, переплетением и взаимопроникновением вещей»:
– Что есть «я»? Руки, ноги – это «я»? Нет, их можно потерять, а «я» останется. Я выпил чай, он, что же, превратился в меня? Тоже нет: он уйдет, а «я» останусь. Сердце? В нем сейчас протезируют клапаны, скоро научатся целиком его заменять, но «я» – никогда не заменят. Голова, мозг? Но есть случаи, когда мозг умер, а человек остается живым, годами, как писал хирург Николай Михайлович Амосов, никто не может уверенно сказать, что это уже не человек, не «я». Другому хирургу, верующему, какой-то, кажется, астроном сказал: «Я все небо осмотрел и не нашел там ни малейшего признака бога», – на что хирург ему: «Я сотни раз оперировал людей и ни в одном из них не нашел внутри ни малейшего следа совести». Совесть – это уж не «я» ли?..
Правда, инженером, как видим, Бартини был незаурядным. Главное, что его отличало: если большинство из нас поднимается к вершинам техники снизу, карабкаясь, обдираясь, срываясь, то он туда спускался с высот науки. А может, и к науке спускался, тем более к прикладной, с высот мировоззренческих. И как раз поэтому, возможно, не очень горевал, когда у него в очередной административной лихорадке отнимали ОКБ: в таких случаях он просто поднимался обратно в свои сферы. Взяли с него клятву строить красные самолёты – и он их строил; перерешили – дело ваше.
Но, безусловно, преданный идее, он не переставал о ней думать, куда бы его ни забросила судьба.
После прежних публикаций о Бартини читатели спрашивают, не высказывался ли он о тех явлениях, которые сейчас стали всем известны. О застое, воровстве, сползании к кризису. Ведь и у него конструкторские бюро отнимали, видимо, те же воры, неучи.
Высказывался. И, как мог, противодействовал сползанию. Работал даже в больнице, лежа, после операции на печени. При мне однажды, еле держа трубку, звонил из больницы, расстроенный, Д. Ф. Устинову и министру П.В. Дементьеву. Когда газеты поливали помоями академика А.Д. Сахарова, удивился: неужели кто-то верит газетам?
– Смотрите, что получается. – Бартини встал, гордо выпрямился: – Вот, по идее, могучее государство, со своей наукой, литературой и прочими неисчислимыми силами. А вон там, – взглянул как бы с колоссальной высоты вниз, к подножию государства, – там один академик, ну пусть еще сотня его единомышленников. И они – угроза государству, если оно право? Не может этого быть. Значит, оно не право…
Были у Бартини также и мысли о том, как остановить наше сползание к кризису. А шел он к ним от своего излюбленного вопроса: «что есть «я»?».
Выглядело это примерно так, в последовательности. Лет двадцать пять – тридцать назад в мире, то есть не только в нашей стране, были составлены увлекательнейшие оптимистические научно-технические прогнозы. К концу 70 – началу 80-х годов, обещали прогнозы, на Луне появится постоянная база, по земным дорогам побегут миллионы дешевых и надежных электромобилей взамен вонючих бензиновых, скорости гражданских самолётов намного превзойдут скорость звука, достигнут пяти, а то и восьми тысяч километров в час… Ученые расшифруют язык дельфинов, откроют гравитационные волны, в десятки раз увеличат прочность металлов, инженеры сконструируют ядерный и ионный двигатели, применение пластмасс сравняют с применением стали, и выплавляться сталь в промышленных масштабах будет не после домен, как сейчас, не из чугуна, а прямо из руды… И так далее. На прогнозах строились планы, они выполнялись и перевыполнялись, влетали в немалую копеечку, а между тем не прошло и полсрока назначенного, как оптимизм приугас, появились сообщения, что прогнозы не оправдаются.
В 1971 году академик А.А. Благонравов и ныне действительный член Международной академии астронавтики В.Н. Сокольский предложили историкам науки и техники помочь прогнозистам: заново осмыслить огромное количество накопленных сведений об отдельных открытиях, изобретениях и попытаться построить по ним модели развития науки и техники, применив для этого логику, философию, социологию, психологию, а если удастся, то и математику. Такие модели, математизация исторических данных, наверняка, позволят лучше увидеть будущее: может быть, не очень дальнее, но то, которое пора включать в научные, проектно-конструкторские, а там, глядишь, и в производственные планы.
Под влиянием ли академиков или по объективной необходимости, а сдвиг в трудах по истории науки и техники вскоре состоялся – от описаний событий, от биографий к их анализу. Причем историки какой-либо одной науки или отрасли техники стали более внимательными к ее взаимосвязям с соседними, вообще с другими видами творчества, в том числе с искусством и литературой.
Но о математике недаром было сказано, что применить ее для построения моделей удастся лишь может быть. А может, и не удастся – хотя бы потому, что перемолоть на ее мельнице все до одного интересные, значительные факты из истории науки и техники невозможно: их слишком много. Стало быть, из них надо выбрать наиболее значительные. А по каким критериям?
Единых критериев, какой-либо их системы не видно и до сих пор. Анализируются, скажем, с позиций истории и прогностики романы Жюля Верна: он и правда многое предвидел, так что тема благодарная; к тому же прошлый век от нас недалек, живет во множестве описаний, в тщательно сохраняемых документах. Но анализируются и совершенно таинственные случаи, преданья старины глубокой – по мельчайшим, еле видимым намекам, штрихам. Откуда, например, в XIII веке ученый монах Роджер Бэкон мог знать, что в предстоявших столетиях будут изобретены автомобиль, телефон, крылатый летательный аппарат, телескоп, что атом делим? Данте, оказывается, в XIV веке имел какое-то представление о скорости света, и основание для этой гипотезы (неужто более, чем гипотезы?) – то место в «Божественной комедии», где, проникшись отвращением ко всему, что «внизу», к аморальному, безобразному, Данте поднимается оттуда и вместе с Беатриче покидает Землю. Сквозь сферы планет их уносит духовная энергия – стремление к совершенству, и вполне материальная – солнечный свет. И летят они со скоростью света… Через двести лет Ариосто пишет о Луне как о подобии Земли: один из его героев отправляется на Луну за потерянным разумом Роланда. Еще через семьдесят лет Кампанелла в утопии «Город Солнца» предсказывает изобретение телескопа и радио – «инструмента для глаза, чтобы наблюдать невидимые звезды, и инструмента для уха, чтобы слышать гармонию планетных движений». Это предсказание историки и сейчас в официальных трудах называют странным. Телескоп, правда, появился вскоре (в 1609 году, телескоп Галилея), но до радио оставалось три века…
Прозрения удивительные. Однако построить по ним обобщенные модели, и построить быстро, удастся едва ли. Слишком эти вершины духа высоки, редки, мосты между ними еле пока просматриваются. Значит, чтобы срочно, в ближайшее же время помочь прогностике, плановикам, практикам, историки должны, ни в коем случае не останавливая глубокие поиски, провести наряду с ними еще и оперативные, пусть менее точные.
– Что вы здесь видите? – протянул мне Бартини лист миллиметровки.
Это был неоконченный график. Горизонтальная ось – «год рождения изобретения», годы взяты с 1665-го, когда возникла идея нитрошелка, и до нашего времени. Вертикальная – «срок реализации идеи (сколько лет ей пришлось ждать)»- И десятка два точек, нанесенных в этих координатах: каждая точка – изобретение. Расположенные левее, давние озарения, находятся также и выше – им приходилось ждать реализации по сто и больше лет. В наше время сроки эти сократились до нескольких лет, до года и меньше.
Бартини задумал очень простую вещь (в принципе простую, но для этого опять надо было посмотреть не «вот сюда», куда все смотрят, «а во-он туда…»).
Есть список изобретений, по которым достигнуто согласие, что в виде идей они родились тогда-то и тогда-то, в практике освоены тогда-то. Список этот – скудный результат многолетних жестоких споров о приоритетах. Он крошечный. Изобретений история знает тысячи и тысячи, а согласие пока достигнуто всего по нескольким десяткам, да и из них в нашей литературе чаще приводятся лишь двадцать – двадцать пять, не больше.
Маловато. А все-таки это уже статистика! Для построения моделей не менее важная, чем ослепительные, но неясно как связанные между собой и какими в свое время потребностями вызванные предвидения гигантов науки. К тому же изобретения в списке не только по значительности не уступают ни одному великому пророчеству, но без них еще и вся наша жизнь непредставима. Паровая машина, фотография, телефон, кино, радио, автомобиль, самолёт, телевидение… Следовательно, их появление было предписано историей, объективным прогрессом материальной и общей культуры человечества.
Известно и без таблицы, что реализация изобретений круто ускорилась со временем. В истории все ускорилось, и развитие техники тоже: это давным-давно объяснил маленькому Роберто доктор Бальтазаро. Список лишь показал в цифрах, что за последние три века сроки реализаций уменьшились даже не со ста, а с двухсот лет до нескольких лет, однако и по нему не сразу уловишь, как именно шло сокращение. Не беспорядочно ли?.. Скажем, одному великому изобретателю повезло – его предложение быстро поняли, применили, а другому не повезло – его сограждане не дозрели до его идеи, она «слишком опередила свое время», поэтому угодила в долгий ящик. Или еще так: одного гения мгновенно оценил свободный народ, возвеличило демократическое правительство, а другого – сгноил в каземате сумасшедший тиран. Демократий становилось все больше, тиранов все меньше – вот и реализации в большинстве своем ускорились!
При беглом взгляде на таблицу думаешь: да, что-то как раз в этом роде и происходило. Изобретения в ней записаны последовательно, от древних и до современных, а сроки реализаций видно, что скачут. Долгий срок, за ним резко укороченный и вдруг снова долгий, да еще в раза в два дольше…
Бартини забрал у меня миллиметровку:
– Смотрите. Что вы на это скажете – согласитесь или нет?
Карандашом, от руки (а рука у него была – не дрогнет, рука художника), провел между точками плавно снижающуюся среднюю линию – и точки сразу как бы сгруппировались около нее. Некоторые легли точно на нее, некоторые оказались чуть выше или чуть ниже, но стало видно, что все они к ней тяготеют.
Прием самый обычный в любых экспериментах. Так что опять ничего нового вроде бы не придумано, а картина стала яснее.
И следующий шаг – тоже обыкновенный, общепринятый при обработке экспериментальных данных. Немного отступя вверх и вниз от средней линии, процентов на десять отступя, Бартини провел на этих расстояниях еще две линии, превратив таким образом среднюю – в полосу, и слегка ее заштриховал. Точно так же как на графиках потребных и располагаемых мощностей моторов, – помните, представленных Орджоникидзе и Ворошилову? Десять процентов в ту или другую сторону от среднего значения какой-либо величины в технике – вполне, как правило, допустимое отступление «жизни» от теории.
К этой полосе – Бартини назвал ее «закономерностью» – точки притянулись еще нагляднее. Большей частью вошли в нее. Не все, были выпавшие, но таких оказалось немного, тоже в пределах допустимого в экспериментах.
Насколько мне известно, комиссия по наследию Бартини не нашла в его бумагах эту миллиметровку. Не беда. Список тех изобретений опубликован и даже дополнен за прошедшие годы, а «закономерность» я начертил, восстановил, это было нетрудно. Она получилась примерно такой же, как и у Роберта Людовиговича.
Сказать о ней можно вот что. Привожу соображения и Бартини (главным образом), и других моих собеседников, и свои.
Она очень жестка. Судя по ней, сроки реализации снижались настолько последовательно, были настолько исторически предопределены, что идея, родившаяся, например, в 1700 году, просто не могла, никак не могла реализоваться раньше, чем через 135 лет (в среднем, еще раз повторю, но с очень небольшим плюсом-минусом), родившаяся в 1750 году – через 90 лет, в 1800 году – через 60 лет. И так далее, той же чередой.
Названий в таблице, точек на графике все же мало, то есть основание у закономерности слабовато. Не слабее, чем в трудах о Роджере Бэконе, Данте, Ариосто?.. Пожалуй. Но там – высокие итоги изучения архивов, литературы, очень сами по себе интересные, однако никого пока ни к чему не обязывающие, а здесь цель – практические рекомендации народному хозяйству, отношение к которым осторожнее и, что поделаешь, ревнивее.
Еще хуже другое: если даже взять последние два столетия, сведений по которым в таблице больше, – сроки реализаций за это время сократились так стремительно (с 90-100 лет в середине XVIII века до одного-двух лет в середине XX), что дальше пользоваться закономерностью, плавно продлевать ее в будущее (экстраполировать) и что-либо по ней прогнозировать затруднительно. Средние сроки, которые она задает, сделались меньше допустимых по здравому смыслу ошибок. Понятно лишь, что до нуля она не упадет, так как между рождением и реализацией любого изобретения всегда будет проходить какое-то время.
Значит, пришла, возможно, пора менять масштаб измерений, определять сроки не в годах, а в месяцах и даже, не исключено в дальнейшем, в неделях.
Ничего особенного. Такое уже бывало: когда ускорившийся ход истории, соперничество, противоборство отпускали на реализацию важнейших научно-инженерных разработок считанные месяцы, а то и дни. Резерфорд в 1937 году был убежден, что атомную энергию никогда не удастся использовать практически, – и менее чем через два года Отто Ган доказал, что удастся, только неизвестным оставалось, в каком виде она явится человечеству. Еще через два года американцы приступили к созданию атомной бомбы; немцы, видимо, тогда же. Те и другие очень спешили. В 1945 году в Германии группа Гейзенберга – Виртца дважды чуть было не осуществила цепную реакцию: в конце января в Берлине и в начале марта в пещере возле деревушки Хайгерлох, куда группу срочно эвакуировали из-за бомбежек. Оба раза ей для «успеха» не хватило одного-двух дней, а также небольшого количества урана и тяжелой воды, которые имелись у немцев, но не были вовремя доставлены в лабораторию.
Конечно, дни в ту весну уже ничего не решали для Гитлера. Но месяцы, начнись работы на несколько месяцев раньше и продвигайся хотя бы чуть-чуть быстрее, могли сказаться… Американцы испытали бомбу в июле, в августе применили.
Заметим, что, по-видимому, времени на создание бомбы ушло как раз столько, сколько и полагалось по закономерности. Не меньше, несмотря на все усилия разработчиков и их правительств.
Двинемся дальше. Закономерность снижения сроков реализаций показывает, когда после рождения замысла должно быть освоено изобретение, по крайней мере крупное. И она же, возможно, предсказывает по обратной связи, когда оно, еще не родившееся, должно родиться… Не конкретное, разумеется, изобретение: пока его нет, оно не изобретение! – но замысел, задача, которая должна быть вовремя поставлена и вовремя решена, чтобы цивилизация не задержалась в своем развитии, не исказилась, сохранила равновесие в мире. (Например, чтобы фашизм, в какой бы ипостаси он и где бы ни возник, был тут же и задушен.) Это – но опять же лишь возможно – облегчит составление прогнозов.
По изобретениям, вошедшим в таблицу, согласие было достигнуто, когда никто, видимо, еще не предполагал, что сроки реализаций снижались, именно как бы скатываясь по наклонной, слегка выбитой дорожке. Дорожка эта, закономерность, выявилась непреднамеренно, поэтому ей веришь больше. И вот здесь – оборотная сторона медали. Закономерность надо бы уточнить, таблицу дополнить. Но при этом как бы не начались подгонки. Кто-то заранее захочет ее подтвердить – и подтвердит, кто-то захочет опровергнуть – и опровергнет, подберет нужные для этого сведения…
А что, если взять дорожку-закономерность такой, какая она уже получилась, и, не мудрствуя, экстраполировать ее в наше и будущее время, не уточняя?
Попробовали. Вышла дичь: дорожка спустилась в нуль, затем ниже нуля – так, будто идеи сейчас можно стало реализовывать до того, как они появились на свет.
Дичь, а между тем в практике она давно не редкость… Перегораживаем реки, поворачиваем их, тратим миллионы – и вынуждены спешно отказываться от этой непродуманной, то есть еще не родившейся, идеи. Строим целлюлозно-бумажный комбинат, зная, что он отравит Байкал; начинаем строить завод, зная, что смета неверна; внедряем метод лечения, не проверив его как положено; позволяем министерству связи тихой сапой вводить явно вредные телефонные и прочие новшества…
Идеи мнимые, разумеется, однако затраты сил и средств на их освоение в практике действительные.
И вот, заведя рассуждения в эти мнимости, в тупик, Бартини вдруг поставил вопрос иначе: а почему, собственно, прогностику интересует только будущая продукция науки и техники? Почему бы не постараться предсказать и тем самым помочь не упустить людей, которые эту продукцию смогут дать? Они, такие люди, изменяются гораздо медленнее, чем машины, приборы и сооружения, если вообще меняются… Техника XX века неизмеримо сложнее техники XIX, но Эдисон, Королев, Тесла, да и Кулибин, да и Ломоносов – явления одного порядка.
Это был поворот темы, новый путь к решению задачи… Логика редчайших, ослепительных вспышек разума – прозрений Данте, Кампанеллы, Кеплера, Сирано де Бержерака (описавшего в XVII веке полет ракеты с человеком на Луну, к тому же еще и многоступенчатой ракеты) – до конца пока не видна, этот мир остается для нас таинственным, странным. Наверное, мы о нем просто очень еще мало чего знаем. Не все мы знаем и о мире изобретателей, гениев подчас столь же великих. Но если то, что они дали человечеству, и правда связано закономерностью, пусть увиденной приблизительно, тогда анализировать эти случаи будет легче. Есть в них, значит, что-то действительно близкое, общее, поддающееся математизации. Стало быть, и модели по ним создать будет легче.
Однако сами по себе изобретения в таблице очень разные. Кино, цемент, капрон, дизель… Что в них общего? По-видимому, только или условия их рождения и реализации, или характеры их авторов, или то и другое вместе.
Эти условия и характеры Бартини предложил смоделировать – сделать такую попытку. Разработать по ним, допустим, набор тестов. И если какой-нибудь никому еще не ведомый старатель-одиночка, может быть впервые постучавшийся во ВНИИ государственной патентной экспертизы, «проходит» по этим тестам, – передавать его заявку наиболее квалифицированным экспертам на рассмотрение вне очереди. Хотя бы так, для начала.
Печальны, трагичны были в далеком прошлом судьбы многих талантливых инженеров. Неизвестными или легендарными остались изобретатели колеса, пороха, мыла, стекла, сам величайший, при жизни признанный Леонардо да Винчи не осуществил множество своих вполне и по тем временам реальных технических замыслов… Вспоминая, читая про удачливых инженеров, доживших до славы и благополучия, мы лишь в редких случаях можем спуститься более чем на двести лет в глубину истории. Кто глубже, кто творил раньше, тех и при жизни в большинстве не знали, и сейчас их ни в каких анналах уже не разыщешь.
Наверное, в XIX-XX веках число неудачников не уменьшилось, поскольку изобретателей стало больше, но наряду с неудачными стали появляться судьбы изумительно счастливые. На примеры не будем тратить время, они известны. Причем счастливые судьбы пошли прямо чередой начиная примерно с середины прошлого века.
По закономерности так и должно было получиться. Когда история отпускала на реализацию технической идеи сто лет – изобретатель умирал намного раньше, и память о нем угасала. К середине прошлого века сроки реализаций спустились до тридцати – сорока лет; можно стало дождаться успеха. И художественная литература, обратите внимание, как раз с этого времени, с Жюля Верна, решительно занялась Сайрусами Смитами, капитанами Немо, а также их живыми прототипами.
Спрашивается, что значит «история отпускала на реализацию сто лет»? Это – максимум. А не позволяла ли она опередить время, поспешить, добиться успеха за те же тридцать – сорок лет и еще скорее?
Нет, почему-то не позволяла… Действительные сроки иногда уменьшались по сравнению со средними, но лишь в пределах все того же не режущего глаз допуска: не более чем на десять процентов. Естественно, что каждое техническое новшество автор и его доброжелатели, меценаты, когда таковые находились, продвигали в практику как могли быстро, насколько это от них зависело, – и все же ни одна реализация не выпала из закономерности далеко вниз, сильно не сократилась за последние двести лет. А вот притормозились, и ощутимо, несколько реализаций, особенно две – ДДТ и капрона. Так что выходит (если это не опровергнут судьбы других изобретений и более точные расчеты), что возможности ревнителей технического прогресса, не исключая и власть имущих ревнителей, всегда были намного скромнее возможностей задержать этот прогресс…
Пожалуй, прослеживается здесь наглядно также и роль личностей в истории науки и техники – неотъемлемой части всеобщей истории[13].
* * *
Бартини хотел ввести эти рассуждения в «Цепь», посмотреть, как на них «ложатся» биографии некоторых крупных конструкторов. Но не успел. Что смогу, я дальше сделаю за него, отчасти воспользовавшись сведениями и материалами, которые он мне оставил. Но прежде всего закончу рассказ о нем.
Об ускорении исторического процесса и что ускорение это графически можно изобразить геометрической прогрессией, экспоненциальной кривой (приближенно вычислив ее) пишет Б. Ф. Поршнев в упомянутой уже книге «О начале человеческой истории». М., Мысль, 1974, с. 32.
Весной 1946 года Сталин приказал дать заключенному конструктору Бартини любой, на выбор, опытный завод.
Повторилась в варианте история 1939 года («Найти, заставить работать!»). Приказ был сталинский, ночной, и в ту же ночь Бартини отправили на самолёте по заводам выбирать подходящий. Выбрали, перебазировали туда тюремное ОКБ Бартини, наняли вольных сотрудников и в июле приступили к работе.
Проект, из-за которого все это разгорелось, был опять, скромно говоря, выдающийся. Двухмоторный высотный транспортный самолёт недостижимой, как до этого считалось, вместимости. Чтобы на высоте, в разреженных слоях атмосферы, сохранить нормальное для человека давление воздуха в грузопассажирском отсеке и чтобы конструкция фюзеляжа была при этом достаточно легкой, фюзеляж надо было, по установившимся представлениям, делать обязательно круглым в сечении, круглой трубой. Всякий баллон под внутреннее давление делают, известно, либо круглым цилиндрическим, либо сферическим. Чем большая требуется вместимость, тем, значит, больше диаметр. Но есть разумный предел такому увеличению размеров, им и ограничивалась вместимость.
А Бартини нашел простейшее комбинированное сечение: на вид – овал, но состоял он из нескольких дуг окружностей. Внутреннее давление такая овальная труба держала, как круглый цилиндр, следовательно, оказалась легкой, и вместимость фюзеляжа получилась, какую не ожидали. «По проекту это был первый самолёт, позволявший перевозить танки и грузовики», – записано в трудах историков. (Имеется в виду перевозить танки и грузовики внутри самолёта, потому что на наружных подвесках их уже перевозили раньше.) Высота фюзеляжа была около трех метров, ширина – около пяти. Для сравнения: диаметр фюзеляжа современного Ил-76Т – около четырех метров, Ил-86 – около шести.
За Т-117 перед Сталиным хлопотали Министерство авиационной промышленности, управления ВВС и ГВФ, знаменитые летчики Г. Ф. Байдуков, А.Д. Алексеев, И.П. Мазурук и другие.
Была и еще одна хитрость в этом проекте, тактическая. Двигатели на него намечалось ставить поршневые, АШ-73, применявшиеся на бомбардировщиках Ту-4. Бартини рассчитал: поршневые бомбардировщики сходят со сцены, их скоро заменят реактивные, а серийное производство АШ-73 налажено. Вот и не надо его останавливать. Двигатели очень хорошие, и надо применить их в транспортной авиации, которая еще долго может оставаться поршневой. (До сих пор летают и высоко ценятся поршневые Ил-14.)
Но Сталина известили, что Бартини, мол, покушается на моторы, идущие на бомбардировщики…
Ах так!.. И маршалу К. А. Вершинину, главкому ВВС, пытавшемуся объяснить, в чем дело, отстоять Т-117:
– Вам что нужнее – бомбардировщики или транспортная авиация?
На «прямой» вопрос Сталина ответ мог быть только абсолютно «прямой»:
– Бомбардировщики…
И в 1948 году ОКБ Бартини закрыли, опытный Т-117, готовый уже на 80 процентов, пустили в металлолом, Бартини отправили заведовать отделом в НИИ. Да вслед еще и присовокупили начальнику этого НИИ, устно:
– Вы там проследите, чтобы он какой-нибудь самолёт вам не нарисовал!
Но это уж, правда, не Сталин присовокупил, а старательное начальство пониже.
Бартини в очередной раз поднялся в сферу науки. Где, кстати, он был уверен, творческого человека тоже не заменишь никакими коллективами. А творчество немыслимо без смелости и настойчивости.
В 50-60-х годах он провел любопытное исследование в теоретической физике. Помилуйте, встретили его сообщение специалисты, кто такой Бартини? Авиаконструктор? Зачем же он вторгается в чужую, столь далекую от него область?
А вот вторгся и не остановился, получив такое заключение одного из «ведущих» физиков: «Я этого не понял, а значит, никто этого не поймет!» – и совсем уже наглый отзыв так называемого черного, то есть тайного, рецензента научного журнала: «Предлагаемая статья напоминает мне рекламу мази, которая в равной степени придает блеск ботинкам и способствует ращению волос…»
Статья все же была напечатана в «Докладах Академии наук» (1965 г., т. 163, № 4), называется она «Некоторые соотношения между физическими константами». Впоследствии Роберт Людовигович разработал эту тему детальнее, опубликовал новую статью в сборнике «Проблемы теории гравитации и элементарных частиц» (М., 1966). «Ведущие» физики встретили публикации, насколько мне известно, молчанием, многие «неведущие» заинтересовались… Был еще чудной срединный результат: слух, что нет такого физика, Роберта Орос ди Бартини, что за этим псевдонимом скрылся кто-то из «ведущих».
Мы же сейчас коротко остановимся на этой сугубо теоретической задаче лишь постольку, поскольку метод ее решения, подход к ней Роберта Людовиговича был в точности такой же, как и к задачам техническим. Возможно, что подход этот и есть та часть работы в любом творчестве, которая обычно скрыта, считается бессознательной, а здесь обнажилась.
Бартини предложил единую и очень простую формулу для аналитического определения, то есть для определения расчетом, так называемых мировых, или фундаментальных, констант: скорости света в пустоте, ускорения силы тяжести, массы и заряда электрона, отношения масс частиц и т. д. – десятков физических постоянных, которые до его статей определялись только экспериментальными способами, приближенно, потому что не была известна их природа. Эксперименты обходились недешево, их повторяли, так как требовалось все больше знаков после запятой (все эти константы – бесконечные дроби), но не в этом главная неприятность. Существеннее, что положение сложилось явно ненормальное. Достижения теоретической физики известны, громадны, и почти во все расчеты там входят какие-либо из мировых констант; но никто не знал, почему все же скорость света в пустоте – примерно 300 тысяч километров в секунду, а не 350, не 285, почему ускорение силы тяжести – такое, не больше и не меньше… И получалось, что стройное, прекрасное здание этой науки опирается на слабоватый фундамент. До поры до времени об этом можно было не слишком заботиться, дело и так шло, но в неизвестности, оставленной за спиной, иногда таятся подвохи.
Что и говорить, Бартини наверняка знал физику не лучше, чем сотни и тысячи первоклассных ученых, собранных к тому же в первоклассных институтах и лабораториях. Просто (опять же «просто»!) он и в этом случае отважился посмотреть не туда, куда все смотрят. Видимый нами Мир – четырехмерен: три координаты в пространстве (длина, ширина и высота) плюс четвертая – время. Правда, математика давно уже имеет дело с любым числом измерений, до бесконечности, но представить себе въяве хотя бы следующее по числу измерений пространство, пятимерное, пока никто не в состоянии. Однако можно допустить, что математика как модель жизни все же имеет дело с реальностями.
Это и допустил Бартини, сначала интуитивно. (Между прочим, многие ученые, на которых он ссылался, – К. Гаусс, А. Пуанкере, а из наших современников американский математик и физик, нобелевский лауреат П. Бриджмен – были сторонниками математического интуиционизма, направления в философии, считающего интуицию единственным источником математики, главным критерием строгости ее доказательств.) А затем уже чисто математически пришел к выводу, что наиболее вероятное устойчивое состояние Мира не четырехмерное, каким оно нам представляется, а шестимерное. Оно может быть любым: стомерным, миллиономерным, может как угодно меняться, состояния эти могут переходить одно в другое, но шестимерие для Мира – как самая глубокая и низкая лунка для шарика на изрытой лунками поверхности. И два дополнительных измерения, в нарушение наших привычных, обиходных представлений, имеет время!.. Невозвратимое, неостановимое, очевидно текущее в одном направлении, оно вдруг оказалось похожим не на шнурок, протянутый из прошлого в будущее через настоящее, а на видимое нами пространство – объем, со своими собственными шириной, глубиной и высотой[14].
Практически это привело его к единой формуле для аналитического определения любой из мировых констант с любой степенью точности.
Большую часть этих соображений Роберт Людовигович сформулировал еще в конце 30-х годов. В 1950 году его работы заинтересовали академика С. И. Вавилова, затем академиков М.В. Келдыша и Н.Н. Боголюбова, а до этого его сообщения натолкнули ученых на решение некоторых вопросов оптики[15]. Можно и, наверное, нужно спорить с тем, как он обосновывает свои выводы, но пока что результаты расчетов по его формуле и результаты экспериментов совпали во всем доступном для сравнения диапазоне. (Сравнение было проведено в Объединенном институте ядерных исследований в Дубне.) И в 1962 году Н.Н. Боголюбов написал в редакцию «Журнала экспериментальной и теоретической физики»: «В этой работе автор предлагает простую формулу для определения основных физических постоянных, в которой для подбора служат только несколько целых чисел. Ввиду того, что такой довольно любопытный результат может представить интерес независимо от вопросов обоснования его, считаю целесообразным опубликовать его в «Письмах в редакцию ЖЭТФ».
Трудна, сложна, а иному наблюдателю, если он занял стандартную, всем видную, легко находимую позицию, покажется, несомненно, абсурдной дорога от мальчика-барона из города Фиуме до главного конструктора самолётов в СССР. Даже отдельные этапы этой дороги, отдельные ее повороты многим в свое время представлялись абсурдными. По веками утвержденным понятиям, Роберто Орос ди Бартини, единственный продолжатель древнего аристократического рода, наследник богатого отца, должен был стать или офицером, или чиновником, или священнослужителем. А он ушел в естественные науки. Правда, как мы видели, для этого были объективные причины, предпосылки, в том числе круг интересов его семьи. Физикой и химией там интересовались больше, чем богословием; происхождением жизни больше, чем иерархией знатности; сочинения Вольтера и Леонардо предпочитали сочинениям Макиавелли, историю Греции – подлой истории дома Борджиа…
Только ведь и в светлой Элладе были рабы… Родители и доктор Бальтазаро объяснили Роберто, что человечество, по Дарвину и Геккелю, так еще молодо, что золотой век не был, а только будет. Но родители и доктор считали, что золотой век придет когда-нибудь сам собой, а Роберто вырос и понял, что сами собой такие времена не наступают. Отец, человек просвещенный, буквально жил идеалами Монтескье, Руссо, Д'Аламбера, но при всем том оставался бароном и королевским сановником. И никто, кроме сына, не видел в этом нестерпимого противоречия. А сын увидел – с другой позиции, с другой «оси координат». «Выбор мировоззренческой позиции, – пишет академик П.В. Симонов, – есть результат не столько рассудочного ознакомления с различными точками зрения, сколько результат самовоспитания. Это особенно заметно, когда речь идет о человеке, принадлежавшем по рождению к господствующему классу, который оказался способен разделить интересы совершенно иной социальной группы и отстаивать их, как свои».
Началась первая мировая война. Газеты, как всегда и везде, закричали о победе – что после скорой и решительной победы вновь наступит замечательная жизнь: все пойдет по-старому…
– Не может этого быть! – подумал тогда семнадцатилетний курсант летной школы Роберто ди Бартини. – По-старому? Не может быть, чтобы такая катастрофа ничему нас не научила!
Кончилась война. Считалось очевидным, что изрядно хлебнувший горя бывший фронтовик поселится в родительском доме. Отец ему написал: «Я знаю, что ты стал коммунистом, и все же не хочу, не имею права влиять на твои убеждения. Это – дело твоей совести. Но я прошу: живи у меня. Ведь я теперь один. И я люблю тебя, Роберто…»
Молодой Бартини к отцу не вернулся – не считал для себя возможным жить лучше, чем живут его единомышленники. Он снимал углы, порой бывал рад и месту в ночлежке, работал мостильщиком, шофером, разметчиком на заводе «Изотта-Фраскини»… Пока была возможность – пока не потребовалось уйти в подполье, – учился инженерному делу и летному. Инструктором его был известный впоследствии летчик Донати, мировой рекордсмен.
В 1972 году отмечалось семидесятипятилетие Р.Л. Бартини. Подводился итог третьему этапу его жизни, строились планы на дальнейшее. О прошлом, сказал тогда Роберт Людовигович на одном из юбилейных мероприятий, сведения у нас довольно точные: известно, что было, что из этого было хорошо, а что плохо, где мы ошиблись, а где преуспели…
– Но, достоверно зная то, что было, мы над этим прошлым уже не властны. О будущем у нас есть всего лишь предположения, но только в будущем мы можем что-то предотвратить, а что-то вызвать к жизни. Можем сделать так, чтобы жизнь стала лучше.
Вот тебе раз! Недавно еще было «неразрушимо звено неразорванной цепи…», а теперь, оказывается, прошлое можно сдать в архив, отделить его от настоящего и будущего… А его, Бартини, собственное прошлое? А что нам за радость от достоверностей истории, к тому же далекой? Вон кривая на миллиметровке выстроилась по весьма спорным данным, далеко не достаточным, тем не менее она, похоже, верна. «Не понимаю, – сказал я Бартини, – где в ваших словах неочевидная истина?»
«Я как-то рассказал вам, – ответил он, – о поразившей меня в детстве модели человеческой истории: про двадцать шагов и пятьсот тысяч шагов. Есть еще одна такая модель, новее и нагляднее. В одной из знаменитых европейских столиц стоит вывезенный из Египта древний обелиск, шестидесятиметровая «Игла Клеопатры». И вот однажды космогонист Джине, автор популярной гипотезы об образовании нашей планетной системы, подсчитал, что если все время существования живой материи на Земле изобразить в масштабе в виде этой иглы, а сверху положить мелкую монету, английский пенни, то в том же масштабе толщина пенни изобразит время существования человека на Земле. А если на монету положить еще и почтовую марку, то ее толщина представит так называемый исторический период жизни человечества. Что же тогда остается на долю хотя бы даже и целых исторических глав – инквизиции, татарского ига, эпохи великих географических открытий?.. И уж подавно – на долю отдельного промелькнувшего на Земле создания, какие бы титулы, какие бы знаки различия на него ни нацепили.
Это, понятно, свидетельствует не о ничтожности инквизиции, или, скажем, Возрождения, или императорского Рима, а только об их месте в череде минувших и предстоящих событий. Как и о нашем месте в череде поколений. Но пока мы живы, от нас зависит, станет ли обелиск выше, наступит ли когда-нибудь золотой век».
– В целом, говоря о всем современном человечестве, возможно, вы и правы, – воспользовался я этим возвращением Бартини с высоты обелиска в толщину отведенной нам марки. – Но от вас-то, лично от вас что тут зависело и зависит? Не жалеете ли вы, что в двадцать третьем году приехали в Россию? Ваших машин здесь построено было всего четыре-пять, из них лишь один Ер-2 пошел в серию, и то в малую. К тому же и вашим долго не считался. Вашу работу в физике – используют ли? Я не уверен… Разве что негласно используют, не ссылаясь на вас!
– Вот именно…
И опять прошло несколько месяцев.
Однажды я проводил его домой с вернисажа. Выставка была созвучная с его собственными художественными пристрастиями: картины про то, чего скорее всего никто не видел, но нельзя сказать уверенно, что этого быть не может.
Бартини тяжело, как никогда раньше, опустился на стул, положил голову на руку, задремал. Звякнула чашка с чаем, он открыл глаза:
– Вот вы говорите – обелиск и что какое нам до него дело, если мы – в марке, а потом нас не будет…
Ничего подобного я не говорил, хотя думал об этом.
– …И в то же время согласны – как не согласиться! – что возможна математизация рождения идей. Так? Следовательно, мои работы тоже не ушли в никуда, только от меня отчуждены. Но ведь мы с вами не об этом сейчас, правда? Мы о том, что математика предполагает некую заданность ее объекта, рассматриваемого ею явления, а значит, его устойчивость, стремление к равновесию. Ну-ка представьте себе, что в какой-нибудь стране, да еще и в такой, где к власти прорвался очередной фюрер, родилось и с колоссальным опережением заданных историей сроков освоено грандиозное изобретение! Равновесие в мире, следовательно, пошатнулось, нарушилось, страна фюрера сразу получила огромный, возможно, решающий перевес над соседями… Что будет? Почему этого не происходит?.. А с другой стороны, можем ли мы рассчитывать, что равновесие сохранится само собой, без наших усилий? И снова, помолчав:
– Я убрал из моих статей о константах одно следствие. Прошу вас, когда вы сочтете это уместным, сообщить в любой форме, по вашему выбору, что я, Роберто Бартини, пришел к нему математически, не уверен, что не ошибся, поэтому публиковать его не стал. Оно нуждается в проверке, у меня на это уже не осталось времени. А следствие такое: количество жизни во Вселенной, то есть количество материи, которая в бесконечно отдаленном от нас прошлом вдруг увидела себя и свое окружение, – тоже величина постоянная. Мировая константа. Но, понятно, для Вселенной, а не для отдельной планеты…
Уж не спит ли он опять, подумал я? Не во сне ли с открытыми глазами слышит голоса где-нибудь в храме на старой, наклоненной к морю площади?
– Вот-вот! Нет, это не то, что вы сейчас заподозрили… Просто я ни проверить это следствие не успеваю, ни сам о нем рассказать. Могу только вас просить. И если оно подтвердится – не в нем ли будет ответ на вопрос, какое нам, живущим в марке, дело до всего обелиска.
***
Величайшим свойством человеческого гения Л.Д. Ландау считал способность понять то, чего мы уже не в силах вообразить.
«Каждый переделывает и изменяет самого себя в той мере, в какой он изменяет и переделывает весь комплекс взаимоотношений, в котором сам он является узлом, куда сходятся все нити». Эти слова А. Грамши я нашел в бумагах Р.Л. Бартини.
– Не понятое вами остерегайтесь называть неосуществимым, – советовал Роберт Людовигович работавшим с ним конструкторам. – То, что вам представляется недостижимым, может оказаться легко достижимым для других. Я, например, не в силах подпрыгнуть на два метра, а для Валерия Брумеля это не задача.
О.К. Антонов. Все проекты Бартини в высшей степени оригинальны. Но нарочно к оригинальности он не стремился, она рождалась из его подхода к делу… Роберт Людовигович был смел смелостью знания, убежденностью в правоте своих выводов. Он не боялся критики, подчас несправедливой, не боялся гибели части своих замыслов и начинал все снова и снова… Он был богат, безмерно богат идеями и поэтому щедр.
Е.М. Жмулин, заместитель начальника ЦАГИ. Важное значение имеет познание творческой лаборатории Р.Л. Бартини, «генератора идей», создателя оригинальных машин, первооткрывателя новых явлений в природе.
И.Ф. Флоров, доктор технических наук. Опережающий, революционный характер всей деятельности Роберта Людовиговича Бартини хорошо виден на примере развития скоростной авиации, где его самолёты нередко на десятки лет опережали мировой уровень авиационной техники.
И.А. Берлин, бывший заместитель Р.Л. Бартини. Он говорил, что ни в коем случае не следует спорить с заказчиком из-за технических требований к машине. Они не от легкой жизни придумываются, поэтому их не отвергать надо, а, наоборот, перевыполнять!
А.Д. Алексеев, полярный летчик, в прошлом летчик-испытатель в ОКБ Р.Л. Бартини. Он был из тех, кто ни на миг не терялся в неожиданно наступавших трудных обстоятельствах. По этому критерию, почему-то никакими инструкциями не предусмотренному, я проверял летчиков, служа в последние годы инспектором.
Мне прочитали стихи:
В мельканье будней изменяешь бригантине,
Все реже волшебства алеют паруса…
Но вспоминаешь жизнь крылатую Бартини –
И обретаешь веру в чудеса!
Не нужно строго судить их за качество: автор – не профессиональный поэт, а один из руководителей завода, где строились последние самолёты Роберта Людовиговича.
В 1976 году в этом городе увидел свет второй внук Бартини, названный Робертом. Говорят, словно с внука писан детский портрет деда.
Р.Л. Бартини, 1952 год, время поиска схемы тяжелого дальнего сверхзвукового самолёта. Такой схемы не может быть, решила перед этим официальная комиссия, – не может быть по закону природы.
20-е годы, в Италии.
Скрываясь от полиции и дружинников Муссолини, подпольщик барон Роберто маскировался то в люмпен-пролетария, лаццароне, то в гордого «лорда Байрона».
60-е годы, Москва. В «Докладах Академии наук СССР» опубликована работа Роберта Орос ди Бартини по теоретической физике. Никто не знал физика с такой фамилией. Не псевдоним ли это?
Известен был, и то лишь в узких кругах специалистов, Р.Л. Бартини – конструктор скоростного самолёта «Сталь-6», пассажирского «Сталь-7» и дальнего бомбардировщика ДБ-240 (Ер-2).
По вечерам, сначала для отдыха, потом все более увлеченно Бартини писал научно-фантастическую киноповесть «Цепь». Его рисунки к «Цепи». Аллегория: единство Вселенной. Племя покинуло поселок, затопленный при наводнении.
И опять работа. Экипаж опытной «Стали-7» после испытательного полета.
Слева направо: второй пилот В.А. Матвеев, бортрадист Н.А. Байкузов, командир Н.П. Шебанов.
Рисунки к «Цепи». Наводнение кончилось, вода сошла.
Космический Совет у экрана гигантского радиотелескопа в глубинах Вселенной обнаружена планета – двойник Земли
Изобретение колеса.
Аллегория: диспут философов.
70-е годы. Под картинами про то, чего никто не видел, но нельзя сказать уверенно, что этого быть не может.
Размещение людей в десантно-транспортном самолёте Т-117. Фотографу позируют рабочие сборочного цеха.
Графики, выкладки и схемы к докладу о сверхзвуковом, тяжелом, дальнем А-57.
Тяжелый, дальний, сверхзвуковой. Таким он задумывался.
Американский бомбардировщик «Валькирия» ХВ-70, 1964 год.
Дальность – 12 тысяч километров, скорость – больше трех скоростей звука.
Экранолет с вертикальными взлетом и посадкой. Проект Р.Л. Бартини, 60-е годы.
Монорельсовый транспорт на воздушной подушке. Проект Р.Л. Бартини, 60-е годы.
На юбилее. Бартини – 75 лет.
Внук Роберт. 1979 год. Таганрог.