Артуро Перес-РевертеМост Убийц

Хорошие солдаты ценою собственной жизни продлевают жизнь отчизне. Неся тяготы и лишения, жизнь если и берегут, то лишь для того, чтобы в должную минуту поставить ее на карту, а смерть их производит шума не более чем удар, ее принесший. Стяжание доброй славы — вот единственная их цель. Заслужить себе славу они умеют, а воспевать ее — нет. Это дело тех, кто превзошел такое искусство. Красноречивое перо обязано даровать бессмертие пламенному клинку.

Хуан де Сабалета

I. Сталь и золото

Поединок шел в утренних сумерках, в робком сероватом свете, медленно наползавшем с востока. Островок был небольшой и совсем плоский. Оголенные отливом берега тонули в тумане, который оставила за собой ночь. И оттого сам этот клочок земли казался призрачным видением, частью то ли неба, а то ли воды. Из грузных темных туч на венецианскую лагуну сеялся мокрый снег. Очень холодно было в тот день — двадцать пятый день декабря в лето тысяча шестьсот двадцать седьмое.

— Рехнулись, — промолвил мавр Гурриато.

Укрытый моим мокрым плащом, он по-прежнему лежал на тронутой изморозью земле и сейчас слегка приподнялся на локте, чтобы следить за поединщиками. А я, недавно перевязавший ему рану в боку, стоял рядом с Себастьяном Копонсом и дрожмя дрожал в своем колете, который плохо спасал от стужи. Стоял и смотрел на то, как в двадцати шагах от нас двое мужчин, с непокрытыми, несмотря на сквернейшую погоду, головами и без колетов, дерутся на шпагах и кинжалах.

— Кого Бог решает погубить, того лишает разума, — процедил Гурриато сквозь зубы, стиснутые от боли.

Я не стал отвечать. Потому что, хоть и был вполне согласен, что поединок этот — чистая нелепость, порожденная нелепостью иной, самой обширной и кровавой из всего, что до сей поры выпадало нам на долю, ничего не мог поделать. И просьбы, и уговоры были тут заведомо бесполезны, дуэлянты пренебрегли той бросающейся в глаза очевидностью, что подвергают себя и нас всех опасности едва ли не смертельной — ничто не помогло удержать их от схватки на островке. На клочке земли, названье которого, как по мерочке, годилось нашему нынешнему положению, смутному и зыбкому: Остров Скелетов — так именовалось это славное место, куда со своих переполненных кладбищ жители Венеции уже много лет перевозили останки давно почивших. И валялись они тут на каждом шагу. В мокрой траве, в грязи и в перекопанной земле — всюду; словом, куда ни бросишь взгляд, упадет он на кости и черепа.

Слышался только негромкий звон клинков. Отведя на миг глаза от дуэлянтов, я взглянул вдаль — туда, где на юге лагуна открывалась в Адриатику. И хотя дневной свет прибывал с каждой минутой и, соответственно, убывали наши шансы выжить, меня все же тешила надежда рано или поздно различить белое пятнышко на горизонте — парус корабля, посланного забрать нас отсюда и доставить в безопасное место, пока наши преследователи, которые в ярости рыщут по соседним островкам, не добрались до нашего, не накинулись на нас сворой бешеных псов. И, видит бог, для бешенства имелись у них мотивы, резоны и основания. Чудом, истинным чудом следовало признать уж и одно то, что мы с Гурриато-мавром, подколотым, но живым, находились здесь и дрожали от холода, наблюдая за капитаном Алатристе, который, нечего сказать, улучил минутку свести старые счеты. Нас на этом островке было пятеро — пятеро из тех немногих, что еще числились на этом свете: двое затеяли пляску с клинками, трое, как я уж сказал, наблюдали. А другие наши товарищи в эту самую минуту, невдалеке отсюда, были уже замучены и удавлены в застенках Серениссимы[1], или болтались в петлях на Сан-Марко, или плыли по каналам, окрашивая воду кровью из ловко взрезанной глотки.


Все началось два месяца назад, в Неаполе, по возвращении с набегов на греческое побережье. После морского сражения с турками при Искандероне, где мы потеряли стольких товарищей и сами не раз оказывались на волосок от гибели, капитан Алатристе и я, его, можно сказать, оруженосец, наконец-то ставший настоящим солдатом и во весь опор мчавший к своему восемнадцатилетию, — некоторое время поправляли здоровье, тешили плоть и возвеселяли дух в удовольствиях, на которые так богата древняя Партенопея, твердыня и оплот нашего владычества в Средиземноморье, истинный рай для всех испанцев, пребывающих в Италии. Сладостные досуги наши вышли недолги. Кабаки и притоны Чоррильо, по которым мы (тут особенно отличался папаши моего сынок) таскались без устали, развлечения и многообразные беспутства, столь щедро предоставляемые этим волшебным городом, в скором времени выгребли из и так не слишком тугой мошны все, что там было. И потому нам, мужам брани, не оставалось ничего иного, как снова пытать счастья, искать заработка и, стало быть, подниматься по сходням. Отважная «Мулатка», потрепанная в бою у анатолийских берегов столь сильно, что еле-еле смогла дотащиться до причала, отстаивалась в доке. И потому мы погрузились на сорокавосьмивесельную галеру «Вирхен дель Росарио». К вящему разочарованию нашему, первый поход был не к островам Леванта, сулившим столь обильную добычу, но — к берегам Греции, в местность Брасо-де-Майна, куда надлежало доставить оружие и припасы для тамошних христиан, которые, засев в горах, перестреливались с турками, двести лет назад захватившими этот край.

Задание было незамысловатое, не сказать чтоб уж страх какое ответственное, а выгод и подавно не сулившее никаких: в Мессине поднять на борт сто аркебуз, триста копий, пятнадцать бочонков пороху, перевезти все это добро и потом тайно выгрузить в небольшой бухточке за мысом Матапан, которую греки называют Порто-Кайио, а испанцы — Пуэрто-Коалья. Мы все так и сделали, и все прошло гладко, а я получил возможность увидеть вблизи греков-маниотов, которые от житья на этой черствой, скудной и бесплодной земле сделались все, как на подбор, вороваты, туповаты, грубы и неотесанны так, что дальше некуда. Большие, надо сказать, упования и надежды возлагали эти люди, измученные турецкими зверствами, на испанского короля, справедливо почитая его могущественнейшим в свете властелином; однако государь наш Филипп IV на пару со своим министром графом-герцогом Оливаресом вовсе не желал из-за каких-то угнетенных греков ввязываться в войну — да еще на таком отдаленном театре, да притом с неясным исходом — против Оттоманской империи, которая мало того, что была в ту пору в полной силе, но и прекратила враждебные вылазки против нас в Средиземноморье. Возобновившиеся во Фландрии и в Европе боевые действия пожирали людей и деньги, а потому наши природные, исконные недруги — мятежные голландские провинции, равно как и Франция, Англия, Венеция и сам папа римский — были бы несказанно рады, если бы мы увязли в кампании на Востоке, оттягивающей силы и средства с европейского театра, где дряхлеющий испанский лев бился в одиночку против всех и благодаря золоту Индий и старой своей доблестной пехоте — порой даже не без успеха. По всему по этому содействие наше обитателям Брасо-де-Майна, которые резали сборщиков пошлин, устраивали засады и тому подобное, можно, не покривив душой, назвать символическим, — и мы, побуждая их спуску оттоманам не давать, не давали им и сами ничего, кроме туманных посулов да посылаемой время от времени скудной помощи вроде той, что «Вирхен дель Росарио» выгрузила в Пуэрто-Коалья. Спустя всего несколько лет случилось то, что и должно было случиться: турки потопили восстание в крови, а Испания предоставила маниотов их собственной печальной участи.

Так или иначе, но возвращались мы в Неаполь без приключений, при попутном ветре и потому уже через несколько дней увидели Везувий. Пришвартовались у большого причала возле маяка и внушительных черных башен Кастильнуово, и, когда начальство разрешило, сошли на берег, стряхивая с себя клопов по дороге в наше обиталище в квартале, так и называвшемся Испанским. Хотя после резни в бухте Искандерон мы с капитаном Алатристе снова сблизились и предали забвению кое-какие прежние размолвки, порожденные моей юношеской горячностью, которую правильней было бы назвать щенячьей запальчивостью, и — не в последнюю, по правде говоря, очередь — пороками, присущими солдатской жизни, тем не менее в нашу комнату на постоялом дворе Аны де Осорио я не вернулся и продолжал жить отдельно, в казармах на Монте-Кальварио. Это давало мне должную независимость и облегчало общение со сверстниками — с тем же Хайме Корреасом, например, остававшимся неизменным моим сотоварищем в Неаполе, как и во Фландрии, с которым по-прежнему были мы неразлейвода. И дружок мой, с каждым годом все сильнее приверженный проказам и проделкам, картам и костям, склонный усердно и рьяно служить Бахусу, безрассудно ввязывавшийся в любую переделку и потасовку, воздействие на меня оказывал не самое благотворное. Принадлежал он к числу тех, кто, как говорится, ангела божьего во грех введет, обморочит и опорочит. Тем не менее я был к нему очень привязан. И неразлучными друзьями шлялись мы по тавернам и кабакам — и не только по ним, и славные парнасские[2] вирши не менее славного дона Мигеля де Сервантеса, если чуточку их переиначить, будут в точности как про нас обоих писаны:

И молвил я себе: «Верны твои слова,

Неаполь предо мной, где я, бывало,

Бабенок шелушил не год, не два»[3].

И вот в то утро, когда с нашими солдатскими пожитками за спиной мы с капитаном в густой толпе прохожих, что заполняла улицы Испанского квартала, добрались наконец до постоялого двора, какой-то человек, явно поджидавший нас, отделился от стены и шагнул навстречу. Был он весь в черном, словно адвокат или чиновник, в узкополой шляпенке на голове; без шпаги. И с первого взгляда ясно становилось, что́ это за птица — всем видом своим незнакомец отчетливо свидетельствовал о принадлежности к той стае зловещего воронья, которая неизменно сопровождает судей и инквизиторов и строчит без устали нечто такое, что в самом скором времени может сильно испортить человеку жизнь. Живя при капитане, едва ли не прежде всего прочего усвоил я непреложно, что меньше следует опасаться того, кто чистит ногти ножичком, годным и чтоб кошелек срезать, и кабанчика заколоть, а доведется — и человеку под ребро его сунуть; так вот, говорю, меньше надо опасаться такого душегуба, нежели особей этой породы, которые с помощью гусиного пера, чернильницы, листка бумаги и петлю тебе намылят, и в каталажку засадят, да и в могилу спровадят.

— Не ваша милость ли будет Диего Алатристе?

Спрошено было на чистом кастильском наречии, без малейшего намека на итальянский выговор. Мы с капитаном, не переставая жевать ломтики овечьего сыра, купленного в лавке по пути, воззрились на незнакомца с естественным недоверием. Одно дело, когда по прибытии твоей галеры в порт приветствует тебя товарищ, весело указуя на дверь ближайшего питейного заведения, и совсем другое — когда такая зловещая птица произносит твои имя и фамилию. Я заметил, как капитан весь подобрался, поставил баул на землю и заиндевелым своим взглядом окинул незнакомца с головы до ног.

— Ну а если и моя, то что?

— Мне дано поручение сопроводить вашу милость в некое место.

Затененное широким полем шляпы, посмуглевшее под греческим солнцем орлиное лицо моего бывшего хозяина закаменело. Левая рука, словно невзначай, тронула навершие эфеса.

— Куда?

Субъект покосился на меня с сомнением, покуда я быстро соображал, что все это значит. Отбросил вздорную мысль, что за приглашением маячит камера в тюрьме Сантьяго или Викария. Всякий, кто слышал имя Диего Алатристе — и, стало быть, понимал, с кем имеет дело, — никогда в жизни не поручил бы кому-то в одиночку приглашать капитана туда, куда он идти не желает. Для такого дела следовало отрядить никак не меньше шести стражников, обвешанных всяким железом, словно витрина оружейной лавки.

— Приглашение относится только к вашей милости, — ответил меж тем человек в черном.

— Куда, я спрашиваю? — повторил Алатристе бесстрастно.

Повисло молчание. Посланный уже не чувствовал себя так уверенно, как раньше. Он метнул на меня еще один быстрый взгляд, а уж потом посмотрел в льдистые глаза, наблюдавшие за ним из-под шляпы.

— В Пьедигротту. Вас хотят видеть.

— Это что, по службе?

— Некоторым образом.

С этими словами он извлек из кармана вдвое сложенный засургученный лист и подал его капитану. Тот сломал печать, развернул, глянул — и я, отступивший чуть в сторону, чтобы не показаться нескромным, хоть мне до смерти хотелось сунуть нос, увидел, как он двумя пальцами пригладил усы. Потом свернул бумагу, сунул ее в поясную суму-фельтрикету и на миг задумался. И вслед за тем обернулся ко мне:

— Скоро вернусь, Иньиго.

Я разочарованно кивнул. По тону его понятно было, что говорить больше не о чем. Молча поклонился, взвалил на плечо баул и двинулся по склону вверх в сторону Монте-Кальварио, в казарму, где вместе с Хайме Корреасом и другими жил и Айша Бен-Гурриат или, как мы все его называли, — Гурриато-мавр: могатас, после набега на Оран завербовавшийся в испанскую пехоту. Человек весьма своеобразный, примечательный и опасный, но питавший искреннюю привязанность к Алатристе. Хоть за то время, что мы корсарили на «Мулатке», он в полной мере доказал нам свою беззаветную, как принято говорить, преданность, доселе оставалось для меня тайной, что́ таилось на дне его души, что́ скрывалось за тем стоически бестрепетным спокойствием, с каким он глядел в лицо смерти или оценивал поступки людей. Добавлю, раз уж упомянул об этом, что здесь, в Неаполе, выбыл из нашего дружеского круга капитан Алонсо де Контрерас, назначенный в это время губернатором в Пантеларию, но по-прежнему входил в него арагонец Себастьян Копонс, который не ушел с нами на «Вирхен дель Росарио», потому что служил капралом в гарнизоне крепости Дель-Уэво. Несколько дней погостил у нас и мимоездом оказавшийся в Неаполе Лопито де Вега, сын великого Лопе, уже произведенный к этому времени в первый офицерский чин. Мы рады были повидаться с этим отважным малым, хоть к радости нашей и примешивалась печаль его совсем недавнего вдовства: юная Лаура Москатель, настигнутая гнилой горячкой, умерла вскоре после свадьбы. Сын Испанского Феникса еще появится на страницах этой книги, так что речь о нем впереди.


Диего Алатристе вылез из кареты и недоверчиво огляделся. Он давно уж вменил себе в закон, святой и нерушимый, непременно определять, оказываясь в незнакомом или подозрительном месте, как выбираться из него в том случае, если события примут неблагоприятный оборот. Записка, приказывавшая ему следовать за подателем сего, человеком в черном, была подписана доном Эстебаном Эспинаром, командиром Неаполитанской бригады, и тон ее не предполагал возражений или, тем паче, ослушания, но более ничего не проясняла. И потому, прежде чем направиться к трехэтажному зданию, возвышавшемуся по правой стороне улицы Пьедигротта, почти у самого берега, капитан оглядел окрестности. Место было ему знакомо — испанцы часто устраивали в этом квартале свои празднества и пирушки. Здесь, у подножия Посиллипо, за купами деревьев имелось несколько славных трактиров; Торрета стояла на другой стороне, а церковь Санта-Мария — на этой, в конце улицы, рядом со входом в древнюю знаменитую пещеру, еще в античные времена давшую название этому месту. А в это время суток было оно почти безлюдно: несколько женщин с кувшинами возвращались от недальнего ручья, да под сине-белым полотняным навесом на углу улицы Сан-Антонио сидел холодный сапожник.

— Прошу вашу милость следовать за мной.

Почти все ставни в доме были затворены. Сдвоенное гулкое эхо шагов — слышнее, разумеется, стучали сапоги Алатристе — уходило, казалось, куда-то в бесконечность. Внутри было душно и полутемно; вдоль стен с облупившейся росписью — остатками былого великолепия — как попало стояла старая мебель. С первого этажа лестница вела в широкий и длинный коридор с дверями по обе стороны, а тот переходил в залитый солнцем зал. Это было единственное пригодное для жизни помещение — по стенам висели картины, каменные плиты пола покрывал восточный ковер с замысловатым орнаментом. Перед большим нерастопленным камином стояли четыре стула и заваленный книгами и бумагами письменный стол, а на нем — бронзовый пятисвечник, бутылка вина, два резных хрустальных бокала. У окна, за которым в отдалении высились башни Мерджеллины и колокольня собора Санта-Мария-дель-Парто, беседовали двое мужчин, окутанные столь ослепительным светом с улицы, что различить можно было только контуры их фигур.

— Разрешите, ваша светлость?

С этими словами спутник Алатристе остановился на пороге и снял шляпу. То же сделал и капитан, когда один из двоих силуэтов, вырисовывавшихся на сияющем фоне, повернулся, приблизился и предстал кабальеро средних лет приятной наружности, подчеркнутой нарядным костюмом. Лицо его было незнакомо Алатристе, от внимания которого не укрылось ни титулование, ни золотой эфес висевшей на бедре шпаги, ни изумрудные пуговицы на бархатном лиловом колете с вышитым на груди крестом ордена Калатравы. Курчавая голова была коротко острижена, усы и узкая остроконечная бородка уже сильно серебрились сединой. Заложив руки за спину, человек этот довольно продолжительное время стоял неподвижно и рассматривал вошедшего.

— Опаздываете, — произнес он наконец.

Сказано было брюзгливо и высокомерно. Подумав мгновение, Алатристе пожал плечами:

— Путь неблизкий.

— От порта?

— От берегов Греции. — И, не моргнув глазом в кратчайшей паузе, добавил: — Ваша светлость.

Тот сморщил лоб. Бросалось в глаза, что он не привык к такому тону, однако Алатристе до того не было ни малейшего дела. Отрекомендуйся, назови свое имя и звание, говорил он про себя, не разжимая губ, и я подмету перед тобой пол перьями шляпы. Я слишком устал и не собираюсь играть здесь в угадайки, вместо того чтобы сидеть на постоялом дворе в лохани с горячей водой да отскребать с себя соль и грязь. Что с того, что совершенно неведомый мне хмырь обратился к тебе «ваша светлость»: мне ничего это не говорит и никак меня не трогает.

— Нам донесли, что ваша галера ошвартовалась на рассвете, — резко заметил кабальеро.

Алатристе снова пожал плечами. Все это, возможно, его позабавило бы, если бы он не поглядывал время от времени на окутанную светом вторую неподвижную фигуру у окна. Этот человек хранил молчание, и оно начинало тревожить капитана. Пастухам — ужин, вспомнилось ему, а барашку — вертел. В этом случае барашком быть выпало ему.

— Солдат сходит на берег не когда вздумается, а когда прикажут.

Кабальеро взирал на него молча и критически. Алатристе чувствовал, что тот остановил взгляд на шрамах, пересекавших лицо и руки, на исцарапанной, в зазубринах и вмятинах, чашке его шпаги. И вслед за тем эта светлость — кто бы он ни был — очень медленно покачал головой. Медленно и задумчиво.

— Ну, вот он перед вами, — промолвил он наконец, полуобернувшись к человеку у окна.

Тот шевельнулся, шагнул вперед, и когда ослепляющий блеск соскользнул с его головы и плеч, открывая лицо, Алатристе узнал дона Франсиско де Кеведо.


— …Венеция, — завершил Кеведо.

Он говорил довольно долго, и никто его не перебивал. Кабальеро стоял молча, облокотившись о каминную доску в изящно-непринужденной позе: в одной руке — бокал вина, другая уперта в бок, на эфес шпаги. Он был явно чем-то недоволен и не спускал глаз с солдата, застывшего посреди зала.

— Есть вопросы?

Диего Алатристе слегка повернул к нему голову, продолжая раздумывать над только что услышанным:

— Есть. И много.

— Задавайте по одному.

Капитан покосился на дона Франсиско. Поэт кивнул со своим обычным дружелюбием, как будто лишь накануне в харчевне «У Турка» они усидели вдвоем бутыль «Сан-Мартин-де-Вальдеиглесиас». Серьезный предмет разговора никак не отразился на его доброжелательности.

— А почему именно вы, дон Франсиско?

Улыбка стала заметней. За то время, что они с капитаном не виделись, у поэта прибавилось седины, явственней проступили следы усталости. Неудивительно, впрочем: он проделал долгий и трудный путь — из Мадрида в Картахену, а оттуда морем в Неаполь. Да и протекшие годы, как видно, не прошли ему даром. Как и всем нам.

— Потому что приехал сюда в пятнадцатый раз. Я ведь был близок с покойным доном Педро Тельесом Хироном, герцогом Осуной… И кое-что изучил здесь. Ну а благодаря моему теперешнему положению, при дворе вспомнили о моих былых заслугах и услугах. О моем опыте. О полезных связях. И когда возникла надобность решить деликатное дело, меня призвали. Дело важное и тайное.

Да уж, конечно, подумал Алатристе, как же иначе. Очень важное и очень тайное: как же при сей счастливой оказии не обратиться к посредству дона Франсиско? Все знали, в каких тесных и дружеских отношениях состоял поэт со злосчастным герцогом Осуной, будучи его советником и исполняя его дипломатические поручения, когда тот, вице-король Испании в Сицилии и потом в Неаполе, был острием испанского копья в Средиземноморье, неумолимым гонителем турок и венецианцев. Когда же герцог впал сначала в немилость, а потом в ничтожество — чему немало споспешествовали и завистники при дворе, и золото Серениссимы, — его опала рикошетом ударила и по Кеведо, которому не сразу удалось вернуть себе былое влияние; и снова в фавор он попал благодаря близости с окружением королевы Изабеллы и своему смертоносно-острому перу, в котором не менее остро нуждался сейчас граф-герцог Оливарес.

— Север Италии — это ключ, дорогой мой капитан, — продолжал тем временем Кеведо. — Ключ ко всему и для всех — для Испании, для Франции, Савойи, Венеции. Нам необходимо удерживать собственный и надежный путь, чтобы по суше перебрасывать войска из Ломбардии во Фландрию. Французов по-прежнему снедает зависть от того, что мы присутствуем в Милане. Савойе не дает покоя Монферрато, неизбывный предмет их алчности. Венецианцы разевают пасть на Фриули, мечтая оттяпать тамошние порты, ныне принадлежащие императору.

Он подошел к столу, где в прямоугольном пятне света из окна лежала среди бумаг карта Апеннинского полуострова. Поднял на нос очки, болтавшиеся на шнуре, продетом в петлю на черном колете, и пальцы его пробежались снизу вверх по сапогу между Адриатическим и Тирренским морями: на юге нашей короне принадлежали обширные владения в Сицилии и Неаполе, на севере — Милан, и это не считая острова Сардиния, прибрежных тосканских крепостей, области Финале в Лигурии и форта Фуэнтес в предгорье Альп. Как видите, весьма внушительный конгломерат земель собрался под нашим владычеством, и сопротивляться ему могли только три итальянских государства — Папская область, Савойя и Венеция.

— Венеция… Морская потаскуха, лицемерная и бесстыжая…

Палец дона Франсиско уперся в завиток, тянувшийся на севере полуострова от Адриатического залива до испанских владений Миланского герцогства. Поэт произносил слова отрывисто, будто сплевывал их, и Алатристе знал почему: ни для кого — а для Кеведо уж подавно — не было тайной, что несчастием своим герцог Осуна был обязан не только козням придворных завистников, но и казне Серениссимы.

— Республика захребетников, аристократия торгашей… — продолжал дон Франсиско. — Только и знает, что пакостит всем вокруг, и этим живет. С теми государями, которых боится, вступает в союз, чтобы потом исподтишка вернее погубить их. Победоносный мир чаще снискивает себе в войнах, куда втягивает своих друзей, чем в тех, что ведет с врагами. Ее послы шпионят и сеют смуту, ее золото подстрекает к мятежам и возмущениям. Ее подданные поклоняются только Мамоне и исповедуют религию корысти. Она позволяет открывать у себя школы, где проповедуют ересь Кальвина и Лютера. Армии она берет в аренду, побеждает не в сражениях, а в купле-продаже. Распутная девка, как я уже сказал, шлюха, которая телом своим платит тем, кто ее защищает, а в сутенерах держит французов и савояров. И так было всегда. Сразу после битвы при Лепанто, когда Рим, Испания и вся Европа свято блюли подписанные договоры, эта гнусная блудная лисица поспешила заключить тайный пакт с турками.

Дон Франсиско по обыкновению красноречив, но на этот раз как-то очень уж по-книжному, отметил капитан. Инвективы его казались несколько чрезмерны даже для такого давнего и убежденного врага Венеции, каков был его друг. Создавалось впечатление, будто он декламирует на память какие-то свои недавние опусы, написанные к вящему удовольствию графа-герцога. И Алатристе понял причину этого, покосившись на второго кабальеро, который по-прежнему стоял, опершись на камин, и внимал речам Кеведо с явным одобрением: поэт излагал официальную версию готовящихся событий. Оправдание завязывающейся интриге, которое впоследствии наверняка будет предано гласности. И капитан, с полным основанием могший считать себя как стреляным воробьем, так и пуганой вороной, ощутил холодок тревоги и спросил себя, какая же часть интриги — наверняка не самая легкая и не щедрее всего оплаченная — выпадет на его долю?

— Мерзостные веницейские республиканцы, — продолжал Кеведо, — устремляют все свои помыслы на Адриатику и называют залив своим. Рядясь в тогу защитников Италии и христианской веры, они твердят, что должны владеть этим морем ради того, чтобы очистить его от корсаров, а меж тем допускают плавать по нему в свое удовольствие безбожных еретиков-голландцев, нехристей-турок и басурман-мавров, то есть всех злейших врагов святой католической веры…

Он вдруг замолчал, словно исчерпав свои доводы. Наморщил чело, припоминая, не позабыл ли чего. Очки свалились с кончика носа и повисли на шнурке. Потом дон Франсиско взглянул на кабальеро у камина, наполнил второй бокал и выпил его единым духом, не отрываясь, как бы желая размочить ссохшиеся слова. Человек в лиловом колете отошел от камина, приблизился к столу и задумчиво воззрился на карту Италии. Рука его при этом была по-прежнему уперта в бедро, а игравшая на губах улыбка показалась Алатристе странноватой. Так улыбается банкомет, тасуя подмененную колоду, где червей, к примеру, больше, чем в тухлой туше.

— Ничего, — сказал он, — мы им дадим урок.

— Дадим окорот мерзавцам! — молодецки отрубил поэт и, прищелкнув языком, поставил пустой бокал на бумаги.

Стало быть, речь об этом, понял Алатристе и снова внутренне содрогнулся. Не первый год жил он на свете и теперь уже догадывался, какую кашу собираются здесь заваривать.

— Нечто вроде того заговора, что был девять лет назад? — отважился он задать вопрос и тотчас замер в бесстрастном ожидании.

Кабальеро скользнул по нему взглядом — поначалу надменным, а потом задумчивым. Но, вероятно все же, и он, и Кеведо сочли, что в подобных обстоятельствах подобная любознательность уместна. И заслуживает утоления.

— Да не было никакого заговора, — ответил он с вальяжным спокойствием. — Или, по крайней мере, все было не так, как болтают. Можете мне поверить — я, как и дон Франсиско, был в те дни рядом с герцогом Осуной… В восемнадцатом году венецианцы, встревоженные ропотом и брожением в своем наемном войске, состоявшем из всякого рода бродяг, авантюристов, ворья, корсаров и прочего сброда, уже готового взбунтоваться из-за того, что им не платили жалованья, решили, так сказать, опорожнить свои выгребные ямы. А как предлог использовать Испанию… Статочное ли дело, чтобы двое корсаров, один старый пьяница и еще кучка проходимцев без роду, без племени, без средств и возможностей могла устроить переворот и свалить республику?

Он замолчал, переведя взгляд на Кеведо, а потом — опять на Алатристе. Молчание затягивалось так, что капитан счел нужным наконец разверзнуть уста. Тем более что его собеседники явно ждали этого.

— Да-а, сомнительно, — сказал он.

Сказал не очень уверенно, но кабальеро, судя по всему, одобрил ответ. Полуобернулся к Кеведо, распушил бородку с таким видом, словно они оба сию минуту к вящему своему удовлетворению выбрались наконец из трясины на твердую почву. Представить дело как заговор, объяснил он уже более любезным тоном, было просто перлом венецианского хитроумия. Раз-раз — и разразился скандал — и не стало больше в Италии того триумвирата, который и поддерживал там цвета Кастилии: из Венеции исчез посол Бедмар, из Милана — маркиз де Вильяфранка, из Неаполя — герцог Осуна. Сего последнего мало того, что обесчестили и опозорили, но и отдали под суд, и в итоге он умер в заключении. После этого восторжествовала политика Совета Десяти: едва лишь Осуну удалили из Италии, Серениссима снюхалась с турками, упрочила дружеские связи с Савойей и Пьемонтом, снова разожгла войну в Вальтеллине[4], а два года назад сколотила Авиньонскую Лигу — этот противоестественный союз может объясняться только тем ужасом, который внушала Испания всем его членам. Папа римский, Франция, Англия, Дания, Голландия, Савойя и протестантские княжества Германии сплотились ради погибели католической монархии и падения Габсбургского дома.

— Испанский двор с опозданием понял, какую ошибку совершил, — продолжал вельможа. — Наш государь и император Фердинанд совсем уж было собрались двинуть в Венецию войска, но тут война во Фландрии и в Европе оттянула на себя наши силы. Начинать кампанию на севере Италии сейчас никак нельзя. Однако можно ведь и по-иному привести дела в порядок, сделать то, чего не сделали девять лет назад. Но только на этот раз — не понарошку. А взаправду.

Алатристе силился уразуметь сказанное. Более всего смущал доверительный тон, каким с ним говорили. Так, по-свойски, как к равному, обращаются к тому, с кем обтяпывают общее дело. Дон Франсиско и незнакомец сейчас смотрели на него, как два бульдога — на лакомую мозговую кость. Капитан и сам невольно сглотнул и подумал в сердцах, что его в очередной раз втравливают в какую-то гадостную историю.

— Второй заговор? — снова отважился он на вопрос.

Кабальеро воздел указательный перст — предостерегающе, но не сурово. И от этого сообщнического жеста капитану стало не по себе пуще прежнего.

— Я ведь вам сказал, что первого никогда и не было. Ловкий фортель венецианцев. Это они повсеместно распространяли россказни о заговоре. А теперь все будет по-настоящему.

— Я тут с какого боку?

Дон Франсиско де Кеведо с ласковой улыбкой — вполне искренней, можно не сомневаться, вполне — взял со стола пустой бокал, налил вина и протянул Диего Алатристе. Тот подержал его в руке и после краткой заминки смочил усы, не спуская при этом глаз с креста ордена Калатравы, блестевшего у незнакомца на левой стороне груди. То, что ему поднесли вина, пугало больше, чем беседа всухомятку.

И ему припомнилась старинная поговорка, утверждавшая, что солдат вино получит, когда его отдрючат. Уже или вот-вот.


— Царица небесная, Иньиго! Тебя и не узнать! Был дитя, а стал детина!

Я счастлив был снова увидеть дона Франсиско де Кеведо. Минуло уже полтора года со времени нашей последней встречи, когда мы распрощались с ним после достославной истории с желтым колетом, едва не стоившей жизни нашему государю на охоте в Эскориале.

— Хорош! Молод и хорош! Видный, статный, бравый! Не то что мы с вами, дорогой капитан… Мы-то помаленьку начинаем выглядеть на свои годы.

Это была его обычная ласковая шутливость. По счастью, воротилась прежняя наша близость. И мы отмечали встречу за ужином в остерии на Пиццофальконе, сидя в беседке, увитой засохшей лозой, под парусиновым навесом, защищавшим от буйного великолепия неаполитанского солнца: а подаваемое нам угощение — цукини с маслом и уксусом, жареные голуби, жаркое из козленка — очень щедро орошалось греческим и лакрима-кристи. Расстилавшийся перед нами вид поражал воображение — нестерпимо-синее море с белевшими там и сям парусами, темный, окутанный дымком склон отдаленного Везувия и простершийся у наших ног в предгорье волшебный Неаполь. Галеры и парусники в порту, слева — Кастильнуово и дворец вице-короля, за спиной — внушительная громада замка Сан-Эльмо, справа — побережье Чиайа с протяженной линией особняков и дворцов и прекрасным пляжем, который по дуге уходил к Мерджелине и зеленеющим вершинам Посиллипо.

— Я так полагаю, без Иньиго не обойдется.

Дон Франсиско произнес эти слова как бы между прочим — между двумя глотками вина, я хочу сказать, — но краем глаза наблюдая за капитаном Алатристе. Я заметил, что и тот бросил на меня короткий выжидательный взгляд. Потом откинулся на спинку стула — колет расстегнут, рубашка на груди распахнута — и уставился куда-то в синий горизонт, примерно в ту точку, где вдалеке смутно виднелся остров Капри.

— От него зависит, — сказал он.

О деле Кеведо рассказал бегло, в подробности не вдаваясь и не слишком отвлекаясь от голубей. Устроить под Рождество переворот в Венеции. Свести счеты с этими пожирателями печенки в луковом соусе, переменчивыми и неверными, как гулящие девки. Всякие мелочи он обговорит со мной и с капитаном попозже, в свое время. В том, разумеется, случае, если я, фигурально выражаясь, попрошу у банкомета карту, благо колода уже распечатана.

— От тебя зависит, — эхом отозвался Кеведо, глядя мне прямо в глаза.

Я пожал плечами. Жизнь рядом с капитаном Алатристе, Мадрид, Фландрия, Средиземноморье сделали меня таким, каков я был, — проворный и ловкий парень с крепкими руками и зорким глазом; научили не терять головы, когда приходит минута обнажить клинок; преподали высокое искусство умерщвления человека. Накопился у меня кое-какой опыт, и возраста я достиг подходящего, чтобы принимать решения.

— С капитаном, — воскликнул я, — хоть к черту на рога!

Прозвучало как залихватская похвальба какого-нибудь уличного задиры, а если бы я добавил что-то вроде «вот и весь мой сказ», то и совсем бы вышел волонтер, только что вступивший в службу и куражащийся за бутылкой. Но я к тому времени был уже не тот дерзкий и драчливый юнец, вспыльчивый, как порох, или, вернее, как истый баск, донельзя щепетильный во всем, что касается репутации и чести, и всегда готовый заявить об этом во всеуслышание; ибо хорошо известно, что избыток юного пыла часто возмещает ущерб, причиненный нехваткой благоразумия.

— Ну да, — заметил дон Франсиско, — тебе ведь не впервой.

И с мягкой насмешливостью улыбнулся моей по-львиному свирепой решимости. Я, впрочем, не обиделся нимало, ибо он тысячу раз доказывал свое безусловное и великодушное расположение ко мне. Капитан Алатристе же чуть округлил глаза, все так же неотрывно устремленные туда, где по синему пространству моря шла с востока галера — шла на веслах, убрав паруса, и потому издалека похожа была на сороконожку.

— Замысел в том, — сказал Кеведо, понизив голос, хотя мы были одни, — чтобы отправленные нами надежные люди малыми группами, скрытно, постепенно просачивались в город. Одни доберутся из Милана по суше, другие прибудут морем. Все должны быть готовы действовать в указанный день и час.

— Испанцы?

— Не только. Можно будет рассчитывать на далматинцев и немцев из числа наемных солдат венецианской службы… Их начальники получат недурные деньги за это. Будут там и подданные Серениссимы.

Дон Франсиско снова хлебнул лакрима-кристи, которого, к слову сказать, мы втроем оприходовали почти полторы асумбре[5]. И я отметил, что с годами поэт не меняет ни склонностей своих, ни привычек, оставшись таким же рьяным винопийцей, каким был в Мадриде. Дон Франсиско любил выпить — все равно, на радостях или с горя, — хотя, конечно, за капитаном Алатристе, у которого, казалось, не утроба, а губка, ему было не угнаться. В ту пору, впрочем, судьба благоприятствовала поэту, и повод был радостный, и зримой приметой того, что солнце выглянуло из-за туч и пришли тучные годы благоденствия и достатка, рядышком на стуле лежала аккуратно свернутая обновка — черный бархатный плащ с шелковыми отворотами. Недавняя кончина богатой тетки — доньи Маргариты Кеведо — вкупе с милостями графа-герцога Оливареса и ее величества королевы вознесли нашего поэта на вершину преуспеяния. На олимпе политическом и пиитическом пребывал он и раньше.

— Недели через две губернатор Милана, — продолжал дон Франсиско, — начнет размещать войска на границе с Венецией, с тем чтобы в случае надобности через Брешию, Верону и Падую двинуть их на помощь. Одновременно десять галер под австрийским флагом, взяв на борт испанскую пехоту — Неаполитанскую и Сицилийскую бригады, — перекроют выход в Адриатику под тем официальным предлогом, что направляются в какой-нибудь имперский порт.

— Декабрь — не лучшее время для галер, — возразил я.

— Для этих — годится. А для нашего дела любое время года подойдет.

— А чего вы ждете от нас?

— В свое время все узнаешь. — Дон Франсиско взглянул на моего хозяина, по-прежнему созерцавшего море. — Но вам, капитан, отводится важнейшая роль. Важнейшая и секретнейшая. Расскажу по дороге… Путешествие пройдет в два этапа — Рим и Милан. На первом я буду вас сопровождать, а потом передам в надежные руки и пожелаю удачи.

Капитан Алатристе, откинувшись на спинку стула, оставался все так же безучастен и неподвижен. От сияющего дня, от блеска воды под солнцем устремленные в неведомую даль глаза на посмуглевшем орлиноносом лице казались еще светлее, чем обычно, и приобрели прозрачно-зеленоватый оттенок.

— Вот не думал, дон Франсиско, что будете ворочать делами такого калибра.

Я сказал это задумчиво, не глядя на поэта. А тот улыбнулся и ответил, что и сам не предполагал ничего подобного, но ведь от теней прошлого никому не дано избавиться. Граф-герцог, хорошо осведомленный об итальянском прошлом Кеведо, потребовал сослужить ему эту службу и дал понять, что отказа не примет. Это было вполне в духе и стиле Оливареса, привыкшего решать все единым волевым усилием, а решения — осуществлять железной рукой. Кроме того, в заговоре состояли люди, которых дон Франсиско хорошо знал, — посол Испании в Риме был его близким приятелем, с губернатором Милана он с незапамятных времен водил тесную дружбу, а с той поры, когда состоял при герцоге Осуне, сохранил и бесценный архив, и полезные связи. А тот кабальеро, с которым мы видели его на Виа Пьедегрутта, — это ни больше ни меньше как дон Васкес де ла Корунья, маркиз де лос Марискалес, давний друг Кеведо и правая рука вице-короля Неаполя. Так что уклониться от предложения Оливареса не было решительно никакой возможности.

— Так что, — повторил Кеведо, — нынешнее мое положение при дворе обязывает. Повинуйтесь наставникам вашим и будьте покорны, как сказал апостол Павел… Да, впрочем, я бы в любом случае не отказался. Покойный Осуна был мне другом, и я никогда не забуду, какую роль сыграла Венеция в его падении. Он не желал сносить заносчивость и наглость этих торгашей, не собирался смиряться ни с их упорным противодействием нашему присутствию в Адриатике, ни с тем, как мало у них веры и как много — бесстыдства… Мы с ними враги, и вот пришел час встретиться на узкой дорожке.

Капитан Алатристе оторвался наконец от созерцания пейзажа. Перевел глаза на свою шпагу, прислоненную к стулу, на котором лежали плащи дона Франсиско, его собственный и мой. Блестела под солнцем старая чашка, исцарапанная чужими клинками.

— Я покуда еще все же не знаю, какую роль вы отводите мне.

— В этой затее — несколько клавиш, и каждая будет нажата в свой черед. Вам, капитан, предназначена одна из них — и далеко не маловажная.

Алатристе понес было к губам стакан, но на полдороге придержал руку.

— Людей убивать, я так понимаю? И в немалом количестве?

Дон Франсиско едва ли не весело прижмурил глаз:

— Правильно понимаете. А также — жечь, громить, крушить и рушить. Отряд, который решено отдать вам под начало, будет взаимодействовать с другими. И каждый получит свою особую задачу.

Капитан слегка кивнул, выпил и налил еще.

— И что за люди пойдут со мной?

— Ну, первого добровольца вы только что слышали. — Поэт заговорщически подмигнул мне. — С вами, говорит, хоть в преисподнюю.

— Отбирать буду я сам?

— Да это необязательно, друг мой… Но, насколько я вас знаю, вам будет уютней и спокойней, если возьмете нескольких старых товарищей. Я уже уведомил об этом. И вы можете составить небольшой списочек — если хотите, разумеется. Вояк, лично известных вам и пользующихся вашим доверием. Как водится, тяжелых на руку и таких, кто язык будет держать на привязи, даже когда самого привяжут к кобыле… Людей, знающих, что клинок — это сталь, а молчание — золото.

Мы с капитаном переглянулись. Танцоры мы были опытные и умелые и, что называется, скользить и без мыла умели.

— А если что пойдет не так? В Венеции нас, испанцев, и так-то терпеть не могут, а после этого дела едва ли полюбят сильней…

— Все будет хорошо.

— Ну да, ну да… И все же хотелось бы знать: предусмотрен ли выход, вернее, более или менее надежный путь отхода?

— Думаю, да.

— А ничего посущественней ваших дум, дон Франсиско, предложить не можете?

— Всем вертит и распоряжается губернатор Милана. Подробности — его дело.

Хотя лицо капитана оставалось непроницаемо-бесстрастным, изменившееся выражение глаз все же выдало его мысли: не губернатору Милана придется тесно общаться с разъяренными гражданами Венеции, о которой доподлинно известно, что там шпионы и иностранные лазутчики имеют обыкновение умирать молча, без приговора суда, без шума — а просто — были и нет, только их и видели. Поняв ход его мыслей, дон Франсиско постарался внести некое успокоение:

— Я никогда бы не втравил вас в это предприятие, если бы считал его гибельным.

Я-то в этом не сомневался, но капитан, судя по его виду, моей уверенности не разделял. Жизнь научила его, что своекорыстие, необходимость или слепая приверженность каким-то идеям вполне способны запорошить глаза даже самым верным и преданным. И люди — даже самые порядочные — в конце концов видят лишь то, что хотят видеть.

— И заплатят, вероятно?

Поэт перевел дух. Говорить о деньгах было не в пример легче.

— Заплатят?! Еще бы! Можете не сомневаться! Восемьдесят эскудо в месяц — командирам и полсотни — рядовым бойцам. Не говоря уж о том, какие лестные строки будут вписаны в ваши аттестаты. Особенно это касается Иньиго. По окончании дела он непременно будет зачислен в корпус королевских курьеров и принят ко двору. Сама королева его отрекомендует.

Я видел, как при упоминании послужного списка у Алатристе встопорщился ус. Мой бывший хозяин предостаточно навидался, как мертвым грузом, ненужным бумажным хламом лежат они в сундучках отставных солдат, как трясут ими на папертях всей Испании бездомные, увечные воины. Однако же для меня, юнца годами, пусть и повидавшего всякие виды на своем очень недолгом веку и вдосталь повоевавшего, слова эти прозвучали совсем иначе. И приятно пощекотали мое самолюбие.

— Вы говорили обо мне с ее величеством? — с замиранием сердца спросил я.

— Разумеется, говорил. Если я в фаворе, не понимаю, отчего бы не распространить его и на моих друзей. Твоя давняя история с инквизицией и твои подвиги во Фландрии тронули сердце беарнезки[6]… Да, кстати. Раз уж я упомянул о сердце… У меня для тебя новости.

Он сделал паузу и улыбнулся — того и другого вполне хватило, чтобы у меня перехватило дыхание. Я уже довольно давно не получал писем из Новой Испании.

— Ходят слухи, что Луис де Алькесар сможет вернуть себе расположение короля. Он, судя по всему, сказочно разбогател на серебряных рудниках в Таско[7], а теперь, как человек ловкий и умелый, набивает мошну всякому, кто может пригодиться ему в Мадриде, включая и самого государя. Передают за верное, что Филипп, как всегда отчаянно нуждающийся в деньгах, намерен вернуть его из ссылки. Доброхотное даяние умягчает наказание.

Дон Франсиско снова замолчал, и на этот раз — молчал дольше, а потом улыбнулся ласково и чрезвычайно многозначительно:

— Так что в скором времени следует ожидать возвращения в Мадрид Алькесара и его племянницы, которую, без сомнения, вновь возьмут ко двору.

В мои года вроде бы уже не подобало вспыхивать зарей, да и жизнь моя, прежняя и нынешняя, отучила краснеть. Тем не менее я залился румянцем. И краем глаза заметил, что капитан Алатристе смотрит на меня с прежней невозмутимостью. «Фамилия Алькесар навлекает на нас несчастья», — сказал он мне однажды, по обыкновению спокойным и безразличным тоном, когда слова, казалось, приходят из дальней дали. И был прав. Из-за моей сумасшедшей любви к Анхелике мы с капитаном не раз оказывались на волосок от плахи или петли. И ни он, ни я этого не позабыли.

— И будет очень и очень недурно, — продолжал Кеведо, — если свежеиспеченный королевский курьер вступит в новую полосу своей жизни не с пустым карманом. Фрейлины ее величества — уж ты мне поверь — обходятся дорого.

И продекламировал с лукавым прищуром:

Купи ее любовь, скажу как другу.

За побрякушки отдал Марс кольчугу,

Меч променял на тряпки и конфеты.

Коль в кошелек Юпитер превратится,

То, чтобы дождь собрать весьма доходный,

Охотно юбку задерет девица[8].

— И это, достопочтенные мои сеньоры, возвращает нас к Венеции… Вообразите, что один из самых, если не самый, богатых городов мира отдается на поток и разграбление. И как там можно будет озолотиться.

Капитан меж тем положил обе руки на стол, справа и слева от кувшина с вином, и глядел на поэта задумчиво. Этими самыми руками он убивает, сказал я себе. Эти самые руки его кормят.

— Почему я? — спросил он.

Кеведо сделал неопределенное движение и взглянул вниз, по направлению к дворцу вице-короля. Как будто ответ крылся именно там.

— Я не могу сейчас раскрывать вам замысел во всех подробностях. Но повторяю: для исполнения той его части, что касается вас непосредственно, нужен человек с крепкой умелой рукой и в высшей степени надежный. Перебирая с графом-герцогом имена, мы разом, будто озарение нашло, назвали вас. Оливарес не позабыл вашего участия в той эскориальской истории. И того обещания, что вы дали ему в моем присутствии на аллее Прадо. Помните? Когда просили помочь Иньиго, схваченного инквизицией. «Он передо мной в долгу», — сказал Оливарес с этой памятной вам, должно быть, свирепой ухмылкой, пресекающей возражения… И — я здесь. И вы тоже.

Повисло молчание; дон Франсиско и капитан глядели в глаза друг другу и благодаря старой дружбе понимали друг друга без слов.

— Жаль… — со вздохом произнес наконец Алатристе. — В Неаполе мне было хорошо.

Речь свою он сопроводил легкой, немного усталой улыбкой. Я заметил, как дон Франсиско пожал плечами, показывая, что разделяет, не испытывая надобности облекать это в слова, мысли и чувства моего хозяина. Такие люди, как вы, капитан, говорил, казалось, этот жест, не вольны выбирать, где жить и где сражаться. Хотя порой, в виде особенной милости судьбы и в самом лучшем случае, им позволительно выбрать, где умереть.

— Венеция тоже хороша, — заметил он вслух.

— Зимой там дьявольски холодно.

Капитан глядел на пейзаж, и тень улыбки еще истаивала у него под усами. И я подумал, что ему в самом деле нелегко расставаться с этим городом, где некогда прошли лучшие годы юности и где все было по нраву и вкусу: в Неаполе жизнь определялась простыми и внятными правилами воинской дисциплины, а рядом были — Средиземное море и его берега, столь подходящие для доброй охоты, хорошее вино и надежные товарищи. И все так же не похоже на северные кампании с их траншеями, походами и переходами под дождем, с нескончаемо тянувшимися осадами, как на тревоги и ловушки опасного и двоесмысленного Мадрида, средоточия нашей буйной, бурной, противоречивой и несчастной отчизны, злой мачехи, которую Алатристе, ее наемный клинок, всегда покидал без сожалений. Печальной Испании, которую любишь только в разлуке с нею, вдали от нее, когда, стиснув зубы, ждешь вместе с безмолвными однополчанами неприятельской атаки, а над головой реет истрепанное непогодами и пулями старое знамя.

А вот мне с недавних пор приелся Неаполь. И не столько даже имя Анхелики де Алькесар грело мне душу, сколько будоражащее предвестие неминуемого. С вершины этого холма, за синим морем и высотами Посиллипо под итальянскими звездами, за берегами Адриатического залива провидел я новые приключения, схватки, пламень чистых чувств, мешки с золотом, ожидающие меня в легендарно богатом краю. И чтобы заполучить все это, довольно было всего лишь подчинить шаг своей жизни мерному рокоту полкового барабана, решиться — с тем же примерно чувством, как выбрасывают кости из стаканчика или прикупают карту. И мне ли, проведшему дерзновенно-отважную младость рядом с капитаном Алатристе, привыкать было к этому чувству? Новое приключение манило меня, влекло и прельщало, как блистающая золотом и изумрудами куртизанка. Венеция, повторял я с упоением. И это удивительное имя ласкало мне слух, распаляло воображение, как обольстительный сокровенный шепот красавицы.

Загрузка...