МОТИВ Повесть

Часть первая ОПРЕДЕЛЕННЫЕ ОБСТОЯТЕЛЬСТВА

1. ЖЕСТКА

Мне хорошо запомнился тот момент, когда я почувствовал, что отныне и, может быть, навсегда Сашка Моряков невзлюбил меня. И невзлюбил крепко, настойчиво — как способен невзлюбить сильно обиженный самолюбивый человек.

В тот день мы узнали, что Анатолий Петрович Милюков заболел гриппом и химии не будет. А раз так, решил староста класса Герка Башмаков, то до отъезда на картошку надо закончить с жесткой. Мишени есть. Жестку не забыли?

— Как можно? — отозвался Сашка Моряков и, вынув из нагрудного кармана замшевой куртки жестку — кусочек овчины с пуком шерсти с одной стороны и с оловянной бляшкой с другой, — подбросил ее и стал ловко перекидывать со стопы на стопу, поглядывая то на меня, то на черноглазую, всю в смоляных колечках Валю Коничеву.

Увлечение жесткой было повальное. Сражались в нее на пару, впятером и даже больше — как придется. Наконец, было разыграно первенство класса. В финал вышли двое: Сашка и я. Но мы так наловчились обращаться с жесткой, даже и не следя за нею, что было решено: чемпионом будет объявлен тот, кто больше наколотит в пулевую мишень, приколотую к потолку.

Выудив из бокового карманчика вельветки две спички, Герка отломил у одной из них головку, спрятал руку за спину и, наклонив голову к левому плечу, что делал всякий раз, когда хотел что-нибудь скрыть или кого-нибудь запутать, оповестил, что короткая начинает.

Сашка потянул первым и вытянул длинную спичку. Удовлетворенно хмыкнув, он перекинул жестку мне. Я подбросил ее на ладони. Жестка была увесистая — значит, бить по ней надо сильно, но коротко.

Встав под мишенью и мельком взглянув на Валю — она с любопытством посверкивала темными глазами, — я поддал под жестку. Прямехонько, будто по нитке, она взмыла к потолку и смачно влепилась в центр мишени. Затем точно соскользнула на стопу. Почти уверенный в своей победе, я стал раз за разом, как автомат, лепить в центр, и только в центр.

— Вообще-то, — неожиданно проговорил Сашка, — кому это нужно? Чемпион по жестке — смешно.

— Да ну? — усмехнулся Герка. — Чего же ты раньше-то помалкивал?

Я оглянулся посмотреть, какое выражение было на лице Сашки — насмешливо-пренебрежительное, — и упустил жестку.

— Тридцать четыре, — объявил Герка мой счет и взглянул на Сашку.

Пожав плечами, Сашка поднял жестку и, несколько раз поддав, намеренно упустил ее. В классе сделалось тихо, и в этой тишине очень оскорбительно для меня прозвучал одобрительный смех Светки Утехиной. Он запомнился мне больше всего. Еще запомнилось, как Витька Аншуков, разинув свой большой рот, суетливо одергивал короткий свитер, заляпанный чернильными кляксами, как осуждающе усмехался на задней парте Васька Ямщиков, исподлобья косясь на Сашку, как досадливо морщился Юрка Горчаков, как бы давая понять, что у глупой забавы и конец глупый.

Раскачиваясь на широко расставленных ногах и наклонив голову к левому плечу, Герка с любопытством всматривался в лицо Сашки, нисколько не смущенного тем, что он натворил. А я стоял как оплеванный. Значит, Саша оказался умным, а я дураком. На Вальку я вообще взглянуть не смел — вот, поди, думает, какой простачок пытается завладеть ее вниманием.

— А я бы ни за какие денежки не пошла с Моряковым в разведку, — заявила вдруг Галка Пертонен. — Я что — дура? Еще отдаст в плен, а потом отопрется.

— Галочка в своем амплуа, — заметила Светка. — Разве можно судить о человеке по жестке? Смешно.

— Смешно, так смейся. А как мне о нем судить-то? Подождать, не присвоят ли ему звание Героя Советского Союза? Нашли дуру. Он пакостить будет, а ты молчи? Ждите.

— Подождем? — ухмыльнулся Сашка, неизвестно к кому обращаясь. — Пока Констанжогло поумнеет.

Он намекал на эпизод, который случился, когда мы проходили «Мертвые души». Галка никак не могла взять в толк, почему заодно с Маниловым, Ноздревым, Собакевичем, Коробочкой и Плюшкиным нужно было «разоблачать» и помещика Констанжогло, и довела «блаженную Машу» — так прозвали мы учительницу литературы — до белого каления вопросом: «А почему Констанжогло плохой? Отличный же хозяин и к крестьянам хорошо относится!» На что учительница, стиснув зубы, отвечала: «Потому что дворянин! Эксплуататор!..»

До Галки не доходило, что все дворяне обязательно должны быть плохими людьми. Иначе не случилось бы и Октябрьской революции. Иначе ей никогда не получить пятерки по литературе. Признаться, я и сам недалеко ушел от Галки. Мне тоже непонятно было, почему Констанжогло плохой. Зато Сашка легко воспринимал такие вещи. И не упускал случая позабавиться за счет тех, кто не воспринимал. Вот и сейчас он желал, чтобы мы посмеялись над Галкой, чтобы забыли про жестку. Но никто не поддержал его, даже Светка.

— Сам пыльным мешком из-за угла стукнутый, — довела до сведения Сашки Галка. — Круглыми-то, если хочешь знать, дураки да отличники бывают.

Сашка погасил ухмылку. Он был круглый отличник, имел даже твердое намерение закончить школу с золотой медалью. Но на Галку это не производило никакого впечатления. Как и то, что Сашка лучше всех в классе, а может и во всей школе, обувался и одевался, что его отец был каким-то крупным районным деятелем.

— Господи! — вздохнула Светка. — Было бы из-за чего. Чемпион по жестке — действительно же смешно.

Ее слова хлестанули меня побольнее, чем откровенная наглость Сашки. Я уже не помнил, с какого времени стал чувствовать себя чем-то обязанным Светке, будто бы виноватым перед ней; начал замечать, как бросаются в глаза заплатки на локтях моего пиджака и стоптанные вовнутрь каблуки на моих полуботинках.

И в этот момент Валя ободряюще посмотрела на меня. Сашка перехватил ее взгляд, и это, как заметил я, очень обидело его. И он невзлюбил меня еще сильнее, чем не любил до этого, и, может быть, навсегда.

2. ЧАЙНЫЙ ДОМИК

Деревня Наттоваракка схоронилась за дремучими лесами с багровыми клюквенными болотами и холодными светлыми озерами. Если бы не козы, щипавшие траву на лужайках меж изб, можно бы подумать, что в деревне никто не живет — такой она показалась безлюдной.

Наша машина подрулила к правлению колхоза, из распахнутого окна которого выглянул скособоченный угрюмый человечек в порыжелой кепчонке, и Клавдия Степановна, поправив на каштановых волнистых волосах новенький беретик, вошла в правление и заговорила именно с этим человечком, отчего мы догадались, что он, несмотря ни на что, местное начальство, может быть, сам председатель колхоза. Слушал председатель участливо, но маленькое лицо его было при этом такое печальное, будто бы он мог, да не хотел сказать: на все-то я в своей жизни насмотрелся, чего только не наслушался и ничем-то, люди добрые, вы меня больше не удивите.

Ничего не ответив Клавдии Степановне, неприятно озадаченной этим, председатель выкатился из избы, припадая на левую хромую ногу и, отводя взгляд в сторону, поинтересовался, кто тут будет товарищ Моряков.

— Звонили тут нащот тебя, — сообщил председатель Сашке. — Ты, товарищок, у меня жить будешь. А остатние во-он в ту избу…

Подкатила машина с учениками и ученицами десятого «Б». Еще вчера порхнул слух, что парни из этого класса затеяли что-то против нашего военрука — старшего лейтенанта в отставке Полуянова. Они опасались, не заставит ли и здесь он их ползать на брюхе — лейтенант был помешан на этом и все занятия на местности в основном сводил к ползанию по-пластунски. Еще он любил учить нас ориентировке и однажды попросил измерить расстояние от него до другого столба.

Машина остановилась. Полуянов вылез из кабины, одернул фуфайку и, осведомившись у председателя, отнесшегося к нему более благосклонно, чем к Клавдии Степановне, к какой избе направляться, скомандовал очистить кузов. Десятый «Б» организованно, любо-дорого смотреть, исполнил его команду. Удовлетворенно погладив жесткие, словно из медной проволоки усы, Полуянов рявкнул:

— Ш-шагом… арш!

Чайный домик, словно бутоньерка,

В палисаднике цветущих роз,

С палубы английской канонерки,

На берег сошел один матрос! —

запел десятый «Б» знаменитую во всех школах города песенку «Чайный домик». За эту песню Старикова, директор нашей школы, грозила, как говорили, немедленным исключением.

Эх, наливай бокал вина полнее,

Много роз цветет в твоем саду.

От вина становится мне легче,

Я еще сильней тебя люблю! —

подхватил и десятый «А».

Простоватое лицо Полуянова выразило недоумение, усы ощетинились, а на выпуклых скулах четко обозначилась запутанная сетка кровеносных сосудов.

— Болваны! — пресек он попытку запеть следующий куплет. — Не знаете, что такое бутоньерка. Наверняка имеется в виду бонбоньерка — изящная коробочка для конфет.

Круто повернувшись, он подошел к председателю и спросил, у кого можно снять комнату недели на две. Председатель пригласил его к себе. При этом он все время подмигивал. Видно, у него неладно было с нервами. Сказывалось, наверно, какое-то ранение. Однажды я задумался о знакомых мне мужчинах — есть ли среди них хоть один не контуженный, не однорукий, не хромой или не одноногий… — и обнаружил, что нет таких. Каждого война зацепила — кого колесом, а кого и гусеницей.

Изба, отведенная нам для постоя, была брошена хозяевами, перекочевавшими, должно быть, в город, и совсем непригодна для житья: окна без стекол, дверь болталась на одном пятнике, ни стола, ни табуреток, ни рукомойника.

Мне показалось, что и не ждали нас в этом колхозе и не жаждали нашей помощи, будто мы взяли да сами и навязали себя и этому исковерканному председателю, и этой захудалой деревушке. Захотелось что-то доказать ей, как-то заявить о себе.

Пришла толстая тетя в шерстяном платке, в затертой фуфайке, в юбке, сшитой из сукна солдатской шинели, и в болотных охотничьих сапогах, делающих ее похожей на мушкетера, назвалась Нюшей, сообщила, что нам будут выдавать на каждого едока по буханке хлеба и по литру молока на день, за что каждый из нас должен будет накапывать по три мешка картошки, затем распорядилась натаскать в избу соломы из скирды, что стояла на задах избы.

Солома блестела золотом на ясном сентябрьском солнце, и в избе от нее сделалось веселее, но тетя Нюша, расстроенно потирая губы, все же вздохнула в том смысле, что она не знает, что и молвить нам, детушкам рожоным, что так жить нельзя, что у председателева пса Тарзана конура куда хорошее нашего жилья, и что мы овшивеем и очирьеем, и что куда того смотрит начальство, и что она не знает, о чем бы подумали наши матери, увидь они, в какие условия мы попали. Наверно, в утешение нам, она добавила, что в клубе сегодня кино будет — про открытие какого-то Рим-города.

Она ушла. Мы слонялись, кто в избе, а кто вокруг нее, не ведая, чем заняться. Никто не знал, покормят ли нас сегодня. А есть уже хотелось. Кто-то сообщил, что в магазине полным-полно дешевого клюквенного вина.

Я подошел к Юрке и Ваське и предложил им пойти куда-нибудь. Васька отказался, сославшись на какие-то дела, которые ему позарез надо сделать. Я догадывался, что это были за дела. Правый глаз Васьки был почти полностью прикрыт вздувшимся синяком, а распухшие губы, казалось, вот-вот полопаются. Это было дело рук Лени-Боровка, активиста-дружинника Заводской стороны. В городе шла борьба со стилягами. Не за то, как думают, а за то, как одеваются, зачисляли в стиляги. Чего только не терпели эти несчастные: с танцев их гнали, в кино не пускали, фотографии их вывешивали в городской настенной витрине «Они мешают нам жить»; был случай, о котором, как о большой победе общественности, писала районная газета «Поморская трибуна» — одного, «наиболее злостного стилягу», раздели до трусов да так и пустили через весь город.

Васька не был стилягой. Он мечтал поступить после десятилетки в Мурманское мореходное училище и, готовясь к этому, любил щеголять в морской форме — в фуражке с позолоченным якорем, в бушлате и брюках-«клеш». И многие ребята поступали так же — город-то стоял на берегу Белого моря. Леня-Боровок, изловив Ваську в поздний час на безлюдной Поморской улице, счел, что морскую форму без разрешения носить не положено. Васька поинтересовался, у кого спрашивать разрешение, уж не у него ли, у Лени… Результат такого разговора был, как говорится, у Васьки на лице. Кроме того, Леня доставил Ваську в отделение милиции и обвинил его в совершении нападения на дружинников во время патрулирования. А за такое по головке не погладят. Леня часто пользовался этим безотказно действовавшим приемом, не одного человека ни за что засадил на пятнадцать суток.

Васька сказал, что не простит Лене, сделает из него посмешище для всего города. Он может. Он пишет стихи. В той же «Поморской трибуне» в рубрике «На поэтической волне» время от времени мелькает его фамилия. В этот раз, наверно, Васька сочинит чего-нибудь про Леню-Боровка — вот и не пошел с нами.

Хорошо натоптанная тропинка, проведя нас с Юркой через картофельное поле и заболоченный луг, юркнула в смешанный лес и вывела на берег озера с прозрачной, как в роднике, водой. Четыре тяжелых плота стояли у берега, будто приколотые к стеклу воды длинными, до лакового блеска отполированными шестами.

Мы встали на один из плотов и, отталкиваясь от песчаного дна, поплыли на середину озера. Кучевые облака отражались так выпукло, что минутами стиралось представление, где вода, а где небо, и возникало ощущение торжественного плавного полета. Кувыркаясь в чистом прохладном воздухе, падали желтые и багряные листья с берез и осин. Коснувшись воды и подхваченные воздушной тягой, они мчались по водной глади, устремив вперед стебельки.

— Не приехать ли сюда с Данилой Петровичем? — вслух прикинул Юрка и, не дождавшись моего ответа, спросил: — Как ты думаешь, озеро рыбное?

— Не знаю, — ответил я. — Надо попробовать.

— Наверно, рыбное, — рассудил Юрка. — Иначе зачем же эти плоты?

Я промолчал. Я не скрывал от Юрки, что недолюбливаю Данилу Петровича. Меня удивляло, что они смогли подружиться — старый, да малый. Я не понимал, какого черта Данила Петрович торчал в нашей дыре, когда свободно мог вернуться в Ленинград — ведь реабилитировали-то его с возвращением всех прав, чего же он засел в нашем городишке? Данила Петрович не раз сообщал нам, что его сестра настаивает, чтобы он решился все-таки вернуться в Ленинград. Сообщив это, он как-то моментально уходил в себя, будто нырял в воду, машинально выдергивая при этом из пачки сигарету с фильтром. Курил он много. Недокуренные сигареты ставил на стол фильтрами вниз и, забывая про них, закуривал другие. На столе перед ним постоянно чадили надкуренные и забытые сигареты.

— Не поеду! — решительно, будто перед ним стояла его настырная сестра, говорил Данила Петрович, так же внезапно приходя в себя. — Много ли мне надо на старости лет? Все, к чему лежит душа, у меня есть. Опять вступать во все эти мудреные взаимоотношения? Увольте. И не могу и не хочу… Да и что я там буду делать? Преподавать, как раньше, не смогу. А плохо преподавать совесть не позволит, — Данила Петрович зябко ежился и поправлял на плечах накидку, сшитую из шерстяных шарфов. — Холодно. Преподавать хорошо можно только тогда, когда тебе тепло… Не смотрите на меня с таким осуждением, молодые люди. Да, жизнь дала мне отменную трепку. Быть может, я конченый человек. Но я живу так, как мне нравится, и не мешаю жить никому другому. А это уже кое-что. Поверьте мне — кое-что…

— Вот именно: кое-что, — однажды ответил Юрка и, сведя в одну линию черные брови, добавил: — Мне кажется, вы кокетничаете своим прошлым.

Данила Петрович, ошеломленно крякнув, потянулся к пачке за новой сигаретой, забыв про только что поставленную на столешницу фильтром вниз. Мне стало жалко его, такого пожилого, усталого и, кажется, нездорового. Пусть уж он живет, как умеет, раз и сам не мешает жить другим.

Водилась за Данилой Петровичем и еще одна странность: он не переносил людей в военной форме — солдат и офицеров. Если он видел идущего ему навстречу военного, то тут же поворачивал назад, по какому бы важному делу ни спешил, и запирался на задвижку в своем доме, в котором размещался и пункт по приему от населения утильсырья — Данила Петрович заведовал им.

Но самым непонятным для меня были его запои. В эти дни он безбоязненно шлялся по городу, задевая, кого придется, и готов был затеять спор на любую тему с первым подвернувшимся ротозеем. Какое-то внутреннее беспокойство, выказывавшееся в его исступленном взгляде, точило душу, не давало ему покоя. Он будто с цепи срывался, готов был, казалось, начисто перечеркнуть свою жизнь…

Плот медленно скользил. Хрустально бормотала темная тяжелая вода. Облака отнесло за горизонт. Лес громоздился черным выступом с одной стороны озера и светился желто-коричневой полосой с другой. Западный склон неба окрасился золотистым блистающим цветом. Всплыла голубая луна и повисла так низко, что от нее, казалось, можно было оттолкнуться шестом.

3. РИМ — ОТКРЫТЫЙ ГОРОД

Полутемной сухой аллеей из старых, плотно сомкнувшихся елей мы вышли к клубу. Одного взгляда хватило, чтобы понять, что назревает стычка между нашими подгулявшими ребятами и местными парнями. Небольшой, но спаянной кучкой стояли они возле поленницы, сложенной под двумя березами — от одной до другой. Держались парни не робко. Сам деревенский, я в душе сочувствовал им; какому хозяину понравится, если в его доме его же и будут задирать, заигрывать с девушками, которых сегодня увидели впервые, а завтра позабудут?..

Но я и предположить не мог, что самое скверное в этот вечер было уготовано на мою долю. Тем более, начался он прекрасно, с того, что ко мне подошел Васька Ямщиков и, оглянувшись на Вальку и Светку, поинтересовался, как я отнесусь к тому, чтобы пригласить их в кино. Со Светкой общаться я не жаждал, но Валя совсем другое дело, и я ответил, что отнесусь положительно, но что будет, если они откажут.

— Тогда мы застрелимся, — пообещал Васька и отправился в клуб купить билеты.

Юрка отправился следом, не желая мешать нам. Из клуба доносились взрывы смеха и визг девчонок. Особенно выделялся голос Галки Пертонен. В открытую настежь дверь видно было, как Витька Аншуков и Герка «кадрили» смешливую девушку-киномеханика, развлекая ее ребусами из спичек. Аккуратненькая девушка эта выглядела здесь случайной, попала, должно быть, по распределению после окончания кинотехникума.

— Светлана и Валентина, — спустившись с крыльца и шелестя билетами, обратился Васька к девчонкам. — Вы что делаете?

Глупость его вопроса покоробила меня: девчонки просто стояли, наблюдая за происходящим вокруг, ничего не делали. Моментик же наступил.

— Озоном дышим, — посмеиваясь, ответила Светка, опершись подбородком о плечо Вальки.

— А что, если мы вместе подышим озоном искусства? — закрутил Вася.

Светка отпрянула и, скользнув по мне снисходительным взглядом, вопросительно уставилась на Вальку. Все замерло у меня внутри. Покраснев и как-то виновато покосившись на Светку, Валя пожала плечами. Будто ей хотелось принять наше предложение, да она чего-то побаивалась. Мне сделалось стыдно за себя, досадно, что Валька тащится на поводу у Светки. Спросить бы Светку, чем это я так не угодил ей…

— Ну, ладно уж, — выдержав паузу, явила милость Светка. — Так и быть.

Она подставила Ваське локоток, и они направились в клуб. Мы поплелись следом. Настроение мое было испорчено, и, казалось, его ничем нельзя было поправить.

В глубине зала, в самом темном его углу гомонились парни из десятого «Б». Среди них я увидел Галку Пертонен. Глаза ее возбужденно блестели, влажно поблескивали ровные плотные зубы, волнистые желтые пряди падали на плечи и грудь. Возле нее увивался долговязый кореш в нелепом пиджаке с оттянутыми карманами.

Мы устроились на одной скамейке с Лариской Александровой, ревнивыми глазами следившей за Геркой. Сзади нас сидели тетя Нюша и грузная старуха в тюбетейке и плюшевом вышарканном жакете. С жадным и оторопелым любопытством озирались они по сторонам, все замечая и все истолковывая на свой лад. Все мы, кажется, были вконец испорченными, и ничего путного из нас выйти не могло, потому что, когда тете Нюше и старухе было по столько же лет, по сколько сейчас нам, они на парней и глаз поднять не смели.

Как бы в подтверждение их вывода встала Лариска и, держась прямо, будто к ее спине была подвязана доска, приблизилась к столу, двумя перестановками спичек решила ребус, который никак не давался девушке-киномеханику, показала Герке язык, вернулась на свое место и, прикусив нижнюю губу, строптиво уставилась в белый квадрат экрана.

— Вишь? Вишь? — зашикали тетя Нюша и ее товарка, толкая друг друга локтями.

Вошел Сашка Моряков с местным парнем, очень похожим на председателя колхоза. Сашка сразу же увидел нас с Валей, и я даже слегка испугался — такой обидой исказилось его лицо. Он, кажется, не понимал, как возможно такое, как Валя может быть со мною, когда есть он. Мне стало полегче. Настроение слегка выправилось. Если бы еще как-то отплатить Светке. И чего только Васька находит в ней — такой ехидной и толстой?..

В зал ввалились наши ребята и местные парни. Следом за ними вошли Клавдия Степановна, Полуянов и председатель колхоза. В зале сделалось тихо. Слышно было, как царапала ногтями по железной коробке девушка-киномеханик, извлекая билеты. Председатель, смущенный всеобщим вниманием, усиленно подмигивал и дергал левым плечом, словно пиджак жал ему.

— Раз-два-три-и! — прокричал из самого темного угла зала чей-то искаженный, чтоб не узнали, голос, и сразу же с полтора десятка голосов проскандировали:

— Измерьте… расстояние… от меня… до… другого столба!..

Полуянов побелел. Зрачки его глаз сделались похожими на шляпки гвоздей. Но ни один мускул не дрогнул на его твердом лице. Зато Клавдия Степановна осуждающе покачала головой. Председатель, ничего не понимая, озирался, выискивая, куда присесть.

Затрещал проекционный аппарат, замельтешили на экране кресты и треугольники, появились заглавные надписи. Сначала идет киножурнал. Показывают путешествие по реке Оке: грустные закаты и рассветы, деревушки с церквами на холмах, ныряющие с мостков в воду шустрые деревенские ребятишки…

Мне нравятся многие документальные фильмы. Не люблю только, когда они похожи на художественные, когда все подогнано одно к одному настолько, что такого на самом деле и не увидишь-то нигде — и уже ничему не веришь. В одном таком фильме знатного тракториста запихали в кабину трактора в выходном костюме, увешанном орденами и медалями. Изображая ударную вахту по случаю какой-то годовщины, тракторист каменно сидел за рукоятками управления и испуганно таращил глаза, боясь, наверно, испортить костюм. И трактор был чистенький, без единого комочка налипшей земли, без единой царапинки и блестел лаком, как легковая автомашина…

Журнал кончился. На задней стене, изукрашенной плакатами о полете первого искусственного спутника Земли, вспыхнула электрическая лампочка. Девушка-киномеханик неумело перезаряжала проекционный аппарат. Витька Аншуков, посмеиваясь и дурачась, помогал ей. За его стараниями неодобрительно и хмуро наблюдали местные парни.

Свет погас. Начался «Рим — открытый город». Я влюблен в итальянские фильмы. Не про нас в них рассказывается, а все понятно и всему веришь. Вот и сейчас — первые же кадры захватывают, тотчас видно, что тебе покажут настоящую жизнь, а не подделочку под нее. Иной раз смотришь наш фильм и диву даешься — где же это так люди роскошествуют, могут позволить себе жить в апартаментах, шикарно — костюм не костюм, платье не платье — одеваться и никогда не считать денег.

А может быть, я не теми смотрю глазами, как иногда говорят? Очень часто мои мнения о наших фильмах не совпадают с мнениями других людей. Светка, например, не переваривает, когда я говорю о каком-нибудь фильме. При ней в основном хвалить надо, а я часто ругаю. Светка убеждена, что я хочу быть всех умней и оригинальней. Однажды я поинтересовался, а почему хотеть быть умнее других — плохо. «А ты бы вообще помалкивал!» — огрела меня Светка своим любимым выражением и, ехидно усмехаясь, смерила с головы до ног. Светка полагала, что есть люди, которые имеют право высказываться, и есть такие, кто должен помалкивать — потому, наверно, что им приходится считать деньги.

Из угла, где пристроились Галка и ее долговязый кореш, то и дело доносился возбужденный шепот. Там, кажется, целовались. Прерывисто сопел Юрка. Он был влюблен в Галку, вполне серьезно считал ее существом более высокого, чем мы, порядка. Справа от меня, уже примиренные, сидели, обнявшись, Герка и Лариска. Васька и Светка не выставляли напоказ свои чувства. Громкими, иногда сокрушенными, а иногда и облегченными вздохами отзывались на то, что происходило на экране, а может быть, и в зале, тетя Нюша и старуха в плюшевом жакете.

— Вишь вот, Онисимовна, — громко возвестила тетя Нюша, когда фильм кончился. — У буржуазеев какие хорошие люди есть. А у нас што творится?.. А ведь и у их где-то есть матери… — и торжественная, уверенная в своей правоте, направилась к выходу.

— Раз-два-три-и! — опять прокричал чей-то искаженный голос.

— Измерьте расстояние от меня до другого столба! — проскандировали мы.

Не хотел бы я быть на месте Полуянова в этот момент. Мне даже стало жалко его. Да и припомнит он нам все это на уроках военного дела, замучит ползанием по-пластунски.

Учителя вышли. Витька Аншуков распорядился перетащить скамейки на небольшую сцену, чтобы освободить зал для танцев.

«Ты весь день сегодня ходишь дутый, — голосами Нечаева и Рудакова запела старенькая радиола. — Даже глаз не хочешь поднимать. Мишка, в эту трудную минуту, как тебе мне хочется сказать!..»

И тут Валя пригласила меня танцевать. Она сделала это без оглядки на Светку, от себя только. Все поплыло вокруг, выглядело таким необычным, что, когда обрушились плотные звуки ударов, брань парней и испуганные крики девчонок, а Валя метнулась от меня к Светке, я, очутившись в самой гуще схватки, не сразу сообразил, что же такое стряслось в клубе. Потом мне всадили кулак под ребра, откуда-то сбоку, с вывертом, будто ввинтили в печенку тупую боль, и все стало таким ясным, как если бы я сидел внутри огромного увеличительного стекла идеальной прозрачности.

Я увидел, как местные парни, сосредоточенно сопя, продирались к Витьке Аншукову, пытаясь достать его маленькое лицо, вознесенное без малого на два метра, а Витька спокойнехонько отмахивался от них своими увесистыми мослами, как девушка-киномеханик, злобно сверкая зелеными глазами, отпихивала парней, защищая Витьку со спины, но его все-таки хряпнули поленом меж лопаток, и он, взвизгнув, как укушенный, выхватил полено и пошел крушить всех без разбора.

Еще я увидел, как двое местных парней выбросили в распахнутое окно Галкиного ухажера («Митя, ты куда?»), а затем и сами выпрыгнули туда же… Тут меня оглушили по голове чем-то тяжелым, завернутым в тряпку, и я, схватившись за голову, шатаясь, как пьяный, направился к окну, в темном проеме которого сияла зеленая звезда…

Когда я оклемался, местных парней вышвырнули из клуба. Девушка-киномеханик собирала поленья, раскиданные по залу, и складывала их возле печки.

4. ТРИ МЕШКА КАРТОШКИ

Всю ночь в моей голове шаяло, будто возле ушей держали раскаленные сковородки с кипящим на них маслом. В правом боку ломило так, что нельзя было дотронуться. Я то и дело просыпался от резкой боли. И вдруг меня поразила догадка: а ведь бил-то меня, пожалуй, Сашка Моряков. И этот — с вывертом — удар в ребра, и этот — тяжелым, завернутым в мягкое — по голове. В ребра, да с вывертом. Настоящий боксерский удар, апперкот, кажется, называется. А Сашка и выставлял себя боксером, разрядом каким-то даже похвалялся. Но неужели можно пойти на такое из-за девчонки?..

Все ребята спали обутыми и одетыми. Девчонки занимали вторую половину избы. Я присмотрелся к Сашке. Он все-таки не согласился жить у председателя, остался с нами, ел как будто только там. Неужели он — мог? Не верилось и не хотелось верить. Ну, ничего — подъем скоро. Я посмотрю в глаза Сашки. Они не соврут, они скажут правду.

Отбеливалось раннее утро. В лесу за огородами сыто ухал филин. От окон с выбитыми стеклами несло промозглой сыростью. Грязно-белой глыбой высилась русская печь. И неожиданно во мне зазвучало что-то вроде напева, возник какой-то мотив, будто повеяло чем-то родным и близким, будто и в душе забулькал некий освежающий родничок. «Не томи себя худыми подозрениями, — как бы набулькивал он. — Живи легче, смотри яснее!..»

Мысли мои приняли иное направление. И в этой избе, думал я, еще не так давно жили люди; зимой она укрывала их от разгульных метелей и трескучих морозов, а летом от тоскливых затяжных дождей и случавшейся немалой жары; каждый день топилась печь и подметались полы; по воскресеньям, как и у нас в Ладве, пеклись картофельные и пшеничные калитки и пряжились на сладком топленом масле слоеные пирожки; в простенке между окнами неутомимо тикали ходики; обрывались и накалывались на иголку листки календаря, а в красном углу под рослыми фикусами таинственно взблескивало старинное зеркало с облупившейся амальгамой на углах… Куда и почему подевалось все это? Почему люди словно бы застыдились своей прежней жизни и потянулись к иной? Представляли ли они себе эту — иную — жизнь или бросились в нее, как бросаются в омут? И стало ли им жить лучше под крышей, которую настилали не они?..

— …Эй, городские дармоеды! — разбудил меня голос тети Нюши. — Пожалуйте завтракать.

Все уже были на ногах. Непричесанные, неумытые, в измятой одежде, к которой пристала солома. Лишь одна Лариска выглядела опрятно и свежо, будто живой водой умылась.

Мне сделалось скверно, что предстояло заглянуть в глаза Сашке. А ну как подтвердятся худшие мои подозрения? Как же после этого жить рядом с ним? Не умнее ли забыть о вчерашнем? Я ведь в приятели к Сашке не набиваюсь…

— Почему дармоеды? — донесся с улицы голос Герки, обращенный, наверно, к тете Нюше. — За что такая немилость от товарища д’Артаньяна?

Значит, и он заметил сходство тети Нюши с предводителем бесстрашных мушкетеров. Но тетя Нюша не клюет на юмор, ей вряд ли приходилось наслаждаться чтением «Трех мушкетеров».

— Артаньян не Артаньян, а уж правду сказать не побоюсь, — оповестила она. — Пошто вы ребят-то наших отмутузили? Што худого они вам сделали?

— Борьба особей за сферу жизненных интересов, — усложненно возразил Герка. — Еще вопросы имеются?..

Мне интересно, что ответит тетя Нюша, но она молчит. Я никак не отважусь встать и пойти к таратайке выпить, зачерпнув из бидона положенное мне молоко — тяжкая, густая боль в голове усиливается с каждым неосторожным движением. И только теперь я замечаю, что мне, а вернее во мне, чего-то недостает. Чего? Да того мотива, что зазвучал во мне ночью, который утешал и успокаивал. Иссяк мотивчик…

Сашки не видно, ушел, наверно, к председателю завтракать. От соседней избы донеслись начальные слова песенки о чайном домике. Стало быть, десятый «Б» отправился на картофельное поле. Ребята нажимают на слово «бутоньерка». Не «бонбоньерка», как поправил вчера Полуянов, а «бутоньерка», и в этом упрямстве явственно читается вызов военруку, нежелание пойти с ним на мировую.

— Ну, што, ерои, отличились? — раздался глуховатый голос председателя колхоза, и я представил, как он подмигнул при этом. — Так-то несете городскую культуру в сельскую местность?.. Богу поклонитесь, што ребят у нас нехватка. Показали бы вам обратную дорогу…

— Бога нет, — подкусил голос Светки.

Молчание. Я представил, как председатель укоризненно покосился на Светку, не желая, наверно, возражать ей, как занес свою негнущуюся ногу, чтобы идти дальше.

— Э-э, ты куда? — раздался опять голос тети Нюши. — Ты куда это настропалился? А как их устроил — поинтересовался? У тебя што: отца-матери не было? Сиротой рос?.. Ну-ко подь сюда: глянь-ка!..

Слышно было, как она спрыгнула с таратайки, как зашаркали одно об другое подвернутые голенища ее болотных сапог. Цепляясь за подоконник, я встал. В глазах двоится и начинает подташнивать. В дверном проеме появились тетя Нюша и председатель.

— Ты што это? — тетя Нюша распаляется все сильнее. — По охапке соломы отвалил — и будьте радешеньки? А твоего бы Витьку в такие условия — не болело бы твое родительское сердце?.. Не-ет, ты, Иван Христофорович, как хошь, а выдай-ка нам одьяла, которыми в прошлом году бригада Леньки-Хряка укрывалась.

Наверно, она имела в виду Леню-Боровка. Значит, он и тут оставил по себе соответствующую память.

— Ладно-ладно, — отмахнулся обескураженный председатель, сдвинув на узкий морщинистый лоб кепчонку и поскребывая в затылке. — Поглядим сперва, на што они гожи. Может, и отправим обратно…

— А ври больше — обратно. А картошка пусть в земле гниет?..

За спиной председателя, уныло осматривающего наше жилище, появилось лицо Клавдии Степановны. Она удивленно и укоризненно смотрит на меня.

— Да и окна-то у них рук просят, — заметил председатель. — Спросить, нету ли в сельпе фанерных ящиков. Ладно…

Он исчез. Исчезла и тетя Нюша, напустив на себя неприступно-сердитый вид, какой был у нее, наверно, до разговора с председателем. Она не желает простить нам вчерашней драки.

Мне больно двигаться, но и стоять на одном месте невозможно. Я подхожу к Юрке и больше у себя, чем у него, спрашиваю, кто же так неосторожно шваркнул вчера по моему кумполу.

— Что, сильно болит? — сочувствующе спросил Юрка.

— Не то слово. А тошнит как…

— Может, у тебя сотрясение мозга? — прикинул Юрка. — Скажи Клавдии Степановне. Пусть в медпункт направит.

— Да ты что! — испугался я. — Еще подумает, что и я вчера пьяным был. Нет, не надо.

И тут появился Сашка Моряков. Он с настороженным любопытством вглядывается в меня, и я теряюсь — не знаю, как истолковать его взгляд. Да дьявол его забери — Сашку. Пусть он напрягает свои мозги по таким поводам, может, ему жить легче станет…

— Ну, ребята, пора, — поторапливает нас Клавдия Степановна, заправляя под берет выбившуюся каштановую прядь. — Все слышали, что сказал Иван Христофорович? Если мы будем работать плохо, нас отправят домой. Представляете, какой это будет позор для каждого из нас, для всей нашей школы?.. Считайте, что это ваша целина, ваша железная дорога Абакан — Тайшет.

Клавдия Степановна устроилась на частной квартире, хорошо выспалась, привела себя в полный порядок, напилась, наверно, чаю с молоком и выглядела в это утро моложе и свежее своих учениц.

Мы направились на картофельное поле. Таял на глазах утренний серенький туман. Становилось теплее. Тянуло сладковато-прохладным запахом перезревшей картофельной ботвы. Порывами налетавший ветер сощипывал листья с берез и осин.

Наше поле рядом с кладбищем. Полуразвалившаяся часовня с луковкой, покрытой истлевшей дранкой, охраняет его покой. Над кладбищенскими старыми соснами, словно подхваченная шальным ветром, с шумом и гамом носится стая ворон.

Разбившись на пары, мы заняли картофельные рядки, едва угадывающиеся под плотным ковром сочной нареги. Четырехпалыми вилами я начал выковыривать из глинистой скудной земли картофельные гнезда, а Юрка подбирать клубни и бросать их в ведро. Клубни мелкие, как клюква. Из липких зарослей нареги наши лица обдает волной мошкары.

— Ну ты молоток, — донесся до меня голос Витьки Аншукова. — Высек Боровка. Натурально высек, как говорит моя мамаша.

— Она и сейчас тебя сечет? — тихонечко поинтересовалась Светка.

— Сейчас нет, — простодушно ответил Витька. — В ней сто шестьдесят, а во мне сколько?

Рост Витьки был сто девяносто два — вся школа знала и гордилась этим. Он уже посещал танцы в клубе имени С. М. Кирова, и это сходило ему с рук. А наш физрук души в нем не чаял, мечтая сделать из него классного баскетболиста.

— Да как тебе сказать, — донесся до меня голос Сашки, отвечавшего, должно быть, на какой-то вопрос Васьки. — Лихо. Поздравляю. Ничего не попишешь — лихо. Но…

— Ну что? — не выдержала Галка. — Проясни свою мысль.

— А то, — ответил Сашка, — что поэма отдает очернительством. Газеты читаете? Радио слушаете? Слышали, как Пастернака за очернительство прорабатывают?..

Значит, я вчера оказался прав — Васька сочинял что-то про Леню-Боровка, поэму, как выразился Сашка. Обидно только, что Васька не дал ее почитать мне.

— Вот те раз! — поразилась Галка. — Какое же тут очернительство? Да Леня-Боровок не такой разве? Он летом забрал меня с танцплощадки за то, что я «стиляла», заволок в свою кутузку и такое предлагал — вспоминать противно.

— А у нас что — все дружинники такие? — спросил Сашка.

— Не хватало еще, чтоб все!

— Вот. Так почему же не противопоставить Лене положительный пример?

— Ну а почему надо так-то? — растерянно пробормотала Галка. — Леня же ненормальный какой-то. Ему нельзя быть дружинником. Он тебя хватает, когда вздумает, тащит в кутузку, а…

— А школьницам не положено ходить на танцы, — подхватила Светка. — Вот и выходит, что Леня-Боровок прав.

— Прав! — возмутилась Галка. — Ничего себе прав. Не положено, так объясни по-человечески. Я, говорит, разодену тебя, как куколку. А еще знамя на демонстрациях носит…

— А ты точно знаешь про железнодорожную столовую? — вкрадчиво спросил Сашка у Васьки. — Ты сам видел, как воруют продукты?.. Смотри, осторожнее с этим. Ты бросил тень на целый коллектив. А коллектив вправе спросить с тебя за клевету…

Сашка начал выражаться на языке, мне непонятном. В его словах угадывался какой-то опыт, мне неведомый. Наверно, это шло от его отца. И понимал Сашка в жизни, кажется, больше, чем я.

— Ты, Сашка, так умеешь все повернуть, что и не поймешь, где правда, — вступил в спор Герка. — Темнишь много. А подлеца подлецом и называть надо, будь он хоть сто раз народным дружинником.

В моих глазах делается сумеречно. Будто при ярком свете наступают холодные потемки. Все немило. В такие моменты, наверно, и не жаль людям расстаться с жизнью. Чтобы отвлечься от боли, я вслушиваюсь в разговор.

— Правильно, Герочка, молодец, — доносится радостный голос Галки. — Будто мы ничего не понимаем. Противопоставляй Лене положительный пример, а он тебе в душу нахаркает и не поморщится.

— Ой, да не в Лене же дело-о, — умоляюще прижав руки к груди, запела Светка. — Нельзя же разменивать золото правды на медяки полуправды. В жизни-то осточертело Леню-Боровка видеть… Ну, не так разве?

От боли в голове хочется взвыть. Ах, Сашка-Сашка, змей подколодный, я еще сочтусь с тобой. Я нахожу взглядом Валю. Руки ее споро перебирают землю — ни одна картофелина не пропадет. Светка же не переломится — сразу видно.

Острым ножом вонзается в мои мозги скрип — подъезжает, переваливаясь с колеса на колесо, таратайка, влекомая равнодушным ко всему мерином. Тетя Нюша, крякая, начинает наваливать на таратайку первые мешки с картошкой. Герка и Васька помогают ей…

— Вот, Нюша, — самой себе говорит тетя Нюша. — Узрила и ты Христово воскресеньице. Пошли вам, детушки рожоные, невестушек хороших…

Два мешка картошки — все, что мы с Юркой успеваем наковырять до обеда. Посреди перекопанной части поля тетя Нюша ставит таратайку с бидоном, в котором плещется молоко, оставшееся от завтрака. Рядом с бидоном стоит что-то запеленутое в ватное одеяло.

— Ну, дитятки рожоные, не чаяла я, што вы так хорошо работать почнете, — довольнехонько воркует тетя Нюша. — Ну, да за Нюшкой и не пропадет: уж и накормлю же я вас.

Можно подумать, что мы вкалываем на ее собственном огороде, а не на поле колхоза, которому все равно, хорошо мы работаем или плохо.

Распеленав одеяло, тетя Нюша обнаруживает вместительный чугун. Снимается тяжелая крышка, и в нос шибает сытным запахом тушеной на луке картошки. Но от этого запаха меня передергивает, к горлу подкатывает гнусный комок тошноты. Мгновенно выступает испарина. Я бессильно опускаюсь на теплую землю…

…Словно из тумана выплывают лица ребят, девчонок, тети Нюши, Клавдии Степановны, Полуянова и незнакомой женщины в белом халате, от которого успокаивающе пахнет валерьянкой. Эта женщина внимательно смотрит в мои глаза, велит наклонить мне голову, а затем быстро поднять ее…

— В город, — как сквозь вату слышу я. — И немедленно к врачу.

Мне уже все равно: в город так в город, к врачу так к врачу…

5. ВСТРЕЧА НА МОСТУ

В больнице определили сотрясение мозга. Я провалялся дней двенадцать. Все эти дни хлестал упорный дождь — иногда вперемежку со снегом. Ночами страшно ревел ветер, едва не ломая старые тополя, которыми был засажен Больничный остров. Наступило время осенних штормов. Белое море, наверно, разгулялось вволю, разогнало суда и суденышки по своим бухтам.

Старое деревянное здание больничного корпуса, в котором я лежал, трещало и тягуче скрипело под беспощадными ударами ветра. Каждый раз, вслушиваясь и в завывания ветра и в одуряющий шум дождя, я вспоминал Наттоваракку, сочувствовал ребятам и девчонкам — не сладко, наверно, им приходится там. Законопатили ли фанерками сквозящие окна, навесили ли нормально дверь, выдали ли теплые одеяла? Хоть бы не исполнилось предсказание тети Нюши насчет вшей и чирьев…

А Сашка? Доволен ли, что упек меня в больницу? Удалось ли ему добиться расположения Вальки? Старается, поди, из кожи вон лезет заодно со Светкой — та ведь подыгрывает ему, убеждена, что никто, разве что кроме Герки, да и то потому, что у него отец полковник, даже и на цыпочках не достоин стоять рядом с Сашкой.

На тринадцатый день, ошалев от беспросветной больничной скуки, я упросил врача отпустить меня домой. С головой был полный порядок: нагибайся и выпрямляйся хоть сто раз подряд — ни в глазах не потемнеет, ни в затылке не давит. Одно устраивало меня в больнице — не надо было заботиться ни о завтраке, ни об обеде, ни об ужине, — все будет подано на твою тумбочку в урочное время.

Вопрос этот был для меня не малой важности. Уж больше двух лет я жил в одной комнате с тремя девушками — моей сестрой и ее подругами по лесотехникуму города Петрозаводска Татьяной и Альбиной. Все трое работали сейчас сменными мастерами в лесопильном и тарном цехах нашего лесозавода. Заботу о своем пропитании девушки возложили на меня, выделяя для этого с каждой получки определенную сумму денег. Кормил я их главным образом батонами и кабачковой икрой — с мясными и молочными продуктами в магазинах города было плохо. Девушки не роптали. Они, кажется, все еще не могли привыкнуть к тем удовольствиям, которые открывала перед ними более самостоятельная, чем в техникуме, жизнь — с работой и зарплатой. Я очутился в таком положении потому, что в моем селе Ладва закрылась школа-десятилетка. Доучиваться мне пришлось бы в районном центре, в школе-интернате. Лучше уж мне жить под присмотром родной сестры, рассудили мы с мамой, чем чужих людей.

Взяв с меня честное слово не поднимать тяжелое, не прыгать, избегать резких движений и особенно ударов, врач уважил мою просьбу. Шагая скользкими мостками между черными от дождей деревянными корпусами больничного городка, я почувствовал, что в погоде намечается перемена к лучшему.

Спустившись на Больничный мост, я оперся о ветхие перила и заглянул вниз. Кованый угольник, коим было обито острие бревенчатого ряжа, до отказа набитого валунами, резал бурлящую воду как нос корабля, и мне показалось, что мост снялся с предназначенного ему места и помчался вперед. Ниже моста река разливалась широко и, словно яичница на сковороде, бурлила в каменистом неглубоком русле.

Боковым зрением я поймал черное пятно, спускавшееся следом за мною. Я отвернулся от воды и увидел стройную девушку лет шестнадцати — семнадцати в черном пальто с капюшоном, отороченным белым мехом. Лицо ее, тонкое и свежее, поразило меня странным сочетанием радостно-внимательного и рассеянного выражения. Будто ее сияющие серые глаза видели все и в то же время ничего не видели. Весь бодрый и легкий облик девушки так не соответствовал пасмурному настроению дня, что я долго и с изумлением смотрел ей вслед, не замечая усилившегося дождя и того, что холодные капли, скатываясь с шапки, стали проникать под воротник.

Девушка сошла с моста и свернула на мостки, ведущие к гастроному Заводской стороны. Только теперь я догадался пойти следом. Девушка вошла в гастроном, а я спрятался за газетный киоск и стал ждать. Интересно, в каком классе она учится? Если в девятом или десятом, то, стало быть, ее надо искать в школе № 2. Надо попасть в эту школу на вечер старшеклассников. Неожиданно я подумал: «Постой, а как же Валька?» Я подумал об этом с досадой, смутившей меня, и тут же ответил: «А что Валька? Пусть она больше Светку слушает».

Но все равно было не совсем хорошо. Уйти, однако, заставить я не смог себя. Наоборот: сильнее захотелось еще раз увидеть эту необыкновенную девушку.

Она вышла и пошла обратно. Выдерживая определенную дистанцию и очень боясь, как бы девушка не заметила меня, я двинулся за нею.

Легко, но неторопливо шагала она, перекладывая сумку из одной руки в другую. Капюшон был откинут, в густых желтоватых волосах сверкали крупные капли дождя. Эх, если бы набраться смелости и помочь ей донести сумку до дому.

Дождь перестал. Сквозь разорванные ветром облака били мощные лучи солнца. За Больничным мостом девушка свернула к двухэтажному дому, в котором жили врачи больницы. А я-то, дурак, отлежал в этой больнице больше десяти дней и умудрился проглядеть такую девчонку.

Подойдя к крыльцу дома, девушка неожиданно остановилась и внимательно взглянула на меня. Оробев и совершенно потерявшись, я изобразил случайного прохожего, но она усмехнулась:

— Не притворяйся. Ты же давно идешь за мной.

— Больно надо! — брякнул я и протопал мимо, едва не задев ее плечом.

Через секунду я ругал себя распоследними словами — ну кто меня за язык дернул?.. Сворачивая в переулок, где стоял маленький галантерейный магазин, я оглянулся. Девушки на крыльце уже не было.

— Дураком родился, — пробормотал я, — дураком живешь, дураком женился, дураком умрешь.

И все-таки настроение у меня стало таким, что хоть подцепляй крылья и лети по воздуху. Я вернулся на Заводскую сторону и, прежде чем пойти домой, решил заглянуть к Даниле Петровичу, узнать, не вернулись ли наши из Наттоваракки. Если вернулись, я непременно застану или Юрку, или Герку, или Ваську здесь. Меня обогнала коренастая широкогрудая собака. В ее спокойном уверенном беге, в лихо заломленном кренделем хвосте ощущалось чувство собственного достоинства, быть может, несколько преувеличенное. Это был известный всему городу пес Шарик. Он подбежал к приемному пункту и, поскуливая, стал царапать дверь. Появление Шарика с точностью от одного до двух дней предшествовало очередному запою Данилы Петровича. Я повернул к своему дому.

Нина была на работе. Альбина, положив руки на бедра, с отрешенным видом сидела перед зеркалом, а Татьяна, мурлыкая и пританцовывая, сооружала из густейших и длиннейших волос Альбины замысловатую прическу. Верхняя пуговка короткого халатика Татьяны, как всегда, была незастегнута.

Девушки обрадовались моему возвращению и тут же поведали, что в шкафу хоть шаром покати — ни куска батона, ни ложки кабачковой икры. А потом Татьяна, отставив в стороны розовые с ямочками локотки и лукаво поблескивая голубыми глазами, опушенными рыжими ресницами, вкрадчиво поинтересовалась, не присмотрел ли я себе в больнице подходящую невесту. Это была ее излюбленная тема. Я помалкивал. За два года такой жизни к чему только не привыкнешь.

— А то я приметила тут одну, — развила свою тему Татьяна. — Очень миловидная вдовушка. У меня в тарном дощечки сортирует, на пятнадцать процентов норму перевыполняет. Ударница комтруда, и всего-то годочков семьдесят. А уж шалунья-то, уж говорунья!.. Не возражаешь, если я закину ей удочку?..

Я помалкивал. Пускай мелет, язык без костей. Альбина довольнехонько посмеивалась. На ее голове громоздилась настоящая вавилонская башня из волос, гребенок и заколок, и казалось, что тонкая смуглая шея с родинкой под левым ухом вот-вот надломится над тяжестью этой башни.

— Последний штрих, — торжественно объявила Татьяна и воткнула последнюю шпильку. Затем танцующе отступила, изобразив почтительный реверанс, а Альбина встала и обошла стол, едва не задевая верхушкой башни потолок.

— Хочешь иметь идеальную осанку — поживи месяц о такой прической, — проговорила Татьяна. — А мы тебя с блюдечка кормить будем. Николай Васильевич, вы не желаете быть пажом Альбины Первой?

Я опять промолчал.

— Ой, Алька, совсем из головы вылетело: у меня же свиданка двум паренькам назначена. Одного паренька Евгением именуют. Глаза — сила. Закачаешься. Ты пойдешь со мной. Давай собираться, — сказала Татьяна и выдернула заколку из основания башни. Посыпались гребенки и шпильки. Тяжелая волна волос накрыла Альбину непроницаемым, как шелк, черным с синевой покрывалом. Альбина собрала волосы, разделила их на три равные части и стала ловко плести толстую косу.

Я вышел из комнаты в крохотную прихожую и задернул за собой ситцевую, в желтых цветочках, занавеску. Затем заглянул в шкаф, убедился, что девушки не преувеличивали: кроме горбушки батона и пары ложек кабачковой икры на дне банки в шкафу ничего не было. К возвращению с работы Нины необходимо запастись и свежими батонами, и кабачковой икрой, и чаем с сахаром. Я намазал на горбушку икры и стал есть.

Минут через десять вышли принарядившиеся девушки. Татьяна неожиданно наклонилась и, обдав меня запахом духов «Кармен», которыми любила душиться, откусила от горбушки добрую половину.

— Люблю повеселиться, — доверительно сообщила она. — Особенно пожрать. Семью-восемью батонами в зубах поковырять.

Они вышли. В окно я наблюдал, как они, повизгивая, перебирались по кирпичам на другую сторону улицы, до краев наполненной жидкой грязью.

6. ДАНИЛА ПЕТРОВИЧ

Еще издали я увидел на высоком крыльце гастронома толпу человек в пятнадцать. Кто-то, резко жестикулируя, не давал толпе разойтись. Догадываясь, кто это, и вообще, в чем дело, я приблизился. Пьяный Данила Петрович проповедовал что-то снисходительно, но недоверчиво внимающим ему зевакам. В уголках глаз и губ его скопились желтоватые сгустки. У ног Данилы Петровича сыто и преданно позевывал Шарик.

— А вы полагали, я всю жизнь макулатуру принимал? — неизвестно кого вопрошал Данила Петрович. — Глубочайше заблуждаетесь!..

— А кем же ты раньше-то был? — вяло поинтересовались из толпы. Голос этот показался мне знакомым. Я присмотрелся внимательней. Так и есть — Леня-Боровок. В который уж раз меня поразила быстрота, с какой он отзывается на любое происшествие в городе. Будто заранее догадывается, что в таком-то месте, в такое-то время случится такое-то событие. Как обычно, на Лене плоская кепка-восьмиклинка, серенький застиранный плащик с бахромой на рукавах и тяжелые сапоги, покрытые и давнишней, уже не отмывающейся, въевшейся в кирзу грязью, и новой, свежей.

Данила Петрович приосанился. Я не верил своим глазам — так пьянка изменила его. Уму непостижимо, как умный человек может позволить себе опуститься до подобного состояния.

— Я… преподавал в институте, — торжественно провозгласил Данила Петрович и, насладившись произведенным впечатлением, еще более торжественно добавил: — Я учил студентов фи-ло-со-фи-и. Науке наук!

— С чего же ты дополз до жизни такой? — опять спросил Леня-Боровок, насмешливо прищурив прозрачные, с белесыми ресничками, глаза.

На изможденном лице Данилы Петровича отразилось какое-то колебание. Будто он хотел, да боялся что-то сообщить. Зеваки усмехались.

— С того небось, што и все? — свойски подмигнул Даниле Петровичу высокий тощий мужчина в фуфайке, как мукой обсыпанной древесной пылью, и с кошелкой, из которой свешивалась розовая головка ошиканной курицы. — Со змия зеленого? Мно-ого через него нашего брата пропадает!..

В толпе оживленно и понимающе загомонили, а Данила Петрович, вскинувшись так, точно наступил на что-то острое или горячее, передразнил, перекосив лицо:

— «Со змия… с зеленого…» У вас одно объяснение — «со змия… с зеленого». А мне и спознаться-то с ним некогда было: полжизни и не жил, считай. Я и сейчас-то не уверен, что живу, что не снится мне…

Он понурился, осел — смотреть неловко. Я испугался, как бы он не заплакал. Может, он того и ищет — кому бы поплакаться про свою разнесчастную житуху? До этого раньше дело не доходило — может быть, дойдет сейчас?..

— Што-то ты мутно выражаешься, — отозвался мужчина с кошелкой, закурив тоненькую, как гвоздь, папироску «Севера». — Пошто так-то?..

Опустив взгляд к земле, Данила Петрович молчал, полностью погрузившись в свои невеселые, судя по всему, мысли. Наконец, качая головой, он пробормотал изумленно, словно для одного только себя, и при этом не веря как бы тому, что говорил:

— Восемь лет… Восемь лет за колючей проволокой. Три за немецкой да пять — по ложному доносу… А спросите, за какой было полегче — не скажу-у… Восемь лет…

Встревоженные глаза его перебегали с одного лица на другое. Зеваки притихли. Притих и я. В газетах много писали про бывших пленных: нельзя, мол, осуждать их всех огульно, что война — есть война, на ней всякое случалось, но те бывшие пленные, о которых писали, жили далеко, а этот — рядом.

— А ты зачем к немцам-то попался? — построжел мужчина с кошелкой.

— А ежели я ранен был? — будто обрадовавшись такому вопросу, как-то с подседа ответил Данила Петрович. — Ежели без сознания-то?..

— Ну… если оно так… Раз без сознания, дак чего же ты теперь-то хлопочешь? — рассудил мужчина.

Зеваки одобрительно загудели. Лицо Данилы Петровича напряглось и побагровело. Видно, вопрос мужчины пришелся на самое больное место его души. Но возразить или ответить он не успел.

— А тех, кто без сознания, немцы в плен не брали, — небрежно заметил Леня-Боровок. — Тех, кто без сознания, они пристреливали.

Данила Петрович, казалось, протрезвел.

— Так вы что же? Хотели бы, чтоб и меня? — обратился он к Лене и затем перевел взгляд на зевак: — Да вы что, братцы?..

«Братцы» отчужденно помалкивали, выжидая, что последует дальше.

— Наплел небось? — усмехнулся мужик с кошелкой.

— Напле-ел? — возмутился Данила Петрович и стал торопливо, но бестолково расстегивать пальто, чтобы, сняв его, задрать рубаху и показать изуродованную осколками, как он бормотал, поясницу. — Я докажу-у!.. Я докажу вам!..

— Ничего ты мне не докажешь! — осерчал мужчина и так тряхнул кошелкой, что куриная головка закачалась, как маятник. — Плевал я на твои доказательства. Ты вот пить брось — тогда и докажешь…

Он и в самом деле плюнул и деловито понес свою кошелку дальше. Данила Петрович проводил его задумчивым, печальным взглядом, и на лице его стало проступать нормальное, почти трезвое выражение. Сосредоточенно и отстранение нахмурившись, он начал осторожно спускаться со ступеньки на ступеньку. Шарик, радостно вильнув хвостом, последовал за ним.

— А ну-к, погодь! — сказал Леня-Боровок. — Ты чего это, батя, про политику толкаешь?

Данила Петрович, вяло отмахнувшись — какая, мол, там политика, — спустился еще на одну ступеньку. Шарик, боязливо оглянувшись на Леню, отбежал в сторонку, должно быть, ему уже доставалось от Лени.

— Ну-к, погодь! — рявкнул Леня, отлепив от стены тугую, с покатыми плечами спину. — Как дружинник говорю тебе, понял?

Данила Петрович, вобрав голову в плечи и не смея оглянуться, замер, как вкопанный. И столько в его фигуре было приниженности, столько покорности и готовности вытерпеть безропотно все, что Леня ни пожелает, что я забыл и о том, что он был в плену, и что Леня мог забрать меня в свою кутузку и засадить на пятнадцать суток.

— Отстань от человека, — сказал я Лене. — Какое ты имеешь право?

Маленькое лицо Лени исказилось веселой гримасой.

— Ето хто тут про права бормочет? — коверкая слова и ерничая, спросил он. — Дай-ко на тя хляну…

И, обдав меня запахом гнилых зубов, пощупал под моими мышками. Вот такие-то непредсказуемые штуки и внушали, наверно, многим безотчетный страх перед Леней. Волна бешенства окатила меня с головы до ног. В таком, может быть, состоянии и решаются люди лечь на амбразуру. Что есть силы я оттолкнул от себя Леню обеими руками. Зацепившись каблуком за ступеньку, он плюхнулся на тяжелый зад.

— Ты чего-к? — опешил он.

— А ты чего-к? — его же словами отозвался я и сунул руки в карманы: пусть думает, что у меня там что-то остренькое припрятано.

— А ну, вынь руки из карманов! — завопил Леня, пытаясь взять меня на испуг. — По пятнадцати суткам скучаешь? Будут!..

Мне припомнился приблатненный пассажир, с которым я ехал в одном плацкартном купе от Ладвы до нашего города, возвращаясь с каникул на учебу.

— Это проблематично-с, — смелея от наглости, ответил я любимым изречением этого пассажира. — Точно же то, что уши-то тебе я срезать успею. Для такого крокодила, как ты, это непозволительная роскошь-с.

Обалдев от такого забубенного выражения, Леня трусовато изучал меня, прикидывал, наверно, мои физические возможности. В толпе посмеивались. Данила Петрович встревоженно оглядывался то на меня, то на Леню. А тот собирал в кулак всю свою злобу, копил решимость к броску. Вот закроет он сейчас свои тускло-голубые глаза, заскулит для храбрости и шарахнет в меня свою тушу…

— Это кто тут раскомандовался-то? — раздался за моей спиной чей-то знакомый голос. — Никак, ты, Ленька?.. О-ох, пугало ты огородное! С кем связался. С ровней-то небось не больно храбер?

Поднявшись ступеньки на три и тем обезопасив себя от внезапного нападения Лени, я оглянулся. Тетя Нюша из Наттоваракки стояла в дверях магазина. Она была не в фуфайке и не в болотных сапогах, а в плюшевом жакете и в резиновых ботах с огромными — опять же мушкетерскими! — пряжками-застежками. В каждой руке тетя Нюша держала по вместительной хозяйственной сумке. Из одной торчали желтые, как слоновая кость, макароны.

— Пошла ты!.. Кляча колхозная! — в сердцах выматерился Леня, не сводя с меня взгляда, алчущего расправы.

— Полеухала! — проникновенно отозвалась тетя Нюша. — Только пятки миликают!.. Уж кого-кого, а таких-то недоделков, как ты, Нюшка отродясь не баивалась… Да ты, милок, дай пройти-то, дорогу не загораживай. Люди добрые, чего этот хряк пихается-то? Осподи Исус милосердный, уж в город нельзя приехать!..

Одна из сумок тети Нюши ткнулась в оторопевшее лицо Лени, а другая тяжело опустилась на кепку-восьмиклинку. Звучно хрустнули макароны. Леня задрыгал, пытаясь лягнуть тетю Нюшу, но она двинула коленом в его пах, а я подставил ногу, и Леня, как бревно, покатился по ступенькам на нижнюю площадку. Сев, он вытащил из-за пазухи милицейский свисток и что есть силы дунул в него. Но удача отвернулась от Лени: ни милиционер не вывернул из-за угла, ни дружинник. И, не выпуская свисток из губ, Леня побежал куда-то, коротко присвистывая при каждом выдохе. Шарик припустил было за ним, но тут же отстал, тявкнув для порядку пару раз.

— Вишь вот: собаки брезгают связываться с мазуриком, — вздохнула тетя Нюша. — А ведь и у него есть матерь… Дак тебя вылечили? Ну и слава тебе господи. Я уж так расстраивалась — ухайдокали, думаю, парня, картошка того и не стоит… Тебя увезли, а на другой день дожди-то! И хлещут, и хлещут… Ну, говорю, ребята, видно, господь-бог чаю напился, а кран у самовара забыл закрыть. Намучились мы, погеройствовали — есть што вспомнить. Сегодня-то последнее поле доубирываем. Дай, думаю, коли дело такое, съезжу в город, накормлю работничков посытнее, пускай не поминают Нюшку беспутную лихим словом. Макарон вот накупила, маргарину — будет чем потчевать… Да это не мой ли автобус-то с моста скатывается?..

От моста метров триста, а до остановки пять шагов, и можно успеть дойти не торопясь, но тетя Нюша срывается на панический бег. На ходу я перехватил у нее одну из сумок — тяжелую, как кирпичами набитую.

Автобус подкатил. Я подсадил тетю Нюшу на заднюю площадку, и она, пожелав мне найти хорошую невестушку, тут же принялась махать носовым платком, извлеченным из манжета левого рукава жакета, будто я был родным ей человеком, от которого она скрепя сердце вынуждена уехать далеко и надолго.

Выкашлянув синее облачко отработанного газа и тем как бы стронув себя с места, автобус ушел. Я направился обратно к гастроному. Толпа на крыльце рассеялась. Лишь Данила Петрович понуро стоял на нижней ступеньке, поджидая меня. От того, что он был в плену, общался с фашистами, я ощутил к нему невольную, без ведома разума возникающую брезгливость. Не хотелось ни видеть его, ни разговаривать с ним. Можно было, конечно, сделать вид, что я забыл про него, что необходимо отправиться по своими делам, но в этот холодный осенний вечер Данила Петрович выглядел таким заброшенным и беззащитным, что я опять не выдержал — подошел и спросил, не проводить ли его до дому. Он кивнул. Мы пошли Поморской улицей, в глубине которой, ближе к Выгу, находился приемный пункт Данилы Петровича. Шарик, обнюхивая все, что попадалось на его пути, семенил впереди нас, время от времени проверяя, не свернули ли мы в сторону. По мосткам правой стороны улицы, с грохотом и скрипом, тянулась к реке вереница самодельных тележек с порожними бидонами и ушатами, а по левой, от реки, с наполненными — таким способом жители города доставляли воду для своих житейских нужд.

Мне хотелось спросить Данилу Петровича, зачем он так напивается, зачем унижает себя перед любым встречным, может, у него и вправду нечисто на совести, но я не посмел. И Данила Петрович, чувствовал я, что-то хотел сказать мне или о чем-то спросить, но, взглянув на меня пару раз, воздержался.

Зайти в приемный пункт попить чаю я отказался, сославшись, что Нина с минуты на минуту вернется с работы, а дома нет ни куска хлеба, ни глотка чаю. Смущенно откашлявшись, Данила Петрович напомнил мне о своем близком дне рождения. Мне показалось, что не то он намеревался сказать, да на ходу передумал. Я не забыл о его приглашении, сделанном еще до нашего отъезда в Наттоваракку, размышлял даже о подарке, но теперь не знал, как быть. Пробормотав что-то вроде «поживем — увидим», я зашагал обратно к гастроному.

Шагов через пятьдесят я оглянулся. Шарик удрученно сидел перед дверью в приемный пункт и в недоумении, слегка повизгивая, крутил черным влажным носом. По его разумению, Данила Петрович вел себя странно — обычно в такие дни Шарик беспрепятственно допускался в дом и вел себя там как хозяин. Значит, Данила Петрович решил переломить себя, прекратить запой — вот и не впустил Шарика в пункт. Не знаю почему, но мне от этого сделалось легче. Я вспомнил девушку в черном пальто с капюшоном, отороченным белым мехом, и настроение мое поднялось до обычного нормального уровня. Про Леню-Боровка не думалось вовсе, хотя я отдавал себе отчет в том, какого гнусного врага приобрел в его лице.

Ветер дул по-прежнему напористо и неутомимо. Исчезли тяжелые, как морские валы во время шторма, свинцовые тучи. В предвечернем небе рождались и тут же умирали разлетистые перистые облака, будто невидимая кисть наносила их на голубой купол и тут же стирала, недовольная своим наброском.

7. ВЗГЛЯД

Проснулся я от чьих-то глубоких вдохов и энергичных выдохов, от порывистых накатов прохладного воздуха. Открыл глаза. Посреди комнаты Татьяна занималась гимнастикой, глядя на приколотую к стене вырезку из журнала «Работница» с комплексом упражнений и надписью: «Хочешь быть красивой?.. Будь ею!»

Весь облик Татьяны, серьезный и вдохновенный, убеждал в том, что она не на шутку решила быть красивой. А по-моему, так она и без гимнастики была девушка хоть куда: и глаза, и губы, и грудь под тонким трикотажным костюмом — все на месте, все как положено, все ладненько подогнано одно к другому.

— Глаза не лопнут? — полюбопытствовала Татьяна, перехватив мой заинтересованный пытливый взгляд.

Дождавшись паузы между упражнениями, я встал и вышел в прихожую. Ходики над столом показывали первый час дня. Вот это отхватил. Так можно и свою собственную свадьбу проспать, как говаривает моя мама. Я и раньше не жаловался на худой сон, а теперь, отлежав в больнице с сотрясением мозга, совсем осатанел — постоянно хотел спать и засыпал мгновенно в любое время суток, в любом месте и в любом положении, хоть стоя, — надо было только закрыть глаза. Не знаю уж — в связи ли с этим, или само по себе во мне проявилось еще одно свойство, ранее за мною не замечавшееся: стоило мне посмотреть на любого человека, и я мог, как мне казалось, безошибочно, представить себе, каким будет этот человек через пять — десять лет. С недоумением увидел я Татьяну раздавшейся и огрузшей, уже и не помышляющей о том, что можно быть красивой — стоит только захотеть. Жаль, что невозможно взглянуть на себя со стороны, попытать свое будущее.

Нина работала в первую смену, Альбина, не желавшая следовать похвальному намерению Татьяны, сладко посапывала в своей постели, свернувшись уютным крендельком и прикрыв пуговку-носик распущенным концом косы, как кошка хвостом перед ненастной погодой.

Вчера между Татьяной и Альбиной случилась размолвка. «Она же как увидела Женьку, вцепилась в него — трактором не оторвать, — пожаловалась Татьяна Нине. — Для ее светлости, что ли, я старалась?..»

Позавтракав, я вышел из дома и направился на Городскую сторону. Надо походить вокруг второй школы, попытаться выяснить, не учится ли в ней девушка с Больничного острова. А заодно заглянуть в городскую библиотеку, сменить книги.

Всюду пестрели афиши нового итальянского фильма «Утраченные грезы». На овальных гранитных берегах порожистых протоков и главного русла реки сушились после напряженной летней навигации вытащенные и перевернутые вверх дном поморские лодки, узкие и длинные, но необычайно устойчивые как на коварном речном пороге, так и на строптивой морской волне. Мачты небольших рыболовецких судов, опутанные паутиной снастей, покачивались в широком бурливом устье. За ними голубой эмалью сверкало холодное Белое море.

Жарким стыдом прошибало меня насквозь, когда я снова и снова вспоминал, каким оболтусом показал себя в ответ на дружелюбное обращение девушки с Больничного острова. Вот и ломай теперь голову, как исправить сложившееся по собственной дурости положение — может быть, уже безнадежное. Какой изыскать хитроумный способ, чтобы девушка уделила тебе хоть бы малую толику своего внимания и убедилась, что ты, в сущности, не такой уж и тупица и грубиян?..

Школа номер два стояла через дорогу от гостиницы, часть второго этажа которой занимала городская библиотека. Надо вот как сделать: заменив книги, попросить у библиотекарши Насти какой-нибудь журнал, пройти в читальный зал и, пристроившись возле нужного окна, понаблюдать за школой. Задумка отличная, но одно смущает: а ну как Настя раскусит мои намерения? Она и без того как-то странно относится ко мне: придирчиво и высокомерно, будто я однажды и навсегда провинился перед ней в чем-то.

Ладно, зайду в библиотеку просто так, заменю книги, а там видно будет. Сокращая путь, я вошел в городской сад. Ветер азартно, словно вспугнутых воробьев, гонял по коротким аллеям стайки желтых листьев, пробовал свой голос в раковине эстрады, походившей на во много раз увеличенную суфлерскую будку.

Первым, кого я увидел, войдя в библиотеку, был Очередной Соискатель — так прозвал я многочисленных поклонников Насти, целыми днями, сменяя один другого, терпеливо просиживавших на стуле, для того и поставленном у входа. Сидит, сердечный, мается, в кулак зевает, глубокомысленно уставившись в окно, за которым кроме верхушки телеграфного столба с взъерошенной вороной на нем да с фарфоровыми чашечками и проводами ничего больше и нет.

Насти в передней части библиотеки не было. Из-за шкафов и полок доносилось ее посвистывание. Обожала она насвистывать, выдавала иногда такие попурри на темы песен популярных советских и зарубежных кинофильмов — заслушаешься. Сегодня попурри показалось мне странным: веселая мелодия «Песенки про пять минут» из кинофильма «Карнавальная ночь» причудливо переплеталась с мрачноватой темой песни «Виновата ли я?..» из фильма «Тучи над Борском».

Я стал изучать заголовки книг, разложенных на столе как на прилавке. Попурри смолкло — стало быть, Настя увидела меня, — раздался стук каблуков: ближе, ближе… Я поднял голову и… обалдел. Каждый раз, встречаясь с Настей, я поражался ее карим, с диковатой раскосинкой глазам, жарко сверкавшим на чистом, одним уверенным махом очерченном лице. Но не это поразило меня сегодня, а то, что Настя приветливо, а не сурово и высокомерно, как обычно, смотрела на меня, по-хорошему улыбаясь.

— Как долго вас не было, — сказала она, не заметив моего смущения — быть может, потому, что смутилась сама.

Я забыл, что умею говорить по-русски — молчал как рыба.

— Да он же глядит в книгу, а видит фигу! — сострил Очередной Соискатель и сам же засмеялся первым, будто произвел на свет нечто безумно занятное.

— А вас не спрашивают! — отрезала Настя, слегка нахмурившись. — Если вам не надоел этот стул, помалкивайте.

Тщательно осмотрев книги, возвращаемые мною, Настя разрешила мне пройти к полкам. Такое доверие, как я давно заметил, она оказывала немногим. Изумленный ее приветливым обращением, я худо соображал. Наконец, немного поуспокоившись и на всякий случай решив быть начеку, я выбрал Диккенса — две книги «Посмертных Записок Пикквикского клуба» — и вернулся к столу.

— Вы совсем не читаете наших писателей, — продолжала ошеломлять меня Настя. — А почему-у?

Все еще подозрительно настороженный, я сообщил угрюмо, что да, мне не нравится наша литература. Классика, конечно, не в счет.

— За что же вы ее так? — полюбопытствовала Настя, имея в виду, конечно, современную, а не классическую литературу.

— Вранья много. Все придумано. Про колхозы, например. Жил я в колхозе — знаю. Я по названию могу определить, хорошая книга или худая.

— Плохая, — поправила меня Настя. — Например?

— «Солнце светит всем», «Заре навстречу», «Кавалер Золотой Звезды»…

— Ну-ну, — засмеялась Настя, сделавшись еще обаятельнее. — Как говорится — не лишено оснований… Скажите… если, конечно, не секрет, а сколько вам лет?

— Семнадцать, — ответил я. — Почти… А вам?

— Женщинам такие вопросы не задают, — слегка помрачнев, назидательно улыбнулась Настя, покосившись на Очередного Соискателя, явно обеспокоенного нашим задушевным разговором. — Мне, увы, больше. Мне уже девятнадцать.

— Это ничего, — искренне утешил я Настю.

— Вот и хорошо, — еще больше омрачилась она и придвинула ко мне читательскую карточку — расписаться за полученные книги. Поставив подпись, я поднял глаза на Настю: мне казалось, что она еще не все сказала, что хотела. И тут случилось такое, что окончательно доконало меня: Настя, накрыв своей крепенькой ладошкой мою руку и чуть-чуть порозовев от смущения, осведомилась, не обескуражит ли меня одна ее небольшая просьба. Говорят, идет хороший фильм — «Утраченные грезы», кажется, итальянский. А возможности вырваться за билетами нет. Так вот… нельзя ли как-то… помочь… в этом?..

Это была неожиданность из неожиданностей. Голова пошла кругом. Я хотел заверить, что, конечно же, сделаю, какой вопрос, в лепешку расшибусь, а билеты хоть из-под земли достану, но не успел — за моей спиной громко вскрикнула отворяемая дверь. Настя прянула туда взглядом, и я тоже — на пороге стояла Валя с двумя книгами под мышкой. Она было обрадовалась, увидев меня, и тут же насторожилась, усмотрев, наверно, что-то нехорошее на моем лице. Я растерянно глазел на нее, она на меня, Настя на нас обоих, а Очередной Соискатель на всех нас.

Надо немедленно исчезнуть. Пообещав Насте достать билеты на девятичасовой сеанс, я направился к выходу, делая вид, что Валя сама по себе, а я соответственно. Намерение понаблюдать из окна читального зала за второй школой забылось. Я подумал, правда, что там мог сидеть Юрка, коль скоро наши вернулись из Наттоваракки, но сейчас мне было и не до Юрки.

Валя опередила меня — вышла первой. На лестничной площадке мы переглянулись, молча спустились вниз и вышли на улицу.

— Ну и как? Ты собой доволен? — спросила Валя, не глядя на меня.

— А почему? — я прикинулся дурачком.

— Не на-до! — пресекла она мои уловки. — Если ты не хочешь… Но зачем же так вести-то себя? Зачем?..

Я в упор взглянул на нее и едва не спросил, а почему она во всем слушается Светку, шагу без оглядки на нее ступить не смеет, но что-то удержало меня. Я молча направился через центр Городской стороны к Большому мосту. К моему удивлению, Валя не вернулась в библиотеку, а пошла вместе со мной.

Город был оживлен. Возле магазинов, продуктовых и промтоварных, возле столовых и пивных, у входа в кинотеатр «Норд» — всюду сновал народ, только что добивший первую смену трудового дня.

— Зачем так-то? — повторяла Валя, прижимая к груди книги. — Зачем?..

Мы взошли на горбатый Большой мост. Справа и слева, отражая и дробя огни города, с шумом и звучными внезапными всплесками неслась бурная холодная вода. Валя шагала, как деревянная, и видно было, что обижена так, что еще сильнее уже невозможно было обидеть ее. Тыльными сторонами ладоней она ловила бегущие из глаз слезы. Набухшие губы расползались. Валя пыталась совладать с ними и не могла совладать.

Неожиданно я ощутил на себе чей-то взгляд и резко посмотрел влево: на другой стороне моста, опершись об сиденье велосипеда, стоял Сашка Моряков. Он пристально и с таким состраданием всматривался в Валю, что казалось, и сам вот-вот расплачется. Мне стало не по себе. Мне сделалось еще хуже, когда Сашка перевел свой взгляд на меня: столько презрения, столько всего другого, самого разного, читалось в этом взгляде. Будто Сашка полагал меня ничтожной козявкой, не более.

Наши взгляды столкнулись. Сашка вздернул взлохмаченную ветром голову, сложил губы трубочкой, намереваясь засвистеть; нажал на педаль и, плавно набирая скорость, покатил в город.

Валя ничего не заметила. Прижав книги к груди, она быстро шла, забыв, кажется, что я иду рядом. Я отстал незаметно. Оглушенный тем, что так внезапно и так разом обрушилось на меня, я совершенно растерялся. Что ждет меня завтра в школе? А сегодня вечером? Придет Настя к девятичасовому сеансу в клуб имени С. М. Кирова или она обо всем догадалась и решила, что не стоит?..

8. УТРАЧЕННЫЕ ГРЕЗЫ

Все же в половине девятого я уже стоял у входа в клуб имени С. М. Кирова, поджидая Настю. В кармане у меня паспорт, а в нем два билета. Фильм из тех, на которые дети до шестнадцати лет не допускаются, значит, на контроле будет стоять сам заведующий клубом Домодедов, проверять наличие паспортов. Многие ребята относятся к этому спокойно — надо так надо, — меня же эта процедура каждый раз обижает.

Вот уже без пятнадцати девять, а вот и уж без пяти… Настя появляется тогда, когда я почти уговорил себя, что она не придет. Рядом с ней деловито и уверенно вышагивал Очередной Соискатель. Полное впечатление, что они идут вместе по обоюдному согласию, но нет: Настя, не обращая никакого внимания на своего добровольного провожатого, подходит ко мне. Касса уже закрыта. Но у этого типа достало наглости спросить, не уступлю ли я ему свой билет.

Так и есть: на контроле стоит сам Домодедов. Я извлекаю из внутреннего кармана пиджака паспорт, вкладываю в него билеты. Домодедов, пружиня на носках и грозно прищурившись, смотрит, как мы идем.

В фойе много народу. Кто ест пирожное, кто пьет пиво, вынося кружки из тесного буфета. Мне кажется, что все смотрят на нас. Настя, замечаю я, выше меня. Надо было подложить в ботинки толстые стельки. Я ловлю себя на том, что начинаю сутулиться. А этого-то как раз и не надо. Но выпрямиться я уже не в состоянии. Я делаю вид, будто Настя сама по себе, и я то же самое. Я соображаю, что могу встретить кого-нибудь из учителей. А если здесь девушка с Больничного острова? Я недалек от того, чтобы развернуться и бежать, бежать из клуба.

Домодедов, многозначительно крякнув, берет мой паспорт и нарочито долго рассматривает мою фотографию. Затем, словно спохватившись, что заставляет ждать, отрывает корешок одного билета и кивком предлагает Насте войти в кинозал. Вот мерзавец! Но Настя не уходит, она не из тех, кто бросает товарища в беде. Комом, готовым взорваться в любое мгновение, во мне зреет возмущение.

Домодедов показывает кому-то паспорт и спрашивает, моя ли в нем фотография. Это уж настоящее глумление. Я выхватываю паспорт из волосатой, короткопалой руки Домодедова. Если он осмелится задержать меня, я за себя не ручаюсь.

Из-за спины этого сатрапа возникает Полуянов. Теперь полная хана. Припомнит мне сейчас военрук «Чайный домик», отыграется на мне.

Полуянов наклоняется к правому уху Домодедова и что-то шепчет, затем легонько подталкивает меня в зал. Мы входим и занимаем свои места. Мне очень стыдно перед Настей. Ей и самой, должно быть, нехорошо.

Полуянов садится двумя рядами впереди нас. Какие у него усталые плечи, да и весь он блеклый какой-то, неухоженный. Говорили, что у него умерла жена, от рака как будто, и теперь он живет один, даже детей у него нет — ни сына, ни дочки.

Я решаюсь взглянуть на Настю. Она, посмеиваясь, наблюдает за Домодедовым. И неожиданно я вижу его ее глазами — совсем не страшный, смешно пыжащийся и по-своему даже обаятельный человечек.

И тут в зал входит она — девушка с Больничного острова. Капюшон откинут на спину. Глаза рассеянно блуждают по рядам. В легких сумерках зала девушка выглядит еще прекраснее. И неожиданно наши взгляды встречаются. Что-то изменилось в ее лице — вот вам крест. Она узнала меня. А я сижу рядом с Настей — влип. Каким, должно быть, жалким выгляжу я сейчас…

Фильм начался, но я почти не воспринимаю ничего из того, что происходит на экране. Как мне надо вести себя, когда фильм кончится, посмотрит ли еще раз на меня девушка в черном пальто, и если посмотрит, то какими глазами? И как мне вести себя с Настей на улице?.. А Полуянов?.. Как он отреагирует на все, что, конечно же, заметит?.. Впрочем, на Полуянова наплевать.

Кадры впечатляют, актеры — лучше не надо, особенно Сильвана Пампанини, но содержание фильма по-прежнему не доходит до меня. Я ощущаю только, как стремительно летит время…

Фильм кончается. Открываются сразу три выхода, и зрители тесной толпой валят наружу, в темноту и в свежесть. Чуть впереди, усмехаясь в прокуренные до желтизны усы, передвигается Полуянов. Стыдясь чего-то, украдкой я выискиваю взглядом девушку с Больничного острова. Вон она — пробирается между рядами, вся озабоченная тем, чтобы не задевать сиденья, но что-то подсказывает мне, что она все-таки не упускает меня из виду. Девушка выбирается из рядов перед нами и, горделиво вздернув носик, выходит на улицу. Вся ее повадка как бы уличает меня в чем-то — мне кажется так.

С губ Насти слетает пар. От холода после тепла лицо ее грубеет. От этого я чувствую себя увереннее, будто сравнялся с ней в чем-то. Настя продевает свою руку в сгиб моей правой руки, нажимает плечом и спрашивает, о чем я молчу. Интересный вопрос. Вот только как на него ответить?.. Еще интереснее будет, если девушка в черном пальто обернется и увидит, как мы тут обжимаемся с Настей. Но как часто со мной случается, мне необходимо усложнить свое положение. Я бухнул, что хочу поцеловать ее — Настю, конечно.

— Так в чем же дело? — посмеиваясь, подначивает Настя.

Поднявшись на цыпочки, я потянулся к ее губам. Совсем рядом от моих огромные глаза Насти, полные едва сдерживаемого смеха. Настя, видимо, тоже вытягивается на цыпочках, я никак не могу дотянуться до ее губ. На цыпочках долго не простоишь, сводит мышцы. Не солоно хлебавши, приходится на половине бросить эту затею. И тут я вижу, что перед тем как свернуть на мостки, ведущие к Больничному мосту, девушка в черном пальто оглянулась. Она видела, конечно же, все.

— Понравилось? — поддразнивает меня Настя. — Проводи меня до автобуса. Мне пора домой.

— А может, прошвырнемся пешком? — бесшабашность охватывает меня.

— Ой, нет-нет!

Впереди двое. Хорошо, если бы они оказались хулиганами. Я бы сразился с ними, показал Насте, какой я неустрашимый. Двое ближе. Я узнаю в них Ваську и Юрку. Они оживленно спорят о чем-то.

— Привет, — небрежно роняю я, поравнявшись с ними.

Они останавливаются и смотрят так, будто каждого хорошенько трахнули по башке.

— Т-ты-ы? — выдыхает Васька, и в голосе его звучит надежда, что это не я.

Настя, подыгрывая мне, еще крепче прижимается к моему плечу. Так мы и проходим мимо, и я ощущаю на своей спине завидующие взгляды моих дружков. Я прошу Настю обождать и подхожу к корешкам на пару слов. Они выглядят так, будто оскорблены свалившимся на меня счастьем. Еще они как бы сомневаются, достоин ли я его, сумею ли удержать.

— Это кто? Настя? — обиженно вопрошает Васька.

— Нет. Это королева Марго. Урожденная Валуа.

— Ну, ты даешь! — не верит своим глазам Васька, а Юрка глупо ухмыляется.

С них хватит. Я возвращаюсь к Насте. И не удерживаюсь от того, чтобы не нанести дружкам еще один удар — обнимаю ее.

— Тот, что разговаривал с тобой, сидел на моем стуле, — сообщает Настя. — А Валя-то Коничева девочка славная. Ты ее сегодня очень обидел. Зачем ты так?..

Я молчу. А что тут скажешь? Настя должна сама догадаться, что нечего. Уж не для того ли она и пришла, что хотела сказать про Валю?..

Мы подходим к остановке. Автобуса нет, улица пустынна. В это время суток автобусы ходят редко. Настя как-то странно косится на меня.

— Теперь мы увидимся не скоро, — говорит она, загадочно и почему-то тревожно улыбаясь. — Я уезжаю в Петрозаводск и вернусь только после Октябрьских праздников. Меня там ждут, понимаешь?

— Понимаю, — бормочу я, хотя ничего не понимаю.

— Чего ты понимаешь? — спрашивает Настя, и глаза ее становятся еще тревожнее. — Ничего ты не понимаешь. Ни-че-го.

Из-за поворота, переваливаясь с боку на бок, выезжает автобус. Я беру Настю под локоть, чтобы, как только распахнется дверь, нырнуть вместе с нею в автобус, и тут ощущаю, как отчужденно напряглась Настя. Должно быть, она не хочет, чтобы я проводил ее до дому. И точно.

— У меня к тебе просьба, — говорит Настя, ласково глядя на меня. — Исполнишь?

— Конечно.

— Не надо провожать меня. Ладно?

— Ладно.

Подвывая изношенным мотором, автобус подкатывает к остановке. Настя ныряет в его теплое нутро, жестом требует, чтобы я держался веселее. Отвечаю ей жалкой, вымученной улыбкой. Удовлетворенно кивнув, Настя отворачивается к кондукторше купить билет. Автобус отваливает. На улице ни души. Покачиваются фонари на столбах, и ярко, будто надраенная, сияет луна.

9. СТАРИКОВА

Дверь, настороженно пискнув, отворилась, и в класс, глядя только перед собой, вступила директор школы Старикова. Мы поднялись, стараясь не греметь крышками парт. Клавдия Степановна, касаясь кончиками пальцев одной руки кончиков пальцев другой, что, как мы знали, было признаком ее плохого настроения, медленно отошла от стола к окну. Тишина установилась такая, что слышно было, как за стеной, в соседнем классе, стучал мелок о доску.

В руке Стариковой была общая тетрадь в коричневом коленкоровом переплете — одна из четырех с поэмой Васьки Ямщикова о Лене-Боровке, ходивших по рукам не только в нашей, но и, как доносили слухи, в школе № 2. Кто-то подбросил ее в кабинет Стариковой сразу же после возвращения класса из Наттоваракки. Об этом, двусмысленно как-то усмехаясь, сообщила Клавдия Степановна, войдя пятью минутами раньше. Уж если за «Чайный домик» грозит исключение из школы, то что же ждет Ваську за эту поэму. Сегодня я своими ушами слышал, как первоклашка обратился к своей однокласснице со словами, с которыми обращался в поэме Леня-Боровок к девушке-тунеядке, отданной ему на перевоспитание: «Оказала бы ты мне сердечное внимание, чтобы не было мине телесного страдания».

Безучастно взглянув на свое отражение в темном окне, за которым еще не рассосались утренние сумерки, Старикова перевела свой взгляд на нас так, как переводят луч прожектора с одного предмета на другой. Рубиново взблеснул и погас депутатский значок на отвороте строгого пиджака-жакета мышиного цвета.

— Садитесь, — Старикова шевельнула бледными, в нитку вытянутыми губами.

Мы сели.

— Знаете, что это? — Старикова очертила тетрадью, выставив ее лицевой стороной к классу, плавный полукруг.

Мы знали. И Старикова знала, что знаем. Но, видимо, так уж полагалось строить разговор с нами, чтобы с первых секунд ощутили мы напряжение, сильнее почувствовали значительность момента и как следует прониклись им. Такими-то вот приемами и снискала, должно быть, наш директор славу человека, с которым лучше не связываться.

Потомив нас паузой, Старикова швырнула тетрадь на стол и с брезгливой гримасой на строгом лице спросила:

— А теперь поднимите руку, кто написал эту мерзость.

Вот это да. Тишина в классе сделалась еще напряженней. За стеною опять застучал мелок. При нажимах на доску он поскрипывал, и это вызывало во мне какие-то неприятные ощущения. Тягостное настроение человека, с которым не желают считаться и мнение которого никого не интересует, нахлынуло на меня. Я покосился на Ваську. В зеленых глазах его посверкивали желтые крупинки упрямства и злости, а веснушки на его побледневшем лице стали казаться выпуклыми, как спичечные головки.

— Значит, в десятом «А» классе нет автора этого возмутительного про-из-ве-де-ния? — еще раз осведомилась Старикова, едва заметно и оттого непередаваемо унизительно усмехаясь.

— Да почему возмутительного-то? — неожиданно раздался робкий голос Юрки. — Почему возмутительного-то?

Клавдия Степановна удивленно и недовольно взглянула на Юрку, а по застывшему лицу Стариковой скользнула тень, — будто ей легче стало, что кроме ее голоса в классе прозвучал чей-то еще.

— Вот как. А вы, должно быть, полагаете, что это шедевр доморощенного поэтического искусства? — холодно поинтересовалась она. — Уж не желаете ли вы, Горчаков, примазаться к чужой и очень сомнительной славе?

— Ой, да, может, поэма не у нас и написана! — вставила Галка Пертонен. — Откуда вы знаете? Есть же грамотные и в других классах. Проясните свою мысль!

Старикова нахмурилась. Соображение Галки явно пришлось ей не по вкусу. Безобидным оно было только на первый взгляд. На самом же деле, оно заключало в себе и намек, и вопрос: всей школе известно, что в нашем классе учится тот, кто даже сочинения нередко излагает стихами, так что же вы-то, Галина Михайловна, темните?..

Но Старикова не позволила сбить себя с занятой позиции. Проигнорировав выпад Галки, словно его и не было, и обращаясь к Клавдии Степановне, а не к самому Юрке, она спросила:

— Кажется, Горчаков решил сыграть роль фрондера? Но разве ему эта роль по плечу? Ни внутренние и уж, разумеется, ни внешние данные Горчакова не соответствуют его претензиям на эту роль.

Порхнул чей-то угодливый смешок. В затертом до блеска пиджачке-обдергунчике, в штанах с заплатками на самом выпуклом месте, Юрка и впрямь не тянул на фрондера — словечко это любил употреблять Никита Сергеевич Хрущев на встречах с деятелями литературы и искусства, которые часто транслировались по радио. Судя по смыслу, который вкладывался в это словечко, люди, заслужившие кличку фрондера, не заслуживали ни доверия, ни уважения — ничего не заслуживали.

— Это… не… честно, — облизав пересохшие губы и нахохлившись, произнес Юрка. — Порядочные люди не разговаривают на таком языке.

Класс изумленно замер. Впервые мы слышали такое. Показалось даже, что смутилась и Старикова, хотя ее строгое, с темными подглазьями лицо не дрогнуло ни одним мускулом.

— Ну-ну так. Покорнейше благодарю, Горчаков, за урок хорошего поведения, — произнесла она. — С вами все ясно. Но есть еще коллектив. И я верю в этот коллектив.

Она выражалась так уверенно, так убежденно, что волей-неволей хотелось оправдать ее ожидания, показать, что мы и в самом деле такие разумные и послушные мальчики и девочки, какими она и желает видеть нас.

— Сегодня вам предстоит исполнить свой гражданский долг, — оттолкнув от себя тетрадь с поэмой еще дальше и едва не опрокинув чернильницу-непроливайку, продолжила Старикова. — Обсудить и осудить эту поэму. Ну, и ее автора, конечно, если таковой найдет в себе мужество признаться. Посмотрим, чему мы научили вас за девять лет учебы в стенах этой школы.

«Вот это здорово, — подумал, наверно, не один я. — Как же его исполнить — гражданский долг, если все уж решено за нас — обсудить и осудить?..»

— После уроков прошу не расходиться. Буду с нетерпением ждать результата вашего откровенного разговора, — добавила Старикова. — Как только придете к твердому мнению, дайте мне знать… Еще раз благодарю вас, Горчаков, за урок хорошего поведения.

Снова посмотрев на свое отражение в оконном стекле, директор удалилась из класса, оставив тетрадь с поэмой на столе. Клавдия Степановна, недовольно выдвинув свой упрямый подбородок и осуждающе косясь на Юрку, медленно подошла к столу.

— Нет, знать бы, какой гад подкинул поэму, своими бы руками глаза выцарапала, — во всеуслышание заявила Галка.

— Помолчите-ка, Пертонен, — осекла ее Клавдия Степановна и обратилась к Ваське: — Ямщиков, ну что вы упрямитесь? Покайтесь, скажите, что сваляли дурака без всякой задней мысли. Зачем вам лишние неприятности под самый занавес? Из-за таких пустяков!..

— Вот те раз! — поразилась Галка. — Если пустяки, чего же такой сыр-бор развели? Проясните свою мысль!

С досадой отрезав, что она уже третий год подряд пытается прояснить свои мысли Галке, Клавдия Степановна вопросительно уставилась на Ваську. Веснушки на скуластом лице Васьки сделались еще выпуклее. Матросский бушлат топорщился на приподнятых плечах.

— Не буду, — неуклюже пробормотал Васька. — Что я такого сделал? У нас свобода слова.

— Ну-ну, — проговорила Клавдия Степановна и направилась к дверям. Уже оттолкнув одну половинку, она сказала: — Юра, выйдите на минутку.

Сконфуженно сутулясь, Юрка последовал за ней. Над классом запорхали смешки. Мне рассказывали, что после моего отъезда из Наттоваракки Юрка работал в паре с Клавдией Степановной, и между ними устроились необычные для ученика и учителя отношения — равноправные. Поговаривали даже, что ежели и главенствовал кто на картофельном поле, так это скорее всего был Юрка — его рассудительность и упорство очень по душе пришлись Клавдии Степановне, очень помогли ей удержать класс в повиновении.

Некоторое время каждый сидел молча. Неловко было, стыдно чего-то. Как же осудить поэму, когда она понравилась почти всем.

— Нет, я чего-то недопонимаю, — неожиданно пробормотала Галка, словно бы для себя только. — Ну, признается он, раскается — дальше-то что? Что ни скажи от себя — все не так. Так только то, чему учат. А если я нутром чую, что это — не так. Мне что — молчать?

Сашка и Светка переглянулись, и Сашка покрутил приставленным к виску пальцем, как бы ввинчивая его.

— Вася, а почему бы тебе и в самом деле не признаться? — осторожненько поинтересовалась Светка. — Ты что — трусишь?

— Да в чем мне признаваться-то? — вспылил Васька, и бледность на его лице сменилась румянцем. — Я убил кого, ограбил?..

— Именно, — ввернул Герка, наклонив голову к левому плечу и сощурив глаза.

— Чуть что — кайся! — возмутилась Галка. — Можно подумать, мы для этого только и родились — оправдываться перед строгими дяденьками и тетеньками. Может, нам и не жить вовсе?

— Может, — спокойненько согласилась Светка. — Может, представь себе. Потому что от нас ждут сознательности, а мы к сознательности не готовы. А в нашем возрасте уже можно быть посознательней.

— А это как? — спросила Галка. — С тобой соглашаться? Так ты же как флюгер: куда ветер дунет, туда и ты повернешься. Не так разве?

По круглому лицу Светки прошла тень. Оно сделалось как бы тверже. Кривя тонкие губы, она с расстановочкой довела до сведения Галки, что с этого момента ее больше и не видит и не слышит. Ясненько? Свои наивные высказывания пусть она прибережет для таких же, как сама.

— Девчонки, ну чего вы? — засуетился вдруг Витька Аншуков, растерянно одергивая свой короткий, оголяющий впалый живот свитер. — Да начихайте вы на все это! Впервой, что ли, учителя дурью маются?..

Но Светка уже не участвовала в общем разговоре, с преувеличенным вниманием перелистывая учебник истории. И я неожиданно подумал, что в нашей жизни наступил такой момент, когда между нами завязываются какие-то узелки, развязывать которые придется долго, может быть, всю жизнь.

С растерянным видом Витька плюхнулся на свое место. Длинные ноги его, не помещавшиеся под партой, нервно вихлялись в проходе.

— Ну, а почему, Светка, твое мнение обязательно должно взять верх! — спросил Герка. — А если Галка права?

— Да не видите — почему? — выпалила Галка. — Она же мечтает, чтобы мы перед ней да перед ее Сашенькой половиками стелились. Не так разве? Я еще не ослепла!

Сашку аж перекосило, будто он глотнул кипятку или еще чего. Хриплым, внезапно севшим голосом он довел до сведения Галки, что она может добиться того, что и он перестанет разговаривать с нею. Эти ее простецкие замашки начинают надоедать. Всему есть предел.

Прозвенел звонок. Первая перемена кончилась. Вернулся из коридора Юрка и уселся рядом со мною. Уроки потекли обычным своим порядком. Мы помаленьку успокоились, но на последнем уроке — химии, в тот самый момент, когда я готовился первым вырваться из класса, чтобы успеть сбегать на Больничный остров и, может быть, увидеть девушку в черном пальто с капюшоном, Анатолий Петрович Милуков потер руки, задорно глянул на Ваську и предупредил, что нам приказано домой не уходить, а сидеть и делать что положено.

И мы сидели и ждали, как олухи царя небесного. Вот уж и школа опустела, и учителя начали расходиться по домам, и загромыхали ведрами зычноголосые уборщицы в гулких коридорах, а мы все сидели и ждали. Все, что можно было, мы обговорили утром.

— Нет, знать бы, кто подкинул тетрадку! — вскипела Галка, выражая, наверно, общее настроение. — Сидит же меж нами гад!

— Да что ты пристала: знать бы, знать бы! — взъелся Витька Аншуков и выдвинул вперед лицо. — На, выцарапывай!

Впечатление получилось обалденное. Вот уж чего не ожидал никто. Галка даже растерялась.

— Витенька, а зачем? — растерянно пробормотала она.

— А я знал? — спросил Витька. — Я что — специально? Я похохмить думал. Посмеемся, думал. А тут черт те что! Ей-богу, Васька!..

Все виноватилось в нем: и выпуклые коричневые глаза, и вздернутый нос, и вихор над покатым лбом…

— Ну, что ты, Витюша, — проворковала Галка. — Ты же для всех старался. Не так разве?

Так, наверно, и было. И стало понятным, что сидеть здесь и ждать неизвестно чего больше нам ни к чему. Застучали откидываемые крышки парт, зашаркали извлекаемые портфели.

— Этому длинному они прощают все, — уловил я краем уха, выбегая из класса. — А какой бы подняли хай, если бы тетрадь подбросил я. Или ты.

Голос принадлежал Сашке. А обращался он к Светке.

Минут через пятнадцать я вошел в галантерейный магазинчик на Больничном острове и стал наблюдать за выходом из дома, в котором жила девушка в черном пальто с капюшоном, отороченным белым мехом. Обшарпанный женский манекен, изящно оттопырив покрытые лаком пальчики, смотрел на меня удивленно и как бы даже негодующе. По мосткам вдоль дома терпеливо вышагивала взад-вперед старушка в длинном старинном пальто и в меховой шапке, поверх которой была повязана старинная же шаль. И в этот момент кто-то приветливо и легко тронул мое плечо.

10. НИНА ПЕТРОВНА

Неприязнь, возникшая во мне после того, как я узнал, что Данила Петрович был в немецком плену, не проходила, а сейчас, когда я находился в его доме, обострилась даже: мне казалось, что для бывшего пленного он слишком хорошо сумел устроить свою жизнь. Большая, жарко натопленная комната походила одновременно и на библиотеку — были тут и толстенные церковные фолианты с медными застежками — и на хранилище старинной утвари, начиная с икон в окладах и кончая старинными навигационными приборами поморов.

На день рождения приехала из Ленинграда сестра Данилы Петровича. Она хозяйничала сейчас в кухне — самом отдаленном закутке приемного пункта, и познакомился с нею пока что один Юрка: помогал ей готовить торжественный ужин по случаю такого знаменательного события.

Лично я составил о ней свое представление: тощая, молодящаяся, вздорная и остроносая и непременно в крохотной нелепой шляпке, пришпиленной к собранным в жиденький узел реденьким волосам. Таких городских дамочек часто показывали в кино, особенно в музыкальных комедиях, и я почти что уверен был, что увижу одну из них. Я опасался, что она и сегодня потребует возвращения Данилы Петровича в Ленинград, как это делала в своих письмах, и попробует привлечь нас на свою сторону. А хуже нет вмешиваться не в свое дело.

Украдкой я внимательно присматривался к Даниле Петровичу. На нем был толстый серый свитер, которого до этого дня мы не видели, — стало быть, подарок сестры. Данила Петрович выглядел вялым, был невнимателен и неразговорчив.

Герка с Лариской шептались о чем-то в уютном уголке между стеной и книжным шкафом, перелистывая один из томов Брема «Жизнь животных».

Васька раскладывал пасьянс, который он называл королевским потому, видите ли, что якобы какому-то английскому королю, посаженному в темницу его более удачливым соперником, было объявлено, что если пасьянс сойдется, то узник будет тут же помилован и выпущен на свободу. Бедняга прораскладывал пасьянс всю жизнь и рехнулся на этом.

Понизив голос, чтобы Герка и Лариска не услышали меня, я спросил у Васьки, не бывает ли он на вечерах во второй школе. Не отрываясь от пасьянса, Васька ответил, что бывает. Не так давно ему довелось выбираться из нее через черный вход потому, что на парадной лестнице нетерпеливо переминались с ноги на ногу два крепких паренька, сказать до свидания которым не входило в его намерения.

— Значит, нельзя? — спросил я.

— Нет, почему же? — возразил Васька. — Законы вежливости обязывают напомнить о себе.

Он весь ушел в пасьянс. А мне опять сделалось неуютно. На Данилу Петровича я старался не смотреть, да и он не очень-то замечал меня, целиком погруженный в свои раздумья — не простые, судя по тому, как он часто менял сигареты. Еще днем, входя в галантерейный магазин на Больничном острове, я решил не идти на день рождения. Обойдутся там без меня. Но судьба распорядилась иначе.

Я сразу догадался, кто тронул мое плечо. Обернулся — так и есть — Настя. Она полюбопытствовала, что я здесь делаю, и посмотрела туда же, куда смотрел я. Испугавшись, как бы она не раскусила, в чем дело, я выпалил, что ищу подарок Даниле Петровичу. Зачем нужно оповещать ее об этом и какой подарок мужчине тут можно выбрать — пяльцы для вышивания крестиками и гладью? Но сказанного не воротишь.

Настя более внимательно присмотрелась ко мне и, посмеиваясь, заявила, что меня явно не туда занесло, и предложила сходить в универмаг. Влип. Придется тратиться на ненужный подарок. А если нам опять встретится девушка в черном пальто? Я только что соврал Насте — жди, значит, расплаты, такой уж я невезучий.

Мы вышли из магазина. Я озираюсь по сторонам — не видать ли где девушки. Минуту назад я мечтал увидеть ее. Сейчас я молю бога отвести от меня встречу.

В сумке Насти я заметил много катушек с нитками разных цветов. Еще я заметил, что в темно-карих, жарких глазах Насти появилось новое что-то — размывающую их диковатую раскосинку. Налет какой-то растерянности уловил я в Насте. Он ощущался и в тот день, когда ходили мы с нею в кино, а теперь ощущается еще настойчивей. Словно важное событие грядет в ее жизни, но она сама еще не разобралась, хорошо это или плохо.

В универмаге, душном и пыльном, со скрипящими половицами, Настя поинтересовалась, сколько годков исполняется Даниле Преподобному.

— Пятьдесят, кажется, — я ошеломлен эпитетом «преподобный».

— Совсем мальчишечка. В пределах какой суммы может быть подарок?

Озираясь, нет ли в магазине девушки в черном пальто, я прикинул, сколько наличности в моих карманах. Сегодня я должен пополнить запасы кабачковой икры, чаю и сахару для себя и девушек, да и на подарок я подкопил немного деньжат.

Тридцать рублей, пожалуй, истратить можно.

— Шикарно, — отозвалась Настя. — Везет же некоторым. Он курит?

— Еще как.

— А бреется?

— Само собой.

— С таким именем можно и не бриться. Никто бы не упрекнул его за это.

Словно пушинка, подхваченная сквозняком, она сорвалась с места. У витрины с портсигарами, металлическими футлярами для спичечных коробков и мундштуками Настя указала на массивный мундштук из янтаря. Я согласно кивнул.

— Оставим, как вариант, — предложила Настя и заскользила дальше.

Не поддающееся разгадке внутреннее возбуждение переполняло ее, беспокоило, распирало тревогой ее душу. Меня и самого охватила непонятная тревога. Я почуял в Насте беду, а какую, почему — поди разберись.

В отделе верхней одежды Настя облюбовала большой клетчатый шарф из чистой шерсти. Он обязательно понравится Даниле Петровичу. Продавщица неохотно, словно великое одолжение оказывая, подала Насте шарф. Мы купили его. Мундштук тоже.

Слегка смутившись и замешкавшись, Настя сказала, что теперь ей нужно справить кое-какие свои дела, а я, если мне скучно, могу подождать на улице. Ей, кажется, хотелось избавиться от меня. Но мне почему-то уходить расхотелось. Не сейчас ли разгадается то самое событие, что надвигается на Настю?..

Я отошел к окну, из которого открылся вид на пустынную площадь. На улице лепило мокрым снегом. Снег забивал пазы между венцами домов и морщины на коре черных тополей, нарастал округлыми ноздреватыми лепешками на наличниках окон и карнизах печных труб, покрывал серые крыши…

Недовольно взглянув на меня, Настя направилась в отдел тканей. Она пощупала одну ткань, другую и заинтересовалась белой кисеей. Я насторожился.

Настя накинула кисею на голову. Сперва кисея выглядела как легкий бесформенный платок, но Настя собрала складки, и кисея превратилась во что-то другое — знакомое, но я не мог вспомнить — во что.

Настя смотрела в зеркало, и меня заворожили ее счастливые и встревоженные глаза на внезапно осунувшемся, но от того еще более прекрасном лице с белым облаком над ним. Уж не выбирает ли она материал на фату? Не выходит ли замуж? Если оно так, то понятно, почему она оказалась в галантерейном магазине и для чего отправляется в Петрозаводск.

Продавщицы, оживившись, с недоумением поглядывали то на Настю, то на меня. Они полагали, наверно, нас женихом и невестой, но, кажется, явно не одобряли выбор Насти. Но меня это не смутило. Что-то все сильнее и назойливее беспокоило меня в Насте. А что — никак не ухватить.

Тут меня окатило жаром — а если появится сейчас в магазине девушка с Больничного острова? Она ведь может подумать о том же, о чем думали сейчас продавщицы. Тихонечко я выскользнул на улицу. Пронесло — хвала аллаху.

Через заснеженную площадь я направился к Большому мосту. Меня сопровождают глаза Насти — взволнованные и тревожные, полные какой-то надежды и неуверенности, и не оставляет ощущение, что на нее надвинулась беда. Но такая беда, о которой не предупредишь и от которой не оградишь.

Впереди меня снежная целина и позади снежная целина. Только короткая строчка темных следов появлялась из ничего, чтобы ни во что и исчезнуть…

Пасьянс не сошелся у Васьки. Те, кто придумали его, были, наверно, не дураки. Разочарованно дернув уголками рта влево-вправо, Васька отложил колоду. Чем кончится заваруха с поэмой о Лене-Боровке — не этим ли заботился Васька.

Появился из кухни Юрка со стопкой тарелок, вилками, ножами, горчичницей, перечницей и солонкой, и Лариска, преданно посматривая на Герку, стала умело накрывать стол.

Дверь из кухни шевельнулась — «сейчас появится блюдо с мясным салатом, а за ним дамочка в крохотной шляпке», — и в комнату вошла полная моложавая женщина в дымчатой шали на плечах. Серые глаза женщины смотрели умно и внимательно, волосы, тронутые сединой, были заколоты простой гребенкой. Чем-то эта женщина напоминала мою маму. Не внешностью, а манерой держаться — сдержанной и серьезной, внушающей доверие и спокойствие. Но представление о вздорной городской дамочке в крохотной шляпке так въелось в меня, что я не утерпел — заглянул в кухню проверить, нет ли там еще кого. Никого, конечно, там не было.

— Ну, будем знакомы? — проговорила приветливо женщина, поправив шаль. — Нина Петровна.

По обычаю нашего города, мы потянулись к ней с рукопожатиями, кажется, несколько смутив ее этим.

— Так что, Даня, — обратилась она затем к Даниле Петровичу. — Прикажешь подавать на стол?

Очень понравилось мне такое обращение. Истинно уважительные и прочные отношения между людьми, не в день и не в два устоявшиеся, а наверное, в годы, может быть, в десятилетия, чувствовались за ним, и я решил, что приезд Нины Петровны будет, пожалуй, посильней ее писем.

Данила Петрович встрепенулся. До него как будто не сразу дошел смысл сказанного.

— Гости не возражают? — откашлявшись, спросил он.

Гости не возражали. Нина Петровна и Лариска ушли в кухню. Мне сделалось спокойнее. Уверенность, что я напрасно пошел на поводу у событий, явившись сюда, поколебалась. Даже неприязнь к Даниле Петровичу как будто пошла на убыль. А эта комната, заваленная книгами и различной утварью, стала казаться мне такой же уютной, каким был наш дом в Ладве. И неожиданно мне послышалась та же самая мелодия, что дала о себе знать бессонной ночью в Наттоваракке. Я почувствовал себя свободнее, напряжение оставило меня…

Появился противень с жареными курами, обложенными подрумяненным картофелем. У меня потекли слюнки.

Нина Петровна подняла свой бокал и улыбнулась, давая понять, что хочет произнести тост. Все замолчали, а я насторожился: что, если во время поздравления выглянет все-таки та самая городская дамочка в крохотной шляпке, выглянет и заявит, что пора, дескать, братец дорогой, и за ум браться; все это: и приемный пункт, и старинная утварь — хорошо, но почудил — и довольно.

— Ну, Даня, братец мой дорогой, — проникновенно выговорила Нина Петровна. — Дай бог, чтобы все плохое, что тебе суждено было перенести, осталось бы уже позади. Я верю в это. Спасибо тебе за то, что не сломался, что не разуверился и не очерствел…

Эти простые слова просветлили мою душу. Как-то сразу я понял, что все, что я полагал дурного о Даниле Петровиче — чепуха, что с ним произошло такое несчастье, какое могло произойти с любым другим — это уж дело случая, и что если Данила Петрович дергается, пытается доказать что-то и себе и другим, то Нина Петровна с достоинством и терпением несет свою нелегкую ношу, не позволяя себе усомниться, что правда и справедливость восторжествуют — по всему видно.

Разговор никак не мог набрать силу. Мы стеснялись Нины Петровны.

— А ты знаешь, Даня, — опять заговорила она, поплотнее запахнувшись в шаль. — Ведь в нашем дворе фонтан отремонтировали.

— Тот, что с мраморной нимфой? — взволновался Данила Петрович, и серые глаза его влажно заблестели. — И с тритонами по краям бассейна?

— Тот самый. Правда, одного тритона кто-то отбил и утащил, наверно, на стол поставить — сейчас это модно… Пустили фонтан в сентябре. С лип листья облетали. Все так рады были. Полный двор жильцов набился. Помнишь того танкиста, что с обожженным лицом?.. Так он баян вынес. Представь себе, что началось: люди повеселели, потянулись друг к другу. Танцы, песни, ребятишки шныряют… Правда, милиция скоро появилась: не положено, граждане, не положено…

Данила Петрович потянулся к пачке сигарет. Он моргал растроганно. Воспоминания, должно быть, плотно обступили его.

— На зиму фонтан досками околотили, — продолжала рассказывать Нина Петровна. — Как статуи в Летнем саду. И табличку «охраняется государством» прикрепили. Марина сказала, что табличку следовало бы прикрепить гораздо раньше, может, посовестились бы отбивать тритона.

Данила Петрович поперхнулся затяжкой и поставил недокуренную сигарету на столешницу фильтром вниз. Закурив другую и откашлявшись, спросил:

— Марина? Ну как она?

Слегка замявшись, Нина Петровна опять поправила шаль.

— Выглядит она прекрасно, ни за что не подумаешь, что ей под сорок. Преподает шрифты в издательском техникуме на Пятой линии… Муж еще раз предлагал ей восстановить прежние отношения, но она категорически отказалась…

Одной затяжкой Данила Петрович сжег полсигареты. Я усиленно соображал, что значила в его жизни неизвестная мне Марина, что, возможно, будет еще значить и почему так печально выглядела сейчас Нина Петровна…

— Даня, ты бы спел нам что-нибудь, — неожиданно предложила она. — И гитару обновишь, кстати.

Мне показалось, что я ослышался. Озадаченно выглядели и Лариска с Геркой, и Васька. Лишь один Юрка вел себя так, будто не было сказано ничего особенного.

Данила Петрович ушел в спальню и вернулся с новенькой семиструнной гитарой. Неужели и в самом деле этот седой, пятидесятилетний старик, страдающий запоями, умеет петь и даже аккомпанировать себе на гитаре?

Поставив гитару ребром на колено, Данила Петрович одернул рукава свитера и встряхнул кисти. Затем уверенно перебрал указательным пальцем правой руки струны, подкрутил один колок, ослабил другой — проверил настройку. Нина Петровна сложила руки на груди.

«Глухая степь — дорога далека, вокруг меня волнует ветер поле, — запел Данила Петрович неожиданно сильным и ладным баритоном. — Вдали туман, мне грустно поневоле, и тайная берет меня тоска».

Сперва неловко за него было, будто не положено ему петь ни по возрасту, ни по положению, но скоро это прошло, неловкость пропала, и я полностью отдался течению песни.

«Вот крытый двор. Покой, привет и ужин найдет ямщик под кровлею своей. А я устал — покой давно мне нужен, но нет его… Меняют лошадей».

В глазах Нины Петровны блеснула слеза. Я поспешно отвел от нее свой взгляд.

«Ну-ну, живей! Долга моя дорога, сырая ночь — ни хаты, ни двора. Ямщик поет — в душе опять тревога — про черный день нет песни у меня».

Задушевно бормотали струны. Я следил за трепетными струйками голубого дыма от недокуренных сигарет, поставленных на коричневые фильтры…

11. ОПРЕДЕЛЕННЫЕ ОБСТОЯТЕЛЬСТВА

Гулко и требовательно разнесся по просторным коридорам школьный звонок, оповещающий об очередном уроке. И сразу же взмыл гомон, предшествующий тишине урока, — захлопали двери, застучали крышки парт. Школа — огромная, старинная, деревянная — облегченно поскрипывала венцами, расслабляясь до первой перемены.

Вошла Клавдия Степановна, хмуро объявила, что оставшиеся на сегодня два урока отменены распоряжением директора школы, и опустилась на стул, сложив на груди руки. Толстый коричневый свитер и зеленая суконная юбка хорошо облегали стройную спортивную фигуру нашей классной руководительницы, а на длинных ногах сверкали новенькие оранжевые ботики. Несмотря на явно скверное настроение, взгляд учительницы потеплел, когда скользнул на эти ботики — видимо, Клавдия Степановна обула их в первый раз и никак не могла налюбоваться.

Мы настороженно переглядывались. Как-то я видел фильм об условных и безусловных рефлексах. Собаки, запертые в железные клетки, при виде выставленных на недосягаемое расстояние мисок с мясом, выделяли обильную слюну. Это называлось рефлексом безусловным. То есть: хочешь ты или не хочешь, нравится тебе это или не нравится, а против природы не попрешь — обязан ты выделить слюну при виде свеженького куска мяса и выделишь, как миленький.

Потом тем же собакам стали показывать миски с мясом по строго определенному сигналу: загорится зеленая лампочка — любуйся на свое мясо, красная — лапу соси. Собаки поначалу путали, пускали слюни и на красный, но быстро сообразили, что к чему, и стали пускать слюни только на зеленый, предвкушая появление вожделенной миски. И это называлось рефлексом условным. То есть выработавшимся под железным, неумолимым давлением определенных обстоятельств.

Вот такой же, должно быть, условный рефлекс выработался и у нас, когда мы видели Клавдию Степановну в подобном настроении.

В глубине коридора возник четкий перестук каблуков. Ни с чьим другим его спутать невозможно. И каждый из нас подтянулся невольно — такой условный рефлекс выработался от общения со Стариковой.

Перед дверью в наш класс перестук оборвался. Мы поднялись со скамеек парт. Немедленно, как и в прошлый раз, освободив стул перед учительским столом, Клавдия Степановна отошла к окну, всем своим видом давая понять, что вся эта история ей изрядно поднадоела. Но, взглянув на новенькие, поскрипывающие ботики, она опять смягчилась.

Вошла Старикова, неся бледное, замкнутое лицо, прошла к столу, возложила узкие бледные ладони на спинку стула, словно вознамерившись в нужный момент шмякнуть им об пол, безучастно взглянула на заднюю стену, украшенную портретом Лермонтова, изображенного в мохнатой бурке, и сдержанно осведомилась, кто был дежурным по классу три дня назад. Валька подняла руку, тоже оглянувшись на Михаила Юрьевича. Плотный румянец обложил ее смуглое лицо — на строгое к себе отношение Валька реагировала только так.

— А теперь, Коничева, объясните мне четко и внятно, почему вы позволили классу уйти, когда вы обязаны были задержать его до моего личного распоряжения? — потребовала Старикова.

Гул изумления прокатился по классу: как это обязана? Да кто бы послушался ее? Вот тоже вообразили начальство — дежурная по классу. У нас таких начальников и начальниц около двадцати наберется.

Не смягчая строгого своего взгляда, Старикова ждала. Смоляные колечки вокруг пунцовых, словно бы раскаленных изнутри, ушей задрожали еще сильнее. Глаза Вальки стали походить на стеклянные шарики. Вот-вот должны были брызнуть слезы — как и у большинства людей рефлексы Вальки не имели обыкновения застывать на какой-то одной фазе.

— Ой, да господи! — не выдержала Галка Пертонен. — Да мы и не спрашивали ее. Больно надо.

Старикова, переводя свой взгляд на Галку, вкрадчиво поинтересовалась, кто это — мы.

— Мы — это… — широким жестом Галка обвела класс.

Старикова придвинула к себе и открыла журнал посещаемости уроков:

— Сейчас проверим… Аншуков!

Витька вздрогнул, будто его огрели плетью. Неудачно начиналась его фамилия — вечно его прихватывали первым.

— Аншуков, — обратилась к нему Старикова, и бесконтрольное восхищение большим ростом Витьки отразилось на ее лице. — Вы сами решили растоптать и отбросить прочь правила, установленные в советской школе или вас надоумил кто-то?

Мучительная нерешительность отразилась на маленьком лице Витьки: вон какие штуки пошли в ход. Скажи-ка, что никто не надоумил. В таких обстоятельствах не только слюну выделишь, но волком взвоешь.

Витька пожал костлявыми плечами, переставил длинные, как ходули, ноги, пошарил преувеличенно задумчивым взором по потолку, словно надеясь вычитать на нем ответ на поставленный вопрос, и вдруг выпалил:

— Я?.. Я, как все!

Старикова разочарованно помрачнела. А мы молчком торжествовали. Ну что плохого можно сделать человеку, рефлексы которого полностью совпадают с рефлексами почти всего коллектива? А коллектив, сами же внушают, у нас везде в основном здоровый.

Опрос, казалось, потерял смысл. Но не так думала Старикова. Пропустив почему-то фамилию Герки, она полюбопытствовала, а что может ей сообщить Горчаков. Уж не он ли и является организатором этой подленькой демонстрации, а теперь пытается — и не безуспешно — отсидеться за широкой спиной коллектива? Ведь от беспардонного поучения учителей до наглого вмешательства в учебно-воспитательный процесс один шаг. Не сделал ли этот шаг Горчаков?..

Как и в прошлый раз, сделалось тихо — тише некуда. Клавдия Степановна предостерегающе взглянула на Юрку, набычившего свою лобастую голову. В соседнем классе — слышно было — какая-то ученица бойко выговаривала Наташе Ростовой за то, какою та стала в эпилоге знаменитого романа. Лев Толстой не должен был допустить такое. Это не тот идеал женщины-матери, к которому мы, советские люди, должны стремиться.

— Не дышите так тяжело, Горчаков, не бойтесь, — слегка порозовев, продолжала Старикова. — Я не намерена сводить с вами счеты. Тем более ту фразу вы вычитали, наверно, из какой-нибудь книги. Звучит красиво. Но надо же понимать, когда и что уместно произносить. Чувство меры явно изменило вам, Горчаков…

Доконав Юрку, она перевела дух и задела взглядом настороженно стоящего Ваську.

— Подведем черту под всей этой историей, — словно бы через силу, выговорила она. — Хоть это и не просто сделать. Я вот что хочу сказать вам. Вы все поголовно комсомольцы. Как же это в вас самих, без нашей подсказки, не появилось желание дать отпор такому, с позволения сказать, поэтическому произведению, как поэма Ямщикова? Неужели наша работа не пошла впрок? Неужели мы не научили вас отличать подлинно прекрасное от пошлого, придуманное от настоящего?.. Нашлись, правда, трое. Но какую не активную, равнодушную позицию они заняли?.. «Бойся равнодушных, ибо это с их молчаливого согласия существуют на земле насилие, обман и…» так далее. Я цитирую приблизительно. Дело не в Ямщикове. Он, как ни странно, натура одаренная. Рано или поздно он преодолеет свои заблуждения, ему помогут. Дело в вас. Сумеете ли вы устоять? Остаться по эту сторону правды и добра?.. Своей беспринципной, мягко говоря, позицией вы внушаете нам сильное опасение.

С полминуты постояв с опущенной головой, словно мысленно проверяя, не упущено ли чего, все ли сказано, что надо было сказать, Старикова направилась к двери. Каждый облегченно расслабился. И в этот момент Старикова, будто вспомнив, сказала Ваське, чтобы он попросил зайти в школу его отца. Не из-за поэмы. Это дело исчерпано. Из народной дружины пришла одна бумага.

Васька, воспрявший было духом, на глазах потускнел. За его спиной маячило лицо Сашки. Напряженно и зло глядел он на Старикову. Не понравилось, видно, как выразилась о нем Галина Михайловна. Еще бы: вместо ожидаемой похвалы выставили в таком неприглядном свете. Валька стыдливо уставилась в раскрытый учебник. Светка — та была в полной панике: будто развенчали и осквернили самые возвышенные ее устремления.

Старикова, долгим взглядом помучив Ваську, вышла. Клавдия Степановна озабоченно нахмурилась и шагнула от окна к столу. Скрипнули новенькие боты. Лицо нашей классной руководительницы прояснилось.

12. ПЧЕЛКИ-БАБОЧКИ

В раздевалке, в коридорах и в актовом зале школы № 2 царила та веселая, возбужденная суета, без которой, наверно, не обходится ни один школьный вечер, где бы он ни проходил. Девчонки переобувались в туфли, извлекая их из портфелей, а валенки оставляя под вешалками, и затем вдумчиво прихорашивались перед зеркалом возле гардероба, парни толкались в буфете, где продавали лимонад, а артисты самодеятельности то и дело озабоченно выглядывали из-за малинового бархатного занавеса, проверяя, как наполняется зал.

Васька казался здесь своим человеком. С двумя пареньками, с которыми он так непочтительно обошелся в свое прошлое пребывание здесь, было улажено, ему дружелюбно пожимали руки, а он, кивая на меня, ронял небрежно:

— Николай. Свой кореш. В доску.

Меня внимательно осматривали с головы до ног, будто прикидывая, какой силы должен быть удар, чтобы свалить меня с ног в случае моего плохого поведения.

Прозвенел последний звонок. Все бросились занимать облюбованные места. Мы скромно пристроились в заднем ряду поближе к выходу. Я осмотрелся. Той, ради кого мы проникли сюда, не было в зале.

Колыхнулась правая сторона занавеса. Вынырнул очкастый паренек и, запинаясь на каждой букве, объявил, что первым номером концертной программы будут стихи Владимира Маяковского о советском паспорте.

Занавес стремительно распахнулся, и на крохотную сцену развинченно выскочил рыжий парень, которого я не однажды встречал в городской библиотеке у Насти. На стуле он не сидел, но если бы Настя захотела, то, наверно бы, сел. Чтец так рьяно изобразил и учтивого чиновника, и почтение к английскому леве, и козла, глядящего в афишу, что казалось, будто его дергали за невидимые нити. Аплодисменты он заслужил жиденькие.

Следующим номером была нанайская борьба. Паренек, напяливший на себя два спаренных халата с пришитыми к ним шапками-ушанками, старался вовсю, но куда ему было до Витьки Аншукова, потешавшего, наверно, в это же самое время своим коронным номером старшеклассников нашей школы.

— Следующим номером нашей про-эг-рэммы — экрэбатчс-кий эте-эд! — ломаясь и шаркая подошвами, точено у него нестерпимо чесались пятки, объявил рыжий парень. — Испол-неэт… ученица… десятого… класса… ДинаЛосева-а!..

Он так и прокричал:

— ДинаЛосева-а!

Шквалом аплодисментов разразился зал. Можно было подумать, что сейчас появится Лолита Торрес, фильм которой, «Возраст любви», шел в городе с ошеломляющим успехом — на него ломились по нескольку раз. Но где и когда я слышал это сочетание — Дина Лосева?.. На уроке физкультуры. Подводя итоги первой в этом году лыжни, наш физрук невесело посетовал:

— М-да. Лыжницы ранга Дины Лосевой мы не имеем.

Потом я вспомнил, что в прошлом году Дина Лосева завоевала первое место среди юниорок республики в гонках на пять тысяч метров. Огромный успех.

На сцену из-за кулис, будто катапультой выброшенная, вылетела легкая стройная девушка в алом трико, бесстрашно крутанула и одно сальто-мортале и другое и на несколько мгновений зафиксировала конечное положение своего тела в первой фазе акробатического этюда. Это была она — девушка с Больничного острова. Я подался вперед, весь, как говорят, превратившись во внимание. Девушка встала на тонкие, прогибающиеся в локтях руки, подтянула голову со стянутыми в узел желто-русыми волосами к лопаткам, раздвоила ноги и, перенеся тяжесть тела на правую руку, левую отвела в сторону. Зал завороженно затаил дыхание. Дина Лосева пользовалась, должно быть, в своей школе популярностью. Не нахальство ли с моей стороны надеяться на что-то? Да еще после всего того, о чем и вспоминать-то не хочется…

— У нее кто-нибудь есть? — взволнованно шепнул я Ваське.

Удивленно покосившись на меня, он осторожно огляделся. Затем прошептал в мое ухо:

— Посмотри направо. У последнего окна.

У последнего окна, с подтаивающей наледью по краям стекол, сидел здоровенный широкоплечий парняга с крупным, почти мужским лицом под взъерошенной шапкой ржаных волос. Вид у парняги был разбойничий. Я мысленно представил его рядом с Диной Лосевой. Не монтировались они рядом друг с другом, не пара были, не стоил он ее — так мне показалось. Впрочем, в том состоянии, в каком я пребывал, мне могло показаться что угодно. Я спросил Ваську, дружат ли они.

— Да какое тебе дело? — занервничал Васька. — Это же Венька Дубинкин. Тебе давно морду не расквашивали? Подивись-ка на его кулачки. А?..

Кулачки Веньки выглядели впечатляюще. Опасения Васьки тоже кое-что значили. Но это почему-то не устрашило меня.

Концерт кончился. Каждый потащил свой стул в соседний класс, освобождая место для танцев. Из-за кулис выскальзывали возбужденные успехом своих номеров участники самодеятельности. С нетерпением ожидал я появления Дины Лосевой. Как поведет она себя среди своих менее удачливых сверстников? Не вскружили ли ей голову спортивные успехи? Не похоже, чтобы вскружили.

Она появилась вместе с маленькой важной девчонкой, державшей себя так, будто каждый, кто находился здесь, обязан был оказывать ей знаки внимания. Около них так и увивался, так и рассыпался рыжий юноша, Он показался мне прилипчивым, как банный лист.

Дубинкин, небрежно прислонившись плечом к дверному косяку, не сводил с Дины выразительного взгляда. Рыжего парня он как будто не замечал вовсе, не считал его, должно быть, опасным соперником. Многим девчонкам, как однажды утверждала Татьяна, симпатичны хулиганы. Потому, что с ними не соскучишься, они не позволят. Для пылкой любви, уточнила свою мысль Татьяна, — хулиганы, а как перебесишься и пожелаешь спокойной семейной жизни — тихони. Но чтоб и ревновали изредка. А то какая же это жизнь — без соли?..

Меж тем взгляд Дины Лосевой рассеянно блуждал по залу, перебегая с лица на лицо и не задерживаясь ни на одном из них. И неожиданно наши взгляды встретились. Как и тогда, в клубе имени С. М. Кирова, что-то изменилось в лице Дины. Боюсь ошибиться, но в ее взгляде почудилась мне радость, смешанная с удивлением. Затем легкая досада исказила лицо Дины, она отвела от меня свой взгляд. Вот так вот.

Школьная радиоточка начала транслировать музыку. И хочется попытать счастья — пригласить Дину на танец — и боязно. Если сегодня ничего не получится, то и никогда не получится. Э, будь что будет. Я велел Ваське пригласить важную девчонку, а сам ринулся к Дине, отметив про себя, что мое движение не осталось незамеченным.

— Больно надо! — будто заранее подобранными словами отчеканила Дина и заслонила от Васьки важную девчонку.

Рыжий юноша, высокомерно усмехаясь, задрал к потолку веснушчатое, словно цветочной пыльцой присыпанное лицо.

Совершенно удрученные, мы отошли к окну. Значит, все пропало. Дина не желает меня знать. Она не из тех, кто прощает хамство, пусть и ненамеренное. А как злорадно ухмыляется Дубинкин. Важная девчонка, постреливая в мою сторону юркими насмешливыми глазами, быстро и настойчиво внушала что-то Дине. Может, она пожалела нас, уговаривает Дину не быть столь жестокой?.. Рыжий парень, смекнув что-то, подключился к уговорам. И Дина как будто начала уступать. Рыжий исчез.

По трансляции объявили «дамский вальс». Мы с Васькой замерли с тайно лелеемой надеждой, что «дамы» смилостивятся над нами после нашей первой неудачи, не обойдут нас своим вниманием.

И вдруг в зале сделалось как бы потише — Дина, кивнув важной девчонке, решительно направилась к нам с Васькой. Она, конечно же, пригласит Ваську, чтобы еще сильнее насолить мне. Я заметил, как напрягся Дубинкин, вытащив из карманов свои увесистые кулаки. Но меня не утешило даже то, что эти кулаки будут пущены не против меня.

Но что такое? Дина подошла именно ко мне. И глаза ее, и губы, и все лицо напряжены, будто она усилием сдерживала в себе смех.

— Разрешите… пригласить вас… на танец, — донесся до меня ее прерывающийся голос.

Я не в состоянии сообразить, что означает этот сдерживаемый смех, я вообще не способен что-либо соображать. Я чуть не ответил: «Больно надо», — но вовремя прикусил язык.

Мы начали танцевать. Как же заговорить с Диной, извиниться за тогдашнюю грубость?.. Танец неожиданно, едва начавшись, оборвался. Я проводил Дину к ее подруге и не придал никакого значения смеху, прыснувшему в мою спину. И в это время чья-то увесистая лапа пригнула мое правое плечо.

— Выйдем, корешок, — задушевно шепнул кто-то в мое ухо. — Побеседуем?

— О чем? — озабоченно поинтересовался я и, повернув голову влево, увидел ухмыляющееся лицо Дубинкина.

— О пчелках-бабочках, — еще нежнее шепнул он и подтолкнул меня к выходу.

— О пчелках-бабочках можно.

— И дивненько! — восхитился Дубинкин.

В дверях стоял рыжий парень. Лицо его пыжилось от какого-то затаенного торжества. Уже не он ли выключил радиолу, помешал нам дотанцевать?.. Я оглянулся. Дина и важная девчонка только что за бока не держались, глядя нам вслед. И чего веселого находят они в этом?..

Мы с Дубинкиным очутились в просторном классе, на грифельной доске которого была нарисована мелом внушительная фига. Из позолоченной рамы на стене на нас с любопытством и задором взирал академик Павлов и словно вопрошал: «А ну, кто кого?»

— Дорогу-то домой помнишь? — участливо полюбопытствовал Дубинкин, окинув меня хозяйским оценивающим взглядом.

— Помню.

— Сейчас забудешь, — пообещал он и влепил в мой лоб щелбан.

Щелбан стерпеть не больно, но обидно. Будто Дубинкин считал тебя недоумком, и ты, если стерпишь, как бы согласишься с ним. К тому же я находился под впечатлением общения с Диной Лосевой и просто не способен был по достоинству оценить габариты Дубинкина, устрашиться их.

— Дурак ты, — довел я до сведения этого дуролома. — И нет надежды, что поумнеешь.

— Сила есть, ума не надо, — покладисто ухмыльнулся он и так смазал меня по челюсти, что едва не вышиб ее из суставов.

Я незамедлительно ответил тем же. Я дрался как во сне, как отлично выдрессированное существо. Я ловко уклонился от сокрушительных боковых, и кулачища Дубинкина забухали в стену, я присел, и Дубинкин сшиб подставку для географических карт, а я в это время всадил кулак в его живот. Но эта образина совсем, кажется, не способна ощущать физическую боль. Впрочем, и я сейчас не воспринимал ее тоже. Мне все равно.

Какая-то догадка начала проявляться в моей голове. Тревожная догадка, смутный сигнальчик о некоем неблагополучии. Но задуматься всерьез мне некогда. Левый глаз мой видел уже одной половинкой. Вторую половинку будто прикрыло плотной черной шторкой.

И на морде Дубинкина не все было хорошо: подбит глаз и тоже левый, из носа сочилась кровь. А затем последовало такое, что решительно склонило чашу весов в мою пользу: Дубинкин швырнул в меня всю тяжесть своего разъяренного тела, но я сумел увернуться, и он вклинился между парт. Он возился меж них, как мамонт в охотничьей яме.

— Съел? — переведя дух, поинтересовался я.

— Уберите его! — неизвестно кому завопил он. — А то его ни одна больница не примет!

— Придется мне еще раз уделить тебе внимание, — усмехнулся я. — Манеры твои, сэр, нуждаются в более тщательной отделке.

Страшно рыкнув, он рванулся ко мне. Раздался громкий треск разрываемой плотной ткани, ошеломив и Дубинкина, и меня. Одна половинка пиджака сползла с его плеча. Это так озадачило Дубинкина, что ясно — сегодня у него не будет больше желания махать кулаками. Можно удалиться с достоинством.

Я отправился в уборную смыть кровь, и тут в моей голове четко и резко оформилась та самая догадка. Мне стало понятно, почему веселились Дина и ее подруга, куда и зачем выходил рыжий парень. Да, все подстроено было: и объявление «дамского вальса», и приглашение меня Диной. Они знали, чем для меня это кончится. И не ошиблись.

Не заходя в уборную, я вернулся в зал и встал у дверей, на самом виду. Пусть полюбуются, кто хотел этого, как меня разукрасили. А я полюбуюсь, как они любуются. Я увидел, как важная девчонка, узрев меня, толкнула локтем рыжего парня, а затем и Дину. Те глянули, изумились — тому, должно быть, что я остался жив, — и покатились от смеха.

С большим и уничтожающим, как мне показалось, презрением смерив их взглядом, я повернулся и вышел вон, позабыв о Ваське, Вот и все. Кончилось то, чем я жил почти целый месяц. Хорошее было время — не стану кривить душой. Кончилось некрасиво — вот что худо. А я-то… Занимался, не щадя себя, с гантелями, натирался снегом, наладил дела с учебой. Они у меня и до этого шли неплохо. Но я твердо решил, что они у меня пойдут совеем хорошо. И не последнюю роль в принятии этого решения сыграла Дина…

13. «НЕ ПОЗАВИДУЕШЬ ТОЙ ДУРЕ-БАБЕ…»

По моему лицу поползло что-то теплое. Судорожно дернувшись, я проснулся. Кажется, я даже вскрикнул при этом. Во всяком случае, за занавеской скрипнул стул, и Татьяна оповестила:

— Проснулся, Буян Буянович. Еле вчера спать уложили. Сашку какого-то бить рвался. Змеем подколодным обзывал…

— Не трогайте вы его, — попросила Альбина. — Парень, наверно, и сам не рад.

«Чему же это я не рад?» — подумал я и, открыв глаза, зажмурился от солнечного света, широким потоком лившегося из окна, под которым притулилась моя раскладушка, провисающая почти до пола. Во рту вязко было, а голову невозможно оторвать от подушки, будто мозги переплавились в свинец. А самое противное — ощущение чего-то очень и очень неладного, такого, чего не должно быть. Чего же?..

— Соседка говорит, его какой-то мужчина подобрал на Большом мосту, — посетовала за занавеской Нина. — Еще хорошо, на шпану не нарвался. Бросили бы в реку — ищи-свищи…

Я стал вспоминать: вчера я был у Сашки… Но каким ветром меня занесло к нему?.. Вспомнился недавний — праздничный — школьный вечер, как Сашка неожиданно подошел ко мне. Он улыбнулся, изо всех сил хотел выглядеть дружелюбным. Только что по школьной радиотрансляции в вечере объявили перерыв. Будто и не было между нами ничего плохого, Сашка осведомился, где я собираюсь провести вечер Седьмого ноября. Удивленный, что он так непринужденно обращается ко мне, я растерянно пожал плечами. Мне и в голову не приходило, где мне надо провести этот вечер.

— Слушай! — словно осененный внезапной идеей, предложил Сашка. — Подваливай ко мне. Мои предки в гости смоются. Соберется своя компашка… Придешь?

Такое предложение удивило меня еще сильнее. Я настороженно колебался.

— Ты, наверно, жестку мне простить не можешь, — сказал Сашка. — Прости, я был не прав. Я, может, больше тебя потом переживал.

— Ну что ты, — смутился я. — Наоборот. В самом деле — чего нам делить? Я даже рад…

…Какая промозглая мгла затопила улицы города, когда я пробирался к дому Сашки. Под ногами хлюпала слякоть, а в лицо наотмашь лепило мокрым снегом, пальто отвисло на мне, как на вешалке. На Большом мосту ветер хватал так, что меня не раз отталкивало к скользким перилам.

— Погодка будь здоров, — согласился со мной Сашка, впустив меня в просторную прихожую, заставленную вешалками для одежды и тумбами для обуви. — Раздевайся. Снимай свои бахилы. Вот тебе шлепанцы.

Переобувшись, я прошел в комнату и, сказать откровенно, оробел. Ни разу в жизни не приходилось мне бывать в таком богато обставленном доме. Сверкали полированные поверхности сервантов и шифоньеров, фиолетовые искры вспыхивали и гасли в граненых стеклышках хрустально позванивающей люстры, мохнатые тяжелые ковры висели на стенах и покрывали полы…

В большой комнате был накрыт стол. Глаза разбежались от обилия закусок: маслянисто отблескивали сочные ломти свежей красной рыбы, нежно розовели блины нарезанной ветчины, отороченные белыми каемками сала, аппетитно пахли кружочки твердой копченой колбасы, искорки пробегали по красной икре, щедро наваленной в объемистое блюдо…

Сашка, подмигнув заговорщически, предложил мне пропустить по рюмашке. Для «сугреву», как выразился он. Мне показалось, что тут что-то не то. Никого из гостей еще нет, а мы уж начнем «согреваться». И вообще, как получилось, что я, несмотря на все мои оттяжки, все-таки явился первым? Но я тут же одернул себя: пришел в гости и подозреваешь хозяина в недобрых намерениях — нехорошо. Я шагнул к столу.

— Не здесь, — остановил меня Сашка. — Не стоит портить стол.

Он завел меня в кухню, обставленную белой мебелью и окном смотревшую в палисадник. Там выл сырой ветер и ветки скреблись о стекла.

На столе стояли два стакана, бутылка водки, блюдо с кусками торта и ваза с крупными румяными яблоками. Никогда в жизни я не пробовал яблок. В Ладве сады не водились, а в магазины яблок не завозили.

— Потом попробуешь, — пообещал Сашка, выслушав мое признание, и налил в стаканы водки. Затем наклонился под стол, поискал свободной рукой и достал тарелку с нарезанными солеными огурцами.

— За все хорошее, — предложил он, и мне почудилось, что в голос его вплелась неискренняя нота. Опять мнительность. Не на шутку на себя обозлившись, я плеснул водку в рот и чуть не задохнулся. Ох и противная же штука.

— Огурец бери, — предложил Сашка, отодвигая блюдо с кусками торта и вазу с яблоками. — Лутчая закусь — соленый огурчик, особливо ежели он тугой и хрусткий.

Сашка явно повторял чьи-то слова, и это не понравилось мне. Опять показалось, что он зря зазвал меня к себе…

— …Мой папаша говорит: бьют не за то, что пьют, а за то, что не умеют пить, — поделилась за занавеской житейской мудростью Татьяна.

— Хорошо, как отец есть, — возразила Нина. — А наш отца и не видел так. Родился, когда отец уже полгода провоевал. Маленький, бывало, расплачется, раскапризничается — отца кличет. Мама сунет ему лишнюю корку хлеба — успокоится.

— Хитрил он, наверно, с голодухи, — усмехнулась Татьяна. — Много в такие лета про отцов понимают. А голод не тетка.

— Ну, а куда денешься? Он, бывало, плачет, и я реву. И мне корку хочется…

…Сашка выпил тоже и поморщился, отдуваясь. Водка уже делала свое дело: расслабляла и развязывала язык. Захотелось откровенного разговора.

— А ты, Сашка, ничего, — сказал я, желая доставить ему приятное. — Я думал, ты хуже. А ты… ничего.

— А почему ты так думал? — в его глазах мелькнуло что-то насмешливо-острое. — Из-за жестки?

— Из-за жестки тоже. Вроде я дурак, а ты умный. Но умный потому, что я… дурак. Про Наттоваракку помолчим… А вот вчера мне стало тебя жалко…

Вчера, после концерта, Валька несколько раз кряду отказалась потанцевать с ним, а на «дамский» вальс неожиданно пригласила меня. Не без злорадства наблюдал я, как краснел и бледнел Сашка.

— Жалко? — нахмурился Сашка. — Тебе меня было жалко?

— Жалко, — подтвердил я, хотя этого, наверно, не надо было делать.

— Ладно. Спасибо, — ухмыльнулся Сашка и, взглянув на часы, предложил добавить еще по капле. Я заколебался: придут его гости, а мы пьяные — нехорошо.

— Пьяные? — удивился Сашка. — Нет, я тебя не агитирую: не можешь, не пей. А я в себе уверен.

— Я не могу? — обиделся я. — Наливай!

Содрогаясь от отвращения, я выпил. В дверь постучали. Сашка выскочил в прихожую отворить дверь.

Вошли двое: остроносый парень и большеглазая румяная девчонка. Сашка шепнул им что-то. Одновременно усмехнувшись, они внимательно осмотрели меня и стали раздеваться. Предстояло знакомство. Я постарался взять себя в руки. Но парень и девчонка прошли в большую комнату, не заметив моей протянутой для рукопожатия руки. «Почему Сашка не познакомил нас?» — мелькнуло в моей голове.

— …А Женечка-то мой вчера, как огурчик. Любо-дорого поглядеть, Все бухие, один он трезвый, — проворковала за занавеской Татьяна, — Уважаю, когда мужик умеет держать себя.

Я вспомнил тот вечер, когда Альбина вернулась домой задолго до окончания танцев в клубе имени С. М. Кирова — вернулась одна. А уходила она с Женькой. Безвольным движением она расстегнула пальто и шевельнула плечами, чтоб сбросить его, но вдруг опустилась на кровать и несколькими вялыми прикосновениями распустила косу. Я догадался, что произошло что-то, вернее всего — Татьяна отбила у Альбины Женьку, восстановила свои права. Так оно и оказалось.

На следующее утро еще затемно Альбина ушла из дому. Татьяна, проснувшись поздно, часов в двенадцать, и не увидев Альбину, забеспокоилась и не находила себе места, пока Альбина не вернулась. Татьяна заревела, повисла на Альбине, они бухнулись на кровать и заревели в два голоса. Проревев с полчаса, они простили друг другу все, и в нашей комнате вновь воцарился мир…

…Заиграла радиола. Я двинулся на звуки музыки, но Сашка заступил мне дорогу.

— Давай добавим, — шепнул он. — Ну их. Они от воды пьянеют.

Приятно было, что тебя не относили к таковым. Я вернулся в кухню. Стаканы уже были наполовину наполнены. Мы опорожнили их. Закусить нечем было, да и не нужно стало — начисто отключился аппетит. Отстранив Сашку, я решительно вторгся в комнату. Остроносый парень, пристукивая каблуком в такт мелодии, говорил что-то своей девчонке. Разговор, наверно, шел обо мне, потому что они разом взглянули на меня и опять заговорщицки усмехнулись. Назвав свое имя, я подал парню руку. Он помедлил и с явной неохотой протянул свою, но имени своего не назвал. Это задело меня. Чего они себе позволяют? Кого из себя воображают?..

— Вы пьяны, — брезгливо ответила девчонка, капризно оттопырив нижнюю губу и с преувеличенным вниманием рассматривая этикетки на грампластинках.

— Немножко, — согласился я. — Это мы с Сашкой. В залог нерушимой дружбы.

Они насмешливо переглянулись, и девчонка фыркнула что-то в том смысле, что я уж и до Сашки поднабрался где-то. Такого не было и быть не могло, принялся уверять я, и в это время появились еще четверо: две девчонки и два кореша. Один из них был тот самый рыжий парень, который на вечере во второй школе читал «Стихи о советском паспорте». Увидев меня, он хмыкнул, будто костью подавился, подмигнул Сашке и весело потер руки. Вспомнил, поди, как интриговал против меня на вечере. Пусть веселится, раз это его забавляет. Так получилось, что и эти не пожелали знакомиться со мной, и я остался совсем один. Я тыкался из угла в угол, подходил то к одному, то к другому, а они упорно делали вид, что не замечают меня. И Сашка вел себя так странно, будто все шло, как и надо.

— Сашхен, может, начнем? — обратился к Сашке один из них — раскормленный губастый толстяк с выпученными мокрыми глазами. — Шамать хотца — мочи нету.

— Да ты что? — всполошился Сашка. — Лена Ерышева придет. Да и Дин… — он запнулся и быстро взглянул на меня. — Как же без Лены? — повторил он.

Во мне опять дали о себе знать прежние подозрения: уж не замыслил ли чего Сашка по отношению ко мне? Чего-то он недоговаривает, темнит… Я отошел к окну, изо всех сил изображая, что мне все равно. Но все равно не было. Тревожно было и горько. Пора, наверно, сматывать удочки, зачем навязывать свое общество людям, которые как будто и за человека-то тебя не считают. Вернуться домой, затопить «стульчиками» печь и смотреть на жаркое пламя. «Стульчиками» — обрезками досок — обеспечивал моих девушек лесозавод, как молодых специалистов. За окном по-прежнему выл ветер, скреблись ветки и валил мокрый снег.

Сашка поведал толстяку, что за Леной обещали прислать машину. Я спросил, уж не королеву ли английскую мы ждем. Может, и королеву, поддразнил меня толстяк. Я потребовал ответить, за кого он меня принимает, что так свысока разговаривает со мной, но толстяк, не удостоив меня ответом, заперся в уборной, а Сашка, нажав на меня крепким боксерским плечом, впихнул в кухню.

— Слушай, — обиделся я. — Чего они от меня, как от чумового? Я ведь в вашу компанию не напрашивался. Ты сам пригла…

— Плюнь. Они к тебе еще не привыкли. Тут такая компашка… Знаешь, кто этот толстый?

— Не знаю и знать не хочу?

— А зря. У него отец директор гастронома. А сам он в торговом техникуме учится.

— А эта? Большеглазая?..

— У нее мать зампромкооперацией.

— А это… что?

— Наив! — удивился Сашка. — То, что она любое шмотье достать может. Понял? А вот у Рыжего отец…

Договорить он не успел. В дверь крепко и решительно постучали. Одернув пиджак и выразительно взглянув на меня, словно о чем-то предупреждая, Сашка бросился в прихожую. Появилась маленькая девчонка в толстой шубе и шерстяном платке. Все всполошились, окружили ее, наперебой стали помогать ей раздеться.

— Фу, какая невозможная погода, — важно изрекла девчонка, щурясь на яркий свет люстры. Платок был снят, и я узнал в девчонке подругу Дины, ту самую, с которой они так славно позабавились надо мной все на том же вечере во второй школе. — А Динка еще не явилась?

Сашка опять быстро посмотрел на меня. Я испугался: будет Дина. А я лыка не вяжу. Худо мне придется.

— Я уж хотела остаться дома, — продолжала девчонка, — да папа уговорил.

— Они бы тут перемерли без тебя, — брякнул я.

Упала ошеломленная тишина. У толстяка сам по себе раскрылся рот. Девчонка неприязненно посмотрела на меня, затем на оробевшего Сашку. И она делала вид, что не знает меня. Ну и компания!..

— Чего мы стоим? — всполошился Сашка. — Проходите!..

Вся компания проследовала к столу, и я сунулся туда же, но не успел я перешагнуть порог, как передо мной возникло бледное перекошенное от злости лицо Сашки.

— Куда ты прешь? — прошипело лицо, да так гнусно, что я оторопел. — Нажрался, как скот. Ступай на кухню, отойди. Пригласили тебя, как человека, а ты не умеешь себя держать.

— Я не умею? — возмутился я. — Это вы не умеете. Пригласили и рыло воротите.

— Ладно, — смягчился Сашка. — Будь другом — посиди на кухне. Протрезвись, если сможешь.

— Заметано, — успокоил я его и свернул на кухню.

Машинально, вспомнив, как вел себя в кухне Сашка, я заглянул под стол. На полке, устроенной между ножками стола, стояли почти опорожненная бутылка водки и четыре стакана. Я попробовал содержимое одного из них. Водка. Другого — водка. Третьего — то же самое. Четвертого — вода…

Вон оно что: Сашка подменял свои стаканы с водкой стаканом с водой, заранее приготовленным. Выходило, что я один выдул полбутылки. Выходило, что меня опоили. Я попытался выпрямиться, чтобы пойти к Сашке и выяснить, зачем он опоил меня, но все закувыркалось перед моими глазами, все закачалось, и я рухнул на пол…

— …Женька обещал с парнями зайти, — сообщила за занавеской Татьяна. — Надо закуску сгоношить. Нинка, не спи. Твоя симпатия придет тоже…

Я живо представил себе Нину, приноравливающуюся соснуть. Она и до лесотехникума любила подавить на ухо. А сейчас это превратилось в излюбленную привычку. Еще Нина приучилась грызть макароны…

…Через какое-то время я очнулся. Увидел над собой плоский, в форме паруса плафон кухонной люстры и не тотчас сообразил, где нахожусь. Рядом бренчала пустая бутылка о пустой стакан и лежала опрокинутая табуретка. За стеной играла музыка и гудели оживленные голоса. А как неприкаянно завывал за окном ветер…

Я сел и осмотрелся. Куда занесла меня нелегкая?.. Непреодолимая сила повлекла меня обратно. Головой я боднул стол. Зазвенела посуда. За стеной замолчали, потом кто-то, кажется, это был голос Светки, посмеиваясь, спросил:

— Он там у вас ничего не разобьет?

— Ничего, — ответил Сашка Моряков. — А если и повредит свой горшок с опилками — не велика беда.

— Как он у тебя оказался? — удивилась Светка.

— Навязался! — ответил Сашка. — Заявился излить душу. Про Валю такое нес!.. Представляете, он ни разу в жизни не ел яблок.

— Бедненький, — пожалела меня Лена Ерышева. — Жаль, Динка не пришла — надула. Поглядела бы на своего ненаглядного. Вообразите себе, она извела себя, что стравила этого типа с Дубинкиным.

— Ничего, — ухмыльнулся Сашка. — Мы ей такое покажем — моментально излечится…

Я слушал и не верил своим ушам. Обида отрезвила меня на какое-то время. Я хотел встать и пойти к ним — этим девчонкам и мальчишкам — и спросить, что я им сделал, отчего они так ненавидят меня? Я хотел узнать от Светки, как это она затесалась в компанию сыновей и дочек директоров гастрономов и промкоопераций, ведь она-то дочь ревизора, но вдруг я понял, что это бесполезно — не я им отплачу за унижение, а они еще раз унизят меня. Вон как они спелись…

Выждав, когда они опять врубили радиолу, я прокрался в прихожую, накинул на плечи свое пальто, переобулся, толкнул дверь и вывалился в мокрую ветреную темень…


— …Альбиночка, — проворковала Татьяна. — Сколько там на твоих золотых?

— Без пятнадцати два, — ответила обладательница единственных в нашей комнате наручных часов. Я испугался: вот выйдет сейчас Татьяна в прихожую и начнет подначивать меня. А мне ни видеть никого, ни слышать не хотелось. Стыд за вчерашнее захлестывал меня. Я так ненавидел и презирал себя, что не имел зла даже на Сашку. Вскочив с раскладушки, я торопливо оделся и обулся.

Улица поразила меня: солнца, только что ярко светившего, не было и в помине. Низко тащились грузные тучи. Порывами набрасывавшийся ветер вспарывал тучи, из их клубящихся недр то и дело начинал валить сырой снег. Проезжую часть пустынных по случаю праздничного утра улиц покрывала сизая ноздреватая слякоть. Крайне непостоянная, изменчивая погода в краях этих.

Город словно затаился после вчерашнего веселья. Я старался не смотреть в лица редких прохожих, будто они могли знать о моем позоре, знать и в душе потешаться надо мной.

На углу улиц Чехова и Поморской я столкнулся со Светкой и Валькой. Они были возбуждены чем-то.

— Здравствуйте! — опешил я. — С праздником!

— С праздником, — натянуто усмехнулась Светка. — Ты ведь отлично провел его?..

— Не позавидуешь той дуре-бабе, которая согласится стать твоей женой, — доконала меня Валька, глядя мимо меня.

Точно под дых ударили. Все стало ясным. Ай да Сашка — первый ученик десятого «А», комсомольский активист, сын известного районного деятеля!.. Каким ловкачом показал он себя и каким беспросветным простаком меня выставил. Уж он постарается, чтобы вся школа тыкала в меня пальцем, — можете не сомневаться. Хорошо, что Дина Лосева «не пришла — надула». Полюбовалась бы и она, как я валялся в бесчувственном состоянии среди опорожненных бутылок и пустых стаканов. Не полюбовалась — расскажут… Но за что? Неужели мои прегрешения тянут на такое наказание?..

Замычав от омерзения, я направился к Выгу с решительным намерением утопиться. «Ох, сволочь! — шептал я, имея в виду не то Сашку, не то самого себя. — Какая редкая сволочь!»

Выг не так ревел, как обычно, в каменистом гранитном своем русле, укрощенный плотной шугой из снега. «Топиться? Ну уж нет. Полегче ищешь? Что наварил, то и выхлебай. А эта сволочь ухмыльнется над твоим гробом? Словечком сочувствия одарит?.. Держи карман шире!..»

Обходя скользкие лобастые валуны, рассыпанные по пологому полукружью берега, я направился на Больничный остров, перешел через мост. Промозглый ветер насквозь продувал мое изношенное до ветхости пальтишко. Я продрог до костей, но желал продрогнуть еще сильнее. Я словно издевался над самим собой.

Проходя мимо дома Дины Лосевой, я заставил себя не поворачивать голову, чтобы взглядом найти знакомые окна на втором этаже. И Дина Лосева, поди, из той же шараги, хоть она и «не пришла — надула» на Сашкину вечеринку.

Мне послышалось, что кто-то окликнул меня. Но взъярился такой порыв ветра и так густо повалил снег, что все потемнело вокруг, и я решил, что послышалось. Нырнув под козырек крыльца галантерейного магазина, я расстегнул пальто и стал отряхиваться от снега.

— Нет, ну почему я должна бегать за тобой? — спросили за моей спиной.

Я оторопело оглянулся. Передо мной стояла Дина Лосева. Она была в черном пальто с капюшоном, отороченным белым мехом.

Часть вторая ЗНАК ВОПРОСА

1. С КОГО БРАТЬ ПРИМЕР?

В школе, как и всегда после праздников, было прохладно и попахивало березовым дымком. Едва я разделся, на мое плечо опустилась чья-то рука, тяжелая и цепкая. Я повернул голову и увидел перед собой утомленное, с тусклыми глазами лицо Полуянова. От него резануло таким матерым перегаром, что меня чуть не выворотило наизнанку. Губы Полуянова, покрытые сухими чешуйками отслоившейся кожи, улыбались, а глаза нет.

— Ну как? — ободряюще спросил он неизвестно о чем и, не дожидаясь ответа, посоветовал: — Держись, как при стойке смирно.

Он пожал выше локтя мою правую руку и направился в военный кабинет, оставив меня в смущенном состоянии. Нехорошие опасения, овладевшие мною после разговора с Диной Лосевой позавчера, заворошились сейчас еще сильнее. Если уж то, что стряслось со мной у Сашки, дошло до Полуянова, так до остальных учителей и подавно.

Я немедленно поднялся на второй этаж и остановился в начале коридора, не решаясь идти в свой класс. Коридор был такой длинный, что торцевое окно, замыкавшее его, выглядывало уже из темноты.


…Прежде чем заговорить, мы с Диной долго всматривались в глаза друг друга — сперва настороженно, а потом все более и более доверчиво, пока не улыбнулись одновременно. Первой заговорила Дина, призналась, что хотела встретить меня, извиниться за то, что тогда, на вечере, так нехорошо получилось. Но очень уж ей надо было проучить этого толстокожего Дубинкина.

К слегка виноватому выражению в ее серых глазах подмешалось что-то лукавое. Нет, не только Дубинкина захотелось проучить ей, но и еще кое-кого. Но невозможно обижаться на эту девчонку. И я не обижаюсь. Я верю каждому ее слову. К тому же мне кажется, что она знает про меня гораздо больше, чем я предполагаю. Посвятили ли ее в то, что произошло вчера у Сашки, — наверно, ведь это подстроено было и в расчете на Дину.

Я рванул напролом — спросил у Дины, почему она «не пришла — надула», как выразилась ее лучшая подруга Лена Ерышева. Дина, самолюбиво усмехнувшись, довела до моего сведения, что, во-первых, Лена не лучшая ее подруга, а во-вторых, она, Дина, и не собиралась в гости к Сашке, хотя и Лена, и все остальные почему-то решили, что она придет. Я поинтересовался, почему она не собиралась, и Дина, как-то странно на меня взглянув, ответила, что об этом я узнаю после. Если оно будет.

— Все ясно, — помрачнел я и, подняв воротник пальто, отправился дальше, но тут же почувствовал, что поступать так не следует.

Я оглянулся на Дину проверить, так ли это. Глаза ее сердито потемнели. Если бы я не оглянулся и ушел, она никогда больше не позволила бы мне не то что подойти к себе и заговорить, но даже посмотреть на себя. Что-то вовремя удержало меня — хвала аллаху.

Я вернулся под козырек крыльца. Дина откинула капюшон на спину.

— Что тебе ясно? — строго спросила она.

— Тебя уже просветили о моем плохом поведении у Сашки Морякова?

— Ну, предположим, что — да?

— Так вранье все это. Вранье и подлянка.

Дина досадливо поморщилась.

— А ты действительно вел себя плохо? — спросила она.

— Да уж хуже некуда! Дал провести себя, как распоследнего младенца.

— Как несмышленого младенца, — поправила Дина. — А как это — дал?

— Элементарно. Сашка же заманил меня, чтобы споить и надсмеяться.

Дина внимательно слушала, и я посвятил ее во все.

— По-нят-но, — с заметной досадой подвела она черту под моим рассказом. — А ты, я гляжу, не промах: и в школах не теряешься, и в городских библиотеках. Ну, ладно… А они уверяли, что ты сам навязался. Что ты… никогда не пробовал яблок.

Не могу объяснить почему, но от упоминания о несчастных яблоках мне сделалось мучительно стыдно. Будто в воровстве уличили. Ах, мой язык: зачем выболтал такое?.. Я подумал, а не слишком ли разболтался и с Диной. Что у нее на уме — выяснил? Ведь не пощадила же она меня с яблоками, не пощадила же!..

Дина водрузила капюшон на голову, собираясь идти, куда шла.

— Интересно все-таки, чем это у вас все кончится? — пробормотала она, всматриваясь в снежную круговерть, сквозь которую с трудом просматривались силуэты домов больничного городка.

— Как это… кончится? — опешил я.

— Увидишь, — многозначительно ответила Дина и вышла из-под козырька.

Я смотрел на нее до тех пор, пока она не вошла в подъезд своего дома. Горечь и тоска переполняли меня. Впереди не маячило ничего хорошего.

С таким настроением прожил я около суток. С ним же и в школе появился. Встреча с Полуяновым только подлила масла в огонь. Я чуть не повернул обратно, чтобы, одевшись, удрать из школы, прогулять день. Если бы не надо было выпрашивать пальто у дотошной гардеробщицы, которая обязательно станет допытываться, разрешили ли мне учителя уйти из школы и, если разрешили, то кто, я так бы и поступил. Но унижаться перед гардеробщицей мне не хотелось. Я направился в класс.

Почти все наши были уже в сборе. Я сразу же ощутил, что настроение в классе отличается от обычного, и понял, что это из-за меня. Сашка, посмеиваясь, показывал Светке и Вальке не то открытки, не то фотографии. Увидев меня, они хмыкнули все разом. Я догадался, что все это значило. Какое-то странное, холодное безразличие овладело мною. Я прошел к своей парте и опустился рядом с Юркой. Более трех суток не видел я его. Юрка уезжал на праздники к родителям, жившим километрах в ста от города, в лесном поселке — учительствовали там. Юрка снимал угол в доме напротив моего, хотя дневал и ночевал у Данилы Петровича.

— Никола! — крикнул мне Витька Аншуков, перестав прыгать, доставая то одним, то другим локтем потолок. — Ты, говорят, дал в праздник прикурить! Жалко, меня с тобой не было. Мы бы еще не то отмочили.

Оторвавшись от зеркальца, приставленного к стопке учебников, Галка попросила меня прояснить, что я натворил. Она, видите ли, обожает мужчин с гусарской жилкой — дуэлянтов и бретеров.

— Дуэлянт и бретер — одно и то же, — угрюмо сказал Васька, кажется, тоже, как и я, чем-то удрученный.

— Ха-ха, — Галка показала ему язык.

А Сашка тасовал карточки, и Светка с Валькой деланно выдавали возмущение за возмущением. Я заглянул через их головы. Мое собственное лицо, пьяное, бессмысленное, с нелепо разинутым ртом и безжизненными, будто пораженными бельмами, глазами увидел я на фотографии, которую в этот момент показывал Сашка. И таких фотографий у него была целая пачка. Так вот на что намекала Дина. Успела ли она сама полюбоваться на эти фотографии? Чего только не ожидал я от Сашки, раздумывая над предупреждением Дины, но такое мне и в голову не приходило.

— Ну-ка, что это? — подскочил Витька и вырвал фотографии из рук Сашки. — Видали? — он стал показывать фотографии всему классу, тасуя их, как колоду игральных карт.

Какая жуткая тишина наступила. Только фотографии мелькали. Сашка, усмехаясь, переглядывался со Светкой.

— Фу, мерзость! — словно отплевываясь, произнесла Галка. — Сашка, ты это снял?

— А кто же еще?

— Сашка, а зачем? — удивилась Лариска.

— Чуяло мое сердце, что ты за человек, Сашенька, — проникновенно донесла Галка, — но чтобы такое… За это же морду бьют…

— Ничего себе, вы даете! — возмутился Сашка. — Да вы осознали, кто на фотографиях-то? Или совсем ослепли?..

— Успокойся, осознали, — еще угрюмей отозвался Васька. — И не только, что на фотографиях…

— Молчу! — Сашка заигрывающе воздел руки к потолку. — Перед властителем дум я молчу.

— Ну и гад же ты, Сашка, — выдавил я, шагнув к нему, — Что же ты делаешь-то? За что?

— Но ты-ы! Полегче! — надменно ответил Сашка. — Позавчера ты совсем другие песни про меня пел. Взахлеб. Напомнить?..

— Надо уметь вести себя, — довела до общего сведения Светка, придав своему круглому лицу выражение принципиальности. — А то приходят без приглашения в приличный дом и ведут себя там, как в свинячьем хлеву.

— Ах, без приглашения! — заорал я. — Да Сашка же заманил меня! Помириться захотел со мной, друга разыграл!..

— Мириться? — Сашка глянул на меня, как на окончательного придурка. — С такими, как ты, я не ссорюсь… Представляете, он ни разу в жизни не ел яблок.

Все вскинулось во мне от обиды. Я сделал еще шаг и врезал в лицо Сашки. Повторить мне не пришлось — Сашка ответил таким ударом, что я отлетел к доске. Я опять бросился на него и опять был отброшен к доске. Я бросился снова, заметив испуг в глазах Сашки. Я бы дорвался до этих глаз, чего бы мне это ни стоило, если бы меня не перехватил Герка. Удерживая меня, он выхватил из рук Витьки фотографии и сунул их в один из многочисленных карманов своей вельветки.

— Успокоились, — проговорил он. — Нет никаких фоток.

— Дохлый номер, Гера, — усмехнулся Сашка, разминая пальцы правой руки. — Я поставлю вопрос об аморальном поведении комсомольца Пазухина на комсомольском собрании. А фотографии эти можешь подарить ему, — он кивнул в мою сторону. — У меня же негатив имеется.

Герка подумал, наклонив голову к левому плечу, отпустил меня, затем бросил фотографии на парту Сашки:

— Действуй. Интересно, до какой подлости ты еще докатишься.

— Нет, это мне нравится, — ужаснулась Светка, всплеснув пухлыми белыми руками, и я вдруг представил себе, какой она будет лет через пять-десять. — Почему вы обеляете того, кого надо осудить? Где же ваша принципиальность?

— Мы никого не обеляем, — возразила Галка, тряхнув своей гривой, — А зачем столько фотографий? Чтоб мы поверили, и одной хватило бы. Для чего, Сашенька, столько? Чтоб поглумиться? Николаю побольнее сделать? Проясни свою мысль…

Сашка оскорбленно побледнел. Дураку ясно было, как права Галка, как безошибочно уловила, что смущало многих. Перестарался Сашка, и ребята почувствовали это.

— Ничего, — уверенно проговорила Светка. — Посмотрим, как они поведут себя на комсомольском собрании.

Она выражалась о нас так, будто мы были совсем другие, чем она и Сашка, люди, будто чем-то обязанные им.

— Светка, — неожиданно обратился я к ней. — Сказать, какая ты будешь лет через пять-десять?

В классе стало тихо. Это была неодобрительная тишина. Я понял, что сморозил глупость.

— Вот увидите, — презрительно молвила Светка, не глядя в мою сторону. — Он скажет сейчас какую-нибудь пакость. И за него-то вы заступаетесь?

— Ладно, Света, не надо, — проговорил Сашка. — Я же и виноват. Ладно. Принцип на принцип, коли на то пошло. Попомните вы еще этот день.

Думаю, что ему бы нашли, что ответить на эту явную угрозу, но никто не проронил слова, и виноват в этом был только я.

Прозвенел звонок. Все стали готовиться к уроку: доставать нужные тетради, учебники и ручки. Вошла Клавдия Степановна, положила в желобок классной доски мелок, раскрыла журнал успеваемости, выпрямилась, хотела произнести свое обычное: «Садитесь. Кто сегодня дежурный?» — но вместо этого задержала свой взгляд на мне и спросила, кто это так меня разукрасил.

Все посмотрели на меня. Я не знал, что ответить. Тут Сашка вышел из-за своей парты, приблизился к учительскому столу и положил перед классной руководительницей пачку фотографий. Я пожалел, что смалодушничал — не удрал из школы.

Посмотрев одну фотографию, а затем и другую, Клавдия Степановна отложила их в сторону и, как ни в чем не бывало, повела свой урок. Но от меня не ускользнуло, как она расстроилась. Я и сам чувствовал себя хуже некуда. Материал не лез в голову.

— Наплюй, — шепотом посоветовал мне Васька, сидевший сзади меня и выбравший момент, чтоб приблизиться ко мне. — У меня хуже было. Отца пробрали, что плохо следит за мной. Леня-Боровок такое накатал — в тюрьму меня мало засадить.

По окончании урока Клавдия Степановна увела меня с собою в учительскую комнату. Предполагая самое худшее, я решил молчать, но она, заведя меня в каморку при учительской, по-хорошему осведомилась, как все это понимать надо. Я выложился перед нею, как на духу. Оттянув пальцем уголок правого глаза — Клавдия Степановна была близорука, но стеснялась носить очки, — она внимательно следила за выражением моего лица. Выслушав, некоторое время задумчиво стучала по столешнице наманикюренными ногтями, затем позвала из общей комнаты Анатолия Петровича. Я повторил свой рассказ. Они переглянулись, как хорошо понимающие друг друга люди, и разрешили мне уйти, наказав прислать Светку. Несколько ободренный, я отправился в класс. Разбитая губа сильно саднила.

Светка надменно вскинула голову, выслушав меня, с этим же надменным видом пошла в учительскую. Я удивился, заметив, как посерьезнел Сашка. Еще больше удивился я, увидев, в каком состоянии вернулась Светка. Она выглядела растерянной и виноватой.

Прозвенел звонок. Вошел Анатолий Петрович. Вид у него был строже, чем обычно. Положив перед собою журнал и пробежавшись до задней стены и обратно, он решительно потер руки и внимательно взглянул на Сашку.

— Вот что, — заговорил он. — Мы с Клавдией Степановной просмотрели фотографии, представленные вами, Моряков, и тщательно выслушали Пазухина. Знаете, Моряков, вы делаете ложный шаг!

Класс дружно выдал вздох изумления.

— Ваш отец известный всему району человек, — продолжал Анатолий Петрович. — Вы обязаны, как его сын, заботиться о незапятнанности его репутации. А что делаете вы?.. В рассказе Пазухина много таких моментов, которые специально не придумаешь, которые надо самому пережить. А ведь Пазухин не обязан молчать, когда на него клевещут. Пойдут слухи, и репутация вашего отца, Моряков, будет затронута.

Сашка тяжело дышал, косясь на Светку. Должно быть, он и не подозревал, что все можно повернуть подобным образом, и испугался. Но я ошибся.

— Вы поверили словам, — возразил он Анатолию Петровичу. — А у меня свидетели. А о репутации моего отца не беспокойтесь, пожалуйста.

Перестав потирать руки, Анатолий Петрович с любопытством всмотрелся в Сашку. Я заметил, как покраснела Светка.

— Кстати, о свидетелях, — произнес Анатолий Петрович. — Пазухин, какое тебе было назначено время?

— Мне? — я был захвачен врасплох и не сразу понял вопрос. — Мне в шесть.

— Запомните это, — обратился ко всему классу Анатолий Петрович. — А вам, Утехина?

Еще сильнее покраснев и чуть не плача, Светка встала и сказала, что в девять. Сашка побелел, почувствовал, наверно, куда подул ветер. Но я ничего не понимал.

— Ну, вот, — удовлетворенно заметил Анатолий Петрович. — А Лене Ерышевой из второй школы вы, Моряков, назначили на половину девятого. Для чего такая градация? Ну-ка, все поднапрягитесь! Для чего?..

— Чтоб успеть опоить Николая? — неуверенно предположила Галка.

— Именно, — отозвался Анатолий Петрович. — Именно. Так что, Моряков, подумайте, как следует подумайте, прежде чем требовать собрать внеочередное комсомольское собрание.

Я был ошеломлен. Клавдия Степановна и Анатолий Петрович успели провести прямо-таки целое расследование, даже во вторую школу позвонили. Знали, наверно, с кем имели дело. Сашка неожиданно встал, выдернул из парты портфель и, не спросив разрешения, вышел из класса.

2. ИЛЬЯ БОРИСОВИЧ ПОЛУЯНОВ

Мы молча месили загустевшую от холода грязь, перемешанную с мокрым снегом, то окунаясь в темноту, то вплывая в мутный свет фонарей. Сквозь черные деревья проступили контуры фасада нашей школы. Из широких зарешеченных окон спортзала лились мощные потоки света. Витька Аншуков под руководством физрука терпеливо упражнялся в бросании мяча в баскетбольную корзину.

— Фанатик, — пробормотал Васька, вобрав голову в поднятый воротник бушлата. — Ты слышал, Герка надумал купаться в Выге. Мне предлагал присоединиться.

— Рехнулся? — спросил я.

— Он в летное училище поступать хочет. На повестке дня, говорит, полеты людей в космос. Ну, а кто полетит первым? Летчик, конечно. Вот Герка и решил пройти домашнюю подготовочку.

— А что, — сказал я. — Составлю-ка я ему компанию. Вдвоем-то веселее…

— На кладбище бы вам не повеселиться, — хмыкнул Васька. — Слушай, зайдем пошамать. У меня после этой чертовой штанги аппетит зверский. Тут где-то пивнушка спряталась.

Мне все равно куда идти. Лишь бы в тепло и в сухо. Мы возвращались из клуба моряков на острове Старчина с тренировки секции тяжелой атлетики. Вел ее Евгений, ухажер Татьяны. Меня не переставало изумлять его неистощимое жизнелюбие, бившее веселым светом из черных глаз, кипевшее в каждой морщинке его смуглого лица, в каждой улыбке.

Свернув в темный переулок, кисло пахнущий опилками, насыпанными от грязи, мы очутились возле неказистого зданьица, сколоченного из плохо обработанных досок так небрежно, будто тем, кто его сколачивал, было очень недосуг.

Народу в пивнушке — не протолкнуться. Недалеко лесозавод, и тут полно пилоставов, рамщиков, шорников и сменных слесарей. Все вокруг только и говорили о прошедшем празднике, на многих лицах читалась оторопелость от бурно проведенных дней.

Васька пристроился в хвост очереди, а я занял два освободившихся места за столиком у круглой печи. Тут досиживали за кружками, очевидно, «ерша» — смеси пива и водки — двое мужчин с красными осоловелыми лицами. Прикончив «ерша», они вопросительно взглянули друг на друга, как бы спрашивая, не добавить ли еще, дружно поморщились, встали и ушли.

Васька принес пару пива и селедку под кольцами репчатого лука. Усевшись, он посмотрел на меня, намереваясь что-то сказать, и замер. Я оглянулся. От стойки к нашему столику направлялся Полуянов со стаканом водки и тарелкой вялых соленых огурцов. Не сговариваясь, мы вскочили, чтобы улизнуть, но военрук остановил нас.

— Сидите, сидите, — сказал он, болезненно скривив губы. — Испугались? А чего?..

Мы опустились на стулья, не зная, что делать с пивом. Полуянов смотрел на нас нарочито весело, несмотря на тяжкий похмельный недуг.

— Ну, ладно, ребята, с прошедшим, — произнес он, стараясь, чтобы рука, в которой стакан, не тряслась. — Каждый раз зарекаюсь пить и…

С мученической гримасой на заострившемся лице он припал к стакану, проглотил половину его содержимого и тут же содрогнулся всем телом, пытаясь удержать водку в себе. Это удалось, и Полуянов облегченно перевел дух, смахнув с лица крупные капли пота.

— Мой вам совет, ребята, не пейте, — устало выговорил он. — Какому угодно пороку предавайтесь, только не пейте. Это — порок пороков. А чего вы дергаетесь? Не желаете говорить со мной? Так ведь мы не на уроке. Почему и не поговорить?

— Нам домашнее задание пора делать, — сказал Васька.

— Какие примерные, — усмехнулся военрук. — Никуда не сбежит ваше задание… Курите? Нет? А вот Аншуков курит. Я его в уборной застукал. «Что ты, спрашиваю, отравляешь организм этой дрянью?» — «Денег, отвечает, на «Казбек» не хватает, вот и приходится «Север». Бестия этот Аншуков, а ничего парень?

— Витек, — пробормотал Васька. — Он может.

— Может, — подтвердил я.

Запутанная сетка кровеносных сосудов на скулах Полуянова обозначилась еще резче, зрачки стали бесцветными, как шляпки гвоздей.

— Краем уха слышал, Пазухин, что у тебя какая-то неприятность начинается? — спросил он, упершись в меня этими глазами.

— Как это — начинается? — испугался я.

— Да кое-кто опасается, как бы из тебя носителя чуждой нам морали не состряпали, — усмехнулся Полуянов.

Я встревоженно переглянулся с Васькой. Затем спросил:

— А как это — состряпают?

— Ну, это делается элементарно. Достаточно получить повод. Чем это ты так Морякову не угодил? Девчонку, поди, не поделили?.. А Моряков ваш — ох и штучка. Это что-то новое в человеческой породе. Он хоть и заодно с вами на моих уроках, но не ваш. Вы — безотцовщина, заплатники. Вас матери ваши измученные воспитывают: не перечьте, слушайтесь кого надо, будьте передовыми…. Пока оперитесь, пока разберетесь, что к чему. Да и не каждому это дано… А Моряков уже и сейчас орлом парит, пытается судьбы ваши тасовать… М-да… В Наттоваракке-то… Вы чирьи себе вылеживали и норму под проливным дождем выполняли, а он подкармливался у председателя да мешки ваши приворовывал!..

— Вы это точно знаете? — нахмурился Васька.

— Да уж точнее некуда. Председателеву сынку-олуху он ваши словесные портреты набрасывал… Между прочим, Пазухин, я имею сильное подозрение, что в больницу ты загремел не без благословения Морякова.

— Ну уж вы… слишком на него… — из упрямства возразил я.

— Не слишком. Этот юноша из той ненавистной мне породы, которая далеко ходит. И подо все, что ни вытворяет, правильные идеи подводит. Вот хоть твой случай возьмем. Был ты пьян до безобразия? Был. Позволительно комсомольцу, юному строителю коммунизма, так напиваться? Непозволительно. Кто на коне? Моряков.

— Но он же специально опоил меня.

— А зачем ты позволил такое?.. Тем и сильны Моряковы, что умеют поставить кого угодно перед необходимостью доказывать, что они не верблюды…

Мы с Васькой опять переглянулись, смущенные и обескураженные откровенными доводами Полуянова. Он же, утомленно смежив красноватые веки, сидел отрешенно, словно провалившись в самого себя. И такой тоской, такой неприкаянностью пахнуло от него, что не по себе стало.

— Он еще поиграет вами — дайте срок, — встрепенулся военрук. — Оперится, встанет на крыло и поиграет. Не глупее вас люди попадались. М-да… Не вы первые, не вы и последние. Баранов на наш век хватит и козлов-провокаторов тоже… Спорить станете? Классиков цитировать? «Человек — это звучит гордо!» Знаю я, как это звучит… Многому вас в школе учат…

Нам показалось, что он начал заговариваться. Но нет — глаза его лихорадочно и осмысленно блестели, и он поднял стакан и уже без отвращения опорожнил его до дна. Что-то общее было в неприкаянности и надломленности военрука и в странной успокоенности Данилы Петровича.

Полуянов повел взглядом в сторону буфета, раздумывая, наверно, взять еще водки или воздержаться. И тут чья-то тяжелая лапа сграбастала мое плечо. Оторопело подняв голову, я увидел над собой красное сопящее лицо Лени-Боровка. За его спиной громоздились два дружинника.

— Ну-к! Ну-к! — радостно хрюкал Леня, опершись о наши с Васькой плечи, как об стол. — Вот они — паэты-т! Вот они — паэты-т!..

Васька придвинул к себе тяжелую кружку, намереваясь, кажется, обрушить ее на круглую голову Лени, я сделал то же самое, но тут вмешался Полуянов.

— Слушай, Леня! — раздраженно рявкнул он. — Сделай так, чтобы тебя тут и не видно было и не слышно. Без тебя тошно. Ух попался бы ты в мои руки годиков семь назад! Я бы тебя обратно на дерево загнал и часового приставил бы, чтоб не слез. Не всех, Леня, труд человеком сделал, а?.. Отпусти парня и не смей трогать его!.. Ты что, оглох? Я два раза одно и то же не повторяю!..

— Берите его! — уськнул Леня.

Дружинники неуверенно шагнули к Полуянову. Его офицерский, хоть и без погон, мундир, должно быть, смущал их.

— Не дурите, ребята! — жестко остановил их Полуянов. — Желаете иметь неприятности? Чем вы объясните мое задержание? Я ведь не в запрещенном заведении. И она, — он кивнул на буфетчицу, — из-за меня вас не вызывала. А я не первый попавшийся. Я офицер в отставке и глумиться над собой не позволю!

Нерешительно потоптавшись, дружинники отступили к стойке и потребовали по кружке пива.

— Леня, — повеселев, спросил Полуянов. — Ты сам дверь откроешь или ее открыть тобою?

Обиженно поджав губы, Леня присел за столик у входа. Не в его правилах уйти, не отыгравшись. В пивнушке было почти пусто: пилоставы, рамщики, шорники и слесаря, утолив жажду, разошлись по своим домам. Мы с Васькой оказались в щекотливом положении: как уйти, не вытащив отсюда Полуянова? Худо ли, хорошо, а он выручил нас, как же его бросить?..

Полуянов с усилием поднялся и направился к стойке. Походка его пока казалась устойчивой. Но какой она станет, если он вольет в себя еще стакан водки?..

О чем-то вполголоса переговорив с буфетчицей, военрук скрылся в подсобном помещении. Вот это номер. Неужели он решил отсидеться в надежном закутке, бросив нас на произвол судьбы?..

Мы глазели на Леню, а Леня таращился на нас, и в круглых прозрачных глазах его возрождалась наглость.

Но вернулся Полуянов, сообщил, что он «звякнул» по телефону своим друзьям, таким же, как и он, офицерам в отставке, что они вот-вот прибудут, и тогда никакие лени-боровки не посмеют надоедать нам.

Минут через пятнадцать мы вышли из пивной, оставив Полуянова с его друзьями: с воинственно пыжащимся директором клуба имени С. М. Кирова Домодедовым и с немолодым, грузноватым и устало-замкнутым мужчиной, который как будто заведовал гаражом лесозавода. Все трое, наверно, подпали под прошлогоднее сокращение вооруженных сил.

— А военрук-то наш ничего вроде мужик, — проговорил Васька, когда мы удалились на безопасное расстояние от пивнушки. — А мы-то его… Ну, ладно. Главное — не зарываться, как сказала одна свинья, провалившись в нужник.

«А мы-то его…» означало, что на уроках военного дела по команде Полуянова направо мы дружно поворачивались налево, а по команде «смирно» принимали развязную стойку «вольно».

3. «ОНИ МЕШАЮТ НАМ ЖИТЬ»

В городской библиотеке хозяйничала теперь надменная напомаженная девица. К книжным полкам она никого не подпускала и каждого неприязненно спрашивала:

— Чего выдать?

Многие от такого обращения терялись, начинали суетиться и спешили побыстрее покинуть гостеприимные стены библиотеки, забрав первое, что подвертывалось под руки. Стул для Очередных Соискателей был упразднен, так как исчезли и сами Очередные Соискатели, будто вымерли наподобие мамонтов или динозавров.

Уложив в портфель «Домби и сын», — я еле упросил, чтобы девица выдала мне сразу две книги, а не одну, как она настаивала, — я вышел на улицу и окружным путем — через Больничный остров — направился на Заводскую сторону.

Серое тягучее утро неохотно переливалось в тягучий же неяркий день. Давно установились обычные для этого времени морозы в десять — пятнадцать градусов, выпал снег — словом, наступила зима, хотя на календаре все еще была осень.

Вообще-то, в этот час я должен был сидеть на очередном уроке. Но сегодня случилось событие, которое на неопределенное время изменило выверенное течение наших, как говорится, буден. Не успел отзвенеть звонок, призвавший учеников за парты, и отстучать по коридорам шаги учителей, расходившихся по классам, как вдруг огромное здание школы содрогнулось от какого-то резкого, будто бревно сломали, треска, и тотчас же раздались испуганные голоса. Их перекрыл резкий, требовательный голос Анатолия Петровича, призывавшего к спокойствию и порядку.

По коридору промчалась бледная, как мел, Старикова. Выяснилось, что в девятом «Б» надломилась, не выдержав нагрузки, подгнившая плаха пола. Анатолий Петрович по одному, опасаясь, наверно, как бы и еще чего не обломилось, выпускал в коридор из класса изрядно перетрусивших учеников и учениц.

Тряхнув сцепленными руками, Старикова заявила, что этого следовало ожидать, что еще год назад она ставила перед роно вопрос о капитальном ремонте и что она немедленно потребует создания спецкомиссии для выяснения того, как быть дальше. А сегодня уроки отменяются во всех классах без исключения. Нельзя позволить, чтобы из-за чьей-то служебной безответственности пострадали дети и педагоги. Это еще счастье, что все обошлось, в общем-то, благополучно.

Старикова выражалась убедительно. Если бы она повторила это там, где нужно было, и на таком именно душевном накале, ей наверняка удалось бы убедить любого собеседника, Но я сомневался, что у нее достанет для этого пороху.

Разобрав портфели, мы покинули школу. Я вышел вместе с Васькой и Юркой. Они принесли сегодня новости, заставившие меня призадуматься. Отца Васьки вызывали в роно, допытывались, знал ли он о том, что его сын сочинил такую вредную поэму — обесславил наших доблестных городских дружинников. Отец ничего не нашелся ответить. Сказать, что знал, — одобрить эту самую поэму. Что не знал — плохо следите за воспитанием сына. Взрослого человека, прошедшего всю войну, отчитали как провинившегося школьника. Кто-то подбросил поэму в роно. А там и вцепились. Я-то не сомневался — кто подбросил, но до поры до времени решил помолчать. Если дело не ограничится вызовом в роно отца Васьки, все разъяснится само собой.

А Юрка сообщил, что вчера Леня-Боровок долго крутился возле приемного пункта, высматривал и вынюхивал, и Данила Петрович не на шутку встревожился и даже струхнул: он убежден, что Леня хлопотал по чьему-то наущению. Скверное ощущение какой-то надвигающейся на нас пакости овладело мною. Такие вот определенные обстоятельства…

Размышляя обо всем этом, я очутился на Больничном острове. Вдоль дома, в котором жила Дина Лосева, по мосткам, очищенным от снега и наледи и посыпанным песком, прогуливалась, как обычно, старушка в длинном пальто, в шапке и шали, но на валенках ее сейчас не было калош. Это, как мне давно удалось выяснить, была бабушка Дины. Знал я в лицо и ее мать, хирурга больницы. Старушка проводила меня долгим, смутившим меня взглядом.

На Больничном мосту я остановился. Внизу клубился паром и звенел льдинками никогда, даже в самые жестокие морозы, не замерзающий порог. Перила моста покрыты были пушистым сухим снегом.

И неожиданно я увидел Дину. Все с тем же, как и в первый раз, выражением шагала она навстречу мне от «Гастронома», и в руках ее была та же самая хозяйственная сумка, наполненная продуктами. Я втянул голову в плечи и отвернулся — пусть Дина пройдет мимо, очень мне нужно, чтобы она знала, что я кружу около ее дома.

Дина поравнялась со мною, и скрип снега под подошвами ее ботинок прекратился. Я догадался, что она смотрит в мой затылок, набрался решимости и обернулся.

— Вот так-то лучше, — проговорила Дина. — А тебе что — неприятна встреча со мной?

— Нет… почему же? — я испугался, как бы она и в самом деле так не подумала. — Я считал, что… тебе неприятно.

— Ну почему же? — мне показалось, что она поддразнивает меня. — Я ведь страшенно любопытная. Ну, чем у вас закончилось э т о?..

— А ты не знаешь? — буркнул я, вспомнив Сашкины фотографии, мое бессмысленное лицо, закатившиеся под веки яблоки глаз.

— Ленка обещала принести какие-то фотографии, — всматриваясь в меня исподлобья, сообщила мне Дина. — Говорит, очень интересные.

Она как будто поддразнивала меня. Я похолодел. Если Дина увидит эти фотографии, я пропал. Отвращение ее ко мне станет непреодолимым. Что же делать? Бежать к Сашке, бухнуться ему в ноги, вымолить эти фотографии?…

Внезапно во мне вскинулась гордость.

— Ну что ж, — усмехнулся я, твердо глядя прямо Дине в глаза. — Посмотри. Может, получишь огромное удовольствие.

И перед тем как пойти своей дорогой, хватанул губами пушистого снега с перил. Дина машинально сделала то же самое. Она выглядела растерянной.

— Ты неисправимый хам, — проговорила она и, передав мне сумку, оказавшуюся довольно-таки тяжелой, направилась к своему дому.

Ничего не соображая, я потопал следом. Более странного человека я еще не встречал. Надо быть начеку, не опростоволоситься. Обойдя длинную поленницу под окнами первого этажа дома, мы вышли к подъезду. Бабушка Дины уже закончила свою ежедневную прогулку. Мы поднялись на высокое крыльцо с двухскатной крышей, заваленной снегом и увешанной по краям сосульками, и вошли в холодный неуютный коридор, тускло освещенный маленькой лампочкой на длинном, голом шнуре. Расставаться не хотелось. Решив, что Дина учится, должно быть, во вторую смену, я осмелел настолько, что попросил ее погулять со мной до уроков.

— А я не учусь сегодня, — сообщила Дина, задержавшись на нижней ступеньке лестницы, ведущей на второй этаж. — Но погулять с тобой все равно не смогу. Надо собраться. Я уезжаю завтра в Петрозаводск на отборочные соревнования. Если мне повезет, а мне обязательно должно повезти, я стану мастером спорта и войду в женскую команду республики. Разве плохо?.. Поэтому мне надо отдохнуть. У меня тренер злючка-закорючка, прибежит проверить, не нарушаю ли я режим.

Огорченный ее отказом, я спросил, надолго ли она уезжает, и узнал, что дня на четыре.

— Поезд отходит в девятнадцать тридцать, — добавила Дина и стала подниматься вверх по лестнице.

Рассохшиеся и расшатавшиеся ступеньки заскрипели под ее тяжестью — неодобрительно, как мне показалось. Ступеньки через три Дина остановилась и с загадочной улыбкой взглянула на меня.

— Ты знаешь, кто первый заприметил твои блуждания по нашему острову? — спросила она.

Я растерялся и покачал головой.

— Бабушка. Моя бабушка. Ты произвел на нее неотразимое впечатление, — засмеялась Дина и пошла дальше.

От такой откровенности я вообще перестал соображать что-либо. А Дина опять остановилась и уже без улыбки, а серьезно, очень серьезно опять посмотрела на меня.

— Послушай-ка, — с усилием выговорила она. — Мне неприятно говорить тебе, но с этими фотографиями… там готовится что-то. Ленка болтала о Лене-Боровке…

Ох уж эти фотографии. Надо и в самом деле пойти к Сашке, только не умолять его, а как следует набить морду — до тех пор, пока он сам не упросит принять негатив.

Я повернулся, чтобы уйти, и тут к моим ногам шлепнулась варежка. Я поднял голову. Прислонившись к перилам верхней площадки, Дина настороженно смотрела на меня. Подняв варежку, я пошел наверх, зная уже, что сейчас случится что-то особенное.

— Спасибо, — поблагодарила Дина, приняв варежку. — Думаешь, это нарочно? Но все равно, раз уж ты здесь. Поцелуй меня, а?

…Какие снега сияли, когда продолжил я свой путь, как молодо шумел в белоснежных берегах Выг, до слюдяного блеска шлифуя округлые гранитные берега!..

Необычайное душевное возбуждение гоняло меня черт знает по каким закоулкам, улицам и островам. На дороге в порт мне встретились Юрка и Данила Петрович, но встреча эта не оставила по себе никакого впечатления, разве что обуты они были в валенки с калошами, а одеты в длиннополые тулупы, да волочили за собою ящики со снастями для подледного лова рыбы, да еще Юрка пытался турнуть увязавшегося за ними Шарика, но пес, поотстав немного, опять припустил за ними.

До наступления темноты пробродил я по городу, радуясь и не веря в свое счастье. Я старался не вспоминать о фотографиях. Сегодня так, а завтра будет иначе. До утра, до отхода поезда больше суток. Как пережить эти сутки?..

Я побежал в приемный пункт: может быть, пролетят незаметно два-три часа?..

Возле пункта ошивался Леня-Боровок, высматривал как будто, что делается за его окнами. Он проводил меня неприязненным, затаившимся взглядом, но придираться не посмел. Попробовал бы только. Сегодня меня ничем не испугаешь.

В пункте кроме Данилы Петровича и Юрки сидели еще и Герка с Васькой. Герку я не видел дней пять — он приболел после того, как мы, позанимавшись с гантелями, натерлись снегом. Герка сообщил, что в нашей школе побывала комиссия горисполкома, приняла решение закрыть школу на срочный ремонт. Начальные классы будут две недели заниматься в помещении школы рабочей молодежи при лесозаводе, а старшеклассники — у себя дома по заданию, вывешенному на дверях школы. Сперва сообщение Герки обрадовало меня — нечаянные каникулы! Потом ужаснуло. Что мне делать с навалившимся свободным временем? Как прожить те четверо суток, что не будет Дины? Надо придумать что-то отвлечься. Может, уехать куда? В Ладву, например, к маме… А может быть, в Наттоваракку? Ведь какое там озеро хорошее…

Все четверо сразу же соглашаются с моим предложением. Поедем завтра — Даниле Петровичу необходимо оформить у начальства отгулы за сверхурочную работу.

Сидеть дальше невмоготу. Разговоры кажутся пресными. Все то же душевное возбуждение гонит меня прочь из приемного пункта в тускло подсвеченную фонарями темноту малолюдных улочек и переулков.

Пересекая площадь перед универмагом, я зацепил взглядом застекленную витрину городской настенной газеты «Они мешают нам жить» и, будто подтолкнутый кем-то, подошел к ней. Из-под заиндевевшего по краям стекла глянула на меня моя пьяная бессмысленная харя. Испугавшись и ничего не соображая, я торопливо отошел от витрины и углубился в полумрак улицы Седова. Мне показалось, что если я не буду смотреть в газету, то и никто не будет. Затем меня потрясает глупость этого соображения. А как же это одна из Сашкиных фотографий очутилось здесь?.. Так вот о чем предупреждала меня Дина!..

Озираясь, как вор, боясь, как бы кто из редких прохожих не завернул к газете и не узнал меня, я вернулся. Под фотографией пояснительная надпись:

«20 ноября ученик школы № 1 Пазухин Николай, семнадцати лет, задержан дружинниками в нетрезвом состоянии».

Какое двадцатое ноября? Не задерживали меня никакие дружинники! Что за дребедень? А главное, что за вранье с этой фотографией? Сашкина же фотография! Сашка меня снял, а не дружинники…

Рядом никого не было. Я прижался спиной к стеклу и стал давить на него. Стекло напружинилось, лопнуло с треском, показавшимся мне оглушительным. Я содрал газету, скомкал ее и сунул под пальто. Осмотрев руки, я удивился, что не искровенил их. Быстро, почти бегом, я пересек площадь и поднялся на Большой мост. Комок газеты полетел в шумящий в непроницаемой тьме поток.

И тут усталость овладела мною. Я брел по мосту, еле-еле переставляя ноги. Что задумал Сашка? Что задумал Леня-Боровок?..

Дома никого не было. Нина и Альбина работали сегодня в ночную смену, а Татьяна, должно быть, сидела сейчас с Евгением в кино.

Я завалился спать. Странное дело — ни о чем не думалось. Даже о Дине. Полнейшее безразличие к чему бы то ни было навалилось на меня.

Я почти заснул, когда скрипнула входная дверь, и в полосе света, хлынувшего в комнату, появились Евгений и Татьяна. Лиц их я видеть не мог, потому что в комнате было темно, а в коридоре светло, но что-то в их повадке насторожило меня. Я притворился спящим.

— Николай? — напряженным шепотом позвал Евгений.

Я молчал, для убедительности почмокав губами. Сквозь приподнятые ресницы я увидел, как они на цыпочках прокрались в комнату и уселись на кровать Татьяны. Евгений бесшумно снял с себя пальто и пиджак, затем стал осторожно, но настойчиво расстегивать вязаный жакет Татьяны.

— Не надо, Женька! — громко прошептала Татьяна, и меня невообразимо потрясло то, что ее слова прозвучали не как протест, а как призыв…

— …Женька! — исступленно выдохнула Татьяна.

Я оцепенел — столько всего было в этом выдохе. И вдруг точно в яму провалился или упал в обморок — внезапный сон мгновенно отключил меня от действительности. Мне приснилась Татьяна. Прелестная, с потупленными стыдливо глазами, с оголенной из-под голубой сорочки круглой грудью, нуждающаяся в защите и участии…

4. ТЕПЛАЯ КОМПАНИЯ

Я сидел за завтраком, размышляя о том, чем мне заняться до отъезда Дины, когда увидел в окне милиционера, переходившего улицу и направляющегося как будто в наш дом. Я даже не успел испугаться. Как они узнали, что это я выдавил стекло из витрины, а главное, — как быстро узнали.

Стук в дверь, на пороге милиционер. Он молод и смотрит по-хорошему. Он спрашивает мою фамилию, я, торопясь дожевать кусок батона, намазанный кабачковой икрой, отвечаю.

— Придется пройти до отделения, — сообщил милиционер. — Приказано доставить. Да ты поешь. Я подожду.

Надо бы прикинуться, а в чем, собственно, дело, но подобная наглость мне не по плечу. Хорошо, что нет моих девушек: Татьяна только что убежала на работу, выпроводив Женьку, а Нина и Альбина еще не вернулись с ночной смены.

Я встал, оделся, и мы отправились в милицию. Как мне держаться там? Признаваться или не признаваться?.. Посмотрим по обстоятельствам…

Здание милиции стояло на пологой, но высокой скале. Подниматься к нему надо было по деревянной трехмаршевой лестнице с низкими широкими ступеньками. Пока одолеешь эти ступеньки, успеешь настроиться на соответствующий посещению милиции лад.

Я очутился в небольшой камере, большую часть которой занимали грязные, испещренные надписями, вырезанными ножом, нары. Тут же позевывали и потягивались четверо человек: трое парней и заросший рыжей щетиной мужик с тяжелым подозрительным взглядом. Во всех этих личностях я узнал своих соседей по газете «Они мешают нам жить».

— А вот и последний, — удовлетворенно хмыкнул мужик и поскреб щетину. — Это ты газету украл?

— Какую газету? — я едва не попался, но вовремя прикусил язык.

— Какую, — передразнил мужик. — Ту самую, которая мешает нам жить. Ох и влетит же кому-то! За такие дела по головке не погладят — понял?

Мне сделалось не по себе, и заросший щетиной мужик показался мне единственной моральной опорой в этот час.

Дверь распахнулась, и в камеру вкатился низенький, живой, как ртуть, сержант в коротком кителе-обдергунчике, гармошкой собравшемся на его тугоньком, арбузиком выпирающем животике.

— Ну, орлы-алкоголики! — весело обратился он ко всем нам сразу. — Так кто же это из вас посягнул на нашу родную настенную печать, а?

И взглянул на меня, да так проницательно, что я решил — ему хорошо известно, кто посягнул, но он хочет, наверно, чтобы я признался добровольно, без подсказки раскаялся в содеянном. Это, как я слышал или читал где-то, может смягчить вину. И я чуть не признался, да помешал щетинистый мужик.

— А разрешение прокурора на задержание у вас имеется? — спросил он.

— Имеется, все имеется!

— Покажите.

— А не верите?

— Вам верить! — восхитился мужик и осклабился ухмылкой. — Ну ты даешь, сержант! Вам верить!.. Да и справки на работу приготовь, а то прогул запишут.

— Будут вам и справки, — пообещал сержант и выкатился вон.

— Ничего они не знают, — удовлетворенно проговорил мужик, почему-то обращаясь ко мне. — А все хвастают, что нераскрытых преступлений нет. Пускай-ка расхлебают это…

То, что сделанное мною он называл преступлением, ошарашило меня. Я чуть не заплакал от испуга.

— Кого надо, не высмеют в газете, — пробурчал белокурый узколицый парень, судя по узким брюкам и рубашке-ковбойке, пострадавший за «стиляжничество». — А с нашего брата и штраф дерут и в газету вешают. А где русскому человеку культурно провести время? Тогда уж пускай запретят продавать водку.

— А тебе без запрещений никак? — едва отозвался щетинистый мужик. — Без ярма легко слишком? Кино да водка, шепелявят, первостатейные источники дохода. Понял?

Некоторое время в камере стояла задумчивая тишина. Каждый, должно быть, осмыслял слова мужика. А во мне зародилась тревога: выпустят ли меня отсюда до отхода поезда, успею ли я проводить Дину? Если не успею, то никогда не прощу себе этого, да и она, наверно, не простит тоже.

— Братцы! — восторженно проговорил вдруг невысокий узкоплечий парень с мелкой воробьиной физиономией. — А ведь это я газетку-то… Обиделся, что фотку мою пьяную поместили.

Я чуть не подпрыгнул. Ничего себе, дает! Этак он спровоцирует меня на чистосердечное признание в тот самый момент, когда я ни за что на свете решил не признаваться. Если со мной творят, что пожелают, почему я не имею права отвечать тем же самым? Я свое самолюбие не на помойке нашел.

— Не шепелявь, — прищурившись, усмехнулся мужик. — Ежели ты, чего же не признаешься?

— Я что, похож на дурака? — обиделся узкоплечий.

— Похож, — припечатал мужик.

Обиженно зашмыгав остреньким нежно-розовым носиком с коричневой точкой-родинкой на самом его кончике, парень отодвинулся в глубину нар.

— Эх, покемарить хоть на казенной лежалке, — зевнул третий парень, невысокий румяный крепыш в замасленном комбинезоне, натянутом на толстый свитер, а сверху была еще фуфайка. — Меня в проходной зацепили. Ежели распиловочные потоки остановятся, а дежурного слесаря не найдут, пусть обращаются сюда. Передадите?

Он с хрустом вытянулся вдоль нар и тут же захрапел так смачно, что каждый из нас удивленно, а то и с завистью оглянулся на него. Прилегли и остальные, но в это время дверь опять с треском распахнулась, впустив в камеру сержанта.

— Э, орлы-алкоголики! — обиженно пропел он. — Мы так не договаривались. Если заснете, когда думать будете?

— О чем? — поинтересовался щетинистый мужик, блеснув синим холодным взглядом.

— О настенной печати.

— А о печати вы думайте. Нам она ни к чему. Справки-то делаете?

— Делаем, дядя, делаем! — сержант шумно захлопнул дверь.

— Племянничек! — мужик тряхнул кудлатой головой. — Я бы такому племянничку каждую субботу перед баней морду бил.

— А пошто перед баней-то? — заинтересовался румяный крепыш.

— А чтоб синяки к понедельнику успел выпарить.

Крепыш покатился по нарам, натягивая на голову фуфайку и дрыгая короткими ногами.

— Чтоб синяки выпаривать! — вскрикивал он, высовываясь из фуфайки и снова закутываясь в нее. — Чтобы синяки выпаривал!..

Мужик снисходительно, как на придурка, косился на него из-за своего широкого, тяжелого обвисшего плеча.

Узкоплечий предложил сыграть в микки-маус, достав откуда-то потрепанные карты. Все сгрудились вокруг него. Я играть отказался, не умел.

— Еще научишься, — утешил меня мужик, выразительно окатив своим холодным взглядом. — Еще раз сорвешь газету, поймают, отправят куда следует, там и научишься.

Голос его глуховатый звучал двусмысленно и пугающе. Они начали играть и так увлеклись, что прозевали появление сержанта.

— Э, орлы-алкоголики! — еще больше обиделся он. — Мы с вами и так не договаривались.

— А мы с вами никак не договаривались, — возразил мужик. — Что там прокурор-то? Он долго будет испытывать терпение закона? Мы ведь и к адвокату сходить можем. Мало ли кто позарился на вашу газетенку. Там уборная рядом, а бумаги нет.

— Но-но-но! — построжел сержант и резко одернул китель. — Ты с выражениями-то поосторожней! А то знаешь?.. Не таких обламывали.

— Это-то вы умеете. А вот прикинь-ка, на кой нам ляд трогать вашу газетку. Что мы, не понимаем, что раз в нее попали, так на нас первых и подумают?..

— А мне что? — опять повеселел сержант. — Мне что прикажут. Прикажут держать вас, буду держать, прикажут выпустить — выпущу…

— А прикажут повесить?

— А такое прикажут, так поглядим, — сержант вышел, прихватив колоду карт.

— Может, мне признаться? — опять заерепенился остроносый. — И вас выпустят, и мне полегчает…

— Дурак, — сказал, как сплюнул, щетинистый мужик. — Ну что ты дергаешься?

Узкоплечий сконфузился и затих. Я решил не оспаривать свое первенство. Если человеку неймется слыть похитителем настенных газет, стоит ли отнимать у него такую радость?

Румяный крепыш, прислонившись к грубо обтесанной стене с коричневыми жгутами мха между венцами, все же умудрился закемарить, время от времени восторженно проборматывая:

— Чтоб синяки выпаривать!..

Стиляга снял с себя серый пиджак и, расстелив его подкладкой вниз, предложил сыграть на щелбаны. Мы принялись подкидывать монетку, и тот, у кого она ложилась решкой вниз, незамедлительно получал по паре крепких щелбанов. Но и это развлечение, так неплохо отвлекавшее меня от невеселых дум, было прервано стремительным появлением толстого сержанта.

— Э, орлы-алкоголики, да, я гляжу, с вами никак не договориться? — разочарованно протянул он. — Вы мне это бросьте! Тут КПЗ, а не зал для развлечений.

— Слушай, сержант, — удивился щетинистый мужик. — Ты что — сквозь стену видишь?

— Точно, — румяные щеки сержанта раздвинулись в улыбке.

— Чего же ты не скажешь, кто из нас газету сорвал?

— Сознательности от вас дожидаюсь.

— Да какая же у нас сознательность, коль мы мешаем вам жить?

— Совсем пропащих людей нет, — наставительно заметил сержант. — Газеты-то читать надо. Иногда в них и дельное пишут.

— Советчики-воспитатели, — криво усмехнулся мужик. — Законы-то, видать, не для вас пишутся. Держите нас без санкции прокурора, да еще и карты отбираете. Мы выйдем, напишем прокурору, а копию в газету «Правда». Там ждут не дождутся таких сигналов.

Сержант обеспокоенно помрачнел.

— А ты, дядя, небось и не в таких заведениях сиживал?

— Может, и сиживал.

— Все законы знаешь?

— Знаю.

Сержант задом открыл дверь и выпятился в коридор. В камере наступило затишье. Каждый молча занимался чем умел: щетинистый мужик, насыпав на ноготь большого пальца левой руки пеплу от папиросы, слизывал его, морщась, должно быть, от какой-то болезни желудка, румяный крепыш опять кемарил, стиляга разбирал надписи на стенах, а узкоплечий, приоткрыв дверь, старался высмотреть, что происходит в коридоре. Тревога, что не успею проводить Дину, все больше охватывала меня. Время летело.

Из глубины коридора раздались чьи-то упругие шаги, и энергичный голос спросил, не признались ли мы еще. Сержант ответил, что и не думаем и что прокурору жаловаться собираемся. И в газету «Правда».

— Грамотные, — ответил голос. — Выгони их вон.

Узкоплечий, быстро прикрыв дверь, шмыгнул к нарам. Появился сержант.

— Ну, орлы-алкоголики, выметайтесь! — весело гаркнул он.

Из-за его плеча выглянуло лицо дежурного офицера, распорядившегося отпустить нас. Офицер спросил, кто будет Пазухин, и, когда я отозвался, внимательно всмотрелся в меня, словно запоминая.

На улице ко мне подошел щетинистый мужик. Он молча прошел шагов двадцать, выжидая, когда удалятся остальные и, понизив голос, посоветовал мне ни с кем не болтать об этом деле.

— О каком? — я прикинулся опять дурачком.

— О том самом, — уточнил он. — Ты еще на нары не сел, а я уж знал, кто газетишку сорвал. Ты на Заводской стороне живешь?

— На Заводской, — подтвердил я и тут же пожалел об этом.

— Может, свидимся, — пообещал он и свернул к магазину, на крыльце которого озабоченно гомонились мужики. Во всем облике этого человека, в его коренастой широкой фигуре ощущалась сила — завораживающая, непреклонная и, должно быть, темная. У меня не было никакого желания встретиться с ним еще раз.


В половине седьмого я уже был на вокзале. К этому времени погода сломалась, повалил густой пушистый снег. Он щекотал кончик моего носа и щеки. На моих плечах наросли снежные эполеты.

По веткам взад-вперед катались тяжелые маневровые паровозы, переговариваясь друг с другом отрывистыми басовитыми гудками. Прожекторы с трудом раздвигали шевелящуюся снежную завесу. Шпал не было видно, только рельсы остро сверкали в свете прожекторов и вокзальных фонарей. На платформе появилась Дина. В руках она держала лыжи, а на плече висела вместительная спортивная сумка, чем-то туго набитая. Никто не провожал Дину. Она нисколько не удивилась, увидев меня, уверена, наверно, была, что я не подведу — приду вовремя.

Приняв от нее сумку и лыжи, я поймал ее внимательный, слегка вопросительный взгляд. Неужели она видела фотографии? Мы пошли вдоль платформы туда, где, по нашим расчетам, должен был остановиться десятый вагон, и Дина все посматривала на меня из-под правого плеча. Это все сильнее смущало меня.

По вокзальному радио объявили о прибытии скорого поезда «Москва — Мурманск». Вдали что-то гудело и грохотало, но видно было только размытое, быстро увеличивающееся пятно.

— Ты чем-то расстроен? — неожиданно спросила Дина, и я совсем близко от себя увидел ее доверчивые, широко распахнутые глаза.

Как она меня чувствует. Да не стану я перед ней таиться, выложу ей все, пусть знает правду, не унижусь сам и ее не унижу, начав наши отношения с недоговорок.

— Вот сволочи! — выругалась Дина, выслушав меня. — Это все Сашка. Всыпал бы ты ему, как всыпал Дубинкину… Слушай, Коля. Ты забудь про эти фотографии. Я даю честное слово, что даже под пыткой не посмотрю на них. Понял?

Еще бы не понять. Будто живой воды плеснули в мою душу.

— Я стану за тебя болеть, — сказал я Дине. — Смотри, не подведи.

— А скучать будешь?

— Буду, конечно.

— А без «конечно»?

— Бесконечно скучать буду.

Она засмеялась, ласково смела с моих плеч снежные эполеты. Осторожно, будто на ощупь, подкрался поезд. Мы вернулись немного назад. Проводница, подозрительно взглянув на меня, не разрешила мне войти в тамбур, заявив, что ввиду предполагаемого снижения скорости из-за сильного снегопада стоянка поезда будет сокращена.

Приняв от меня сумку и лыжи, Дина поднялась в тамбур, обернулась и показала мне язык. И тут же вдоль состава прокатился недовольный прерывистый гул. Дина, улыбаясь, помахала мне варежкой, той самой, которая упала вчера к моим ногам.

Поезд медленно покатил. Снежная колеблющаяся мгла поглощала его. Вот исчезла и Дина. Я долго стоял на платформе, вслушиваясь в удаляющийся перестук колес. Затем отправился бродить по городу. Каким пустым и ненужным показался он мне в тот вечер. И каким ненужным ему показался я сам… Не верилось, что в этом городе нет уже Дины, что поезд уносит ее бог знает куда.

5. ВСТРЕЧА НА ОЗЕРЕ

В пять утра, как договорились, я подошел к приемному пункту и подергал за конец сигнальной веревки, высовывавшейся из дырки в двери. Внутри дома суматошно забренчали консервные банки, нанизанные на веревку. Такую вот сигнализацию устроил Данила Петрович. Впустил меня Герка. Словно медведь, топал он по скрипучим половицам пудовыми валенками, обшитыми кожей.

Мы прошли в заднюю комнату. За столом, наполовину заваленном подшивками старых журналов, сидели Данила Петрович с Юркой и, прихлебывая чай, обсуждали, почему Леня-Боровок повадился каждый вечер ошиваться у дверей приемного пункта: берет ли он на испуг или действительно орудует по чьему-то наущению. Но если по наущению, то что будет дальше?..

Я поведал им о моих вчерашних приключениях и туг же пожалел об этом: Данила Петрович так испугался, что побелел, как полотно, и у него затряслись губы — совсем как при внезапных, лицо в лицо, встречах с солдатами и офицерами.

Васька запаздывал. Данила Петрович указал на груду одежды и обуви, приготовленной для меня: ватные штаны, фуфайка, валенки и брезентовый плащ, не пропускающий ни воды, ни ветра. Напялив все это, я потяжелел килограммов на десять. Пора было отправляться. Темно и тихо было, когда пришли мы на засыпанную свежим снегом остановку автобуса. До последнего момента высматривали мы Ваську вдоль улицы, но он так и не появился. Дрыхнул, наверно, без задних ног в теплой постели.

И тут что-то смутное, неопределенное встревожило меня. Будто своим отъездом я нарушал какой-то негласный, но непременный уговор. Едва ли не померещилось, что может вернуться Дина. Это, конечно, была полная чепуха. Дина сейчас едва-едва подъезжала к Петрозаводску. И впереди длинные-предлинные четыре дня. Так что лучше всего — уехать.

Двадцать километров по гладко укатанной дороге автобус пробежал минут за тридцать. После теплого автобуса мы очутились на морозе. По обеим сторонам проселка, ведущего в Наттоваракку, черными зазубренными стенами вставал оцепенелый лес.

След в след, размеренно и неторопливо, подменяя друг друга на целине, мы двинулись в путь и около девяти часов вышли к околице Наттоваракки. Деревня по самые окна зарылась в обильные снега, но выглядела более обитаемой, чем осенью, — потому, наверно, что в каждой избе хоть одно окно, да светилось желтым теплым светом. Отрадно было смотреть на эти светящиеся окна.

На задах избы тети Нюши была свалена груда березовых комлей.

— Капюшоны натяните, — потребовал Герка, что-то затеяв. Затем постучал в дверь.

— А кто там, не знаю! — донесся из избы знакомый голос. — Заходите, не заперто.

Ссутулившись и раскорячив ноги, первым в узкую дверь протиснулся Герка. Тетя Нюша стояла перед топившейся печью с ухватом в руках.

— Кошелек или жистянка! — прохрипел Герка, неузнаваемо изменив свой голос. — Живо! А то ножичка спробуешь.

— Осподи помилуй! — едва не шмякнулась на пол тетя Нюша. — Кто вы будете, люди добрые?

— Потрепись тут ишшо! Куды сховала кубышку? Живо-живо!..

— Да какая у меня, у рядовой колхозницы, кубышка? — запричитала тетя Нюша, покрепче перехватив ухват. — Умру, дак похоронить не на што. Пожалейте сироту горемычную, люди добрые.

— Жалеть вас ишшо, чокнутых, — пробормотал Герка. — Живодер, вяжи бабу. Тать и Забулдыга, шмонайте кубышку!

Живодером, судя по толчку локтем, назначалось быть мне. Сгорбившись, чтобы не показать лицо, и растопырив руки, будто собираясь ловить курицу, я шагнул к тете Нюше, но зацепился полой плаща за ушат с водой и растянулся на полу.

— Карау-у! — истошно заголосила тетя Нюша и огрела меня ухватом.

Даже сквозь фуфайку и жесткий плащ было больно. Но я стерпел, чтобы не сорвать розыгрыш. Герка, пожалев меня, поспешно откинул капюшон. Тетя Нюша от удивления разинула рот. Ухват еще раз опустился на мою спину.

— Герушка! — всплеснула свободной рукой тетя Нюша. — Ну и наполохали вы меня! А кого я ухватом-то? Ты, Коля?.. Ну, недаром седни кот Матрос намывался: умом думаю — быть гостям… Юра? А это-то што за человек с вами? Где-то я его видела…

Она бесцеремонно всмотрелась в смущенное лицо Данилы Петровича. Не упрекнула бы она, что видела его пьяным. Но тетя Нюша промолчала.

— Да вы, никак, за рыбой приехали? — догадалась она по нашему снаряжению. — А вас обскакали. У нашего предка уже живет один рыбак.

Наевшись рассыпчатой картошки с солеными груздями и напившись чаю с молоком, мы отправились на озеро. Утро стало поярче. Восточная часть неба посветлела, порозовели окрестные поля с заиндевелыми перелесками, выступающими из синей тьмы. Сухой снег смачно хрустел под тяжелыми бахилами.

В лесу с еловых лап то и дело сползали снежные обвалы. А затем белое ровное пространство распахнулось перед нами — мы вышли к озеру. Зимой оно казалось более просторным, чем осенью. У противоположного берега темнели две фигурки рыбаков, уже колдовавших над лунками. Приятное возбуждение овладело нами, и мы шли уже не след в след, как волки, а вольной, широко распахнутой шеренгой.

Дина, наверно, устроилась уже в гостинице и приводит себя в порядок. Неужели еще и суток не прошло с того часа, как мы расстались? И впереди еще такая громада времени.

С полпути мы увидели, что рыбаки снялись со своего места и пошли нам навстречу. Что-то знакомое почудилось мне в одном из них: и в походке развалкой, и в наклоне головы, и в привычке поднимать плечи. И Юрка с Геркой насторожились тоже. Так и есть: бороздя глубокий снег жесткими полами брезентового плаща, брел Полуянов. Рядом с ним вышагивал сын председателя колхоза. Военрук охватил всех нас сразу не очень-то приветливым взглядом.

Мы дружно, но сдержанно поздоровались с ним. Ответив, Полуянов посоветовал нам вернуться, так как там, откуда они шли, клева не было. Но какой же рыбак внемлет совету рыбака же? И что за рыбалка, если где вышел к водоему, там и сел? Самая крупная, самая беспечная рыба плавает там, куда труднее добраться.

Мы отправились дальше. Сын председателя как-то очень заинтересованно проводил меня взглядом.

До противоположного берега осталось метров полста. Первым облюбовал себе место Данила Петрович. Мои снасти лежали в его ящике. Я пристроился шагах в пяти от него. Юрка и Герка расположились поближе к берегу — там, где звенящие на легком ветру стрелы тростника прокалывали крепкий лед.

Раскидав валенками рыхлый снег, я принялся сверлить лунку. Данила Петрович занялся снастями. Вычерпав шумовкой лед из лунок, я припорошил их снежной пудрой и проткнул дырки. Данила Петрович вручил мне удочку и жестяную коробку с мотылем в спитом чае, и мы засели над лунками. Я шевелил пальцем, представляя, как среди коричневых водорослей извивается коралловый, заметный любой рыбе мотыль. Я шевелил, а рыба не спешила соблазняться. Не трогало и у Данилы Петровича. Я посмотрел, как у Юрки с Геркой, и тут в палец будто током стукнуло. Я подсек и осторожно выбрал леску. Из лунки высунулся плотный, будто из меди отлитый, окушок-полосатик. Красные плавники его зардели на белом снегу. По тому, как он зевнул и не закрыл рот, я понял, что мороз усилился.

И почти тотчас же взяло у Данилы Петровича. Пошли матерые, один к одному, окуни. Я потерял представление о времени.

И вдруг точно кто толкнул меня, как бы напоминая о чем-то. Я недоуменно огляделся, припоминая, где я и кто я. И тут меня поразило: я ни разу не вспомнил о Дине, совершенно забыл про нее. Я не знал даже, который теперь час, и, значит, не мог хоть бы приблизительно представить, чем она сейчас занимается.

Интерес к рыбалке угас. Я чувствовал себя в чем-то виноватым перед Диной. Я покосился на Данилу Петровича и увидел, что он плачет. Это ошеломило меня. Впервые в жизни приходилось мне видеть плачущего мужчину, и я вдруг очень растерялся, испугался даже. Чем были вызваны эти слезы? Чем была вызвана эта полная отрешенность от всего, что было вокруг?.. Какие воспоминания, сомнения или страхи смутили его душу?..

Осторожно, чтобы не привлечь внимание Данилы Петровича, я высвободил валенки из-под груды смерзшихся окуней и отошел к Герке узнать о времени. Было без четверти четыре. Дина, наверно, только что закончила тренировку и вернулась в гостиницу. Чем она занимается сейчас? Может быть, так устала и озябла, что нырнула в постель, под теплое одеяло, и забылась облегчающим сном. Я никак не мог представить себе Дину, лежащую в постели.

Стараясь не потревожить Данилу Петровича, я сложил в ящик удочку и складной стульчик, собрал в мешок рыбу и потопал в деревню.

Ровная голубизна дневного неба уступила место багровой вечерней заре. Луну обхватило розовым ободом. Проклюнулись чистые дрожащие звезды. Бесшумно пролетали черные птицы.

Полуянов, сидевший над лункой недалеко от впаянных в лед плотов, не заметил меня, но сын председателя опять посмотрел так, будто ему нужно было что-то сообщить мне.

В лесу меня догнал Герка. Тетя Нюша топила баню. Обилие рыбы, принесенной нами, поразило тетю Нюшу. Герка шепнул мне, что Данила Петрович поручил ему купить бутылку водки. Мы отправились в магазин. Знаменитое клюквенное вино занимало большую часть полок. Продавщица охотно сообщила нам, что девушка-киномеханик еще в ноябре сбежала в Сегежу — «как ускакала на праздник, так тут ее и видели».

Вернувшись из магазина, мы принялись за разделку березовых комлей. Промерзшее дерево легко пилилось, желтые опилки прыскали на синий снег. Разогревшись, мы сбросили фуфайки. Я предложил Герке оголиться до пояса и натереться снегом. Косо взглянув на меня, Герка довел до моего сведения, что не желает еще раз изображать из себя кретина. Точность его определений всегда нравилась мне. Правда, я не ставил себя так низко, ведь я не схватил тогда хотя бы захудалого насморка, но возражать Герке не стал: с него хватит, он свое получил.

Тяжелые колуны легко разваливали березовые чурбаки на звонкие увесистые поленья. Вышла тетя Нюша и принялась складывать поленницу.

— Стоснулась я, дитятки рожоные, по артельной работе-то! — пожаловалась она. — С малолетства в артелях дак. Верьте не верьте, а ведь я с одиннадцати годков наравне со взрослыми ломила. В те времена спрос был — ой-е-ей!.. Не выполнишь задания, дак хоть сам петлю себе готовь. Летом колхоз, зимой леспромхоз. Бывало, пилим, пилим с тятей покойным, царствие ему небесное, ручонки-то уж за пилу не держатся, я заплачу: «Тятенька, милый, давай хоть немного-то отдохнем». — «Што ты, — говорит, — девка, што ты…» И не можешь, а пилишь… А жили-то как? В землянках, будто кроты. Ползком вовнутрь заползали. И бабы, и мужики, и девки, и парни — одной кучей… Вот, ребятки, как раньше людей-то не щадили. Рассказать про все, дак и не поверите — придумала баба Нюша, скажете. Нонешняя-то жись не по асфальтовой дороженьке прикатила, а по нашим горбам. Кто-то за нее жись клал и орденов не получал… Зато теперечи и не переломятся: как-нить отбарабанить восемь часов, глаза-губы напомадить — и на танцы, кобелей рыскать…

Появился сын председателя колхоза с охапкой березовых поленьев и сказал, что его отец просит истопить баню и на их долю. Получив согласие тети Нюши, он отнес поленья в баню. Уходя, опять многозначительно оглянулся на меня. Уж не хочет ли он поведать, как стукнул меня булыжником, завернутым в тряпку, в тот момент, когда Сашка ошеломил меня апперкотом?.. — так представлял я себе то, что случилось осенью.

Управившись с дровами, мы пошли в избу пить парное молоко. И тут опять настигло меня ощущение какой-то вины перед Диной. Какой? А вот какой: если Дина вспоминает меня, то думает, что я в городе. Она же не знает, что меня там нет. И получается, что я обманываю ее. Надо срочно вернуться в город.

— Ты чего? — удивился Герка, заметив, наверно, как я изменился в лице.

— Мне домой надо.

— Ну и шуточки у тебя!

— Мне надо, — твердил я. — Мне очень надо.

— Да ты што! — напустилась на меня тетя Нюша, уяснив, в чем дело. — Не пущу! Околеть на таком морозе хочешь, але волкам в брюхо? Отвечай потом за тебя. Але чем Нюшка не уважила? Уж коли приспичило, дак хоть до утра потерпи. Не обижай ты Нюшку, чего худого она тебе сделала…

Мне стало неловко за себя, и я отложил пальто. Скорей бы утро. Как ни хорошо здесь, мое место в городе.

6. В БАНЕ

Наши вернулись с озера в седьмом часу. Они наудили так много окуней, что еле донесли свои мешки.

Баня настоялась уже. Тетя Нюша вынесла из чулана два можжевеловых, колючих на вид, но бархатных на ощупь, веника. Мы отправились в баню. Не успели мы раздеться, как дверь решительно распахнулась, и за ледяными клубами морозного воздуха в предбанник вошли Полуянов, председатель колхоза и его сын.

— С хозяйкой мы ишшо днем договорились, — приврал председатель, обращаясь к Даниле Петровичу. — Не возражаете?

Данила Петрович не возражал, но и радости не выказал тоже. Особенно, кажется, смутило его присутствие Полуянова — как и при встрече с солдатами или офицерами, обмундированными в полную форму, у него задрожали губы. Полуянов уже раздевался. Председатель подмигивал гораздо реже, чем осенью, стало быть, мышцы лица стянуло морозом. Его сын опять интриговал меня многозначительным взглядом. Мне это стало надоедать.

— Ну, как, Пазухин? — неожиданно обратился ко мне Полуянов. — Оказался я на днях на вокзале и видел кое-кого. В Петрозаводск они уезжали. А?..

Он хитро передернул прокуренными усами. Кого он имел в виду? Меня с Диной? Так ведь я никуда не уезжал, да и не приметили мы Полуянова. И тут меня осенило: приезжали Настя с мужем. А я ничего не знал об этом. Мне, конечно, все равно, но было бы интересно посмотреть, какая она — замужем.

— Изменилась твоя знакомая, — неодобрительно усмехнулся военрук. — А была-то — раздолье… Теперь же поджалась вся, смотреть неловко. Он же такой представительный, себя носит как нетленную реликвию. Так-то, друг Пазухин…

Полуянов обнажился полностью, аккуратно сложив одежду на конце лавки. На левом его бедре выделялся большой розовый шрам и несколько белых пятнышек величиной с копеечную монетку, ровно строчкой перепрыгнувших на правое бедро — не следы ли уж автоматной очереди?..

С каким-то неосознанным интересом, исподтишка наблюдал я и за Данилой Петровичем. И только когда он стянул с себя исподнюю рубаху, все встало на свои места. Я увидел его растерзанную поясницу с впадиной на месте вырванного куска мяса, в которую можно было вложить кулак. Жило, значит, во мне нечистое сомнение в том, что Данила Петрович был ранен, жило, и, стало быть, я не верил ему все это время до конца.

— Простите, вас где? — неожиданно обратился к Даниле Петровичу Полуянов.

Данила Петрович не сразу совладал со своими непослушными губами.

— Под Лугой, — выдавил он.

— Ба! — удивился Полуянов, настороженный как будто странным поведением Данилы Петровича. — Да и меня там же. В каком воинском соединении служили?

— В народном ополчении.

— М-да… — Полуянов печально понурился. — Как вспомнишь это ополчение… Впрочем, тогда и регулярным войскам несладко было. Ну-с, вперед?..

И, распахнув дверь, вошел в парную. Данила Петрович с растерянным и слегка испуганным видом шагнул следом, пристроился на приступке, обняв себя, словно ему было зябко.

Сын председателя, изображая завзятого парильщика, сразу же полез на полок. Юрка и Герка ринулись туда же. На Ивана Христофоровича, наверно, от жары, напали судорожные подмигивания, до неузнаваемости исказив его лицо, удивлявшее меня постоянной замкнутостью и отрешенностью своего выражения: будто человек намертво сосредоточился на какой-то одной и, может быть, неразрешимой думе.

Я вошел в парную последним. Матерым, настоявшимся зноем обдало меня с ног до головы, я ощутил, как озноб, накопленный за день, заметался в моем теле.

Полуянов, распарившись, открыл боковую отдушину каменки и жахнул в нее полковшика крутого шипящего кипятку. С тяжким утробным стоном из отдушины вырвался тугой клубок раскаленного пара. Невидимое пламя занялось вокруг моего тела. Сын председателя, охнув, схватился за уши.

— Давай-ка, Христофорович, я тебя разомну, — предложил Полуянов, надев рукавицы и взяв распаренные веники.

Мы потеснились. Председатель растянулся на полке. Полуянов энергично замахнулся обоими вениками сразу, но у самой спины председателя они остановились и, мелко встряхиваясь, поползли вдоль тела, толкая перед собой горячую воздушную подушку. Движение раскаленного воздуха было нестерпимо. Но я, стиснув зубы, терпел. Назло себе терпел. Если Дина думает, что я в городе, а меня там нет, так мне и надо.

Рядом натужно терпели Юрка и Герка. Данила Петрович с любопытством и опаской присматривался к Полуянову.

Председатель вышел в предбанник. Потряхивая вениками под потолком, вбирая в них самый густой, самый злющий жар, Полуянов предложил попариться и Даниле Петровичу. Неожиданно для меня, да и для самого себя, наверно, тоже, Данила Петрович согласился.

— Я вас давно заприметил, — сообщил ему Полуянов, выделывая вениками замысловатые комбинации. — На старьевщика-то ты не больно похож. А?

Данила Петрович совершил над собой какое-то заметное усилие. Юрка и Герка, как и я, с тревогой наблюдали за ним.

— Вы, часом, не служили в охранных войсках? — спросил Данила Петрович.

Полуянов зорко взглянул на него.

— А что? — насторожился и посуровел он.

— Да манера обращения у вас специфичная, — пояснил Данила Петрович. — У нас в лагере и солдаты и офицеры тоже то на «ты», то на «вы» к нам обращались. Понимаете, много таких людей было, с которыми так и тянуло на «вы». Но спохватывались — кто мы такие? — и уже на «ты».

— Хорошо подмечено, — отозвался Полуянов. — Очень точно.

Я слез с полка и вышел в предбанник. Не понравилось мне такое начало общения Данилы Петровича и Полуянова.

Председатель, запахнувшись в простыню из точива[1], дремал, покачиваясь, на широкой лавке. Казалось, что он смертельно устал от всего, что с ним было в жизни, и мечтал лишь об одном — покое. Вышел из парной его сын и, опять таинственно взглянув на меня, уселся рядом. Я поинтересовался, чего он так на меня смотрит, должен я ему, что ли? Вместо ответа он спросил, знаю ли я Сашку Морякова. Я ответил, что знаю, но знакомством этим не горжусь.

— Вот артист, — засмеялся сын председателя. — Когда жил у нас, клялся в дружбе до гроба. А тут как-то приезжаю в город, зайду, думаю, раз звал… А он и руки не подал и дальше передней не пустил. Ушел я от него, как оплеванный.

— Поздравляю. А мне-то какое дело?

— Так ведь это по его милости ты в больницу-то загремел. Помнишь?

Я поежился — как такое забыть?

— Он нам тебя такой сволочью расписал — повесить мало, — добавил сын председателя и протянул мне распаренную ладонь. — Познакомимся? Виктор.

Из парной, пошатываясь, вышел Данила Петрович. Затем вышел и Полуянов, опустился на лавку. Юрка и Герка, слышно было, обрабатывали себя вениками, взвизгивая и постанывая.

— Ну-с, и чем же увенчались ваши наблюдения над моей скромной особой? — небрежно полюбопытствовал военрук, насмешливо и жестко всматриваясь в лицо Данилы Петровича. — Похож я на раскаявшегося грешника?

К моему удивлению, Данила Петрович выглядел вполне сносно, преодолел, кажется, робость перед Полуяновым.

— Да нет, не похожи, — ответил он.

— И слава богу.

Они только что не принюхивались, бдительно, как псы, следя друг за другом.

— А вам бы, конечно, хотелось, чтобы мы били себя в грудь, рвали в клочья рубахи, молили о прощении, осознавали свои ошибки? — начиная как будто раздражаться, подначивал Полуянов.

— Ну что вы, — улыбнулся Данила Петрович. — Какое осознание?.. Полноте. Не мучайте себя…

— Ну спасибо-о, — на крутых скулах Полуянова расцвели красные пятна, а зрачки побелели — задело за живое, выходит, замечание Данилы Петровича. — Премного благодарим… Только ошибок-то не было. Их не было — слышите?.. Мелко плаваете. Вас и тут обвели вокруг пальца. Тогда одурачили и теперь дурачат. «Культ личности» — и все дела?.. Столько загубленных жизней — и всего два слова?.. Не шибко ли легко хотим отделаться?.. Вас устраивает такое… легкое объяснение?.. Меня — нет. Была борьба. За выживание. Жесточайшая. И в этой борьбе такие, как я, верой и правдой служили человеку, который олицетворял в наших глазах волю нашего народа. По-нят-но? Нашего народа…

— Ну да-да… разумеется, — снисходительно согласился Данила Петрович.

— Глумитесь? — потемнел Полуянов. — Ну-ну. Смотрите, не вышло бы вам опять боком ваше легковерие. Вам ведь, что бы ни было, все подавай в чистом виде: и интернационал, и всеобщее равенство, и бескорыстное служение… Навешают лапшу на уши, а вы и радешеньки… Все это троцкие, радеки, зиновьевы и бухарины не были и не могли быть нашими благодетелями, цели их были иные, чем цели нашего племени. Вы же русский человек. Вместо того чтобы хихикать, проанализировали бы свои ощущения, доверьтесь им. Иногда такие ощущения говорят куда больше и вернее, чем… Да вы взгляните на этих ребят, на Ивана Христофоровича, на меня… — годимся мы в друзья троцким? Будут они радеть о нашем светлом будущем?..

Убежденность военрука впечатляла. А может быть, — манера говорить: твердо, без запинок, точными, хорошо, должно быть, обдуманными словами. Нажимал он на собеседника крепко. Данила Петрович напряженно размышлял. Он ожил, возбудился как-то. Глаза его неуступчиво блестели. Никогда бы не подумал, что у него может быть такой твердый взгляд.

— Заманчиво, — проговорил он уже без оттенка снисхождения, который мог вывести из себя кого угодно, а не только Полуянова. — Заманчиво принять вашу логику. Если следовать ей, многое делается само собой объяснимым. Но я чувствую, что и в вашей логике есть какой-то непорядок. Уж извините. Вы же сами убеждаете, что иногда ощущения говорят и больше, и вернее…

— Ничего-ничего, — отходчиво отозвался Полуянов, повеселев. — Вот и давайте вместе устранять непорядок, а не кукситься друг на друга. Виктор, где пиво? Предлагаю освежиться по случаю такого экстравагантного знакомства.

Они придвинулись к столу, извлекли из шкапчика стаканы. Виктор пошарил в кошелке, которую они принесли с собой, и на столе появились вяленые лещи, соленые огурцы, головки чеснока и ломти черного хлеба, посыпанные крупной солью. Чтобы не оказаться в неудобном положении, я юркнул в парную.

7. СОМНЕНИЯ НА ДОРОГЕ

Проснулся я довольно легко. А вчера опасался, что не встану вовремя. Снаружи на окна, причудливо изукрашенные мохнатыми узорами, напирала густая темнота. Тетя Нюша готовила пойло для коровы, Юрка и Герка, раскрыв рты, крепко спали на широкой лавке вдоль печи. Данила Петрович сидел на лежанке, свесив худые ноги едва не до пола, и с выражением тяжкого раздумья курил, стряхивал пепел в пол-литровую банку.

Приснилось мне или нет, что вчера после бани заходил к нам Полуянов, что они пили водку, захлебывая ее огненной ухой, и что Полуянов убеждал Данилу Петровича в верности своих выводов о культе личности, а Данила Петрович недоверчиво покачивал головой.

День, проведенный на морозе, можжевеловые веники, наваристая уха — все это уморило меня настолько, что я еле одолевал наседавший сон. В стены избы, точно кувалдой, бухал мороз, от печи тянуло ровным обволакивающим теплом — голоса Данилы Петровича и Полуянова то уплывали куда-то, то делались близкими и внятными.

— А я, Данила Петрович, вспомнила, где тебя видела-то, — выдвинулся откуда-то голос тети Нюши. — Помнишь, как исповедовался на крыльце магазина перед Ленькой-то Хряком?.. Отпущенье грехов у них вымаливал?.. Не у тех просишь. Кто понимает, давно тебя простили. Не взяли бы в плен, дак и воевал бы. От меня дак тебе поклон низкий, што муку на себя принял. Не ты бы принял, другому пришлось…

Через полчаса, напившись парного молока, я бодро шагал заснеженным проселком к шоссейной дороге. Рюкзак, до отказа набитый замерзшими окунями, оттягивал мои плечи. В густо-синем небе, близкие и далекие, моргали звезды. Я вышел к развилке как раз тогда, когда к ней подкатил рейсовый автобус. Хорошо было сознавать себя человеком, совершающим праведное дело.

Часов в девять я уже был дома. Альбина и Нина работали с утра. Татьяна спала, разметав по подушке рыжеватые пышные волосы. Тонкое одеяло подчеркивало рельеф груди, живота, бедер. Словно ощутив мой пристальный взгляд, Татьяна, пробормотав что-то, потянулась, хрустнула суставами и открыла глаза, затуманенные сном.

— А, это ты, — зевнула она. — Чего так скоро? Хочешь, я тебя чмокну?

Встреча была вполне в духе Татьяны.

— Не надо, — отказался я от лестного предложения. — Чмокай своего Женечку.

— Что-о? — удивилась она. — Ах ты ревнивец!

И, запахнув на бедрах одеяло, бросилась на меня, повалила на кровать, щекоча под мышками и бодая головой. Руки мои, помимо воли, жадно скользили по ее гибкому порывистому телу. Мне сделалось не по себе, когда я поймал себя на этом. Будто только для такого я и спешил из Наттоваракки.

— Ой! — вскрикнула вдруг Татьяна так пронзительно, что я похолодел от мысли, что кто-то вошел в комнату и застал нас в таком неприглядном положении. — Ой, кажется, рыбкой пахнет!

Она метнулась к рюкзаку и дернула завязку. На пол шлепнулись два крупных окуня.

Я сидел на ее кровати разбитый и смущенный, в глубине души как бы и недовольный, что все кончилось ничем.

Дина, возможно, вышла на свой первый старт. Может, идет она сейчас по изнурительной трассе, вспоминает, может быть, обо мне и совсем не подозревает, какие тут дела творятся. А было так хорошо. Теперь же еще хуже, чем если бы я не вернулся из Наттоваракки.

Я влез в пальто, вышел на улицу и направился к выезду из города. Мне тотчас же повезло — подобрал грузовик, мчавший порожняком. Шофер гнал так, будто догадывался, как мне недосуг. Сойдя на развилке, я задумался, обязательно ли топать в Наттоваракку или можно и так считать все начатым заново.

Мороз осатанел. Ледяная мгла заволокла багровое тяжелое солнце. Поднимись ветер, и всему живому пришел бы конец.

Из сизой мглы вынырнула попутка, и я покатил обратно. Быстро сгущались сумерки. Судорожно дергающийся «дворник» с трудом очищал переднее стекло кабины от морозного инея.

Чем закончился для Дины первый день соревнований? Удалось ли ей выполнить норму мастера спорта? А что, если по причине такого лютого мороза соревнования отодвинули и Дина вернется не через три дня, а позже? И я напортачил: не заглянул к тете Нюше, не довел исправляемое до конца. Ночь надвигается, а то бы махнул обратно. Ах — ночь! Вот поэтому надо и вернуться!..

Я попросил шофера остановиться. Он попросил меня потерпеть до города. Я сказал, что это — не то…

Покосившись на меня, как на помешанного, он резко затормозил. Я выскочил из кабины. Мигнули красные огоньки над задними колесами, и я остался один в неподвижной ледяной тишине. Но везло мне сегодня — не рассказать. Не пробежал я и пяти минут, как тьму вспороли фары настигающей меня машины. И я помчался к развилке, зарылся в сено, которым устлано было тряское днище кузова трехтонки.

— Вернулся, — будто ничего и не было, проговорила тетя Нюша, переставляя ухватом чугуны в печи.

Юрка и Герка старательно потрошили рыбу. Данила Петрович и Полуянов сидели за столом, словно и не расставались со вчерашнего дня.

— …Теперь нам отечески советуют: зачем ворошить прошлое, — донеслись до меня слова Полуянова. — Прошлое, заметьте, не историю. Когда же смывать гниль, как не сейчас?.. Значит, остались заинтересованные? Им надо замолчать, что творили! А что нельзя замолчать — вали все на Сталина. А нам нужна правда. Вся правда, какая бы неприглядная она ни была.

— Ничего, — задумчиво отозвался Данила Петрович. — Я уверен, что запуск спутника оказал сильнейшее влияние на умы. Человек выходит в Космос. Начался качественно новый отсчет времени. Все, все пойдет по-другому…

— Ну, крови-то еще будет попорчено, пока скажется это влияние, — возразил Полуянов. — Был я тут осенью с приятелем в гараже лесозавода на митинге шоферов, слесарей и прочих. Клеймили Пастернака за «Доктора Живаго». Никто ведь и не читал, а осудили же. Осудили. Будто стадо ко всему безразличных олухов. Пакость!..

— Большая уж воля нынче болтунам-то дана, — поддержала тетя Нюша, внимательно следившая за разговором. — Был у нас такой — Паша Пролежень. У нас лес — гляньте — под окном, дрова рядом. Дак баба Паши у соседей по полену выпрашивала, чтоб печь истопить. А Паша о мировой революции хлопотал. За это его и на руководящую должность выдвинули. Он колхозишко наш и разбазарил… Меня в кулачихи записал, што я ноги для него не раздвинула. Такой был. Попомнит он Нюшку: долго, поди, не с чем к бабам подходить было… И колхоз разбазарил, и семью по свету пустил. А все с рук сошло. Сичас, бают, алюминиевый комбинат в Надвоицах строит. Он построит алюминиевый комбинат…

Ходики в простенке неумолимо отщелкивали минуты. Страшно было подумать о том беспощадном морозе, который поджидал меня. Но и тянуть нельзя было — время позднее. Чтобы избежать уговоров остаться, я, улучив момент, когда все увлеклись общим разговором, выскользнул на улицу. Мороз трещал такой, что птицы, наверно, замерзали на лету.

8. ЗНАК ВОПРОСА

Утром следующего дня я отправился на железнодорожную станцию навестить Ваську. Мороз круто сдал, расхозяйничалась сноровистая оттепель. С крыш поползли пласты подтаявшего снега.

На переезде у шлагбаума бородатый стрелочник набирал в ведро каменного угля из кучи, насыпанной возле будки.

Ваську я застал в «собачьем настроении», как он сам о себе выразился. Оказалось, он не поехал с нами в Наттоваракку не потому, что проспал, а потому, что его не отпустил отец.

На бюро райкома, рассматривавшего положение дел на железнодорожном узле, начальником которого был Васькин отец, ему, хоть и в виде шутки, напомнили о поэме сына. Отец пришел после бюро домой выпивши, сильно бранился и предупредил Ваську, чтобы он, если понадобится, не кочевряжился, а покаялся и повинился. Странно было слышать про это.

К обеду явился сам отец — крупный, солидный мужчина и, шаркнув по мне подозрительным взглядом, грубо осведомился, кто я такой. А ведь он хорошо знал меня, я не однажды заходил навестить Ваську. Значит, мне почему-то указывалось на дверь. Васька молчал. Я вышел.

Домой я возвращался с таким мерзким ощущением, будто за каждым углом на меня был наточен острый нож.

Оттепель разгулялась не на шутку, тянуло влажным южным ветром. Татьяна работала во вторую смену. Нина и Альбина, наскоро перекусив, умчались в универмаг. Стало известно, что к Новому году лесозавод выделит девушкам по отдельной квартире, как молодым специалистам. Девушки покупали первое, самое необходимое для новоселья обзаведение: кастрюли, тарелки, чашки и ложки, а Альбина уже присматривалась к мебели и даже купила роскошную двухспальную кровать с доставкой на дом по первому требованию. Деньги на кровать перевела из Мурманска мать Альбины, приписав на переводе, что обязательно будет на новоселье.

Меня радовало все это — что дают квартиры. Может, приедет из Ладвы мама, и мы заживем по-человечески, с нормальными завтраками, обедами и ужинами, с воскресной стряпней — по-семейному.

Татьяна, правда, заявила, надменно притенив свои очи ресницами, что лично ей квартира в этом городе как-то и ни к чему, что к Новому году она быстренько и без шума смотается в Архангельск по семейным обстоятельствам, но что это были за обстоятельства, объяснить не потрудилась. Она усердно бегала по промтоварным магазинам, принося домой отрезы тканей и тюля — подарки, должно быть, архангельским родственникам.

Я дочитывал «Домби и сын». Неожиданно в окно постучали — робко, едва слышно. Наверно, Васька, решил я, удивляясь его робости. И вдруг будто ветром меня сорвало — это не Васька, это кто-то другой.

Я выскочил на крыльцо. На нижней площадке, среди обледенелых санок — на них жильцы дома возили ушаты и бидоны с водой — стояла Дина, сунув руки в карманы броской спортивной куртки.

— Ты-ы? — потрясенно молвил я.

Дина строго и, как мне показалось, оценивающе смотрела на меня снизу вверх — какое-то мгновение мне было не по себе, — потом улыбнулась. Я перевел дух.

— Ну что же ты стоишь? — спросила она. — Иди оденься. Я подожду тебя здесь, среди санок.

— А может, ты зайдешь? — я совсем обалдел и не соображал, что говорю. — Дома никого нет. Я один.

— Заманчиво, — опять улыбнулась она. — Мне хочется посмотреть, как ты живешь. Но не сегодня. Хорошо?

Я бросился в комнату. Пальто, шарф, шапка… Чем объяснить его — внезапно свалившееся счастье?..

Октябрьской улицей мы направились к Большому мосту. Редкие прохожие с отвращением месили чавкающую слякоть. С Белого моря тянуло влажным ветром.

Я никак не мог заговорить с Диной. Она оказалась почему-то совсем не такой, какой я представлял ее себе все эти дни. Должно быть, и я показался другим — потому так строго и смотрела она. Даже и теперь ощущалась какая-то натянутость.

— А я ждал тебя завтра, — наконец выдавил я, приноровившись к легким шагам Дины. — Хотел встречать все поезда с юга.

— А я сказалась больной и вернулась на день раньше. Не осталась на торжества. Кого ты видишь перед собой?.. Ты видишь новоиспеченного мастера спорта. Я вошла в сборную Карелии. Заняла второе место, а могла бы занять первое.

— Почему же не заняла?

Дина замедлила шаги и исподлобья взглянула на меня.

— Потому что я шла-шла, вдруг остановилась и написала палкой на снегу: «Коля плюс Дина будет…» А тут меня и обошли. Тренер чуть не свихнулся…

— А что будет? Что будет-то?

— Как что? — удивилась Дина. — Будет знак вопроса.

— Ну почему же знак вопроса?

Она приблизила ко мне свое веселое хитрое лицо.

— А ты бы что хотел? — с придыханием спросила она. — Этого ему мало… Тебе мало, что я чуть не ревела от тоски по тебе? Мне так хотелось побыть с тобой наедине. Уж не знаю почему… Показать тебе мое «местечко»? Хочешь?

— Какое «местечко»? — удивился я.

— У меня есть такое «местечко», где я могу спрятаться от всего света. Хочешь, покажу?

— Конечно, хочу.

Мы прошли через Городской сад, с черными, ввалившимися от оттепели тропинками, перешли Проточный мост и очутились на Больничном острове. С коренастых раскидистых берез осыпался подтаявший иней. Справа шумел, вздуваясь желтыми жгутами, никогда не замерзающий порог.

Осмотревшись, не следит ли кто за нами, Дина пошла кромкой берега, стараясь не оступаться с узенькой, едва натоптанной тропинки. Скоро мы очутились возле большого, отслужившего свой срок баркаса, перевернутого вверх килем. Заросли ольхи скрывали баркас со стороны больничных деревянных корпусов.

— Вот, — радостно сообщила Дина. — Здорово?

— Здорово, — озадаченно согласился я. — А как в него попасть?

— Сейчас покажу, — еще раз осмотревшись, Дина нагнулась, взялась за одну из досок борта и повернула ее вокруг единственной заклепки. — Полезай… Ну что же ты? Хочешь, чтобы кто-нибудь выследил нас?

Опустившись на корточки, я нырнул в баркас. Темно тут было, хоть глаз выколи, и пахло сеном.

— Ну что же ты? — сердито спросила Дина. — Помоги же мне. Я ведь тоже хочу туда.

Я перехватил доску, и Дина очутилась рядом со мной. Она пошарила в сене, и луч карманного фонарика осветил сводчатую внутренность баркаса. Пол его, а вернее, перевернутая палуба, был выложен сеном, накрытым плотной дерюжкой. В носовой части стояли книги, лежали кульки с конфетами, пряниками и печеньем.

— Здорово! — восхитился я.

— А с печкой было бы еще лучше, — обрадовалась Дина. — Может, ты что-нибудь придумаешь? Знаешь, как будет уютно? Придумаешь?..

Я обещал подумать. Дина предложила мне угощаться из кульков, извлекла откуда-то термос с чаем. Чай был горячий, свежий — Дина приготовила его, наверно, перед тем, как пойти ко мне. Такое внимание необычайно волновало меня, я спрашивал себя, а что же мне сделать для Дины?..

— Знаешь, кого я встретила в Петрозаводске? — спросила Дина. — Ты записан в городскую библиотеку?

— Был. А недавно выписался. Там сейчас такая девица стоит. «Чего выдать?»

Дина засмеялась.

— На вас не угодишь, — промолвила она. — Ну, а до этой девицы кто работала? Парни по ней с ума сходили. Я ей так завидовала. Ее я и встретила.

— Настю? — поразился я.

Дина нахмурилась.

— Не называй ее больше по имени, — попросила она. — Не будешь? Меня это как-то ранит. Понимаешь?..

— Понимаю, — согласился я, хотя ничего не понимал.

— Она выглядит какой-то затурканной, забитой, — продолжила Дина. — Но при этом очень следит, чтобы другие ничего не заподозрили. А что может быть хуже этого? Что?..

— Да уж хуже этого — ничего, — недоверчиво пробормотал я. — Как-то даже не верится этому. Чтобы Настя и — забитая. Нет, не похоже…

Я взглянул на Дину. Глаза ее обиженно блестели.

— Я же просила тебя не называть ее по имени, — проговорила она. — Или тебе все равно, прошу я или не прошу?..

Я молчал. Неловко было оправдываться, уверять, что мне не все равно.

— Ладно, — смягчилась Дина. — В первый раз прощаю… Послушай, — спросила она. — Это правда, что у вас в «Утильсырье» притон устроен?..

Я выпучил глаза: какой притон, кто ей сказал такую муть?

— Да многие говорят! — удивилась Дина. — Ленка говорит…

— Твоей бы Ленке, — пробормотал я. — Твоей бы Ленке… — и остановился, не зная, какое наказание назначить подруге Дины за ее болтливость.

Мне сделалось скверно. Так вот почему Леня-Боровок ошивается каждый вечер у приемного пункта Данилы Петровича! А в витрине городской настенной газеты «Они мешают нам жить» опять появилась моя фотография, копия той, которую я выкрал. И сопроводительная надпись была та же самая. Кто-то всерьез взялся за нас…

9. ПЕЧКА

Татьяна затеяла большую стирку: кастрюли с пузырящимся в них бельем, тазы с мыльной водой, стиральная доска… В такие дни лучше не подходить к Татьяне — она становилась придирчивой и злющей, будто обстирывала весь белый свет, а не себя только.

Я отправился разыскивать печку. Всю ночь она снилась мне: маленькая, чугунная. Но вот где раздобыть ее? Я вспомнил бородатого стрелочника, как он насыпал уголь в ведро возле своей полосатой будки на переезде. Не выручит ли он меня!..

Слегка подморозило, припорошило твердым, как крупа, снегом, и загуляла бесшабашная посвистывающая метелица.

— Печка, говоришь, надобна? — задумчиво переспросил бородатый стрелочник, опираясь на метлу. — Махонькая, говоришь?

— Маленькая.

— Это тебе дороже обойдется… Чугунная, говоришь?

— Лучше бы чугунная.

— И это учтем. Приходи часам к четырем, может, что и сморокуем.

Мело сильнее. Куда теперь? Что поделывает сейчас Дина? Я ни на секунду не забывал о ней, она все время как бы шла рядом со мною. Незаметно я очутился у приемного пункта. Внутри его горел свет. Значит, наши вернулись из Наттоваракки. Дверь в пункт была не заперта. Вызвав сварливую перебранку пустых консервных банок, нанизанных на веревку, я вошел в переднюю комнату.

Данила Петрович, посвежевший и повеселевший, сидел за приемной стойкой и читал свежие газеты. Из задней комнаты пахло ухой. Ком из медных смятых окладов от икон лежал на стойке. Оказалось, его припер Леня-Боровок. Он собирался в отпуск в Петрозаводск, ему позарез нужны были деньги. Наверняка он ограбил каких-нибудь несчастных старух, ободрал оклады, а иконы расколол топором. Леня обещал наведываться еще. Я попросил Данилу Петровича узнать, не раздобудет ли Леня мне печку — маленькую, чугунную…

Суматошно забренчали консервные банки. Вошел, ссутулившись, Полуянов, досадливо морщась, натянул веревку, гася бренчание.

— На такой вот ерунде моя разведгруппа засыпалась в марте сорок третьего под Тихвином, — с застарелой горечью в голосе пояснил он. — Два трупа подарили немцам. А я полгода отвалялся в госпитале.

Они, кажется, подружились — Данила Петрович и Полуянов. Это хорошо. Веселее им будет. Чтобы не мешать им, я, нахлобучив шапку, вышел из пункта.

Метель усилилась. Ходить затянутыми скользкой ледяной коркой улицами небезопасно было. Того и гляди, собьет с ног. В четыре часа я толкнул дверь в будку стрелочника. Он встретил меня неприязненно.

— Связался я с тобой, парень, — проворчал он. — Припас я для тебя печку, да пока пропускал «Мурманск — Ереван», кто-то спер ее. Не ты?.. Што теперь делать? С кого спросить убыток?..

Я догадался, что спер-то печку, наверно, Леня-Боровок. Чтобы утешить потрясенного кражей стрелочника, я купил у него мешок каменного угля и отнес его в баркас. Затем отправился к Даниле Петровичу. Догадка моя подтвердилась — печка ждала меня в приемном пункте, и притащил ее Леня-Боровок.

Метель разбушевалась вовсю. Уличные фонари раскачивались, грозя оборваться. Но мне такая сумятица была на руку. Никем не встреченный, я добрался до баркаса, почти полностью занесенного снегом, втащил в него печку и стал устраиваться.

Установив печку в корме, я разогрел ее заранее приготовленными щепками, затем подложил угля. Тяга получилась отличная. Печка быстро нагревалась. В баркасе стало тепло. Я снял пальто и ботинки и вытянулся на подстилке головой к книгам. Их было немного и все стихи. Пушкин, Блок, Смеляков… Я взял Блока и прочел первое попавшееся стихотворение:

«Ночной туман застал меня в дороге. Сквозь чащу леса глянул лунный лик. Усталый конь копытом бил в тревоге — спокойный днем, он к ночи не привык. Угрюмый, неподвижный, полусонный знакомый лес был странен для меня, и я в просвет, луной осеребренный, направил шаг храпящего коня. Туман болотный стелется равниной, но церковь серебрится на холме. Там — за холмом, за рощей, за долиной — мой дом родной скрывается во тьме. Усталый конь быстрее скачет к цели, в чужом селе мерцают огоньки. По сторонам дороги заалели костры пастушьи, словно маяки».

Хорошо. Тут книги Дины, пахнет сеном и жарко топится печка, а над баркасом колышется вьюга, бессильная достать меня, и мне отрадно, как отрадно бывало дома, в Ладве, когда вся наша семья в такие же метельные вечера, как этот, собиралась перед стреляющей лопающимися угольями лежанкой.

И вдруг мне сделалось не по себе. Тревожно и щемяще. Отчего это? Ведь все так хорошо. Да потому и тревожно, что все хорошо. За хорошим ведь непременно последует плохое. И, значит, надо готовить себя к этому.

Мне почудилось, что в однообразное дыхание метели вторглось что-то постороннее. Я напряг слух — вроде бы скрипят чьи-то шаги. Я прикрыл дверцу печки. Хруст прекратился. Доска отошла, и метель швырнула внутрь баркаса снежную россыпь. Я увидел ботики Дины. Затем в широкой щели появилось ее разгоряченное вьюгой настороженно-радостное лицо с темными, изумленно распахнутыми глазами. Ресницы и прядка, выбившаяся из-под вязаной шапочки, были посеребрены инеем.

— Я так и знала, что ты здесь, — оживленно сказала Дина и ловко нырнула в баркас. — Как хорошо-то ту-ут! Ого! Ты уже раздобыл печку? Товарищ работает оперативно. Правда чудесно, что у нас есть такое отличное местечко?.. Ты чем занимался сегодня? Я мыла полы. Бабушка уверяет, что у такого задумчивого юноши, как ты, намерения могут быть только самые серьезные. Она все еще живет представлениями чеховского времени. Но другой такой бабушки, как моя, нет.

Я рассказал ей, как доставал печку.

— Побудем немножко, и ты уйдешь, — возбужденно пробормотала Дина, целиком охваченная какими-то своими мыслями. — Ты не обиделся? Сейчас я сама не своя. Не хочу глупостей. Во всяком случае, до тех пор, пока не познакомлю тебя с бабушкой и мамой. Они желают убедиться, стою ли я тебя… Ступай.

Я послушно вылез наружу и зашагал напрямик по снежной целине, даже не отворачиваясь от режущих лицо взмахов метели. Выйдя на твердую дорогу, я оглянулся. Баркаса не было видно. Показалось даже, что его и нет вовсе, что мне приснилось все, оставив во мне какое-то щемящее, грустное ощущение, и я уж хотел вернуться, чтобы удостовериться в обратном, но не посмел сделать это. В моих ушах звенели слова Дины.

На сходе с Больничного моста меня обогнал Шарик. Забитая снегом шерсть его дыбилась, отчего пес казался сутулым. У дверей приемного пункта пес остановился. Он яростно царапал дверь и подвывал, наверно, но все заглушал разгульный визг метели. Мне стало жаль бесприютного пса, и я подергал за сигнальную веревку.

10. КТО ТВОЙ ОТЕЦ?

Мы сидели у Данилы Петровича и попивали чай, когда нагрянул Леня-Боровок с двумя дружинниками и объявил, что, по его сведениям, в приемном пункте обосновался притон разврата. Он так и выразился — притон разврата.

— Позвольте, — засуетился Данила Петрович, одергивая серый свитер. — Это какое-то недоразумение. Разве запрещено ходить друг другу в гости?

— Ну, ты, папаша, даешь, — снисходительно ухмыльнулся Леня. — За кого ты нас принимаешь?

— А за кого тебя, Ленечка, принимать? — спросила Галка. — Проясни свою мысль?

— В гости, барышня, ходят к людям одного с собой пола и возраста, — наставительно объяснил Леня, ощупывая каждого из нас озабоченным, удовлетворенным взглядом.

— Так даже? — удивилась Галка, наивно вытаращив свои глазищи. — А кто прошлым летом упрашивал меня прийти в гости? Как куколку обещал нарядить. Сколько вам лет, товарищ Боровок?

— Но-но! Я тебе покажу «Боровок», — угрожающе захрюкал Леня. — Поживее одевайтесь-то. В отделении быстро с вами разберутся.

С Данилой Петровичем творилось что-то неладное: он никак не мог продеть руки в рукава пальто, а вместо шапки попытался навернуть на голову шарф. Моложавого, бодрого человека, которого мы видели пять минут назад, как не бывало. Неужели жизнь его так напугала, что ему уже никогда не выпрямиться, не воспрять, не оправиться?..

— Так-так-так, — возбужденно приговаривал Леня-Боровок, переступая как жеребец в стойле. — Вот и девочки появились. Все правильно. Я ж говорил? Так оно и вышло. Ну-к! Ну-к!..

Я едва удержался, чтобы не врезать кулаком в его гнусную белобрысую физиономию. Народится же такая пакость, в радость ему гадить, глумиться и безобразничать над другими людьми. И ведь в дружину пролез, чтоб сподручнее было…

У приемного пункта нас поджидал «черный ворон». Еле утрамбовались мы в его тесной, провонявшей чем-то кислым, утробе. Все были удручены. Время стояло довольно позднее, около десяти часов. После вчерашней метели установился несильный приятный мороз. Небо сияло жемчужными россыпями звезд.

У здания милиции «черный ворон» лихо, с ходу затормозил. Шофер, должно быть, таким образом выразил свое отношение к происходящему, вроде как отрапортовал, что все идет как нельзя лучше. Ему-то какое дело? Но не удержался — внес свою лепту…

Нас ввели в дежурное помещение, разгороженное деревянным зашарканным барьером. За столом сидел тот самый лейтенант, который с таким интересом всматривался в меня несколько дней назад. Рядом с ним пристроился молодой человек с весьма неприятными манерами: бойкими и угодливыми одновременно. Перед ним лежал блокнот, а карандаш он вертел в тонких, прозрачных, как у изнеженной барышни, пальчиках.

На стульях справа притулились две настороженные тети в фуфайках, опоясанных солдатскими ремнями, и старик, с виду ночной сторож какого-нибудь склада или магазина — он даже берданку с собой прихватил.

Лейтенант встал и медленно прошелся вдоль барьера, неприязненно всматриваясь в наши лица.

— А! — обрадовался он, увидев меня. — Старый знакомый. Очень интересно… Н-ну так: называйте-ка себя по порядку. Ваши ФИО. Ну вот ты, например, — он ткнул пальцем в живот Герки.

— А я свое фио забыл где-то, — вызывающе ухмыльнулся Герка и наклонил голову к левому плечу.

— Что-о? — так и взвился лейтенант, а тети испуганно и осуждающе уставились на нас. Но в это время из глубины коридора донесся шум воды, спущенной из бачка, и секунду спустя в дежурку влетел толстый сержант.

— Ба! — не дав себе труда осмотреться и вникнуть в обстановку, завопил он. — Гера Башмаков! Ты как здесь оказался?

— Тихо, Петухов, тихо, — внушительно остановил его лейтенант. — Бери-ка журнал и фиксируй. Он вот говорит, что фио свое потерял. Напомнить надо.

Сержант приблизил свои толстые выпученные губы к красному уху своего начальника и что-то быстренько шепнул ему. Недоумение отразилось на строгом лице лейтенанта. Затем оно сменилось таким выражением, какое бывает на лицах людей, неожиданно попавших в щекотливое положение.

— Ладно, Петухов, ладно, — вяло возразил он. — Записывай, как знаешь. А вы чего тут прохлаждаетесь? — накинулся он на Леню-Боровка. — Марш на дежурство.

Дружинники неохотно удалились, а лейтенант покосился на Галку и невольно помягчел: уж больно красивой выглядела сейчас Галка.

— А ты-то зачем с этим кодлом? — спросил лейтенант у нее.

— О чем вы, товарищ милиционер? — удивилась Галка. — Проясните свою мысль.

Не отреагировав на призыв Галки, лейтенант буркнул что-то одной из теть. Торопливо встав, тетя приблизилась к Витьке Аншукову. Витек выглядел даже довольным. Приключение, как видно, занимало его.

— Дыхни, — приказал ему лейтенант.

Витек дыхнул так, что тетя шарахнулась.

— Алкоголем разит? — спросил у нее лейтенант.

— Чем это? — испугалась она.

— Вином, говорю, пахнет?

— А вроде не пахнет.

— Вроде или не пахнет?

— А не пахнет. Не-ет, не возьму грех на душу.

— Следующий!

— Я не стану дышать, — заартачилась Лариска. — Вы не имеете права.

На ее припухлом лице проступили какие-то коричневые пятна, будто пуховичком нанесенные. Мне вспомнились внимательные взгляды учителей, которыми они, словно сговорившись, одаривали в последнее время Лариску, вспомнилось, как она смущалась под этими взглядами — до слез. А как Светка приглядывалась к ней? Но я никак не мог догадаться, в чем дело.

Тети с жгучим интересом всматривались в Лариску.

— Оставьте ее! — раздраженно потребовал Герка.

— Это почему же?

— Не видите, что ли?

Тети, догадавшись, в чем дело, так и всплеснули руками, и стало ясно, что с этого момента они сразу и безоговорочно осудили нас навсегда. Старик сторож сидел с безучастным видом, насмотрелся, должно быть, за свою жизнь столько, что удивить его чем-нибудь было уже невозможно.

— Та-ак, доигрались — поздравляю, — лейтенант вкрадчиво прошелся вдоль барьера, оглядываясь на молодого человека, что-то быстро строчившего в свой блокнот. — А еще кочевряжитесь. Да вам бы затихнуть и никогда не возникать. Ну что еще?..

Лариска, закрыв лицо ладонями, опустилась на скамейку. Только теперь заметил я, как отяжелела она, раздалась в бедрах, и, кажется, наконец-то догадался, в чем дело.

— Отпустить бы ее с миром, — неожиданно подал голос старик сторож. — Не допустить бы до греха — девица чуткая…

Лейтенант вопросительно взглянул на Петухова. Тот одобрительно кивнул.

— Вы вот что, гражданка-школьница, — осторожно проговорил лейтенант, без недавнего раздражения глядя на Лариску. — Вы, пожалуй, идите домой. Вам это… волноваться вредно. Ступайте. А ты проводи ее.

Это уже относилось к Герке. Густо покраснев, Герка шепнул что-то Лариске. Она взглянула на него мокрыми от слез глазами, кивнула, и они ушли.

— Н-ну, — вяло проговорил лейтенант, обращаясь ко всем нам. — Рассказывайте.

— А про что? — Галка уставила на лейтенанта предельно чистые, предельно доверчивые глаза. — Вы бы нам что поведали. А вам часто приходится самим погибать, а товарищей выручать?

Раздражение опять тронуло бледное лицо лейтенанта. Петухов так подскочил даже.

— Ну ты! — взъелся он. — Ты тут не подначивай. Тоже мне Аркадий Райкин.

— Райкина знаете? — удивилась Галка. — Ко-ко-ко!..

— А вот я тебя сейчас утихомирю, — сержант направился к Галке, одергивая свой кургузенький кителек. — Я тебя сейчас в одиночку. А после к врачу. Освидетельствуем, какая ты девушка.

Я заметил, как дернулся Юрка, как побелело от напряжения его скуластое лицо. Я придвинулся к нему поближе, чтобы он не сорвался и не натворил глупого.

Галка схватила ведро, стоявшее в углу под веником. Петухов, споткнувшись на ровном месте, растерянно остановился.

— Ну что же ты. Петушок Золотой гребешок? — дразнилась Галка. — У-у! Дотронься только. Я тебя таким одеколончиком надушу — за неделю не отмоешься.

— Отставить! — закричал лейтенант. — Петухов, оставь ее! А ты!.. Поставь ведро, где стояло.

И тут я увидел, как Данила Петрович, хватаясь за сердце, пополз по стене. Никогда в жизни не наблюдал я таких серых землистых лиц, какое у него было в этот момент. А ободки век стали розовыми. Я бросился к Даниле Петровичу.

— Явление второе, — недоверчиво усмехнулся лейтенант, перегнувшись через барьер. — Петухов, плесни на него из графина.

Петухов, подхватив графин с водой, выкатился из-за барьера и плеснул в лицо Данилы Петровича. Данила Петрович тяжело дышал, широко разевая рот, и глядел перед собой бессмысленно, стеклянно.

— Скорую, что ли, вызвать? — пробормотал лейтенант. — А, Петухов?

Тот уже говорил в телефонную трубку, объясняя кому-то, что случилось, и, следуя, видимо, чьему-то совету, привстал и широко распахнул форточку.

В ожидании «скорой» все молчали. Наконец вошли женщина врач и санитар с носилками. Врач пощупала пульс, лицо ее стало строгим. Быстро достала она из чемодана ампулу и шприц. Ввела содержимое шприца в руку Данилы Петровича. Затем легонько, но настойчиво пошлепала его по щекам. Щеки медленно порозовели.

— Положите его на носилки, — сухо приказала врач. — Осторожнее!..

Строгая и настороженная, осуждающе поджав губы, она вышла. Санитар и Витька вынесли Данилу Петровича. Обратно Витек не явился, но ни лейтенант, ни Петухов не обратили на это никакого внимания. Похоже, им осточертела возня с нами, не верили они, наверно, ни в какой притон, ни с развратом, ни без разврата.

— Так мы пойдем? — тихонько спросила Галка.

— Куда это? — отозвался лейтенант.

— Баиньки.

— Нет уж, красавица, — усмехнулся лейтенант. — Мы обязаны все выяснить, и мы выясним.

Петухов принялся, кряхтя и отдуваясь, напяливать на свое тучное тело шинель. И в это время дверь распахнулась. Блеснуло золото полковничьих погон. На пороге стоял отец Герки и, щурясь, смотрел на нас. Из-за его плеча выглядывали Витька, Герка и Полуянов. Военрука, наверно, притащил Герка. Худощавое узкое лицо лейтенанта милиции вытянулось, я думал — он скажет: явление третье. Но он удержался.

— Здравствуйте, — глуховатым голосом заговорил Башмаков, едва заметно усмехнувшись при взгляде на Петухова. — Что тут у вас происходит?

Сержант, расправив плечи и подобрав живот, радостно ел полковника глазами. Лейтенант почтительно изложил, в чем дело, подчеркнув, что он действует с ведома вышестоящего начальства.

— Ваш сын тут ни при чем, — добавил лейтенант, слегка поморщившись.

— Вот как! — буркнул Башмаков. — Занятно получается. Взяли его вместе со всеми, но он все же ни при чем. Объяснитесь.

Лейтенант оглянулся на Петухова.

— Да товарищ же полковник, — радостно гаркнул Петухов. — Не узнаете, что ли? Я же служил под вашим началом. Забыли? Сержант Петухов.

Башмаков помассировал свое крупное лицо, подошел к барьеру, но остался по эту сторону.

— Да нет, Петухов, не забыл я тебя, — проговорил он. — Рад видеть тебя здоровым и деятельным. Помню, не забыл. А вот ты, я вижу, забыл кое-что.

— Как можно, товарищ полковник! — разволновался Петухов. — Все помню! Ничего не забыл.

Башмаков повел взглядом и остановился на мне. Взгляд его был тяжел, но добр и внимателен.

— Николай, у тебя где отец похоронен? — неожиданно спросил он.

— На станции Лоухи, — отозвался я. — В братской могиле.

— А у тебя, Юра?

— Мой отец живой, Михаил Афанасьевич, — возразил Юрка. — Он учитель в начальной школе.

— А у тебя, Галя?

— Мой в Венгрии, — ответила Галка. — В братской могиле.

— В братской, — повторил Башмаков и помолчал, словно вслушиваясь в это слово. — Слышишь, Петухов? А говоришь, ничего не забыл. Значит, сына того, кто может заступиться, можно и пожалеть? А сына и дочь павших солдат, сына скромного учителя начальной школы можно и потеснить-обидеть?

Петухов конфузливо засопел и часто-часто заморгал белесыми ресницами. Лейтенант, сделав вид, что ему срочно понадобилась какая-то бумага, отвернулся. Тети в фуфайках благоговейно взирали на полковника, и даже старик сторож одобрительно кивал головой.

— Стыдно, Петухов. Стыдно, лейтенант, — гнул свое полковник. — Этих ребят и девушек как зеницу ока беречь надо. Они самое драгоценное, что нам удалось спасти от войны. Они — будущее нашего племени. Нашего, Петухов, нашего… Идите, ребята, домой. А мы с вашим учителем тут разберемся… И не вешайте нос, не с таким еще в жизни придется встречаться. Главное — не отступайтесь от самих себя. Не роняйте свое достоинство. Ступайте…

— Товарищ полковник! — всполошился лейтенант. — Нельзя так. С меня же спросят…

— Соедините-ка меня с тем, кто с вас спросит! — жестко и непререкаемо потребовал полковник. — Я сейчас выясню, что это за спрос.

— Слушаюсь! — отозвался оробевший лейтенант и снял телефонную трубку.

Петухов, радостный и смущенный, заискивающе глядел на Башмакова. Едва заметная улыбка тронула губы полковника. Поймав ее, Петухов облегченно и шумно вздохнул.

11. ОТКРЫТКА

Не успел я переступить порог школы, как меня остановила Клавдия Степановна и, трогая кончики пальцев одной рукой кончиками пальцев другой, хмурясь и отводя глаза в сторону, велела мне зайти к Стариковой. Я не стал спрашивать — зачем. Само собой разъяснится.

Спешить я тоже не стал. Я настраивал себя держаться в кабинете Стариковой с достоинством, не переступать с ноги на ногу, не искать снисхождения.

А вообще-то, начихать бы на всю эту канитель и перевестись в вечернюю школу. А днем вкалывать на лесозаводе. Укладывать на бирже готовой продукции сырые доски и балки в штабеля для просушки. И заработок, говорят, приличный.

Постучав и дождавшись разрешающего «да-да», я вошел в директорский кабинет. Старикова, отражаясь в застекленном портрете Макаренко, сидела за столом с двумя телефонами и просматривала районную газету «Приморская трибуна». Мельком она полоснула меня ничего не выражающим взглядом. Такая маленькая и такая грозная.

Дочитав что-то и отложив газету, Старикова холодно уставилась на меня. Кажется, она видит меня насквозь, читает в моей душе, как в школьном учебнике. Я переступил с ноги на ногу, чувствуя себя виноватым в чем-то, взгляд мой покаянно пополз к потолку.

— Ну-с, Пазухин, что скажешь по поводу публикации в газете? — спросила Старикова.

— В какой газете? — я думал, она имела в виду «Они мешают нам жить».

— Вот в этой самой, — директор пошелестела «Поморской трибуной». — Тут все твои художества описаны. Как тебя пьяного дружинники брали. И про притон ваш, и еще про кое-что…

— А дружинники меня не брали! Вранье это! — выпалил я. — И притона никакого нет. Тоже вранье!

— Вот как! — спокойно удивилась она. — Это по-вашему… Но сейчас вопрос не в том, — она вышла из-за стола и показалась мне заключенной в невидимый, но прочный футлярчик. — Сейчас вопрос не в том… в том… — она явно наталкивала меня на вопрос: а в чем?

— А в чем? — послушно спросил я.

— В том, сможешь ли ты нормально закончить десятилетку, — ответила она, как будто довольная моей покладистостью.

— А почему не смогу? — растерялся я. — В этом же разобраться надо.

— В этом уже разобрались! — отрезала Старикова. — Слишком о себе возомнили… Вот что, Пазухин, с тобой я буду предельно откровенна. Завтра состоится общешкольный митинг по инициативе роно. На нем будет заклеймлена ваша группа. От того, как ты выступишь, зависит твое будущее. Тебе все ясно?

— А если я не выступлю? — испытывая приступ упрямства, спросил я.

— Ты выступишь. Ты во всем признаешься. Ты осудишь и себя, и своих дружков. Ты потребуешь для всех, а для себя в первую очередь, самого строгого наказания. Другого выхода, поверь, у тебя нет.

После меня в ее кабинете побывали и Герка, и Лариска, и Юрка, и Галка, и Витька Аншуков. И каждый выходил из него растерянный, со шныряющими глазами.

Сашка, Светка и Валька не скрывали своего торжества. Противно было видеть, как они то и дело заглядывали в «Поморскую трибуну». Да пропади все пропадом!… Я выдернул портфель из ящика парты и ушел из школы.

Тихая погода стояла вот уж второй день подряд. Порхали крупные узорчатые снежинки. То громче, то тише шумели за домами пороги Выга.

Нина и Альбина тоже читали «Поморскую трибуну», громко и испуганно изумляясь тому, что в ней было напечатано про нас.

— Допрыгался? — спросила Нина. — Вытурят тебя из школы.

Уж хоть бы она молчала. Суп не сварит, пуговицу не пришьет. Только спит да макароны грызет — когда не спит.

— На вот, — не отрываясь от газеты, Нина придвинула мне почтовую открытку.

Я похолодел: уж не повестка ли из милиции? Но открытка пришла из городской библиотеки. Она извещала, что, выписываясь, я не сдал одну книгу. Странно. Напутала что-то напомаженная девица. Да еще и штрафом пугает. Одно к одному.

Оставив портфель, я выскочил на улицу. Жажда немедленных действий распирала меня. Мне казалось, что все жители города сидят сейчас за обеденными столами, читают «Поморскую трибуну» и с гневом восклицают: вот ведь какие выродки есть среди нашей замечательной молодежи!

Перед витриной «Они мешают нам жить» останавливались прохожие. Неподалеку, вдоль вылинявшей голубой ограды городского сада, с нарочито рассеянным видом прогуливался милиционер. Нашел себе занятие — не бандитов ловить.

На подходе к библиотеке злость приутихла. Возникло непонятное беспричинное волнение, будто в библиотеке меня ожидало совсем не то, на что я настраивался.

Я поднялся на площадку второго этажа и толкнул дверь. Тотчас же я уловил, что в библиотеке что-то изменилось или вернулось что-то прошлое. Будто уже не напомаженная девица, а кто-то другой хозяйничал здесь. Я разволновался еще сильнее, догадываясь уже, что сейчас случится, и не смея думать об этом — боялся спугнуть, обмануться.

В передней части библиотеки никого не было, но за стеллажами возился кто-то. И вдруг там засвистели. Так свистеть умел один лишь человек на свете — Настя.

В проходе между шкафами застучали каблуки: крепко, легко, молодо. Стук каблуков смолк — передо мною стояла Настя, держа в сгибе правой руки стопку книг.

— Ты-ы? — только и сумел выдавить я.

— Я.

Повисла пауза. Мы откровенно изучали друг друга. Настя как бы пыталась угадать мое первое впечатление о ней, а я искал в ее облике те изменения, о которых упоминали Полуянов и Дина. Я обрадовался, что не нашел в Насте особенных изменений. Да и как можно изменить такое вольное, такое привлекательное существо — кощунство какое-то. И все же глаза, поражавшие прежде жарким блеском, смотрели теперь слишком сосредоточенно.

— А ты повзрослел, — первой заговорила Настя и поставила стопку книг на стол. — Я очень изменилась?

— Не очень, — невольно улыбаясь, ответил я. — Ты как здесь очутилась?

— Поездом, — пошутила она. — Я ведь здесь уже больше недели. У меня резко изменилось семейное положение… Жду его, жду, заглянула в карточку, а он уж и выписался.

— Твоя коллега кого хочешь отвадит от книг, — засмеялся я, совершенно позабыв про все свои неприятности — настоящие и будущие. С возвращением Насти мне показалось, что все они отступятся от меня, обойдут стороной. — Ты отняла у нее место?

— Мы поменялись местами, — возразила Настя. — Она петрозаводчанка. Так обрадовалась, что расчет оформить забыла… Тут про тебя в газете расписано… Так, значит, ты «юный любитель спиртного из малокультурной отсталой семьи»?..

— Оно так, — с ходу включился я в предложенную игру.

— И, «естественно, в этой порочной компании высоко котировались низкопробные стишата, которые взялся поставлять доморощенный пиит с изысканно-утонченной фамилией Ямщиков»?..

— Так оно, так!

— «Но мы не будем мириться, мы потребуем»?..

— Не будем!.. Потребуем!..

— О-ох, сволочизм! — простонала Настя и постарела вдруг лет на десять. — Это вера и образ действий моего бывшего благоверного. Мнит себя духовным поводырем масс… Да ну их!.. Давай пройдемся после работы? Мне пора вернуться к нормальным человеческим отношениям.

— Давай! — обрадовался я. — Когда? Где?..

Мы условились о встрече, и я направился было к выходу, но Настя остановила меня, осведомившись, не учится ли со мной случайно некий Горчаков? Юрий.

— Учится, — ответил я. — А что?

Настя помолчала, лицо ее помрачнело.

— У него могут быть неприятности, — сухо заговорила она. — Он затребовал книгу Юма с грифом «Не выдавать». А у нас есть указание сообщать куда следует о подобных запросах. Я бы, конечно, этого не сделала, но моя предшественница любое предписание понимала буквально.

— А что в этом такого?.. Кто такой Юм?..

— Не знаю, что такого. Но думаю, что ничего хорошего. А Юм — это философ-идеалист. На него часто ссылается Ленин.

— Понятно, — сказал я, сообразив, что Юрка решил своими глазами прочесть труд того человека, с которым, должно быть, спорил Ленин, и теперь ему, Юрке, конечно, а не Ленину, такое желание могло выйти боком. Не всплыло бы это на завтрашнем митинге. Одно к одному, и все — плохо. Но все-таки замечательно, что вернулась Настя. Уверенность, что теперь все будет хорошо, не оставляла меня. Вот только возникло острое чувство вины перед Диной. Не обманываю ли я ее, ладно ли делаю, согласившись провести вечер с Настей. Дина явно недолюбливает ее.

— Кого я вижу! — гаркнул кто-то над моим ухом, прервав мои размышления.

Отпрянув, я посмотрел, кто это, и увидел перед собой широкое, добродушно ухмылявшееся лицо Дубинкина.

— Закурить дашь? — простецки, как к закадычному дружку, обратился ко мне Дубинкин.

— Я не курю.

— Не куришь? — страшно удивился Дубинкин. — Ну ты даешь! Такое про него в газетах марают, а он даже не курит… Знаешь, кто будет делегатами от общественности нашей школы на вашем митинге?

Вот это да. На митинге будут даже делегаты. Дело серьезное.

— Кто?

— Рыжий и Динка Лосева. Усек?

Я подтвердил, что усек, и побрел дальше. Опять паршиво сделалось на душе. Почему Дина согласилась стать делегатом? Может быть, ее упросили, обязали, заставили?.. А может, она выступит в нашу защиту?..

Ровно в девять Настя вышла. Очень к лицу ей были и меховая светлая шапка-ушанка и пушистый темный воротник на новом коричневом пальто. Мы отправились куда глаза глядят.

— У меня сейчас такое состояние, будто я выздоравливаю от тяжелой болезни, — заговорила Настя, зажав под мышкой сумочку и стараясь держаться бодро. — Не вообразить, какая я была дура. Я ведь чувствовала, что нельзя мне выходить за него, да самолюбие взыграло. Надо было опалить крылышки…

По горбатому мостику, перекинутому через говорливый порог, мы перешли на остров Старчина. Старинные избы, словно крепости громоздившиеся по покатым скалам, уютно светились окнами. Вытащенные на берег и забранные в леса, ремонтировались и смолились мелкие рыболовецкие суда. Под огромным чаном со смолой тлели крупные угли, подернутые сизой рассыпающейся пленкой пепла. Мы присели на чурбаны, и я подкинул в кострище сухих щепок, во множестве раскиданных вокруг. Вспыхнули трепетные белесые язычки. Они старательно плясали на тонкой синей основе, готовые в любой миг раствориться в морозной тьме.

— Как вспомню эту семейку, жить неохота, — поеживаясь и вобрав голову в воротник, пробормотала Настя. — Свекровь, Руфина Андреевна, заботливая такая. «Что же ты, Настенька, плохо кушаешь?» А сама каждый кусок глазами до рта провожала. Стулья зачехлены, к пианино подойти не смей. В день свадьбы Руфина Андреевна подарила золотое кольцо с каким-то драгоценным камнем, так каждый день ревизию устраивала — цело ли? Однажды я сделала вид, что забыла кольцо на работе, так они ночью заставили меня выйти из дома.

— Где ты подцепила такое сокровище? — с досадой спросил я.

— В библиотечном, — невесело усмехнулась Настя. — На нашем курсе четверо мальчишек было, остальные девчонки — девятнадцать юбок. В него были влюблены все: высокий, глаза, как мокрая черемуха, модно одевался. А главное — говорил как! Что ни выражение, заноси в записную книжку. Мы, дурочки, вообразили: вот будущий общественный деятель. Пройти жизнь рядом с ним — счастье.

— Да-а! — неизвестно для чего вздохнул я, раздражаясь все сильнее.

— Вот тебе и «да», — отозвалась Настя. — Как-то он внушал мне свои принципы. На первом месте в этих принципах — хорошо отутюженный костюм и аккуратно повязанный галстук.

— А люди?

— А люди — рабочий материал.

— Сволочь! — сказал я.

Настя мотнула головой, как при сильном приступе зубной боли.

— Сама я во всем виновата, — с ожесточением пробормотала она. — Дура стоеросовая… Я себя такой испохабленной чувствую. Каждый вечер нагреваю воды, залезаю в ванну… Не помогает. Как мне хочется содрать с себя кожу!..

Она наклонилась, пошарила и подбросила еще щепок. Готовая сомкнуться темнота отступила.

— А знаешь, когда я поняла, что жить так, как я жила, нельзя? — спросила Настя.

Я тут же догадался — когда. В тот день, когда она встретила Дину в книжном магазине на улице Ленина.

— Я встретила одну девочку из нашего города, — словно повторяя ход моей мысли, продолжила Настя. — Она спортсменка. И я увидела себя ее глазами. Боже мой — как мне сделалось стыдно-о!.. Я увидела жалкое существо, потерявшее свое человеческое достоинство, но старательно скрывающее это… Видел бы ты, как брезгливо исказилось ее лицо… Прямо из магазина я отправилась на железнодорожный вокзал, купила билет, послала кольцо с драгоценным камнем бандеролью и уехала… Себя я в себе не видела. Человека в себе не рассмотрела. Вот те, кто на виду, те и люди, и общественные деятели. А они часто спекулянты от какой-нибудь идеи. Откуда это в нас? Кто сделал нам такую прививку? А о н и это четко почувствовали. И уж выжали все, что возможно, да малость просчитались. Я этого высокоидейного Эдика до конца своих дней не забуду. У-х, мразь!.. Человека, Коленька, в себе беречь надо. Не убережешь, забудешь и пропадешь. Да еще тебе и помогут, и часто под видом самой сердечной помощи. Нельзя свое на другого перекладывать, твое за тебя никто не сделает… Слушай?.. Нет… ладно… Пойдем?..

Она вела себя странно: будто хотела попросить о чем-то и не решалась. Из теплого света костра мы окунулись в холодную темноту. От складов и пакгаузов несло запахами дегтя, высушенных сетей и водорослей.

Настя пошла медленнее. Намеренно медленнее — безотчетно догадался я. Я заглянул в ее лицо: то же странное, испытующее, но уже не нерешительное выражение было на нем.

— Послушай, — обмирая, прошептала она. — Помоги мне! Вытрави из меня этого человека. Понимаешь?..

Я понял и испугался. Потому что и надо было сделать то, чего хотела Настя, и не надо. Сделаю — и потом мне будет плохо. Очень плохо. Не сделаю — Насте будет еще хуже. Ей и сейчас нехорошо. Даже больше, чем нехорошо. Совсем скверно.

— Настя, — ошеломленно прошептал я, обняв ее доверчиво прильнувшее тело. — Ну что ты, милая?.. Что ты…

Что-то изменилось в ней, что-то она во мне почувствовала. И я понял, что ничего не будет. Я стал ощущать ее как сестру, младшую или старшую — не важно, нуждающуюся в защите и в душевном участии. Я уже знал, как буду вести себя завтра на этом митинге. Пора перестать стыдиться заплаток на своем костюме…

12. СВОЕ ИМЯ

Мы теснились между гимнастическими брусьями в переднем левом углу спортзала, потолок которого подпирали свежеоструганные балки. В правом переднем углу переминались учителя. Между нами и ними, за тремя приставленными один к другому столами, накрытыми красным бархатом, разместились Старикова, инструктор райкома комсомола Чесноков, представительница роно Данилова и делегаты от комсомольских организаций школы № 2 и лесозавода. Остальную часть зала занимали ученики всех классов, кроме начальных.

Данилова, пробираясь на свое место, вслух посетовала, что спортзал тесен — такие наглядные уроки гражданского воспитания особенно полезны и целесообразны в детстве. Запоминаются на всю жизнь. Чесноков ничего не ответил, только одернул мешковатый коричневый пиджак и поправил крохотный узелок галстука. Он был погружен в какие-то свои мысли, и наша судьба, кажется, совершенно не интересовала его. Не привыкать ему, наверно, проводить такие собрания.

Усевшись на свой стул и пристроив на колени маленький черный ридикюльчик, Данилова, уставившись взглядом в нашу сторону, спросила у Стариковой, который из нас будет Горчаков, и, выслушав ответ, зашептала что-то в маленькое ухо директора. Деланный ужас отразился на их лицах. Юрка напрягся, услышав свою фамилию, а я вспомнил то, о чем предупреждала вчера Настя. Значит, Даниловой уже известно про Юма, и Юрке, разумеется, от этого не поздоровится. А я, дурак, даже не предостерег его.

Я покосился на Дину. Она разговаривала с делегаткой от комсомольской организации лесозавода, пытаясь как будто переубедить ее в чем-то, но та не соглашалась, отрицательно качая головой. Зачем Дина пошла на все это? Не станет же она поносить нас, нет — не станет. Она, наверно, заступится за нас. Но если это и будет так, все равно ни к чему ей было влезать в эту гнусную историю. Именно гнусную — только теперь я придумал ей подобающее определение.

Затем я случайно перехватил взгляд Светки, стоявшей в первых рядах, и удивился: она выглядела такой возбужденной, будто все происходящее здесь самым непосредственным образом касалось ее лично, будто она больше кого бы то ни было другого была заинтересована, как будет проходить и чем закончится митинг. Заметив, что я наблюдаю за ней, Светка едва заметно усмехнулась, и я тут же заподозрил что-то неладное. Странное дело: я не выносил Светку, а она меня и тем более, но мы понимали друг друга с полслова, с полнамека — и в этот раз тоже. Я подумал, а не Светка ли уж и заварила всю эту кашу, не она ли подкинула в роно поэму, но тут встала Старикова и, одернув мышиного цвета жакет, провозгласила митинг, созванный по случаю возмутительного поведения учеников таких-то, открытым. Слово предоставляется секретарю комсомольской организации школы. Из массы учеников выделилась такая скромная и сосредоточенная, такая вся помешанная, должно быть, на зубрежке, бледная, с темными пятнами под грустными глазами, начитанная послушная девочка-девятиклассница с голубым байтом из невесомой прозрачной ленты в черных вялых волосах. Да, конечно, все э т о явилось для нее страшным ударом — словами даже не выразить. Чтобы ученики первой школы, члены ВЛКСМ, оказались способными на такое?! А девочки? Та же Пертонен… Да за это же!.. Да за это же!.. Это же предательство идеалов отцов и дедов. Нет и м прощения и быть не может! Это, товарищи, и вина комсомольской организации школы, моя личная вина, как секретаря. Но я обязуюсь поднять на должную высоту политико-воспитательную работу в школе.

Молодец. За столами довольны. И нас пригвоздила, и про самокритику не забыла. Уж так нужно.

Касаясь кончиками пальцев левой руки кончиков пальцев правой, шаг вперед сделала наша классная руководительница Клавдия Степановна. Да, все это крайне неприятно, а во многом и непонятно. Ребята, поведение которых мы сейчас обсуждаем, неплохо учатся (укоризненный взгляд на Галку и Витьку), ни в чем предосудительном не замечались. И вдруг притон. Не верится как-то. Они так хорошо работали в колхозе. Под проливным дождем на совесть копали картошку. А это ведь дела, не слова…

Куда клонит Клавдия Степановна? Вроде и осуждает нас, а вроде и нет. Вон уже и Старикова насторожилась, и Чесноков пристально вглядывается в нарочито невозмутимое лицо нашей учительницы. А дымчатые бровки на кругленьком сытеньком личике Даниловой вопросительно поднялись. Одновременно приподнялась и короткая верхняя губка, обнажив влажные мелкие зубки.

— Честно говоря, меня насторожила статья в районной газете, — продолжала Клавдия Степановна, все настойчивее выдвигая свой крепкий подбородок. — Я не верю, что Пазухин был снят на фото народными дружинниками. Эту фотографию я, да и не только я, видела месяца два назад. Моряков притащил тогда их целую пачку.

Изумленный гул взмыл над залом. Данилова и Чесноков недоуменно переглянулись и, словно по команде, впились глазами в Клавдию Степановну. А она, крепко прижав одни к другим подушечки пальцев, задумалась, подбирая, должно быть, нужные слова.

— Клавдия Степановна, вы что: ставите под сомнение статью в газете? — как-то по-особенному поинтересовалась Старикова.

«А как же?» — отразилось на сосредоточенном лице учительницы, но вслух она произнесла:

— Да нет, куда там. Только вот не сходятся концы с концами. Фотографии сняты не дружинниками — я могу поручиться за это. А раз так, то Пазухин уже не виноват. Надо бы подходить как-то… по-другому… к таким вещам, — закончила она и отдернула, словно обжегшись, кончики пальцев одной руки от кончиков пальцев другой.

Этот жест подбодрил как бы, призвал стоять на своем. Я посмотрел в зал, проверить, какое впечатление произвело выступление Клавдии Степановны на учеников, и убедился, что многие восприняли его так же, как и я. Стало полегче, поуверенней. И тут я опять увидел лицо Светки. На нем было такое выражение — обиженно-небрежное, будто учительница усомнилась в ее, Светки, честности, а не в чьей-то иной, — что я как-то сразу, как бы по наитию, понял: Светка, если и не заварила всю эту кашу, то сделала все от себя зависящее, чтобы заварить. И теперь возненавидит каждого, кто попытается защитить нас. Как возненавидела уже Клавдию Степановну.

Я решил почаще оглядываться на Светку. Это интересно. Тем более, что и она вроде бы принялась подглядывать за мной. Ждет, поди, не дождется, когда примутся за меня всерьез. Поперек горла встали ей мои несчастные заплатки. А мама-то старалась делать их неприметнее. Приятного, конечно, мало, когда к тебе относятся так, как относилась ко мне Светка, и тут уж выход один — не сдаваться, сопротивляться до последнего, как говорится, патрона, до последнего вздоха.

Слева от меня сопел Васька. Герка же насмешливо щурил глаза, отчего казался очень умным. За брусья Гера встал из принципа. Его уговаривали не приходить на митинг. В газете не упомянули о нем, поостереглись, наверно, его отца. Но Герка не бросил нас в трудную минуту, решил хлебнуть лиха вместе с нами. Лариска не явилась: причина у нее уважительная…

Слово предоставили секретарю комсомольской организации лесозавода. Такой энергичной девушке с чересчур решительным выражением на чистом лице. Со звонким — молодежным — голосом: таким говорят по радио комсомольцы и комсомолки, уезжающие на великие сибирские стройки. И хоть бы с одним своим словом. Мы не потерпим… В соответствии с кодексом строителя коммунизма… Следуя указаниям… В свете высказываний… Не может быть и речи, чтобы оставить и х в комсомоле, да и в школе тоже. Пусть-ка повкалывают на лесобирже и в дождь и в холод, так не до притонов будет…

Крепко припечатала нас симпатичная девушка, аплодисменты, конечно, заслужила и доверие оправдала. Только почему бы ей, хоть бы формы ради, не поинтересоваться, кто мы такие, сколько, к примеру, довелось мне всего переделать за свои семнадцать лет?.. Пахала ли она землю, когда в соху вместо лошади впряжено несколько баб, и одна из них — твоя собственная мать? Пашню боронила с той же тягловой силой? Сено косила, когда жара и оводьё? Стога метала? Навоз на поля возила? Перелет[2] пилила? Картошку копала? Дрова карзала?.. Или только та настоящая работа, которая своя? А как же в таком случае быть с лозунгом: нынче всякий труд в почете?..

Поднялся Рыжий, пятернями собрал рассыпающиеся волосы, важно нахмурился — дал понять, что пригвоздит нас крепче других, и у него не заржавеет.

— Мне всего лишь один раз выпало «счастье» пообщаться с комсомольцем Пазухиным, — обиженным голосом заговорил он. — Но что же это было за общение? И когда оно состоялось?.. Оно состоялось в день празднования очередной годовщины Великой Октябрьской социалистической революции!

— Какой по счету годовщины? — спросил Юрка.

Рыжий прикусил губу. По желтоватому, будто цветочной пыльцой присыпанному лицу его скользнула досада: какую по счету годовщину отмечали, он запамятовал.

— Гор-чаков! — внушительно произнесла Старикова.

— Я пришел к своему другу Саше Морякову, — поправился парень. — И кого бы, вы думали, я увидел у Саши?

— Папу римского? — предположила Галка.

Рыжий обиженно оглянулся на президиум.

— Пертонен! — вскипела Старикова.

— Все-того-же-комсомольца-Пазухина! — торжествующе-склочной скороговоркой донес парень и торжествующе откинул голову.

— Да что ты! — ужаснулась Галка. — Тебе можно быть у Саши, а ему нельзя? Да как он посмел!

— Но в каком виде? — возопил Рыжий. — Комсомолец Пазухин был в стельку пьян.

— Пазухину недолго оставаться комсомольцем, — уверенно отозвался Чесноков и движением шеи и рук поправил галстук.

— Вы его принимали-то, чтобы исключать? — опять не утерпела Галка.

— Пертонен! — так и подпрыгнула Старикова.

Повисла пауза. Выпад Галки был не из тех, которые можно не заметить, простить. И все ждали, что за ним последует. Глаза Светки, обращенные в нашу сторону, светились мстительно и вдохновенно. Она, поди, предвкушала уж наше крушение, немного, самой капельки недоставало ей до полного торжества над нами, и я окончательно уверился, что это она, в отместку, подкинула тетрадь с поэмой в роно, а уж как там дальше было сработано — может быть, еще увидим. Все впереди.

И за красным столом не разочаровали.

Чесноков, криво ухмыльнувшись, сообщил Галке, что он, кажется, начинает верить, что все, известное ему про нас, — правда.

— Надо же! — обрадовалась Галка. — А я-то, дура, считала, что вы поверили, какие мы хорошие.

Старикова окаменела. И все за столом выглядели не лучше. Мне особенно неудобно было за Дину. Светка удивленно уставилась на Чеснокова, будто спрашивая, сколько же еще можно терпеть Галкины выходки, не пора ли ее выставить вон. Но за столом наблюдалась какая-то непонятная растерянность, никто не решался произнести окончательный приговор. А может быть, нельзя так быстро закончить, почти что скомкать, урок гражданского воспитания, на который возлагались такие надежды?..

Клавдия Степановна и Анатолий Петрович, посматривая на Рыжего, о чем-то понимающе перешептывались — этот холуй, наверно, и сам не заметил, как выболтал что-то лишнее, — а затем Анатолий Петрович шепнул что-то в ухо Полуянова. Военрук кивнул, соглашаясь с чем-то. Сашка Моряков пристально, как бы предостерегая, впился взглядом в Рыжего, но тот, кажется, уже не замечал ничего, озабоченный одним — поскорее выговориться.

— И, наконец, последнее, — оповестил он, опять собрав в пятерни рассыпающиеся волосы. — Лично меня нисколько не удивило, что в этой компании пользовались успехом беспомощные стишата о Лене-Боровке. А чего еще можно ждать от этих людей? — он показал рукой на нас.

— А кому летом Леня наподдал за то, что он сбацал рок-н-ролл? — вкрадчиво поинтересовалась Галка. — Не тебе ли? Не вспомнишь?..

— Я? Рок-н-ролл?! — вскричал рыжий юноша и повернулся к президиуму. — Клевета! Подлая беспардонная клевета!

За столом запереглядывались, запожимали плечами. Но непонятно было, чем они возмущались: поведением ли Галки или тем, что Рыжий сплясал рок-н-ролл. Особенно усердствовала Данилова — вся такая взволнованная, праведная, с ридикюльчиком на розовых круглых коленках, и серые волосы в узелок собраны.

— И вот я вас спрашиваю! — словно на трибуне выкрикнул Рыжий. — Можем ли мы терпеть в своих боевых порядках жалких отщепенцев типа Пазухина?..

— Кто жалкий? — с угрозой спросила Галка. — Ах ты лизоблюд огненно-красный! Погоди, ни одна девчонка не пойдет с тобой танцевать, я уж позабочусь об этом.

В зале вспыхнул смех. Кое-кто из учителей прятал под ладонью, приставленной к губам, улыбку.

Праведные глаза Рыжего самолюбиво и мстительно сузились, на вес золота, не иначе, ценил он каждое свое слово. Я думал, глупость, им выданная, смутит и Старикову, и Данилову, и Чеснокова, но пока что их смущало как будто лишь поведение Галки — они дружно буравили ее хмурыми предупреждающими взглядами.

Из толпы учителей робко выступила учительница русской литературы. Она глядела на нас с такой опаской, будто не была уверена, что мы не вырвемся из-за брусьев и не растерзаем ее в клочья. Она, видите ли, не собиралась выступать, ее не просили об этом. Но ее так потрясло беспардонное, как тут совершенно справедливо отметили, поведение Пертонен, что она не смогла молчать. Нет-нет, она не унизится до упреков, упаси боже. Она хочет лишь спросить: неужели вас, Пертонен, ничему не научила великая русская литература?..

За красным столом одобрительно задвигались. Незапланированная неожиданность, но приятная.

— А почему Констанжогло плохой? — проникновенно осведомилась Галка, не моргнув ни одним глазом. — Отличный же хозяин. Потому что…

— …дворянин? — подхватило ползала на едином выдохе.

Такого никто не ожидал. Даже мы. Стало легче как-то. Не все, значит, болваны, есть и умные. Учительница русской литературы покраснела, глаза ее увлажнились, губы задрожали, она робко втянулась в группу учителей, деликатно расступившихся перед ней.

— Послушайте, Пертонен. Это выходит за все рамки! — ледяным тоном оповестила Старикова. — Я намерена была пощадить вас. Но теперь я первая потребую исключить вас из школы.

— Ой, да ради бога! — отозвалась Галка. — Я и сама минуты лишней не пробуду в вашем заведении. На уроках призывают: боритесь за правду. А сейчас что?.. Докажите, что мы такие!..

Зал ошеломленно притих. А и в самом деле — где доказательства-то? Пока что одна трепотня. Так ведь любого затравить можно: созвал митинг, обязал ораторов — и человек готов?..

В президиуме обеспокоенно зашевелились. Лишь Дина сидела неподвижно, ссутулившись и опустив голову. Ну зачем она согласилась быть делегатом?.. На строгом лице Стариковой отпечаталось такое выражение, какое бывает, когда впутаешься не по своей воле в какую-нибудь историю и не знаешь, как из нее выпутаться. Учителя оживленно переговаривались. Лишь «блаженная Маша» горестно промокала слезы. В митинге что-то изменилось. Даже по безоблачному лицу секретаря комсомольской организации лесозавода скользнула тень сомнения.

— А может быть, теперь выступит кто-нибудь из наших провинившихся? — наигранно-доброжелательным голосом спросил Чесноков. — Кто смелый? Ну-ка?..

И при этом он в упор посмотрел на Ваську. Мне показалось, что между ними был какой-то уговор. Повлияли, наверно, на Ваську через отца, запугали. Васька покраснел и нахохлился.

— Можно мне? — сдавленно спросил он.

— Просим-просим, — разрешил Чесноков. — Просим.

Озабоченно нахмурившись и пялясь куда-то вбок, Васька переступил с ноги на ногу. Ой как не хотелось ему выступать! Неловко сделалось за него, да и за себя тоже.

— Просим, — уже требовательнее повторил Чесноков, строго покосившись на Ваську.

— Не буду, — неожиданно выдавил Васька и злобно взглянул на Клавдию Степановну, будто отвечая ей, а не Чеснокову. — Не буду каяться. Я… еще… не созрел. В смысле — не готов.

— Очень жаль, — сухо промолвил Чесноков. — Ну, созрейте. Хоть в смысле, а хоть без смысла…

На его шутку отозвалась лишь Светка — одобрительным коротким смешком. Она вела себя все беспокойнее, все неувереннее — почуяла, должно быть, что митинг никак не попадет в нужное русло, то и дело уклоняется от приготовленных берегов, шарахается из стороны в сторону. Впрочем, беспокоилась не одна Светка: кругленькое личико Даниловой тоже выражало некоторое разочарование. Не так, наверно, представлялся ей этот митинг. На нем должны были звучать горячие речи — с одной стороны, приносить покаяния, рвать на себе рубахи, просить о снисхождении — с другой.

— А может, Пазухину есть в чем оправдаться? — сказала Старикова.

Я растерялся — так это получилось неожиданно. Вчера я знал, что скажу. Отрепетировал даже. Но вчера я ни в чем не подозревал Светку, а это круто меняло дело. Для Стариковой, да в общем-то и для Даниловой с Чесноковым, что это? Разобрать да примерно, в назидание другим, наказать. Светочка же в душу лезет, да поглубже, да пытается нагадить там, чтобы не забывали мы, из какой грязи лезем…

Мне стало ясно, что надо сказать и как — придать голосу ту простоватую интонацию, которой пользовались в подобные моменты ладвинские мужики: какой, мол, с нас спрос, с недотепистых. Светка терпеть не могла этой интонации, бледнела от злости — я уже испытал на ней это. Испытаю еще раз, кто мне помешает?..

По остановившемуся на мне тревожному взгляду Светки, по ее вытянувшемуся лицу я догадался, что Светка уже все поняла и ужасно струсила. Значит, расчет мой точен. Предвкушение торжества приятно подбодрило меня.

— Скажите, пожалуйста, — обратился я к столу. — Для чего каждому человеку дано свое имя? И даже каждому зверю?..

Изумленная тишина повисла в зале. Данилова чуть не выпустила свою сумочку, а Чесноков, вытаращив глаза, отпрянул на спинку стула. «Что это такое? Что это такое?» — безмолвно вопрошало его лицо.

— Садись, Пазухин, — махнула мне Старикова, забыв, что сесть мне было не на что. — Тебя куда-то не туда понесло.

И многие, если не все, полагали так же. Меня это не обидело. Та, которой надо было, поняла. Вон она бледнеет от бессильной злости, кусает себе губы. Кусай хоть до крови — ничего у тебя не получится. И ни у кого не получится. Не унизить, не оскорбить человека, если он упрется на своем, если не дрогнет — тут Настя права, тут уж, как говорится, ничего не попишешь. Но ненависть Светки обеспечена мне на долгие времена. Сам же я, честное слово, не испытывал к ней никакой неприязни. Скорее наоборот — почему? Странно, непонятно…

— Можно мне? — обратился к красному столу Полуянов.

Оттуда испытующе взглянули на военрука, словно спрашивая, чего от него ожидать можно. Затем Старикова, принужденно улыбнувшись, ответила:

— Пожалуйста, Илья Борисович. Вы, как человек военный, внесете в это дело полную ясность.

— Постараюсь, — сдержанно пообещал военрук, движением правой руки сверху вниз проверив, все ли пуговицы на кителе застегнуты. — Я начну не с поэмы Ямщикова и не с Пазухина. Я начну со статьи, опубликованной во вчерашнем номере районной газеты. В ней что ни слово, то все ложь. Ложь про так называемый притон, ложь про Пазухина, ложь про Ямщикова…

Слова Полуянова упали резко. В группе учителей протестующе всхлипнула «блаженная Маша». Не передать словами, какое возмущение выразилось на лице Даниловой, как приподнялись и округлились ее дымчатые бровки. А Чесноков внушительно спросил:

— Послушайте, вы что — ставите под сомнение авторитет нашей прессы?

Колючие глаза Полуянова насмешливо и пронзительно заблестели.

— Знаете что, не берите меня на испуг, — ответил он Чеснокову. — Районная газета еще не вся н а ш а пресса, не надо преувеличивать… Так вот, повторяю, в статье все ложь — от первой строчки до последней. В ней заведующий «Утильсырьем» обозван человеком с темным прошлым, якобы уже заклейменным нашим рабоче-крестьянским правосудием… — Полуянов брезгливо покривился. — Слова-то какие — заклейменный, будто про диких зверей… Так вот: прошлое этого человека безупречно. Он воевал и воевал хорошо. Раненый попал в плен, но и там боролся в рядах лагерного сопротивления. Да, он был репрессирован по ложному доносу. Но сейчас полностью, пол-но-стью реабилитирован… Так легко разоблачается первая подлая ложь…

Чесноков поюлил головой в ставшем вдруг неудобном воротнике. Напряглась и насторожилась и Данилова, вцепилась обеими руками в свой ридикюльчик, словно он мог вспорхнуть и улететь.

— И притона никакого не было и быть не могло. Я бывал в приемном пункте. Эти ребята собирались там, чтобы поговорить. А где им еще собираться? В пионерской комнате, под надзором учителей и вожатых, как пишет газета? Так это ерунда. Не станут ребята откровенничать под чьим-то надзором — и правильно сделают!

Данилова дернулась — она-то, разумеется, была убеждена в обратном, — и возмущенно взглянула на Чеснокова. Но тот молчал, угрожающе насупившись. «Говори, говори, — как бы предупреждал весь его облик. — Чем больше наговоришь, тем хуже тебе будет».

— А теперь я хочу опровергнуть третью ложь, может быть, самую гнусную, — продолжил Полуянов. — Сразу же после празднования сорок второй годовщины Октября ученик Моряков принес в школу пачку фотографий. Он объяснил это тем, что хотел разоблачить Пазухина, якобы силой, будучи пьяным, ворвавшегося в его дом. Клавдия Степановна, так это?

Клавдия Степановна кивнула.

— Так вот, — сказал Полуянов. — Одна из этих фотографий и висит сейчас в витрине «Они мешают нам жить». Пазухин никогда не задерживался дружинниками пьяным. Налицо подтасовка фактов, подлог, а это уже пахнет уголовщиной.

— А вы уверены, что его не задерживали? — несколько озадаченно осведомился Чесноков.

— Абсолютно уверен, — ответил военрук. — Я лично просмотрел журнал приводов и задержаний. Пазухина не задерживали.

— А может, забыли отметить? — предположила Данилова тоже растерянно.

— Может, — согласился Полуянов. — Но почему бы заодно не забыть и вывесить фотографию? Но не забыли же?..

Чесноков тревожно взглянул на Старикову. Та пожимала плечами. Что-то неладное почуяли они.

— Пойдем дальше, — пощипывая усы, продолжал Полуянов. — Газета в самых оскорбительных выражениях поносит поэму Ямщикова. Не снисходит даже до цитат из нее, чтобы мы, хотя бы приблизительно, могли судить о ее достоинствах или недостатках. А зачем? Дело читателя беспрекословно верить каждой газетной ерунде. Подумаешь — какой-то Ямщиков! Да таких Ямщиковых полна Россия. Чего с ними церемониться?

— Послушайте! — вскипел Чесноков. — Вы все-таки выражения-то поаккуратней выбирайте. Тут дети!

— Вот как, — усмехнулся Полуянов. — А о ком же вы думали, когда собирали этот митинг? И вот так-то вы намерены воспитать гармонично развитых людей?.. Ну и ну. Своеобразное у вас понимание гармоничности. Это, очевидно, себеподобие. Будьте, как мы, и вы будете гармонично развитыми…

Непонятно было, надсмехался ли Полуянов, но его последние слова, даже если они и были произнесены без всякой задней мысли, заставили меня по-другому, чем только что, взглянуть и на Чеснокова, и на Старикову, и на Данилову. Нет, не отвечали они моим представлениям о гармонично развитом человеке. А ведь учат и, значит, претендуют. Да от таких гармонично развитых бежать без оглядки хочется. И вдруг меня буквально обожгла мысль: да они ведь, эти люди, и коммунизм строить призывают. И руководят этим строительством. Что же это за коммунизм получится?

— На уроках литературы мы торжественно внушаем, что вот если бы Александр Сергеевич Пушкин жил в наше время, ему были бы созданы все условия — твори только… В нашей школе растет поэт. Но фамилия его не Пушкин, И, значит, можно клеймить его и унижать? — словно размышляя вслух, продолжал Полуянов.

— Пушкин и Ямщиков! — фыркнула Данилова. — Что-то вы, товарищ военрук, совсем зарапортовались.

Глаза Полуянова оскорбленно сузились, пятна со скул расползлись по всему, внезапно осунувшемуся лицу, и, наверно, не у меня одного мелькнула опасливая мысль: а не хватит ли военрука один из тех ударов, от которых, как говорят, не застрахованы пожилые люди. Словно подтверждая возникшее опасение, правая рука его машинально расстегнула верхние пуговицы воротника, освобождая смуглую напрягшуюся шею.

— Пушкин и Ямщиков, — как бы взвешивая эти два слова, две фамилии, произнес он заметно задыхающимся голосом. — Значит, по вашему мнению, Ямщиковы заведомо обречены на бесталанность?.. Мда-а… Хорошо же вы верите в свой народ. Твердо… Как же можно… с такими убеждениями воспитывать? Интересно бы знать, какой смысл вкладываете вы в понятие коммунизма… Вот вы тут в начале митинга обронили, что зал тесен… А вот я искренне рад за тех детей, которых здесь нет. Хороший бы они получили урок гражданского воспитания…

— Кто бы говорил о воспитании, только не вы, — пришла на помощь Даниловой Старикова. — Мы ведь осведомлены, что происходит на ваших уроках.

Лицо Полуянова осунулось еще больше. Вот как сработали наши шалости, которым мы не придавали особенного значения. Против нас же и сработали. Мне стало горько за военрука. Он хотел что-то сказать, может быть, согласиться со Стариковой, но не успел.

— Кто бы нас упрекал! — вскричала Данилова, воздев руку с ридикюльчиком, — Кто бы нас упрекал! А вам известно, товарищ Полуянов, пламенный радетель своего, как вы выразились, народа, что, к примеру, потребовал в городской библиотеке ваш ученик Горчаков? Вам известно?..

Наступила гробовая, как говорили в старину, тишина, полная недоумения. Каждый, кто был здесь, почувствовал, что митингу придается новое направление, но какое — пока никто не догадывался. А Данилова не спешила раскрыть карты.

— А что он потребовал? — ошеломленно просил Полуянов.

— Так вы не знаете? — торжествующе напирала Данилова. — Вы, учитель, и не знаете, чем живут ваши ученики? Поз-зор! Ваш ученик Горчаков потребовал выдать ему Юма! — и Данилова победительно откинулась на спинку стула.

Краешком глаза я видел, как ссутулился Юрка. Но основное мое внимание было сосредоточено на Полуянове. Я заметил, как ослабло напряжение на его лице, мелькнула усмешка.

— Ну и что? — спокойно спросил он. — Ну и что, что он потребовал Юма? Это же хорошо, что ученик десятого класса требует Юма.

Неподдельный ужас отразился на личике Даниловой. Она стала озираться с таким видом, будто забыла, где находится, или обнаружила себя в окружении голодных людоедов, готовых в любую секунду накинуться на нее и сожрать с потрохами.

— Это хорошо, что он потребовал Юма? — задыхаясь, спросила она. — И это говорите вы, учитель? А вам известно, что на Юме оттиснуто?.. «Не выдавать»!

— Ну так что? — словно не понимая ничего, гнул свое Полуянов. — Неужели Горчаков должен быть таким же кретином, как тот, кто оттиснул этот гриф?..

Данилова, перестав озираться, приняла на себя величественную осанку, как бы сообщавшую, что сейчас будет сообщено такое, что повергнет всех в прах.

— А вам известно, для чего он потребовал Юма? — зловеще спросила она.

— Да откуда же? — усмехнулся Полуянов. — Я же не стараюсь залезать в каждую душу.

— Вот эт-то-то и плохо, что не стремитесь. А надо бы! Надо бы, раз считаете себя учи-те-лем, — тоном оскорбленного праведника упрекнула военрука Данилова.

Юрка сконфуженно втянул голову в плечи. Всеобщее внимание, которое он на себя вызвал, тяготило его. Он любил одиночество, тишину читального зала — и вдруг такой шум.

— Послушайте! — вскипел Чесноков, сердито обратившись к Даниловой. — Что тут происходит? Кто готовил собрание? Где список выступающих? От кого все это исходит?..

— Да разве не от вас? — испуганно пролепетала Данилова, еще крепче ухватившись за свой ридикюльчик. — Какая-то девочка принесла секретарше тетрадь с поэмой, сказала, что от товарища Морякова. Мы и передали тетрадь в школу…

— Простите-простите! — взвилась Старикова. — А школа отреагировала незамедлительно. Ведь так, Клавдия Степановна?

— А потом пришло письмо… без подписи, правда. Что есть притон, что поэма там вроде как гимн… — продолжала лепетать Данилова. — И опять ссылались на товарища Морякова. Вот мы и решили отреагировать попринципиальнее…

И вдруг они — Чесноков и Данилова — одновременно изменились в лицах, будто разом догадавшись об одном и том же. Краска досады бросилась в лицо Чеснокова, на покатом, с глубокими залысинами лбу выступил обильный пот. Он засуетился, пытаясь овладеть собой, зачем-то прощупал все карманы на пиджаке.

— Да собрание же совсем не подготовлено! — наконец сообразил он. — Я так и доложу руководству.

И, не глядя по сторонам, направился к выходу. Данилова, помедлив, тяжело оторвалась от стула и пошла следом. Вид у нее был предельно испуганный. За нею тащилась, опустив голову, Старикова. Не глядя друг на друга, словно стыдясь чего-то, учителя потянулись за нею. Из выпуклых глаз «блаженной Маши» катились крупные слезы. «Да что же это такое? Да что же это такое?» — вопрошали эти глаза.

Светка казалась страшно разочарованной, словно в воду опущенной — вот-вот разревется. И, поверьте, мне стало жалко ее — я сам не ожидал от себя такого. Как бы разозлилась Светка, узнай она об этом, ух как бы она рассвирепела! Но она не узнает никогда, ибо вряд ли у меня возникнет желание хоть однажды пооткровенничать с нею. Так же, как и у нее со мной.

В отличие от Светки, Сашка Моряков не выглядел смирившимся, опустившим руки. Жесткая усмешка, оттянувшая в сторону правый уголок его полных губ, как бы предупреждала, что не все еще кончено, наоборот, — все только начинается, уж он, Сашка, позаботится об этом. Сашка даже приостановился, словно намереваясь высказать нам все это, но передумал и вышел вместе со всеми. Спортзал опустел. Мы остались одни.

— Слушайте, а что же стряслось-то? — глупо и радостно ухмыляясь, спросил Герка. — Почему все так кончилось-то? Я думал, нас выкинут из школы, как миленьких…

— Ничего себе миленькие, — облегченно рассмеялся Васька, возбужденно подергивая плечами, будто пиджак вдруг стал тесным ему. — Ничего себе миленькие. «Блаженную Машу» чуть кондрашка не хватила.

— А все-таки, все-таки? — спрашивал Герка, обращаясь главным образом к Юрке, но Юрка как будто и сам толком ничего не понимал.

— Какой ты тупой, Герка, — засмеялась Галка. — Ну да так уж и быть: проясню я тебе, коли своего ума не хватает. Кто-то подсунул тетрадь с поэмой в роно. Кто? Да от товарища Морякова, говорят. От Морякова?.. Ну и завиляли хвостиками… Уяснил?

— Ах вот оно что! — изумился Герка, наклонив голову к левому плечу. — Ну и ну… А кто ее подкинул-то? Тетрадь-то?..

— Ну, этого я пока не знаю, — ответила Галка. — Только догадываюсь.

Я хотел сказать кто, да что-то остановило меня, что-то подсказало, что делать этого не следует. Светка уж и так наказана. Она еще сильнее накажет себя, если не признается, что подкинула тетрадь: кто-то же и еще, кроме меня, догадается об этом, а там догадаются и другие, и ежели у тебя еще не совсем потеряна совесть, то жить тебе станет тяжеловато.

— А я сперва испугалась, — радостно заговорила Галка, обдавая нас голубым блеском своих глаз, — а потом думаю: да наплевать. Один раз живем. И вас, мальчики, жалко сделалось. Такие вы хорошенькие стоите и такие беспомощные. «Как же, думаю, девочки-то их любить будут, таких жалконьких? Эх, пропадать, так с музыкой!»

— Ничего себе музыка, — засмеялся Васька. — Теперь Рыжий повесится.

— Я его допеку, — пообещала Галка. — Попомнит он у меня свои «боевые порядки». Ни одна девчонка не посмеет при мне «постилять» с ним.

— А Юм-то! — продолжал недоумевать Герка. — Юма-то как сюда пристегнули?

— О-о, Юм, — задумчиво отозвался Юрка. — Знаешь, как интересно следить за развитием мысли Ленина? Ничего не знаю интереснее…

— О, господи, Герка, да что с тобой приключилось! — ужаснулась Галка. — Да о н и же кого хочешь притянуть могут. А Юрка со своим Юмом прямо-таки новогодним подарочком явился. Не ясно разве?..

— Мать честная, — поежившись, как от озноба, проговорил Юрка. — Как вспомню эту роновскую даму, так и чешутся руки завести самый настоящий притон.

— А что? — засмеялась Галка. — Какой он должен быть, этот притон, нам уже приблизительно растолковали. Надо оправдывать надежды старших…

Неожиданно дверь распахнулась, и в спортзал вошел Сашка Моряков. Он деланно улыбался. Некоторое время он молча рассматривал нас.

— Торжествуете? — наконец спросил он. — Ну-ну… Вы, наверно, думаете, что тетрадь подбросил я?.. Ошибаетесь. Фотографии — мое дело. А с поэмой сами разбирайтесь…

— Сашка, — проговорил Витька Аншуков. — Шел бы ты, знаешь куда?..

— Остановись, Витенька, — вмешалась Галка. — Не надо прояснять свою мысль…

13. МОТИВ

Татьяна вытащила из-под кровати свой вместительный, с дубовыми рейками на крышках и ремнями чемодан, выгребла из шкафа все свои платья, кофты, юбки, жакеты, халатики и отрезы тканей, призванные сыграть благородную роль подарков архангельским родственникам, и принялась укладываться. Значит, она все же уедет. Жалко. Я так привык к ней, что мне будет недоставать ее. Из всех нас только Альбина сочувственно отнеслась к намерению Татьяны уехать, надеялась, должно быть, снова завладеть Евгением.

Минут через пятнадцать после того, как Татьяна начала укладываться, в комнату ввалился Евгений. Веселье, как обычно, распирало его.

— Га! — воскликнул он, раскинув руки так широко, будто желал всех нас заключить в свои объятия. — Уже к новоселью готовитесь? С вас, между прочим, причитается… Танюша, давай кончай — в кино опоздаем.

— Не до кино мне сейчас, Женечка, — вздохнула Татьяна, неприступно растопырив розовые локотки. — Вишь вот… собираюсь.

Она как бы сильно растерялась, что Евгений застал ее за таким занятием, и стала путать вещи: легкую, например, кофточку укладывала под тяжелый жакет. («Ой, что это я?!»)

Евгений озадаченно хлопал глазами.

— Как не до кино? — нашелся он наконец. — Сама же хотела посмотреть этот фильм!

— Все, Женечка, знают, один ты только не замечаешь, — ласково, но твердо отстранила его Татьяна и опять вздохнула. — Уезжаю я. Домой, в Архангельск. К папе и маме…

— Не-ет… ты… погоди-ка!.. — разволновался Евгений и даже вспотел. — Как это уезжаешь? А я?.. Мы же… Выйдем, поговорим?..

И он увлек сопротивляющуюся, но не слишком, Татьяну в коридор. Нина и Альбина обменялись понимающими взглядами, и круглое лицо Альбины разочарованно вытянулось. Как всегда, будучи огорченной, она принялась сосредоточенно и печально расплетать и заплетать свою тяжелую черную косу. Нина усиленно захрустела макаронами, извлекая их из бумажного пакета.

Раздался стук дверей, ведущих на крыльцо, — должно быть, ушел Евгений, отправился, наверно, сдавать билеты в кино. Вернулась Татьяна, побросала барахло в чемодан и опять задвинула его под кровать. Словно по мановению волшебной палочки на Татьяне появился длинный, до пят, халат, внушающий к ней невольное почтение, и все пуговицы на нем были застегнуты. Я сообразил, что подарки от Татьяны ее архангельские родственники получат не скоро, может быть, совсем не получат.

Минут через десять Евгений вернулся. Он выглядел слегка сконфуженным, будто жизнь преподнесла ему такой сюрприз, к которому он был не совсем готов. Под мышками он держал бутылки с шампанским, а в руках — огромные кульки с конфетами и пряниками.

— Там тебя девчонка спрашивает, — шепнул он мне, улучив минуту. — Симпатичная такая.

Я тут же догадался, кто меня спрашивает, и, забыв про все остальное, потянулся за пальто и шапкой.

Как и в прошлый раз, Дина стояла на нижней площадке крыльца, среди обледенелых санок. Она выглядела расстроенной. Наверно, митинг, так беспутно закончившийся, не прошел для нее бесследно. Не дождавшись, когда я спущусь, она вышла. Мне показалось, что взгляд, которым она смерила меня, был оценивающим, будто Дина спрашивала себя, подхожу ли я для какой-то роли. Ответ, поди, был отрицательным. Это встревожило меня. Я кинулся за Диной следом.

— Ну как твое настроение? — с оттенком некоторой враждебности осведомилась Дина, когда я поравнялся с нею. — Ты, конечно, собой доволен?..

Пораженный ее тоном, я молча пожал плечами. Мы поднялись на Большой мост. Отсюда хорошо просматривалась площадь перед универмагом, посреди которой рабочие заканчивали устанавливать новогоднюю елку. За их работой серьезно и терпеливо наблюдал Шарик. В главной витрине магазина уже выставлен был румяный дед-мороз.

— Леня-Боровок в Петрозаводске натворил что-то, — сказала Дина. — Ленка говорит, что в народную дружину из республиканской газеты телеграфный запрос пришел. Орудовал в привокзальном ресторане по договоренности со швейцаром…

— Сколько веревочка ни вейся, а конец будет, — удовлетворенно отозвался я.

— Ну, этой веревочке еще долго виться, — возразила Дина. — Знаешь, о чем доложила мне Ленка Ерышева?.. Что Чеснокову с Даниловой уже влетело за неправильное ведение этого дела. Что никакой митинг и не нужен был, еще чего вздумали. Так что не рано ли возомнили о победе?..

Ее слова, как говорится, громом поразили меня. Значит, у тех, кто глумился, есть и другой способ — простой и безотказный — разделаться с нами раз и навсегда: вообще не затевать никакие игры, а поступить так, как им заблагорассудится, как пожелается. А наш удел — покориться, смириться, принимать все, как должное, молчать и надеяться на снисхождение — может быть, пожалеют нас, горемычных?.. Ну, ладно. Это мы еще посмотрим. Свет на всех этих моряковых и ерышевых клином не сошелся. Одного только я никак не мог понять — кто дал им такую власть над нами? Почему им известно, как надо правильно жить, а нам нет? И почему мы обязаны, согласны или нет, беспрекословно подчиняться им?..

Бессильная злоба захлестывала меня. Чтобы как-то отвлечься, я спросил Дину, а почему она отмолчалась на митинге, Дина нахмурилась и поджала губы. С кем ни заговори, у всех лица идут наперекосяк при упоминании об этом уроке гражданского воспитания.

— Меня приберегали на конец, да не успели, — ответила Дина. — Мастер спорта заклеймит — звучит.

— Звучит, — согласился я. — А ты бы заклеймила?

Она вскинула на меня взгляд:

— А ты как думаешь?

— Ни секунды не думал, что заклеймишь!

— Вот спасибочко-то, — поблагодарила она меня и вдруг опять смерила тем же взглядом, что и на крыльце. — Ты как одет?

— А что? — удивился я.

— Под пальто у тебя что?

— Пиджак. Рубашка. Брюки…

— Брюки я вижу… Я хочу познакомить тебя с моими… Особенно с бабушкой. Ты как, не против?

— Боязно как-то, — признался я. — Может, потом?

Дина отрицательно покачала головой. Она, кажется, уже думала о чем-то другом. Я ждал, когда она заговорит. Обжигающий ветер теребил прядку белокурых волос, выбившуюся из-под шапочки. Дуя из-под подобранной верхней губы, Дина отбрасывала прядку с глаз.

— А ты знаешь, — напряженным голосом заговорила Дина. — В городскую библиотеку опять вернулась твоя знакомая. Так что поспеши записаться обратно…

Я сжался, стараясь не выдать, что уже встречался с Настей. Дина мельком покосилась на меня, и мне показалось, что она догадалась обо всем. Но сейчас как будто ей было не до меня, не до моих переживаний. Что-то беспокоило ее, неловко ей было, неуютно. Ей надо было, наверно, высказаться, но она стеснялась, и это томило ее. А как ей помочь, как вызвать на откровенность, я не знал, и поэтому молча ждал, что последует.

— А на митинге мне стало стыдно, — потупясь, снова заговорила Дина, валенком загребая мелкую, как пудра, снежную пыль на дороге. — Я воображала, как, выслушав все обличения, встану и защищу вас. Так красиво это себе воображала. А вы сами не дураки. Галка-то…

— В нее Юрка влюблен, — зачем-то сообщил я.

— Пожелаем ему удачи… Нехорошо мне, конечно. Но так хотелось пострадать за правду!.. А ты знаешь, о чем я вдруг подумала на митинге?.. О Лене-Боровке… Мы все отталкиваем его — Боровок и Боровок!.. А как его настоящая фамилия — знаем? Так почему же мы ждем от него хорошего, коли сами к нему так относимся?.. Ну злой, необразованный… А может, у него и не было возможности образовываться-то — об этом мы подумали?..

Мне показалось, Дина действительно может пожалеть Леню-Боровка, попытаться изменить его к лучшему.

— Леню-Боровка жалеть! Ф-фу!..

— Как ты не понимаешь? — с досадою вскричала Дина, полоснув меня нетерпеливым и почти презрительным взглядом. — Он же кругом замороченный! Не знает, к кому приткнуться, не соображает, как хорошему служить по-хорошему… Неужели тебе э т о не ясно?

Я был сбит с толку ее возбуждением, исступлением даже. Не хватало какого-то крохотного шажка, маленького усилия, чтобы понять ее.

Две женщины пересекли наш путь, когда мы вошли на Больничный остров. Это были Нина Петровна и Марина — отчества я не знал, — приехавшие из Ленинграда ухаживать за опасно заболевшим Данилой Петровичем. Миновав галантерейный магазинчик, они направились к двухэтажному корпусу, в котором лежал Данила Петрович. Из корпуса вышел Полуянов и, поравнявшись с женщинами, заговорил с ними. По их жестам я старался определить, какие сведения о больном излагал военрук. Мы все знали мнение лечащего врача, что Данила Петрович может встать на ноги — физические ресурсы далеко не исчерпаны, — но психические возможности — увы. Больной, кажется, ничего не хочет от этой жизни.

Дина свернула на мостки к своему дому. Она шла легко и быстро, вся собранная, вся напряженная… И неожиданно я увидел ее такой, какой она должна была стать лет через десять — пятнадцать…

И в этот момент во мне опять зазвучал тот самый — светлый и торжественный — мотив, который время от времени навещал меня в трудные дни моей усложняющейся жизни. В этот раз он звучал предвестием какого-то прозрения…


1976 г.

Ленинград

Загрузка...