Он сжал мне кисть и отступил на шаг,
Руки не разжимая, а другую
Поднес к глазам и стал из-под нее
Рассматривать меня, как рисовальщик.
Вначале было все по алкогольной науке. Он пил, увеличивая градус. Но когда кончился коньяк, а длинноногая Варвара захотела выпить с ним на брудершафт, хотя они давно были на «ты» в другой, трезвой жизни, он снизил планку до шампанского. Потом с водкой он вернулся на утраченные позиции, но домашнее ставропольское вино опять опустило его. В этот вечер он уже не поднялся, а к обеду следующего дня его разбудила собственная совесть. Он почувствовал себя советской стиральной машиной, внутри которой с огромной скоростью вращаются грязные тряпки, ее трясет, ломает и ошалело стучит мотор.
Через эти омерзительнейшие ощущения до него и донесся голос совести. Словно диктор радио старой закалки, поставленным, равнодушным голосом она напомнила, что сегодня, в понедельник, с утра он собирался начать новую жизнь, то есть спланировать весь творческий процесс, работать регулярно, читать специальную литературу, биографии великих живописцев, классику, ходить в музеи, гулять по городу, окунаться в мир высокого, вдохновенного, помириться с отцом, придумать ему какой-нибудь подарок, вообще, сделать старику что-нибудь приятное. Жениться, например…
Под будильником лежал билет в Капеллу имени Глинки на органный вечер какой-то итальянской знаменитости. Ну, хорошо! Можно начать все в понедельник вечером, и лучше всего с хорошей музыки. Чем хороша музыка? Не надо двигаться, не требуется шевелиться даже на уровне извилин. Она сама все сделает, как опытная жрица любви. Музыка сама поднимет тебя, а случится, что и вознесет. Но только не скрипки с похмелья! Никаких смычковых! Только орган – огромные легкие, качающие воздух в тысячи говорящих трубочек! Если бы он еще дул прохладными воздушными струями на ряды слушателей, цены ему бы не было…
Сидя в концертном зале, он ждал первых органных звуков, как никто из слушателей этого вечера, потому что в животе его громко ревела буря. Старушки-соседки принимали это приглушенное завывание за звуки настройки музыкального инструмента, но звенела еще и голова, причем на одной ноте, как камертон. Эту ноту он уже слышать не мог.
Наконец, как-то крадучись, словно к огромному спящему зверю, к органу подошел итальяшка-органист. Он поклонился публике, выпрямился, одновременно откинув назад длинные волосы. Острым носом и тонкими усиками он был похож на средневекового портняжку или кучера из сказки про Золушку. Потом он скрылся, юркнул в какую-то щель, будто опять превратился в крысу, и раздались первые, хрипловатые, как после сна, звуки органа.
Постепенно они заглушили и покашливания, и скрип стульев, и звериные завывания его внутриутробной бури. Гендель, Бах и Альбинони действительно смогли немного приподнять его душу над похмельным телом, но это оказалось еще мучительнее. Ему показалось куда приятнее брести сейчас под хлестким осенним дождем в поисках рюмочной, чем испытывать жесткий массаж души со стороны Иоганна Себастьяна.
Заранее бурча извинения и уже потом наступая на ноги, он выбрался в проход. Впереди себя заметил сутулую мужскую фигуру. Значит, не он один сейчас покидал храм высокого искусства. Может, усатый итальяшка не настолько хороший музыкант? Или мужчине пришла в голову мысль о буфете?
Но сутулый явно направлялся к гардеробу. За ним было как-то легче идти, будто он разрезал собой воздушные массы. Седая гардеробщица в очках только подняла глаза на подошедшего и опять принялась за вязание. Но откуда-то сбоку выскочила девушка, почти девочка, с темными глазами, пушистой челкой. На ходу она задела по-осеннему полную вешалку и сбила мужскую кепку. Она поймала ее на лету и уверенно водрузила на место.
– На свой крюк-то? – спросила старушка, не прекращая быстро вращать спицами. – Говорю им: в рукав, в рукав суйте, идолы. Разве ж они послухают!
– Нина Петровна, – голос девушки был несколько низковат, может, немного простужен, – как же кепку можно в рукав?
– Можно, все можно, – проворчала старая гардеробщица. – Вот Ильич Ленин кепку всегда в кулаке мял, его ж так и изображали на памятниках и картинах. Значит, и в рукав мог ее засунуть. А уж эти идолы и подавно могут.
В этот момент сутулый протянул девушке номерок, и та мгновенно скрылась среди плащей и курток.
– Шустрая у тебя помощница, бабуль, – сказал сутулый. – С такой и вязать можно, и тапочки шить. Внучка?
– Напарница, студентка, – отозвалась старушка. – И учится, и работает. Девка проворная, поспевала…
– Ну, и где твоя поспевала? – спросил он опять, когда прошло достаточное время. – Заснула под телогрейками студентка твоя? Иди, откапывай!
– Аня, ты чего там? – старушка, не вставая, переступила мягкими тапочками вокруг стула и повернулась к вешалкам. – Вот и сглазили мы девку. Номер, что ли, не найдешь?
Девушка появилась несколько смущенная, заметно побледневшая, и без одежды в руках.
– Что случилось-то? Не можешь найти, что ли? Так двухсотые у нас там. Дай-ка мне номерок.
– Подождите, Нина Петровна, – девушке пришлось прокашляться больше для того, чтобы побороть смущение. – Скажите, пожалуйста, это ваш номерок? – обратилась она к сутулому.
– А чей же еще? Пушкина, что ли, соседа вашего по Мойке? – сутулый захихикал, но голова его стала быстро поворачиваться из стороны в сторону, как у африканского зверька суриката.
– Тогда скажите мне, пожалуйста, какая у вас одежда? – спросила молодая гардеробщица.
– А ты что – прокурор, чтобы спрашивать? – взвизгнул сутулый. – Твое дело номерок в зубы и апорт – за малахаем, – но тут же он поправился и добавил примирительно: – Пальто у меня, красавица, темное такое пальто. Жена купила в Гостинке. Я ж ей говорил: «Зачем мне такое дорогое пальто? Разве можно так тратиться, дорогая?» А она, знай, свое: «Ты человек солидный, с министрами, директорами встречаешься, должен быть прикинут соответствующим образом. А то гребешь, как фраер последний…» Словом, пальто это… Давай, красавица, неси, не задерживай. А то мне еще в Смольный тут надо заскочить, проверить работу служб… Вот, бабуля, не дают дела даже музыку хорошую послушать. Уже вызывают, спрашивают. Кому-то нужно за всех отвечать, кто-то головой своей рискует, решения принимает, а кто-то на месте сидит – штаны просиживает.
– Начальником нелегко, – поддакнула старушка. – Что же ты, Аня? Разве ж нет пальто? Да что с тобой такое?
– Да то, Нина Петровна, – девушка зачем-то сделала шаг вперед, будто вышла из шеренги, – пальто это я хорошо запомнила. Сдавал его седой мужчина в черном костюме. С ним женщина была в бордовом платье. Я это пальто даже наощупь запомнила, у него ворс необычный…
– Ты что несешь, коза драная? – сутулый взял с ходу самую свою высокую ноту. – Мало в Питере таких пальто? Давай сейчас твой гардероб перетряхнем! Сколько таких надыбаем? Тащи мою одежду согласно номерку! Последнее тебе китайское предупреждение. Вы меня не знаете! Ты у меня не только отсюда вылетишь, но и из института своего! Что ты пялишься на меня, сопля? Да я тебя сейчас угондошу! Да ты сейчас будешь…
Уличных и транспортных скандалов невольный наблюдатель этой сцены не любил, а с похмелья любые возможные сотрясения были для него рискованными вдвойне. Всем своим больным нутром он почувствовал, что лучше держаться в отдалении, не подходить к гардеробу, постоять в сторонке. К тому же он не представлял – кто тут прав, кто виноват, к кому надо обращаться в таких случаях? А уж если понадобится – как и куда надо бить сутулого? Может быть, лучше вывернуть руку? Но если крутить ее двумя руками, он обязательно стукнет свободной? И в какую сторону крутить – по часовой стрелке или против? А вдруг гардеробщица превышает свои полномочия? Есть же у нее на этот случай инструкция?
Сутулый запрыгнул одним коленом на тумбу и протянул к девушке руку с растопыренными пальцами. Мужчине у стены, наблюдавшему за этой сценой, надо было действовать, а действовать он не любил и не умел.
– Аня! Лешу зови! – крикнула старушка и вдруг заорала таким органным басом, что наблюдателю срочно захотелось вернуться назад в концертный зал: – Администратора зови!
– Еще встретимся! – бросил сутулый на прощанье, пригнулся к земле и, не дожидаясь ни своей, ни чужой верхней одежды, метнулся к входным дверям.
– Вот паразит! Вот ворюга! Прохиндей! – кричала старая гардеробщица, потрясая воинственно спицами, даже встав со стула ради такого случая.
То ли наблюдателю стало стыдно за свое бездействие, то ли побоялся попасть под горячую руку работников гардероба, а, может, почувствовал себя несколько лучше, но он вернулся назад в концертный зал. Выходит, божественная музыка не исправляет людей, не делает их лучше, не побуждает свернуть с преступной тропы? Да что музыка?! А живопись? Способна ли она изменить человека? Спасти его пусть не в вечности, спасти его хотя бы на день, на час, на мгновенье?
Где уж спасти? Сама живопись разве не была всегда объектом преступных деяний? Да и эта невесомая, невидимая музыка. Ей бы тоже надо приглушить свои фанфары. Нечего трубить победно – не ангел. Разве не за божественную музыку Сальери отравил Моцарта? А возвращаясь опять к своему ремеслу, про гениального художника – «создателя Ватикана» – лучше умолчим…
Но эта девушка… Где-то он слышал выражение: ее глаза потемнели от любви. Влюблена она или ей от природы дан влюбленный взгляд? На сутулого она поднимала такие глаза, что, даже крича и ругаясь, тот смотрел куда-то в сторону. Студентка, красавица… гардеробщица. Смелая и принципиальная. Да просто героиня нашего бесцветного времени! Лауреат приза «Золотая вешалка», кавалерша ордена кепки Ленина, ордена шапки-ушанки, ордена подвязки…
На него вдруг напала похмельная икота. Вспоминал отец, наверняка, ругая за пьянство. Но если бы вспоминала его эта девушка, он действительно смог бы начать новую жизнь, наполненную работой, любовью и смыслом. Он бы работал, не вылезая из мастерской, с одной мыслью, что она думает о нем. И пусть икать ему всю оставшуюся жизнь, только бы было так.
Горацио считает это все
Игрой воображенья и не верит
В наш призрак, дважды виденный подряд.
Картина этого периода жизни Иеронима называлась «Музыка побеждает живопись». Рубенс изобразил бы это так: дородная тетка – муза живописи, перепачканная в красках, улепетывает от Аполлона, тоже упитанного мужичка, с лирой за плечами. Преследователь целится из лука в музу, взяв прицел несколько ниже талии. Великий фламандец добился бы у зрителя впечатления полной уверенности, что Аполлон не промахнется. В такую мишень промахнуться невозможно…
Иероним зачастил в Капеллу, вооружившись сразу тремя абонементами. Поначалу ему не везло. То вместо юной гардеробщицы работала старушка с вязанием, то какая-то ходячая вешалка. «Может быть, Ане за бдительность и отвагу дали отпуск или отгулы?» – терзался сомнениями Иероним, сидя в концертном зале и зверея от трезвости и от Брамса.
Но однажды после концерта, когда он стал рыться в карманах в поисках номерка, покрываясь, как обычно, нервной испариной, он увидел знакомую ладную фигурку в черных джинсах и сером свитере. Сердце его учащенно забилось, но Аня, посмотрев на номерок, на Иеронима даже не взглянула.
Тогда он купил себе шикарное ядовито-канареечное пальто, шарф цвета морской волны и черную шляпу с широкими полями. Интуитивно он понимал, что путь к сердцу гардеробщицы должен лежать через пальто и шляпу.
На этот раз Аня все-таки посмотрела на него удивленными и удивительными глазами, правда, мельком. Старушка гардеробщица тоже обратила внимание на его шляпу:
– Надо объявление повесить, – проворчала она, – если кому захочется приходить в таких панамках, пусть в пакет засовывают. Мусульмане вот шапки совсем не снимают. Аня, как того танцора звали, который все время в папахе ходил? Худой такой старичок?
– Махмуд Эсамбаев, что ли?
– Он! Мне соседка Матрена про него рассказывала, что он в папахе чеченские фальшивые… эти…
– Авизовки?
– Вот-вот, авизовки чеченские в папахе прятал. Потому и не снимал. Я, например, за это не осуждаю, гардеробщикам меньше работы.
Иероним получил номерок с дыркой, постоял в нерешительности, с каждой секундой чувствуя себя все глупее. Его черная шляпа явно уступала папахе Эсамбаева. Ничего не поделаешь, Иероним пошел на очередную встречу с прекрасным, которое уже ненавидел.
Однако музыка ему помогла. Вивальди какой-то своей ноткой или созвучием надоумил, подсказал. Иероним еле дождался, когда старик Антонио, наконец, допилит своими смычками огромное концертное бревно, и рванулся к гардеробу. Он прибежал самым первым и, глядя прямо в темные глаза под пушистой челкой, выпалил, довольный:
– Я номерок потерял!
– Ну что же, – пожала плечами девушка. – Придется вам ждать, пока разберут всю одежду.
– Растрепа какой, – проворчала старушка-напарница.
Теперь Иероним заработал себе право стоять возле гардероба и наблюдать за Аней. Он многое увидел цепким взглядом художника, выхватил из множества однообразных движений нужные ему линии, мысленно набросал несколько эскизов. Потом он нарисовал ее портрет в призрачных красках воображения. Также в воображении он отошел на несколько шагов, взглянул на портрет еще раз и понял, что любит эту девушку.
– А я вспомнила ваше пальто и шляпу, – сказал девушка, когда оно зажелтело среди последних сереньких курток.
– Такой картуз попробуй не запомни, – заворчала бабулька. – Без пакета в следующий раз не приму.
В следующий раз Иероним опять «потерял» номерок.
– Я помню вашу одежду, – сказала девушка, улыбаясь. – Сейчас принесу, только больше постарайтесь не терять номерок.
Но бдительная старушка выручила Иеронима.
– Не положено сразу без номерка, – сказала она, строго и с подозрением глядя на него. – Пусть стоит теперь и всех ждет. Не будет таким растрепой. И еще штраф должен заплатить. Это чтобы неповадно…
Благодарный Иероним готов был к штрафу, как к «штрафной». Теперь он рассмотрел и бытовые детали в гардеробном помещении: учебник по стилистике, тетрадь с конспектами, пакетик с сухим печеньем «Мария», которое он с детства ненавидел, дамскую сумочку с потрескавшейся кожаной ручкой… Гардеробщицы стали привыкать к нему, из их коротких диалогов он выяснил, что Аня – студентка университета, живет в общежитии, а здесь подрабатывает вечерами.
Самое главное, что его так интересовало, сказала старушка Нина Петровна, когда Аня усадила ее отдохнуть.
– Плечи-то так и гудят, так и гудят, – сказала она. – Мода такая пошла на тяжелое, что ли? Вон кожанка да с овчиной – ни поднять, ни повесить! Все китайцы нам везут всякую тяжесть… Посижу немножко. Спасибо тебе, Аннушка! Дай Бог тебе жениха хорошего, непьющего…
Тут Иероним почувствовал, что краснеет. То ли от того, что уже представлял себя в этой роли, а, может, потому, что не совсем соответствовал второму пункту.
Иероним и в третий раз решил «потерять» номерок. Он понимал, что это будет последняя попытка, как в сказке, потому что в третий раз он еще будет дураком, а вот с четвертого – полным идиотом.
– А вы идите без номерка, – сказала ему Аня, принимая канареечное пальто, успевшее за эти дни слегка потускнеть, и поглядела на Иеронима, как сестра милосердия. – Я вас хорошо запомнила и… пальто.
– Пусть он номер себе на лбу напишет, – встряла Нина Петровна. – Вы случайно не коллекционируете номерки, молодой человек? А то мне Елизавета Павловна из Русского музея рассказывала, что есть в Петербурге один такой коллекционер. Ходит по всем заведениям и номерки уносит для коллекции. Страсть какая! Не напасешься же на всех. Бедная Россия! Один номерки от пальто коллекционирует, другой – нефтяные вышки…
– Вы, случайно, не коллекционер? – спросила Аня под жужжание Нины Петровны.
– Коллекционер, – согласился Иероним, но, увидев легкое замешательство у собеседницы, тут же добавил: – Только номерки я не коллекционирую. Я коллекционирую… ваши взгляды и улыбки.
Иероним невольно поморщился от сказанной пошлости. Но он давно жил среди людей и хорошо понимал, что без пошлостей, банальностей не бывает отношений между мужчиной и женщиной. Полученный Анин взгляд мог стать гордостью коллекции. Неужели, она действительно принимала его за рассеянного идиота и ни о чем не догадывалась?
– Показывает мне номерок, – продолжала что-то рассказывать Нина Петровна, – а он у него на пальце застрял. Палец такой у него большущий, что намертво засел. Как он так умудрился насадить, ума не приложу! Говорит, во время спектакля очень разволновался, крутил, крутил, да вот и накрутил себе… Но куртку я ему не дала. Он ведь так и с номерком уйдет, и с одеждой. Вызвали МЧС, они номерок перепиливали, а как перепилили, я ему куртку вернула. Мне чужого добра не надо…
Лонгин предложил Ане проводить ее после работы, и она согласилась.
– А то ведь действительно номерков не напасешься, – сказала она.
– Хорошо, что вы работаете не в ювелирном магазине или винно-водочном отделе. Я бы тогда разорился или спился.
Они шли в сторону Васильевского, постоянно отклоняясь от маршрута. Мужчина и девушка странно смотрелись вместе. Он в широком пальто лимонного цвета, от одного взгляда на которое сводило челюсти и возникала оскомина. Она в облегающей курточке и джинсах. Он много говорил, широко жестикулировал, вздымались полы его пальто, как тога у древнеримского сенатора. Она больше слушала, осторожно обходила лужи и с ужасом наблюдала, как его светлое пальто постепенно становится пегим снизу.
Иероним никогда еще не испытывал такого вдохновения рассказчика. Ему казалось, что ее темные глаза ждут от него таинственных, мистических историй. Он рассказывал, стремясь зажечь в них огонь интереса к Петербургу, к искусству, к нему самому, Иерониму Лонгину, в первую очередь. Он был сейчас похож на первобытного дикаря, добывающего огонь, только не из сухой деревяшки или кусков кремния, а из души этой едва знакомой девушки. Он радовался этим первым искоркам в ее глазах и тихонько поддерживал еще слабое пламя, надеясь, что сможет перенести его в домашний очаг, чтобы потом поддерживать всю свою жизнь.
С Дворцового моста он показал родное ему здание Академии художеств. Он говорил, что это первое здание классицизма в Петербурге, скромное, спокойное, деловитое. Оно возводилось в те времена, когда на берегах Невы царствовал безраздельно блистательнейший, изящнейший, сладкий стиль Растрелли – барокко. Петербург принял новый архитектурный стиль не сразу. Полный недоверия и подозрения, город, как всегда, упорствовал. То ростом цен, то перерасходом средств, то чиновничьими проверками, он всячески препятствовал строительству. Архитектор здания и первый директор Академии Александр Филиппович Кокоринов, издерганный, измученный, умер, так и не достроив его до конца. Говорили под большим секретом, что он повесился на чердаке Академии.
До сих пор по ночам слышатся в коридорах здания странные звуки. Призрак директора бродит по лестницам и перекрытиям дома, незавершенная идея не дает ему покоя.
– А вы сами слышали этого призрака? – спросила Аня.
Иероним кивнул головой, выдержал паузу, за которую они прошли еще немного по мосту. С двумя своими однокурсниками студент Лонгин никак не мог сдать зачет по теории композиции. «Железный старик» Артамонов мучил их, как закоренелых еретиков, постепенно применяя все новые и новые орудия пыток. Теряя терпение и почти сознание, Иероним выкрикнул: «Искусство хорошо компоновать – это не более, чем искусство хорошо разнообразить!» Он хотел этим уколоть профессора, но игла оказалась китайской, лечебной. Иероним в горячке повторил слова какого-то классика и пролил бальзам на заржавелую душу «железного старика» Артамонова. Лонгин получил зачет и вышел в коридор, слегка пошатываясь.
Такая тишина бывает только в огромных, старинных зданиях, где никто никогда не жил. Эту тишину называют иногда высокой или звенящей. Статья в энциклопедии о ней, будь она когда-нибудь написана, гласила бы, что в природе такая тишина не встречается. И вдруг над головой Иеронима скрипнуло перекрытие, потом он ясно различил тяжелую поступь старческих ног и, как показалось ему, стук трости с металлическим наконечником. Кто-то ворчал по-стариковски, иногда кашлял и ныл, словно от боли. Эти звуки постепенно продвигались к лестнице. Куда он двинется дальше? Наверх или вниз? Шаги стали слышнее, с лестницы потянуло сырым сквозняком, пахнуло погребом. Призрак спускался. Иероним, понимая, что ведет себя, как идиот, на всякий случай подошел к дверям аудитории, из которой только что выскочил с таким облегчением и зачетной книжкой в руках. Чем слышнее были приближающиеся шаги, тем выше поднималась его рука к дверной ручке. Когда же возникла последняя пауза, и Иероним понял, что в следующий миг призрак появится в коридоре, ручка дрогнула, и вышли такие же измученные приятели, правда, без зачетов.
– И вы не увидели призрака? – изумилась Аня.
– Нет.
– И больше не слышали его шагов?
– Ни разу.
– А если бы он появился перед вами, – спросила Аня, отдергивая руку от холодных и мокрых перил Дворцового моста, – что бы вы сделали?
– Не знаю, – Иероним ответил не сразу. – Нет, не знаю. А вы, Аня?
– Я бы спросила его, – ответила девушка.
– О чем?
– О разном. О том, бессмертна ли душа? И если она продолжает жить, то знает ли об этом, сознает ли себя? А вы как думаете?
Иероним не сразу понял, что последний вопрос обращен к нему, а не к призраку.
– Я думаю, Аня, что душа человеческая только на пути к бессмертию. Надо еще очень много сделать, много приложить ума, таланта, чтобы вырваться из мрака, вознестись над пропастью, которая нас ожидает. Вот тогда душа будет бессмертна и осознает это. Здание бессмертия надо строить, как Кокоринову и Деламоту Академию художеств. Христос выполнил гениальный проект, заложил фундамент, выполнил «нулевой» цикл работ. Теперь настала наша работа, работа подрядчиков бессмертия.
– И моя тоже? – спросила Аня, заглядывая Иерониму в глаза под широкими черными полями.
– И моя, и ваша, – ответил он, видя отраженные в ее зрачках огни Дворцовой и Адмиралтейской набережных.
– Вы, конечно, себя относите к генподрядчикам? – это было первое ироничное замечание, которое он услышал от Ани, из тех, что будут впоследствии доставлять ему столько веселых минут и вызывать столько же приступов раздражения.
– Даже не к субподрядчикам, – засмеялся Иероним. – Я только подсобный рабочий. Самый неквалифицированный и самый малооплачиваемый труд.
– А я так и вовсе экскурсантка, ротозей, – вздохнула Аня и тут же добавила серьезно: – Только не строим ли мы опять Вавилонскую башню? Вот в чем вопрос…
– Имеет место быть или не имеет место быть – вот в чем вопрос, – ответил Иероним назидательно.
Они шли уже по Университетской набережной, петербургский коктейль из ветра, дождя и еще чего-то, особенно промозглого, летел им прямо в лицо, и Аня машинально пряталась под широкие поля Иеронимовой шляпы. Он, конечно, этому не противился. Больше всего на свете ему сейчас хотелось расстегнуть свое широкое пальто и спрятать этого петербургского воробышка, который совсем закоченеет, если Иероним сейчас же не тормознет машину.
– Интересно, как выглядит призрак Академии художеств? – спросила Аня, когда они перешли на другую сторону, где Иероним застыл с вытянутой поперек дороги рукой.
– Призрак «Репы»? – переспросил он.
– Какой репы? – не поняла Аня.
– Ну, Академии Репина, сокращенно «Репы»…
– Призрак «Репы» я и сама могу описать довольно точно, – расхохоталась девушка. – Желтое-прежелтое пальто, как раз под цвет репы. Зеленый шарфик, как ботва у овоща. Черная шляпа с широкими полями, как котелок для варки данного овоща.
Иероним не сразу догадался, что это был его точный портрет. Девчонка была с чувством юмора. Конечно, он и есть призрак «Репы». Пусть так…
В этот момент у тротуара затормозила «девятка». Словно репку, их выдернули из сырых и замерзших рядов пешеходов и помчали в первое совместное путешествие до улицы Кораблестроителей, до университетской общаги.
Какого дьявола люди вроде меня толкутся между небом и землей? Все мы кругом обманщики. Не верь никому из нас. Ступай добром в монастырь…
Перед окнами любимых девушек пишут на асфальте, на снегу. Ровно в двадцать два часа ноль-ноль минут Аня должна была выглянуть в окно. Она помнила об этом весь вечер, ходила из угла в угол, присаживалась то на свою кровать, то на кровать соседки по комнате. Минуты капали медленно, как в древней китайской пытке вода на темечко. Что она могла увидеть с пятого этажа в сыром и темном петербургском дворе? Опять Иероним что-нибудь начудит, напутает со своей обычной непрактичностью, а потом расстроится и обидится на весь свет. Понимает ли он, что осенью в это время на улице видно только горящую помойку?
Она достала из тумбочки брошюру «Анализ хоздеятельности предприятия» и попыталась вникнуть в смысл написанного. Дочитав до скрепок, то есть до половины, она решила, что должна быть еще какая-нибудь брошюра, предшествовавшая этой. Аня внимательно пересмотрела все свои пособия, но ничего похожего не нашла. Надо было взять у кого-нибудь лекции. Но у кого? Будущие журналисты обычно пишут так, что сами потом едва разбирают написанное. Надо было самой сидеть на лекциях. Но кто же знал, что будет не только зачет, но и огромная курсовая с множеством таблиц, формул, подсчетов? И это на гуманитарном факультете, где таблицу умножения многие уже забыли! А потом, кто мог предположить, что за нею станет всерьез ухаживать взрослый, интересный мужчина, личность незаурядная и неординарная, художник, сын лауреата всяческих премий и тому подобное?
Правда, если не смотреть в паспорт и на нелепую бородку, не такой уж он и взрослый. Аня частенько чувствовала себя куда взрослее, особенно когда Иерониму приходилось принимать решения, вступать в отношения с окружающими, вообще совершать какие-то шаги. Вот и сейчас он, наверное, выдумал какую-нибудь нелепицу, потратил массу времени и сил, а теперь сидит где-нибудь под дождем, схватившись за голову, и считает себя полным идиотом.
За стеной пропели позывные какой-то радиостанции. Десять часов! Она чуть не пропустила время Йорика! В окно она высунуться в любом случае должна. За стеклом был абсолютно черный вечер с дождем и, кажется, мокрым снегом. Аня стала машинально водить пальчиком по холодному стеклу, выводя мокрыми дорожками свое имя. И тут она увидела прямо перед собой, даже немного выше, те же самые буквы, светящиеся ярким электрическим светом. Ее имя было сложено из светящихся окон дома напротив. На фоне темного фасада ясно читались «А», «Н», вот только «Я» было немного рогато. Свет в трех окнах был лишним. Аня была так поражена этим зрелищем, что не успела даже позвать кого-нибудь из подружек. Огни стали вспыхивать, гаснуть, прочитать что-то было уже невозможно. Только рогатое «Я» светилось дольше всех.
Потом она узнала, чего это стоило Иерониму. Целую неделю он обходил жильцов дома по улице Кораблестроителей напротив университетской общаги. У него была только одна просьба – включить или выключить свет в определенной комнате в определенное время. Если даже ему открывали двери, все равно, как правило, он наталкивался на стену глухого равнодушия. Люди не знали, что такое любовь и не верили, что она вдруг посетила этого бородатого господина в пальто сумасшедшего цвета, явно не юношу.
Они поняли его гораздо лучше, когда он пришел с большой сумкой, набитой водкой и шоколадом. Это уже было похоже на любовь. С тремя квартирами, правда, пришлось помучиться. В одной жила старая дева, которая сдалась только за собственный портрет, исполненный Иеронимом в стиле классического подхалимажа. В другой квартире два очень красивых человека собирались разводиться. Они смотрели на Иеронима пустыми глазами, как на народного судью, и не понимали – что такое электричество, время, любовь. Влюбленный художник достал последнюю бутылку водки, выпил с мужчиной, и предложил им перевезти вещи на своей машине, когда им понадобится. Мужчина промолчал, а женщина сказала, что хочет уехать к родителям как можно скорее. Иероним предложил заехать за ней завтра в двадцать два ноль-ноль. В этой квартире он собственноручно зажег свет на кухне и погасил в спальне. В темной комнате тихо сидел мужчина и смотрел прямо перед собой.
Оставалась еще одна старуха. Иероним предлагал ей денег, продуктов, посулил сделать ремонт, изобразить ее в Эдемском саду среди ангелов, купить новый телевизор, а на обоях нарисовать героев любимого сериала. Она не верила ни единому его слову, подозревая в нем жулика, агента недвижимости. Иероним в сердцах крикнул, что взорвет ее прямо в торжественный день получения пенсии, и не запрятанные в чулок купюры долго будут кружиться в воздухе. Старуха обиделась, вызвала милицию, и бедному художнику пришлось оформлять стенную газету в соседнем отделении. Так у буквы «Я» получился рог из трех старухиных окон.
Не увидев его в следующие три дня, Аня подумала, что Иероним обиделся на нее за скуповатый поцелуй благодарности. На самом же деле, он просто приходил в себя после самой, казалось бы, несложной композиции в его жизни. Композиции из трех букв.
На новогодние каникулы они уехали в старинный православный монастырь, недавно открывшийся после многолетнего запустенья. Плотненький, жизнерадостный игумен, похожий на туриста-песенника, с бородой, измазанной в известке, уже в сумерках поселил их в двух соседних кельях, но с общей печкой, то есть, общим теплом.
Игумен, как ребенок, обрадовался имени Лонгина и, разговаривая с художником, повторял его через каждое слово.
– Иероним… Надо же! Как благостно… Иероним… – слышался удаляющийся по темному коридору приятный басок отца Макария.
Их разбудил колокольный звон, созывавший на утреннюю службу. Иероним и Аня вышли на двор. Монастырь еще наполовину был в развалинах, но богатый в эту зиму снег прикрыл разорение. Снег и недавно побеленные стены сливались в едином ослепительно белом пространстве, и темные маковки, карнизы, наличники, казалось, повисли в морозном воздухе.
– Вот он, белый свет! – сказала Аня, зачерпнула целую пригоршню снега, подумала, подумала и вдруг ткнулась в нее лицом.
– А есть снег не надо, – послышался знакомый басок отца Макария. – Видите избушку? Ступайте туда, там матушка Акулина пряники медовые печет. Таких пряников и в Туле не ведают. Пряников она вам даст и чаю нальет, а вот рецепт даже не спрашивайте. Грешна матушка Акулина, гордыней обуреваема из-за пряников. Только пряники у нее все равно самые вкусные…
– Слушай, Иероним, а ты играл в детстве в «Акулину»? – спросила Аня, когда они шли через заснеженный двор по дорожке-траншее.
– Это что за игра? – удивился художник.
– Детская, карточная.
– Ну, нет. У меня отец, знаешь, какой строгий до карт был? Как сейчас до алкоголя и авангардизма. А рука у него не то, чтобы тяжелая, а тяжеленная. Так что ни азартных игр, ни курения мое детство не знало.
– Да у тебя же совсем не было детства! – посочувствовала Аня, покачав головой и схватившись ладошками за щеки, на какой-то фольклорный манер.
Она была в темном платке в мелких цветочках-лютиках и с яркой каймой по краям, купленном поспешно, в самый последний момент. Стянутое платком личико округлилось, щеки заметно располнели, а челочка делала ее совсем девчонкой.
«Во всякой одежде…» Каждое утро Иероним решал мучительный вопрос – брить или не брить бороду? Борода его старила, но острый, совсем не волевой подбородок, портил его гораздо больше. Он повязывал шарфы и платки, чтобы спрятать худую шею, позволял челке спадать на самые глаза, чтобы придать лицу хоть какое-то выражение. Все это были игры в пользу безликости. Но рядом с Аней он чувствовал себя красивым и мужественным человеком. Ей шла любая одежда, начиная от современных топиков до русской шали, сшитой, наверное, в Поднебесной империи. Иерониму тоже теперь казалось, что китайский свитер и турецкие джинсы сидят на нем, как будто сшитые на заказ. Аниной миловидности, изящества, простоты в обхождении с вещами с лихвой хватало на двоих. «С такой девушкой можно пойти куда угодно, – говорил его внутренний голос с рекламной интонацией, – хоть на вручение „Оскара“, хоть с котомкой и веригами по святым местам».
– Представляешь? Мы играли в «Акулину» втроем: бабушка, мой дядя, ее старший сын, и я, – рассказывала Аня. – А игра очень простая – надо вытягивать карты друг у друга, у кого на руках останется дама пик, тот проиграл. Самые азартные игры – самые простые. Когда бабушка проигрывала в хорошем настроении, она выбегала из-за стола, надевала пуховый платок, покачивала вот так головой и говорила: «Акулина Савишна – нынче, а не давишна». А когда настроение у нее было не очень, хотя это было редко, она бросала карты на стол и говорила: «Никогда у нас в доме никто не мухлевал, а вы мухлюете бесстыдно! Мухлевщиков нам не надобно!» Вот такая была старушка.
– А дядя твой где?
– Дядя Гена? А он спился, сидел несколько раз, бродяжил еще в то время, когда про бомжей не говорили, заболел туберкулезом и где-то в чужих краях умер. У него были золотые руки. Он мне сделал в детстве лошадку – не игрушечную, а самую натуральную модель лошади под мой рост. Я до самой школы была уверена, что она живая. Можно было потрогать ее мышцы, зубы, мне казалось, что я слышала биение ее сердца. Волосы для гривы и хвоста он ночью срезал у своей жены. Так был увлечен работой! Мама говорит, что после этого случая она от него ушла, и вся жизнь дяди Гены оказалась скомканной. Он любил эту женщину всю жизнь…
Рассказ Ани почему-то взволновал Иеронима так сильно, что у него комок подкатил к горлу. Чтобы скрыть свои чувства, он прокашлялся и спросил первое, что взбрело в голову:
– Эта лошадка не сохранилась?
– Только на фотографии. Я тебе потом покажу. А вот дядигениных фотографий, кажется, не сохранилось.
– Наверное, он был художник, – сказал Иероним. – Знаешь, есть такие художники без красок, глины, гипса, как поэты, не пишущие стихов. Я часто думаю про этих людей, и мне кажется иногда, что только они и есть – настоящие художники, которые не создают ничего, не дают своей гордыне выпячиваться, не хотят становиться темой разговоров, пересудов. Они походя творят великие произведения искусства из всего, что попадается под руку, дарят их детям, забывают на скамеечке, забрасывают на чердак…
– Подожди, Иероним, – перебила его Аня. – А как же тогда: не зарывай талант в землю?
– А они не зарывают его, они просто не делают из своего таланта идола или дойную корову. Они не относятся к нему серьезно, делают игрушки, искусство их просто и радостно.
– Ну уж несерьезно! Что уж серьезнее – срезал косу у жены и потерял любимого человека…
– Это в припадке вдохновения. Ты, например, веришь, что Микеланджело отравил человека, чтобы изобразить умирающее тело с натуры?
– Гений и злодейство – две вещи несовместные, – напомнила Аня.
– А я верю, что в творческом порыве можно убить. Художник способен на убийство ради прекрасного… Ты испугалась? Вот глупенькая! Это же слова, слова… А если ты испугалась меня, то напрасно. Отец, например, не считает меня настоящим художником… Да и про Микеланджело – это только легенда, как про Моцарта и Сальери… Давай-ка, наконец, зайдем к этой… Аксинье.
– Акулине!
Они вошли в трапезную, все пространство которой занимал длинный стол, а скамьи тянулись по стенам с трех сторон. Из полуоткрытой двери сюда шел густой, еще не жидкий, но уже и не газообразный, сдобный дух. Вошедшие застучали ногами, чтобы сбить с обуви снег, а заодно как бы оповещая о своем приходе.
Дверь в соседнее помещение открылась пошире, отчего теплая медовая волна побежала к Ане и Иерониму навстречу. Выглянула женщина. Иероним профессиональным взглядом «срисовал» ее лицо. Была она еще не стара, взгляд имела живой, заинтересованный. Лицо ее могло быть даже приятным, если бы не искривленный, видимо когда-то сломанный и неправильно сросшийся нос. Вспышка страшной мужской жестокости придала ее лицу неровную, повернутую на сторону курносость.
– Здрав-ствуй-те, – сказала женщина по слогам, как первоклассница. – Так вы и есть художник с невестой?
Аню тогда впервые назвали невестой, и это ее здорово смутило.
– А вы будете та самая Акулина, у которой самые вкусные пряники в России? – спросил Иероним. – А раз в России, то и на всем белом свете.
– Ну, вы скажете тоже, – Акулина спрятала лицо за дверью, но так же, как медово-сдобный дух, чувствовалось, что похвала ей пришлась по душе.
– Вы присаживайтесь, гости дорогие, чувствуйте себя как дома. Только спиной к тому окну не садитесь – надует, – говорила она уже из глубины кухоньки. – А я сейчас управлюсь. Очень угодить хочется. Вы из Москвы?.. Из Питера? Тоже город. У вас там хлеб пекут или же везут из-за границы?
– Пекут, – сказала Аня. – Только он почему-то не черствеет, а сразу плесневеет.
– Хлеб должен быть и горячим вкусен, и сухой коркой по-своему приятен, – сказала с кухни Акулина. – А что плесневеет, не черствея, так это от химии вашей. Ничего без химии у вас нет. Вот что плохо. Зато у нас даже слово такого нет – «химия»…
– А ты заметила, что у Акулины нос сломан? – тихо спросил Иероним.
– Ты же знаешь, я немного близорука. Вижу, что на лице не все в порядке, а в чем дело – не понимаю.
– Она от этого увечья на акулу похожа. Имя такое ей словно в насмешку досталось. Акулина – акула… Может, ее пытали, чтобы выведать тайну монастырских пряников? «А мне костер не страшен, пускай со мной умрет моя святая тайна, мой вересковый мед…»
– Как тебе не стыдно? – Аня легонько потрепала его за ухо.
Дверь вдруг резко распахнулась, видимо, от толчка ноги, и в трапезную вошла Акулина с самым настоящим самоваром.
– Ой, какой он огромный! Иван Иваныч самовар! – вырвалось у Ани.
– Антиквариат! – добавил Иероним.
Он вскочил, чтобы принять у хозяйки тяжелую ношу, но она не дала, сама водрузила сверкающего начищенными доспехами чайного рыцаря на стол. После этого торжественного шествия она забегала с заварным чайником, чашками, блюдцами, вареньями. Пряники под белым полотенцем с красными петухами оказались на столе как-то неожиданно, по мановению волшебной руки.
– Кушайте, гости дорогие, – сказала Акулина, сама присаживаясь на краешек скамьи. Потчуя гостей, она подперла щеку рукой, как принято, но пальцами слегка прикрыла уродливый нос. Было заметно, что она стеснялась своего уродства, но в то же время не могла не утолить своего любопытства.
Иероним разломил большой пряник пополам и не удержался, глубоко вдохнул в себя его хлебную душу.
А потом стал откусывать поочередно от одного и другого куска. Пряники были большие, простой формы, с едва намеченной зверюшкой на глазури.
– Как вы хорошо кушаете! – сказала Акулина. – Тут уже давно никто так не кушал. Все свои, привыкли. Дочурка, а ты что же? Как воробышек клюешь! Закуси, как следует. Не думай про всякие там модные фигуры! Коли человек хорош, то завсегда пригож…
Тут она смутилась, видимо, вспомнив о своей внешности. Но Иероним, еще не прожевав первый пряник, стал осыпать ее стряпню похвалами, и Акулина зарделась, замахала на него руками, будто эти комплименты были адресованы ее женской красоте.
Пока они закусывали, в трапезную дважды заглянул отец Макарий. Каждый раз он придумывал для этого какие-то пустяковые поводы. Было ясно, как день, что игумену не терпелось походить с художником по монастырю, посоветоваться, поговорить со знающим человеком, а, может, и столковаться насчет работы.
– Вот пристал! – добродушно возмутилась на него Акулина. – Не даст путем покушать! Вы уж идите с ним, а Аннушка со мной посидит. Что ей по стенам лазить? Да и сквозняки там, сырость…
Иероним ушел, Аня осталась с Акулиной. Та с заговорщицким видом повела ее на кухоньку. Аня поняла, что редко кто удостаивается такой чести, поэтому всем своим видом старалась показать, что ей это очень интересно.
– Правда, что вы никому не открываете секрет пряников? – спросила девушка.
– Так нет никакого секрета, – пожала плечами Акулина. – Возьму вот тесто в руки, помну его. Руки сами подскажут, надо ли мучки добавить. А мед, траву целебную, тут мне мой помощник подсказывает. – Акулина указала на сломанный нос. – Это муженек мой Николаша меня так наградил… Может, перегородка какая у меня там поломалась, только могу я с тех пор хорошо запахи различать. Любую травку узнаю, цветок, снег как пахнет по-разному, узнаю…
«Прямо Зюскинд какой-то! – подумала Аня. – „Парфюмер“ в захолустной Вологодщине. А вдруг Акулина – гений? Может, в обмен за свое уродство она и получила свой особенный дар? Надо будет поговорить с Иеронимом об этом…»
В кухне было очень жарко. Акулина с Аней вышли в трапезную и присели в уголке. Так хорошо Ане никогда не молчалось. Как здорово, что не надо приставать к Акулине со всякими вопросами, брать интервью, впихивать ее жизнь в один из газетных или телевизионных жанров! Как хорошо жить без всяких репортажных включений, подсмотренных деталей, эскизов для будущих портретов! Жить простой жизнью, без слоев и начинок, такой же, как эти пряники.
– Вот что я хочу, чтобы ты знала, дочка, – сказала вдруг Акулина. – Только ради бога не проговорись отцу игумену, а то подведешь меня сильно. Грех это по православной вере. Может оно и так, может оно от лукавого? От лукавого и есть. Только вот увидела тебя и поняла про тебя кое-что, нашептались мне слова. Что это значит – не пытай меня, не знаю. Но в себе держать это не хочу, потому предостережение это твое…
– Что же это за слова такие? – спросила Аня с улыбкой, но голос ее дрогнул.
– Берегись, Аннушка, черной кошки, желтого властелина и тихой воды… И еще. Священному человеку в вере откажи, не верь ему, новой личине его не верь…Ой, дочка, да ты побледнела! Так это все пустое! Не слушай дуру-бабу! Говорит, сама не знает чего! Сейчас вот мы с тобой наливочки выпьем. Вот у нее-то есть один секрет. А я тебе его расскажу без всякой утайки. А глупости эти из головы выброси. Сама вот наговорю всякого, а потом мучаюсь. Язык у меня такой, за что и по носу получила…
А я? Кто я, беднейшая из женщин,
С недавним медом клятв его в душе,
Теперь, когда могучий этот разум,
Как колокол надбитый дребезжит…
Сестра Аниной матери осталась старой девой. Хотя тетя Наташа ничем была не хуже других: ни лицом, ни фигурой. Мама рассказывала, что ее, Машу, родители предоставили сами себе, пустили на самотек, а Наташу отдали на воспитание бабушке Евфросинии Федоровне. У бабушки Фроси был тяжелый характер, критический взгляд на окружающих и маленькая пенсия.
– Ты же – уродка, – говорила она маленькой Наташе. – Посмотри на себя в зеркало. У тебя ноги – буквой Х! Нужно было родителям в детстве правильно пеленать ребенка. Теперь уже ничего не исправишь… Ты – человеческий черновик. Надо же, какие у тебя глупые глаза! Больше читай и носи очки. Пусть лучше думают, что ты страшная, но не глупая. А ты и без очков страшная! Сейчас с тобой девочки не дружат… Дружат? Это потому, что им нужна страшненькая подруга, чтобы на твоем фоне хорошо выглядеть перед парнями. Ты про парней можешь даже не думать. Какие парни, если от тебя лошади шарахаются? С твоими данными смешно наряжаться. На тебя что ни надень, все корове седло…
Тетя Наташа всю жизнь твердо верила, что она страшная и толстая, что ей ничего из одежды не идет, что самое лучшее для нее – работа сварщицы в маске и брезенте, желательно в ночную смену. Баба Фрося добилась своего. Тетя Наташа действительно стала страшной, толстой, одинокой. Но тяжело с ней было общаться не поэтому. Тетя Наташа не видела никого и ничего, кроме собственной уродливой персоны. Это было удивительно, но себя она любила безумно, до беспамятства, как любят ребенка-инвалида.
Аня, еще будучи подростком, правильно поняла для себя эту печальную историю. Она не осуждала своих подружек, когда они болтали о тряпках, сериалах, выбирали бой-френдов из длинного списка американских киноактеров. Уже тогда она понимала, как важна для женщины глупость. Она даже сочинила собственную «Похвалу глупости», смысл которой заключался в том, что глупость помогает женщине выжить в этом непростом мире. Надо обязательно кривляться перед зеркалом, примерять на себя всевозможные тряпки, шептать и хихикать, смотреть телевизор и ахать при этом:
– Ой, Ричард Гир, лапочка! Как он мне нравится! Красавчик ты мой! Света, подари мне его фотку. Хочешь, на заколку поменяю?
Это также важно для будущей женщины, как погоня щенка за собственным хвостом, обрывание обоев, порча мебели и разгрызание тапочек. Из всего этого хаоса, бессмыслицы рождается настоящая женщина, как Афродита из пены. Такая женщина знает, чего хочет от жизни, но гораздо больше чувствует.
Когда девчонки выбирали свои идеалы из американских кинокрасавцев, Аня тоже называла в разговорах какое-то известное имя, но, оставаясь наедине с собой, на самом деле представляла его совсем не таким. Рыцарь скакал к ней издалека, доспехи его были в пыли, конь часто спотыкался. Этот человек много пожил, много повидал, но он не был непобедимым героем, самоуверенным и нахальным. Скорее наоборот, ему часто доставалось от людей и от жизни. Лица же его было ей не разглядеть, оно было закрыто стальным шлемом. Со временем эта детская романтическая картинка трансформировалась в идею: «Мой мужчина не должен быть похож на других».
Теперь рыцарь, наконец, доскакал до нее, слез с коня, преклонил колено и снял пыльный, помятый в боях шлем. У него были длинные волосы, бородка, маленькие глаза, спешившие все рассмотреть, запомнить, запечатлеть, но чаще смотревшие искоса, как в песне «про милую». Звали рыцаря Иероним Лонгин.
Иероним был не похож ни на знакомых ей мужчин, ни на киногероев. Он был… разный. Даже внешне он часто изменялся в зависимости от настроения, погоды, окружения, темы разговора, одежды, не своей, правда, а Аниной. В своей одежде он ровным счетом ничего не смыслил. Аня до сих пор не могла без смеха вспоминать его канареечное пальто, шарф цвета электрик и черную шляпу с широченными полями. В таком виде он когда-то попытался произвести на нее впечатление. Самое потешное, что он до сих пор уверен, что именно этому наряду обязан своим успехом. Хотя, может, он в чем-то и прав? Женщина – загадка не только для мужчин, но и для самой себя.
Лонгин умел быть галантным, внимательным, нежным, остроумным, обаятельным, а мог сделаться угрюмым, раздражительным, вспыльчивым, несносным. Аня понимала, что, общаясь с ней, идя по улице, сидя в ресторане, лежа в постели, Иероним продолжал работать. Он не мог быть художником только перед мольбертом. Он работал даже во сне, вздрагивая от кошмара или улыбаясь счастливому сновиденью. На холст выплескивалось уже пережитое, переработанное, ставшее плотью его и кровью.
Словом, она понимала и принимала его. Это был ее мужчина, разный, как сама жизнь.
Весной Иероним принес ей в общежитие завернутую в материю картину. Раскрывать ее не велел до его ухода. Сам же был рассеян и забавен. Все порывался что-то сказать, но тут же отмахивался от этих попыток, как от насекомых.
– Все здесь, – сказал он, уходя. – Все в этой картине. Постарайся ее понять, даже прочитать, как письмо.
Аня проводила его до вахтера, вернулась в комнату, стянула чехол и поставила картину на подушку. Сев по-турецки на кровать, она стала рассматривать странную композицию.
Поначалу она ничего не могла понять. Краски заходились, захлебывались, кисть художника едва намечала какое-то подобие образа и тут же забывала о нем, переносясь к другому сюжету. Но ведь никакого сюжета не было! То, что можно было принять за дорогу, срывалось огромной птицей и сворачивалось тут же в тугой узел. Неземные цветы падали вниз и разбивались на множество осколков. Но угадывались и какие-то только Иерониму и Ане знакомые черты: нос несчастной Акулины, тень здания Академии художеств, дверная ручка, номерок из гардероба…
Удивительно, но в этом нагромождении красок, обрывков сюжетов и образов, не до конца прописанных, будто смазанных быстротечностью жизни, Аня почувствовала ритм, пульс, даже его сердцебиение, будто ее голова сейчас лежала на его груди. И еще она чувствовала протянутую к ней знакомую руку с длинными пальцами, худой, жилистой кистью…
В дверь постучали. На пороге стоял Иероним. Дышал он тяжело, потому что бежал по лестнице. В глазах его был немой вопрос и еще детский страх перед неведомым.
– Ты посмотрела картину? – спросил он осипшим голосом. – Внимательно посмотрела? Ну что?
– Я согласна, – ответила Аня.
Он смотрел на нее восторженно и недоуменно. Вопрос не прозвучал, и ответ, который он так ждал, мог быть совсем не на него. Неужели она так его понимает? Тут ему действительно стало страшно. Что же это за женщина такая?
– Я правильно поняла твой вопрос, твою картину? – спросила девушка.
– Ты согласна стать моей женой? – переспросил он, сплоховав и разрушив этим маленькое чудо, сотворенное только что ими. Конечно. Она была согласна. Она же сразу ответила и все так прекрасно поняла. Только вот он дрогнул, переспросил, не поверил. А чудо они еще сотворят! Еще множество чудес! Ведь впереди такая большая, длинная жизнь…
Потом было знакомство с его отцом, свадьба, круиз на белом теплоходе, медовый месяц накануне медового Спаса, внезапная смерть Василия Ивановича и этот странный год, который закончился непонятными, необъяснимыми изменениями в характере и поведении любимого человека.
Его словно подменили! Это устойчивое словосочетание, избитое, заигранное, как пластинка, как хит на все времена, больше всего подходило к ее мужу. Он не так разговаривал, не так смотрел, не так трогал ее, как раньше. Он словно играл какую-то глупую роль и так заигрался, что забыл свое настоящее лицо.
Может, надо было подойти первой, поговорить, как в реалити-шоу? На экране вечно валяющиеся на койках молодые люди в таких случаях подползали друг к другу и начинали долго-долго нудить перед камерой:
– Давай поговорим.
– Не хочу я с тобой говорить.
– Давай поговорим о том, почему ты не хочешь со мной говорить.
– Потому что не хочу тебя видеть.
– Давай поговорим о том, что ты не хочешь меня видеть.
– Но я и слышать тебя не могу.
– Давай говорить об этом.
– Как же мы будем говорить, если я не хочу слушать?
– А ведь мы, любимый, уже говорим о том, что не хотим говорить…
На все это мог быть один простой ответ – Иероним разлюбил. Но Аня, хоть и была немного близорука и не носила очков или контактных линз, ловила порой на себе его взгляды, осторожные, исподтишка. Вот эти взгляды она узнавала, они были ей хорошо знакомы, но стоило ей, как неосторожному охотнику, повернуться, попытаться поймать их, перехватить, как они, вспорхнув, взмывали в небо.
К тому же Иероним, по мнению Ани, играл из рук вон плохо. Окружающие этого не замечали, но Аня видела все. Она сидела в самом первом ряду и, глядя на его любительское, дилетантское лицедейство на семейной сцене, могла в любой момент крикнуть: «Не верю!»
Но делать этого она не хотела. Иероним мог просто замкнуться, уйти, спрятаться, завернуться в свои худые плечи. Значит, надо было терпеть и ждать. Здесь таилась какая-то загадка, которую с наскока было не разрешить. Загадка ее мужа. Загадка Иеронима Лонгина.
Вы чтите не шутя отцову память
Иль, как со скорби писанный портрет,
Вы лик без жизни?
Крупный человек богатырского роста и широкой кости стареет иначе, чем обыкновенный. Старческие болезни достаются ему более тяжелые. Словно какой-то старшина недугов оделяет его согласно физическому весу и росту двойным пайком немощи. Его вес, который всю жизнь чувствовали окружающие, когда он неаккуратно проходил мимо или ехал рядом в переполненном общественном транспорте, теперь ощущает он сам. Дрожат глиняные ножки колосса, каждый шаг дается ему с трудом, он дышит громко и натужно.
Так и большие дома. Легкую щитовую хибарку можно подпереть балясиной, кое-где забить доской, в конце концов приподнять ее автомобильным домкратом и поставить на место. А огромный загородный дом стареет всей своей лишней площадью, всеми своими архитектурными излишествами. Дают о себе знать башенки, эркеры, мезонины, балконы, веранды. Современный строитель посмотрит на такого пациента и скажет, что ремонтировать тут нечего, легче сломать и заново построить. Вот и с людьми так же: легче убить иного человека и заново родить…
– Так все и было. С этого все и началось. Она была маленькой гардеробщицей, он – пьющим художником. Он подавал надежды, она – одежды…
Иероним Лонгин полустоял, полусидел на высоком металлическом табурете в окружении мольбертов, холстов, подрамников. Точно такие табуреты можно встретить у барных стоек в ресторанах, кафе и ночных клубах. Табурет и был куплен по пьянке за очень большие деньги в одном из городских питейных заведений.
Год назад Иероним ввалился сюда под утро, неся тяжелую барную табуретку на худом плече. Тогда в мастерской так же одиноко среди мертвой натуры стоял другой художник, высокого роста, с большими руками и косматой седой головой.
– Ты опять пьян? – спросил он строго, едва повернув голову в сторону вошедшего.
– Отец, посмотри, что я тебе принес!
Барная табуретка, покидая худое плечо и слабые руки, грохнула об пол, и старый дом дрогнул и заворчал опорами и перекрытиями.
– Ты похож на солдата из ополчения герцога Бургундского с бомбарделлой, – отозвался вслед за домом старый человек. – Зачем ты это сюда припер?
– Это тебе для работы, – сын стал двигать тяжелую, рассчитанную на нетрезвого седока, мебель к отцу. – У тебя же больные ноги, а ты привык работать стоя. Будешь теперь сидеть стоя.
– Сидеть стоя… Привык работать… – пробормотал старик. – С этой штуки высоко падать.
– Да она же не выше твоих ног!
– Все-таки падать с собственных ног как-то сподручнее…
– Скажешь тоже!
– Послушай, Иероним…
Странное имя, больше подходящее к историческому портрету, чем к современному человеку. Присутствующие в мастерской изображенные лица ушедшей в прошлое эпохи, казалось, смотрели на обладателя этого имени с недоумением. Ткачиха Кузина, комбайнер Подтелкин, рабочий Гвоздарев, генеральный секретарь Леонид Брежнев и… Иероним.
– Послушай, Иероним… Дышал бы ты в сторону Леонида Ильича!.. Я всегда считал, что настоящий художник должен сторониться богемы и ее сомнительных удовольствий. Поверь моему опыту. Это только мешает мастеру. Твои пьянки… Твои пьянки – это еще полбеды. Хотя и полбеды немало… – он задумался, видимо упустив мысль, или засмотрелся на какую-то из своих недописанных работ. – Пусть молодая жена ругает тебя за пьянки, загулы, за то, что ты не ночевал дома. Не буду отнимать ее горький хлеб…
Сын посмотрел на портрет Брежнева на фоне колосящихся хлебов и комбайнов. Отец перехватил его взгляд и нахмурился.
– Я скажу тебе, как художник художнику, – старик хлопнул широкой ладонью по барной табуретке и закричал: – Не пей за работой! Даже грунтовать холст не смей в пьяном виде!
– Неправда, отец. Я не пью за работой уже… три месяца.
– С каких это пор?
– С тех пор, как женился. И вообще… сегодня не в счет. Мы отмечали победу в конкурсе Сашки Репейникова.
– Не твою, а Репейникова! Ты догадываешься, почему победил он, а не ты? Потому что судят по вечным канонам. Как же можно судить твои работы, если в них нарушаются каноны живописи? Ниспровергатель! Экспериментатор! Искатель! Ты отличаешься от меня, реалиста… хорошо, – социалистического реалиста… никогда не стыдился этого эпитета!.. тем, что я работаю на трезвую голову. Тебе же для работы нужно впадать в транс. При помощи водки, еще чего… Ты говоришь, что уже не пьешь? Даже это мне боязно слышать. Значит, тебе понадобится не водка, а другой замутнитель сознания. На трезвую голову эту мазню, которую ты называешь авангардом, не нарисуешь. Вчера как раз показывали по телевизору выставку картин, нарисованных животными. Свиньи, вороны, обезьяны тоже рисуют… Там не хватало твоих работ, Иероним…
Опять странное слово повисло в воздухе. Старый художник, словно впервые, прислушался к нему.
– Я назвал тебя когда-то Иеронимом, едва не разведясь из-за этого с твоей матерью. Я мечтал когда-то, что мой сын станет настоящим художником, который будет не малевать, а священнодействовать…
– Похоже, что ты мечтал видеть меня иконописцем?
– А ты думаешь, между иконописцем и реалистом такая уж глубокая пропасть? Разве в святом лике Богоматери не проступает усталое лицо черносошной крестьянки?
Иероним посмотрел на портрет знатной ткачихи Кузиной, во всем облике которой читалось, что настоящее ее призвание известно многим, даже очень многим, мужчинам.
– Проступает, – согласился сын. – Но ведь и я использую реалистическую манеру. Ты видел мою последнюю работу «Аленушка, разговаривающая по мобильнику»?
Отец вздохнул и тяжело опустился на высокую барную табуретку.
– Ну как, отец? – участливо спросил Иероним. – Удобно?..
Теперь, спустя год, он повторил этот вопрос, мысленно перенесясь к железнодорожной станции Комарово, а потом, по дорожке вперед и влево, на поселковое кладбище. Могилы поэтессы Анны Ахматовой, академика Лихачева и его отца, художника Василия Лонгина, образовывали в кладбищенской планиметрии почти равносторонний треугольник. Первых двоих еще помнили, проходили в школе, сдавали при поступлении, цитировали и увековечивали. Василия Лонгина, лауреата Сталинской, Ленинской и Государственных премий, перерисовавшего и пережившего стольких руководителей государства, все забыли.
На его могиле стоял огромный памятник, выполненный другом-скульптором Афанасием Морошко в стиле железобетонного соцреализма. Из огромной глыбы виднелся знакомый отцовский профиль, и торчала рука с факелом-кистью, а сбоку еще был приторочен мольберт размером с поминальный столик. Именно так его и использовали местные алкаши, размещая в каменных углублениях для красок бутылки и закуски. Они-то как раз «Васю» не забывали, чокались с его протянутым факелом-кистью и желали ему «быть». Еще никогда народный художник Василий Лонгин не был так близок к своему народу.
Ну как, отец? Удобно?..
Словно в ответ Иероним услышал над головой тяжелые шаги. Кто-то шел по второму этажу больной старческой походкой или в боевых рыцарских доспехах. Иероним замер и стал прислушиваться. Удар и скрип половицы. Нет, наоборот – скрип и удар. Ему с детства был знаком каждый звук в этом доме. Но дом старел, и новые звуки, как признаки болезней, стали разноситься по комнатам в ветреную погоду. Никто, конечно, наверху не бродил, кроме сквозняка-призрака.
Призраки в этом доме жили в полуподвале, в специально оборудованном помещении. Когда-то на этом месте стоял дом финского пивовара. Он давно сгорел, но сохранилось высокое подвальное помещение, с каменными арками и цилиндрическим сводом, напоминавшим даже не рыцарский замок, а нечто византийское. Сейчас полуподвал был оборудован современной вентиляцией, массивными металлическими дверями и сигнализацией. Здесь жили призраки великих мастеров-живописцев. Со стен тут смотрели полотна Поленова, Коровина, Борисова-Мусатова, Малевича, Сезанна, Моро, Сислея…
На Западе тоже никто не помнил художника Василия Лонгина, но прекрасно знали Лонгина-коллекционера и его замечательное собрание живописи и рисунка. Здесь было законсервировано время, здесь ничего не случалось, ничего не менялось. Это наверху старели и умирали люди и дома…
Аня не любила бывать в подвале. Богатая коллекция свекра внушала ей трепет – но это не был трепет благоговения. Картины великих мастеров она разглядывала с какой-то безотчетной тревогой, будто то были не раскрашенные холсты, а неразорвавшиеся мины с последней войны, и лишь спасительная тяжесть двух стариков – дома и его хозяина – удерживала до поры под спудом их разрушительную мощь…
Старый загородный дом реагировал на погоду. Скрипел протяжно и жалобно, стучал дверями и форточками, жаловался соснам и старой рябине у крыльца. Деревья сочувственно качали кронами, но когда большой старик впадал в дрему, перешептывались хвоей и листьями о том, что нечего было в свое время столько брать на себя. Ну зачем, скажите, пожалуйста, понадобились дому целых два бельведера? Какие пространства можно рассматривать с этих башен на Карельском перешейке? И там – сестра-сосна, и тут… Бесперспективно. К тому же ветхие башенки уже несколько лет протекали в сильные, косые дожди. А к чему деревянные варницы-бойницы в северной глухой стене? На кого собирались здесь лить кипяток и горячую смолу? На соседей-дачников, местных жителей или известных на весь район комаровских бандитов? А мансарды? А угловые эркеры-тромпы на втором этаже, в которые уже лет десять было запрещено заходить под угрозой провала? Да еще балкончик с фамильной монограммой над центральным входом?..
Действительно, как отец-художник мог понапридумать и воплотить в жизнь столько безвкусицы? Видимо, на любимом доме отдыхал его художественный дар. Вот и с монограммой он учудил. Какой-то местный резчик по дереву из старых мастеров успел выточить в промежутках между запоями деревянную решетку для балкончика. По эскизу хозяина ее украсила монограмма семьи в виде горизонтальной восьмерки, то есть математического знака бесконечности. Каждый из Лонгиных собирался жить долго, о чем намекали латынь и английский – «long». Обычно это у них получалось, несмотря на лихолетья и катаклизмы. Семье же и вовсе светила бесконечность. Поэтому восьмерка была выбрана фамильной монограммой и мастерски вырезана из дерева в центре причудливых гирлянд и орнаментных завитушек.
Шли годы. Мертвое дерево портилось под дождем и снегом. В прошлом году, как раз на свадьбе Иеронима и Анны, самый наблюдательный из гостей Никита Фасонов заметил, что от прогнившего знака бесконечности отвалился кусочек дуги. Теперь монограмма семьи Лонгиных представляла собой головастика с хвостиками или жука с усиками. Тогда все долго смеялись и упражнялись в остроумии, стоя перед домом. Но шутка была неудачной, потому что через месяц отец умер. Умер Василий Лонгин, хозяин дома, глава семьи, лауреат всех премий, как написала про него последняя советская энциклопедия, «один из ярчайших представителей социалистического реализма в живописи».
Василий Иванович встал среди ночи и направился в мастерскую, но почему-то не дошел до нее и стал подниматься по шаткой лестнице на второй этаж. Может, хотел что-то сказать сыну? Страшный грохот разбудил и людей, спавших в доме, и птиц, ночевавших среди архитектурных излишеств особняка. Старик Лонгин лежал на нижних ступеньках, расставив руки и ноги, как человек, вписанный Леонардо да Винчи в «квадрат древних».
Его огромные ступни высунулись между перилами, и домашние долго пытались вытащить застрявшего, несгибаемого великана-старика. Они поворачивали, приподнимали его, покрикивали друг на друга. Так грузчики обычно возятся со старинным трехстворчатым шкафом. А когда, наконец, Василия Ивановича положили на ковер у камина, чтобы немного передохнуть, прежде чем донести его до кровати, Аня, жена Иеронима, вскрикнула. Она поймала последний взгляд старика, цепкий, внимательный взгляд художника, но полный отчаянья и ужаса. Аня и теперь, спустя год, часто говорила Иерониму, что у нее есть странное ощущение, будто отец унес с собой в могилу ее образ, не нарисованный, но оставшийся в памяти портрет…
– Отец, отец, – тихо сказал Иероним, – что бы ты сказал мне сейчас? Понял бы ты меня? Пристыдил бы, сказал, что я веду себя не по-мужски? Что я совершаю большую ошибку?.. Я все решил. Я сознательно иду на это. Я стану другим. Ради нее… Только ради нее. Ради нее одной я должен исправить свой автопортрет, реальный, живой автопортрет. Я нарисую себе завистливые глаза, слабый, нервный рот… Ведь я же – художник. Что стоит мне нарисовать ничтожество? Так надо…
Иероним сидел перед последней картиной отца. Это был автопортрет художника с женой. По мнению Иеронима, работа была не самостоятельной. Странно, что в конце жизни Василий Лонгин подпал под влияние импрессиониста Дега. Впрочем, автопортрет не был завершен.
Себя отец изобразил полулежащим на диване в гостиной. Его жена, мачеха Иеронима, играет на рояле. Художнику очень удались ее белые, сильные руки, безупречная постановка кисти профессиональной пианистки. Гордая осанка, высокая прическа, черное платье с глубоким декольте. Если присмотреться, а не присмотреться почти невозможно, на ее белой груди заметны темные блики, словно отсвет черных клавиш, или следы чьих-то пальцев. Мастер дерзко, почти по-юношески, играл в своей последней работе с черным и белым цветом.
Вообще, картина смотрелась обычной жанровой сценкой, если бы не взгляды отца и мачехи. Они сходись в одной точке, были направлены на кого-то, стоявшего в правом углу полотна. Причем, во взгляде отца читался неподдельный ужас, а его правая рука простерлась как бы в поисках опоры. Мачеха же смотрела с улыбкой узнавания, словно на своего старого знакомого. К сожалению, работа осталась незаконченной. На кого они смотрят, было совершенно непонятно. Художник успел изобразить в этом месте только темный контур, серую тень.
Взгляд Иеронима опять вернулся к глубокому декольте. Все-таки, несмотря на свой соцреализм, отец был очень неплохим художником. Ведь он поймал женскую грудь на вдохе. Вот мачеха вздохнула, приоткрыла красивый рот, чтобы сказать кому-то в правом углу…
– Бедный Йорик, мой бедный Йорик…
Я очень горд, мстителен, самолюбив.
И в моем распоряжении больше гадостей, чем мыслей, чтобы эти гадости обдумать, фантазии, чтобы облечь их в плоть,
и времени, чтобы их исполнить…
Вот он – ее супруг, ее суженый. Немного суженный в плечах, но на то он и художник. Аня всегда художников себе такими и представляла. Бородка, беретик, синяки под глазами, худоба и еще… острые колени. Геометрический прибор для измерения окружающей действительности и перенесения ее на бумагу или холст. Покойный свекор был скорее исключением из правил. Кряжистый, тяжеловесный, былинный богатырь Святогор. Иероним рассказывал про отца, что он вышел из бурлаков, когда-то таскал по Волге баржу с артелью. Первый раз Аня увидела своего будущего свекра на берегу Финского залива. Он шел босиком по песку вдоль линии берега, подвернув серые холщовые штаны, с лямкой этюдника через плечо. Большой, сильный и косматый. Настоящий бурлак, у которого давно порвалась бечева и потерялась груженая баржа, а он этого даже и не заметил.
– Евреечка? – первое слово, которое Аня услышала от Василия Лонгина.
– Нет, – ответил Иероним.
– Жаль.
– Это почему же? – теперь уже она вступила в разговор.
– Да потому. Была бы – красивая евреечка. А так просто красивая, и ничего больше. «И нежностью исполнилась душа, ах, как была еврейка хороша!..»
Сказав это, Лонгин-старший пошел дальше по берегу залива, оставляя за собой в мокром песке маленькие бассейны, которые быстро заполнялись водой.
– Не обращай внимания, – сказал Иероним, обнимая смущенную Аню. – Старик фантазирует. Жить просто он не умеет. Но ведь это был комплимент! Цени…
Иероним был похож на мать. Странно, что Василий Лонгин не оставил ни одного портрета первой жены. Но Аня видела ее фотографию. Со снимка смотрела нервная, болезненная женщина, во взгляде ее было столько раздражения и обиды на весь свет, что фотограф не «додержал». Снимок получился темноватым.
Еще Аня слышала от Иеронима историю знакомства отца и матери. Будто бы молодой художник Вася Лонгин наступил ей на ногу во время первомайской демонстрации. Но и в молодости он был слишком тяжел. От боли девушка выпустила из рук два воздушных шарика и расплакалась. Так они и познакомились, так она и проплакала всю свою семейную жизнь, вечно обижаясь на мужа по реальным и мнимым причинам. Иероним сказал, что те самые воздушные шарики, летящие в голубом небе, отец увековечил на одной из своих картин. Правда, большую часть полотна занимали члены Политбюро, приветствующие с трибуны Мавзолея праздничную демонстрацию трудящихся. Где-то в толпе энтузиастов и оптимистов есть бледное женское личико с обиженным взглядом… Хотя, может, Иероним это придумал?..
– Бедный Йорик, мой бедный Йорик, – проговорила Аня нежно.
– Сколько раз просил не подкрадываться и не шипеть, когда я работаю! – отозвался Иероним.
– Когда ты работаешь, то бегаешь по мастерской туда-сюда и очень громко материшься, – Аня приглашала его улыбкой поучаствовать в легкой супружеской пикировке. – А сейчас ты сидишь и бормочешь себе под нос. Йорик, сварить тебе кофе?
– И не называй меня Йориком. От этого имени пахнет могилой. Неужели ты не чувствуешь? Хотя откуда? Ты Шекспира-то видела только в кино.
– А ты, значит, видел живого Шекспира? – Анна еще попыталась отшутиться.
– Как вы все спокойны, рассудительны, равнодушны, как могильщики в «Гамлете»… «Бедный Йорик»! Не называй меня именем черепа. Слышишь? Пусть отец останется последним человеком, который меня так называл. Поняла? И еще я хотел тебе сказать…
Он еще что-то говорил, поминая к месту и не к месту отца. Но Аня уже была задета первой фразой. Это было безнадежно. Легче всего обидеть человека, сказав ему, что он такой же, как все. Он еще может вынести обвинение в принадлежности к какой-нибудь общественной группе – интеллигентам, жлобам, «голубым». Но признать себя одним из всех – это выше человеческих сил. Наверное, из этой обиды и возникло всемирное движение антиглобалистов…
– Хорошо, я буду называть тебя Тюбиком. Устраивает? А могу банально, как все, – Зайкой, Котиком, Солнцем. Солнце – это очень модно. Солнце мое, тебе сварить кофе?
– Я от кофе засыпаю.
– Интересно. Все люди от кофе бодрствуют, а ты засыпаешь?
– А я засыпаю. Потому что я – не все, – сказал Иероним с угрожающим спокойствием в голосе.
Значит, он – не все, она – не все. Если опросить каждого, то выяснится, что всех вообще не существует. Кто же тогда «все»? Откуда они берутся и как они умудряются диктовать свою волю, влиять на происходящее, если их фактически не существует?
Иероним ссутулился, как бы прячась от ее невысказанных вопросов. Как только у него получается заворачиваться в свои худенькие плечи, прятать в них голову, словно птица?
– А может, тебе и надо поспать? Сегодня такой важный день. Тебе надо быть в форме, – не успокаивалась Анна.
– Ты имеешь в виду слет стервятников? Дележ отцовского наследства? Так моя доля наследства давно получена. Это талант художника! Пусть они сравнят мои работы и Никишки Фасонова! Был бы жив отец, он бы признал, что за последнее время я сделал качественный скачок…
Что же произошло с Иеронимом? Вот – гамлетовский вопрос. В голову Ане лезли банальнейшие истории подруг о том, как их галантные кавалеры, пылкие любовники, после свадьбы быстро превращались в мирно похрапывающие тюфячки или в путешественников Конюховых, бороздящих вдали от дома чужие постели и ночные клубы, как просторы мирового океана. Неужели и с ее суженым происходит та же история?
Как быстро, прямо на глазах, из неординарного, пусть немного чудаковатого, но талантливого не только в работе, но и в жизни, общении с людьми, и, в первую очередь, с ней, он превратился в зануду, мелочного скандалиста, ничтожество… Нет, она не может так думать про него. Потому что это все случайное, наносное, это пройдет, как насморк. Ей ли не знать, какой он на самом деле?
После смерти отца Иероним сделался раздражительным, нетерпимым, позволил себе несколько раз прикрикнуть на жену. Она его простила, как великовозрастного, но все-таки сироту, из простого человеческого сочувствия. Но попреки и грубости постепенно вошли у него в привычку. Вот и сейчас он продолжал что-то выкрикивать, будто хотел до кого-то докричаться.
– Я поднялся, наконец, над стилями, школами, формами, условностями. Что мне еще нужно? Что может быть выше этого?
Произнося эти возвышенные слова, Иероним соскочил с высокого табурета и забегал кругами по мастерской. Анна поняла, что сейчас он начнет работать – швырять на холст краску, одинаково встречая удачи и промахи нецензурной бранью. Анна тихо, как вошла, так и вышла из мастерской и отправилась бродить по особняку.
Со старым домом у нее установились непростые отношения. Анна выросла в небольшом поселке, который был не менее зеленым и живописным, чем Комарово, но из-за удаленности от города считался дырой и захолустьем. Шум проезжающего автомобиля или звон электропилы уже были для поселка событиями с тех пор, как остановился завод ЖБИ и заглохла пилорама. Вся жизнь его была теперь связана с железнодорожной станцией. Здесь был единственный поселковый магазин. Под навесом на платформе собиралась местная молодежь, кучковалась, если так можно сказать про двух-трех ребят.
Вся жизнь поселка отмерялась не по часам, а по двум поездам – полуденному и шестичасовому. Ходили по грибы рано, «чтобы вернуться до полуденного». Прибирались по дому, «чтобы успеть к вечернему». Правда, последнее время большую конкуренцию поездам в регламентации поселковой жизни стали составлять южно-американские сериалы. Железная дорога, будто обидевшись, отменила остановку одного из поездов. Теперь только полуденный ненадолго останавливался здесь, выпуская на платформу одинокую старуху с неподъемным мешком. А вечерний гордо проносился мимо, замечая разве что полную тетку в желтом выцветшем жилете с флажком в руке. Это была мать лучшей подруги Ритки.
Под горку от станции стоял железнодорожный дом, где жила Ритка с матерью, котельная, пекарня в здании старой бани, финская кирха и тихий тупичок, занавешенный черемухой и сиренью, где спрятался ветхий домик с двумя крылечками, на две семьи. Общая стена с соседями, да еще огородик на четыре грядки и три смородиновых куста. Кругом раскинулись на многие километры хвойные леса, исчерченные реками и просеками, клюквенные болота, неровные, холмистые выпасы, озера с каменистыми берегами… А люди, живущие среди всех этих богатств и просторов, почему-то ютились на общих кухнях, соприкасались стенами, натыкались друг на друга, оттирались боками, как утлые лодки бортами, привязанные к одному столбу в грязной бухточке на краю огромного и богатого моря.
Старый дом Лонгиных поначалу поразил Аню. Он смело заграбастал под свою крышу окружающее пространство вширь и ввысь. Дом показал ей, как надо жить, объяснил, что по жилью можно ходить, даже прогуливаться, не встречая других людей. Оказалось, что дом бывает больше похож на музей, а люди могут в повседневной жизни соседствовать с ценными и красивыми вещами, а не с пьяницами и дебоширами. Вот только счастливы ли они от этого? Может быть, им надо время от времени приезжать на захолустную станцию без улиц, посидеть на общей кухне, послушать старушечьи разговоры о поездах и скандал за стенкой и под окном, чтобы потом почувствовать себя счастливыми?…
Ане казалось, что старый дом сразу принял ее, как родную. Ведь она обошла все закоулки, облазала все пристройки, забралась даже на шаткие, покосившиеся бельведеры, спугнув каких-то серых, хохлатых птиц. Ей даже почудилось, что она нравится деревянному старику как женщина, что он услужлив и обходителен с нею: не скрипит, не ворчит на нее, не выставляет в темноте острые углы.
Но как-то под вечер она оступилась на крутой лестнице, на той самой, на которой спустя полгода упал Василий Иванович. Аня тогда сломала ногу, причем очень неудачно, пропустила сессию в университете, а после сессии еще и практику, первый раз поругалась с женихом, которому не нравилось, что у нее есть еще какая-то жизнь. В конце концов нога зажила, а Аня перевелась на заочное отделение.
С домом она теперь была холодно вежлива и не реагировала на его знаки внимания, когда он украдкой касался ее оконной занавеской или дул теплым сквозняком в затылок. У Ани тоже был характер, как у старого дома, покойного свекра, Иеронима, его мачехи, как у всех. Но она не позволяла себе срываться на крик – срываться с петель. Конечно, она в этот день нервничала меньше других представителей семейства Лонгиных.
– Ты же сам художник – зачем тебе чужие картины? – как-то ляпнула она Иерониму, не подумав.
– Что ты несешь! – вспыхнул он. – Это же мировые шедевры! Огромное состояние, бешеные деньги!
Аня давно привыкла к тому, что ее муж сегодня мог доказывать с горящими глазами одно, а назавтра – с пеной у рта прямо противоположное.
– Ты их продашь? – она опять наивно захлопала глазами.
– Кто их здесь купит?! Кто может дать настоящую цену?! Здесь не дадут цены! – закричал он точь-в-точь как старик Паниковский из «Золотого теленка».
– А за границей? – Аня махнула рукой в сторону железнодорожной станции.
– Ты знаешь способ, как перевезти через границу художественные ценности?
– Но это же твоя частная собственность!
Иероним выпучил глаза и постучал острыми костяшками кулака себя по лбу, отчего на коже возникли два красных пятнышка, которые не исчезали до конца разговора.
– Как вообще можно об этом думать?! – он вскинул руки вверх, как заклинатель, обращающийся к небу за дождем. – Как можно расстаться с Кайботтом, Шагалом, Тицианом?
– А здесь и Тициан есть?
– Это я так, к слову. Тициана здесь, конечно, нет.
Муж опять стал горячиться, видимо, от обиды, что Тициана в коллекции нет.
– Как можно творчество, полет человеческого духа переводить в деньги? По какому курсу можно пересчитать вдохновение, озарение?! Оцени воду, воздух, солнечный свет. Иди оцени, Нюра! Тебе говорят! Иди! Что стоишь, Нюра?!
Когда он так таращил глазами и обидно называл ее Нюрой, Аня впадала в какой-то ступор. Она совершенно терялась и глупо хлопала глазами.
– Порождение торгашеского века… Продажная душа… Потребитель рекламной продукции… Купчина толстопузая…
Аня чуть не расплакалась. Это она-то толстопузая! Завтра же наденет топик, несмотря на погоду! Пусть полюбуется на ее плоский животик. На единственную плоскость ее тела…
– А потом еще неизвестно, что окажется в завещании, – резко погрузился в задумчивость Иероним. – Может, все уйдет мачехе? Последний раз она была поразительно спокойна, будто все ей известно наперед. Может, она все уже обтяпала… Пускай! – опять словно вынырнул он. – Мне ничего от них не надо! Пусть оставят меня в покое! Мне нужно только работать, работать и ничего больше. Самое главное мое наследство – это талант. Талант отца унаследовал я, а не какой-то там Никита Фасонов. Еще неизвестно, кто будет спокоен! Еще ничего неизвестно…
Действительно, еще ничего не было известно. Даже с унаследованным талантом не все было ясно. Василий Лонгин и после смерти продолжал оригинальничать, играть с домашними, выдерживая мхатовскую паузу в календарный год. Согласно его воле, завещание должно было быть вскрыто ровно через год после его смерти, в присутствии определенного круга лиц. За год, он полагал, все успокоятся, обживутся, освоятся, и дележ наследства пройдет без скандалов, выяснения отношений и кровных обид. По его воле – надо немного погодить…
Все и годили, то есть отложили эмоции на год. Василий Лонгин, конечно, переиграл, ошибся. Люди остались такими же. За год они не стали лучше или хуже. Трудно жить целый год, загадывая, заранее завидуя и обижаясь. Поэтому они все эти чувства отложили на время. А сегодня достали их из запасников души и приготовились ненавидеть и завидовать. Время подошло…
В путь, в путь, стыдился б, право!
Уж ветер выгнул плечи парусов,
А сам ты где? Стань под благословенье…
А может, старик просто подшутил над всеми? Правда, спектакль, который разыграл Лонгин-старший через год после смерти со своим наследством, получился не очень-то смешным для его участников, но, видно, такой у Василия Ивановича был юмор. Возможно, там, за гранью реальности, вообще такое своеобразное представление о комическом? Призраки, привидения, кошмары – все это милые шуточки того мира? Что наследство? Передача детям своих старых игрушек! А если сама смерть – из области запредельного юмора?
По земным меркам, у Василия Ивановича шутка не удалась. Ане было не жалко зависшего в воздухе наследства. Досадовала она на то, что разразившийся скандал ударит по характеру Иеронима и срикошетит по их семейной жизни.
Аня давно поняла, что в их отношениях настали кризисные времена. В вечном спектакле «гений – толпа» ее муж с некоторых пор отвел ей роль представительницы последней. Она принимала его гневные выпады, уколы иронии и потоки сарказма, даже площадную ругань, покорно играя эту роль. Ведь «гению» требуется время от времени бередить свое творческое «я». Пусть уж лучше сражается дома с мельницей, воображая, что разит великана, чем действительно получит где-нибудь по реальной творческой морде. Так же рассуждают жены алкашей: «Лучше пусть пьет дома, чем валяется под забором или ночует в вытрезвителе».
Но Иероним часто и без повода переходил на личность, называл ее «Нюркой», «дремучей», «туповатой»… Аня стала уже подумывать: может ли она, как представительница толпы, метнуть в гения парочку камней, тарелок, на худой конец просто плюнуть в него? А тут вдруг такой удар судьбы для тонко организованной натуры! Анекдот с отцовским наследством! Прямо газонокосилкой прошлись по мыслящему тростнику! Что теперь будет? В смысле, что теперь начнется?
На всякий случай, она запаслась алкоголем и успокоительными каплями. Но, видимо, она еще плохо знала своего мужа. Иероним в эти дни полной неопределенности с отцовским наследством был сдержан, подтянут и деловит. Просыпался он на удивление рано – около десяти часов. После принимал ледяной душ, как он сам гордо говорил. Но когда Аня заходила в душевую кабинку, чтобы привести все в порядок за этим неаккуратным и рассеянным человеком, ее встречал еще не выветрившийся теплый пар. Затем следовал «спартанский завтрак» из нескольких яиц, салата, ветчины, очень сладкого чая с бутербродом. Куда только у него это все девается? Не иначе сгорает в творческом огне. Далее следовал поцелуй, помахивание рукой из машины.
Так Иероним ежедневно, как на службу, уезжал в Петербург по делам наследства.
– Когда же начнется судебный процесс? – спросила как-то Аня во время прощального поцелуя.
– Процесс уже пошел, – ответил супруг.
Этим же вечером он опять Аню удивил.
– Послушай, а не съездить ли тебе к родителям на недельку? – спросил он за ужином. – Проветришься, отвлечешься, развеешься… Что там еще?.. Ведь я понимаю, как тебе тяжело со мной, особенно сейчас, когда я весь на оголенных нервах. Видишь, забросил работу, ничего не делаю, мотаюсь только в Питер, пытаюсь полюбовно договориться с мачехой…
– Полюбовно? – переспросила Аня.
– Ну да. По-семейному, если тебя так больше устраивает.
Аня хотела сказать, что ему надо бы почаще забрасывать свою работу – так он больше становится похож на человека. Но не сказала, опасаясь, что он рассердится и не отпустит ее к родителям. Ведь это было большое чудо, что муж отпускал ее одну. Такого за время их совместной жизни еще не случалось. Если в супружестве существуют различные формы собственности друг на друга, то Иероним относился к самым мелким собственникам.
– А ты отвезешь меня? – спросила Аня, хотя заранее знала ответ.
– Сама, Аннушка, все сама, – Иероним что-то искал, складывал, рвал на мелкие кусочки, хватался за голову, складывал их на столе, подгоняя друг к другу, то есть играл в самодельный пазл. Потом он переписывал полученную информацию на другой листок, задумывался и опять разрывал его на те же мелкие кусочки. Настроение у мужа было превосходное! Но тем прежним Иеронимом в канареечном пальто он все равно уже не был.
Несколько чудаков, завсегдатаев первой электрички, в это раннее утро на платформе Комарово обратили внимание на новенькую – девушку небольшого роста, темноволосую, с аккуратной челочкой и выразительными глазами. Попса так глубоко проникла в нашу жизнь, что для портрета девушки современному россиянину легче всего использовать готовую, вернее раскрученную, звездную внешность. Девушка эта, например, напоминала пассажирам Наташу Королеву, но только напоминала. Потому что в ней ничего так не выпирало наружу, как в упомянутой поп-звезде. В ее лице не было хохляцко-рыночного, а в фигуре – лишнего, довесочного. Во взгляде девушки отсутствовало это устоявшееся самодовольство, и вообще исполняла она свою ежеминутную жизненную роль гораздо тоньше, чем «дельфинья русалка».
Этой случайной ранней пташке не надо было колдовать над одеждой, чтобы скрыть одно, а показать другое. Она могла позволить себе пару раз махнуть расческой, едва взглянув на себя в зеркало, натянуть джинсы, кроссовки и легкий свитерок на голое тело. Но и на облачение в строгий вечерний наряд ей вряд ли требовалось больше времени. У пассажиров электрички она вызывала сначала чувство умиления, как маленькая пушистая кошечка, но со второго взгляда она уже западала в душу. А второй взгляд сильнее первого.
Вот и сейчас в электричке какой-то рыбак в брезенте и резине стал выбалтывать Ане секретные рыбные места. А когда она демонстративно раскрыла книгу «Паблик рилейшенз. Теория и практика», опечалился, как добрый молодец, и запел старинную песенку о том, как он одинок и никто его не понимает. Но Ане уже надо было выходить – она ехала со сложными пересадками, зависела от нескольких пригородных поездов, чтобы успеть на свой родной – двенадцатичасовой. Рыбак посмотрел Ане вслед, уже потянулся было за рюкзаком, но вспомнил, что под сиденьем еще и ящик, и складной спиннинг, и вообще… стукнул себя по коленке и остался сидеть. Только сказал соседке напротив:
– Вот, бабка, какая жизнь! Не клюет у меня ничего. Ведь так в лоб не скажешь же, что я самый лучший человек на свете? А?
– Конечно, – согласилась соседка. – Самый лучший и есть, если б не пил.
Аня уже бежала по шатким мосткам подземного перехода, где даже в великую сушь растекались широкие лужи. Очередная электричка закрывала двери со злорадным шипением прямо перед ее носиком, но из тамбура на Аню весело смотрел мужчина средних лет, и она поняла, что дверь подержат, а надо будет – и стоп-кран сорвут, словом, успеет она. Вот только придется теперь битый час выслушивать банальный мужской треп. Домой, скорее домой…
Вот показались развалины завода ЖБИ, значит, пора было выходить в тамбур. У платформы стоял товарняк, и пассажирам пришлось обходить длинный состав. Но этот обход был по дороге. Под веселую горку, по которой вниз скатывались куски разбитого асфальта, приходилось семенить. А там уже железнодорожный дом, где живут родители лучшей подруги Ритки, котельная, пекарня в здании старой бани, финская кирха и тихий тупичок, занавешенный черемухой и сиренью, где спрятался ветхий домик с двумя крылечками, на две семьи.
Вроде приехала из дачного поселка, а словно двумя ладошками хлопнула по ушам тишина. Нет такой тишины нигде больше на земле. Потому что тишина эта не торжественная, не грандиозная, не мертвая, а своя, домашняя, как сон задремавшей бабушки с мягким, объемным вязанием на коленях.
– Анька, зараза! Ты ли это?! А испугалась, подруга?! Значит, есть чего бояться!
Ритка и Валька, видимо, тоже с поезда, напали сзади, завизжали, закрутили, зацеловали.
– В одном поезде ехали и не знали. Вот бы поболтали! Надо же было созвониться! Давай свои контактные телефоны! Теперь не отвяжешься!
– А то не наболтаемся, – отбивалась Аня. – Посижу с родителями часик, а потом давайте, девчонки, встретимся, поболтаем.
– Не обманешь? Ты же теперь светская дама, говорят, почти миллионерша. А почему же тогда без охраны и не на бронированном «мерсе»? Ой, Анька, а ты, случайно, не того? В смысле, от мужа не ушла?
– Скажешь тоже, Ритуль! Миллионерша я, если только в монгольских тугриках, а так ничего особенного. Средненький класс. Соскучилась, села на поезд и приехала. Что, не могу себе позволить?
– Скромничаешь все. Можешь, Анька! И позволить себе можешь и просто – можешь! Молодчина какая!
– В общем, не прощаемся, вечерком забегайте ко мне, как раньше.
Отца она встретила на повороте к родному тупичку. Аня издалека, хотя была немного близорука, заприметила его худощавую, мешковато одетую фигуру. Он шел, заложив руки за спину, по-гусиному переваливаясь, о чем-то размышляя. За несколько метров он запрокинул голову, чтобы поздороваться со встречной энергичным кивком, не прерывая при этом своих раздумий. Аня точно так же запрокинула голову, будто пьющая птица, пародируя отца, и пошла к нему навстречу. Кивки их почти синхронны.
Алексей Иванович удивленно поднимает седые брови. Только сейчас Аня отмечает про себя, что отец почти никогда не смотрел ей в глаза, и вообще он не любит встречаться взглядом с чужими глазами. А сейчас вот посмотрел на нее, удивленный…
– Папка, старенький ты мой!
– О-о-о-о! – затянул Алексей Иванович долго, как бразильский футбольный комментатор при взятии ворот. – Анютины глазки! А я на твоей любимой грядке как раз анютины глазки посадил. Поливаю их регулярно, ухаживаю внимательно…
Отец заговорил, загудел ровно, как шмель, летающий вокруг цветка. Он стал обстоятельно и неторопливо, будто они с Аней собирались идти долго, а не каких-нибудь тридцать метров до дома, рассказывать о своем музее, об огороде, о футболе. Удивительно! Он не задал Ане ни одного вопроса: как она живет, как муж, как вообще дела? Странный он, все-таки, человек… Старенький, странненький!
Давно, когда отец работал еще учителем истории в районной школе-интернате, он стал создавать в поселке самодеятельный музей. Алексей Иванович считал, что неприметный в современной жизни поселок на самом деле лежит на пересечении исторических эпох.
На месте поселка, по его мнению, располагалась когда-то деревня чуди, а с другой стороны озера стояла рыбачья дача Владимирского князя Ярослава, отца Александра Невского. В финскую войну на клюквенных болотах здесь померзла и постреляна целая советская дивизия. Вот в Отечественную здесь все было относительно тихо. Временно располагался штаб полка в здании железнодорожной станции и госпиталь в финской кирхе. Боевых действий никаких не происходило. Разве что какой-то пьяный командир батальона хотел провезти на «виллисе» в расположение части девушек-лесорубов, но бдительный часовой не поднял шлагбаум. «Виллис» пошел на таран, сшиб шлагбаум, но свалился в кювет, немного помяв пьяного комбата. Вот и вся история…
Инициативой молодого учителя тогда заинтересовались. Приехала комиссия из райкома партии. Было принято решение об открытии краеведческого музея на базе самодеятельного. Отца назначили директором, под экспозицию музея отвели здание старой финской кирхи. Но Алексею Ивановичу рекомендовали поменьше углубляться в исторические слои, а сосредоточиться на Великой Отечественной. Черенки от чудских лопат и топоров, истлевшие буденовки и ржавые штыки зимней финской кампании с тех пор лежали в кладовке. Но зато на стенде музея была подробно представлена история часового Ивана Мерзлых, который не нарушил устав караульной службы. Были здесь отражены личности и того самого комбата, – на фотографии он был, разумеется, трезвым, – и девушек-лесорубов. Кто-то из участников тех событий или их родственников приезжал сюда, останавливался у Аниных родителей, пил водку и пел фронтовые песни до тех пор, пока мать Ани, Мария Петровна, молча не выставляла гостевые чемоданы на крыльцо.
Мария Петровна обладала тяжелым характером, хотя Аня на себе это не чувствовала. Ее мать баловала, а отца, что называется, ела поедом.
– Лешка, ты куда собрался? За каким тебя в огород понесло? Все уже полото-переполото! Надо? Стрелы тебе межоной надо! Растрепа! Что ты тут с молотком ходишь? Еще зашибешь кого-нибудь! Шел бы в огород, траву таскать! Все бурьяном заросло! Ты куда в ботинках?! Ты куда в тапках?! Проходимец!..
Что это за «стрела межоная»? Откуда она взялась? С фотографий на Аню смотрела Маша Гвардейцева – задорная девушка-хохотушка, секретарь комитета комсомола завода ЖБИ. Вот она на субботнике, а вот здесь – выступает с какой-то высокой трибуны, а это – какой-то комсомольский праздник, песни у костра, танцы, бег в мешках… А потом вдруг «стрела межоная», «проходимец», «оболтус»…
Отец на ее ругань и попреки тихо кивал, как крестьянская лошадка, бурчал себе что-то под нос и уходил в огород или на подсобное хозяйство, где вдоль железной дороги тянулись бесконечные картофельные грядки, а чаще всего запирался в свой музей…
– Дочурка моя! – раздался в небольшом, располовиненном на две семьи домике крик матери. Загремело перевернутое ведро, послышались ругательства в адрес всегда виноватого отца, а потом на крыльцо выскочила женщина с полными, румяными щеками и курносым носом, молодящаяся, но несколько провинциально, не по-городскому. – Дочурка… Худющая какая. Одни глазищи. Челку сделала, прямо как комсомолочка! Хорошенькая, но худая ты, Аня… Третий раз дай поцелую. Что это за мода такая по телевизору пошла – два раза чмокаться, не по-русски это. А ты-то, Лешка, куда прешься в ботинках? Уже земли натаскал!..
– Перестань, мама, я уберу, – вступилась за отца Аня.
– Ему только дай волю, кровопийцу, он везде наследит, чертов следопыт.
– Черный следопыт? – не поняла Аня.
– Ну, уж не красный, по крайней мере. Оборудует новый стенд сейчас о финской войне, на болота ходит, копает… Экспозицию о древних чухонцах уже сделал. Деревянные тапочки какие-то отыскал, ковырялку костяную, неизвестно где ковыряться, нашел. Финны тут даже приезжали, восхищались, фотографировался тут со старухами в клетчатых штанах. Ты бы попросил у них клетчатые штаны для музея своего, олух царя небесного! А? Будешь потом по болоту ползать, откапывать. В сарае все проводами оплел, хочет карту электрифицировать. Лучше бы на улице проводку починил! Выпрут его из музея, Аня, вот посмотришь. А на его место Катька Ешинова метит. Его, между прочим, ученица. Шатается сейчас по поселку без дела, ждет, когда его за финскую войну вытурят из директоров… Времена другие? Времена в России всегда одинаковые. Дураки только думают: что-то меняется. А у меня ничего, без изменений, дочурка. Завод мой родной видела, как подъезжала? Руины одни, только два корпуса остались. Месяца три назад стали там чай расфасовывать, «Принцессу Дури». Набрали людей, я тоже, как дура, пошла. Месяц поработала, и закрылась фасовка. То ли они СЭС взятку не дали, то ли еще чего… Денег так и не заплатили. Обещают, что откроются. Деньги тоже обещают. Ты садись, Анютка! Я буду тебя кормить, а ты мне все рассказывай, все-все и по три раза.
Аня говорила с набитым ртом, громко хрустела свежепросоленным огурчиком. Мария Петровна слушала, поддакивала и зорко следила, чтобы Алексей Иванович помалкивал. А то начнет городить огород тройным забором – не остановишь.
В дверь постучали.
– А вот в нашем музэе тоже… – начал поспешно Алексей Иванович, воспользовавшись паузой.
– Мам, пап, это девчонки за мной пришли. Я Ритку с Валькой на вокзале еще встретила. Я поболтаю немного… Не обидитесь? Я же не на один вечер приехала, еще наговоримся. А завтра, пап, с утра в музей твой сходим. Забыла! Йорик обещал помочь тебе с оформлением музея. Только сейчас он очень занят…
Три девицы в джинсах, топиках, с мобильными телефонами на шее сидели на старушечьей скамейке, которая к телевизионному «прайм-тайму» быстро пустела. Старушки смотрели сериалы под небогатый чай, а потом ложились спать, чтобы увидеть себя во сне Хуанитой, любимой девушкой Альберто.
– Что, вот так просто и познакомилась? – разочарованно протянула Валя.
– Так просто и познакомилась, – отвечала Аня. – Ничего романтичного. Понимаете, нужна была срочно публикация рецензии – контрольная работа по жанрам журналистики. Лева Великосельский уже тогда во все газеты был вхож. Он мне и подкинул идею. Иди, говорит, на выставку авангардистов, напиши что-нибудь в ироничном ключе, а я в «Калейдоскоп» пристрою. Вот и будет тебе рецензия. На выставке этой я чего только не видела! «Дом, выплевывающий жильцов», «Мона Лиза на унитазе», «Медитация на губной помаде», «Вспотевший лоб убийцы Троцкого», «Российские пожарные тушат горящего жирафа Сальвадора Дали»… Через полчаса беглого осмотра я поняла, что голова у меня становится квадратной, и если меня изобразит реалист, все равно получится портрет в стиле махрового кубизма.
– Кубизм – это когда весь мир в квадратиках? – уточнила Валя.
– Это когда небо в клеточку, – пояснила Ритка. – Потом будешь самообразовываться! Продолжай, Анютка.
– Решила довериться слепому случаю. Подошла к первым попавшимся картинам. Смотрю, миленькие такие пятнышки скачут по оранжевым волосикам, правда, сбоку что-то грязное вытекает, но в какие-то лепесточки превращается. Сразу видно, писал человек жизнерадостный, оптимист. Стала в блокнот записывать краткое описание этого безобразия…
Аня откровенно врала подругам. Дело не в том, что она стеснялась своей работы гардеробщицей. История ее любви с Иеронимом касалась только их двоих и не могла быть темой для девчоночьей болтовни. Это было святое. На выставке же этой она действительно была и даже писала о ней, но тогда они уже подали заявления в ЗАГС. Так что знакомство состоялось не с И. Лонгиным, а с его картинами.
– Рядом мужчина с бородкой встал, заглядывает мне в блокнот и говорит: «А это не кактус, порубленный ятаганом и политый кофейной гущей, это портрет мачехи художника». Я ему: «Мачеха, наверное, бедного мальчика замучила домашними работами? Издевается, бьет маленького художника?» «Что вы, – отвечает, – они почти ровесники…» «Все равно жаль мне этого И. Лонгина. Видите, какие у него печальные слоны маршируют в противогазах? А я сначала подумала, что он – оптимист. Вот на первой картине – какой веселый бульон и столько в нем зелени, укропа, петрушки!» «Нет, я не оптимист, – отвечает, – а это не бульон, а „Композиция № 18Б.“ Тут я догадалась, что это и есть тот самый И. Лонгин. Удача какая! Можно тут же взять интервью у художника! Я его спрашиваю: „А это не ваша картина у нас в учебнике „Родная речь“ была – „Начальника политотдела армии Л. И. Брежнева выбрасывает за борт взрывной волной во время высадки десанта“?“ „Нет, это мой отец – Василий Лонгин“. Тут мне впору было очерк уже писать. Отец – придворный художник, сын – авангардист, мачеха – убийца Троцкого, глотательница кактусов или вроде того… Так и познакомились.
– Слушай, так ты, когда закончишь университет, будешь работать журналисткой? – спросила Валя. – В газете или даже на телевидении?
– Честно говоря, девчонки, – вздохнула Аня, – я уже этой болезнью переболела. Не нравится мне журналистика. Да и не получится из меня настоящей журналистки никогда. Как вам объяснить? Ну, не согласна я с такой формой познания действительности, когда требуется лезть к кому-то с дурацкими вопросами, стараться запихнуть живую жизнь в ограниченные рамки жанра и потребностей публики…
– Во завернула! – восхитилась Валя. – А говоришь – не получится журналистки. Уже получилась…
– Помолчи, Валька-дурочка! – прикрикнула на нее Ритка. – Ты бы еще про авангардную живопись поговорила! Дай хоть по делу человека спросить. Аня, а правда, что твой покойный свекор – миллионер?
– Правда.
– Так, значит, твой муж наследовал или унаследовал… Как правильно?.. Короче, получил богатое наследство?
– Получить-то получил, но еще не понятно что, – усмехнулась Лонгина.
– Счастливая Анька! – Ритка закивала головой, и Валька тоже, ей в такт. – Так у вас и дом, наверное, и квартира, и иномарка?
– Есть вроде. Не знаю только, насколько это мое. Да и надо ли оно мне? Вот что у меня точно есть в собственности, только мое и никого больше, так это картина Таможенника…
– Какого таможенника?
– Я сама сначала не поняла. Василий Иванович лично мне завещал одну картину. А Таможенник – это прозвище знаменитого французского художника Анри Руссо. Он таможенником когда-то работал, вот его так и прозвали. Странная такая картина. Экзотический лес с тропическими фруктами на ветвях. Обнаженная девушка заходит в лесное озеро, чтобы искупаться. А в воде отражается большая черная кошка. Называется картина – «Прыжок черной пантеры».
– Тоже авангард? – просила Валя, боязливо поглядывая на Ритку.
– Спроси что-нибудь полегче, – ответила Аня. – Хотя я немного почитала про него в справочнике. Раз уж он мне достался… Руссо рисовал в стиле «наивной» живописи.
– Наивной, – повторила Валя. – Что же тебе только одну картину завещал свекор?
– Одну-единственную.
– А может, она дорогая, картина эта?
– Думаю, квартиру в центре Питера на эти деньги купить можно. Но мне кажется, что он не поэтому ее мне завещал. Он, вообще, был странный человек. Разговаривал необычно, вел себя не так, как все. Мне кажется, что эту картину он мне не просто так завещал, а хотел меня предупредить, что ли?
– О чем предупредить? Чтобы ты не ходила купаться в джунглях? – засмеялась Ритка. – Какая жалость, а я думала, мы завтра с утречка на речку сбегаем. А, подруги? У нас, кажется, пантеры не водятся? В любом случае, мы тебя Анька так просто какой-нибудь драной кошке не отдадим. Аня, что с тобой, подруга?
– Да нет, ничего, это я так…
Ерунда какая-то. Акулина вспомнилась со своими странными словами. Черная кошка, желтый властелин, тихая вода… Не верить священнику или чему-то священному… Василий Иванович тоже предупреждает с того света. Сама, буквально на ходу, придумала это подругам, а поверила в свои слова только сейчас. Ведь черная пантера – и есть черная кошка? Чепуха какая-то! Акулина, наверняка имела в виду кошку, которая через дорогу перебегает. Обычная примета, суеверие. А тихая вода? Не купаться ей, что ли?..
– Ну, завтра? Первый луч солнца? Молочный туман? Бодрящая водичка? Не боишься, Анька? Заметано?
– Заметано…
Как будто замётным неводом, перегородили девчонки утреннюю речку визгом и смехом. Так, наверное, купались на зорьке и при татарах, и при Петре, и при военном коммунизме. Пока вода будет мокрая, так и будут лететь брызги от женских рук и ног множеством отражений этого прекрасного мира.
Речка бежала весело и резво, и не было нигде ни тихой воды, ни черной кошки, ни, тем более, желтого властелина. Может, это солнце – желтый властелин? Но оно только выходило из-за деревьев и было розовое, свое, родное, без всяких там властных амбиций. Жизнь без суеверий и глупостей, без зависти и обмана! Просто жизнь!..
Такими чувствами переполнялась Аня в это утро, отдуваясь и отплевываясь, ныряя с головой, но почему-то опасаясь брызг, которыми доставали ее девчонки. Когда над речкой прозвучала знакомая мелодия, она не сразу сообразила, что это проснулся ее мобильник. Подплывая к берегу и выбегая на непрогретую еще траву, Аня подумала, что звонок в бассейн – дело обычное, естественное, а вот сюда, на лесную речку – какое-то кощунство…
Звонил Иероним. В такую рань? Он, наверное, еще спать не ложился?
– Аня! Все с наследством решилось. Поздравь меня. Дом в Комарово сгорел… Так и сгорел, как простая, старая деревяшка. Что тут удивительного? И жирафы горят, и рукописи, и холсты. Да, обвалился горящий пол, и огонь перекинулся в подвал, вся коллекция погибла. Твой Таможенник? Естественно, тоже. Ты думаешь, нарисованное озеро может затушить пламя? Не переживай, бери пример с меня. Что ни делается, все к лучшему. Слыхала такую философию? Такой получился погребальный костерок! Соседи говорили: выше сосен было пламя. А что там у тебя за смех? Празднуете?.. Купаетесь?.. С кем?.. Спозаранку?.. Ну понятно. У нас тут огонь, а у вас – вода. Все нормально. Приезжать тебе? Не знаю. Как хочешь. Дело твое. Я в абсолютном порядке и совершенно спокоен. А что мне? Со мной мое главное наследство – мой талант.