Шла финская война. По улицам Ленинграда люди ходили ссутулившись, как во время сильного дождя. С вечера город погружался в раздражающий мрак.
— К тебе можно, папа?
— Конечно.
Кирка входит, целует меня в затылок, берет газету, берет со стола папиросу, закуривает и садится на низкую скамейку возле потрескивающего камина. Это теперь его любимое место.
— Что скажешь. Кирка?
— Да все то же, папа.
— А именно?
— Война.
— Ну?
— Она, папа, действует мне на нервы. Словно кто-то омерзительно скребет ногтем по стеклу. Так бы и дал в морду: не воюй!
— Ну и дай.
— Кому?
— Человечеству, которое еще не поумнело, хотя и живет на этом комочке грязи не первую тысячу лет.
— К сожалению, папа, я не Бернард Шоу.
— Неужели?
— Да и он только гладит по щекам, а не бьет по физиономии.
Кирка глубоко затягивается:
— Валя мне не звонила по телефону?
— Нет.
Он бросает окурок в камин:
— Может быть, Шура подходила к телефону?
И кричит:
— Шура-а-а!.. Валечка мне не звонила?
— Не-е-ет!
Между его бровей ложится тоненькая морщинка.
— Тебя, Кирюха, это волнует?
— Как будто.
— Тогда позвони ты Валечке.
— Не желаю.
Со двора раздается резкий дребезжащий свисток.
— Это, пожалуй, нам свистят, — говорит он. — Шторы плохо задернуты. В наш век мир предпочитает темноту.
И, задернув поплотней шторы, он добавляет:
— Мы потерянное поколение, папа.
— А уж это литературщина. Терпеть ее не могу.
И добавляю:
— Бодрей, Кирюха, бодрей. Держи хвост пистолетом.
4 марта Кира сделал то же, что Есенин, его неудавшийся крестный.
Родился Кира 10 июля 23-го года.
В 40-м, когда это случилось, он был в девятом классе.
На его письменном столе, среди блокнотов и записных книжек, я нашел посмертное письмецо:
Дорогие папка и мамка!
Я думал сделать это давно
Целую.
Кира
В глубокой старости благополучнейший Гете сказал, что за свою длинную жизнь он, в общем счете, был счастлив не больше пятнадцати минут.
Моя жизнь не так уж благополучна. Но счастлив я был больше пятнадцати минут. Однако ни разу не мог сказать: «Сегодня я самый счастливый человек на земле!»
А вот в страшные мартовские дни я был убежден, что среди миллиардов людей, населяющих землю, я самый несчастный человек.
В том же, конечно, была уверена и мать Киры.
Друг мой, живу, как во сне
Не разговаривай строго
Вот бы поверить мне
В этого глупого бога!
Все время вспоминаю разговор с Ольгой Ивановной Пыжовой о счастье:
— Вот оно, вот оно, и… нет его!
Из Киркиных записных книжек, тетрадей и блокнотов. Почти без выбора.
«Поздно вечером я возвращался домой. На дворе, прислонившись к стене, стоял пьяный. Он был маленький, лысый. Рядом в грязи валялась его шапка. Пьяный стоял и плакал. К нему подошел мальчишка и ударил его по лицу. За что? Так. Пьяный плакал. Он чувствовал, что его жизнь горька, как дешевая папироса. Он побежал за мальчишкой. Другой мальчишка дал пьяному подножку и тоже ударил его. Пьяный упал в лужу. Стукнулся головой об асфальт.
Мне показалось, что люди все-таки очень жестоки».
«Я занимаюсь с немкой. У нее серые грязные волосы и нависшие брови. Она побывала в Париже, в Лондоне, в Берлине, в Риме. Даже в Шанхае. А сидит и рассказывает мне старые сентиментальные истории из учебника немецкого языка».
«Будущее поэзии, если у нее вообще есть будущее, заключается в коротких лирических стихах, которые можно будет успеть прочитать, стоя в небольшой очереди за хлебом».
«Не надо употреблять слов «всегда» и «никогда». За них мы не можем ручаться».
Давно забытое свиданье,
Многоречивое прощанье
В нас вызывают легкий шум,
Приподнятую цельность дум,
Скептическое замечанье.
«Я сижу один, и мне хочется, чтобы кто-нибудь позвонил, поздравил с Новым годом. Зачем скрывать? Именно, чтобы она позвонила и сказала издалека: «Киру можно?» В эту минуту я слышу телефонный звонок. Я бегу, перескакиваю через тахту и хватаю трубку. «Алло!.. Киру можно?» — «Это я… Кира!» — «Не Киру, а Шуру…»
Шура — наша домработница».
«Слово «грусть» вызывает у меня тошноту. Всякий дрянной поэтишка, недалекий составитель романсов, глупый человечек стараются скрыть недостаток мыслей и чувств словом «грусть».
«Секрет театральности Шекспира в том, что он своими метафорами, рассуждениями и мыслями не тормозит развития пьесы, а наоборот — ускоряет».
«На ночь приходили меня целовать папа и мама. Сначала целовал папа, и обязательно в лоб, потом мама — в щеки и губы. Мама целовала так, как будто прощалась надолго и не могла насмотреться».
«Я хочу, чтобы Валя была около меня и чтобы она любила меня. А если нет, то и не надо, можно и так».
«Презирал, любил, ненавидел, возмущался, восторгался, и это — в течение одного какого-нибудь дня, даже в течение часа».
«Иногда мне кажется, что я неспособен чувствовать. Всякое возникающее во мне чувство я стараюсь проанализировать, разобрать по винтикам, и оно делается каким-то мелочно-ничтожным».
«Им нравились фотографические карточки, где они совершенно не были похожи на себя. Эти карточки награждали их чертами, которых у них не было, и они начинали верить в них, воображать, что они действительно ими обладают».
«Я все время думаю о ней, а о чем она сейчас думает? Вдруг она сейчас с кем-нибудь танцует? Вдруг кто-нибудь обнимает сейчас ее? А? Нет, не может быть, она, наверно, с родителями».
«По-моему, я довольно мелкими шагами иду к славе. Но мне еще мало лет.
Успеется».
«Женщина вспоминает дни, которые ушли. Она видит их перед собой такими, какими они были, с той разницей, что в хороших днях она опускает плохие мелочи, а в плохих днях — хорошие».
«А вдруг я бездарный? Вдруг я действительно бездарный? Вдруг все мечты разлетятся? Нет, этого не может быть. А вдруг?..
И это «вдруг» растет, увеличивается, делается совершенно вероятным и отчетливым. Кажется, что оно-то и случится в жизни. Ну нет! Тогда я покончу самоубийством. Но я чувствую, что это самоубийство — сплошная литература и никогда я не сделаю этого. Становится совсем тяжело. Неужели даже наедине не можешь быть искренним? Нет, не могу. Я могу быть искренним, когда говорю с другими. Тогда это у меня получается. А наедине ничего не выходит».
«В самой философствующей пьесе, то есть в «Гамлете», действия не меньше, чем в любом авантюрном романе».
«Когда ей исполнилось шестнадцать лет, какая-то чертова сила потянула ее к мужчине. Сначала ей нравилось разговаривать с ними, потом ей стало нравиться сидеть с ними рядом, потом она стала прижиматься к ним, а потом она уже захотела, чтобы ее обнимали».
«Оставляя две копейки на стеклянной тарелочке кассы, они уходят с таким видом, будто подарили сто рублей».
«Я ехал в Москву и оттуда в Крым в Коктебель. Я очутился на верхней полке и смотрел на женщину, которая сидела против меня на нижней полке. У нее были красивые ноги и узкий носок туфли. Как я понял из разговора, она была актрисой Камерного театра. К ней подошел мужчина, по-моему тоже актер, и сказал, что купил консервы и что везет их домой. Женщина запрыгала вокруг него, запищала и очень неуклюже старалась изобразить маленькую девочку, как это любят делать многие женщины. Мужчина растерялся, начал заискивающе улыбаться и отдал ей одну банку. Она заплатила ему за нее, долго роясь в сумочке. Мужчина взял деньги, сначала отказываясь, хотя протянутая рука сразу выдала его. Видно было, что они небогаты. Мужчина долго еще говорил о консервах, о том, как ему удалось достать эти несколько банок, как он рад, что везет их домой.
Я улыбнулся.
Потом еще долго не мог заснуть. Мне почему-то жалко было этого актера с его консервами».
«Очень часто героем романа является идея автора».
«Она смотрелась в каждое оконное стекло и перед каждым стеклом поправляла шапочку и подслюнявливала брови. А когда проходила мимо подвальных стекол, любовалась своими ногами. Нечто вроде болезни: постоянное желание видеть себя. Она смотрелась даже в чайник, в кастрюлю, в полированную поверхность буфета, шкафа и столов из красного дерева. Всюду, где можно было увидеть собственное отражение. А своей тени она боялась, потому что думала: «Тень делает меня смешной».
«Конечно, неприятно сознавать, что вы уйдете, исчезнете, провалитесь в ничто, а ваши знакомые будут есть, спать, целоваться, стонать, веселиться, грустить и говорить фразы. Но что делать! Мы — только люди, то есть высшие животные класса млекопитающих».
«Преклоняйтесь перед «Гамлетом». Лучшего создать невозможно».
«Мы с ней шли под руку по только что выпавшему снегу, и он хрустел под нашими ногами, как огурец».
«Он мог бы сказать: «Я родился случайно, как плохой сюрприз недоумевавшей матери. Никто не ждал его, никому он был не нужен, а только мешал. Он старил уже состарившуюся женщину и неприятно тревожил спокойного мужчину — своего отца».
«Иметь дело с женщиной — иногда счастье, с двумя — сущее бедствие».
«Она говорила, что Мопассан — хороший писатель, и при этом хитро посматривала. Говорила, что Шекспир — великий, что Байрон — гений, что Пушкин — замечательный. Но стихов не любила, считая, что предложения в них составлены неправильно.
Она была такой же, как все, говорила то же, что все, и совсем не была повинна в этом».
«Я хотел бы положить голову к ней на колени и лежать так. А ведь больше всего не люблю сентиментальность».
«Годы, как столбы, ужасно похожи один на другой, хотя некоторые бывают и повыше.
В этом году я ехал в Москву один, в этом году я стоял на площадке до часу ночи, в этом году я курил папиросу.
Этот год был немного повыше. Я чувствовал себя взрослым, и от этого чувства я понимал, что еще ребенок».
Кире казалось, что он похож на Байрона. Он и в самом деле был несколько похож на него, но гораздо больше на мать, хотя и без ее «мартышкости».
А чтобы сильней подчеркнуть прятное сходство с автором «Чайльд Гарольда», он носил отложные белые воротнички наружу, а не внутрь — под тужурку.
И тормошил темные волнистые волосы, чтобы они были еще волнистей.
Фигурка же у него была моя: безбедрая, тонкая, прямая. Но я длинный, а он, вероятно, был бы чуть повыше среднего роста. Впрочем, ребята очень вытягиваются после шестнадцати лет.
Сейчас проклинаю свою идиотскую, слюнявую интеллигентность. Так называемую интеллигентность.
Ведь я не только никогда не позволял себе войти в Кирину комнату без стука или порыться в ящиках его письменного стола, но даже не заглядывал в тетради-дневнички, если они лежали, по случайности, раскрытыми.
То, что он писал роман, писал короткие рассказы, стихи, «мысли», драму («Робеспьер») — явилось для меня полнейшей неожиданностью.
А работал он много, тщательно, со многими черновиками и вариантами, кропотливо отделывая фразу, подыскивая то единственное слово, сплошь и рядом коварно ускользающее, без которого фраза неточна или мертва.
Для каждого человека своего будущего романа у Киры имелась тетрадь с подбором поступков, выражений, черточек характера и бытовых деталей. На полях то и дело стояло: «Мало мелочей!», «Больше мелочей!».
До сих пор я не могу понять, где он брал время на такую работу. Школа, теннис (зимой тренировался на закрытом корте), немка, англичанка, француженка, которая у него сидела по два, по три часа. Наконец, театр, кино и шумная ватага веселых друзей, являвшихся к нему поздним вечером.
Вероятно, мальчуган очень мало спал.
Среди его рукописей я обнаружил и новеллу, страшную новеллу о том, что он сделал. С философией этого, с психологическим анализом, с мучительно-точным описанием — как это делают.
Боже мой, почему я не прочел эти страшные страницы прежде? Вовремя?
Уберечь можно. Можно! Ему же и семнадцати еще не исполнилось. Впрочем, в Древнем Риме мужскую тогу надевали даже несколько раньше.
Тропинка ль, берег, подойду к окну ли,
Лежу, стою…
Вот, милая, и протолкнули
Мы жизнь свою.
Отцы, матери, умоляю вас: читайте дневники ваших детей, письма к ним, записочки, прислушивайтесь к их телефонным разговорам, входите в комнату без стука, ройтесь в ящиках, шкатулочках, сундучках. Умоляю: не будьте жалкими, трусливыми «интеллигентами»! Не бойтесь презрительной фразы вашего сына или дочери: «Ты что — шпионишь за мной?»
Это шпионство святое.
И еще: никогда не забывайте, что дети очень скрытны, закрыты. Закрыты хитро, тонко, умело, упрямо. И особенно — для родителей. Даже если они дружат с ними. Почему закрыты? Да потому, что они — дети, а мы — взрослые. Два мира. Причем взрослый мир при всяком удобном и неудобном случае говорит: «Я большой, я умней тебя». А малый мир в этом сомневается. И порой довольно справедливо сомневается.
Перед тем как это сделать, Кира позвонил ей по телефону.
Они встретились на Кирочной, где мы жили, и долго ходили по затемненной улице туда и обратно. И он сказал ей, что сейчас это сделает. А она, поверив, отпустила его одного. Только позвонила к его другу — к Рокфеллеру. Тот сразу прибежал. Но было уже поздно.
Домработница Шура в это время собирала к ужину. А мы отправились «прошвырнуться».
«Прошвырнулись» до Невского. Думали повернуть обратно, но потом захотелось «еще квартальчик».
Была звездная безветренная ночь. Мороз не сильный.
Этот «квартальчик» все и решил. Мы тоже опоздали. Всего на несколько минут.
Многие спрашивали:
— Кира это сделал из-за той девчонки?
— Нет, нет!
Вообще, мне кажется, что человек не уходит самовольно из жизни из-за чего-то одного. Почти всегда существует страшный круг, смыкающийся постепенно.
— Это ужасно! — говорит человек сам себе.
— И это ужасно.
— И это.
— И это.
И стреляет себе в сердце, принимает яд или накидывает петлю.
Не слишком задумывающиеся люди принимают за причину наиболее доступное их пониманию «это». Причем особенно для них убедительно, я даже решусь сказать — привлекательно: человек убил себя из-за любви.
Могут ли теперь мои стихи быть веселыми?
Никритиной
С тобою, нежная подруга
И верный друг,
Как цирковые лошади по кругу,
Мы проскакали жизни круг.