СУББОТА

11:06

Проснулся я резко. Потом полежал в постели — кажется, довольно долго, — стараясь вызвать в себе то чувство, какое бывает, когда только проснешься. Я крепко зажмурился, чтобы выдавить из зрачков все следы дневного света, но заснуть снова было уже невозможно. Тогда я притворился, что не могу шевельнуться, сосредоточился на этом, и вот уже через несколько мгновений малейшее движение казалось поступком, требующим определенной решимости.

Из мозга сочились свежевыжатые мысли, умоляя, чтобы к ним прислушались. Я отодвинул все соображения касательно нависшего надо мной отцовства подальше, на задворки сознания. «Может быть, вообще засунуть их в пакет, — подумал я, заставляя себя дышать медленнее. — Засуну в пакет и наклею сверху записку: не открывать — никогда. Над некоторыми вещами, в конце концов, лучше вообще не думать». Ни одна из оставшихся для обдумывания тем — все знакомы до боли — не заслуживала особого внимания, что было приятно, потому что утра, особенно субботние, не должны быть перегружены всякими размышлениями.

Проснуться утром на следующий день после того, как Агги меня бросила (а это было именно субботнее утро), было для меня чрезвычайно суровым испытанием. Немалую роль здесь играли омерзительный вкус во рту и пропахшая рвотой подушка. Мне снилось, что мы с Агги переплыли теплый тропический океан и улеглись на берегу острова, вроде того, что показывают в рекламе «Баунти». Я хорошо помнил, как солнце пригревало спину и шею, песок прилипал к ступням и как ветер холодил кожу там, где на ней оставались капельки воды. Все ощущения были такими реальными. И вдруг я проснулся. Легкий аромат сна еще наполнял все вокруг, пока из глубокого забытья я переходил к полному бодрствованию, но в течение этого короткого времени я испытал то самое чувство, какое, по-моему, испытывают те, кто говорит, что был на седьмом небе. И вдруг — БАМ! Бомба взорвалась, и ее осколки прошили меня насквозь. Агги со мной не было. Я был ей не нужен. Все кончено. Еще несколько недель после этого я каждый раз просыпался по одному и тому же сценарию: всепоглощающий восторг, который тут же сменялся удручающей пустотой реальной действительности. Постепенно мне все меньше и меньше времени требовалось, чтобы осознать, что Агги меня бросила, пока однажды я не проснулся в слезах. К тому времени, наверное, мое сознание наконец достучалось до моего сердца.

Я перевернулся и уткнулся носом в свою самодельную подушку. Но было уже поздно. Мозг уже завелся. Суббота началась.

Нужно убраться в квартире.

Нужно много кому позвонить.

Нужно проверить тетради восьмого Б.

Нужно разобраться в своей жизни.


Я перекатился на спину. Левым глазом поглядел, что показывает будильник. Я поставил его на час дня, надеясь проспать большую часть выходного. Но дисплей, важно помигивая цифровым глазом, заявил, что я переоценил свои способности по этой части.

Чудовищная, неестественная, пульсирующая боль билась в передней части головы, как будто по лбу мне взад-вперед проезжали задние колеса какого-нибудь «Сегуна»[31]. Я забеспокоился, потому что приступ оказался непривычно жестокий. Голова у меня вообще редко болела, поэтому уже через полчаса я, перебрав большой список болезней, включавший бери-бери, энцефалит и лазскую лихорадку, остановился на опухоли головного мозга и решил, что только ею можно объяснить пульсирующую боль в висках. В конце концов, смерть от опухоли головного мозга, бессмысленная и глупая, была бы достойным завершением моей жизни. Если самые популярные герои мыльных опер обычно погибают в автокатастрофах или от рук какого-нибудь психа с ружьем, то тех, кто потерял все зрительские симпатии, обычно списывают после того, как их свалит с ног какая-нибудь таинственная болезнь, которая — сюрприз! — в конце обычно оказывается опухолью мозга. Дальше их стригут налысо, потом — химиотерапия, и след их теряется. Именно поэтому и я умру той же ужасной смертью. Меня спишут из мира живых по болезни, которая по сути была эквивалентом пары выстрелов.

Чтобы как-то перетерпеть боль, я попытался переключить внимание на то, в каком состоянии находилась моя комната, и тут мне пришло в голову, что немного страдания пойдет мне на пользу и поможет исправиться. Причем, благодаря Мартине, я уже довольно далеко продвинулся в этом направлении, поскольку сейчас был исполнен отвращением к себе куда в большей степени, чем обычно. Мне подумалось: «Я рожден для страданий». Одновременно я отметил, что уже во второй раз за последние сутки обращаюсь к католичеству. Мне всегда казалось, что из меня получился бы отличный католик. Мне нравилась Италия, и запах благовоний тоже казался мне вполне умиротворяющим. Так что если я перейду в католики (даже не знаю из кого), то вполне могу оказаться в ряду великих: Жанна д’Арк, Святой Франциск Ассизский, Вильям Арчвейский — святой покровитель дерьмового жилья.

К счастью для меня, моей больной головы и Папы Римского, мама положила в одну из разбросанных по комнате коробок пузырек парацетамола. На то, чтобы позвонить в Ноттингем и спросить, не вспомнит ли она, куда именно его засунула, меня не хватило, однако я все-таки нашел искомое, но только после того, как вывалил на пол содержимое всех четырех коробок. Выхода не оставалось. Теперь убираться в квартире придется уже непременно.

Я с вожделением рассматривал полупрозрачный коричневый пузырек. На этикетке значилось имя — Энтони X. Келли, так звали моего отца. Ему прописали эти таблетки, когда два года назад он заболел гриппом. С тех пор он больше не болел, да и тот раз был первым случаем за двадцать пять лет, когда он по болезни не пошел на работу. По крайней мере, так он мне сказал. Это очень похоже на отца — он любит страдать еще больше, чем я.

Я положил две таблетки на язык и помчался на кухню к раковине. Вода из крана пошла коричневая — она всю неделю шла такая. Я подождал, пока пройдет ржавчина, — парацетамолины уже прилипли к языку, как два магнитика, — но никаких перемен в цвете воды заметно не было. Проклиная последними словами Ф. Джамала, а заодно и себя (за то, что не пожаловался ему, как только въехал), я даже сумел внушить себе, что коричневая вода не ядовита, но в конце концов мне не хватило твердости проверить эту гипотезу. Меня чуть не стошнило, пока я старался проглотить таблетки с помощью только собственной слюны и сжавшегося в железный кулак желудка. Я чувствовал, как за ними, будто за двумя улитками, остается след, как он тянется вдоль всего пищевода прямо в желудок. След там оставался еще долго, даже после того, как таблетки растворились и отправились облегчать страдания моей страждущей головы.

Раз уж я добрался до кухни, самым естественным казалось приступить к завтраку. Сегодня, решил я, не время для медово-ореховых колечек. Вместо них я соорудил небольшую гору из сахарных подушечек в единственной чистой миске, остававшейся в шкафу. Сев на кровать и привалившись к спинке, я закутал ноги в одеяло и приступил к завтраку. Я забыл и молоко, и ложку. Мне слишком хотелось есть, чтобы откладывать завтрак хоть на миг, — я схватил горсть подушечек и затолкал в рот, таким образом пытаясь утолить острое чувство голода. Подушечки тоже прилипли к языку, как магниты, но они хотя бы были сладкие. На душе у меня полегчало, и жить стало веселее.

Чистых ложек в посудном ящике не было — единственное, что мне оставалось, это вымыть грязную ложку в коричневой воде из крана. Хотя с технической точки зрения мыть в такой воде — это совсем не то же самое, что ее пить, меня все равно выворачивало, так что я постарался компенсировать качество воды аж тремя каплями «Фери», будто «Фери» — это что-то вроде напалма против микробов.

Открыв дверцу холодильника, я тщательно осмотрел его в попытке найти молоко. Молока не было ни капли. И тут я все вспомнил. Я выбросил остатки еще вчера, после того как вылил чуть ли не четверть упаковки прогорклой жижи на медово-ореховые колечки. Спасти хоть что-нибудь было уже невозможно. Я тогда настолько потерял всякий интерес к жизни, что отправил все (вместе с тарелкой) в ведро и позавтракал в итальянском магазинчике по дороге; мой заказ — «Марс» и пакетик «Скипс»[32] — был готов и подан примерно за четыре минуты. И вот мне опять предстояло пережить разочарование.

Понимая, что день устраивает мне настоящую пытку, выплескивая мне на голову по капле одну за другой маленькие, но точно рассчитанные катастрофы, я сунул два кусочка мороженого хлеба в тостер. Постояв над ним, я дождался, пока спираль накалится и станет оранжевой, потому что мне на этой неделе уже довелось вставить в тостер пару кусочков мороженого хлеба и отойти на две минуты, чтобы, вернувшись, обнаружить в тостере — да-да! — все тот же замороженный хлеб, так как я забыл включить тостер в розетку.

Возвращаясь к насущной проблеме, я постарался просчитать свой следующий ход. Я точно не смогу сжевать целую тарелку сухого завтрака без молока — у меня для этого не достаточно высокий показатель выработки слюны. Был еще вариант слетать в магазин и купить молока, но, как мне казалось, если бы у меня было достаточно энергии, чтобы «летать» — в чем я сильно сомневался, — меня бы хватило на что-нибудь более экзотическое, чем сахарные подушечки на завтрак. Наконец краем глаза я заметил то, что могло стать решением моей проблемы. Открыв коробку с мороженым, которого мне так отчаянно хотелось вчера ночью, — сейчас это была густая желтоватая пена, — я высыпал туда подушечки из миски. Исключительно довольный собственной находчивостью, я похлопал себя по плечу и смело сунул ложку в липкую массу.

Двадцать минут спустя, когда я прикончил примерно треть моего изобретения, меня начало подташнивать. Я улегся обратно в кровать, поджидая, пока в желудке у меня уляжется, и некоторое время слушал, как почтальон внизу мучается с нашим почтовым ящиком. Это меня оживило. Та часть поздравительных открыток, которые не пополнят ряды опоздавших, должна была прибыть как раз сегодня.

Рассудив, что остальные жильцы в такую рань еще, наверное, не встали, я выскользнул за дверь и спустился вниз в майке и семейных трусах. Справедливости ради стоит заметить, что ботинки я все-таки надел, поскольку ковровое покрытие на лестнице глаз моих совершенно не радовало. Небольшой холмик писем высился на входном коврике с надписью «Добро пожаловать», большая часть которого была вдрызг истерта. И снова письма для господина Г. Пекхама от анонимных алкоголиков, пачка купонов на 50-ти пенсовую скидку у «Пиццамен Пицца» (доставка на дом), открытка парню из четвертой квартиры (Эмма и Дарен великолепно отдыхают в Гамбии) и еще много всякой ерунды, которую я и рассматривать толком не стал. Перебрав стопку дважды, я нашел четыре конверта, адресованных мне, и один — для К. Фриманс. Остальное мне было лень складывать на телефон, где обычно скапливалась почта, поэтому я вновь изобразил на коврике под почтовым ящиком горку писем, как будто почтальон их только что принес, сел на ступеньки и распечатал открытки.


Открытка № 1

Описание: Нарисованный букет цветов.

Надпись: «С днем рождения, сынок. С любовью, мама».


Открытка № 2

Описание: Карикатура Гэри Ларсона[33]: корова прижалась к забору, а мимо мчится автомобиль.

Надпись: «С днем рождения, внучек, с любовью, бабушка».


Открытка № 3

Описание: Фотография Кевина Кигана[34] где-то 1977 года с его знаменитой прической, в майке «Ливерпуля» с номером 7.

Надпись: «Чудесного тебе дня рождения! Люблю, целую, А.».


Открытка № 4

Описание: «Поцелуй», Густав Климт[35].

Надпись: «Пусть у тебя будет замечательный день рождения. Думаю о тебе каждую минуту, каждую секунду, вечно твоя, Мартина».


Я разложил открытки перед собой, отступил на шаг и осмыслил ситуацию.

Завтра мне исполнится двадцать шесть лет. Впервые в жизни я буду ближе к тридцати годам, чем к двадцати — мне уже официально станет «под тридцать», кроме того, возможно, я еще окажусь будущим отцом. Уже никакой силой воображения меня нельзя будет счесть молодым. Мало этого — вот до чего я докатился: четыре открытки. Две от родственников. Одна от женщины, которую я пытаюсь бросить. И какой-то дерьмовый футболист 70-х годов от Алисы!

Я снова посмотрел на Алисину открытку, чувствуя, как меня постепенно охватывает сильнейшее разочарование. Не может быть, чтобы она именно это имела в виду, когда обещала «нечто особенное». Алисе можно доверять. Она меня не подставит. Что-то случилось, это точно.

Почтальон.

В глубине души я всегда не доверял Британской почтовой службе — с тех самых пор, как они вернули письмо, которое я написал в восемь лет Ноель Эдмонс, под тем предлогом, что я не наклеил на него марку. Сложив два и два, я понял, что мой почтальон либо потерял, либо украл, либо просто забыл про Алисин подарок. Во что бы то ни стало я верну его себе.

Высокий жилистый мужчина лед тридцати пяти стоял в пяти дверях от меня и высыпал в почтовый ящик письма. От одного его вида я пришел в ярость. Весь мир окрасился в красный цвет, и ничего похожего на «адекватное поведение» в нем не осталось. Бросившись к почтальону, я визгливо крикнул: «Эй!»

— Ну, и где он? — спросил я, имитируя безапелляционный тон, каким говорят сыщики по телевизору — ну те, которые пользуются своеобразными методами, но всегда добиваются своего.

Почтальон нервно улыбнулся в ответ:

— Где — что?

— Мой чертов подарок.

Мне показалось, что он хотел бы убежать, но от страха не мог сдвинуться с места.

— Ваш — что?

— Завтра у меня день рождения. Где подарок?

Почтальон явно был в недоумении. Потом на его лице мелькнула догадка, и он лихорадочно пошарил глазами вокруг, выискивая скрытые камеры какой-нибудь телепередачи с приколами. Но ничего не нашел, и в его глазах снова появился ужас.

— Э… С днем рождения.

— На фига мне твои поздравления? Подарок давай.

Я перевел взгляд на его сумку с почтой. Он проследил за моими глазами и прижал сумку к себе.

— Это незаконно, в смысле — вы не имеете права вмешиваться в работу почты. Я позову полицию.

— Да я первый ее позову.

Я уже собирался броситься и вырвать у него сумку, когда рядом с нами остановился красно-бело-синий мопед «Пиццамен Пицца». Мотор ревел с неукротимой силой брауновского фена.

— Подходящий денек, — сказал разносчик пиццы в белом комбинезоне, кивая на мои трусы.

Я тоже посмотрел вниз, потом робко поднял глаза на разносчика. Как просыпающийся лунатик, я вдруг осознал, насколько нелепо вел себя во время этого временного помешательства.

— Слушай, извини, — сказал я почтальону. — Просто один друг должен был мне кое-что прислать. А когда ты мне это не принес, я поторопился с выводами. Извини.

Почтальон просто весь затрясся от смеха.

— Ты только посмотри на себя! — сказал он, качая головой. — Тебе нужно поработать над собой, сынок. Пару раз хорошенько размяться в спортзале — и все это как рукой снимет.

— Да, — поддакнул я ему, — очень смешно.

От смеха у него потекли слезы, он вытер глаза.

— Говори, как тебя зовут, и, если хочешь, я посмотрю в сумке.

— Вильям Келли…

— Камбриа-авеню, дом 64, квартира 3? — спросил разносчик пиццы.

Мы с почтальоном обернулись к нему.

Он объяснил:

— Я остановился, только чтобы спросить дорогу. Тут кругом дома так пронумерованы, что не найдешь ничего. — Он слез с мопеда и протянул мне бланк на дощечке с зажимом. — Распишитесь здесь, пожалуйста.

Я расписался.

Разносчик запустил руку в контейнер на багажнике мопеда и достал большую картонную коробку с пиццей.

— Удачи, парень, — сказал он со смехом, садясь на мопед. — Мне теперь на весь день воспоминаний хватит.

Мы с почтальоном удивленно переглянулись.

— Ну, давай, — сказал он, показывая на коробку.

Я уже собирался ее открыть, как к нам подъехал фургончик «Парсел Форс»[36].

— Все нормально, Тоун? — с подозрением спросил водитель. — А то не каждый день увидишь, как ты толкуешь с парнем в трусах и с пиццей в руках в… — он посмотрел на часы, — без пяти двенадцать.

— Все хорошо, — сказал почтальон. — Потом расскажу, когда доберусь до отделения. У парня просто день не выдался. Со всеми бывает.

В надежде как-то замять ситуацию я подошел к фургончику.

— Вилл Келли, — сказал я, протягивая руку. — Прошу прощения.

— Вильям Келли, Камбриа-авеню, 64, квартира 3?

Несмотря на то что подобное совпадение уже начало превращаться в закономерность, мы с почтальоном все-таки удивленно переглянулись, просто по инерции.

— Вам бандероль, — сказал водитель фургончика.

Он вручил мне небольшую обувную коробку, замотанную коричневой липкой лентой, помахал коллеге и уехал.

На некоторое время повисла неопределенная пауза, но ее прервал подкативший фургончик «Интерфлоры»[37]. Водитель даже не стал выходить.

— Вильям Келли, Камбриа-авеню, 64, квартира 3?

— Да, — осторожно сказал я.

— Так я и думал. — Он протянул мне свою дощечку с бланком, я расписался. — У меня тут для вас вот это. — Он забрал у меня дощечку, вручил взамен большой букет лилий и уехал.

— Мне, пожалуй, пора, — сказал почтальон.

Я протянул руку.

— Ну, что я могу сказать?

— Да ладно, все нормально, — сказал он, пожимая мне руку. — Я сегодня в пабе парням это так расскажу — закачаются. — Он повернулся и медленно пошел вниз по улице. — С днем рождения!


12:13

Алиса превзошла саму себя.

Она перевернула мои представления о днях рождения, превратив эту тягомотину в торжество счастья, в беззаботный карнавал, в событие, которое я запомню на всю жизнь.


ПИЦЦА

Двойная порция сыра, ананас, грибы, перчики, рыбные палочки и зеленый горошек. Это наш собственный рецепт — Пицца для Брошенных. Мы с Алисой придумали его, когда я навещал ее в Бристоле недели через две после разрыва с Агги. Я не хотел ехать, утверждал, что теперь намерен отрастить бороду и в обозримом будущем избегать общения с людьми. Но она была непреклонна и в конце-концов сказала, что, если я не появлюсь сам, она приедет в Ноттингем на машине и заберет меня силой. (Мои колебания мне самому представляются довольно странными, особенно в свете того факта, что в конце-концов я спал у них с Брюсом в гостиной на диване «Футон»[38] целых две недели и вообще с трудом уехал.) В первый же вечер она спросила, что я буду есть, а я сказал, что есть я не буду, потому что мне слишком грустно. (На мое счастье, Брюса не было дома, поэтому я мог ныть сколько угодно.) После того как она мне пригрозила хорошенько, я сдался и потребовал пиццу. Она полистала «Желтые страницы», нашла раздел, где были указаны пиццерии, которые доставляли пиццу на дом.


«Луиджи’з» — дом истинной пиццы. Специальное предложение от Луиджи: две маленькие пиццы — шесть любых начинок, чесночный хлеб и два напитка — 7,99 фунтов. Если доставка займет больше тридцати минут — БЕСПЛАТНО!


Мы позвонили, переключив телефон на громкую связь.

— Специальное предложение от Луиджи, пожалуйста, — сказала Алиса.

— Какие начинки вы предпочитаете? — спросил определенно неитальянский, но подозрительно юный голос.

Алиса обернулась ко мне, в ее нахмуренных бровях я ясно прочитал знак вопроса.

Мы стали по очереди предлагать свои варианты. Я был гость, поэтому первый ход сделал я:

— Двойную порцию сыра.

— Ананас.

— Перчики. Только не зелёные.

— Грибы.

— Рыбные палочки.

— И зеленый горошек, — изящно завершила композицию Алиса.

Мне казалось, я рассмеялся впервые за много лет (на самом деле впервые за две недели). На мгновение Агги перестала существовать.

Мини-Луиджи попытался возразить, что мы можем выбирать только из тех начинок, которые значатся в списке. Алиса сообщила ему, что в объявлении этого не говорится, и, если они откажутся выполнить наш заказ, она готова подать на них в суд за недобросовестную рекламу, потому что она не только адвокат, она — адвокат, у которого был очень тяжелый день.

Сорок одну минуту спустя (положив трубку, мы тут же запустили Алисин секундомер) прибыла наша бесплатная пицца.

Расположившись на диване с кусочком пиццы в одной руке и стаканом колы в другой, мы повернулись друг к другу, как будто оба почувствовали, что ситуация требует какого-нибудь торжественного тоста.

Алиса подняла свой стакан:

— Да будет вечно едина мацарелла всех наших будущих пицц.

Я глотнул колы, потому что у меня неожиданно пересохло в горле, и поднял свой стакан. Глоток — и вот я тоже готов произнести речь:

— Да будет так.


Когда от моей пиццы остались только крошки, кусочки рыбных палочек и несколько горошин, которым удалось ускользнуть из пучины двойной порции сыра, я открыл обувную коробку.


ОБУВНАЯ КОРОБКА

Внутри был пухлый конверт и двадцать пачек «Мальборо Лайтс» из дьюти-фри[39]. При мысли о том, что я нахожусь в непосредственной близости к такому количеству сигарет, кровь ударила мне в голову. Алиса как никто заботилась о своем здоровье. Она бегала по утрам, не ела мяса с семнадцати лет и даже знала свой уровень холестерина. (Низкий. Очень низкий.) Она не только не курила, она была самой ярой противницей курения, каких я когда-либо видел, и всё-таки она любила меня настолько, что готова была потворствовать мне в моей так называемой вредной привычке в размере четырех сотен сигарет. Этот акт человеколюбия вывел Алису далеко за рамки просто лучшей подруги. Она превзошла все описания клевости. Она была на высоте. Она была недосягаема.

Я расставил сигареты на подоконнике, чтобы можно было любоваться ими из любого конца комнаты, и вскрыл конверт. К этому времени Алиса уже довела меня до такого воодушевления, что я почти ожидал найти в конверте пачку пятифунтовых банкнот с запиской: «Мы с Брюсом отложили для бедных. Но у нас нет знакомых бедняков, так что мы отдаем это тебе!» К сожалению, денег в конверте не оказалось, там была только цветная фотография какого-то осла, несколько листов бумаги, скрепленных степлером, и письмо следующего содержания:

Уважаемый Вильям Келли!

Вы стали спонсором ослика Сэнди.

Сэнди, осел двадцати двух лет, был обнаружен представителем Королевского Общества Защиты Животных в июле в сарае в Южном Уэльсе, он страдал от недостаточного ухода, недоедания и был слеп на один глаз. После спасения, он был направлен в Южно-Девонский Ослиный Заповедник, где о нем заботятся и кормят вдоволь, так что он теперь совсем здоров.

Сейчас Сэнди чувствует себя значительно лучше и сможет доживать свои дни на вольных полях Заповедника.

Благодаря Вашей поддержке мы сможем еще 12 месяцев кормить Сэнди и предоставлять ему кров.

К письму прилагаются бумаги, удостоверяющие ваше пожертвование, и специальный сертификат. Мы ценим ваш поступок, поэтому ваше имя будет помещено на табличке у стойла Сэнди на 12 месяцев.

С благодарностью,

Кэрол А. Флинт

Директор Южно-Девонского Ослиного Заповедника.

Просто не верилось, что где-то в Девоне есть осел, носящий мое имя. Я приклеил фотографию Сэнди блу-таком[40] к дверце шкафа и внимательно ее рассмотрел. Считается, что ослы — самые несчастные создания на свете, но Алиса умудрилась найти мне осла, довольного жизнью. Его здоровый глаз поблескивал, хотя, возможно, это был отблеск фотовспышки, и на морде у него проступало такое выражение, как будто он довольно ухмылялся. Осел выглядел вполне здоровым, его светло-коричневая шкура лоснилась, и, насколько я мог судить по картинке, полей вокруг было достаточно, так что ему найдется где побродить. Сэнди был просто замечательный. Даже лучше, чем сигареты. Может быть, это всего лишь одноглазый осел, но это МОЙ одноглазый осел, и только это имело значение. Я просмотрел бумаги Сэнди и обнаружил, что ему особенно нравится морковка. Поскольку я теперь отвечал за благосостояние Сэнди, я решил, что его день рождения будет праздноваться в один день с моим, и взял себе на заметку послать ему на пять фунтов морковки в качестве подарка, пусть и с опозданием. Эта мысль вызвала к жизни следующее видение:


Вот я впервые приехал навестить Сэнди. Он топчется в небольшом загоне вместе со своими друзьями ослами. Увидев меня, он трусит к забору. Я наклоняюсь, чтобы достать из пакета его именинные морковки, и замечаю, что рядом со мной стоит маленькая девочка. Я протягиваю ей морковку и беру на руки, чтобы она покормила Сэнди. Она улыбается мне и говорит: «Спасибо, папа».


Я изо всех сил потряс головой в надежде, что этот образ вылетит у меня из головы и закатится подальше под диван. Успокоившись, я глубоко вздохнул и занялся цветами.


ДЕСЯТЬ БЕЛЫХ ЛИЛИЙ

Это были великолепные лилии. Но ещё лучше была записка, приложенная к ним:

Дорогой Вилл!

Десять лет скулежа, сарказма, туалетного юмора, цинизма и мизантропии. Пусть же они преумножатся!

С любовью,

Алиса.

Саймон знает меня дольше всех моих друзей, но он до сих пор точно не помнит, когда у меня день рождения. Только Алиса способна на такое: цветы, осел, сигареты и пицца — она безошибочно угадала, что именно может мне понравиться, и все это почти одновременно доставлено мне прямо в руки. Я задумался, за какие свершения она была мне послана, и через несколько минут размышлений понял, что ровным счетом ничего не сделал, чтобы заслужить такое счастье. Для ее появления в моей жизни не было никакой причины. Она была со мной несмотря на то, каков я есть. Значит, таким, как я, тоже иногда везет.

Я нашел в доме единственный предмет, который хотя бы приблизительно мог сойти за вазу — электрический чайник, — и поставил в него цветы. Потом забрался в кровать и взял телефон, чтобы со всеми удобствами позвонить Алисе и поблагодарить ее за подарки. Я набрал ее номер, но сработал автоответчик, так что я просто оставил ей сообщение, чтобы она перезвонила мне как можно скорее, потому что она замечательная.

Я еще раз окинул взглядом комнату — сигареты, цветы, осла — и постарался представить, как бы сложилась моя жизнь без Алисы. Был бы я сейчас небритым бродягой, орал бы неразборчивую ругань вслед детям и девушкам и пытался бы выпросить милостыню на следующую банку консервов. То, что она всегда была готова меня выслушать, очень укрепляло мою жизнь, особенно в тяжелые времена — например, когда Агги меня бросила и от моего самоуважения практически ничего не осталось. Именно Алиса возродила меня. Она собирала меня по кирпичику, пока я снова не стал самим собой — саркастичным и жалким мизантропом. Она провела немало реставрационных работ над моей избитой, израненной и окровавленной психикой, но благодаря одной вещи я в конце концов действительно почувствовал, что и без Агги можно жить.

Алиса написала мне письмо.

Оно пришло на следующий день после того, как я рассказал ей, что меня бросила Агги. Оно прибыло в небесно-голубом конверте, мой отец положил его мне на кровать, а я лежал, притворяясь, что сплю, чтобы он не спросил ненароком, как у меня дела, — я не хотел, чтобы отец увидел, как его двадцатитрехлетний сын рыдает, словно младенец, и говорит, что хочет умереть.

Письмо лежало в папке в чемодане. Я его достал. Это было мое самое главное сокровище. Я перечитывал его каждый раз, когда просыпался в дрянном настроении и не мог понять, имеет ли жизнь хоть какой-то смысл.

Бумага на сгибах поистрепалась. Я аккуратно расправил письмо и перечитал, хотя знал в нем каждое слово не хуже, чем саму Алису. Письмо идеально воспроизводило ритм и манеру ее речи. Мне казалось, что Алиса рядом.

Вилл!

В «Жизнь прекрасна» Франка Капры в конце есть момент, когда семьи приносят деньги, чтобы спасти «Строительно-кредитную компанию Бейли», этот кусочек меня трогает каждый раз, как я его смотрю. Наверное, из-за того, как именно его брат говорит: «За Джорджа Бейли — самого богатого человека в городе». Я это все тебе рассказываю, потому что это похоже на те чувства, которые я к тебе испытываю. Знаешь, ты — самый богатый человек в городе. Мне еще много чего хочется тебе сказать, но я не буду, не хочу, чтобы у тебя голова распухла.

Алиса.

PS. Я всегда считала, что Агги — безмозглая сучка с завышенным самомнением, которая не понимает, как ей повезло. Теперь она это доказала!

Последний пассаж в Алисином письме меня всегда особенно занимал. Прежде, до нашего разрыва, Алиса так удачно изображала дружелюбие в присутствии Агги, что я был уверен, будто они вот-вот станут лучшими подругами. Самое странное — я так и не выяснил, что же Агги думает об Алисе: стоило мне упомянуть о ней — она меняла тему разговора. Я притворился, что все понимаю, и оставил ее в покое, списав эту странность на «женские штучки».

Алиса, Алиса и только Алиса занимала мои мысли, как вдруг до меня дошло, что у меня сейчас, наверное, самый замечательный день рождения за всю жизнь.

И тогда зазвонил телефон.


13:33

Мы с Саймоном дружили с давних пор, еще до школы. В первый день, когда нас привели в детский сад, он попытался стянуть пакет томатных чипсов из моего ранца, воспользовавшись тем, что я был по уши увлечен игрой в «Ската» в миске с водой со Стивеном Фоулером. Но что-то — наверное, шестое чувство — заставило меня обернуться и взглянуть на свой ранец как раз в то мгновение, когда Саймон запустил туда свои жадные пальцы. Вихрем помчался я через комнату, выхватил у него чипсы и дал ему в зубы. Миссис Грин не очень понравился устроенный мной самосуд, но в дальнейшем никаких проблем не было. Потому что с того самого момента мы с Саймоном стали лучшими друзьями.

Сейчас, двадцать с чем-то лет спустя, Саймона значительно больше занимала его последняя группа — «Левый берег», где он пел и играл на гитаре, чем женщины или даже томатные чипсы. Он жил музыкой. Он как-то сказал, что, если бы ему пришлось выбирать между музыкой и женщинами, он бы скорее кастрировал себя одноразовой бритвой, чем оставил гитару. Если верить ему, то их триумф и слава — как он сам выразился, «большой бум» — это вопрос времени. Меня это позабавило, и в то же время мне стало за него немного стыдно. Он был совершенно серьезен и смог выговорить свой «большой бум» без тени иронии в голосе.

Так вот, в то время, пока я проводил юность перед телевизором, за книгами и в кино, Саймон (по крайней мере, с того дня, как увидел в «Тор of the Pops»[41] «Дюран Дюран»[42], которые демонстрировали на себе такое количество косметики, что «Макс Фактор»[43] бы позавидовал) изучал и воспроизводил одну за другой всех эксцентричных и невротических личностей рок-н-рольного извода. Когда он доучивался последний год в мужской средней школе Бичвуд, он завел себе привычку всегда ходить с наушником в одном ухе, даже когда был без карманного радио, к которому этот наушник изначально прилагался, потому что так было похоже, что в ухе у него слуховой аппарат, которым щеголял в то время его любимый Моррисси[44]. В шестом классе он открыл для себя реггей и буквально на следующее утро уже поминал Джа через каждые полслова. Через неделю он всякого человека, облеченного властью — а особенно учителей шестых классов, — называл «вавилонянином». Он знал, что многие его считают чокнутым, но знал и то, что те же самые люди, особенно девушки, считают его прикольным, хоть и «не от мира сего». Это было частью его большого плана. Однажды журналист из ка-кого-нибудь музыкального журнала спросит его о школьных годах, и тогда Саймон помолчит немного, затянется «Силк Кат»[45] и скажет:

— Я всегда чувствовал себя изгоем.

Он знал о музыке все, но именно поэтому у его группы не было никаких шансов. Музыка «Левого берега» была скучна, надоедлива и заслуживала уважения только за старательность. Саймон так глубоко увяз в истории рок-н-ролла, что совсем не мог от нее абстрагироваться. Ему недостаточно было написать хорошую песню, он хотел (да что там — ему было просто необходимо) написать что-то «классическое», чтобы впечатлить всех музыкальных идолов, что постоянно жили в его сознании. Придумать такие слова, чтобы Боб Дилан в свой доэлектрический период заинтересованно приподнял бровь, такую мелодию, чтобы Джон Леннон в гробу начал каблуком постукивать в такт, и такое забабахать на сцене, чтобы Джимми Хенрикса, с его соло на гитаре зубами, просто с ног сбило. И в качестве поклонниц ему требовались битломанки, никак не меньше. Но я был твердо убежден — левоберегомания никогда не станет словом, хорошо знакомым широкому потребителю музыкальной продукции, и точно не попадет в Оксфордский словарь английского языка. Само название его группы было ужасное, оно наводило на мысль о беретах, джазе пятидесятых, сигаретах без фильтра, поэзии битников и пьянчугах, рассуждающих о Сартре, ни страницы из него не прочитав. (Кстати, Саймон Сартра не читал, я — читал, но умнее от этого не стал.) Эту нелепую кличку навесила на них Тамми, девушка Саймона и будущая Йоко Оно. Она была на три года его младше и совсем не походила на девушек, которые ему нравились. Он всегда заявлял, что «любит хор-рошую задницу», а она была худая как щепка, и задница у нее была, как у комара.

Мы с Тамми возненавидели друг друга буквально с первого взгляда, но держались в рамках приличия, потому что у нас было нечто общее — Саймон. И хотя мы с ним довольно открыто обсуждали и критиковали друг друга, у нас было негласное правило — я ничего не говорил про его девушку, а он молчал про мою. Даже после того, как мы с Агги расстались, он понимал, что только мне позволено ругать ее на все лады, а если он вздумает присоединиться ко мне, я должен буду набить ему морду, чего бы мне это ни стоило.

Когда Саймон зашел ко мне на следующий день после того, как Агги меня бросила, он понятия не имел, что произошло. Да если бы и знал — что бы он мог сделать? Лишь оставить меня наедине с моими мыслями и дать послушать свой любимый альбом Леонарда Коэна. Чтобы принести утешение, ему понадобилось бы умение слушать, но Саймон всегда предпочитал говорить сам. Умение готовить тоже пригодилось бы. Но главное, чего ему не хватало для того, чтобы удачно выступать в роли «утешительницы», так это отвлекающей внимание груди, на которой можно было бы прикорнуть, к которой можно было бы прижаться или просто восхищаться ею издали. Мне нужна была Алиса, но она по-прежнему была в Бристоле. Когда Саймон спросил, где Агги, я соврал, что она уехала навестить кузину в Вулверхэмптон. Рано или поздно он узнает правду. Иначе и быть не могло. Я только не хотел при этом присутствовать.

Взяв послушать свежекупленный мною диск Элвиса («That’s The Way It Is»), который я приобрел специально, чтобы немного себя подбодрить, и собравшись уходить, он спросил, что Агги подарила мне на день рождения. Только тогда я вспомнил, что меня так насторожило, когда мы встретились у обувного отдела, — у нее не было с собой подарка. Как тот голландский мальчик, что пальцем закрывал дырку в дамбе, я попытался сдержать поднимающуюся волну слез, но они неумолимо надвигались. Наконец я уже больше не мог этого выносить, я испустил несколько всхлипов, исполненных животной боли, тонких и жалобных, и, не успев даже напомнить самому себе о гордости, отчаянно разрыдался. Громко хлюпая носом, я попытался произнести что-то членораздельное, но только бессильно открывал и закрывал рот.

— Хрр-хлюп она хрр-хрр-хлюп-хлюп меня-а хлюп-хлюп бро-о-о-сила-а-а-а!

Саймон беспомощно оглядел комнату в поисках чего-нибудь, что помогло бы мне пережить эту душевную боль. Потерпев сокрушительную неудачу в своих поисках, он глубоко вздохнул, твердо положил мне руку на плечо и сказал:

— Все будет хорошо, парень.

Весь в слезах и соплях, согнувшись пополам от душивших меня рыданий, я кивнул ему в знак согласия и сказал, что сейчас успокоюсь, и предложил пойти куда-нибудь вместе выпить. Выпить нам так и не случилось, потому что в этот день он репетировал со своей группой. И когда две-три недели спустя я увидел его снова, мне захотелось поблагодарить его за то, что он был со мной в ту трудную минуту, но все же в большей степени мне хотелось забыть об этом.


— Ты пропустил офигительный отрыв, — пророкотал Саймон в трубку, имея в виду свое вчерашнее выступление. — Наши дела идут в гору.

Так оно и было. На этой неделе «Мелоди Мейкер»[46] очень благосклонно отозвался о последнем выступлении «Левого берега» в Лондоне. Саймон увеличил статью на ксероксе своего отца до формата АЗ, подчеркнув синим фломастером выражения типа «керосиновый драйв», «великолепное лекарство от постмодернистской тоски» и мое любимое, там его песни называли «продуктом, сработанным по эргономичному рецепту, идеально подходящему для тех, кто хочет, чтобы его музыка тютелька в тютельку соответствовала концу двадцатого века». Но еще хуже было то, что «Левый берег» уже подписал контракт на запись альбома. В прошлом году их нашла какая-то фирма «Айкон», дочерняя компания «ЕМ1». С первого же аванса Саймон смог купить новую гитару, и теперь ему было не нужно пособие по безработице. Когда он сообщил об этом на бирже труда, там чуть не умерли от радости.

— Вряд ли это твоя главная новость, — недоверчиво сказал я. — Выкладывай, что у тебя там.

Саймон уклончиво кашлянул.

— Слушай, забудь, ладно? Сам не знаю, что на меня нашло. Ничего серьезного. Просто забудь.

Я так и сделал, потому что именно этого Саймон желал меньше всего. Если ему хотелось поиграть, я, как минимум, мог изобразить равнодушие, чтобы его позлить.

— Ну, и как дела? — спросил я, хотя не особенно хотел это знать. Я сейчас был не в настроении выслушивать Саймона, вернее, не в настроении выслушивать, что на этой неделе дела у него шли великолепно.

— Потрясно. Просто круто, — радостно заявил Саймон. — Ты ведь знаешь, что мы последние пару месяцев записывали в Лондоне пробный материал? Так вот, мы закончили. Еще немного подчистить — и наш первый сингл можно будет выпускать в люди. Я поговорил с нашей пиарщицей на прошлой неделе, она сказала, мы произведем большой шум в индустрии. А одна женщина из «Гардиан»[47], может быть, про нас репортаж напишет. Класс.

— Ага, — сказал я, старательно, но совсем неправдоподобно изображая искренность. До этого самого контракта Саймон был моим единственным утешением, когда меня посещало чувство вины за то, что я Так Ничего и Не Добился в Жизни. Бездельничая в Манчестере на пособие, я подбадривал себя мыслью, что, может быть, я и не совершаю ничего конструктивного, но зато я — не он, я не растрачиваю себя на такую безнадежную вещь, как музыкальная группа. Больше всего нас угнетает успех наших друзей. Да уж. Я чувствовал себя обманутым в лучших чувствах. У меня значительно больше талантов, чем у Саймона. Я просто пока не знал, в какой области меня ждет неминуемый успех, и в моей теперешней инкарнации, будучи школьным преподавателем английского и литературы, у меня не было никаких шансов это выяснить.

— Как у вас с Тамми, все хорошо? — спросил я.

— Лучше не бывает, сын мой.

Он лгал. Тони, ударник «Левого берега» и самый отъявленный пьяница во всем Западном Бредфорде, рассказал мне, прихлебывая очередной двойной виски в «Королевском дубе», что вот уже пару недель Саймон и Тамми ругаются с ужасающей регулярностью, и дело часто доходит до драки.

— А, — сказал я просто, но не совсем просто.

— Что — а? — холодно спросил Саймон, его это заинтриговало.

— Начало алфавита, насколько я помню.

Больше от меня ничего не требовалось. Я сделал свое дело. Более того, теперь, когда он уже не был так преисполнен самодовольства, я разрешил ему сменить тему разговора.

— Как дела в школе? — поинтересовался Саймон. — Так странно звучит. Будто ты опять в Бичвуде.

— Здорово, — соврал я. Я собирался переплюнуть его в нашем соревновании — у кого лучше идут дела. — Классная школа. Дети думают, что я прикольный, потому что у меня кроссовки «Найк». И Лондон совсем не так плох, как его малюют, тут столько всего происходит. Я так занят, что еще ни разу не возвращался домой раньше полуночи.

— Звучит неплохо, — согласился Саймон. — Если так пойдет и дальше, мы с группой скоро поедем в вашу сторону. Я так часто бывал там за последние шесть месяцев, с концертами и записями, что для меня это уже почти дом родной. — Он помедлил, как будто взвешивая какую-то мысль. — А как тебе квартира?

— Да ничего, — ответил я, недоумевая, к чему он ведет.

Саймон коварно молчал, и это было странно. Может быть, он хочет, чтобы я еще раз поблагодарил его за то, что он помог мне найти крышу над головой?

— Не забудь еще раз передать от меня Тамми спасибо за то, что она нашла мне квартиру, — сказал я. — Это необыкновенно мило с ее стороны.

— Да, верно, — рассеянно подтвердил Саймон. Потом опять помолчал. — Джордж Майкл[48] подписал свой первый контракт с «Иннервижн» в кафе на Холловей-роуд, совсем недалеко от тебя. Мне всегда хотелось сходить туда, посмотреть, не витает ли там дух «Wham» начала восьмидесятых, но так и не собрался. — Он опять замолчал, порядком сконфуженный, и выпалил отвлекающий вопрос, чтобы выиграть очко, которое потерял из-за моего предыдущего удачного хода. — Ну что, нашел себе кого-нибудь?

Каким бы образом ни обстояло дело в действительности, я бы сотворил себе идеальную женщину в мгновение ока, только бы лишить его возможности удовлетворенно хмыкнуть про себя. Но по воле судьбы мне даже не пришлось сильно грешить против правды, оставалось только слегка ее подкорректировать.

— Я тут встречался с одной, ее зовут Мартина. Обалденная. Просто класс. Мы познакомились в клубе «Бар румба», в Вест Энде. Это одна из причин, почему я так занят. Я с ней на этой неделе каждый вечер виделся. Вообще-то, она скоро сюда придет.

Я знал о существовании клуба под названием «Бар румба» только потому, что Агги однажды предложила доехать до Лондона на машине — специально, чтобы сходить туда, а я сказал, что не вижу ничего в этом интересного, а она сказала, что тогда она поедет одна, а я сказал «ну и пожалуйста», на что она сказала «ну и ладно», но в конце концов она все-таки не поехала.

— Хорошая новость, — поддержал Саймон. — Я рад, что у тебя снова все хорошо.

— А что?

— Ну, так просто.

Он имел в виду Агги.

— А, ты имеешь в виду Агги? — спросил я.

— Ну да, только я не хотел ее упоминать, — замялся он. — Я знаю, ты до сих пор очень переживаешь.

— Я не переживаю, — возразил я. — Агги?

Легко отделался, вот что я скажу.

— Ну же, Вилл, — нетерпеливо вздохнул Саймон, — ты же не серьезно.

— Да нет, совершенно серьезно, — ответил я. — Она просто помешалась на тотальном контроле. Нет, приятель, я правда легко отделался. Вот Мартина — это определенно мой тип. Милая такая, приземленная и очень красивая.

Так я еще некоторое время вешал ему лапшу на угли, втаптывая Агги в грязь и яркими красками расписывая добродетели Мартины, и в конце концов это начало казаться мне если не Истиной, то по крайней мере правдой. С тех пор, как мы с Агги расстались, прошло три года, для нормального человека в моем возрасте — целая жизнь. Она просто была одним из воспоминаний, да что там, она вполне могла быть и плодом моего воображения — мне было все равно. Мартина же, напротив, была совершенно реальна. Настоящая, очень привлекательная, и, что самое главное, мне не нужно было из кожи вон лезть, стараясь ей угодить, потому что я нравился ей такой, какой есть.

Чем дольше я говорил, тем больше у меня возникало ощущение, что если я смогу заставить Саймона, который выслушал от меня столько стонов и воплей по поводу Агги, поверить, что я ее никогда не любил, то вполне возможно, я смогу и себе запудрить мозги. А уж тогда я с легкостью избавлюсь от нее, навсегда выбросив из головы и сердца.

— Да я никогда и не любил Агги.

Эти слова прервали нить разговора. Они звучали так невероятно, что я их повторил.

— Да я никогда и не любил Агги. Мне просто казалось, что я ее люблю. Наверное, со временем я к ней привык. Приятно было, что она где-то рядом. Знаешь, когда я окончил университет и потерял ее, это и вправду несколько выбило меня из колеи на некоторое время, но я уже с этим справился. Те три года, что мы были вместе, для меня ничего не значили. Совершенно.

— Ничего не значили? — переспросил Саймон, и по тону его голоса я понял, что он ни на секунду мне не поверил.

— Абсолютно.

Мне уже понравилось врать.

Саймон начал говорить таким всепонимающе-утешающим тоном, что я даже подумал, не слушает ли и он программу Барбары Вайт.

— А ты уверен, что говоришь это не потому, что просто решил наконец забыть ее и жить дальше?

Я терпеть не могу в нем эту уверенность — мол, вот так запросто, всего за пару секунд, я могу разобраться в любой ситуации. Видите ли, только ему самому, одному-единственному в целом свете, разрешалось быть непостижимым. А ведь на самом деле все, что он знал о жизни, он выудил из музыки. В этом и заключалась его самая большая слабость. Он не понимал, что жизнь не всегда можно свести к содержанию популярной песенки в три с половиной минуты длиной.

— Да, — соврал я снова, — уверен. Дело совершенно не в этом. Слушай, она была вполне ничего, тут ты прав, и мы с ней неплохо проводили время. — Я посмотрел на фотографию Агги на стене и подумал, не порвать ли ее в качестве демонстрации силы духа. — Я и впрямь здорово расстроился, когда мы расстались, но не забывай, в какую тоску я впал, когда объявили, что «Черную гадюку» больше показывать не будут. — Я увильнул от уничтожения фотографии. Вместо этого я взял фломастер, закрасил Агги один зуб, нарисовал бороду, очки и кустистые брови. — У нас с Агги с самого начала были разные цели в жизни. Она стремилась к неземному, а я — натура приземленная. Она хотела узнавать жизнь на собственном опыте, а я предпочитал сидеть дома и изучать жизнь по телевизору. Мы были обречены. У нас не было ничего общего.

Я устроил себе маленькую овацию, на сцену полетели букеты.

Саймон же только спросил:

— Так ты ее забыл?

— Кого забыл? — пошутил я.

Мы засмеялись, но смех Саймона звучал как-то неуверенно, как будто он просто хотел меня поддержать за компанию.

— Слушай, — сказал он, — хорошо, что ты мне все это выложил.

— Ага, — согласился я. Таким Саймон мне нравился, да и мысль, что я теперь сам по себе, без Агги, — тоже. — И я так думаю. Просто как камень с души свалился. Знаешь, как это бывает, когда все в себе держишь. Ничего хорошего.

— Да, ты прав, ничего хорошего, — согласился Саймон.

Тут он выдержал театральную паузу. Такую театральную, что его не перемолчали бы все действующие лица любой из пьес Гарольда Пинтера[49] вместе взятые. Представления Саймона о законах драмы были логическим продолжением его рок-н-рольной личности. Жизнь для него была всего лишь цепочкой событий, которые совершались лишь для того, чтобы он мог писать о них песни. Саймон все время пребывал в поисках какого-нибудь сильного переживания, которое он мог бы запихнуть в два куплета и три припева. Я не сомневался, что именно поэтому у него было столько девушек и с каждой из них он вел себя, как последний мерзавец. Из хороших и ровных отношений, так же как и из добропорядочного поведения, много песен не выжмешь.

— Мне нужно тебе кое-что сказать, — заявил Саймон. — Поэтому я вчера и позвонил.

Я подумал, уж не изменяет ли он опять Тамми, с ним такое уже не раз случалось. Но насколько мне было известно, он ни с кем на стороне не встречался, он был слишком занят работой над своим шедевром в Лондоне, чтобы отвлекаться на женщин.

— Прости, парень, — продолжал он, отыгрывая сцену по всем правилам. — Я даже не знаю, как тебе сказать, поэтому скажу прямо. У меня было «это» с Агги.

— Что у тебя было?

Я хорошо расслышал, что он сказал, и все прекрасно понял, но мне нужно было еще раз это услышать — может быть, чтобы просто помучить себя.

— У меня было «это» с Агги.

Голос у Саймона заметно подсел, похоже, ему бы не помешал сейчас стакан воды. И в пору было прокашляться, чтобы прочистить горло.

Я спросил:

— Какое именно «это» у тебя с ней было? — Я был бесстрастен. По крайней мере, мне так казалось.

— То самое «это», которое бы тебе в свое время очень не понравилось, — ответил он.

Странно, но все мои чувства пребывали в самовольной отлучке. Мозг приготовился выдержать наплыв эмоций, но на уровне ощущений был полный штиль. Может быть, мое желание исполнилось? Может быть, я все-таки ее забыл? Я тупо посмотрел на изрисованную фотографию Агги и слабо улыбнулся.

— А мне-то что? — выговорил я. — Агги может делать что угодно с кем угодно, это ее личное дело. Просто я подумал… — Тут уже мне пришлось выдержать театральную паузу, потому что я понятия не имел, что именно я подумал. — Я просто подумал, ты мог бы быть и потактичнее. Я понимаю, уже три года прошло, как мы расстались, но все равно это слишком. Ты же мне друг, в конце концов. И что ты собираешься делать дальше? Прыгнешь в мою могилу, когда я отвернусь? И что скажешь? «Прости, Вилл, не знал, что она тебе понадобится»?

— Что было, то прошло, — сказал Саймон, намеренно не замечая моего сарказма. — Все прошло. Это случилось давным-давно. Я просто хотел тебе рассказать, потому что последнее время это меня мучает. Я всего лишь хотел быть с тобой честным. Мы слишком давние друзья, чтобы какая-то девица встала между нами.

— Надо было думать об этом до того, как ты… — Я не мог заставить себя это выговорить. Назвав вещи своими именами, я сделаю ситуацию абсолютно реальной и не смогу ее вынести.

— Прости меня, — тихо сказал Саймон. — Вилл, я правда здорово об этом сожалею.

— Перестань извиняться, — сказал я, вынимая из магнитофона одну из ранних демонстрационных кассет «Левого берега». Вынув, я бросил ее на пол. — Я же сказал, все прошло, я ее забыл. Просто мне хочется знать, как давно это было?

— Довольно давно, — еле слышно прошептал Саймон.

Мой мозг был уже на пределе, а чувства все не возвращались из самоволки.

— Довольно давно, это когда? — спросил я.

— Это было… — Он наслаждался каждой секундой. — Это было, когда ты с ней еще встречался.

Неожиданно эмоции нахлынули со всех сторон. Боль, душевная и физическая, пронзила все мое существо. Такое чувство, словно огромный невидимый кулак отбросил меня через всю комнату, как в фильме Спилберга 1982 года — «Полтергейст». Меня затошнило, голова закружилась, тело охватила болезненная слабость. Я не мог понять, почему он говорит мне это сейчас, столько лет спустя. Неведение было не просто благом, оно, как колонны, поддерживало своды моего рассудка, и теперь они рухнули.

А Саймон все ждал ответа. Я не знал, что ему сказать. Он был прав, ситуация требовала разрешения, требовала ответа — чего-нибудь зверского, что сбило бы с него спесь, что заставило бы его почувствовать себя так же отвратительно, как чувствовал себя сейчас я, чтобы ощущение непростительной вины унесло бы его за тридевять земель, и он никогда бы не нашел дорогу обратно. Я глубоко вздохнул и положил трубку.


14:38

Когда Саймон вручал мне кассету «Левого берега», ту, что я сейчас держал в руках, он назвал ее «фрагментом истории рок-н-ролла», который однажды станет бесценным. Расчистив место между разбросанной одеждой, грязной посудой и стопкой тетрадей, я положил кассету на пол и лихорадочно оглядел квартиру в поисках подходящего инструмента. На кухне я обнаружил хлебный нож и кастрюлю с вросшими в ее антипригарную поверхность остатками вермишели, которой я обедал в четверг. Я маниакально ухмыльнулся этим предметам, как Джек Николсон в одной из своих самых зверских ролей.

Саймонов «бесценный фрагмент истории рок-н-ролла» лежал около кровати, я встал над ним, поднял кастрюлю над головой и со всего размаху опустил на кассету. Потом — снова и снова, пока она не разлетелась на тысячу осколков. Примерно на двадцатом ударе кастрюля рассталась со своей ручкой, а я, тяжело дыша, упал на колени. Кто-то, скорее всего парень с нижнего этажа, чей потолок служил мне полом, громко постучал мне в дверь. Не обращая на него внимания, я начал сматывать размотавшуюся пленку в один пучок, а потом накинулся на нее с хлебным ножом и нарубил столько конфетти, что хватило бы на три свадьбы. Эта непростая процедура заняла минут десять, потому что на полпути, все еще находясь в состоянии помраченного рассудка, я решил, что от пленки не должно остаться кусочков длиннее половины дюйма, и заставил себя начать все сначала. Закончив, я собрал обрезки в одну кучку и затолкал их в конверт — тот самый, который я украл из шкафа с канцелярскими принадлежностями в учительской, чтобы отправить мое заявление в банк, — после чего тем самым фломастером, которым я разрисовывал фотографию Агги, я накарябал адрес Саймона, заклеил конверт скотчем и наклеил на него самую дорогую марку.

Я оделся и натянул на плечи тяжелое серое кашемировое пальто (купленное на благотворительной распродаже в Бостонской церкви методистов — тогда мне удалось сбить цену с пяти фунтов до двух фунтов двадцати пенсов), хотя понятия не имел, какая на улице погода. В моей голове трещали жесточайшие сибирские морозы, такие, каких история еще не видела, а сердце стыло, как в дождливый вечер в Джорджии, — это была самая подходящая погода для тяжелого серого пальто. Я поднял с пола конверт, засунул справочник «Лондон от А до Я» в карман пальто и вышел из дома.

Мне нужно было пройтись. Я был слишком зол, чтобы сидеть и смотреть телевизор, а это единственное, что приходило мне в голову, ну разве что еще — сесть на поезд до Ноттингема, взять в гараже отцовскую машину и оставить Саймона лежать где-нибудь на дороге с отпечатками шин на груди. Вообще-то меня трудно назвать жестоким человеком, но сейчас зверские планы убийства, возникавшие в моей голове один за другим, самого меня привели в трепет. Я, конечно, истратил часть своей ярости на несчастную кассету, но мне хотелось большего, хотелось, чтобы этот подонок в крови и синяках молил меня о пощаде. Саймон был крупнее меня, но я чувствовал себя непобедимым, как Джеки Чан в «Пьяном мастере II», и готов был надрать задницу любому. Я бы избил его до полусмерти.


Я хотел знать, когда это случилось.

Я хотел знать, как это случилось.

Я хотел знать, почему это случилось.

Я хотел знать все.

Но больше всего я хотел, чтобы Агги вернулась ко мне.


Во всей этой истории была только одна хорошая сторона: я понял, что не имеет смысла притворяться, будто я уже ничего к Агги не чувствую. Любить ее было безумием. Я тысячи раз взвешивал все за и против, но всегда приходил к одному и тому же результату: она мне была необходима. Она была мне не пара, она не хотела, чтобы я стал частью ее жизни, но я ничего не мог поделать со своими чувствами. Я любил ее. Я был не в силах лгать себе, хотя больше всего мечтал себя обмануть. Я не мог забыть о ней. С течением времени она становилась — если такое возможно — все важнее и важнее для меня. Я не мог заменить ее другой девушкой, потому что всякий раз сравнивал бы их, других, с ней, и любая девушка проигрывала в сравнении. Я не мог вернуть прошлое, но и двигаться дальше я тоже не мог. Я оказался заперт в одиночной камере с табличкой «бывший любовник», и компанию мне составляли только прекрасные воспоминания.

Оглянувшись, я обнаружил, что ноги принесли меня к итальянскому магазинчику в начале Холловей-роуд. Я опустил конверт в почтовый ящик у входа, решил не заходить внутрь за шоколадкой и пошел дальше по улице. Цель моего путешествия, сколь ничтожной она ни казалась, была достигнута, но домой мне не хотелось. Вот почему я взял с собой «Лондон от А до Я».

«Саймон уверен, что в Арчвее из достопримечательностей есть только какое-то кафе, где этот хренов Джордж Майкл подписал свой хренов контракт, — подумал я, выходя из квартиры. — Но тут где-то находится могила Маркса. Почему бы не отыскать ее?»

Открыв справочник на Арчвей-роуд и заложив это место пальцем, я перешел дорогу на светофоре у метро и направился к Хайгейт-роуд. Когда я проходил мимо Виттингтонской больницы, оттуда выехала скорая, которая вдохновила меня на следующее видение:


Саймон подхватил редкую болезнь крови. У меня, единственного на всей земле, подходящая группа крови, только я один могу его спасти.

— Вилл, только ты один можешь меня спасти, — слабо шепчет он, сжимая мою руку.

— Надо было думать об этом до того, как ты начал лапать мою девушку, — отвечаю я.


Еще пять минут и один перекур спустя я снова сверился с путеводителем. Оставалось совсем недалеко. Через дорогу виднелся старый церковный рынок, обозначенный на карте. Теперь его перестроили под квартиры для всяких молодых карьеристов. А немного дальше — ворота Хайгейт-парка. В парке никого не было видно, только одна женщина средних лет в высоких зеленых резиновых сапогах выгуливала йоркширского терьера. Проходя мимо пруда в центре парка, я столкнулся с тучей мошки, немалая часть которой нашла свою гибель, попав мне в нос и в горло. В любое другое время это вдохновило бы меня на тираду в защиту прав животных, но сейчас ничто не могло меня задержать. Мне надлежало выполнить миссию, и могила Маркса была моей целью. Там все станет ясно.

Я дошел до противоположных ворот парка и повернул налево. Вот оно — Хайгейтское кладбище. За воротами в двух ярдах от ограды стояла маленькая белая хибарка, на которой было пришпилено написанное от руки объявление: вход — 50 пенсов с человека.

«Куда катится этот мир, если даже за то, чтобы посетить покойного левого мыслителя, приходится платить?»

В раздражении я заплатил чрезвычайно жизнерадостной пожилой женщине, притаившейся внутри будочки, ее сребреники. Она спросила, знаю ли я дорогу. Я сказал «да», чтобы она не попыталась продать мне еще и карту.

На кладбище было спокойно и почти так же тихо, как прошлой ночью на улице, но если прислушаться, можно было засечь шум проезжающего грузовика, так что имело смысл перестать прислушиваться. Меня окружали могилы. Марксу составляла компанию уйма людей, умерших за последние две сотни лет. Время источило могильные плиты, многие слились с пейзажем — плющ, трава и палая листва довершили дело, и теперь они смотрелись очень естественно. Более новые надгробия, напротив, выглядели угнетающе неуместно, будто кто-то повтыкал в землю отполированные мраморные закладки. Я взял на заметку напомнить матери, что предпочитаю кремацию. Если бы я понадеялся на нее в организации своих похорон, она поставила бы мне самое гладкое и блестящее мраморное надгробие, какое можно себе представить, — специально, чтобы мне потом всю вечность было неловко.

Бесцельно блуждая по кладбищу и время от времени останавливаясь, чтобы прочитать странные надписи, я наткнулся на могилу или, скорее, надгробие, которое искал. Ошибки быть не могло — на пьедестале из светлого камня возвышалась металлическая голова лысеющего бородатого мужчины. Даже если бы я никогда не видел Маркса на картинках, я бы его сразу узнал. Он выглядел именно так, как должен был, по моим представлениям, выглядеть отец современного социализма: немного грустный, слегка уставший от жизни, нечто среднее между Санта-Клаусом и Чарльтоном Хестоном, но с этаким блеском в глазах, как будто его вот-вот осенит, в чем смысл жизни. Надпись на могиле золотыми буквами гласила:

«ФИЛОСОФЫ ЛИШЬ ОБЪЯСНЯЛИ МИР.

СМЫСЛ В ТОМ, ЧТОБЫ ЕГО ИЗМЕНИТЬ».

Как и следовало ожидать, его могила стала Меккой для марксистов со всего света, как могила Джима Моррисона[50] в Париже стала прибежищем для поэтов-недоучек со всей Европы. У подножия мраморного постамента в беспорядке лежали искусственные розы и клочки бумаги с разнообразными посланиями. Я наклонился и прочитал одно из них:

«СПАСИБО ОТ ВСЕХ,

КТО БОРЕТСЯ ЗА СВОБОДУ ПО ВСЕМУ МИРУ».

Подписи не было.

Я еще раз внимательно прочитал надпись на памятнике, и мне стало стыдно. Маркс пытался изменить мир к лучшему. Он хотел, чтобы рабочие имели возможность изучать философию по утрам и ходить на рыбалку после обеда. Он хотел положить конец тирании, считая, что все люди равны. А я хотел только одного — вернуть мою бывшую девушку. Это была эгоистичная цель, и, если бы я ее и достиг, кроме меня от этого никто бы не выиграл. Как только эти укоризненные мысли возникли в моей голове, я почувствовал, как машинально пожимаю плечами, будто говоря «ну и что?». Мне подумалось, что, наверное, все люди похожи на меня. Дайте человеку благородную цель, и он будет драться насмерть за свои убеждения, но пусть его бросит любимая женщина — и его высокие принципы перестанут иметь для него всякое значение.

Я стоял так неподвижно и так глубоко погрузился в собственные мысли, что дрозд слетел с ветвей дуба над головой Маркса прямо к моим ногам. Он ухватил клювом ветку раза в два больше его самого и попытался ее куда-то утащить. Он боролся с ней минут пять, нахмурив напряженно свой покрытый перышками лоб, а потом сдался и вспорхнул на серебристую ветку березы слева от меня, шагах в четырех, чтобы отдышаться. Этот дрозд был мной. А я был дроздом. Агги — этой веткой. Те пять минут, что дрозд трудился над веткой, были теми тремя годами, что я провел в попытке вернуть Агги. Как Бог и «Макдональдс», Агги была вездесуща.


15:00

Я решил, что пора уходить, когда с неба хлынул дождь и мгновенно промочил меня до нитки. Волосы промокли насквозь. Небольшие ручейки воды стекали по затылку за шиворот. Я поднял воротник пальто и втянул голову в плечи, насколько было возможно, но это не особенно помогло, потому что в таком положении мои очки совершенно запотели, и я ничего вокруг не видел. Положение ухудшалось тем, что от моего намокшего пальто все больше пахло стариком. Оно досталось мне так дешево, что я не стал заморачиваться и сдавать его в химчистку. И вот теперь я расплачивался за былую беспечность — дух прошлого владельца явился мне во всей красе. Дух был сладковатый и пах плесенью, как застарелая моча пополам с содержимым кошачьего туалета.

Я промок, замерз, и от меня шел запах, как от того бродяги, которого я встретил вчера ночью по дороге из магазина. Однако больше всего меня угнетал дождь. Прогулка под дождем могла бы стать неплохим развлечением, если бы мне было с кем промокнуть до нитки. Я бы тогда весело шлепал по лужам, повисал на фонарных столбах и даже спел бы песню-другую, но я был один. Мокнуть под проливным дождем в одиночку, по-моему, совершенно не романтично. Джин Келли[51] не лучился бы так счастьем и весельем, если бы только что узнал, что его лучший друг спал с его девушкой.

Когда я добрался до дома, я чувствовал себя отвратительней, чем за всю прошедшую неделю. Не обращая внимания на разбушевавшуюся стихию, я стоял, дрожа от холода, и не мог придумать, что мне делать дальше. Суббота была в самом разгаре, до понедельника у меня оставалось еще примерно тридцать шесть часов, и их нужно было чем-нибудь заполнить. Даже если я постараюсь проспать половину этого срока, все равно времени останется слишком много. И мне предстоит потратить его, воображая себе Агги и Саймона — как они занимаются любовью, украдкой переглядываются за моей спиной, заговорщически посмеиваются. Как только я открою дверь подъезда, весь внешний мир останется снаружи, а я окажусь наедине со своими мыслями.

В подъезде было до неприличия пыльно. Мистер Ф. Джамал обещал мне, что во всех коммунальных помещениях каждую пятницу будет производиться уборка. Я посмотрел на обрывок фольги от сигарет «Поло», который выпал из моего кармана вчера утром, и грустно покачал головой. Поднимаясь по лестнице, я напряг слух, надеясь уловить признаки жизни в какой-нибудь из соседних квартир. Вдруг там тоже кто-нибудь сидит в одиночестве, как я, и вдруг этот кто-нибудь не прочь поговорить. Но в доме царила тишина. Мертвая. Когда я наконец добрался до дверей своей квартиры и стал искать ключи, в карманах моего промокшего пальто я обнаружил следующие предметы:

Три раздавленных «Роло»[52] в обертках.

Два автобусных билета.

Крошки от печенья «Бейквелл».


Я вытряхнул крошки на вытертый ковер у двери. Год назад я на полминутки положил в карман одно-единственное песочное печенье, и с тех пор я горстями выгребаю из кармана крошки, как библейские хлеба и рыб.

Я оглядел квартиру. Никаких изменений. НИ-КА-КИХ. Не могу сказать, чего именно я ожидал (что кто-то починит кран на кухне? чуда? записки от Агги?), но мне отчаянно хотелось, чтобы хоть что-нибудь в квартире изменилось. Однако она затаилась и неподвижно ждала моего возвращения.

Чтобы мой мозг не принялся за свое, я попробовал сообразить, с кем и когда я в последний раз лично общался. Только с одной оговоркой: я решил, что считаются только те, с кем я бы мог с удовольствием отправиться куда-нибудь выпить. Я уезжал из Ноттингема в прошлое воскресенье, и, строго говоря, мама с братом и были теми самыми людьми, с которыми я в последний раз общался. Хоть я и относился к обоим с глубочайшей симпатией, однако не уверен, что готов пойти столь далеко, чтобы заявить, будто с кем-то из них мне хотелось бы выпить. Потом шла Мартина — с ней мы встречались в субботу вечером, но, так как я старался стереть эту встречу из памяти, она тоже не подходила. Потом я вспомнил, что в пятницу заходил в «Королевский дуб» пропустить стаканчик с Саймоном, но теперь он не имел ко мне никакого отношения и вообще для меня не существовал, поэтому он тоже не считался.

Я изо всех сил ударил по тормозам, чтобы остановить поток мыслей, так как они вгоняли меня в ужасную тоску. Чтобы отвлечься, я занялся телефоном. На автоответчике никаких сообщений не оказалось, потому что я забыл его включить. Набрав 1471, я выяснил, с какого номера мне последний раз звонили, но сразу же пожалел об этом. В два часа сорок две минуты мне звонила Мартина. Значит, она точно беременна. Я позвонил ей, но ее не было дома. Ее родители спросили, не передать ли ей что-нибудь, на что я ответил «нет». Отодвинув кучу одежды и книг в сторону, я удобно улегся на живот прямо на ковре и, сконцентрировав свое внимание на телефоне, мысленно приказал ему звонить.

Некоторое время мы с Агги пребывали во власти заблуждения, что мы телепаты. Это случилось после того, как однажды мы одновременно набрали номера телефонов друг друга. Мысль о том, что наши электрические импульсы одновременно помчались по оптиволоконному кабелю навстречу друг другу, так нас впечатлила, что мы полдня провели в серьезной попытке передать друг другу мысленные образы. У нас так ничего и не вышло.

Я высыпал содержимое карманов джинсов на пол, потому что ключи больно упирались мне в живот. Вот уже две минуты я старательно концентрировался на телефоне, но он не звонил. Я подумал, что, наверное, подхожу к задаче слишком общо и неопределенно, желая, чтобы позвонил хоть кто-нибудь (кроме Саймона), отсюда и результат.

Минуты шли, ничего не происходило. Соседская собака по неизвестной причине вдруг завыла по-волчьи, но, не считая этого незначительного факта, время тянулось монотонно и бессобытийно. Еще несколько минут прошло, однако ничего по-прежнему не менялось. Я подумал, не позвонить ли мне Мартине и не передать ли ей что-нибудь типа «скажите ей, что все будет хорошо», что-нибудь, что приободрит ее, если ей страшно и одиноко, даст ей понять, что мне не все равно, но при этом не внушит никаких ложных надежд. Впрочем, это было бы, конечно, неправильно. Нельзя давать ей повод надеяться, если надеяться ей не на что. Раз уж после нашей кратковременной связи в пьяном виде неделю назад она решила, что нашла настоящую любовь, то ее воспаленное воображение скорее всего примет жест солидарности за предложение руки и сердца.

Телефон, который я держал в руке, был приобретен в «Аргосе»[53], когда я учился на последнем курсе. Там были три варианта — белый, кремовый и серый. Я выбрал серый, потому что подумал, что на нем будет не так видна грязь (хотя засохшие брызги слюны на моей захватанной трубке служили доказательством, что грязь видна на любой вещи, если ее не мыть). Мы купили его в складчину, но в конце концов он достался мне, потому что, когда пришла пора уезжать, мы устроили лотерею, и я его выиграл. Тони (которого я не видел и от которого не получал никаких известий с тех пор, как мы разъехались) получил тостер, Шэрон (ее я не видел и не получал от нее никаких вестей с момента окончания университета) — переносную телевизионную антенну, а Нарприт (с которой я потерял все контакты с тех пор, как уехал из Манчестера) — электрический чайник. Я был вне себя от радости, когда получил этот телефон, потому что, если сложить все время, что я провел, болтая по нему с Агги, получится не один месяц. Он был свидетелем наших самых счастливых разговоров. Например, того, когда она сказала, что я тот человек, за которого она хотела бы однажды выйти замуж. Этот телефон принес мне немало радости.

Он зазвонил.

— Да?

— Привет.

Это была Кейт.

— Привет, Кейт, как дела?

— Хорошо. Ничего, что я позвонила?

— Да нет, наоборот, это здорово, — ответил я, радуясь, что это Кейт, а не Саймон с мольбами о прощении.

— Я правда тебя ни от чего не отрываю? — спросила она. — Ты очень быстро взял трубку. Ты на ней сидел, наверное. Ты ждал звонка от кого-то еще?

— Нет, просто как раз мимо проходил, — солгал я. — Только что пришел. Ходил на Хайгейтское кладбище с друзьями посмотреть на могилу Маркса. Прикольно. На нее определенно стоит посмотреть.

Я пожалел, что назвал могилу Маркса «прикольной». Я почувствовал, что говорю, как полный придурок.

— Представляешь, я год прожила в этой квартире и сходить туда так и не собралась. Стыд и позор. Теперь я ее, наверное, уже не увижу.

— Может быть, я как-нибудь приглашу тебя погостить, — сказал я, и это была лишь наполовину шутка.

Она рассмеялась.

Я тоже, но только потому, что не мог понять — не преувеличиваю ли я, назвав про себя ее смех кокетливым.

— Осторожнее, — задумчиво произнесла она, — я ведь могу поймать тебя на слове.

У меня пересохло в горле, и одновременно испарились все остроумные реплики. Я сменил тему.

— Ну, что интересного случилось за день?

— Да ничего особенного, — ответила она. — Смотрела утром детские передачи по телевизору, потом ходила в город. Мне удалось добиться дополнительного кредита в банке, и большую часть этих денег я потратила на пару кроссовок и юбку. Не надо было так деньги тратить, но зато на душе веселее стало.

— По-моему, сегодня пришел твой чек, — сказал я, поглядывая на утреннее письмо, которое положил на телевизор. — В общем, тут для тебя какое-то письмо.

— Здорово! Потрясающая новость. Слушай, который час? Пятнадцать минут четвертого? Значит, последнюю почту я пропустила. Ну ладно, ко вторнику он так или иначе дойдет. В любом случае, лучше, чем ничего.

У Кейт был радостный голос.

— Хочешь, еще поговорим? — спросила она.

— Конечно, — отозвался я. — Сколько раз я вчера просил, чтобы ты мне перезвонила?

— А о чем ты хочешь поговорить?

— О чем угодно, — радостно сказал я. — О чем угодно.

На самом деле у меня была одна вещь, которую я хотел бы с ней обсудить, если она ничего не предложит со своей стороны. Этот вопрос вертелся у меня в голове всю дорогу с кладбища. Мне было интересно, как, по ее мнению, — самых красивых людей на свете (Синди Кроуфорд, Мэл Гибсон и так далее) тоже когда-то бросают? И если так, то что же это — значит, никто, совсем никто не застрахован от того, что его бросят? Я был рад, когда оказалось, что у нее есть свой вопрос, потому что понимал — моя тема неминуемо сведет разговор к Агги.

— Это некоторым образом связано с тем, где ты сегодня был, — предупредила Кейт. — Как ты относишься к смерти?

— Я — против, — пошутил я.

Мы хором рассмеялись.

— Ты же понимаешь, о чем я, — сказала она. — Что ты о ней думаешь?

— Я думаю, что, когда ты умираешь, ты умираешь насовсем, — сказал я. — Такова жизнь, и, стало быть, надо брать от нее по полной, пока она не кончилась. Тем не менее, пусть это и противоречит тому, что я сейчас сказал, я буду разочарован, если окажется, что все, выпавшее на мою долю за последние двадцать шесть лет, — это и есть жизнь. И больше ничего не будет.

— Ладно, тогда я спрошу по-другому: как бы ты хотел умереть? — поинтересовалась Кейт таким тоном, будто была официанткой и спрашивала, какой я предпочитаю соус к рыбе.

— Наш разговор принимает довольно странный оборот, — заметил я.

— Странный? Слышал бы ты, о чем мы рассуждаем с Паулой часам к пяти утра после девятой порции тройной водки! Вот только хватит ли тебе мужества?

— Ну, мужественности у меня побольше, чем у тебя, — шутливо возразил я.

— Смею надеяться! — подхватила Кейт.

— Думаю, мы никогда об этом не узнаем. — Произнося это, я размышлял, можно ли назвать наше взаимное поддразнивание флиртом, или это всего лишь невинные шутки.

— Нет, серьезно, как бы ты хотел умереть?

— Не знаю. — Я с облегчением вернулся к теме смерти. — Мне надо подумать. А как насчет тебя? Ты сама как бы хотела умереть?

— Я думала, ты так и не спросишь! — со смехом сказала она. — Мы с Паулой много раз это обсуждали, болтая по ночам. Мой ответ готов. Ты слушаешь?

— Я весь внимание.


15:20

Разговор о смерти.

Часть первая: Ее размышления

Слушай. Хотя я уверена, что это прозвучит, как бред сумасшедшего. Наверное, это и есть бред сумасшедшего. Что ты обо мне подумаешь? Впрочем, ты меня не очень хорошо знаешь, поэтому, наверное, ничего особенного не подумаешь. Ладно, значит так. Я люблю представлять свои собственные похороны. Это звучит странно. Я знаю, но это так. Люди сейчас нечасто задумываются о смерти, не правда ли? Такое впечатление, что они всю жизнь только тем и занимаются, что избегают мыслей о ней. А вот пенсионеры о ней все время думают. И именно они имеют о ней правильное представление. Наверное, потому, что они ближе к Концу, чем все остальные. Они держат на своем счету определенную сумму денег, чтобы хватило на приличные похороны, гроб и угощение на поминках. Так и должно быть. А потом еще древние египтяне. Они всю жизнь думали о смерти, и, когда наконец уходили, это был самый большой праздник в их жизни: наряды, пожитки и даже рабов хоронили вместе с ними в их огромных могилах. Египтяне, старики и я — мы-то знаем, что важно, а что — нет.

Далее. Во-первых, надо придумать, как именно я собираюсь умереть. Иногда я думаю утонуть, а иногда мне больше нравится авиакатастрофа. Но сейчас мне не важно, каким образом это произойдет, главное — я хочу умереть за того, кого люблю.

Непонятно? Я объясню. Это очень просто. Я непременно хотела бы умереть за того, кого люблю. Вот и все. Не знаю, в какой именно ситуации. Важно, чтобы, когда я умру, тот, кого я спасаю, остался жив благодаря мне. Только это имеет значение. Думаю, ты не удивишься, если я скажу, что составила даже специальный сценарий на такой случай!

Сейчас мне почти двадцать. В жизни я пока ничего не сделала. Я закончила школу, неплохо сдала выпускные, поступила в университет, вылетела оттуда — вот, собственно, и все. Довольно эгоцентрично, верно?

Так вот, мысль о смерти ради любимого пришла мне в голову после того, как я посмотрела в субботу один черно-белый фильм, за неделю до того, как съехала с квартиры, куда вселился ты.

Там идея примерно такая: есть простой парень, французский аристократ и прекрасная девушка, безумно влюбленная в аристократа. В общем, Парень влюбляется в Прекрасную Девушку. Во время поездки во Францию Аристократа хватают революционеры и сажают в Бастилию.

Парень едет во Францию и приходит в Бастилию к Аристократу. А теперь самый главный момент:

Парень ударяет Аристократа, тот теряет сознание, а Парень идет вместо него на гильотину. Понимаешь? Парень так любит Прекрасную Девушку, что готов принести в жертву собственную жизнь, чтобы она могла быть счастлива с Аристократом!

Этот фильм меня просто потряс. Я его всего один раз смотрела. Я даже не знаю, как он называется, — ну… то есть… я знала, но уже не помню.

Когда тебя бросают, с долговременной памятью что-то случается, правда? В общем, не важно, как он назывался, но он меня очень тронул. Очень, до глубины души. В общем, что это было? Это любовь или уже одержимость? Кто-нибудь когда-нибудь захочет сделать что-то подобное ради меня? Я слишком много вопросов задаю. Извини. Там, по-моему, Дирк Богард играл.

С чего мы начали? Ах да! Мои похороны.

Я постоянно беспокоилась, что всех, кого я хочу пригласить на свои похороны, не пригласят из-за моей собственной недальновидности. Ведь среди моих друзей нет ни одного, кто был бы знаком со всеми остальными. Моя подруга Лизи знает почти всех, с кем я дружила в школе, но ведь она не знает ни Пита, ни Джимми, ни, скажем, Карен — никого из тех, с кем я успела подружиться в университете. Тем более она не может знать никого из тех, с кем я познакомилась прошлым летом в Кардифе, — миссис Гроссет или тех парней, которые приходили в «Лев» по вторникам. Пару раз я составляла полный список гостей и отправляла его Лизи со строгим наказом не вскрывать конверт до моей смерти. Лизи хорошая подруга, но я уверена, что она его вскрыла. Да и ты бы вскрыл, верно? Но это не важно, потому что я постоянно обновляю этот список, когда близко схожусь с кем-нибудь. Я и тебя могу туда записать, если хочешь.

Наверное, после всех этих разговоров про похороны, ты подумаешь, что я очень тщеславная, но ведь мы все этим грешим. Я просто хочу быть уверена, что мою смерть будут долго оплакивать. Не хочу, чтобы люди философски отнеслись к моей смерти. Я хочу, чтобы они погоревали достаточно долго. Это для души хорошо, понимаешь?


15:42

Разговор о смерти.

Часть вторая: Мои размышления

Если тебя это немного успокоит — я такой же ненормальный, как ты. Я понимаю, что ты имеешь в виду, когда говоришь, что хочешь умереть ради кого-то. Когда оглядываешься на прожитую жизнь, хочется, чтобы она что-то значила. У меня есть друг, или, скорее, был друг, — вполне возможно, что благодаря капризу судьбы он станет знаменитым. Я готов поспорить — он уверен, что если добьется своей цели, а именно богатства и славы, то его жизнь будет иметь смысл. Но это не так. Жизнь только тогда имеет смысл, когда ее отдаешь. Хотя, конечно, расставаться с ней очень жаль, потому что если ты все-таки ее отдашь, то у тебя не будет возможности насладиться величием собственной жертвы. Это главный недочет истинно бескорыстного поступка — ты лишен возможности услышать овации.

Впервые я столкнулся со смертью в пятилетием возрасте. Родители подарили мне набор юного огородника, где были лопатка, грабли и лейка. Еще мама купила для меня красные резиновые сапоги, а отец разрешил выбрать пакетик семян с прилавка в местном центре садоводства. Я выбрал семена моркови. В то время я очень уважал морковку. Я думал, если я их выращу, мне удастся заманить в свой огород Багз Банни[54]. Я жил надеждой, что однажды увижу, как морковки на моей грядке исчезают под землей одна за другой, что станет безусловным доказательством существования Багз Банни. Тогда я загляну в одну из дырок, оставшихся в земле от морковок, а он посмотрит на меня оттуда, пошевелит усами и скажет:

— Как дела, Док?

Когда я решил приступить к посадке, стоял невероятно жаркий летний день — отец полностью проигнорировал инструкцию на пакете, где говорилось, что сеять надо с марта по май, он хотел доставить мне удовольствие. За полчаса я вскопал землю, посадил семена и полил их. Работа была сделана, но я продолжал копать — уже ради собственного удовольствия — в стороне от морковной грядки. Время от времени мне попадались червяки. В первый раз я немного опешил — наверное, потому, что у них не было глаз, — но потом стал каждого найденного червяка поддевать лопаткой и складывать в свое маленькое желтое ведерко. Я решил посмотреть, сколько червяков смогу насобирать за один день. Если к вечеру их наберется достаточно, попробую устроить для них червячный садок, как тот, что был нарисован в том единственном томе «Британики» (Ч-Я), который мы получили бесплатно за то, что вступили в книжный клуб.

Около часа дня мама позвала меня обедать. Я обрадовался, что можно наконец отдохнуть, потому что от жары у меня уже начала кружиться голова. В доме было прохладно. На столе меня ждал бутерброд с ветчиной, салатом и помидорами и стакан «Рибены». Я пообедал и полностью умиротворился. Вообще-то я так умиротворился, что заснул на диване в гостиной. Через два часа я проснулся. По телевизору как раз начались детские передачи. Я смотрел свои любимые мультики, пока мама не отправила меня навести порядок в саду. Только тогда я вспомнил про червей. Я заглянул в ведерко, ожидая увидеть шевелящуюся массу скользких червей, жаждущих мести. Но вместо этого там оказались серые, застывшие, высохшие, совершенно мертвые черви. Я удивился. Почему они не шевелятся? Почему они больше не червяки? В конце концов я пришел к выводу, что несколько часов на солнцепеке могли неблагоприятно сказаться на их здоровье, поэтому побежал на кухню, набрал в стакан горячей воды из-под крана, перелил ее в ведро и стал ждать. Я думал, что черви тут же оживут и зашевелятся, но этого не случилось. Вместо этого они всплыли и медленно покачивались на поверхности воды туда-сюда, а пар поднимался мне в лицо.

Я спросил маму, почему червяки умерли, и она дала мне очень точный с научной точки зрения ответ — она сказала, что они утратили влагу и погибли от обезвоживания. Но на самом деле на мой вопрос она не ответила. Почему они мертвые? Настоящий ответ — я к нему пришел тогда сам — заключался в следующем: червяки умерли, потому что все рано или поздно умирают. Такова жизнь.

Единственная привлекательная сторона в моей смерти заключается в следующем: если я умру достаточно скоро, есть вероятность, что тогда Агги наконец поймет — мы были созданы друг для друга. Конечно, то обстоятельство, что она поймет это, когда я уже отброшу коньки, делает всю историю несколько бессмысленной, но по крайней мере будет исправлена величайшая в мире несправедливость.

А теперь о похоронах: я пошел дальше тебя и составил не только список приглашенных. Во-первых, по сторонам моей могилы будут стоять двадцать две плакальщицы в черном, девушки, в которых я влюблялся в разные периоды своей жизни, но которые отвергли мои ухаживания, и вот теперь, когда я умер, они поймут, что я, в действительности, был их идеальным мужчиной.

Мама будет безутешно рыдать. Более того, я просто не могу себе представить, чтобы она не попыталась свести счеты с жизнью. Мне кажется, она очень хочет умереть раньше меня и моего брата Тома, и я склонен думать, в чем-то она права. Мама очень дорожит стабильностью, как и отец. Они предпочитают, чтобы ничто в мире не менялось, хотя это не помешало им в прошлом году развестись.

Я с трудом справляюсь с грузом двадцати шести лет своей жизни, поэтому идея оказаться лицом к лицу с вечностью, которая следует за смертью, приводит меня в панический ужас. Сейчас я с трудом уговариваю себя встать с постели. Но я не всегда таким был. Я был совсем другим.

Слушай, я немного устал. Спасибо, что позвонила. С тобой очень интересно поговорить, но мне сейчас надо идти. Это не потому, что я такой угрюмый отшельник, хотя некоторая загадочность, пусть даже загадочность, присущая угрюмым отшельникам, мне совсем бы не помешала. Просто я чувствую, что несу тебе всякую чушь. Мне надо сесть и немного разобраться в своих мыслях. Видишь ли, сегодня я узнал, что единственная девушка, которую я когда-либо любил, изменяла мне с моим лучшим другом, и это меня немного огорчило. Обещаю, я обязательно вскоре тебе перезвоню.


16:41

Шея болела убийственно.

В течение разговора я несколько раз менял позы, укладывался поудобнее, так что к тому моменту, когда трубка легла на место, я наполовину лежал на кровати, наполовину — на полу, и на мою шею приходилось значительно больше нагрузки, чем положено. Было неуютно от того, что меня так резко выбросило обратно в реальный мир. Порыв ветра швырнул холодные капли дождя в мое окно, как будто лишний раз напоминая, что мне не полагается счастья и покоя. Я снова взял трубку, чтобы проверить — вдруг Кейт не отсоединилась. Иногда, если твой собеседник не положил трубку, с ним можно опять соединиться. Когда я обнаружил этот эффект, я часто пользовался им при разговорах с Агги. Она всегда первая клала трубку, а потом, когда несколько секунд спустя снова ее брала, чтобы позвонить кому-нибудь другому, она опять натыкалась на меня. Когда она сообразила, как я это проделываю, она стала заставлять меня класть трубку первым. Оглядываясь назад, я подумал, что Агги, конечно же, после разговора со мной снимала трубку, чтобы позвонить Саймону.

Я прокрутил в голове наш разговор с Кейт. Я выложил ей не всю правду — я не рассказал про мои фантазии о безвременной кончине Агги. Долгое время справиться с тем обстоятельством, что Агги больше не со мной, я мог лишь единственным способом — думая, что она умерла. Я развеял ее прах под нашим дубом в Крестфилдском парке и время от времени навещал это место — оставлял у подножья дуба несколько ромашек и рассказывал Агги о том, что без нее происходит в мире. Считать ее мертвой было удобно — мне больше не нужно было волноваться. Я всегда знал, где она и чем занимается, а при встречах она внимательно меня слушала и никогда не возражала.

У нее были замечательные похороны. Когда она лежала в гробу в крематории, ее лицо казалось бледным и удивительно хрупким, ее тело застыло, как восковая фигура, — при жизни она была совсем не такой. На церемонии присутствовали парни, с которыми она встречалась до меня. Они были суровы и держали себя в руках. Только я открыто проливал слезы, потому что ей бы это понравилось. Как сказала Кейт, меньше всего мы хотим, чтобы на наших собственных похоронах люди вели себя сдержанно — чем больше скорби и скрежета зубовного, тем лучше.

Миссис Питерс тоже рыдала. Она была одной из тех, кто понимал, что мне приходится испытывать. И хотя в крематории мы не обмолвились ни словом, две недели спустя мы столкнулись в городе, и она сказала, что всегда питала ко мне слабость и что Агги, по всей видимости, была не в себе, когда меня бросила. Она пообещала замолвить Агги за меня словечко, когда придет домой, — она все еще не понимала, что ее дочь мертва.

Агги умерла своей смертью. Признаюсь, вариант убийства я тоже рассматривал — хоть это было на меня не похоже, но какое-то время подобные мысли бродили у меня в голове.

— Если ты не достанешься мне — так не доставайся же никому!

Приятно было видеть ужас на ее лице, когда я, заряжая пистолет, произносил эти страшные слова. Я видел, как расширились от страха ее глаза, когда она поняла, что наконец теперь, после стольких лет, у меня таки обнаружилась твердость характера, и, к несчастью для нее, последним, что она увидит в своей жизни, будет моя новая шварцнеггероподобная сущность. Я не мог ее застрелить — слишком много крови. Не мог и зарезать — хотя настоящая страсть требовала именно кинжала, — тоже слишком много крови. Если бы я ударил ее чем-то тупым и тяжелым по голове, я повредил бы лицо, которое так любил. Нет, Агги умерла естественной смертью, и ни один врач не мог назвать причины ее недуга. Ни противоядия, ни лекарства, конечно, не существовало. Я предложил ей на выбор любой из своих органов, если это поможет, но, увы, ничто не могло ее спасти. Через неделю страданий я поцеловал ее на прощание, и она впала в кому. А еще через месяц мы с миссис Питерс выключили систему жизнеобеспечения, чтобы дать другому человеку шанс на выживание.

Я был вне себя от горя — любовь всей моей жизни гасла во цвете лет по вине таинственной болезни! Я рыдал и бился в истерике дни и ночи.

Отец утешал меня, говорил что-нибудь вроде:

«В конце концов все кончится хорошо, сынок» и просил, чтобы я не сдавался. Том не знал, что и сказать, но каждый раз, как ловил мой взгляд, ободрительно мне улыбался. Лучше всех вела себя мама. Она была само понимание, говорила, что если мне захочется поговорить — она всегда рядом. Позвонила Алиса и сказала, что, хоть она и не любила Агги, все-таки жаль, что она умерла, а я ответил, что ничего страшного, хорошо, что она позвонила. Я связался с биржей труда и сообщил им, что недели две не смогу приходить отмечаться лично, и даже они, садисты и нацисты, были милы со мной и сказали, что все нормально. Это вместо того, чтобы потребовать предъявить им ее тело в качестве доказательства, чего я, признаться, от них ожидал.

Я потер шею. Она ныла ужасно. Подняв руки, чтобы помассировать ее, я уловил запах из-под мышек, от которого у меня волосы в носу зашевелились. Ничто на земле не сравнится с запахом школьного пота, разве что смесь ароматов скисшего молока и сена. Последний раз я принимал душ в четверг вечером, так что на моей коже в течение тридцати часов скапливался школьный пот, а потом еще в течение трех часов — его более вонючий собрат — спортивный пот. К счастью, душ был единственной вещью в квартире, которая подверглась некоторым улучшениям с 1970 года. Вода вырывалась из крана с такой силой, будто это был не душ, а небольшая полицейская водяная пушка для разгона демонстраций. Полчаса я простоял там, отгородившись от всего и вся прозрачной пластиковой шторкой, затерянный в мире горячих водопадов, чистоты и мыла, которое никак не желает расставаться со своей оберткой.

Шагнув в прохладный последушевой воздух, я вытерся зеленым полотенчиком для рук — других в квартире не было, я забыл их дома. Каждый раз после душа я оставлял его висеть на двери шкафа, надеясь, что за сутки оно высохнет. Но оно по-прежнему оставалось мокрым, будто я прямо вместе с ним душ и принимал.

Я неспешно оделся — натянул джинсы, надел чистую темно-синюю рубашку. Застегивая верхнюю пуговицу, я задел рукой подбородок, и у меня возникло ощущение, что там вскочил прыщ. У меня опустились руки. Даже не могу сказать, что меня угнетало больше — то, что в двадцать шесть лет у меня все еще высыпают прыщи, или острое желание оказаться дома, чтобы позаимствовать у мамы основу под макияж и замазать раздражение на подбородке. Кроме того, совершенно неизвестно было, на какой стадии развития находится этот прыщ — легкое покраснение/сильное воспаление/значительное нагноение/кровавая рана, — потому что я еще в понедельник разбил зеркало с Элвисом, наступив на кучу одежды, под которой оно лежало, а другого зеркала в квартире не было. Разбить зеркало… «Семь лет удачи не видать» — вспомнилось мне. Для ровного счета я добавил к ним прошедшие три безутешных года.

Зазвонил телефон.

Я посмотрел на него непонимающим взглядом, все еще погруженный в мысли о прыщах и зеркалах, как будто не мог взять в толк, откуда доносится звук. Однако в конце концов мой мозг включился, и я шепотом сотворил молитву. Не знаю почему, но я надеялся, что это Кейт. Хотя я сам прервал наш последний разговор, а кроме того, она дала мне свой номер телефона, чтобы я мог позвонить, когда соберусь с мыслями. И все-таки я надеялся, что это она.

— Привет, Вилл, это я.

Как балованный ребенок, которого, по выражению отца, нужно «хорошенько отшлепать», я почему-то вдруг очень обиделся, что Мартины не было дома, когда я ей позвонил. Поэтому просто так, ей назло, я притворился, что не узнал ее.

— Кто?

— Вилл, ты меня не узнаешь? Это я, Мартина.

— Ой, прости. Я что-то тебя не узнал. У тебя голос другой по телефону.

— Разве? — Она искренне удивилась. — Я хотела узнать, ты получил мою открытку?

Я попробовал догадаться по голосу, беременна она или нет. Никаких признаков стресса в ее голосе не было, но и особой легкости тоже не слышалось. Более того, она принялась задавать мне вежливые вопросы про день рождения и открытки, хотя точно знала, что больше всего меня сейчас волновал вопрос, оплодотворил ли я одну из ее яйцеклеток и предстоит ли мне по этому поводу провести ближайшие тридцать лет в трауре. Я, естественно, не собирался спрашивать ее напрямую. Об этом и речи быть не могло. Она пыталась играть со мной, ну и пусть. Если бы она хоть раз в жизни видела, как беспощадно я играю в «Монополию», она бы поняла, что это бесполезно.

Я вернулся мыслями к открытке и подумал, не притвориться ли мне, что я от нее ничего не получал. Потому что на самом деле Мартину интересовало, прочитал ли я ее, и если да — проник ли в суть ее высказывания, понял ли, что она хотела сказать. Она желала убедиться, что запасной выход с табличкой «Недопонимание» для меня закрыт.

— Да, я ее получил, — сказал я.

— Мне всегда хотелось послать открытку Климта кому-то необыкновенному, — призналась она. Я увидел ее как живую — длинные светлые волосы упали на лицо. На лекциях она прятала лицо за волосами, как будто таким образом становилась невидимкой. Это была одна из тех немногих трогательных вещей, которые я в ней обнаружил. — Кому-нибудь вроде тебя, Вилл. По-моему, очень красивая картина. А ты как думаешь? В ней столько страсти. У меня есть такая репродукция в рамке. Я на нее часами гляжу.

Она продолжала воспевать Климта и еще каких-то художников, а я думал, не слишком ли сурово я с ней обхожусь. Ведь она добрая, и у нее, в сущности, хорошие намерения. Не она одна виновата в своей возможной беременности. Она несомненно привлекательна, но главное — она очень высокого мнения обо мне, что бы я ни делал, чтобы ее разочаровать.

— Мартина…

Я никогда еще не произносил ее имя вот так, мягко и нежно, разве что в пылу желания. Для нее мой голос, ласкающий ее имя, открывал ворота рая. Ощущать подобную власть было неловко: два-три мои слова могли исполнить самые заветные мечты Мартины.

— Мартина, как бы ты хотела умереть? — спросил я наконец.

— Что ты хочешь сказать? — Она была явно сбита с толку — подобного поворота она совсем не ожидала.

— То, что сказал, — мягко ответил я. — Принимая во внимание тот факт, что однажды нам всем суждено умереть, когда это все-таки произойдет — какой бы ты хотела видеть свою смерть?

— Я не знаю, как ответить на такой вопрос, — неуверенно сказала Мартина. — Я не люблю думать о… ну… об уходе.

— Ага, тогда подумай об этом сейчас, — предложил я. Вся моя нежность и сочувствие испарились, и я почувствовал раздражение. Но оно тут же сменилось чувством вины.

— Прости меня, — попросил я. — Я не хотел.

— Нет, это ты меня прости. Я тебя, должно быть, раздражаю. Надо подумать. Так… — Она замолчала, и стало слышно, как она думает. — Я бы хотела отойти во сне, — сказала Мартина, когда спокойствие вернулось к ней. — Я не хочу ничего чувствовать, когда это случится. У меня двоюродная бабушка умерла во сне, и она выглядела такой умиротворенной, будто просто спокойно спала.

Я не знал, что ей сказать. Как это ни печально, но меня совершенно не интересовал ее ответ. Это ведь была не Кейт и не Агги, а Мартина. У нас никогда ничего не получится. Просто не суждено.

— Тест, — твердо сказал я.

— Отрицательный, — прошептала она. — Я не беременна. Я хотела тебе сказать. Только не знала, как. Прости, что начала не с этого. Я знаю, ты на меня злишься. Пожалуйста, только не надо меня ненавидеть, Вилл. Я не хотела тебя тревожить. Я просто не знала… — Она расплакалась. — Я так испугалась, Вилл. Правда. Я была в ужасе. Жаль, что тебя со мной нет.

Я встал и посмотрел в окно. Шел дождь. Соседская собака пряталась от него под серебристой березой в глубине сада.

Я был разочарован. Да, я был разочарован. Я не стану отцом. Мне не придется придумывать экзотические и банальные имена для нашего ребенка. Никаких походов в родильный дом. Мои родители не станут бабушкой и дедушкой, а бабушка не приобретет величественную приставку «пра-». Алиса не станет крестной. Я столько всего успел понапридумывать за это время, а теперь все пойдет по-старому. Я-то думал, у меня будет дочка. Если бы Мартина не стала возражать, мы бы назвали ее Люси. А в пять лет она пошла бы в мой детский сад — может быть, она попала бы к миссис Грин или к какой-нибудь другой такой же милой воспитательнице.

«Это все безнадежно».

— Вилл, мне нужно тебя кое о чем спросить, — прошептала Мартина, прервав мое молчание. — Я понимаю. Ты на этой неделе, наверное, был сильно занят, проводил вечера с новыми лондонскими друзьями и все такое, но я подумала… — Ее голос стал тише. Очаровательная смесь робости и покорности. — Я подумала, может быть, мне приехать к тебе на следующие выходные? Я так скучаю по тебе. Я всю неделю сидела вечерами дома, потому что мне не с кем куда-нибудь пойти. Почти все знакомые, с которыми я поддерживаю отношения, разъехались, и я тебе клянусь, если мне еще хоть раз всю пятницу напролет придется смотреть с родителями программы по садоводству, я с ума сойду. Я не приеду, если ты не хочешь. Я понимаю. Для наших отношений это еще слишком рано, и потом, мы пережили такое потрясение. Нам пришлось нелегко, но…

Это «но» повисло в воздухе надолго. Очень надолго. Я не мог понять, собиралась ли она окончить предложение или специально оставила это «но» без продолжения. В конце концов я решил, что для подобных манипуляций у нее недостаточно цинизма. Эта девушка демонстрировала такое редкостное отсутствие самоуважения, что только настоящий эксперт по самобичеванию вроде меня мог по достоинству его оценить.

Я сказал, что еще не знаю, что буду делать в следующие выходные, и что у меня много работы в школе. Только когда эти слова уже были произнесены, мне пришло в голову, что это несколько бестактно с моей стороны, если учесть, что Мартина была безработной выпускницей педагогических курсов. Я сказал ей, что позвоню на неделе и скажу, как продвигаются дела.

Похоже, она приняла мои слова за чистую монету и не стала возражать. Перед тем как сказать ей, что мне пора идти, я пообещал позвонить на следующей неделе. Она тихо вздохнула, скорее про себя, чем вслух, но достаточно отчетливо, чтобы я мог догадаться, как она разочарована тем, что я не согласился сразу. Я ухватился за возможность поссориться и, может быть, покончить со всем этим раз и навсегда и спросил:

— Что-нибудь не так?

Она поколебалась немного и четко сказала:

— Нет.

Причем самым жизнерадостным тоном, на какой была способна, — то есть невероятно жизнерадостным. Я попрощался и положил трубку.


16:57

Мартина вогнала меня в тоску.

Я очень хотел бы ее осчастливить. Очень. Но поскольку для ее счастья требовалось, чтобы я был с ней, пока смерть не разлучит нас, я ничего не мог для нее сделать. Как это ни удивительно, но я отчаянно жалел, что переспал с ней. Мне бы хотелось, чтобы ничего этого не было. Тогда, возможно, я смог бы подружиться с ней и как-то по-товарищески ей помочь — говорил бы с ней часами по телефону, легко отзывался бы на ее предложение приехать, мы бы пили вино и я демонстрировал бы ей, как плохо умею копировать Шона Коннери. Но теперь это невозможно. Она ни за что не захочет ограничиться простыми дружескими отношениями.

Голод погнал меня на кухню на поиски пропитания. Но в результате лихорадочного обшаривания шкафов и полок обнаружен был только нераспечатанный пакет темного риса. В конце концов я остановился на сигарете и двух кусочках хлеба. Я засунул их в тостер (кусочки хлеба, без сигареты) и направился в туалет.

Спустив штаны, я уселся на унитаз — и тут же перед моими глазами всплыло залитое слезами лицо Мартины. «Вот такое у нее будет лицо, когда я ее брошу. Все в слезах. Как будто я только что своими руками убил йоркширского терьера ее матери, и теперь очередь за ней. Ну почему она не может понять сама? Почему она заставляет меня это делать? Почему у нее совсем нет чувства собственного достоинства? Ну же, Мартина, попробуй. Пора начать себя уважать, иначе закончишь, как я».

Прошло два дня после того, как Агги вышвырнула меня из своей жизни, а я все еще отказывался в это поверить. Вечером того дня, о котором идет речь, я бродил вдоль стеллажа с выпивкой в универмаге «Сейфвей», придумывая наиболее экономичный способ заглушить боль, с учетом, что до следующего пособия оставалась еще неделя. Традиционно подобная ситуация — отвергнутый влюбленный ищет забвения в алкоголе — требовала водки или виски. Но набираться крепкими напитками с утра — в этом не было романтики. А вот в дешевом красном вине чувствовался привкус настоящей безысходности, свойственной бродягам и алкоголикам, которые дома бьют жен. Ну и, наконец, покупку дешевой бормотухи можно списать на чрезмерную снисходительность к собственным слабостям — не более того. Так что я выбрал вино — «Лабруско», производства самого «Сейфвея». Не успели автоматические двери на выходе закрыться за мной, как я отвинтил крышечку с первой бутылки и хорошенько к ней приложился. К тому времени, как я доехал на автобусе до дома, полбутылки уже как не бывало.

Пошатываясь, я доплелся до своей комнаты, там вывалил письма Агги из обувной коробки из-под найковских кроссовок и разложил их на полу. Продолжая прикладываться к бутылке, я внимательно изучил каждое — их оказалось девяносто семь. Я впервые прочитал их все подряд, начиная с первого (двенадцать страниц на бледнолинованной бумаге формата А4 с отверстиями для скоросшивателя) и заканчивая последним (один лист зеленой писчей бумаги, который она прислала мне за три недели до того, как меня бросила). Я восстановил картину наших отношений, и она не совпадала с той, что сложилась в моей голове. Последняя пара дней заслонила собой все хорошие воспоминания, а эти письма напомнили мне, какими в действительности были наши отношения. Шло время, и менялись темы писем, но все они, в общем-то, были об одном: о том, как сильно она меня любит. Помню, я подумал тогда, что девушка, писавшая эти письма, обожала меня — и именно эту девушку я любил так преданно и глубоко, а та, что бросила меня, — всего лишь самозванка.

За несколько часов я прочитал и разложил все письма в хронологическом порядке, несмотря на то, что на некоторых не было даты. Я сам себе удивлялся, когда по незначительным деталям, которые она упоминала, догадывался, когда именно было написано то или иное письмо. Например, два были подписаны «С любовью, Мэри-Джейн». Тогда, когда она их мне написала (примерно два с половиной года назад, март), я сильно увлекался комиксами про «Человека-Паука», а подружку паутиноплета звали как раз Мэри-Джейн. Эта и тысячи других мелких деталей вызывали к жизни массу широкоэкранных полноцветных воспоминаний. Мне казалось, она написала все это только вчера. К тому времени, как я перечитал все письма, я прикончил обе бутылки, и слезы ручьем текли по моему лицу. Я вышел прогуляться и подышать свежим воздухом и, конечно же, оказался у дома Агги.

Миссис Питерс открыла дверь, проводила меня в комнату для самых дорогих гостей и предложила чаю. Она сказала, что Агги нет дома, но она через полчаса вернется, потому что только ненадолго выбежала в библиотеку по соседству. Она говорила не переставая в течение этих бесконечных тридцати минут, но не столько со мной, сколько сама с собой — я был не в состоянии достойно ей ответить, потому что «Лабруско» уже всерьез подточило мою способность связывать слова в простые предложения. Она спросила, пригласила ли меня Агги на рождественский ужин, из чего я заключил, что Агги пока еще не решилась рассказать маме, что бросила меня. Миссис Питерс была обо мне очень высокого мнения, а я — о ней. Мне пришлось собрать всю свою волю в кулак, чтобы тут же не пообещать обязательно прийти.

Послышалось, как кто-то вставляет снаружи ключ в замочную скважину, и я понял, что Агги вернулась. Как мне показалось, уже через мгновение мы стояли лицом к лицу. Она была в джинсах, клетчатой рубашке и темно-красной вельветовой куртке, которая когда-то принадлежала мне. Она была так поражена, увидев меня, что чуть не выронила книги, которые держала в руках. Миссис Питерс выскользнула из комнаты, заключив, что у нас недавно произошла размолвка и сейчас мы будем мириться. Выходя, она спросила:

— Еще чаю, голубчик?

Я сказал: «Нет, спасибо».

— Ты пьян, — начала обвинительную речь Агги. — От тебя несет за милю. Как ты смел явиться ко мне домой в таком виде?

Я пьяным жестом показал, чтобы она села, но это ее взбесило еще больше. Несколько секунд я молчал. Комната кружилась с дикой скоростью. Я отчаянно искал глазами какую-нибудь неподвижную точку опоры.

— Ты прекрасна, — невнятно пробормотал я наконец, ухватившись за подлокотник дивана, — а я к утру протрезвею. — Самому себе я показался в этот миг неимоверно смешным, и на меня напал такой сильный приступ истерического хохота, что я свалился на диван.

Агги подошла ближе и буквально нависла надо мной. Я опустил глаза, избегая ее взгляда, мне стало стыдно, что мы до такого докатились. Она сказала, что мне нора, и потянула меня за руку, пытаясь поднять на ноги. Во мне проснулся обиженный пятилетний ребенок, какой живет в каждом грустном пьянчуге, и я заявил, что она больше не имеет права прикасаться ко мне. Думаю, это ее напугало. Она села в кресло напротив меня и едва сдержала слезы.

— Что тебе от меня надо, Вилл? — Теперь уже она избегала встречаться со мной глазами. Я попытался найти в выражении ее лица доказательства, что она меня действительно узнала — того меня, которого любила — и не нашел. — Что ты хочешь мне сказать? Все кончено, и ничто не изменит моего решения.

— Ничто-ничто? — спросил я, стараясь поймать ее взгляд.

Я сказал, что мне нужно у нее спросить, я хочу знать, что я такого сделал, что она меня больше не любит.

Вот что она сказала, дословно:

— Дело не в тебе, а во мне. Я изменилась. Я думала, я смогу стать такой, какой ты хотел меня видеть. Какое-то время я тоже этого хотела. Я хотела любить и быть любимой, как это бывает в фильмах, и ты подарил мне такую любовь. И за это я тебе буду вечно благодарна.

Это была какая-то бессмыслица. Она говорила красивые слова, но значили они всего лишь «спасибо, было очень весело».

— Но что я сделал не так?

— Ты не давал мне расти, Вилл. Я с тобой встречаюсь с девятнадцати лет. Но я уже другая! А ты все такой же, ты совсем не изменился — ты не растешь вместе со мной. Теперь мы — разные люди. Я задыхаюсь. Не могу пошевелиться. Как будто ты запер меня в клетку.

Я попытался объяснить ей, что совсем не хочу запирать ее в клетку. Я сказал, что она может пользоваться своей свободой и делать все, что пожелает. Но она сказала, что уже поздно. Теперь ей хочется чего-то нового.

Одна вещь меня просто добила.

— Это как в той песне, — сказала она с непроницаемым видом, — «если любишь — отпусти».

Я ушам своим не поверил. Она не только разбила мне жизнь. Она мне еще и Стинга цитирует.

Чтобы задеть ее, я запел, удачно, как мне показалось, имитируя манеру исполнения бывшего солиста «Полис»[55]. Но ее это не позабавило. Я понимал, что наш разговор закончится полным разрывом, если я прямо сейчас не сделаю что-то такое, что объяснит ей, какую жестокую ошибку она совершает. Но как я ни старался, я ничего не мог придумать. Однако хуже всего было то, что я начинал трезветь, а между тем именно в этот момент мне хотелось быть пьяным в стельку, потому что только этот факт мог объяснить, почему я рыдаю у нее в гостиной.

Она встала, показывая мне, что с нее хватит. Я тоже поднялся, пошел к входной двери и открыл ее. Она проводила меня. На пороге я обернулся, посмотрел на нее глазами, полными слез, и спросил:

— Агги, что тебе нужно? Почему — не я?

Она посмотрела на меня без выражения и закрыла дверь.


Я смыл за собой и надел штаны. Вернулся на кухню — тостер давно выплюнул мои тосты, и они остыли.

Ненавижу холодные тосты.


17:47

По моим представлениям, если бы мы тогда не расстались с Агги, мы бы все еще были вместе. По крайней мере, мне так казалось. И если бы мы оба нашли хорошую работу, мы, возможно, могли бы зарабатывать так, чтобы жить в Лондоне примерно как Алиса и Брюс — в элегантной квартире где-нибудь в Хайгейт[56], а не в этой ободранной обувной коробке в Арчвее. Конечно, я не знал этого наверняка, но мне нравилось представлять, что в каком-нибудь параллельном мире у нас все сложилось хорошо.

Я всю жизнь не мог дождаться своей очереди поиграть в дом. В тринадцатилетнем возрасте (хотя, оглядываясь назад, я не уверен, что мне тогда было не четырнадцать) я влюбился в Вики Холлингсворт так, что был готов взять на себя серьезные обязательства, о чем ей и сообщил. Это случилось во вторник. Я сидел в столовой и завороженно следил, как она один за другим поедает бутерброды с вареньем, которые взяла с собой из дома на обед. На верхней губе у нее застыла капля клубничного джема, и, помню, мне неудержимо хотелось ее слизнуть. Сдерживая свое подростковое возбуждение, я встал из-за стола, твердыми шагами пересек столовую и подошел прямо к ней. Эмма Голден, лучшая подруга Вики, как раз отошла, чтобы выкинуть пакет от своего обеда в большой мусорный бак у выхода, так что мы оказались наедине.

— Вики, — сказал я ей, опустив глаза, — не знаю, понимаешь ли ты это, но мы созданы друг для друга.

Сам я услышал это выражение днем раньше в вечерней серии «Перекрестков»[57]. Как только эти слова просочились в мой мир из телевизора «Пай», они показались мне самыми волшебными, самыми прекрасными словами, какие придумало человечество за всю свою историю. На мгновение я оторвал взгляд от собственных ботинок и внимательно посмотрел на ее лицо — Вики обдумывала мое заявление. Она задумчиво качала головой из стороны в сторону, и я явственно видел, как мои слова перекатываются кубарем от одного ее уха к другому и обратно, на мгновение мелькая в ее карих глазах. Минуту спустя она быстро взглянула на меня и со всех ног выбежала из столовой. Я не отрываясь смотрел на стул, где только что покоились ягодицы этого божественного создания. Я сел на место Эммы и незаметно положил руку на стул, где сидела Вики. Он был еще теплый.

Я проигрывал эту сцену в голове тысячи раз, и каждый раз мои слова вызывали у Вики такую бурю эмоций, что она прижимала меня к своей (будущей) груди и шептала:

— Я люблю тебя.

А вслед за тем наступали долгие годы безоблачной юности, которые я проживал в счастливой уверенности, что люблю и любим.

Когда Вики несколько минут спустя вернулась, я виновато отдернул ладонь с ее стула и встал. Гэри Томпсон, хронический псих, учившийся на класс старше и при этом, к сожалению, бывший почти что ее парнем, шел рядом с ней. Он был выше меня сантиметров на тридцать и на тыльной стороне ладоней имел отметины, которые, по слухам, остались после того, как он проткнул себе руки карандашом, пытаясь отравиться свинцом. Гэри сделал шаг ко мне, а я чуть отступил назад, чтобы ему хватило места.

— Я буду считать до десяти, — грозно сказал Томпсон.

— Хорошо, — сказал я и едва удержался, чтобы не добавить, что у него должно получиться неплохо — он ведь не в варежках.

— И если к тому времени, как я досчитаю, ты все еще будешь здесь — тебе конец.

Ему не пришлось повторять дважды.


С Вики я больше словом не перемолвился до конца школы. Когда я увидел ее в «Королевском дубе» два года назад, я так и ожидал, что невесть откуда сейчас выскочит Гэри Томпсон и как следует вздует меня за то, что я оказался с ней в одном пабе. Некоторое время мы переглядывались, а потом она подошла и заговорила со мной. Она спросила, чем я живу сейчас. В тот момент я был безработным и жил только на пособие, поэтому я сказал ей, что я хирург в клинике при медвузе в Эдинбурге. Это произвело на нее впечатление. Я спросил, что она поделывает, и она сказала, что она замужем за сорокашестилетним водителем грузовика по имени Клайв, и у нее трое детей, причем один не от Клайва, но он не знает. Я спросил, получила ли она от жизни то, что хотела. Она посмотрела на стакан с джин-тоником в своей руке, подняла его вверх и сказала:

— Да.

«Спасибо тебе, Гэри Томпсон».

Дело в том, что я так и не усвоил этого урока. И после Вики все, что мне нужно было от девушки, — это ощущение стабильности. Моей единственной целью в жизни было найти девушку, которая даст мне почувствовать себя в полной безопасности, так что мне никогда больше не придется беспокоиться о наших отношениях. Но в том, что ни с одной из тех, с кем я встречался, у меня так ничего и не вышло, виноват был всегда только я. Я постоянно преуменьшал степень моей неуверенности. И дело не в том, что я себя недооценивал — я считал себя достаточно завидной партией, — загвоздка была в том, что я никогда не верил до конца, будто женщина, находившаяся сейчас со мной, говорит Правду, потому что хоть Правда и неизменна, но меняются сами люди — и это я знал прекрасно. Но знал я и то, что это касается не всех — на свете есть женщины, обладающие волшебным свойством оставаться с тобой навсегда, вот только невозможно определить со стороны — которая из них на это способна. На женщинах должна быть определенная маркировка — всем сразу стало бы легче.

Если бы я и Агги все еще были вместе, я бы сделал ей предложение. Она бы, конечно, отказала мне, потому что в последний год, что мы провели вместе, она не раз говорила, что больше не верит в супружество. В частности, я был проинформирован об этом в тот вечер, когда мы сидели с ней на пятом ряду во втором зале кинотеатра «Корнерхаус», где-то на середине ремейка «Синдром седьмого года супружества»[58].

— Вилл, — прошептала она мне на ухо, — брак — дурацкая идея. Он не приживется.

— Уже прижился.

— Нет, что касается меня — не прижился.

Вот так. Я предпочитаю думать, что она сказала это, чтобы мы не поженились машинально, как женятся после университета многие пары. Это было скорее предупреждение, условие, заранее избавляющее ее от ответственности, штрих-код на наших отношениях, который как бы давал мне ощущение, будто наша любовь стремится к бесконечности, а на самом деле, наоборот, ставил на нашей любви закодированный срок годности, который могла прочитать только она.

Когда я получил диплом, я все-таки сделал ей предложение. Между нами произошел примерно следующий разговор:


Я: Агги, давай поженимся, то есть я хочу сказать — выходи за меня замуж.

Агги (твердо): Нет.

Я: Почему?

Агги: Мне это не понравится. Это будет ограничивать меня.

Я: Откуда ты знаешь? Ты же не была замужем.

Агги: Нет, но я какое-то время жила с парнем.

Я: Ты… что? У тебя был… ты жила с…

Агги: Не надо было тебе говорить. Я знала, что ты шум поднимешь.

Я (обиженно): Шум? Подниму? У меня есть полное право поднимать шум, узнав, что моя девушка на самом деле уже «жила» с каким-то парнем. Кто это? Я его знаю?

Агги: Нет… да, вообще-то.

Я: Кто? Кто из них это был?

Агги: Мартин.

Я (громко крича): Мартин? Мартин! Но у него же глаза слишком близко посажены. Ты не могла жить с человеком, у которого так близко посажены глаза! Ты ошиблась, этого не может быть.

Агги: Вилл, у тебя истерика.

Я: Это не истерика. Это я. Я просто остаюсь самим собой. Тебе тоже стоит это как-нибудь попробовать.


Я знал всех ее бывших — после нашего четвертого свидания я настоял, чтобы она о них рассказала. Из всех семерых Мартин мне особенно не понравился. Агги было всего семнадцать, когда она встретила его в ночном клубе в Ноттингеме. Через три недели она переехала в комнату в его общежитии и, в конце концов, в его спальню. Ему было двадцать, и он изучал политику в Политехническом институте. Он был жалок, при виде его вспоминались лозунги типа «Аристократов на фонарь»[59]. С рождения и до восемнадцати лет он воспитывался в частном пансионе, где занимался греблей, собирал марки и играл в «D&D»[60]. Но школу он закончил из рук вон плохо, поэтому в Оксфорд его не взяли, и он удовлетворился тем, что поступил в Политехнический институт. Понимая, что, если он будет придерживаться прежнего имиджа, его, вероятно, изобьет до смерти толпа социалистических активистов, которые ежедневно дежурили у студенческого профсоюза, продавая «Милитант»[61], Мартин — этот ни к чему не пригодный, бесполезный щеголь Мартин — решил создать себя заново. Он решил стать ярым фанатом группы «Смит». Бесследно исчезли хлопчатобумажные брюки, джемпера с треугольным вырезом, рубашки с мелкими пуговками и неопределенная стрижка, а вместо этого на свет явились все признаки маргинала. У него была дурацкая челка, как у Моррисси, дурацкое пальто, как у Моррисси, дурацкие ботинки, как у Моррисси, — и это еще ничего, но где ему удалось найти дурацкие очки, как у Моррисси, которые подошли к его маленьким, как бусинки, чрезвычайно близко посаженным глазам, мне никогда не понять.

Я так много знал о Мартине потому, что, когда я в третий раз ездил в Лондон на поиски жилья, по воле злой судьбы сидел в рейсовом автобусе рядом с этим мерзавцем. Я с ним познакомился за четыре года до этого в «Королевском дубе». Агги пришлось представить нас друг другу, потому что неожиданно для нее и для меня его группа «Очаровательные люди» (подражание «Смит», естественно) выступали там с концертом. В течение всего пути до Лондона (пять часов, черт подери!) он говорил только об Агги — как сильно она изменила его жизнь.

Что меня задело во всей этой истории с «сожительством», так это то, что Агги не придавала этому никакого значения. Она прожила с ним три месяца, потом бросила его, стала встречаться с другим студентом, с которым познакомилась в другом ночном клубе, и вернулась жить к матери. Я видел во всем этом эпизоде угрозу нашим отношениям. Когда все, что у тебя есть, это ты сам, отдавать всего себя кому-то другому семь дней в неделю и двадцать четыре часа в сутки — согласитесь, это все-таки имеет определенное значение. Она с легкостью пошла на то, чтобы сойтись с Мартином, несмотря даже на его глазки-бусинки. Тогда почему она не была готова провести остаток жизни со мной?


Если бы я знал наверняка, что в один прекрасный день окажусь в одной квартире с Агги и так пройдет вся наша жизнь, я бы больше ни о чем не волновался — я был бы счастлив. Я бы завел себе хобби. Может быть, даже смог бы полюбить футбол. Я был бы НОРМАЛЬНЫМ человеком. Но Агги со мной не было и, по всей вероятности, уже никогда не будет. Мне нужна была она. Только она. Она была создана для меня. Я был создан для нее. Она была моей Легендарной Девушкой, я буду тосковать о ней до конца жизни.

Я встал с кровати, открыл окно и сел на подоконник, свесив ноги наружу. Раскуривая сигарету, я слегка пукнул. От души хихикнув, я вдохнул вместе с дымом холодный сырой воздух и закашлялся, поперхнувшись мокротой. Я и сам не замечал, до чего душно было у меня в квартире, а теперь я словно бы видел, как застоявшийся воздух вытекает в окно. Моя сигарета светилась тепло и призывно. Длинный столбик пепла упал мне на джинсы. Я стряхнул его и снова подумал о еде. Затушив сигарету, я слез с подоконника и пошел на кухню. Я открыл банку спагетти и вытряхнул их в кастрюлю, затем включил плитку на полную мощность. Я как раз собирался снова закурить, как тут зазвонил телефон.


18:08

— Как твои дела, милый? — спросила бабушка.

— Неплохо, — ответил я. — Не жалуюсь. А как твои дела, бабушка?

— Спасибо, хорошо, милый. А твои?

— Неплохо. А твои?

— Прекрасно. А твои?

— Здорово. А твои?

— Чудесно!

Моя бабушка еще не впала в маразм, и я тоже. Просто у нас была такая маленькая общая шутка, хотя я и не был до конца уверен, что бабушка понимала сущность моей иронии. Что до меня, то таким способом я сглаживал напряжение, вызванное тем фактом, что между нами нет ничего общего, кроме Франчески Келли (моей матери). Мы могли говорить друг с другом часами, но не по телефону. Как правило, мы выражались штампами, потому что так безопаснее, но если бабушка не до конца понимала эту шутку, то это значило только одно — я дурной внук с дерьмовым чувством юмора.

— Твоей матери нет дома, — сказала бабушка.

— Нету? И где же она?

— Не знаю, — ответила бабушка. — Наверное, ушла куда-нибудь.

— Ага.

— Ага.

Я ввел новую тему:

— А неплохая погода стоит, правда?

— Не совсем, — сказала бабушка. — У нас здесь льет как из ведра. Миссис Стафф из дома напротив говорит, это самый холодный сентябрь в истории.

— Неужели?

— Самый холодный в истории.

— Никогда бы не подумал.

— С наступающим днем рождения, — сказала бабушка. — Я бы завтра позвонила, милый, но миссис Бакстер уговорила своего мужа свозить нас в Озерный край. Ты ведь не обижаешься?

— Конечно, нет, бабушка, не беспокойся. Счастливой поездки. Привези мне кендальского мятного пирога, а?

Бабушка засуетилась:

— Тебе нравится кендальский мятный пирог? Да я тебе целую гору привезу.

— Спасибо. Было бы здорово.

— Ладно, я, наверное, пойду. До свидания, и веселого дня рождения.

— Спасибо, я повеселюсь.

— И вот еще, пока я не забыла, знаешь, моя открытка опоздает. Я весь день вчера звонила твоей матери, чтобы узнать адрес. Ну, последнюю почту я уже все равно пропустила. Она придет где-то ко вторнику. Ничего? Лучше поздно, чем никогда.

— Конечно, бабушка. Лучше поздно, чем никогда. — Я посмотрел на бабушкину открытку, которая лежала на магнитофоне. Может быть, она все-таки начинала впадать в маразм?

Я положил трубку, раздумывая над тем, что мне делать с пожизненным запасом кендальского мятного пирога, который она обязательно для меня купит. И тут я понял, что мои спагетти сгорели. Я вспомнил о своем обеде, потому что дым уже просочился под кухонной дверью и достиг датчика пожарной сигнализации, которая теперь испускала вопли невероятной высоты. Я провел в этой квартире пять дней и слышал ее уже в шестой раз. Она была слишком чувствительной — стоит тосту чуть сильнее подрумяниться, как она уже врубалась. Всякий раз, как это происходило, весь дом включался в игру на психологическую выносливость. Лозунг этой игры гласил: «Я лучше сгорю заживо, чем потащусь из моей жалкой однокомнатной квартиры выключать сирену». Правила простые, пусть и немного бесцеремонные: посмотрим, как долго ты сможешь выносить этот звук, прежде чем встанешь с постели, спустишься на первый этаж и выключишь сигнализацию. В доме было шесть жильцов — я выключал ее один раз, жильцы двух квартир на первом этаже — по два раза каждый, и старик с третьего этажа — тоже один раз. Мужчина из четвертой квартиры на моем этаже и женщина из шестой — с третьего ни разу этого не делали, из чего я заключил, что либо они были глухие, либо слишком серьезно относились к жестоким играм типа русской рулетки.

Несмотря на шум, первой на очереди стояла другая проблема — догорающие спагетти. Распахнув настежь дверь кухни, я ожидал столкнуться со сценой из «Восставших из ада»[62], но был приятно удивлен тем, что оказался просто окутан клубами густого, едкого, черного дыма. Почти тут же мои глаза наполнились слезами, я крепко зажмурился, вслепую дотянулся до ручек плиты и выключил конфорку. С помощью маминого сувенирного полотенца из Бормута я вынес кастрюлю из кухни, открыл окно в комнате и выставил кастрюлю на подоконник снаружи, не забыв окно за ней закрыть. Дыму теперь деваться было некуда, и он стоял в квартире, как вечерний лондонский туман в фильмах Бэзила Рэтбоуна про Шерлока Холмса. Пришло время прогуляться.

Когда я открывал входную дверь, женщина с первого этажа в махровом домашнем платье и огромных тапочках вышла из своей квартиры. Раздражение клубилось у нее над головой черной тучей. Она встала на цыпочки и с трудом дотянулась до кнопки отбоя на контрольной панели. Я по-соседски ей улыбнулся. Она сердито посмотрела на меня. К тому времени, когда я дошел до калитки, сирена затихла.

На улице снова шел дождь. Арчвей выглядел еще более уныло, чем обычно. Дождь, казалось, смыл все цвета, оставив только блеклые, как собачье дерьмо, оттенки серого и коричневого. Я вжал голову поглубже в плечи (воротник все еще вонял) и поспешил к магазинчику неподалеку.

Хозяйкой магазинчика на Холловей-роуд была старая итальянка с совершенно белыми волосами и кожей цвета жареного цыпленка. Судя по вывеске, ее сыновья тоже были в деле, но я их никогда не видел, так что при случае не смог бы этого подтвердить. Мои претензии к ней, а также причины, по которым она оказалась в моем умозрительном списке достойных отмщения (в самом конце, между управляющим моего банка и мужской одеждой фирмы «Фостер»), заключались в том, что у нее было такое отношение к покупателям, которое вселило бы гордость в душу Муссолини. Каждое утро, когда я забегал в ее магазин, она была привязана к телефону на прилавке, как ребенок пуповиной — к матери, намеренно игнорируя покупателей. Паузы в разговоре, как я выяснил в четверг на собственном опыте, приходилось ждать иной раз до шести минут. Я ненавидел эту женщину, и сейчас, все еще пребывая под действием ярости, внушенной мне Саймоном, я решил, что время возмездия настало.

Она, как обычно, сидела за прилавком и, как обычно, очень громко разговаривала по телефону, время от времени повторяя одно и то же итальянское слово и сочувственно качая головой. В магазине никого больше не было, только мы двое. «Итальянская Бабушка против Вильяма, Учителя Английского. Динь! Динь! Первый раунд». Не знаю, что на меня нашло, но я запихнул два батончика «Йорки», пачку «Роло» и номер «Космополитен» в карман пальто и вышел, не заплатив. Я даже не притворился, что не нашел того, за чем пришел. И хотя она так и не подняла взгляда от прилавка, все равно, выйдя на улицу, я пустился бежать, как оглашенный из пословицы, и так бежал до самой квартиры, представляя, как она, неожиданно заметив мое преступление, прерывает разговор на полуслове и в гневе призывает сыновей — зарезать меня, поскольку дело идет о чести семьи и семейного бизнеса.

Я не таскал конфет из магазина с шестилетнего возраста. Мы с Саймоном схватили тогда по горсти леденцов в магазинчике рядом со школой и затолкали их в штаны, рассудив, что, если полиция нас и остановит, никто не догадается заглянуть туда. Приятно было опять почувствовать необузданные эмоции, вдохнуть полной грудью первобытной романтики, перестать на время думать головой. Кражу пачки «Роло» нельзя было, конечно, назвать преступлением века, но я все равно был счастлив. Важно было то, что я выиграл очко, и теперь у нас с Грубой Старой Итальянкой счет был 1:0 в мою пользу.

В квартире большая часть дыма уже выветрилась, улетела в те края, куда улетает умирать дым. Я проверил автоответчик (ничего) и взглянул на спагетти за окном. Дым из кастрюли уже не шел. К моему удивлению, не все спагетти погибли в огне, отдельные счастливчики плавали на поверхности томатного соуса. Я поймал одну пальцем и попробовал. Спагетти были холодные и мокрые — больше от дождя, чем от томатного соуса. Но если не тревожить обуглившийся слой, остальное вполне можно было есть. Зато кастрюля пострадала довольно сильно, что было плохо, так как я «позаимствовал» ее из семейного набора, несмотря на мамины настойчивые рекомендации этого не делать. «Роло» и «Йорки» я тоже съел. Мне опять стало плохо и очень жалко себя.

Я нашел телефон, набрал номер Алисы и оставил ей на автоответчике сообщение, чтобы она непременно позвонила мне, как только вернется. Пусть будет хоть три часа ночи — это срочно.

Я включил телевизор. Этого действия я старался избегать всю неделю. Как я ни любил смотреть телевизор, сама мысль о времени, которое я провожу за этим занятием, вгоняла меня в тоску и отчаяние — как будто я без сопротивления скатываюсь все ниже и ниже в последние ряды самых отъявленных неудачников. Мама купила мне переносной телевизор на день рождения перед моим отъездом в университет. И сказала: «Он будет тебе вроде друга. Ненавязчивый голос в тишине, когда станет одиноко». Она это очень мило сказала, но с тех пор я боюсь, что, если не буду осторожен, придет день, когда я действительно стану считать телевизор другом.

Ничего интересного не показывали. Я пробежался по каналам, надеясь поймать что-нибудь стоящее. Спорт, что-то из истории искусств, новости, скачки и реклама подгузников. В отчаянии, я решил поискать спасения в чем-нибудь другом. Оставив телевизор работать, я принялся сочинять новое письмо в банк:

Уважаемый сэр!

Я хотел бы объяснить Вам мое текущее финансовое положение. Я только что начал работать учителем в Лондоне. Из-за издержек на переезд в столицу и по причине того, что мне заплатят только в конце сентября, я был бы очень признателен, если бы Вы увеличили мой кредит на 500 фунтов до конца ноября.

С уважением,

Вильям Келли.

Поставив точку после «и» в своей фамилии, я задумался, нужна ли там вообще точка. Потом я взглянул на экран и внимательно осмотрел комнату, пытаясь понять, что я сейчас чувствую. Найдя ответ, я опять уткнулся в бумагу. Мне было скучно. Когда я был маленький, я, бывало, говорил отцу, что мне скучно, а он отвечал, что однажды я узнаю, что такое настоящая скука, и мне станет по-настоящему тоскливо. И вот теперь, сидя здесь и буквально разрываясь от желания сделать хоть что-нибудь, я понял, что узнал наконец, что такое настоящая скука. Мне действительно было тоскливо. Когда я скучал ребенком, у меня вся жизнь была впереди. Я вполне мог позволить себе провести пару лет там и сям, не делая Ничего. Но теперь, когда надо мной навис мой двадцать шестой день рождения, у меня больше не было в запасе вечности, и призрак убитого времени неотступно преследовал меня, как преследовал призрак тех двух лет, что я сидел на пособии. Этот, последний, приходил ко мне каждый раз, как только я узнавал, что кто-то из моих однокурсников получил приличную работу, кто-то пишет теперь для «Эмпайр»[63] и зарабатывает тридцать тысяч фунтов в год, а кто-то просто наслаждается жизнью.

Я еще раз переключил каналы. Разглядывать стены было значительно интереснее, чем наблюдать за происходящим на экране, так что именно на них задержался мой взгляд, впитывая годы отчаяния, осевшие на этих обоях. Сбросив носки и брюки, я забрался под одеяло и устроился в кровати. И так я лежал, ни о чем не думая, довольно долго.


18:34

В правом углу комнаты, над шторами, я заметил паутину, потому что сквозняк, свистевший сквозь щелястую оконную раму, безуспешно старался оторвать ее от стены. Она казалась хлипкой, как будто висела там для украшения, а не ради каких-то практических целей. Тот паук, что сплел этот шелковый силок, подумал я, останется голодным, потому что ни одна уважающая себя муха не попадется в такую хреновую паутину. Выходит, Мать Природа создает таких же ленивых, апатичных и нерешительных существ, как я, не только среди приматов.

Зазвонил телефон, отрывая меня от мыслей о пауках, паутинах и мухах. Он успел прозвенеть три или четыре раза, прежде чем я выбрался из постели и взял трубку, потому что я все прикидывал, кто же это может быть.

Агги (1000:1)

Алиса (5:1)

Кейт (3:1)

Мартина (2:1, преимущество на ее стороне)


— Привет, это я.

— Привет, — ответил я, и мне стало стыдно, что я все еще ставлю на самую последнюю лошадку. — Чем занималась?

— Ничем, — ответила Кейт. — А ты?

Я вспомнил о своем обещании перезвонить ей и уже собрался почувствовать себя виноватым, как вдруг до меня дошло, что она позвонила мне несмотря на то, что я ничего не предпринял. То есть Кейт действительно хотела меня слышать. Я тут же расслабился. Вдалеке раздавалась полицейская сирена.

— Прости, я не перезвонил, хотя обещал. Я уснул.

— Обожаю спать, — отозвалась Кейт, — это, наверное, мое хобби.

Она рассмеялась, и я вслед за ней, но ее смех был радостным, в нем звучало лето, а я усмехнулся нервно и хитро, потому что вдруг подумал — одетой она спит или голой?

— Что ты делаешь сегодня вечером?

— Ничего, — ответила Кейт, — у меня денег нет. Да и вообще не хочется идти куда-нибудь. Так что я подумала, не посидеть ли мне дома и не посмотреть ли телевизор.

— Хорошая мысль, — сказал я и зачем-то кивнул.

— А что показывают?

Я отыскал пультик под серыми брюками из «M&S». Красный огонек в нижнем углу телевизора мигнул, и вот передо мной появилась серия «Папиной армии»[64]. Я сообщил об этом Кейт, и мы посмотрели немного молча, она — в Брайтоне, я — в Лондоне, объединенные чудом телевидения. Рядовой Пайк взобрался на огромную кучу мебели в кузове грузовика у телеграфного столба. Насколько я понял, там была спрятана бомба, и ему предстояло ее обезвредить.

— Обожаю «Папину армию», — тихо сказал я, надеясь, что она меня не услышит.

— Я тоже, — согласилась Кейт. — Обхохочешься.

Мы сидели молча (только иногда смеялись), наблюдая, как рядовой Пайк застрял на верхушке телеграфного столба, а капитан Майнворинг предпринимает попытки его вызволить. Эту тишину нельзя было назвать неловкой, наоборот. Я чувствовал близость Кейт, как будто она сидела на кровати рядом со мной и рассеянно предлагала мне чипсы с сыром и луком из пакета, при этом еще и положив голову мне на плечо от счастья, что она занимается таким земным делом, как проведение субботнего вечера перед телевизором.

— Что там еще есть? — немного погодя спросила Кейт.

Пробежавшись по каналам, я нашел на БиБиСи2 документальный фильм о том, как высокотехничные воры крадут компьютерные микросхемы из компаний в Силиконовой долине, и сразу же им увлекся. Я сказал Кейт, чтобы она переключилась на БиБиСи2, и в течение последующей четверти часа мы узнали много нового о том, как мафия бесчинствует на рынке краденых компьютерных микросхем. В отличие от меня, Кейт эта программа почти не заинтересовала, но несмотря на то, что она сразу же захотела вернуться к «Папиной армии», она стала смотреть БиБиСи2 ради меня. Я был тронут. Потом (когда закончился фильм про микросхемы) мы переключились на Четвертый канал, потому что на АйТиВи начались новости, но никто из нас не счел новости развлечением, а именно развлечения нам и были нужны. Во время рекламы автомобилей мы с Кейт стали придумывать нелепые названия для машин на перегонки. Вот три лучших:

1. Нисан Ниппель.

2. Воксхол Простата.

3. Форд Охх!


Рекламная пауза закончилась, и женский голос за кадром сказал что-то вроде: «А теперь нечто совершенно иное». Пошли титры какой-то передачи, которую я никогда раньше не видел. Это явно было что-то модно-музыкально-стильно-молодежное, потому что на экране замелькала яркая графика, которая успела довести мои зрачки до изнеможения, пока вступительная мелодия не завершилась последней триумфальной нотой. Я так и не узнал, как она называется, потому что как раз тогда, когда я собирался переключиться на «Вечеринку Ноэль», я заметил на экране нечто, что мгновенно обратило в руины все мое умиротворение.

— Дейв Блумфильд!

— Кто? — переспросила Кейт.

— Самый отъявленный зазнайка во вселенной.

Дейв Блумфильд, он же «самый отъявленный зазнайка во вселенной», объяснил я, учился со мной в университете на одном курсе. Он был высокого роста, наполовину испанец и на четверть ирокез (ходили слухи), с карими глазами и мягкими иссиня-черными волосами, благодаря которым он походил на какого-то щеголя времен короля Эдуарда. Он часто сидел в столовой на верхнем этаже, читая «Гардиан» от корки до корки — верный знак будущего зазнайки, — попивая черный кофе и куря «Кэмел» без фильтра. Женская половина факультета (включая преподавателей) ловила каждое его слово. Женщины вообще были без ума от него настолько, что он даже заполучил (и бросил!) Анетт Франсис — самое прекрасное создание на курсе. А это была такая надменная девушка, что, когда я однажды собрал всю свою смелость и спросил у нее, который час, она просто отказалась со мной разговаривать. И что самое ужасное — он окончил университет с отличием. Кейт не могла взять в толк, почему, увидев бывшего однокурсника на вершине славы, представляющим свою новую телепрограмму, я настолько вышел из себя. Я попробовал объяснить.

— Дело в том, что некоторым все дается слишком легко, — бушевал я. — И пока нам, простым смертным, приходится трудиться в поте лица, им все подают на блюдечке.

Я удивился горечи собственных слов — ведь я никогда не таил намерений стать телеведущим. В Дейве Блумфильде мне не нравилось то, что он представлял собой комплекс тех качеств, которые я ненавидел в преуспевших людях: он был красив, умен, остроумен и, что хуже всего, уверенно стремился к своей цели. У Дейва Блумфильда было все, чего не было у меня. Дейв Блумфильд был анти-я.

Я объяснил это Кейт:

— Это как материя и антиматерия. Если мы с Дейвом когда-нибудь снова встретимся, мы взорвемся, и вокруг нас погибнут тысячи.

Кейт рассмеялась.

— Ты себя слишком принижаешь. Ты же знаешь, что ты можешь добиться всего, если действительно захочешь. — Она помолчала, задумавшись. — Чего ты хочешь, Вилл? Чего ты хочешь добиться в жизни?

Я лег на кровать и укрыл ноги одеялом. Я уже так давно не задумывался всерьез на эту тему, что ответ явился вовсе не так скоро, как мне бы хотелось.

— Я бы хотел снимать фильмы, — сказал я не слишком уверенно. При этом я со стыдом подумал, как мало сделал, чтобы продвинуться в этом направлении. Как-то я заполнил заявление в магистратуру по кинопроизводству Шеффилдского университета, но так его и не отправил. Оно все еще лежало в ящике моего стола в Ноттингеме.

— Правда? — воскликнула Кейт. — Но это же замечательно. Почему ты этим не занимаешься?

— Ну, видишь ли, все не так просто, — начал я. — Необходимы деньги, и надо быть знакомым с нужными людьми. Там, в кинобизнесе, все только для своих, а у меня мама работает в доме престарелых, а отец занимается… даже не знаю, чем занимаются в этом совете. Словом, мне не верится, чтобы кто-то из них мог открыть для меня двери «Парамаунт»[65].

— А если писать сценарии, — предложила Кейт. — Для этого не требуется технического оснащения, и ты можешь заниматься этим в свободное время. Друг моего брата работает в «Коронейшн Стрит»[66], а его отец — хозяин какой-то забегаловки.

Это меня не воодушевило.

— У меня достаточно проблем с преподаванием, так что свободного времени мне не хватает ни на что, кроме жалоб, — сказал я, вылез из постели и улегся поудобнее на ковре. — Ты когда-нибудь пробовала проверить подряд тридцать стихотворений о снежинках? Поверь мне, если бы тебе довелось пережить такое, ты бы вместе со мной молилась о скорейшем наступлении глобального потепления.

Я задумался — похожа ли моя отговорка на уважительную причину?

— Это уважительная причина.

Я не обратил внимание на ее замечание.

— А ты? Чем ты хотела бы заниматься?

Глубоко вздохнув, она рассказала мне, что всю жизнь хотела быть медсестрой. Это одна из причин (помимо ее бывшего), по которой она бросила университет. Она поняла, что то, чему ее там учат, — бесполезно, а ей хотелось приносить пользу людям. Через полгода у нее начнутся занятия в колледже для медсестер при брайтонской больнице, вот почему она пока работает за прилавком в парфюмерном отделе «Бутс».

Чем больше она говорила, тем больше я восхищался ее горячим стремлением вести плодотворную жизнь. Я так ей и сказал. Думаю, она покраснела, хотя по телефону трудно определить наверняка.

— Можно я тебя о чем-то спрошу? — попросила Кейт.

— Да, конечно.

— А ты не обидишься?

Я подумал, не собирается ли она спросить что-нибудь типа «когда ты последний раз видел голого мужчину?».

— Послушай, — сказал я, — последние несколько дней мне так не хватает острых ощущений, что обидеться было бы даже интересно.

— Чего ты боишься?

Я помолчал, радуясь в душе, что мне не придется рассказывать ей, как я застал Саймона и Тамми у них на кухне, на столе, совершенно голых, если не считать растаявшего содержимого целой пачки мороженого с печеньем из «Хааген-Дац».

— Ты думаешь, что я боюсь жить, да? Нет, я не боюсь. И будущего я не боюсь. В конце концов, я совершенно никчемный учитель, но ведь я еще не повесился. Я боюсь вот чего: что в двадцать шесть лет я уже слишком стар, чтобы привести в исполнение мои мечты. Мне очень трудно не завидовать тебе. Я знаю, я рассуждаю, как какой-то пенсионер, но по крайней мере у тебя есть возможность сделать то, что ты хочешь.

— А у тебя?

— А у меня — нет. Мой путь определен. Если не случится какой-нибудь катастрофы, я не сойду с него до конца жизни.

— А как насчет того, чтобы стать вторым Скорсезой[67]?

Она не понимала, о чем я.

— Орсон Уэллс написал, спродюссировал и срежессировал «Гражданина Кейна»[68], один из величайших фильмов в мире. К тому времени ему исполнилось двадцать шесть.

— Да что там Орсон Уэллс! — воскликнула Кейт. — Этот телевизионный гений, м-м… Тони Уоррен, ему было только двадцать три, когда он предложил идею «Коронейшн Стрит»! — Кейт замолчала, сообразив, что так она делу не поможет. — Прости, я не то говорю. Друг моего брата, который работает в «Коронейшн Стрит», недавно мне об этом рассказывал, и с тех пор это вертится у меня на языке.

— Я не собираюсь вступать в спор о том, что лучше — «Коронейшн Стрит» или «Гражданин Кейн»! Дело не в этом. Дело в том, что мне двадцать шесть! И что я делаю? Я курю, смотрю телевизор и причитаю по поводу моей бывшей девушки. Даже если я наконец займусь сейчас чем-нибудь, я в лучшем случае к тридцати годам выпущу в свет школьную постановку «Джозефа и его Разноцветного Волшебного Пальто». Иногда надо смотреть правде в глаза.

Кейт это не убедило.

— Можно добиться всего, чего захочешь. Если есть талант — он всегда найдет себе дорогу. Надо верить в себя.

Ее оптимизм вгонял меня в тоску. Она удивительно точно угадывала слова, которые мог бы сказать в ее возрасте я. Она и не догадывалась, что я — это она, только шесть лет спустя вниз по наклонной.

— Послушай, Кейт, — сказал я тоном, в котором ясно слышалось «дай-ка я объясню тебе правду жизни», — я потратил уйму времени, чтобы оказаться здесь. Сколько времени мне понадобится, чтобы оказаться где-нибудь еще? Три года назад у меня, возможно, был шанс. Возможно, когда-то я и мог добиться всего, чего хотел. — Я заговорил выше, громче, агрессивнее. — Но уже слишком поздно. Иногда полезно осознать, что время ушло — хватит, довольно иллюзий. — Со злости я пнул коробку с мороженым, в которой еще оставались сахарные подушечки, и тут же пожалел об этом. Желтая сливочная пена и пшеничные подушечки выплеснулись на пальто, которое лежало рядом. Теперь его точно придется сдавать в химчистку.

— Никогда не бывает слишком поздно, — тихо сказала Кейт, — если ты веришь в себя.

Меня тронула доброта ее слов, и в течение нескольких секунд в глубине души я действительно верил, что она права. Потом вмешался рассудок. Она не права. Несмотря на все, что я сделал, чтобы это предотвратить, мой курс определен, и ничего тут не поделаешь. Всю жизнь я задавался вопросом, кем же я буду: в пять лет я хотел быть водителем грузовика, в восемь мне отчаянно хотелось стать Ноэль Эдмондс, в подростковом возрасте я перебрал все профессии от физика до шеф-повара, пока к двадцати годам не решил, что, наверное, я был бы не прочь снимать фильмы. И что я сделал, чтобы направить себя по нужному пути? Просидел на пособии два года, а потом закончил учительские курсы. И теперь из-за этой ошибки я «стану» учителем, даже если это меня в гроб вгонит.

— Спасибо, что ты это сказала, — мягко поблагодарил я. Мне хотелось извиниться за то, что я так завелся, но я не знал, как это лучше сделать, поэтому просто сменил тему. — Какой твой любимый фильм?

Вопрос банальный, хуже него мог быть только «Ты какую музыку слушаешь?», но мне очень хотелось знать ответ. У нас с Кейт было много общего. Даже странно, что такой кинофанат, как я, не спросил ее об этом раньше.

— «Девушка Грегори», — печально сказала она. — Я знаю, он не из тех крутых фильмов, которые принято называть любимыми. Не «Таксист», не «Бешеные псы» и не «Апокалипсис сегодня»[69], но он мне все равно нравится. Он такой милый и…

Я попытался сдержать восторг.

— Нет, Кейт, ты не права. Совершенно не права. «Девушка Грегори» — мой любимый фильм. И он потрясающий. Лучше «Таксиста», «Апокалипсиса сегодня» и даже этого чертового «Гражданина Кейна».

Время больше не имело значения, мы начали вспоминать свои любимые моменты. Ей нравился момент, когда у Дороти, объекта желаний Грегори, школьная газета берет интервью в раздевалке, и еще когда потерявшиеся пингвины бродят по школе, а их все направляют то туда, то сюда.

— Давай потанцуем, — сказал я.

Она сразу поняла, что я имел в виду.

Лежа на спине, на ковре, я протянул вперед ладони и стал двигаться, будто танцуя, как Грегори и Сьюзен танцевали в парке на подходе к финалу фильма. Время от времени трубка отодвигалась от моего уха, но ошибки быть не могло — Кейт танцевала вместе со мной, потому что она смеялась так громко, что я слышал ее даже так.

— А если Паула вернется? Она подумает, я совсем чокнулась.

— Не думай ни о чем! — крикнул я в трубку, продолжая танцевать. Давно я не чувствовал себя таким счастливым. — Просто плыви по течению.


19:39

Меня несло. Слова не поспевали за мыслями. Я готов был болтать с Кейт до понедельника. Но самое потрясающее, что ей не скучно было сидеть там, в Брайтоне, и слушать, как совершенно незнакомый ей человек рассказывает что-то о своей жизни. Мне хотелось рассказать ей обо всем: что я не умею плавать, но зато могу достать большим пальцем руки до тыльной стороны запястья, что я первый раз в жизни купил готовые сэндвичи только в свой первый день работы в школе в Гринвуде (не знаю, почему, просто так получилось) и кучу других нелепостей.

— Расскажи еще, — попросила Кейт.

— Что?

— Расскажи мне о себе еще.

— Э… нет, — с усилием сказал я. Нелегко было отказать такой девушке. Мне хотелось соглашаться со всем, что бы она ни предлагала, но один из заголовков на обложке моего «подарочного» номера «Космополитена» запал мне в голову: «Почему мужчины обожают говорить о себе». Я решил, что теперь моя очередь слушать.

— Теперь ты расскажи мне о себе, — сказал я, загадочно улыбаясь. — Ты уже довольно обо мне наслушалась. И потом, мама с детства запрещала мне разговаривать с незнакомыми, а ты до тех пор, пока я не узнаю о тебе больше, что ни говори, остаешься для меня незнакомкой.

— А незнакомкой быть приятно, — сказала Кейт. — Я могу быть кем угодно. Но, к сожалению, я — всего лишь я. Я работаю в «Бутс». Прихожу к восьми утра и ухожу в шесть вечера. Раз в две недели работаю по субботам и тогда получаю выходной в один из рабочих дней. Вот и все.

— Однажды я месяц работал в пабе — таскал ящики с пивом из погреба. Я ненавидел эту работу всем сердцем. Если твоя работа похожа на эту, она, наверное, иссушает душу.

— Да нет, не очень, — радостно сказала она. — Один мой друг, Дэниел, работает в бухгалтерской фирме в Оксфорде, вот такая работа действительно иссушает душу. С него постоянно требуют отчеты. На прошлой неделе доктор сказал ему, что у него язва на почве стресса. Ему всего двадцать четыре. И притом он неплохо зарабатывает. Но никакие деньги не стоят той ерунды, с которой ему приходится мириться. Ни за что бы не хотела такую работу. В «Бутс» было бы совсем не плохо, если бы не приходилось вставать так рано. В общем, я сказала это Дэниелу, скажу и тебе. Нет смысла огорчаться из-за работы. Если работа треплет тебе нервы — уходи с нее. Никто тебе пистолета к виску не прикладывал. — Послышался стук, потом громкий щелчок. Я запаниковал. Я подумал, она пропала навсегда. — Прости, Паула вернулась. Она меня застала врасплох. Я телефон уронила! О чем я говорила? Ах да. Когда-то мне хотелось занимать влиятельную должность. Не помню точно, какую именно, то есть в разные периоды я кем только ни хотела быть — от телеведущей до судьи в Королевском суде, — но потом пришла к выводу, что в этом нет смысла. Ты только подумай — я однажды вбила себе в голову, что хочу профессионально играть в теннис.

— А ты действительно хорошо играла в теннис?

— Нет, я его терпеть не могла, — сказала Кейт уныло, — мне нравились юбочки.

Мы рассмеялись. Я попытался представить ее в теннисной юбочке.

Кейт продолжала:

— Сейчас мое заветное желание — влюбиться, стать медсестрой и родить детей. Вот и все, что я теперь хочу от жизни. Как только я получу эти три вещи в указанном порядке, у меня будет все, о чем я мечтала. Правда.

Это меня не убедило:

— Каким образом любовь и дети решат все проблемы? Ты, случайно, не забываешь некоторые ключевые моменты? Дети — дорогое удовольствие, да и настоящую любовь нелегко найти, а кроме того, люди остывают друг к другу еще быстрее, чем влюбляются.

— Я все это знаю, — ответила Кейт с раздражением, — но уж такая у меня мечта. Я же не сказала, что она легко осуществима на практике. Я даже не сказала, что она вообще осуществима. У каждого есть своя мечта.

— Да, ты права, — сказал я. Мне захотелось извиниться.

— Как ты думаешь, мои мечты сбудутся?

Невольно я посмотрел на фотографию Агги на стене — бородатую, очкастую, в шрамах и беззубую. Даже изуродованная Агги была лучше, чем ничего.

— Да, — сказал я. — Проще всего — дети. Мир кишит донорами спермы. Если не быть слишком разборчивой — это дело нехитрое. Вот с любовью, мне кажется, могут возникнуть проблемы. По-моему, определить, что это действительно была любовь, можно только после того, как вы оба умрете, потому что только если вы смогли прожить друг с другом всю жизнь и при этом не ходили на сторону, только тогда это становится правдой. А все остальное — просто влюбленность. Я серьезно. — Хлопнула с размаху дверь одной из соседских квартир, и у меня в окне задрожали стекла. Я забрался в кровать. — Влюбляются все подряд, но мало у кого хватает сил остаться с тобой навсегда. Любовь должна быть неизлечима. Чтобы ты от нее уже никогда не оправился. А если смог — это и не любовь была.

— Правда? — спросила Кейт так, как будто ставила галочку в памяти. — А как же ты и Агги? Что было у вас — любовь?

— Это была любовь. Я любил ее и люблю до сих пор, несмотря на то что сделал все возможное, чтобы избавиться от этого чувства.

— Может быть, ты ее и любишь, но как насчет Агги? Она же тебя не любит? Настоящая ли это любовь, если только один из двоих верен ей? По мне, так это тоже похоже на влюбленность. Только не обижайся.

Кейт неожиданно показала еще одну сторону своей натуры, ту, что я не замечал до сих пор. Она прекрасно видела цену моих обобщений и теперь уже, наверное, поняла, что моя убежденная и властная манера разговаривать — такое же притворство, как и все остальное.

— Не знаю. — Я не мог придумать, что сказать в ответ. — Думаю, что-то в этом есть. А это значит, что я так же жалок, как и любой другой неудачник на этой земле.

— Ты сам придумал правила, — пошутила она.

— Да. Так и есть. — Я начал уставать от этого разговора. — Кто с мечом к нам придет, от меча и погибнет. Как аукнется, так и откликнется. Что посеешь, то и пожнешь.

— Пожмешь, — предложила Кейт.

— Нет, именно пожнешь.

Мы засмеялись.

— И все-таки я скажу тебе, — сказал я, — Агги меня любила.

— Откуда ты знаешь? Она тебе говорила?

— Да, она говорила мне тысячи раз, но…

Я собирался рассказать Кейт о том, как Агги однажды сделала нечто такое, после чего я уже не мог сомневаться в ее чувствах ко мне, но не находил слов. Это было очень интимное воспоминание — ни время, ни пространство не могли обесценить его для меня. То, что мы сделали, было нелепо, даже глупо, но я давно простил себя за это, будучи уверен, что всем нам разрешено время от времени делать глупости, особенно если мы влюблены. Известно ведь, что величайшие нелепости могут оказаться для нас трогательнее, чем все шекспировские сонеты вместе взятые.

В то время, когда произошел тот случай, который я имею в виду, мне было двадцать один, а Агги — двадцать. Идеальный возраст для безнадежно романтических поступков. Это было во вторник, во время летних каникул, через год после нашей первой встречи. Агги забежала ко мне домой. Я все еще валялся в постели, хотя было уже два часа пополудни. Солнце ярко светило сквозь шоколадные шторы моей комнаты, окрашивая все в золотисто-коричневые тона и раскаляя воздух, как в теплице. Звуки, проникавшие в открытые окна, — птичий щебет, крики соседских детей, играющих в свингбол, отдаленный звон колокольчика на фургоне с мороженым — были на удивление жизнеутверждающими. И все-таки я лежал в кровати, потея под одеялом и просматривая книги в поисках умных мыслей для своего диплома.

Должно быть, Том открыл Агги дверь, потому что я заметил ее появление, только когда она уже зашла в комнату и постучала в дверь изнутри. Она смутилась, когда я поднял на нее глаза от книги, и еще какое-то время избегала встречаться со мной взглядом. Она сказала:

— Пойдем в парк.

Так мы и сделали, как только я принял душ и оделся. По дороге она почти не разговаривала, как будто перебирала что-то в голове и боялась забыть. Когда мы пришли в Крестфилдский парк к огромному дубу (тому самому, где я позже развеял ее воображаемые останки), она села на свежепостриженную траву и потянула меня за рукав, чтобы я опустился рядом с ней. И вот что она сказала:

— Я проснулась сегодня и поняла, что люблю тебя больше, чем когда бы то ни было. Иногда я боюсь, что это чувство ускользнет, перестанет быть таким восхитительным, как сейчас. Поэтому у меня есть план. У меня в сумочке ножницы, я отрежу прядь своих волос, а ты — своих, и мы их скрутим вместе. На клочке бумаги я напишу все, что я к тебе чувствую, и ты сделаешь то же самое. Потом мы все это положим в пластиковую коробочку из-под фотопленки и закопаем вот здесь. Что ты скажешь?


Что я мог сказать? Мне это совсем не показалось глупостью. Более того, мне показалось это очень разумным. Именно этим реальная любовь отличается от любви, которую показывают в фильмах, ведь череда смертельно скучных, зловещих романтических комедий типа «Французский поцелуй», «Неспящие в Сиэтле», «Пока ты спал» успешно превратила все, что есть чудесного в любви, в банальность. Сейчас люди подходят к любви слишком буквально, в нашей жизни почти не осталось места символизму. То, что мы сделали с Агги, было немного странно — только главные герои шекспировской комедии могли бы вытворить нечто подобное и выглядеть при этом убедительно, но я наслаждался каждым мгновением происходящего.

Агги вынула из сумочки ножницы с оранжевыми ручками, откромсала себе прядь волос и нацарапала что-то на клочке бумаги. Я тоже отрезал себе прядь волос с затылка, написал нечто на своем клочке бумаги, свил наши пряди вместе, засунул их вместе с нашими письменами в коробочку из-под пленки и прямо руками закопал ее в землю. Яма — глубиной мне до запястья — была великовата для коробочки. Вместе мы насыпали часть земли обратно, потом встали и смотрели на холмик, не говоря ни слова. Мы поцеловались под дубом, а потом пошли к Агги.

Я не знал, что написала Агги, а она не знала, что написал я, и именно поэтому наше действо носило для нас слегка мистический характер. Иногда, вспоминая об этом, я шучу, что здесь было что-то от колдовства Вуду — именно наши перевитые пряди и записки виной тому, что Агги до сих пор держит меня так крепко. Впрочем, всерьез я так, конечно же, не думаю.

В течение нескольких дней я не мог выбросить это из головы. Мне позарез нужно было знать, что же Агги про меня написала. Примерно неделю спустя я вернулся с твердым намерением выкопать коробочку. Я чувствовал себя ужасно — я предаю ее доверие. Но это было мне необходимо. Мне нужно было знать, что там написано.

Когда я пришел к дубу, то сразу понял, что здесь что-то не так, потому что холм был потревожен. Я стал руками рыть землю, но коробочки не обнаружил. Агги выкопала ее, потому что передумала? Или она испугалась, что я сделаю то, что сделала она? Или коробочку выкопал кто-то другой? Я так никогда и не узнал правды. Спросить Агги я не решился. Думаю, она не была до конца уверена в своей затее — ей не нравилась мысль, что наши признания хранятся где-то, как документы, как свидетельство того, что я ей так же дорог, как и она мне.


21:47

Мы говорили уже долго. Я поднес трубку так близко к губам, как только возможно. В микрофоне образовалось небольшое, но значительное озерцо влаги. Клянусь, если бы я только мог проскользнуть в трубку и помчаться по проводу прямо к Кейт в квартиру, я бы так и сделал. С радостью. Быть с ней, ощущать ее присутствие — это могло бы подарить мне счастье на целый день. Да что там — на десять лет. Но тут огромная волна одиночества накатила невесть откуда и нависла надо мной, грозя захлестнуть. «Кажется, мне пора».

— Кажется, мне пора, — сказал я.

По голосу было слышно, что Кейт обиделась.

— Ой, прости, пожалуйста.

— Нет, дело не в тебе, — я отчаянно надеялся внушить ей доверие. — Дело совсем не в тебе. Во мне. Я наслаждался каждой секундой разговора с тобой. Ты такая… — Я не мог окончить предложение, не скатившись до какой-нибудь банальности. — Ты такая…

— Я такая…

— Ты такая… — Я порылся в своей коллекции отборных комплиментов. В нашем мире, переполненном банальными фильмами, банальными книгами, банальными песнями и банальными телепередачами, теперь и величайшие человеческие чувства сведены едва ли не к нулевому знаменателю. В общем, все мои комплименты казались слишком затасканными, не подходящими для Кейт.

— Ты особенная, — сказал я. — По-моему, ты особенная.

Она рассмеялась.

— А ты удивительный. По-моему, ты удивительный, Вилл.

— Спокойной ночи.

— Спи сладко.


Назад, в реальность.

Телефон еще никогда не выглядел таким одиноким, как сейчас, когда я закончил разговор. Он лежал на своей подставке, оцепенелый, и казался скорее мертвым, чем уснувшим. Я взял трубку и набрал номер Кейт — просто чтобы проверить, что он работает, — но положил трубку прежде, чем он успел зазвонить. Мне было уныло и пусто, в таком состоянии не имеет смысла делать следующий вдох. Стыдно признаться, но в ситуациях подобного рода я часто фантазирую, будто я измученный жизнью поэт, а не унылый идиот, которому некуда девать свободное время. Однажды я написал четырнадцать томов (т. е. четырнадцать тонких тетрадок) ужасающих стихов, озаглавленных «К Агги с любовью». Я вынес их в мусорный бак за неделю до того, как переехал в Лондон, для осуществления первого этапа моей политики Все Сначала, которую я позже забросил, поскольку она подразумевала, что от фотографии Агги тоже надо будет избавиться. К счастью, желание сотворить белый стих для тома 15 было задавлено в зародыше желанием сходить в туалет.

Перед тем как этот дом разбили на квартиры, моя комната, скорее всего, была огромной спальней, от которой мистер Джамал отделил часть для того, чтобы выстроить коробку из штукатурки, более известную как мой туалет, поэтому там не было окон. Чтобы хоть что-то видеть, мне приходилось включать свет, и тогда автоматически включалась вентиляция. Не то чтобы мне нравилась вонь, просто здешний вентилятор служил основной причиной моей ненависти к этой квартире — я от него на стенку лез. Каждый раз, когда он включался, я падал духом. В нем что-то сломалось, и вместо тихого жужжанья комара в туманной дали мне приходилось выносить такой грохот, как будто я засунул бетонную плиту в кухонный комбайн. Более того, вентилятор продолжал вытягивать воздух — и мое терпение — еще минут двадцать после того, как я выключал свет. К среде я был готов на все, только бы больше его не слышать, поэтому попробовал испражниться в темноте. Тишина приятно ласкала слух, но отчего-то было неловко сидеть на унитазе, спустив штаны и трусы, в потемках. В какой-то газете я прочитал, что обычная крыса вполне в состоянии пролезть в унитаз по фановой трубе из канализации. Мысль столкнуться нос к носу с грызуном так угнетала меня, что в конце концов я решил терпеть до школьного туалета, чтобы испражниться там в уюте и безопасности. Спешу добавить, что учительский туалет почти идентичен тому, что предназначен для школьников, разве только бумага чуть получше.

Я мыл на кухне руки мылом, которое обнаружил под раковиной, как вдруг меня поразила внезапная догадка о внутреннем содержании моего действия. Кусок мыла «Империал Лезер», который я сейчас ласкал, перебирал и поглаживал, наверное, оставила там Кейт. Глядя на восхитительный шмат глицерина, лежавший у меня на ладони, я тепло улыбнулся и дал себе волю помечтать о Кейт. Пять минут я мыл руки — пять самых счастливых минут за сегодняшний день. Когда я наконец пришел в себя (теплая коричневая вода из-под крана достигла точки кипения), я почувствовал приступ клаустрофобии. Стены квартиры не то чтобы давили, но я чувствовал, как они меня ограничивают. У меня был ключ от моей тюремной камеры, но не было повода воспользоваться своей свободой. «Нужно выйти, — подумал я. — Сходить в паб и побыть с обычными живыми людьми, а не с бывшими девушками, которые не дают мне покоя, и странными женщинами на другом конце телефонного провода». И я, пока не успел передумать, поспешил выйти из дома.

Паб, куда я устремился, был в десяти минутах ходьбы от моей квартиры. Но при этом достаточно далеко от Холловей-роуд, чтобы добраться дотуда, не привлекая внимания бродяг, пьяниц, психов и им подобных — их этот отвратительный район изрыгал по ночам в изобилии. Я обнаружил этот паб на неделе, когда пытался выяснить, в каком из маленьких баров, торгующих спиртным на вынос, продают «Мальборо Лайтс». (Ответ: ни в каком.)

На улице было так холодно, что я видел, как мое дыхание облачком поднимается в темно-синее небо, поэтому большую часть своего короткого путешествия я провел в попытках пускать колечки из пара. Когда я достиг пункта назначения — забегаловки под названием «Ангел», — я сначала постоял снаружи, заглядывая в огромные окна, занимавшие всю стену здания. Насколько я мог судить, паб выглядел вполне дружелюбно. Я имею в виду, что внутри было не настолько пусто, чтобы я привлек больше внимания, чем привлекал сейчас, и не настолько людно, чтобы я почувствовал себя неудачником, еще не войдя в двери.

Мне никогда прежде не доводилось ходить в паб одному. Всегда был кто-то, с кем можно выпить, — хотя бы Саймон или кто-нибудь с преподавательских курсов. Все мои представления о том, как в подобном случае следует себя вести, были получены из вторых рук, и тем не менее я чувствовал себя довольно уверенно. Возможно, меня подбадривали сотни раз виденные сцены из американских фильмов, где несчастные (во всех смыслах этого слова) мужчины в мягких фетровых шляпах топили свои личные горести и неудачи у стойки в алкоголе, вели пьяную болтовню с барменами и предлагали экстравагантным и развратным (они всегда были экстравагантные и развратные) женщинам угоститься выпивкой, потому что сегодня у них день рождения, хотя никакого дня рождения не было. Но у меня сегодня действительно был день рождения. Так что, толкнув дверь в зал, я надеялся, что следующий час подарит мне интересный разговор с кем-нибудь за стойкой, пару пинт, чтобы перестать чувствовать себя на грани, и, конечно, мою законную долю экстравагантных женщин.

По пути к стойке я постарался ни с кем не встречаться взглядом, но мое внимание все-таки привлекли два мужика-металлиста, с ног до головы одетые в джинсу. Они шумно резались в бильярд в углу зала. Их прекрасные половины сидели неподалеку за столиком. Бросая изредка взгляды на игроков, они явно больше интересовались своими ногтями, чем счетом в игре. Мне стало жаль этих женщин. Даже не потому, что они выбрали плохих спутников жизни, а потому, что они обе, скорее всего, были вполне счастливы. Синдром Вики Холлингсворт можно наблюдать повсюду. Иногда у меня возникает ощущение, что только я один в целом свете ищу в жизни смысл. Но такие люди, как эти две женщины, поселяли во мне сомнение — а стоит ли вообще искать ответ на этот вопрос. «Может быть, стоит спросить, счастливы ли они?» — подумалось мне.

«Может быть, стоит просто заткнуться и выпить?»

Когда я подошел к стойке, там уже обслуживали двоих. Лысого Мужика слева от меня обслуживал Хорек (мелкие черты лица, густая борода), а Паренька в Короткой Дутой Куртке справа от меня обслуживала женщина, которая мне сразу понравилась. Она была не в моем вкусе. Этим я хочу сказать, что она не была похожа на Агги. Она была заметно меня старше и значительно женственнее всех известных мне женщин. Она была очень похожа на Ким Вайлд времен «Kids in America»[70] — светлое мелирование и много краски на лице, и все-таки гибкая и искренняя, но, конечно, значительно старше. «Я хочу, чтобы она меня обслужила, — решил я. — Мне необходимо, чтобы именно она меня обслужила».

Хорек наливал две пинты темного, а Ким Вайлд подавала две пинты светлого пива. Они шли голова к голове, что меня очень удручало. Если Лысый первым получит свое пиво, решил я, меня это огорчит.


План А

1. Первым финиширует Хорек.

2. Притвориться, что завязываю шнурки, пока он не отвлечется.

3. Если не получится, пойти в туалет и появиться у стойки позже.


План Б

1. Арчвейская Ким Вайлд финиширует первой.

2. Спросить, какое темное она порекомендует — его и заказать.

3. Завязать с ней разговор при первой же возможности, но вести себя непринужденно.


Арчвейская Ким Вайлд покончила со своим заказом первой. Я едва удержался, чтобы не вскрикнуть от радости, что оказалось бы преждевременным, поскольку Дутая Куртка (студент — не иначе) задерживал ее в двух шагах от финишной ленточки, роясь в карманах в поисках мелочи. Лысый вручил Хорьку новенькую десятку и получил сдачу, пока Дутая Куртка пересчитывал свои медяки. Я повернулся к туалетам, стараясь убедить свой мочевой пузырь, что он переполнен, как вдруг Лысый обернулся к стойке и сказал Хорьку:

— Да, и еще пакет чипсов с солью, пожалуйста.

Я с надеждой взглянул на Ким Вайлд и увидел, что Дутая Куртка отходит от стойки со своими двумя кружками.

Ура!


Она: Что будете пить?

Я: Пинту темного, пожалуйста.

Она: Какое предпочитаете?

Я: А какое вы порекомендуете?

Она: Не знаю, я темного не пью. Но многим нравится «Гриддлингтонз».

Я: Тогда налейте его.


Она? Ничего. Ни слова больше. Даже когда я отдал ей деньги. Дура несчастная. Я подумал, не изменят ли ее отношение ко мне чаевые, но я дал ей только две фунтовые монеты и очень сомневался, что чаевые с такой суммы ее впечатлят. Она даже не взглянула на меня, отдавая сдачу, потому что была занята — улыбалась еще одному лысому, который подошел к стойке и стоял, покуривая тонкую сигару. Искоса я измерил его взглядом с ног до головы. На нем была серая легкая кожаная куртка, какую увидишь только в фирменных каталогах, и серые широкие брюки, которые выражали всю суть слова «слаксы». Я подумал, если дойдет до насилия, есть ли у меня шансы? Он поднес сигару ко рту и затянулся, я увидел татуировку «АКАБ» на костяшках его руки, и вся моя бравада мгновенно испарилась. Она болтала с ним о футболе, игриво подкалывая его по поводу последних успехов «Вест Бромвидж Альбион», а он в ответ клеветал на «Сперз»[71]. Я услышал, как он рассказал чудовищный анекдот о кролике, который вошел в бар, — Арчвейская Ким Вайлд чуть панталоны не обмочила, и я решил оставить их наедине.

Я поискал место подальше от стойки, так как опасался, что своим взглядом скажу что-нибудь не то, и мне потом шею свернут. В результате я уселся около игрального автомата, неподалеку от двери в женский туалет. Поискал сигареты и глубоко вздохнул, вспомнив, что я их забыл дома. Я уставился на свою единственную кружку, пена уже начала оседать. В первый раз за год мне захотелось заплакать. Не скупыми мужскими слезами, как солдаты, лицом к лицу столкнувшиеся со смертью, болью и бесчеловечностью, во «Взводе» Оливера Стоуна, а детскими слезами, которые не имели глубокого смысла и не требовали особых причин — теми, которые мама вытирает так легко, будто их никогда и не было.

Стол передо мной был пуст. Ни окурков, ни пустых стаканов, ни пакетов из-под чипсов. Каждому с первого взгляда ясно, что я здесь Один. У меня даже не хватало сил притвориться, будто я рано пришел на свидание. У меня на лбу было написано: «Завтра мой день рождения. У меня нет друзей. Я ненавижу свою работу. Я не могу забыть свою бывшую девушку. Избегайте меня. Ибо я прокаженный наших дней».

«Вот, — подумал я. — Теперь я могу уверенно сказать, что это худший день в моей жизни». И чтобы подтвердить это заявление, я стал перелистывать воображаемый перечень своих неудач:

• Я потерял солдатика в шесть лет.

• Забыл дома домашнюю работу по математике в тринадцать.

• Провалил экзамен по французскому в шестнадцать.

• Меня бросила Агги в двадцать три.


Вот и все, что я смог вспомнить за пять минут. Я чувствовал — что-то здесь не так, все эти горести были какими-то… очевидными. И ни одна из них не казалась достаточно серьезной, хотя каждая из них в свое время меня буквально сломила. Я выработал к ним иммунитет. Но для этого мне пришлось столько думать о них, что у меня практически не осталось времени ни на что другое. Впрочем, были и другие мысли. Они хранились у меня в голове в коробочках с надписью «Не открывать никогда», заброшенные в самые дальние закоулки. Про эти вещи я не забыл, просто научился не думать о них. Я не мог поступить так с грандиозными событиями вроде ухода Агги, но лишь с небольшими вещами, которые легко спрятать. Эти небольшие мысли были похожи на омуты, главное — не тревожить ужасы, гниющие на дне.

Я глотнул пива и погрузился в эти омуты с головой.


Омут № 1 (Воды заброшенности).

Отец оставил нас, когда мне было около девяти. (Примерно в то же время пропал без вести солдатик. Но не думаю, что эти два события связаны.) Если честно, он не просто оставил нас, он «ушел жить с другой женщиной» — именно так я выразился, когда на другой день рассказывал об этом Саймону по дороге в школу. Родители думали, что оградили меня от возможной психологической травмы, замаскировав свои самые ожесточенные ссоры добродушием, как будто я такой идиот, что не пойму, до чего они докатились. А потом в субботу утром мама взяла меня и Тома в Крестфилдский парк. По дороге она купила мне новехонький футбольный мяч, на котором были изображены росписи всех игроков Английской сборной — я понимал, что они не подписывали его собственноручно, но мне все равно было приятно. Тому ничего не досталось, так как в возрасте года и двух месяцев он еще не был в состоянии заставить маму почувствовать себя виноватой.

Когда мы вернулись, вещей отца не было. Я спросил маму, где папа, она сказала, что он ушел жить с другой женщиной, и заплакала. Как я ни был мал, я понимал, что она не справилась с ситуацией. В течение последующих трех месяцев я встречался с отцом раз в две недели, по выходным, мы ходили в парк или ели жареную картошку в кафе, а потом однажды я пришел домой и обнаружил, что он перевез свои вещи обратно, и все пошло по-старому.

Но в прошлом году мама объявила, что хочет развода. Она сказала, что устала быть чьей-то женой и хочет быть собой. Отец сказал, что все к лучшему, и через три дня от нас переехал. Они так спокойно к этому отнеслись, как будто считали, что я и Том будем от этого в полном восторге.


Омут № 2 (Воды отцовства).

Новая графа.

«Сегодня утром я едва не стал отцом. Сегодня вечером я обычный неудачник».

Я не мог избавиться от ощущения, что я в чем-то потерпел неудачу. Как будто я мельком увидел другую жизнь — не такую унылую, и она показалась мне раем.


Омут № 3 (Воды верности).

Неверность Агги меня совершенно оглушила. Я не знал, чему верить. Кейт на время отвлекла меня, но сейчас эта мысль вернулась и не желала, чтобы ее игнорировали, запирали в коробочку и загоняли на дно. «Мне с ней было так хорошо, как никогда в жизни. Раз она мне изменила, значит ли это, что мне надо выбросить свои чувства ко всем чертям? Кейт права. Настоящая ли это любовь, если только один из нас в нее верит?»


22:23

Мне уже не хотелось допивать свое пиво. Я не видел в этом смысла. Я находился в опасной близости от состояния, в котором мог расплакаться в общественном месте. Если бы я был женщиной, у меня, культурно говоря, было бы право проскользнуть в женский туалет, найти уютную кабинку, отмотать хороший кусок туалетной бумаги и вдоволь наплакаться. Но мой вариант в лучшем случае предлагал запах карболки и застоялой мочи, обычный в мужских туалетах, а это совсем не отвечало моим представлениям об уютной обстановке. Но я все-таки зашел туда — просто чтобы ненадолго скрыться от человечества, а заодно и помочиться. Что я и сделал, направляя струю на мятую пачку из-под сигарет в доблестном стремлении сдвинуть ее с места.

Я вернулся к столику и увидел молодую, модно одетую пару, которая вилась рядом с видом стервятников — на их лицах было большими буквами написано, как им трудно держать кружки и стоять одновременно. Не обращая на них внимания, я сел и допил пиво. Я подумал, не задержаться ли мне им на зло (других совершенно свободных столиков не было), но меня все еще тянуло расплакаться, так что я собрался уходить, бросив прощальный взгляд на Арчвейскую Ким Вайлд. Взгляд мой как бы говорил: «Вот твой последний шанс, крошка, сейчас я выйду в эту дверь и больше никогда не вернусь». Мой молчаливый упрек пропал втуне — удовольствие наливать водянистое пиво изможденным завсегдатаям «Ангела» явно привлекало ее значительно больше. Моднючая пара тут же плюхнулась за мой столик.

Шагая домой сквозь развалины муниципальной собственности, я все время смотрел под ноги, высматривая собачье дерьмо. Я ничего не знал об этом районе, но граффити на стенах, перевернутые мусорные баки, выброшенные кресла и пара шприцов на тротуаре ясно свидетельствовали, что здесь не менее опасно, чем в любом подобном районе Ноттингема или Манчестера. Я был прекрасным объектом для нападения — слабовольный очкарик среднего класса с кредитной карточкой. Удивительно, что вокруг не видно было очереди малолетних злодеев, желающих дать мне в бубен. И хотя большинство аспектов моей жизни были мне в данный момент безразличны (в том числе и личная безопасность), я рассудил, что, если меня сейчас отдубасят, это вряд ли исправит мое умонастроение, и увеличил скорость.

Подходя к своей улице, я заметил бледный свет из окон небольшого бара, затесавшегося в череду магазинчиков, который я каким-то образом пропустил во время моей ознакомительной экскурсии по Арчвею. Не долго думая, я вошел и приобрел следующее:

2 пакета чипсов «Хула-Хупс» с солью и уксусом;

1 пакет чипсов «Хула-Хупс» с беконом;

1 коробку «Сван Вестас»[72];

1 бутылку текилы;

1 маленькую бутылку лимонада «Панда-поп»;

1 бутылку «Перье»[73] (газированного).


Я расплатился за мои трофеи кредитной карточкой — у парня на кассе не было специальной машинки, так что я решил, он не узнает, что я превысил свой кредит. К тому же кроме тридцати семи пенсов сдачи, что мне дала Арчвейская Ким Вайлд, наличных у меня не было.

С пакетами в руке дошел до дома номер 64 по Камбриа-авеню, где меня встретил радостный свет голой электрической лампочки сквозь сетчатые занавески квартиры на первом этаже. Проходя мимо, я заглянул в окно, но смог различить только расплывчатые силуэты сидящих за столом мужчины и женщины. Наверное, они ужинали.

В моей квартире ничего не изменилось. На автоответчике было пусто, и сама квартира, заваленная одеждой, по-прежнему походила на барахолку. Я выключил свет и рухнул на кровать, полагая, что достаточно вымотался за день и усну раньше, чем мой мозг опять примется меня изводить. Не тут-то было. Футах в двенадцати подо мной человек из квартиры этажом ниже, которого я недавно видел за столом, превратили тихий ужин на двоих в очень громкий ужин на двоих. Я слушал, как иголку проигрывателя протаскивают через первую сторону ледзепеленовского «Houses of The Holy»[74]. (Узнал я его мгновенно. Когда родители Саймона вышвырнули его из дома, застав за курением травки, он почти месяц спал на полу в моей комнате, пока его не пустили обратно, и все это время он слушал только «Houses of The Holy».) Когда «ди-джей» наконец оставил пластинку в покое, восхитительные гитарные пассажи Джимми Пейджа тут же прервал мерный, медленный стук — этот стук нельзя было спутать ни с чем, так спинка кровати стучит о стену. Мне некуда было бежать и негде прятаться, так что я снова погрузился в депрессию. В темноте я пошарил по полу вокруг себя и нашел кружку, потом нащупал текилу и налил ее в кружку. Я глотнул, включил радио и поворачивал ручку громкости до тех пор, пока программа Барбары Вайт не заглушила сексуальные упражнения Того, Кто Делает Это Этажом Ниже.

Барбара была занимательна, как никогда. Благодаря ей уже через пять минут мне стало значительно лучше. Там, снаружи, было полно людей (я имею в виду именно «там, снаружи»), которым было хуже, чем будет когда-либо мне. Первая из дозвонившихся, Мэри, проходила курс химиотерапии из-за рака груди, одновременно переживая недавнюю потерю мужа — он умер от рака горла. Кроме того, она беспокоилась за свою дочь-подростка, у которой, по опасениям матери, была агорафобия. Я вынужден отдать Барбаре должное. Даже самый закаленный советчик (из тех, что дают жизненные советы в журналах и на радио) забеспокоился бы, услышав рассказ о столь тяжелом положении, и счел бы, что этому человеку надеяться не на что. Но не такова была Барбара. Без паузы на раздумья, она щелкнула переключателем своего бластера, заряженного сочувствием, перевела его в положение максимальной мощности и утопила Мэри в море сопереживания. Но и тут она не сочла свой долг исполненным, несмотря на то что в наши дни все так зыбко, и даже политики боятся что-либо обещать, Барбара заявила, что знает, как быть. Она определенно нравилась мне все больше и больше. Она посоветовала Мэри избавиться от чувства вины за то, что та беспокоится только о себе, и дала ей телефон группы поддержки для людей, потерявших близких. А что до депрессии, то Барбара посоветовала Мэри показаться врачу, в ярких красках описала ей достоинства «Прозака», чая с травами и мыльных опер, а под конец посоветовала слушательнице хорошенько потолковать с дочерью по душам. Она меня потрясла.

Я выключил радио.

Тишина.

Я включил радио и прослушал ролик про новый фильм с Эдди Мерфи[75].

Снова выключил.

Опять тишина.

Тот, этажом ниже, похоже, уже закончил.

Я налил себе еще текилы, включил свет, нашел свою телефонную книгу и просмотрел список номеров, как будто это был список блюд в меню китайской закусочной. Найдя номер, который искал, я набрал его.

Включился автоответчик, раздался треск, резкий писк, потом послышался фрагмент из фильма:

— «Жизнь быстротечна. Нужно время от времени останавливаться и оглядываться, иначе можешь ее пропустить».

Это был «Феррис Буеллер берет выходной»[76] с Метью Бродериком. Саймон так предсказуем.

— Привет, вы дозвонились до Саймона и Тамми, — продолжала пленка, — оставьте сообщение после сигнала!

Глубокий вздох, глоток текилы — и я готов.

— Саймон, тебя сейчас нет дома, но я бы хотел оставить сообщение, — пробулькал я достаточно величественно. — Я надеюсь, ты чудовищно изувечен в результате какой-нибудь автокатастрофы. Более того, надеюсь, ты подцепишь какую-нибудь страшную тропическую заразу, от которой твои гениталии высохнут, как водоросли из китайского ресторанчика, а что останется — раскрошится и улетит по ветру. Я желаю тебе всего самого плохого, что только могу придумать, и, пока я этим занимаюсь, верни мне двадцатку, которую занял у меня в мае. — Тут у меня в голосе послышались слезы. — Верни мне мою двадцатку, дерьмовое ты дерьмо, и все остальное, что я тебе давал. Отдай двадцатку. Отдай прямо сейчас!

Только закончив свою тираду и вытерев слезы, я осознал, что меня отключили. Большинство автоответчиков записывают только по тридцать секунд. Я об этом знал, потому что однажды, подвыпив, пытался записать на автоответчик Аггиной мамы слова «She’s My Best Frend» Вельвет Андеграунд. Я даже первую строфу до конца не дочитал.

Я перезвонил и закончил.

— Это опять я. Что я говорил? Ах, да. Отдай двадцатку, придурок. Имел мою девушку, а теперь тебе еще и мои деньги подавай? Отдавай двадцатку, или я позвоню в полицию. Я не шучу, ты знаешь. Может, трахать мою девушку — это не противозаконно, а вот кража — это преступление!

Я бросил трубку и расхохотался. Я уже перестал плакать, и мне стало чуть получше.


Когда-то меня от кухни отделяло всего несколько шагов, теперь же пришлось предпринимать целое путешествие — долгое и полное опасностей. По пьяни я по очереди наткнулся на те немногие предметы мебели, что были в моей комнате, и так сильно ударился коленями, что левое даже разбил и испачкал кровью джинсы. Не обращая внимания на боль, я обыскал все ящики и шкафчики, пока не нашел искомое: то, что нужно настоящему любителю текилы, — стакан и солонку. Бегом вернувшись на кровать, я вылил четверть своей текилы в стакан, щедро добавил лимонада, потряс у кромки солонкой. Потом глубоко вздохнул, прикрыл стакан левой рукой, поднял на высоту плеча, перегнулся через край кровати и ударил его о ковер. Текила залила мне все джинсы. Я захохотал, как безумный, и отпил хороший глоток того, что осталось в стакане.

Очень скоро я был уже на пути к тому состоянию, когда не знаешь, на какой планете находишься. Моя следующая миссия, решил я, будет заключаться в том, чтобы открыть два пакетика «Хула-Хупс» и попытаться побросать их содержимое прямиком в рот. Я заработал четыре прямых попадания, а остальное растоптал, так что у меня под ногами образовалась небольшая картофельная пустыня. Голод все еще мучил. Тогда я открыл третий пакетик, со вкусом бекона, и съел содержимое традиционным способом. Это было здорово. Я был счастлив. Я почти Забыл. И только одна-единственная вещь на свете могла сделать меня совершенно счастливым. Я включил телевизор и сунул в магнитофон кассету «Звездных Войн». Когда мы с Саймоном посмотрели этот фильм в первый раз, нам было по шесть, и мы были уверены, что это все — правда. Мы говорили о Дарт Вейдере и Люке Скайвокере[77] так, будто они живут на том конце улицы, а не в далекой-далекой галактике. Неколебимая вера в этот фильм осталась со мной на всю жизнь — настолько, что я даже включил ее в свою дипломную работу: «„Звездные войны“ — лучше Шекспира?». Восемь месяцев исследовательской работы, написано 15000 слов за шесть дней до крайнего срока, спал я за эти шесть дней всего 23 часа, а Джоан Холл, декан нашего факультета Кинематографии, поставила мне за нее только 2/2.

Перемотав до сцены, где имперская гвардия старается захватить корабль принцессы Леи, я нажал на паузу в тот момент, когда она как раз собиралась заложить свое голографическое послание для Оби-Ван Кеноби в память Р2Д2. Кэрри Фишер была неотразима — она была ранима, доверчива, одинока и так нуждалась в помощи. Агги этого всегда не хватало. «Принцессе Лее нужен герой, а Агги не нужен даже я».

Зазвонил телефон.

Я его проигнорировал, поскольку сейчас было Мгновение Принцессы Леи. Картинка была идеальна — Вице-Король и Глава Совета Альдераана застыли в пространстве и во времени. «Принцесса Лея, — думал я, — я люблю тебя».

Телефон все звонил.

Я нехотя поднял трубку.

— Привет, Вилл, это я.

Я молча нажал на пультике «плей». Мгновение Принцессы Леи безвозвратно ушло. Вот-вот придут штурмовые отряды и все испортят.

— Вилл, я знаю, что ты дома, — сказал Саймон. — Мне правда очень жаль, старик. Это было глупо. Если бы я мог вернуть это время, я никогда бы этого не сделал, клянусь. Я бы к ней и близко не подошел.

Я не знал, что сказать.

— Вилл, ну скажи же что-нибудь.

— Саймон, что тебе надо?! — истерично заорал я. Он, наверное, подумал, что я совсем с катушек съехал. Я успокоился. — И что тебе может быть от меня нужно? Ты и так получил все. Получил мою девушку, что тебе еще надо?

— Послушай, все было совсем не так, — сказал он, стараясь быть искренним.

— Не так — это как?

— Просто так получилось, — сказал он. Ему явно было не по себе от того, что я не хочу помочь ему выпутаться из неловкой ситуации. — Это было только один раз. И ни она, ни я не хотели, чтобы это повторилось.

В дальнем углу моего сознания затаился вопрос. Он хотел выскочить из угла на свободу, но я понимал, что с этим надо бороться, потому что у меня не хватало смелости поставить на кон все, во что я так отчаянно верил, чтобы взамен услышать какую-то туманную Правду.

— Когда это было? — спросил я. Руки у меня дрожали. Я не хотел услышать ответ.

— Когда я приезжал к тебе, еще в университете.

Он специально говорил так неопределенно.

— Ты много раз приезжал. Когда именно?

— В начале второго курса, когда я приехал посмотреть на «U2»[78].

Надо было слушать, что мне подсказывали инстинкты. У меня в голове сразу всплыла сцена из «Несколько хороших парней»[79], когда Том Круз требует, чтобы Джек Николсон сказал ему Правду. А Джек Николсон, весь такой зловещий, смотрит ему прямо в глаза и говорит, что он не сможет справиться с правдой. Я был сейчас на месте Круза. Агги вздумалось переспать с моим лучшим другом, когда мы уже пять месяцев были вместе. Это было больно.

— Как это случилось? — спросил я, и вопрос был адресован скорее мне, чем Саймону, потому что я знал, подробностей он никогда не рассказывает.

Но, к моему удивлению, он ответил.

— Помнишь тот вечер?

Мне пришлось сказать, что я помню, но помнил я смутно. Я пил весь вечер с моим приятелем Саккбайндером (от которого с тех пор, как мы окончили университет, не было ни слуху ни духу), потому что группа нам не особенно понравилась, но мы подумали, что посмеяться-то всегда можно. Агги и Саймон ушли в музыку целиком, поэтому они пробрались к самой сцене, а мы с Саккбайндером прислонились сзади к стойке бара и пили светлое пиво, дорогое и сильно разбавленное, из пластиковых стаканов.

По версии Саймона, они пытались найти меня и Сака после концерта, но на заранее уговоренном месте встречи, то есть у ларька в том конце холла, нас не было. Агги и Саймону надоело ждать, и они решили пойти в клуб «42-я Стрит» — именно там они и поцеловались в первый раз.

Они взяли такси и поехали ко мне. Саймон признал, что пытался уговорить Агги переспать с ним, но она сказала «нет». А потом они начали так страстно целоваться, что «нет» превратилось в «Вилл вчера последний использовал», а когда и табун диких жеребцов не смог бы преградить им дорогу друг к другу, Саймон помчался в круглосуточный магазинчик в гараже и слетал туда и обратно за три минуты, чем на добрых тридцать две секунды побил мой собственный рекорд в этой области. Они это сделали на диване на первом этаже. Дважды. Потом Агги прокралась наверх и легла спать на полу в моей комнате, потому что меня вырвало на постель и сам я лежал поперек кровати полностью одетый.

Утром я проснулся в нижнем белье и припомнил чудовищное путешествие домой и штраф в десять фунтов на химчистку, который содрал с меня шофер такси перед тем, как выбросить меня на улицу. Я огляделся — на кровати были свежие простыни. Агги даже прибрала в комнате. Мне было так стыдно, что я набрался и не встретил ее после концерта, что весь день я старался вести себя с ней как можно лучше. Купил ей коробку конфет, повел ее на «Метрополитен» в «Корнерхауз»[80] и вечером приготовил ей ужин. Она же, в свою очередь, не жаловалась, что в ее косметичке была рвота, и угостила меня где-то обедом. Мы, должно быть, с ума сводили друг друга взаимным чувством вины.

Саймон закончил облегчать свою душу, рассказав мне, как на следующий день Агги сказала ему, что, если он хоть раз заикнется о том, что случилось, она его убьет. И не потому, что она боялась меня разозлить, а потому, что знала — это разобьет мне сердце.

Я по тону Саймона чувствовал, что он думал, будто сейчас поведает мне все свои грехи, как католическому священнику на исповеди, и я тут же немедленно его прощу, как будто те силы, которые он приложил, чтобы быть со мной честным, были уже достаточным наказанием за предательство. Он, наверное, и вправду искренне сожалел о содеянном, но я не мог избавиться от мысли, что в какой-то степени он наслаждается этой сценой. И вот он уже безукоризненно играет роль мерзавца, обуреваемого угрызениями совести. Я сказал ему, чтобы он написал об этом песню, и бросил трубку.

Пять минут я ругался на телефон, потом у меня кончились проклятья и текила. Я попробовал дозвониться до Алисы, потому что сейчас она была мне нужна, как никогда. У нее все еще работал автоответчик. Я оставил ей в качестве сообщения нечто совершенно нечленораздельное и подумал, на что бы мне отвлечься. Мое внимание привлекла тетрадь Сьюзи Макдональд по английскому, выпавшая из моей сумки. Я поднял ее с пола и подумал, не проверить ли мне все работы моих восьмиклассников. И хотя я, наверное, разобрался бы с ними быстрее, чем обычно, я знал, что заниматься этим лучше при свете дня, на свежую голову. Рассеянно пролистывая с конца ее тетрадку, я наткнулся на несколько записок для Зелан Вилсон — они сидели за одной партой. Записки пестрели ошибками. Еще там был неплохой рисунок — Терри Лейн, известный ловелас из того же класса, а ниже надпись: «Терри Лейн! Дай и мне!». Я рассмеялся и перевернул страницу — там зеленой ручкой почерком Сьюзи Макдональд было написано: «Мистер Келли — болван».

Я поставил ей за сочинение три балла из двадцати и очень крупно написал: «Зайди ко мне».

Опять вернувшись в конец тетрадки Сьюзи, я нашел две пустые страницы и вверху крупно, кривыми заглавными буквами написал: «Я хочу…»


24:14

Я хочу…

1) Я хочу забыть Агги.

2) Я хочу переехать на хорошую квартиру.

3) Я хочу бросить преподавание.

4) Я хочу приключений.

5) Я хочу стать сильнее (физически).

6) Я хочу больше любить людей.

7) Я хочу пообедать с Джоном Хьюзом[81].

8) Я хочу еще чипсов.

9) Я хочу снять фильм лучше, чем «Славные парни»[82].

10) Я хочу состариться с достоинством.

11) Я хочу бросить Мартину, но так, чтобы ее сердце не было разбито.

12) Я хочу когда-нибудь пожить в Бразилии.

13) Я хочу мира во всем мире (ну, пожалуйста!).

14) Я хочу знать, чем же я был так плох, что Агги вообще пришло в голову переспать с Саймоном?

15) Я хочу знать, почему все-таки небо голубое.

16) Я хочу, чтобы мои родители опять были вместе.

17) Я хочу бросить курить.

18) Я хочу жениться.

19) Я хочу, чтобы Алиса была сейчас со мной.

20) Я хочу завести кошку.

21) Я хочу, чтобы о моей жизни сняли фильм.

22) Я хочу чистое полотенце.

23) Я все еще хочу, чтобы Саймон погиб в страшных муках.

24) Я хочу, чтобы у меня никогда не кончались сигареты.

25) Я хочу стать чьим-нибудь отцом (когда-нибудь).

26) Я хочу верить во что-нибудь необъяснимое.

27) Я хочу принцессу Лею.

28) Я хочу уметь играть на гитаре лучше Саймона.

29) Я хочу быть героем.

30) Я хочу спать.

Загрузка...