Как гласит старинная хроника, Великий инквизитор, падре Томас Торквемада, покинув Вильяреаль, направился в Толедо, откуда в сопровождении более многочисленного отряда фамилиаров поспешил в Арагонское королевство, в Сарагосу. Там он провел неделю, руководя лично следствием по делу заговорщиков, от руки которых погиб Падре д'Арбуэс, и, преуспев в этом деле, не мешкая, кратчайшим путем двинулся в Вальядолид,[15] поскольку ожидалось, что их королевские величества — король Фердинанд и благочестивая королева Изабелла — в конце сентября покинут военный лагерь под Малагой и прибудут в столицу.
Теперь, когда фра Дьего приступил к исполнению почетных обязанностей секретаря Великого инквизитора, он много времени проводил в обществе своего принципала, присутствуя на всех, даже самых секретных, совещаниях с участием ближайших сподвижников Торквемады, коими являлись советники: доктора правоведения дон Хуан Гутьеррес де Чабес и дон Тристан де Медина. Оказавшись в самом центре важных государственных и церковных дел, фра Дьего вскоре убедился, что лишь из-за своей неосведомленности и уединенного образа жизни полагал, будто святая инквизиция попирает справедливость. Прошло немного времени, и ему, несведущему в сложном сплетенье мирских дел, стало ясно: здесь царит не зловещий произвол, — напротив, святая инквизиция, действуя обдуманно и прозорливо, закладывает фундамент новых законов, руководясь при этом глубоким знанием порочной натуры человека и заботой о его спасении.
Присутствуя на тайных заседаниях в роли молчаливого свидетеля и по поручению преподобного отца Великого инквизитора записывая наиболее важные высказывания и суждения, он внимательно прислушивался к тому, что говорилось, с пристрастием выискивая следы чудовищных злодеяний, но, как он убедился, ни одно решение не противоречило закону, не проистекало из преступных замыслов. На чем же зиждятся эти узаконения, знаменующие новый, гармонический миропорядок? Размышляя над этой основополагающей проблемой, фра Дьего пришел к заключению, что все принимаемые решения безотносительно к тому, исходят ли они из традиционных представлений или отвечают велениям времени — последовательно и, главное, в соответствии с насущными нуждами продиктованы происходящими событиями; в упорном стремлении осмыслить их и упорядочить во имя высшей, божеской справедливости эти решения, с быстротой и безапелляционностью обретая непреложную силу закона, безошибочно предвосхищали породившие их явления, и, невзирая на свои истоки, становились неким самодовлеющим абсолютом, возвышаясь над жизнью, и в то же время будучи нерасторжимо связанными с ней, с ее осмыслением.
Эти узаконения, с их стройной системой и всеохватностью объединяющие разноречивые явления бытия в единое, доступное пониманию целое, вызывали у молодого инока благоговейное восхищение, но применение их на практике по-прежнему смущало его покой. Он был в разладе с собой и чувствовал себя в то время особенно одиноким. Прошлое он старался не вспоминать, о будущем тоже не хотелось думать.
Но время не стояло на месте, и, вопреки его желанию, каждый час напоминал о прошлом, в воображении рисовались разнообразные, но туманные картины будущего. Впрочем, теперь по роду своих обязанностей он имел дело с законами, как таковыми, а не с их практическим применением. Душевное равновесие и покой он обретал лишь когда, размышляя о сложном механизме верховной власти, ответственной перед Богом и людьми, оставался наедине с собой, постигая однозначный смысл законов.
Первые известия о событиях, имевших место в Сарагосе после смерти преподобного Педро д'Арбуэса, достигли королевского двора еще до прибытия Великого инквизитора в Вальядолид. И если на первых порах по неточным и противоречивым сведениям можно было предположить, что к убийству причастны лишь несколько отчаянных авантюристов, протестовавших таким образом против конфискации святой инквизицией имений, то, как оказалось впоследствии, это был разветвленный заговор, угрожавший безопасности королевства и Церкви. Один из убийц преподобного д'Арбуэса, юный Видаль д'Урансо, полагая, что таким образом ему удастся сохранить жизнь (лошади влачили его по улицам Сарагосы, затем он был четвертован и части его тела брошены в Эбро), назвал имена многих знатных людей, которые были в приятельских отношениях с его господином, доном Хуаном де ла Абадией. Этот последний, как гласила молва, будто бы покончил с собой в тюрьме. Нескольким обвиненным в убийстве, в том числе славному рыцарю Санта Крус, удалось бежать. Но такие случаи были крайне редки.
Стражники святой инквизиции действовали быстро и решительно. В тюрьмы бросали не только тех, кого подозревали в соучастии в заговоре, но и тех, кто оказывал помощь беглецам. Арестованы были также семьи осужденных, особенно, если отцу или сыну удалось скрыться. Широкой публике только теперь стало известно, как много знатных вельмож, занимавших высокие должности в королевстве и пользовавшихся всеобщим почетом, запятнаны иудейским происхождением. Под маской лицемерия обнаружилось истинное обличье этих коварных предателей. Чрезвычайное положение требовало новых законов, и падре Торквемада в стремлении пресечь зло без промедления разработал для священных трибуналов инструкцию; с помощью ее десяти четко сформулированных пунктов можно было без труда выявить всех тех, кто скрывал свои истинные убеждения и тайно исповедовал иудейскую веру. Но зловещая тень преступления пала и на людей, чья limpieza de sangre, то есть свидетельство чистоты рода, исключала наличие еврейской или мавританской крови. Коварный враг отравил людские умы и души и оказался опасней, чем это можно было предположить. В какие высокие сферы проник он, свидетельствовал тот факт — по мнению многих, неправдоподобный, но в свете представленных священным трибуналом доказательств, — не вызывающий сомнений, а именно: что в арагонский заговор оказался втянут один из членов королевской семьи, племянник короля Фердинанда и сын королевы Элеоноры, молодой принц дон Хаиме Наваррский.
Однако, несмотря на устрашающую картину нравственного падения, немеркнущий свет католичества еще ярче воссиял в эти дни над зловонной клоакой порока. Доминиканцы, обращаясь с амвонов к верующим, поучали: убийство благочестивого слуги Церкви было угодно Провидению, ибо, не будь это злодеяние совершено, вероотступники, пользуясь свободой и привилегиями, по-прежнему вершили бы свои черные дела, развращая человеческие души. Начертанные на хоругвях и пурпурных знаменах инквизиции слова псалма: «Exurge, Domine, et judica causam Tuam» обретали в связи с последними событиями особый смысл. Воистину Бог явился, чтобы бороться за торжество своего дела.
В нескольких городах королевства: в Севилье, Хаэне и Куэнке, в которых уже несколько лет имелись местные трибуналы, поспешили устроить торжественные аутодафе; под колокольный звон до срока потянулись на квемадеро процессии осужденных в высоких шутовских колпаках, в желтых санбенито, с дроковыми веревками на шее, держа в руках свечи зеленого воска. Пылали костры, грешников, которые в последнюю минуту раскаялись, удушали железными цепями, сотни менее опасных преступников ссылали на галеры, но опустевшие тюрьмы заполнялись новыми узниками.
Желая помочь заблудшим, в храмах в назначенные дни в торжественной обстановке после оглашения акта веры призывали христиан, если они виноваты или знают о прегрешениях ближних, в течение ближайших тридцати дней сообщить о своей вине в соответствующий трибунал. Одни послушно следовали этому призыву, другие оказывались жертвой наговора, и никто не мог быть спокоен за свою жизнь, доброе имя и имущество. Карающая рука инквизиции преследовала даже мертвецов, и, если по чьему-либо доносу покойный был заподозрен в ереси, тело его выкапывали из освященной земли и сжигали на костре in effigie,[16] а семью лишали состояния, званий и прав. Таким образом, вера в народе укреплялась, и, как неотступная тень, за ней следовал страх.
Тем временем столица королевства готовилась к торжественной встрече Великого инквизитора. Ожидали, что по установленному обычаю высланный вперед гонец предуведомит представителей городских и церковных властей о приближении свиты преподобного отца. Однако на этот раз случилось иначе: Торквемада прибыл в Вальядолид на день раньше, чем предполагалось, никого заранее не известив.
Он въехал в город со своей свитой поздно ночью и, отдав распоряжения фра Дьего, а не, как обычно, капитану фамилиаров, дону Карлосу де Сегуре, затворился в келье монастыря Санта Мария ла Антиква, где имел обыкновение останавливаться во время наездов в столицу.
Уединенный монастырь за несколько часов превратился в военный лагерь. Во дворе под ночным небом расположились биваком фамилиары. Вдоль стен расставили вооруженную стражу. Никому не разрешалось покидать монастырь, вход в него был тоже строжайше воспрещен; из той части старинного строения, где поселился его преосвященство, в спешном порядке выдворили братию, а в их кельях разместились фамилиары из числа тех, кто познатней. Представителям городских властей, а также специальным посланцам королевского двора, которые в ту же ночь прибыли в Санта Мария ла Антиква, объявляли у ворот, что Великий инквизитор проводит время в молитве и посте и ни сегодня, ни завтра никого принять не сможет. И, действительно, преподобный отец несколько дней не покидал келью, и единственно, кто имел к нему доступ, были фра Дьего и молодой дон Родриго де Кастро, который в эти дни при весьма драматических обстоятельствах был назначен капитаном отряда телохранителей Великого инквизитора.
В ту первую ночь фра Дьего совсем не ложился. С рвением неофита и противоречивыми чувствами человека, посвященного в тайное тайных, он отдавал распоряжения, лично проверяя, в точности ли они исполняются, и, хотя он был страшно утомлен, ему расхотелось спать. И усталость как рукой сняло, когда он заметил, что к почтению, с каким относятся к нему окружающие, в том числе и убеленный сединами приор монастыря, примешивается страх. И тогда он понял: в эту ночь, которую не спешил сменить рассвет, вопреки собственным представлениям о себе, он стал выразителем воли самого могущественного человека в королевстве. Это неожиданное открытие потрясло его. Он двигался, ощущал свое тело, слышал свой голос, но в иные минуты, когда, проверяя посты, останавливался под огромным неподвижным небом, с которого на него смотрели бесстрастные звезды, у него появлялось ощущение, будто он больше не принадлежит себе, растворяясь в пронзительном до боли чувстве причастности к чему-то великому, непостижимому, но достойному безграничной любви и преданности.
Бережно неся в себе это высокое озарение, он наткнулся посреди небольшого монастырского двора, пустынного и погруженного во тьму, на дона Карлоса де Сегуру, капитана отряда телохранителей Великого инквизитора. Вокруг царили ночь и безмолвие. Только из-под низких сводов внутренних галерей доносились шаги часовых.
— Почему вы не спите, сеньор? — спросил Дьего с ласковой укоризной в голосе. — Скоро начнет светать. Достаточно того, что я бодрствую.
Де Сегура промолчал. Это был худой костистый человек с темным, изборожденным глубокими морщинами лицом. Многие годы славился он своими ратными подвигами и христианскими добродетелями.
— Вам нужно отдохнуть, — продолжал фра Дьего. — Как я мог убедиться, вы безупречно исполнили все приказания досточтимого отца. Можете спать спокойно. Я велю вас разбудить, если понадобится.
Старый воин все также молча с минуту смотрел на фра Дьего, потом повернулся и медленно, слегка ссутулив плечи, зашагал в глубь двора.
Ранним утром, почти на рассвете, фра Дьего принял из рук монастырского служки завтрак и сам отнес его преподобному отцу.
Падре Торквемада лежал на узком ложе в глубине кельи.
Глаза у него были открыты: он не спал. Фра Дьего поставил на стол цинковую тарелку с хлебом и сыром и два кувшина: один с вином, другой с водой.
— Подкрепитесь, досточтимый отец, — вполголоса сказал он.
Полагая, что падре Торквемада желает остаться один, он тихонько направился к двери. Но тот, заметив это, сказал:
— Останься!
Фра Дьего в знак послушания склонил голову.
— Подойди поближе.
Он исполнил и это.
— О чем говорят?
— Кто, святой отец?
— Люди.
— Приезжал гофмейстер двора их королевских величеств…
Торквемада сделал нетерпеливый жест.
— Я не об этом спрашиваю. О чем говорят мои люди и здешние монахи?
— Они исполняют твои приказания, святой отец.
Торквемада приподнялся на ложе и оперся на локоть. Лицо у него было измученное, серое, как после бессонной ночи, но взгляд черных, глубоко запавших глаз выражал напряженную сосредоточенность.
— И это все?
— Досточтимый отец, — сказал фра Дьего, и голос его вновь обрел юношескую звонкость, — я проверял лично, чтобы все твои приказания были исполнены в точности. И старался всюду поспеть.
— И не слышал из уст монахов и моих людей никакой хулы?
— Досточтимый отец, я все время находился поблизости от часовых, и часто они даже не подозревали этого, но ни одного слова, недостойного христианина, я не услышал.
— Мятежные мысли не всегда нуждаются в словах, — как бы размышляя вслух, сказал Торквемада.
Фра Дьего, поколебавшись немного, смело посмотрел в глаза Великому инквизитору.
— Вижу, ты хочешь мне что-то сообщить, — сказал Торквемада.
— Да, святой отец.
— Говори.
— Прости меня, отче, если я ошибаюсь. Слов, достойных осуждения, я не слышал, но взял бы грех на душу, если бы умолчал о том, что, по моему разумению, среди твоих приближенных есть, к сожалению, человек, который внушает мне подозрение.
Торквемада молча смотрел на Дьего, но тот спокойно выдержал его взгляд.
— Тебе известно, сын мой, — наконец сказал он, — что бдительность выполняет свое назначение только тогда, когда обвинение обосновано?
— Да, отче, мне это известно.
— Этим нельзя пренебрегать, и тот, кто бросает на другого хотя бы тень подозрения, должен отдавать себе отчет в том, что, не доказав еще вины, он делает существование ее вероятным.
— Знаю, отче.
— Ты обдумал свое обвинение?
— Да, отче, я хорошо обдумал его.
— Итак?
— Я имею в виду капитана твоих телохранителей.
Торквемада, казалось, не был удивлен, он только снисходительно усмехнулся.
— Сын мой, ты обвиняешь человека, поставленного очень высоко. Сеньор де Сегура пользуется репутацией храброго воина и безупречного христианина.
— Знаю, отче. Но он производит впечатление человека, утаивающего свои мысли.
— И это все, что ты можешь вменить ему в вину?
Фра Дьего молчал. Тогда Торквемада встал и положил руку ему на плечо.
— Человек — существо мыслящее, сын мой.
— Знаю, отче. Я не обвиняю сеньора де Сегуру в том, что он мыслит, но все-таки доверять ему я бы поостерегся.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Мне кажется, он недаром скрывает ото всех свои мысли, — сказал фра Дьего и тотчас подумал: «Боже, ты знаешь, мной движет не оскорбленное самолюбие».
— Чем тебя обидел сеньор де Сегура?
Жаркий румянец залил лицо фра Дьего.
— Обидел? Даже молча выказав мне презрение, он не мог меня обидеть, — ведь исполняя твою волю, отче, я перестаю быть самим собой.
Падре Торквемада на это ничего не ответил. Он подошел к окну и спрятал руки в рукава сутаны.
— Вам надо подкрепиться, досточтимый отец, — тихим голосом сказал Дьего. — Вы со вчерашнего полудня ничего не ели.
«Боже, разве имею я право подвергать сомнению честные побуждения этого юноши? Укрепить отроческую веру — что может быть важней этого? А пред лицом повсеместно могущего возникнуть зла не лучше ли совершить несправедливость в отношении одного человека, чем по непростительной близорукости проглядеть вероятность его возникновения? И вообще разве может быть виновный без обвиняющего? Только с помощью истины — а она едина, — познается ее отрицание. Итак, кто создает вину? Обвиняющий? Если он, тогда чему следует верить больше: обвинениям или фактам, которые, не будучи выявлены, еще не могут быть отнесены к числу преступных?»
— Сын мой, — сказал он.
— Да, отче.
— Думаю, ты понял меня, когда я сказал: всякое обвинение нуждается в доказательстве.
— Да, отче.
— Ступай разыщи дона Карлоса. Если он спит, вели разбудить его. Скажи, я хочу его видеть.
По лицу фра Дьего видно было: он хочет что-то сказать, но, не промолвив слова, он вышел из кельи.
Постепенно светало, хотя под низкими тучами, закрывавшими небо, еще сохранялся ночной мрак. Из недр тьмы доносился колокольный звон — это звонили в городских храмах. Но тут, в стенах Санта Мария ла Антиква, царила тишина.
Падре Торквемада в задумчивости постоял у окна, потом повернулся и подошел к столу. Но к еде не притронулся. Воздев руку, он сотворил над столом крестное знамение и, вынув из-за пазухи ладонку, открыл ее и высыпал содержимое в кувшин с вином.
Когда сеньор де Сегура в сопровождении фра Дьего вошел в келью, его высокопреподобие молился, стоя на коленях около своего ложа. Старый воин по-солдатски скупо перекрестился и, отступив к стене, молча ждал, пока Великий инквизитор кончит молиться. Спустя минуту падре Торквемада поднялся с колен.
Фра Дьего устремил на него вопрошающий взгляд; он был бледен.
— Останься, — сказал преподобный отец и обратился к дону Карлосу: — Мир тебе, благочестивый капитан.
— И тебе, преподобный отец. Брат Дьего сказал: вы желаете меня видеть. Хотите отдать новые распоряжения?
— Нет. Я хочу обратиться к тебе за советом, как к многоопытному человеку.
Торквемада пододвинул кресло поближе к окну и сел так, чтобы лицо его было освещено.
— В последнее время я о многом размышлял, — тихо, с расстановной заговорил он, словно рассуждая сам с собой. — Размышлял и о твоих словах, сказанных несколько дней назад в Сарагосе.
Выражение юношеской преданности озарило изборожденное глубокими морщинами лицо де Сегуры.
— Помню, преподобный отец. И продолжаю утверждать: вы должны позволить, чтобы о вашей безопасности проявляли бóльшую заботу. Враги…
— Так меня ненавидят?
— Преподобный отец, ненависть врагов…
— Да, ты прав. Пока правда не восторжествует, мерилом ее могущества служит ненависть ее врагов.
— Как же им не испытывать к тебе ненависти? Твоя жизнь, досточтимый отец…
— Верно. Не думай, сын мой, будто я не знаю, что возложенные на меня обязанности требуют, чтобы я все свои силы, телесные и духовные, посвятил укреплению на земле святого дела, коим является инквизиция. Но, увы, и Бог тому свидетель, святое это дело еще недостаточно утвердилось в христианском мире, и можно смело сказать, не боясь упрека в гордыне, что тут, в Королевстве, мы являем собой пока единственный и непревзойденный образец благочестия; следуя коему, католические народы научатся у нас, как устанавливать у себя новый порядок и сокрушать сопротивление врагов.
— Да будет благословенно наше святое дело, — взволнованным голосом произнес сеньор де Сегура.
Падре Торквемада воздел руки.
— И я о том же молю Господа нашего. Потому охотно склоняюсь к твоим советам. Воистину не следует пренебрегать никакими средствами, кои могут обеспечить мою безопасность.
— Досточтимый отец, ты всегда можешь рассчитывать на меня и моих воинов. Но дозволь сказать: ты сделал бы мне честь как рыцарю и успокоил мою душу, если бы твои приказания, особенно те, которые не предусмотрены заведенным у нас порядком, я получал бы непосредственно от тебя. Прости, святой отец, что говорю об этом. У меня нет оснований предполагать, что присутствующий здесь брат Дьего не передал мне в точности твоих распоряжений. Но, признаться, я был озадачен их суровостью и подумал: «Всемогущий Боже, если и тут, в освященной Богом обители, тебе грозит опасность, где же искать тогда спасения?»
— Нигде! — решительно отрезал Торквемада. — А преподобный отец д'Арбуэс разве не в храме погиб?
Старый воин опустил голову.
— Я всего лишь простой солдат, и мне трудно постичь умом истинные размеры злодеяний. Но когда ты среди своих приближенных и я стою на страже, тебе ничего не угрожает, — в этом я убежден.
— Думаешь, враг не может проникнуть в наши ряды? Среди них есть такие, которых мечом не одолеешь. Взять хотя бы вот эту пищу. Как знать, не скрывается ли в ней враг?
Сеньор де Сегура побледнел. Подняв руку, он усталым движением провел по лбу и, понизив голос, спросил:
— Ты полагаешь, досточтимый отец…
— Мы лишь тогда обезопасим себя надежным образом, если в каждом действии, в каждом поступке будем подозревать вражескую вылазку, — сказал падре Торквемада. — Все возможно. Итак, чтобы нам не в чем было себя упрекнуть, пускай отныне мои кушания предварительно пробует набожный и, главное, ответственный человек, — разумеется, назначенный тобой.
— Ты считаешь, святой отец, это должен делать я?
— Нет, сын мой, — ответил Торквемада. — Я не хочу подвергать хотя бы малейшему риску близких мне людей. Вполне достаточно, если ты сделаешь это один раз — сегодня. Это будет, так сказать, чисто символический акт, к которому тебя обязывает высокая твоя должность.
— Отче! — воскликнул де Сегура, и в голосе его послышалась растерянность.
Торквемада поднял веки и устремил на него взгляд, исполненный участия и усталой грусти.
— Я исповедался этой ночью, но не успел причаститься святых даров.
Торквемада воздел руку и перекрестил дона Карлоса.
— Отпускаю тебе грехи, сын мой, ибо то, что ты вознамерился совершить, ты совершаешь с глубокой верой и во имя ее укрепления.
— Да продлит Господь Бог твои лета во благо нам, — сказал сеньор де Сегура.
Затем, подойдя к столу, движением человека, который не привык придавать значения еде, придвинул к себе тарелку с хлебом и сыром и налил в кружку вина. И с той же деловитой поспешностью выпил его, а когда, отставив кружку, потянулся за хлебом, лицо его внезапно побледнело, он вздрогнул всем телом, растопыренные, уже одеревеневшие пальцы дернулись судорожно и потянулись к горлу, и он с придушенным криком покачнулся, еще раз издал какой-то нечленораздельный звук, попытался выпрямиться, но в ту же секунду, устремив в пространство невидящий взгляд, рухнул всем своим большим телом на стол; тот под тяжестью его опрокинулся, и под звон и стук разбитой посуды де Сегура упал лицом на каменный пол.
— Боже! — послышался из темного угла крик Дьего.
Наступила тишина.
— Сын мой, — спустя минуту сказал Торквемада.
Фра Дьего прижался к стене и закрыл руками лицо.
— Сын мой, — повторил он, — происшедшее воистину ужасно, но этот человек предстал уже пред высшим судом, и только одному Богу ведомо: преступник он или несчастная жертва преступления? Помолимся Богу, чтобы нам открылась сия тайна.
У фра Дьего лицо было серое, когда он, дрожа всем телом, припал к коленям Великого инквизитора.
— Отче, молю тебя, позволь мне вернуться к себе в монастырь. Признаюсь, я оговорил этого человека из-за оскорбленного самолюбия. Но откуда мне было знать, что подозрение мое оправдается? Порочность человеческой натуры повергает меня в ужас. Я маленький человек и славить Бога могу лишь в тиши и покое.
Торквемада положил руку ему на голову.
— А что есть тишина?
— Не знаю, отче. Знаю только одно: меня ужасает ширящееся на земле зло.
— Ты думаешь, можно забыть то, что уже познал?
— Отче, ты ведь знаешь: мне ведома лишь крупица правды.
— И она так страшит тебя?
— Отче, ты вознамерился вознести меня слишком высоко.
— Боишься узнать правду о роде людском?
— Отче!
— Тобой действительно владеет страх? Боишься во всей полноте познать порочность человеческой натуры?
Фра Дьего поднял истомленное страданием лицо.
— Да, отче. Ненависти и презрения боюсь я больше всего.
— Неправда!
— Да, отче.
— Ты лжешь или трусливо обманываешь самого себя. Нет, не ненависти и презрения ты боишься, а любви.
— Любви?
— А что есть презрение и ненависть ко злу? Не вооруженные ли это рамена любви к добру?
— Отче, но ведь не источник грозен, а река, которая берет из него начало и производит порой опустошения.
— Опять ты заблуждаешься и притом так наивно! Да, бывает, реки приносят страшные бедствия, но источник тут ни при чем, — они выходят из берегов из-за дождей и тающих в горах снегов.
— А к мыслям и чувствам, проистекающим из любви, не может разве примешаться нечто ее природе чуждое? Где взять уверенность, что, движимый любовью, я не совершу поступка, который противоречит ей? И могу ли я заранее предвидеть, куда меня заведет ненависть и презрение?
— Можешь. Не дальше, чем позволит твоя любовь. Если любовь сильна и бесстрашна, такова будет и ненависть ко всякому злу. А если она лишь слабо теплится в душе и заставляет сомневаться, под стать ей будут ненависть и презрение. Увы, сын мой, тебя страшит великая любовь. Тебя пугает ее всемогущество, сила ее воздействия, и прежде всего — ее настойчивые и непререкаемые веления. Ты бежишь любви. Ну что ж, не стану тебя удерживать.
— Отче, ты обманулся во мне, — прошептал Дьего.
Торквемада коснулся рукой его склоненной головы.
— Посмотри мне в глаза.
— Да, отче.
— Боюсь, как бы то, что я скажу тебе сейчас и что еще можно предотвратить, не услышал ты пред Божьим судом, а тот приговор неотвратим.
На глазах Дьего выступили слезы.
— Отче, не во всемогуществе любви сомневаюсь я, а в своих силах.
— Дурачок! А при виде моего стынущего тела ты тоже стал бы сомневаться?
Дьего вздрогнул.
— Отче, побуждения мои не были чисты.
— А их последствия? Разве не оправдывают они твоих побуждений? Или измученный ум твой не в силах постичь коварства происшедшего? Поистине, только великая любовь способна на такое спасительное озарение, какое посетило тебя.
По щекам Дьего текли слезы.
— Отче, ты полагаешь, то была любовь?
Торквемада наклонился над стоящим на коленях.
— Сын мой, дитя мое… в тебе больше христианской любви, чем ты полагаешь.
— Отчего же я усомнился в себе?
— Ты усомнился в истине.
— Отче, клянусь, моя вера…
— Истина и любовь едины?
— Да, отче.
— Доводи свою мысль до конца. Ты усомнился в своих силах? А какой источник питает их? Любовь, которая служит истине и неотделима от нее. Как же, веруя в истину, ты — ее носитель, усомнился в себе? Разве не она, как неистощимый источник, питает алчущих? Лишь усомнившись в ней, человек начинает сомневаться в себе.
Фра Дьего поднял голову, он был еще бледен, но слезы больше не текли из его глаз.
— Отче, я солгал неумышленно.
— Если бы это было не так, я не стал бы разговаривать с тобой, сын мой.
— Я заблуждался, но благодаря тебе прозрел. Зло представилось мне таким всемогущим, что на единый миг я разуверился в истине, перестал внимать ей. Но скажи, отче, почему ты лучше меня самого разумеешь мои мысли? Откуда в тебе эта прозорливость?
— Сын мой, — ласково сказал Торквемада, — я служу истине, только ей одной и в этом черпаю силы. Вот и все.
Наступило короткое молчание. Фра Дьего прижался горячими губами к руке его высокопреподобия, неподвижно лежавшей на поручне кресла. Тогда Торквемада медленно, как бы в раздумье, поднял правую руку и, перекрестив склоненную голову инока, промолвил:
— Ego te absolvo. In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti, amen.[17]
Сразу после разговора с Великим инквизитором дон Родриго де Кастро вернулся в келью, которую занимал вместе с юным Лоренсо.
— Ну что? — нетерпеливо спросил Лоренсо.
Дон Родриго, ни слова не говоря, подошел к столу, схватил кувшин с вином и стал жадно пить, как человек мучимый жаждой.
Лоренсо с беспокойством смотрел на друга.
— Что случилось, Родриго?
— Ничего.
— У тебя неприятности?
Дон Родриго со стуком поставил кувшин на стол.
— Послушай, Лоренсо, я всегда хорошо к тебе относился, и, надеюсь, так будет и впредь, но, знай, отныне я для тебя больше не Родриго.
Лоренсо смутился.
— Не понимаю. Что это значит?
— С сегодняшнего дня я твой начальник, понятно?
— Ты? О, Родриго…
В порыве восторга он хотел заключить друга в объятия, но тот резко отстранил его.
— Только что его преосвящество соизволил назначить меня капитаном своих латников. Погоди, не перебивай. Это, во-первых. А во-вторых, хотя ты еще очень молод, Лоренсо, но пора бы тебе знать, что солдат не должен задавать вопросов, и чем раньше ты это усвоишь, тем лучше для тебя. Запомни.
— Прости, — прошептал Лоренсо, — я не знал…
— Зато теперь знаешь, — сухо перебил его дон Родриго. — Ступай за мной и — больше ни слова.
Фра Дьего, впустив обоих рыцарей в келью Торквемады, молча указал на распростертое на полу тело. Оно было прикрыто темным плащом. Лоренсо чуть не вскрикнул, когда, поднимая вместе с доном Родриго покойника, неосторожным движением сдернул плащ с его головы. Но, встретив суровый взгляд дона Родриго, он овладел собой. И, снова прикрыв плащом почерневшее лицо и крепко придерживая руками окоченелое тело, с опущенной головой направился вслед за доном Родриго к двери. В келье царил полумрак, но в коленопреклоненном подле ложа человеке Лоренсо сразу узнал досточтимого отца Великого инквизитора.
Монастырский коридор был пуст — стража неподвижно замерла в обеих концах его, и отсюда ее не было видно, так что никем не замеченные они пронесли тело де Сегуры в келью, которую тот недавно занимал, и, положив прикрытые плащом останки на кровать, остававшуюся этой ночью нетронутой, вернулись к себе.
Дон Родриго тяжело опустился на скамью, распахнул на груди кожаный кафтан и придвинул к себе вино. На этот раз он пил долго, медленными глотками, наконец, отняв ото рта тяжелый кувшин, взглянул на стоявшего рядом Лоренсо.
— Чего уставился? — грубо спросил он.
Лоренсо молчал.
— Садись, — приказал дон Родриго и придвинул к нему кувшин. — Пей!
Тот сел, выпрямившись, на другой конец скамьи и покачал головой.
— Пей! — повторил капитан.
Лоренсо, немного поколебавшись, подчинился.
Дон Родриго неприязненно смотрел на него.
— Хватит, — внезапно сказал он. — А то опьянеешь.
Лоренсо резким движением отставил кувшин и вскочил со скамьи.
— За что ты меня мучаешь, Родриго?
Его высокий, ломающийся голос дрожал от обиды и гнева.
Дон Родриго презрительно усмехнулся.
— Садись.
— Что я тебе сделал, Родриго? Ведь я любил тебя, как брата.
— Оставь это ребячество. Садись, я хочу с тобой серьезно поговорить. Подними голову.
— Можно мне уйти? — прошептал Лоренсо.
— Сейчас — нет.
Дон Родриго взял кувшин и выпил его до дна.
— Послушай, Лоренсо, несмотря на свою молодость, ты удостоился высокой чести, — надеюсь, ты сумеешь это оценить. Отныне ты обязан каждодневно пробовать все кушанья, которые предназначены для его преосвященства. Такова его и моя воля.
Наступила минутная пауза.
— Понимаешь, Лоренсо, какое поручено тебе дело? Первым, кто сегодня снял пробу, был тот человек.
— Скажи, Родриго…
— Никаких вопросов, Лоренсо.
И, отодвинув стол, он тяжело поднялся. Его загорелое, хмурое лицо набрякло, мутные глаза налились кровью.
— Мир — это навозная куча, понимаешь, Лоренсо? Ты еще ничего в жизни не испытал, и ничего не знаешь. Всюду, куда ни повернешься, злодеяния и измена, жалкие пигмеи на каждом шагу расставляют свои коварные сети. Еще недавно меня мучила совесть, оттого что я совершил подлость. Боже мой, какой же я был дурак! Человек, который считал меня своим другом и к которому я испытывал дружеские чувства, сейчас томится в тюрьме. Из-за меня, понимаешь? И я не жалею об этом. Бог свидетель, я поступил правильно. Что значат узы дружбы и прочие чувства в сравнении со служебным долгом? Послушай, Лоренсо, я говорил, что хорошо к тебе отношусь? Говорил?
— Говорил, — прошептал Лоренсо.
— Ты молод и красив, в глазах твоих, как в зеркале, отражается твоя чистая душа. И хотя я очень люблю тебя, больше даже, чем ты предполагаешь, но знай, как бы глубоко в душе ты ни прятал преступные замыслы, как бы старательно ни утаивал хотя бы малейшее отступление от веры или измену своему долгу, от меня это не укроется, и я первый сделаю все, чтобы изничтожить тебя, как изничтожают врага. Берегись меня!
Лоренсо тоже встал. Он был бледен, глаза его потемнели. Взглянув на него, Родриго неожиданно разразился громким, звонким смехом.
— Щенок, ты даже не научился скрывать своих мыслей. По твоим глазам вижу, о чем ты подумал. «И ты тоже берегись меня», — вот что подумал ты.
Посмеявшись еще немного, он внезапно умолк и, рубанув рукой по воздуху, приказал:
— Ступай, я хочу побыть один.
Лоренсо, бледный, с потемневшими от гнева глазами, вытянулся по стойке «смирно».
— Слушаюсь, сеньор капитан! — сказал он мальчишеским ломающимся голосом и, как положено, повернувшись кругом, вышел из кельи. Только дверь за собой захлопнул громче, чем следовало.
Вскоре после этого, а именно спустя час, в Санта Мария ла Антиква прибыл председатель священного трибунала в Вальядолиде доминиканец, падре Кристобаль Гальвес. Во дворе гостя встретил седовласый приор монастыря падре Агустин д'Акунья, и оба направились в старинную часть монастыря, где в трапезной, знававшей славные времена короля Альфонса VI, их поджидали капитан телохранителей его высокопреподобия и фра Дьего.
Падре Гальвес, несмотря на увечье, — он припадал на левую ногу, — быстрым шагом вошел в трапезную и, окинув беглым взглядом просторное, мрачное помещение, исподлобья посмотрел на собравшихся.
— Давно не бывал я в вашей святой обители, — сказал он, обращаясь к приору. — Но вот я прибыл. А где же досточтимый отец? Почему он раньше не призвал меня?
Дон Родриго де Кастро отделился от колонны, в тени которой стоял.
— Разрешите сказать, преподобный отец.
— Говори, — последовал короткий ответ.
— Досточтимый отец призвал вас, — это верно, но он не сможет переговорить с вами лично, поскольку проводит время в молитве и размышлениях.
— Сейчас? — с гневным недоумением спросил падре Гальвес. — Что понудило его к этому? И вообще что здесь происходит? Почему вы прибыли в столицу ночью, не известив заранее? По городу поползли слухи. И, наконец, почему его преосвященство не желает никого видеть?
— Простите, ваше преподобие, — с достоинством ответил дон Родриго, — но я не уполномочен обсуждать решения досточтимого отца.
Падре Гальвес метнул взгляд на молодого воина.
— С кем имею честь?
— Я — капитан телохранителей его высокопреподобия Великого инквизитора, — ответил дон Родриго и, указывая на сидевшего в стороне человека, прибавил: — А это брат Дьего, личный секретарь досточтимого отца.
Падре Гальвес, прихрамывая, подошел к Дьего.
— Поздравляю, сын мой. Не иначе, тебя отличают особые добродетели и способности, если, несмотря на юный возраст, досточтимый отец приблизил тебя к своей особе.
Фра Дьего склонил голову.
— Досточтимый отец приветствует вас и передает вам свое благословение. Он очень сожалеет, но вам, как председателю священного трибунала, надлежит немедленно заняться одним неприятным и весьма прискорбным делом.
Падре Гальвес, глядя в сторону, рассеянно слушал и хмурил кустистые брови. Но внезапно он выпрямился.
— Прошу садиться, — сказал он тоном человека, привыкшего к повиновению.
И первый, прихрамывая, направился своей стремительной походкой в глубину трапезной к столу и, опустившись на скамью, ждал, пока все усядутся.
— Слушаю, — сказал он.
Фра Дьего, который скромно сел в стороне, встал и в коротких словах, бесстрастным тоном рассказал о случившемся. Кончив, он сел и сунул руки в рукава сутаны.
— Это все? — спросил падре Гальвес.
— Остальное предоставляется вам, — ответил фра Дьего.
— Так, так, — равнодушно сказал падре Гальвес. — А что вы скажете на это, отец Агустин?
— Господь Бог жестоко покарал нас, — сказал он, и у него задрожали губы, как у человека, которого постигло горе.
— Бог? — с недоумением переспросил падре Гальвес. — Уж не думаешь ли ты, отец Агустин, что Бог всыпал яд в кувшин с вином? Это все, что ты можешь сказать?
Падре Агустин беспомощно развел руками.
— Все? — вскричал падре Гальвес, ударяя кулаком по столу. — Под крышей твоего монастыря замышлялось чудовищное преступление, убийцы из-за угла готовились нанести нам смертельный удар, поразить нас в самое сердце и мозг, а ты ничего не видел и не знал, словно ослеп и оглох! На каком свете ты живешь? Только с ангелами и святыми угодниками способен ты беседовать? Совсем ума лишился на старости лет! Если бы не твоя всем известная набожность, мы бы иначе поговорили с тобой в священном трибунале.
Старик приор не пытался оправдаться. Сжавшись в комок, сидел он в огромном кресле и под обрушившимися на него обвинениями все ниже клонил седую голову. Но все равно было заметно, как она дрожит. «Вот какова сила страха», — подумал Дьего и, хотя ему с детства внушали почтение к набожности и преклонному возрасту, злорадно усмехнулся. Но он отдал себе в этом отчет, лишь заметив такую же усмешку на лице дона Родриго, который в сиянии позолоченных доспехов неподвижно, как идол, сидел на противоположном конце стола. Их взгляды на миг скрестились, но они тотчас отвели глаза. Фра Дьего опустил веки. «Боже!» — мысленно произнес он, сам не понимая, что означает это безгласное восклицание. Его молнией пронзила какая-то мысль, наполнило чувством беспредельной тоски и одновременно щемящей сладостной печали, но что было тому причиной, он не успел разобраться: его вывел из раздумья голос падре Гальвеса, который, с нескрываемым презрением повернувшись спиной к приору, заговорил с ним; фра Дьего остался доволен собой, так как сумел сохранить невозмутимое спокойствие.
— Ты говорил, сын мой, — сказал падре Гальвес, — будто сеньор де Сегура под предлогом того, что был на исповеди и не успел причаститься святых даров, поначалу не хотел отведать еду.
— Да, — подтвердил фра Дьего.
— К сожалению, я мало знал сеньора де Сегуру, но, насколько мне известно, он пользовался репутацией храброго рыцаря и безупречного христианина. Это верно?
— Да, святой отец. Но порой славе сопутствуют гордыня и неприступность.
— Значит, он был гордецом?
— Думаю, не от избытка скромности он неохотно посвящал людей в свои мысли.
— Ну и что из этого?
Дьего испытал такое чувство, словно он очутился на краю пропасти.
— Преподобный отец, — наконец сказал он после затянувшегося молчания, — мне кажется, я слишком молод и неопытен, чтобы выносить окончательное суждение о том, где грань между вероятностью и безусловностью вины.
Падре Гальвес сделал нетерпеливое движение.
— Что ты хочешь сказать этим, сын мой? Что такое, по-твоему, вероятность вины? Это субъективное, преходящее неумение доказать ее безусловность. Вероятность — это фикция, не так ли? А в расчет принимаются только факты. Вина или есть, или ее нет. Вот и все.
Фра Дьего покраснел от стыда и унижения. Как он мог сказать такую глупость! И ему стало ясно: послушание состоит не в том, чтобы избегать высказывать свое мнение, а в том, чтобы угадывать и соглашаться с суждениями вышестоящих.
— Преподобный отец, — сказал фра Дьего, впервые в жизни стараясь обратить себе на пользу своей по-юношески искренне звучащий голос, — я употребил понятие «вероятность вины» в том смысле, какой придаешь ему ты.
— Сеньор де Сегура принадлежит к одному из самых старинных родов Арагонского королевства, — отозвался с другого конца стола дон Родриго.
— К сожалению, мы убедились на опыте: чем знатней человек, тем меньше следует доверять ему. Казалось бы, слава, богатство, признание заслуг, блестящее имя — все обязывает стоять на страже Истины. А на самом деле именно там рассадник чудовищных преступлений, которым несть числа. Господь наш Иисус Христос сказал: «Блаженны нищие духом», но несовершенный ум человека не в состоянии постичь всей глубины этого мудрого речения. И царство Христово настанет на земле не раньше, чем все будут как дети Божий.
Лицо у фра Дьего было серьезное, но слушал он невнимательно. Он до сих пор думал: ему неведома зависть. А между тем это ядовитое чувство безмерно растравляло ему душу. Что де Сегура происходит из знатного арагонского рода, ему было известно не хуже дона Родриго. Почему же он не сумел воспользоваться этим, как оказалось, важным фактом и позволил опередить себя другому? Он взглянул на дона Родриго, и при виде его лица, которое выражало невозмутимое спокойствие и умение владеть собой, Дьего захлестнула волна зависти.
Воцарилось молчание.
— Что ты намерен предпринять, преподобный отец? — тихим голосом спросил старик приор.
— Сейчас узнаешь, отец Агустин. Поскольку маловероятно, чтобы преступник действовал в одиночку, следовало бы всех братьев вызвать в священный трибунал…
Падре Агустин поднял трясущуюся голову. В его старческих, измученных глазах стояли слезы.
— Боже милостивый, неужели ты сделаешь это?
Тот пожал плечами.
— Нет, пока повременю. Святая инквизиция не заинтересована в том, чтобы хотя бы тень позора пала на эту старинную, почитаемую обитель. Мы верим: несмотря на твою беспомощность, большинство братии хранит в этих священных стенах верность традициям и, что особенно важно, — нашему сообществу. — Затем он обратился к дону Родриго: — А вы, сеньор, распорядитесь, чтобы в священный трибунал доставили того служку, из рук которого фра Дьего принял еду для его высокопреподобия.
— Отец Кристобаль! — воскликнул старик. — Ведь он еще совсем дитя! Невинное дитя!
Падре Гальвес издевательски усмехнулся.
— У тебя, отец Агустин, все невинные. Послушать тебя, так непонятно, откуда вообще берутся преступления, ересь, порок. Может, ты считаешь, их вовсе нет? Может, ты пришел к такому благому заключению? Но если так, чего же ты так тревожишься за этого отрока? Ведь священный трибунал не чета светским судам, его назначение защищать невинных, ибо, борясь со злом, он оберегает их.
С этими словами он встал, давая понять, что совещание закончено.
Уже на другой день стало ясно: падре Гальвес не зря упрекал приора в преступной близорукости и отсутствии бдительности. Шестнадцатилетний Пабло Сарате, всего несколько месяцев назад принявший обет послушания, признался на следствии, что, когда он нес еду для досточтимого отца Великого инквизитора, его остановил во дворе сеньор де Сегура, велел поставить поднос, а самому пойти на кухню и вымыть якобы недостаточно чистые руки. Итак, теперь все было ясно. Враг, как стоглавая гидра, оживал, несмотря на наносимые ему удары. Разоблаченный и уничтоженный в Сарагосе, он протягивает злодейские щупальцы в другом месте, низвергая порядок, сея в умах смятение, а в сердцах — тревогу.
Выяснив обстоятельства дела, суд пришел к заключению, что Пабло не заслуживает сурового наказания, однако, учитывая последствия его проступка, о возвращении в монастырь не могло быть и речи, — а что душа этого отрока поражена страшным недугом и что принят он был на послушание крайне неосмотрительно, выяснилось только потом. После того, как Пабло во всем сознался, он вместо того, чтобы сожалеть о содеянном, покаяться в грехах и впредь не сбиваться с пути истинного, взял и повесился в тюремной камере; богопротивный этот поступок свидетельствовал о том, что праведной жизни христианина он предпочел позор и вечное проклятие.
В монастыре Санта Мария об этом достойном сожаления происшествии стало известно на рассвете перед первой заутреней, которую уже много лет подряд правил сам отец приор. И в тот день в положенный час он вышел со святыми дарами пред алтарь, но движения у него были неверные, как у слепца, а голос, хотя читал он еле слышно, то и дело замирал и совсем прерывался; среди молящейся братии послышался тревожный ропот, но затем наступила тишина, и беспомощному бормотанию старца вторил только орган из глубины храма. Еще больше удивились монахи, когда падре Агустин, поблагословив их по окончании службы, остался стоять перед алтарем и тихо, но как-то особенно внятно и проникновенно произнес:
— А теперь, братия, помолимся Господу нашему и пресвятой богородице за чистую невинную душу нашего младшего брата Пабло.
После его слов наступила гробовая тишина. Ни фра Дьего, одиноко стоявший сбоку алтаря, ни дон Кастро, в отливавших золотом доспехах застывший перед сомкнутым строем фамилиаров, не шелохнулись. И ни один монах не решился опуститься на колени, — такая сила исходила от этих двоих.
Падре Агустин с минуту взирал на неподвижно замершую в полумраке храма толпу, и его истомленное страданием лицо побледнело еще сильней, — он закрыл глаза и, обратившись лицом к алтарю, встал на колени и творил одинокую молитву. Тогда фра Дьего и сеньор Кастро, предварительно перекрестившись, одновременно направились к выходу. За ними, гремя оружием, устремились фамилиары Великого инквизитора. А потом в наступившей тишине один за другим, опустив голову и пряча глаза, покинули храм монахи.
Вскоре отец Агустин остался один. Он долго молился, забыв обо всем на свете. Лучи восходящего солнца озарили на витражах фигуры святых и ангелов. В подсвечниках догорали свечи. Было слышно, как в монастырском дворе сменяется стража.
Но вот падре Агустин поднял голову и, устремив взгляд на огромный крест в вышине, воскликнул исполненным отчаяния голосом:
— Боже, доколе мрак будет покрывать несчастную землю!
Слезы, застилавшие глаза, помешали ему разглядеть, кто припал к его коленям, и, содрогаясь от рыданий, прижался горячими губами к руке. По-прежнему стоя на коленях, он ощупал голову коленопреклоненного и, почувствовав рукой густые, вьющиеся волосы, узнал молоденького монастырского служку по имени Франсиско. Он обнял щуплое, еще детское тело и, гладя мальчика по голове, прошептал прерывающимся от волнения голосом:
— Дитя мое, бедное дитя, не надо терять надежду. Надо всегда надеяться.
То была последняя обедня, которую старик приор отслужил в Санта Мария. Ночью по приказанию церковных властей он покинул монастырь и удалился в уединенную обитель Сан Иниго, расположенную в горах Зстремадуры, чтобы там, невозбранно посвятив себя молитве, в тиши и покое закончить праведную жизнь.
Наутро сам Великий инквизитор после двухдневного поста и молитв отслужил в монастыре раннюю обедню. А фра Дьего обратился к монашеской братии с краткой проповедью, темой которой послужили слова Иисуса Христа из Евангелия от Матфея: «Не мир пришел Я принести, но меч».
Однако, как явствует из истории, торжество истины не всегда сопровождается звуками фанфар, — и вот к исходу тысяча четыреста восемьдесят пятого года в столицу начали доходить отнюдь не радостные вести. Так, стало известно, что королевские войска под началом графа д'Аркоса понесли тяжелое поражение при осаде Малаги — этого оплота неверных, а из Арагона губернаторы доносили о волнениях, со времен небезызвестных событий в Сарагосе то и дело вспыхивавших во многих городах, нарушая покой и порядок; волнения были делом рук иудействующих врагов, которые прибегали к самым гнусным средствам, лишь бы нанести предательский удар королевству.
В Валенсии, к примеру, не считая мелких беспорядков, подстрекаемая тайными провокаторами чернь подожгла дворец Талавера, в котором размещался священный трибунал: в Теруэле науськиваемая бунтовщиками толпа забросала камнями и кирпичами около башни Сан Мартина процессию отца инквизитора, когда тот в первую неделю декабря направлялся в храм на богослужение. В обоих городах имелись жертвы, и только благодаря незамедлительному вмешательству Святой Эрмандады удалось подавить волнения и положить конец дальнейшему кровопролитию. В Барселоне тоже сумели задушить бунт в самом зачатке, разогнав с помощью вооруженных молодчиков народ, который начал стекаться к тюрьме священной инквизиции, при этом было задержано и отдано под суд много подозрительных личностей.
Король Фердинанд, извещенный об этих событиях, разослал с гонцами специальный вердикт, в котором предписывалось беспощадно пресекать всякие богопротивные действия. Великий инквизитор в послании к священным трибуналам, в особенности, к тем из них, юрисдикции которых подлежал Арагон, также призвал к усилению бдительности и более решительным мерам. Враг еще раз просчитался, полагая, что ему удастся ослабить воинствующую Церковь и выкопать между ней и верующими глубокую пропасть. Ни у кого, кроме богомерзких еретиков и горстки людей, временно введенных в заблуждение, не могло возникнуть ни тени сомнения в том, что народ безгранично предан их королевским величествам и Церкви и единодушно осуждает всяческие попытки эту сплоченность ослабить.
Но тем не менее, как это часто в подобных случаях бывает, вести о нездоровом брожении умов продолжали поступать из провинции, и, хотя в столице было все спокойно, отец инквизитор Гальвес решил ускорить назначенное на середину января следующего года аутодафе, которое с немалыми затратами труда приготовлялось уже давно. После того, как падре Торквемада это решение одобрил, были приложены все усилия к тому, чтобы празднество, приуроченное ко дню почитаемого в народе св. Доминика из Силоса, носило особенно торжественный характер. Итак, за неделю до аутодафе были завершены многие дела, расследование которых до этого тянулось долгие месяцы, и начаты новые, предусмотрительно законченные раньше срока. Во всех монастырях, особенно в доминиканских, ежевечерне служили молебны, свидетельствуя о единстве сынов Церкви, в эти дни необходимом, как никогда. Впрочем, как и предполагали, народ не остался безучастным к гласу своих духовных пастырей. Одушевленный глубокой верой, он начал стекаться в Вальядолид из всех селений и городов древнего королевства Леон. Прибывали паломники также из более отдаленных мест. Вскоре все постоялые дворы и трактиры были переполнены, и народ, невзирая на декабрьские холода, располагался под открытым небом на площадях.
Единодушный порыв верующих, а также личная просьба Великого инквизитора склонила их королевские величества, которые из-за поражения под Малагой намеревались срочно туда отбыть, отложить отъезд и почтить торжество своим присутствием для придания ему большего веса и великолепия. Предполагалось, что около двух тысяч осужденных к различным видам наказания сначала примут участие в обряде покаяния в храме, а затем отправятся в процессии на квемадеро; общее же число отлученных от церкви достигло семидесяти с лишним тысяч. Среди осужденных к сожжению живьем лишь тело одного де Сегуры, обвиненного в святотатственной попытке отравления, должно было быть предано огню посмертно. Тщательно проведенное следствие по этому столь очевидному делу, казалось бы, ни у кого не могло возбудить сомнения в справедливости вынесенного священным трибуналом приговора, однако именно по поводу этого решения в Высшем инквизиционном совете вспыхнул ожесточенный спор.
Высший совет инквизиции, созданный несколько лет назад по воле их королевских величеств для более тесной связи с инквизицией, в прошлом редко собирался в полном составе. Однако ввиду последних событий и, кажется, по настоянию нескольких вельмож, король Фердинанд распорядился немедля созвать Совет. Итак, тридцатого ноября, в день св. Андрея, после ранней обедни три представителя высшего духовенства во главе с Великим инквизитором и столько же знатных вельмож, а также два доктора правоведения, достославные советники святой инквизиции, оставив своих приближенных в приемных покоях, ожидали в тронном зале прибытия короля и королевы. Их королевские величества не заставили себя долго ждать. Их сопровождал министр Франсиско Хименес — монах-францисканец.
Падре Гальвес не скрыл своего недовольства, когда после краткой речи короля Фердинанда, говорившего, как всегда, с трудом из-за мучившей его одышки, которая усиливалась по мере того, как он толстел, — слово взял дон Альфонсо Карлос, repuoi Медина Сидония, маркиз Кадикса. Ни для кого не было тайной, что, когда пять лет назад евреи впервые начали покидать селения и города подвластной инквизиции Севильи, он предоставил им убежище в своих владениях. Но то были дела давно минувших дней, и, быть может, молодой герцог, который с годами прозрел, хотел теперь отмежеваться от своего прошлого, ибо речь его была в высшей степени разумна и свидетельствовала о набожности и сыновнем признании заслуг священных трибуналов. Трудно было найти слова, лучше выражавшие верность христианскому учению, чем те, которые рассудительно, с чувством собственного достоинства и без тени высокомерия, произносил этот потомок одного из знатнейших родов королевства.
Их королевские величества с доброжелательным вниманием слушали дона Альфонсо Карлоса, остальные вельможи, в особенности герцог Карнехо, казалось, тоже отдавали должное уму самого молодого среди них. Не разделяли всеобщего одобрения только отцы инквизиторы и архиепископ Толедо кардинал де Мендоса, сохраняя выжидательную сдержанность. Многоопытность и рассудительность подсказывала им, что радоваться преждевременно, и они не обманулись, — вскоре Медина Сидония обнаружил свое истинное обличье.
— К сожалению, — после небольшой паузы, повысив голос, сказал он, — я обманул бы доверие высокого собрания и, главное, исказил бы истину, если бы умолчал о том, что многое из происходящего сейчас в нашем королевстве наряду с удовлетворением и гордостью вызывает у меня, и, наверно, не только у меня, чувство озабоченности.
В зале воцарилась тишина. Падре Гальвес беспокойно заерзал в кресле, а его преосвященство Торквемада поднял голову и устремил на молодого герцога испытующий взгляд.
— Вижу по вашему взгляду, досточтимый отец, вы хотите спросить, чтó именно вызывает у меня озабоченность?
Падре Торквемада на это ответил:
— Да, вы не ошиблись, ваша милость. В наши дни, когда повсеместно множатся преступления против веры, каждый христианин должен испытывать озабоченность. Вы это имели в виду?
— Да, но не только это. Всемилостивейшая королева, я отдаю должное строгости, с какой священные трибуналы преследуют и карают еретиков, но если они с такой же беспощадностью будут относиться к нам, знатнейшим людям королевства, обрекая на бесчестье тех, кто по рождению, заслугам и богатству не ровня простолюдинам, это принесет больше вреда, чем пользы. Вот чем вызвана моя озабоченность, досточтимые отцы.
— Чего вы достигнете, унизив и опозорив перед чернью потомков знатных родов? — вскричал герцог Корнехо. — Что вы сотворили в Арагоне? Разве не мы ваша опора, тот прочный фундамент, на котором должно зиждиться воздвигаемое вами здание?
Маркиз де Вильена, великан и толстяк, забыв о приличии, которое следует соблюдать в присутствии их королевских величеств, стукнул кулаком по поручню кресла.
— Вы что, святые отцы, ослепли или лишились рассудка? На кого дерзаете вы поднимать руку? Если и дальше так пойдет, может, вы и меня будете судить в вашем трибунале?
Снова наступила тишина. Первым нарушил ее падре Торквемада; его тихий, исполненный спокойствия голос резко контрастировал с взволнованной речью дона де Вильена.
— Вы не ошиблись, милостивый сеньор, — сказал он. — Да хранит вас Бог, чтобы этого не случилось.
Кровь бросилась в лицо сеньора де Вильены.
— Вы что, угрожаете мне, досточтимый отец?
— Кому понадобилось бесчестить посмертно сеньора де Сегуру? — вскричал герцог Медина. — Он предстал пред божеским судом, и Бог ему судья.
Падре Гальвес обратил к нему потемневшее от гнева лицо.
— Кого вы защищаете? Отравителя и изменника?
— Вы ошибаетесь, преподобный отец, — отвечал тот. — Я не сеньора де Сегуру защищаю, а честь рыцарского сословия. От греха и тяжких провинностей, как известно, никто не застрахован, даже самые знатные люди, но разве это значит, что их следует предавать огласке? Вместо того, чтобы сохранить преступление в тайне, умолчать о нем, вы делаете его достоянием толпы. Вы что, хотите восстановить против нас презренную чернь?
Король Фердинанд сидел на возвышавшемся троне, полузакрыв выпуклые глаза и положив толстые, коротковатые руки на широко расставленные колени. У набожной королевы Изабеллы вид был печальный и задумчивый. В тишине слышалось прерывистое дыхание сеньора де Вильены.
— Его милость, герцог Медина, прав: грехи и преступления могут стать уделом каждого, в том числе и высокородных. Но он глубоко ошибается, полагая, будто трусливое молчание мы должны предпочесть смелости открыто говорить правду. Что же вы нам посоветуете, милостивые господа? Или вы так невысоко цените правду, что ложно понятую честь своего сословия ставите выше нее?
— Нанося урон нашему сословию, вы тем самым наносите урон правде, — ответил герцог Корнехо.
— Нет! — вскричал Торквемада. — Если у нас хватает смелости обнажать даже самые болезненные язвы, это свидетельствует о нашей силе, в противном случае мы не смогли бы преследовать и карать зло. Еще раз спрашиваю: что вы предлагаете? Или закон и справедливость для вас пустой звук? Молчите? Тогда я отвечу вам: гордыня ваша сильней вашей веры. А если вера ваша ослабела, как же вы можете верить в торжество истины? На это я вам скажу: святая инквизиция никогда не поддастся подобным уговорам и даст отпор любым попыткам ослабить ее единство. Мы будем беспощадно отсекать от древа жизни засохшие и больные ветви.
Герцог Медина побледнел от гнева и вскочил с места.
— Всемилостивейшая королева! Сеньор де Сегура совершил тяжкий грех, — это правда, но в его жилах текла кровь знатнейшего испанского рода. Нельзя допустить такого страшного позора!
В ответ на это молчавший до той поры кардинал де Мендоса сказал:
— По-вашему, что есть позор — преступление или наказание?
— Тут раздаются голоса, призывающие к позору преступления присовокупить позор безнаказанности, — сказал падре Гальвес.
Король Фердинанд поднял руки. Его светло-голубые выпуклые глаза, словно ослепленные светом, казались осоловелыми как спросонья. Но в следующее мгновение, по-прежнему лишенные блеска, они смотрели уже с холодной проницательностью. А на красивых губах все еще погруженной в задумчивость королевы появилась едва приметная, тонкая улыбка, исполненная сладостной печали.
Тут заговорил король Фердинанд, медленно, словно в раздумье произнося слова:
— Мы божьей милостью, единодержавные владетели Арагона и Кастилии, Фердинанд и Изабелла, стоим на страже закона, и не гоже подданным, тем паче занимающим высокое положение в королевстве, просить наши величества нарушать его. — В этом месте король выпрямился, и голос его внезапно обрел силу: — Я и королева, во имя торжества справедливости, без устали предпринимаем усилия к объединению нашего королевства, и это встречает единодушную поддержку всего народа, ибо это наш священный долг. Сеньор де Сегура совершил тяжкое преступление, и ему нет пощады, таково наше королевское суждение. Однако, быть может, Господь в неизреченной доброте своей помилует его грешную душу, коль скоро мы употребим его имущество на столь благородное дело, коим является война с неверными. Это все, что мы можем сделать для сеньора де Сегуры и ему подобных. Что ты на это скажешь, дорогая Изабелла?
— Я согласна с тобой, — отвечала она.
— Ваше величество, — заметил маркиз де Вильена, — вы забываете о заслугах, какие оказали его предки и он сам королевству. С каких это пор черная неблагодарность свила гнездо в сердцах монархов?
Казалось, король вот-вот вспылит. Королева Изабелла тоже перестала улыбаться. Но тут выступил вперед фра Хименес.
— Гнев и обида — плохие советчики, — негромко сказал он, и его голос звучал мягко и примирительно. — Но уж если говорить о забывчивости, то разум подсказывает: этим недостатком страдают не их королевские величества, а некоторые господа невольно или умышленно забывают, что не они одни являются опорой королевской власти и Церкви. Полагаю, мы совершили бы большую ошибку, если бы недооценили роль городов и поселений, — объединившись в святое братство, они содействуют поддержанию порядка в королевстве. И еще не было случая, чтобы они выговаривали для себя у священного трибунала какие-либо привилегии.
— Наш католический народ, — сказал падре Торквемада, — не только не требует послаблений в вере, напротив, он благодарен святой инквизиции за то, что она устраняет тех, кому нет места в обществе.
После его слов наступило долгое молчание.
— Грозите нам расправой толпы? — глухим голосом сказал герцог де Медина.
— Хотите уничтожить нас и опереться на чернь? — прибавил сеньор де Вильена.
Тогда, резким движением отодвинув кресло, встал падре Торквемада.
— Боже милостивый! — воскликнул он. — Кто осмеливается говорить в этом собрании: вы и мы? Разве мы не составляем единое целое? Разве не объединяет нас единая вера и не един Бог живет в наших сердцах? Неужто между нами дошло до непримиримых разногласий, как между христианами и неверными? Помните, враг не дремлет, он подстерегает нас повсюду, ежечасно вершит сотни черных дел и готов нанести нам удар в спину, пользуясь нашей слабостью; он злорадствует по поводу малейших наших промахов и ошибок, для него все средства хороши, лишь бы посеять между нами рознь! И вот когда ради единства, — этого высшего закона нашей жизни, — надо поступиться мелкими, своекорыстными интересами, вы говорите: мы и вы. В таком случае позволительно спросить, что вы под этим подразумеваете? Так вот, милостивые сеньоры, мне не ведомо, чего хотите вы, но я, скромный монах, могу сказать вам, чего страждем мы, верные слуги Церкви. Мы страждем единства и подчинения догматам католической Церкви. И тут все мы равны, и у нас одинаковые обязанности в деле послушания. Нам известны ваши славные имена, ваши заслуги, известно нам и величие ваших предков, но, отдавая этому должное, мы хотели бы знать ваши мысли, и если они не расходятся с нашими, также оценить их по достоинству.
— Его величество изъявил уже свою волю, — сказал старый герцог Корнехо.
— Мы не станем с оружием в руках защищать честь де Сегуры, — прибавил сеньор де Медина.
На это досточтимый падре Торквемада ответствовал:
— Если бы меня спросили, что опасней: мятежные мысли или мятеж с оружием в руках, я бы ответил: первое таит в себе гораздо бóльшую опасность. Значит, вы подчиняетесь лишь королевской воле? А высшая правда, Бог для вас ничто?
В его голосе звучала такая сила, что трое вельмож опустили головы. Наконец, один из них, сеньор Корнехо, сказал:
— Да не оставит нас Всевышний своими милостями, да пребудет он навеки в наших сердцах.
Желая поведать потомкам историю своего времени, ученый инок так описывает в своей хронике заседание Высшего совета инквизиции:
«Несмотря на великое множество препятствий, чинимых даже особами весьма знатными, справедливость восторжествовала, и впредь, преодолевая все преграды и препоны, правда продолжала одерживать победу — и это вселяет в нас надежду, что недалеко то время, когда на земле настанет Царство Божие».