Не дальше дороги

Август-густарь начинается Медовым Спасом. Это день первого сева и первого меда, а по церковному календарю — праздник Честных Древ Креста Господня. После крестного хода, которым он знаменуется, принято погружаться всем миром в освященные воды реки или озера, чтобы очиститься от грехов, а затем и коней в эти воды погружать, дабы оберечь их от болезней и напастей. Однако, отправляясь в Суздаль к родным могилам, Дмитрий Пожарский не календарем руководствовался. Его вели долг, время и обстоятельства. И лишь в стенах Спасо-Евфимиева монастыря, склонившись над могильной плитой, под которой покоился прах его отца, он вспомнил, какой нынче день. Ну, конечно, Медовый Спас. Вон как густо разлит вокруг запах спелого меда! Он проникал даже в самые дальние уголки обители.

На плите было высечено: «Лета 7095 августа в 23 день [66] на память святого мученика Лупа преставился раб Божий князь Михаил Федорович Пожарский».

Снова и снова перечитывал князь Дмитрий эти скупые надгробные строки, но думалось ему не о бренности жизни, а напротив, о ее неизбывной силе и ликующей красоте. Ну разве можно забыть то утро Происхожденьева дня, когда отец взял его, шестилетнего Митюшу, с собою на пасеку, чтобы показать, как пчельник, посельский мужик-простота по прозвищу Журчало [67], будет выламывать из лучшего улья соты и, уложив их на широкие деревянные блюда, угощать хозяев новой новиной? Одно блюдо Журчало отдал стряпухам, и они испекли из него громадный хлеб-пряник, другое — вместе с этим хлебом — дворовые люди понесли в церковь. Дмитрий с отцом присоединились к ним.

На паперть вышел поп Никодим. Восславив вешние и летние труды божией работницы пчелы, он освятил принесенные соты и медовый каравай. Потом все, кто присутствовал при этом, получили в заранее приготовленные посудинки свою долю.

Получил ее и Митюша. С медом на устах он вошел в залитую светом Спасскую церковь и замер перед ликом Спаса Нерукотворного. Взгляд Исуса Христа был величав, строг и взыскующ. Прежде Митюша робел перед ним, но в тот миг ему вдруг почудилось, что Спас как-то ласково, по-отечески улыбается. Да, да, улыбается. Это открытие до глубины души взволновало Митюшу. Ведь он наяву увидел Медового Спаса, заступника и страдальца за души человеческие, кроткого, но и грозного, сурового, но и лучезарного. Потрясенный своим открытием, Митюша зашептал отцу:

— Батюшка, я ЕГО вижу… ОН как живой.

В ответ отец сжал его руку, давая понять, что и он видит.

Вернувшись из церкви, они уединились в Митюшиной светелке. Там отец и поведал сыну древнее церковное предание. В нем повествовалось о том, как появился чудесный образ Христа Спасителя, сотворенный не руками иконника, а ИМ самим. Случилось это еще при земной жизни Исуса. Слава о его умении исцелять все живое докатилась до некоего города Эдесса, где правил Авгарь, властодержец, пораженный страшной болезнью — проказой. Чтобы излечиться от нее, Авгарь отправил в палестинские земли придворного живописца и велел ему запечатлеть образ целителя, да не как-нибудь, а во всей его подлинности, иначе он не будет обладать целительной силой. Все свое умение приложил живописец, но живого образа у него не получилось. И тогда он подменил свое малевание холстом, которым Исус отер лицо. Глянул на этот холст Авгарь, и произошло чудо: он увидел перед собой Спасителя. И тут же исцелился. Восхищенный случившимся, правитель принял святое крещение, а чудотворный холст распорядился натянуть на кипарисовую дощечку и поместить в нишу над городскими воротами. Так вот и появился образ Спаса Нерукотворного. Не раз он спасал Эдессу от неприятеля, а горожан от мора и труса [68].

— А дальше? — воскликнул захваченный рассказом Митюша. — Дальше-то что с ним сталось, батюшка?

— Дальше его перенесли в царь-град Константинополь. Но там он сохранялся лишь до тех пор, пока римские псы-рыцари не разорили Византию. Вместе с золотом они погрузили на один из своих кораблей и образ Спасителя. Но в море разыгралась буря. Перегруженный корабль захлестнуло волнами, и он безвозвратно исчез в пучинах. Однако православная вера не потопляема, сынок. Она жила, живет и жить будет. Ведь все великие свершения на Руси неотделимы от Спаса Вседержителя. Он ее знамя и защитный меч…

И вот теперь, много лет спустя, в тишине родительской усыпальницы Пожарский вспомнил тот рассказ и то удивительное превращение Спаса Нерукотворного в Медового Спаса. Другие пчельники, а с ними другие отцы и дети незадолго до прибытия в Суздаль князя освящали в монастыре новую новину, а богомольцы, как когда-то в его детские годы, молитвенно пели:

Дай, Господи, страднику многие лета,

Многие лета — долгие годы!

А и долго ему жить — Спаса не гневить.

Спаса не гневить, Божьих пчел водить.

Божьих пчел водить, ярый воск топить —

Богу на свечку, ему на прибыль,

Дому на приращение.

Дай, Господи, страднику отца-мать кормить,

Отца-мать кормить, малых детушек растить,

Уму-разуму учить!

Дай, Господи, хозяину со своей хозяюшкой

Сладко есть, сладко пить.

А и того слаще на белом свете жить!

Дай, Господи, им многия лета!

Оттого, видно, и стал воздух в усыпальнице поистине медовым.

От отца, сколько себя помнит Дмитрий, тоже пахло медом. Очень уж он любил бывать на пасеке. А все потому, что другого применения себе чаще всего не находил. По силе духа, уму и верности государю он был намного выше большинства уездных дворян, но — увы! — за их круг так и не выбился. А все потому, что в годы опричнины Иоанн Грозный сослал в Казанский край пять семей из княжеского рода Пожарских-Стародубских, в том числе Федора Немого, пользовавшегося немалым влиянием при царском дворе, а когда снял опалу и вернул им вотчины, от неприязни и опасений на их счет так и не отрешился. Из-за этого и прозяб на уездных должностях отец Дмитрия, Михаил Федорович, превратился в худородного поместника, которому выше городничего или губного старосты не подняться. Однако духом он всегда был тверд, светел, совестлив, на все имел свое мнение и не боялся высказывать его вслух. «Главное, — учил он детей, — чтобы подушка под головой от смущений совести не вертелась, чтобы за родимую землю и ее честь — хоть голову снесть!». Вот она — правда жизни! Ей Пожарский и стремился следовать.

Уже клонясь к старости, отец велел отписать Спасо-Евфимиевой обители часть своих земель в Стародубском уезде. Этот монастырь он выделял среди прочих, хотел, чтобы именно в нем была испомещена родовая усыпальница Пожарских. Его восхищало златоглавие Суздаля, но и Стародуб, прозванный Кляземским Городком, он самозабвенно любил, и старинную усадьбу в Волосынино-Мугреево, и Спасскую церковь в нем. Сокрушался только, что очень уж далеко они от Спасо-Евфимиева монастыря находятся: по его смерти далече туда родным на поминание ездить придется. Матушка Ефросиния Федоровна, трудолюбивая, как пчела, возражала ему:

— Не дальше дороги, Михаил Федорович. На тот свет ты, однако, не спеши: мы еще на этом свое не пожили.

Права, ох права матушка. Нынче Пожарский чуть не сто тридцать верст прямым ходом от Ярославля до Суздаля отмахал, не раз чувствовал тошноту в груди, мельтешенье в глазах, призрак подступающей черной немочи, но стоило ему в пронизанную медовыми запахами обитель ступить, лик Спаса Вседержителя увидеть, перед прахом отца, брата и свояка, погибшего в боях с тушинцами, колени приклонить, — все в нем ожило, помолодело, сокровенным смыслом наполнилось. Ведь любой путь к родным могилам и впрямь не дальше дороги лежит.

Но не только медовые запахи растревожили память Пожарского. Гулкое прохладное пространство усыпальницы напомнило ему батюшкин колодец. Колодец этот и поныне украшает усадьбу Пожарских в Волосынино-Мугреево. Отец распорядился поставить над ним резной терем с колокольцами. Как только начнет разматываться цепь с ведром, опуская его в родниковые воды, так и наполнится двор веселыми перезвонами. Не колодец, а сказка. Однако самое удивительное заключалось в том, что в этом колодце жили ласточки. Не в тереме, где самое для них подходящее место, а вот именно в глубине деревянного сруба, на дне которого дышал и полнился целебной водой гремячий ключ. Откуда взялись там ласточки, Митюша не знал, а время, когда ему захочется это узнать, еще не наступило. Раз живут, значит, так и надо.

Не было дня, чтобы не прибегал он к батюшкиному колодцу. Нравилось ему наблюдать, как молниями выпархивают из него острокрылые птицы. Фью-ю-ю-ить! Фью-ю-ть! Будто кто-то снизу камнями пуляет — успевай только увертываться…

Незаметно подкатил тот памятный Медовый Спас. Получив свою долю освященных попом Никодимом лакомств, Митюша, как обычно, завернул к колодцу. Долго ждал хлопотливого фью-ю-ю-ить возле уха, но так и не дождался. Проходившая мимо ключница озаботилась:

— Шел бы ты в тень, касатик, а то солнце голову напечет. Или ты потерял что?

— Ласточек потерял, — объяснил он. — Вчера были, а сегодня — нет. Ума не приложу, куда они за ночь подевались?

И так он это по-взрослому сказал, что ключница улыбнулась:

— На дно колодца зимовать легли, вот куда.

— Зачем ты меня обманываешь, Пелагея? Я же немаленький. Изволь дело говорить.

— Я и говорю… Поверье такое есть, будто на Медовый Спас ласточки в колодцы зимовать ложатся. А ежели ты немаленький, сам и сообрази, так ли это?

Повернулась и ушла.

Слова ключницы озадачили Митюшу. Не зная, как к ним отнестись, он отправился к отцу:

— А правда ли, батюшка, что ласточки в колодце зимуют?

— Что за выдумки? — удивился тот. — Вовсе нет. Они от зимы в теплые страны улетают. Но потом назад возвращаются, — и пошутил: — Им в гостях хорошо, а дома — лучше.

Тут Митюша его на слове и поймал:

— Разве в теплых странах у ласточек дома нет?

— Истинно так, — положил тяжелую ладонь ему на плечо отец. — Зачем он им там, где каждый кустик ночевать пустит? Настоящая жизнь у ласточек здесь проходит. Здесь они гнезда вьют, птенцов выводят, на крыло их ставят. На родной сторонушке и колодец — дворец! О людях и говорить нечего. Где они живут, там и зимуют, чем дорожат, за то и держатся. Зачем им чужое заморье? Им и своей земли хватает. Взять хотя бы наше Волосынино. Его не то что из Москвы или из Суздаля, его из Стародуба не видно. А смотри какое оно богатое и просторное — душа радуется. Это и есть наш дом — от края до края, что на Замосковской половине, что на Зарецкой. Его наши дедичи и отчичи по бревнышку собирали, по пашенке, по стану да по городу, добро для нас наживали, от ворогов обороняли. Так Русь и построилась. Многие на нее ножи точат, сети плетут — и снаружи, и внутри. Но у нас одно правило: умри, а с родимой земли не сходи. Сойдешь — умрешь, не телом, так душою. А душой, поверь, умереть еще хуже, Митя. Особо дворянину. Где ему ни жить — одному государю служить, одному отечеству. Подрастешь и сам это поймешь. Ведь ты — дворянской породы…

Митюша слушал отца с горящими глазами. Каждое слово врезалось в память, волновало до слез. В ту пору он еще не замечал, что любой разговор отец поворачивает к дворянской службе, к совести и долгу, но при этом опирается на старое время, на доблестные деяния тех, кто служил много лет назад, обходя текущие события. Лишь повзрослев, Пожарский понял, почему он это делал. На прямодушии своем и неумении подлаживаться под обстоятельства отец растерял влиятельных друзей и покровителей, а попасть в новую опалу ему не хотелось. Однако он не уставал повторять:

— Служба отечеству превыше всего. Знай, Митя, и готовься!

Наставления свои отец обычно подкреплял притчами из Святого Писания. Однажды зачел такую:

«Бысть егда бяше Исусу у Ерихона и возрев очими своими, виде человека стояща перед ним и меч его обнажен в руце его, и приступив к нему и рече: наш ли еси или от сопостат наших? Он же рече ему: аз архистратиг силы Господни, ныне приидох семо. И паде Исус, поклонися лицом своим на землю и рече ему: владыко! что ми повелеваши твоему рабу? И рече архистратиг Господень ко Исусу: изуй сапог твой с ногу твоею, место бо на нем же стоишь ты, свято есть. И сотвори Исус тако».

Дав сыну как следует прочувствовать услышанное, отец пояснил:

— Вот кого вижу я на знамени войска отеческого: вождя воинства небесного с мечом в руке. А цвет над ним должен быть непременно багряно-красным.

— Почему красным, батюшка? Ведь благоверный Александр Невский бился под черным.

— В то время Москва в подчинении у Орды была. Тогда и печати княжеские чернились. Но это цвет смерти, печали и темной силы, сынок. Им степняки да немцы привыкли народы пугать. А мы солнечный свет любим, жизнь, красоту. У Византии вот тоже красный цвет излюбленным был. От нее он и нашему православию передался. Погляди, в какие одежды святой Дмитрий Солунский, небесный покровитель Дмитрия Донского, облачен. В алые. У Георгия Победоносца на плечах тоже алый плащ полощется. И копье, коим он дьявольского змия поражает, алым стяжцем украшено. А разве воины Александра Невского не за красными щитами бились? Разве яловцы [69] на их шлемах не пламенем огненным горели? Кто знает, может, и знамена у них были чермными [70], а не черными? Ведь мы о них токмо по летописям читали, а своими глазами не видели…

Уроки отца не прошли даром. Немало Пожарский почерпнул от него. Что-то принял, а что-то — нет. Заметный след в его возмужании оставило чтение книг, доставшихся от деда, Федора Немого, упражнения в ратном деле, заведенные в княжеских семьях, общение с матерью, священниками, поместными крестьянами, дворовыми и служилыми людьми, а потом и с кремлевскими сидельцами, на которых он, юный стряпчий с платьем, поначалу снизу вверх глядел, и лишь став царским стольником, обрел себя истинного. Но отец так и остался его первым учителем. Вот почему, возглавив нижегородское ополчение, Пожарский велел вынести на его густо красный стяг строки Писания о человеке с мечом в руке и его образ. Вот почему, не считаясь со временем и самочувствием, он поспешил в Спасо-Евфимиев монастырь. Знал, верил, что обретет здесь новые силы, душой укрепится. И ведь обрел. И укрепился. Права матушка: путь сюда не дальше дороги.

На прощанье Пожарский к могильной плите, будто к родительской груди, припал, поцеловал ее трижды, перекрестился и тотчас поскакал в сторону Ростова.

И случилось чудо. Мир вокруг преобразился. Жарынь сменилась ровным сухим теплом. Медовое солнце погнало прозрачные облака против ветра. К дороге, чередуясь, подступали то поля с колосьями пшеницы, туго набитыми золотым зерном, то покосы, испятнанные копнами сена, то заросшие бурьяном пустоши с заводями голубого цикория и желтой пижмы.

Поспешая из Ярославля в Спасо-Евфимиев монастырь, Пожарский воспринимал окружающее как что-то перепутанное, стертое, постороннее. А тут вспомнил, что у крестьян август — самое хлопотливое время: коси, паши, сей, жни, горох защипывай, лен на лугах расстилай, запасы на год вперед делай. Не зря говорится: у зимы рот велик. А еще говорится: яровой се́ю — по сторонам гляжу; ржаной се́ю, шапка с головы свалится — не подниму.

Не успел Пожарский про сев подумать, как впереди показалась пашня. С берестяными лукошками на груди шагали по ней босые мужики, мерными взмахами перед собой семена разбрасывая. На отрядец князя они и внимания не обратили. Сразу видно: рожь сеют.

А у Пожарского впереди свой сев, своя пашня, свое красное солнце. Как бы хотел он сейчас с этими мужиками местами поменяться, да не всем выпало кормильцами и поильцами народа русского быть. Без ратаев, которые бы с мечом в руке его землю, веру и мирную жизнь защищали, тоже не обойтись. У каждого в этой жизни своя доля, свое место, свой долг. Ну а коли так, Бог в помощь вам, люди добрые, трудитесь и будьте надежны: нижегородское ополчение все сделает, чтобы от иноземных полчищ и своих изменников Московское государство очистить, Смуту избыть…

В Ростов Великий Пожарский прибыл заметно осунувшийся, серый от дорожной пыли, до крайности утомленный, но, прочитав в глазах Минина и Хованского тревогу напополам с радостью, буднично осведомился:

— Не опоздал?

— Да нет вроде, — сбитый с толку, откликнулся Иван Хованский. — Шесть дней с твоего отъезда еще не прошло, — и вдруг засмеялся: — Ну и горазд ты ребячиться, Дмитрий Михайлович! Лучше о себе скажи.

— А что говорить? Цел, как видишь, на своих ногах покуда и с головой дружу. Вы-то с Кузьмой чем порадуете?

— Да и у нас вроде худых известий для тебя нет, — подобрался, как для доклада, Хованский. — Бродячая литва с воровскими казаками Белоозеро было захватила, но Григорий Образцов их сходу оттуда выбил и воеводой твоим в крепости сел. Вовремя ты его туда послал. Как в воду глядел.

— Дальше?!

— В Ярославль из Сибири дружина Василея Тыркова подошла, на Денежный двор встала, копеечную деньгу в четыре станицы бьет. Похоже, этот Тырков дельный человек. Да и Романчуков с Федоровым расторопность свою показали. С ними Кузьма Миныч связь держит. Скажи, Кузьма!

— Так и есть, — подтвердил Минин и добавил: — Опять же Роман Балахна одыбался. Следом за нами рвется.

— Хорошие вести хорошо и слушать, — потеплел лицом Пожарский. — А как дела под Москвой?

— Ивашка Заруцкий к своей панье Маринке и ее лжецаренку в Коломну сбежал! — с подъемом сообщил Хованский. — С собой он больше двух тысяч войска увел, обоз, пушечные наряды. Причем, заметь, в тот самый день, как мы из Ярославля к Москве выступили. На Пармена и Прохора [71].

— Ну и чему тут особо радоваться? — остудил его Пожарский. — Среди этих двух тысяч не все же за Ивана Заруцкого держатся. Или забыл присловие, что на Прохора да на Пармена не затевай никакой мены?

— А тут не мена, Дмитрий Михайлович, тут размежевание. После того как ротмистр Хмелевский Заруцкого в сговоре с гетманом Ходкевичем перед князем Трубецким обличил, мудрено спутать, на чьей стороне Ивашка. Значит, казаки и атаманы, что с ним ушли, такие же воры, как и он сам. Я так понимаю. Ведь могли же они к отряду Михайлы Дмитриева и Федора Левашова пристать, так не пристали!

— Да я с тобой не спорю, Иван Андреевич. Я слепоте казаков печалюсь, тому, что слишком многие голову в междоусобицах потеряли, сами себя в пропасть толкают. Ну, а как отнесся к бегству Заруцкого князь Трубецкой?

— Атамана Кручину Внукова с товарищами к нам подослал. Вызнать хочет, как ты к нему и его ополчению настроен, не получится ли на бегстве Заруцкого с тобой подружиться. Я бы его посланникам не очень-то верил. У них одна забота — надуть нам в уши да поймать на проговорках.

— А ты что об этом думаешь, Кузьма?

— Касаемо Трубецкого спорить не буду: Кручину Внукова он точно с умыслом к нам прислал. С другой стороны, и самому Кручине узнать охота, чем наше ополчение от их таборов отличается. Иван-то Бегичев с Иваном Кондыревым, воротясь от нас, под гнев Заруцкого попали. Пришлось им в стане Трубецкого укрытие искать. Вот и рассказали они казакам про нашу жизнь и порядки, сукна, пожалованные тобой, показали. Те и захотели доподлинно все узнать. Так что Кручина не только по воле Трубецкого здесь, но и по воле казацкого круга. А ты, Иван Андреевич, на него в полглаза глядишь, в полгубы беседуешь. Эдак и отворотить казаков от нас недолго.

— Небось не отворочу.

— Да уж давай вместе постараемся, — попросил Хованского Пожарский. — Кузьма Миныч прав: за вершками и корешки проглядеть можно… Об остальном после договорим, други. Во все с дороги сразу не вникнешь. И сынов мне повидать не терпится. Как они без меня?

— Молодец к молодцу. Сам увидишь…

У Ростова нижегородское ополчение задержалось до Второго Спаса [72]. Пожарский не ожидал, что сюда съедется так много уездных дворян, готовых принять участие в походе. С каждым из них следовало поговорить, определить ему место в лагере, растянувшемся вдоль берега синеглазого озера Неро, а при необходимости дать в помощь опытных десятников, знающих ратное дело. Пространство, занятое ополченцами, даже с самой высокой ростовской колокольни взглядом не окинешь. Зато можно обойти и объехать. Так Пожарский и сделал. Его появление то там, то здесь соединяло разрозненные, поделенные на станы части войска в единое целое…

Второй Спас принято называть Спас-Преображением, или Яблочным Спасом. К этому времени на теплой половине Московского государства поспевают сладкие румяные яблоки и прихожане дружно несут их в церкви на освящение или зовут святых отцов помолиться в их саду. А на северную сторону предприимчивые торговцы спешат доставить завозные яблоки. Здесь доброхоты, желающие отличиться перед Спасом, раздают их щедрой рукой. Так что и здесь в ходу веселая поговорка: на Второй Спас и нищий яблочком разговеется…

Еще в Ярославле Пожарский зарок дал вместе с Кузьмой Мининым в Борисо-Глебском монастыре у святого старца Иринарха побывать, благословение и напутствие у него получить. Вот это время и настало.

Раздобыв корзину тугих краснобоких яблок, сподвижники отправились в святую обитель.

Иринарх, увешанный железными веригами, их появлению не удивился. Положив жесткие, как подошва, ладони на их склоненные головы, он обратился к Пожарскому:

— В земле деды-прадеды лежат, из земли всякое слово слышат. Радуйся, князь: ты услышан ими. Теперь иди и одолевай!

Потом молвил Кузьме Минину:

— Мирская шея туга: ее мудрено прошибить. А ты прошиб, староста. Теперь литву вместе с князем прошибай. Решающий час близок. Что миру положено, тому так и быть.

Затем Иринарх рассыпал яблоки по полу дорожкой и, присвистывая дырявым ртом, пропел:

— Ты — за себя. Мы — за тебя. А Христов Спас — за всех нас!

Напоследок торжественно заключил:

— А это вам от Него яблочная дорожка. Идите по ней от светлого рая на трудную землю, пока нового русского государя в очи не узрите. Пусть эти крыжи вас хранят, поборники, — и надел им на грудь медные кресты, изготовленные из тех самых пластин, которые по весне оставил Иринарху Кирила Федоров.

Загрузка...