Глава 3


Экспозиция Я как-то начал с бух ты барах ты. Будильник, собака, Бориска. А о себе толком ничего. А надо бы.

Меня зовут Вадим. Фамилия – Рогов. Вот так все просто – Вадим Рогов.

Мне почти тридцать.

Всю свою почти тридцатилетнюю жизнь я провел в Москве. Здесь родился и вырос.

Здесь учился и постигал азы этой собачьей (опять эти собаки) жизни.

Но обо всем по порядку.

По рассказам моего отца, на белый свет я появился погожим майским днем. Дело было между первым и девятым числом, а это значило, что без затруднений не обойдется.

На дворе стоял тысяча девятьсот семьдесят девятый год.

Когда у матери начались схватки, все, кто был рядом, одновременно бросились к телефону. А рядом в тот исторический для моей личности момент был мой отец, его отец и отец моей матери. Три отца.

Первым телефонную трубку схватил все же именно мой будущий отец. Он набрал нужный номер и сообщил, что жена его на сносях и воды уже отошли, а, значит, дитя вот-вот вырвется на волю.

Пьяный голос на другом конце провода сообщил, что врачей в больнице по причине праздников нет.

– Да вы что! – взорвался мой будущий отец, чье отцовство в ту минуту, вообще-то, оказалось под угрозой.

– Ничего, – индифферентно отозвался голос.

– Да я вас! – отец швырнул трубку на рычаг.

А он их действительно мог.

Дело в том, что отец мой в то время был уже капитаном КГБ. Работал он в том самом Пятом Управлении, которое занималось диссидентами и прочей шушерой. Связи у бати были будь здоров, а потому, бросив трубку, он тут же поднял ее снова и набрал еще один номер.

– Иосиф Абрамович? – выкрикнул отец, едва в трубке раздался щелчок, говорящий о том, что вызываемый абонент подошел к телефону.

– Он самый, – раздалось в трубке.

– Жена рожает! – закричал отец. – Жду вас!

– Еду!

Иосиф Абрамович Штейн был врачом высшей категории. Служил он в обычной городской поликлинике, но это ровным счетом ничего не значило. Дело в том, что в далеком тридцать седьмом молодой тогда еще доктор Штейн лечил самых высокопоставленных членов сталинского ЦК. Но попал под горячую руку и оказался в числе вредителей.

Как следствие – пятьдесят восьмая статья и десять лет лагерей. А по истечении их, в сорок седьмом, – еще десять.

В качестве профилактики.

Вышел Иосиф Абрамович на волю досрочно – в пятьдесят четвертом. Поселился за сто первым километром, в небольшой селе под Серпуховом. Там устроился в местную больницу рядовым врачом. И проработал в ней двадцать лет.

А в середине семидесятых наконец смог сельский врач получить доступ к столице.

Друзья, благо, остались еще с довоенных времен. Они и помогли. Путем сложных комбинаций и неистовых махинаций доктор Штейн сумел переселиться из своего деревенского дома в малогабаритную квартирку в Черемушках, а затем устроиться и в районную поликлинику.

Здесь бы ему и притаиться, притихнуть.

Но нет.

Иосиф Абрамович с головой ушел в диссидентство. К тому времени многие его знакомые, в том числе и по лагерной жизни, стали людьми в определенных кругах известными и уважаемые. Некоторые из них, кстати, уже и вовсе обитали в иных временных поясах, но не в восточном направлении, а в западном.

Штейн взялся за перо.

Первым его трудом стала повесть "По лагерям". Она моментально разошлась в самиздате, причем тиражом весьма и весьма приличным. Потом последов роман "Обреченные" и цикл рассказов "101 километр".

Слава была оглушительной.

Именно тогда на скромного врача районной поликлиники и обратило свое внимание ведомство, чье название в аббревиатуре было известно, пожалуй, даже папуасам Новой Гвинеи.

Разрабатывать новоявленного литератора и было поручено моему отцу.

Штейн оказался на крючке у органов, благо, отец мой был профессионалом, а не безразличным исполнителем, мечтающим о законных ста граммах перед сном. На удивление многих, как в КГБ, так и в кругах прожженных борцов с режимом, Штейн пошел на сотрудничество и даже оказался полезен в ходе расследования нескольких выступлений протестующей "общественности".

К отцу моему он вообще проникся непонятным для его положения и статуса уважением.

Чем он было продиктовано оставалось загадкой – то ли страхом и элементарным инстинктом самосохранения, то ли чем-то иным. Отец на этот вопрос так и не нашел ответа. Но факт оставался фактом – в критический момент отец позвонил именно Иосифу Абрамовичу.

И тот приехал.

Роды были тяжелыми. Лез я не как положено, головой вперед. Первой появилась на свет моя филейная часть, а уж потом и все остальное.

Но главное родился.

А дальше было беззаботное детство. Никаких особых трудностей я не испытывал, благо работа отца позволяла семье пользоваться всеми привилегиями, которые полагались сотрудникам. Я ходил в ведомственные ясли. Потом в ведомственный детский сад. Летом выезжал в так называемый детский сад "на даче" – там мне не очень нравилось, но все же это было лучше, чем сидеть в городе с родителями. К тому же ездил я туда со своей же детсадовской группой, а потому никакого дискомфорта психологического характера из-за перемещения в незнакомую обстановку не испытывал.

После детского сада я, как все нормальные дети поступил в первый класс обычной районной средней общеобразовательной школы, в которой и проучился все десять лет.

В школе учился я весьма средне, что, впрочем, меня не особенно волновало. Тройки так тройки. О будущем я думал без должного прилежания, а потому, когда последние тосты в честь окончания школы были произнесены, и началась пора вступительных экзаменов, я решительно не знал куда мне поступать и что делать дальше.

Родители к данной ситуации отнеслись весьма философски. Причем в прямом смысле этого слова.

Дело в том, что к тому времени, а это был девяносто шестой год, отец мой, как, впрочем, и многие его коллеги из органов давным-давно уволился и занимался, что называется, чем бог на душу положит. С работой у него особо не клеилось, да оно и не удивительно – прошлое в Пятом управлении так или иначе давало о себе знать.

Многие на отца смотрели косо и даже осуждающе.

Но в тоже время, в отличие от многих офицеров, которые ушли из органов с волчьим билетом, мой отец умудрился сохранить неплохие отношения с некоторыми из своих бывших подопечных. И как когда-то Штейн помог появиться мне на свет, так и теперь другой бывший диссидент, а в тысяча девятьсот девяносто шестом году – видный профессор, помог мне с поступлением в ВУЗ.

Иван Иванович Окуницын прожил долгую и тревожную жизнь. К моменту моего поступления в институт, ему было уже хорошо за семьдесят, но выглядел он бодрячком, а отнюдь не дряхлым, потрепанным жизнью стариком, каким я его себе представлял. А представления мои строились на рассказах отца.

Отец столкнулся с Окуницыным в самом конце семидесятых. Тогда по Москве самиздатом разошлась толстенная книга Ивана Ивановича "Право на жизнь", в которой он рассказывал о своих лагерных мытарствах и прочих лишениях, связанных непосредственно с его активной политической позицией, которая откровенно расходилась с линией партии.

Отцу поручили взять Окуницына "в оборот" и "вести" его. По долгу службы отец был вынужден прочесть труд Ивана Ивановича, и как он признавался мне уже много позднее, труд этот произвел на него большое впечатление. Согласен он был, конечно, далеко не со всем, но некоторые моменты были оценены им по достоинству.

Знакомство отца с Окуницыным произошло в его рабочем кабинете в одной из закрытых частей КГБ, кои в большом количестве были разбросаны по всем районам столицы. Окуницын был вызван на профилактическую беседу, целью которой было…

Да не было никакой толком цели – и отец хорошо это понимал. Ему было совершенно ясно, что никаких результатов подобные беседы иметь не будут, так как публику вроде этого самого Окуницына, разговорами взять было просто невозможно.

Но приказ начальства был недвусмысленным – вызвать и предупредить. Что отец и сделал.

Беседа их длилась почти три часа. За это время Окуницын пересказал основное содержание своей книги, поделился взглядами на будущее Советского союза и высказал мнение, что тоталитарный режим должен быть повержен.

Отец старательно фиксировал каждое слово мыслителя. Как фиксировали их и многочисленные микрофоны, установленные в помещении. И здесь отец совершил поступок, которым гордился потом всю жизнь. Он взял чистый листок бумаги и мелким почерком написал на нем, что единственным вариантом для Ивана Ивановича является в сложившихся условиях выезд на Запад. В противном случае ему грозит психушка, с последующим проживанием в одном из районных центров где-нибудь за Уралом. Дабы избежать самого неприятного развития событий, он, капитан Рогов, постарается донести до начальства мысль о том, что Окуницына надо высылать.

Само собой, отец прекрасно понимал, что его слова мало что значили. Вопросы о высылке диссидентов решались на самом высоком партийном уровне, на уровне членов ЦК, а отнюдь не на уровне младшего офицерского состава органов государственной безопасности. Но в то же время он знал от начальства, что вопрос о высылке Окуницына стоит на повестке дня и зависеть все будет исключительно от дальнейших действий самого диссидента.

Именно это капитан Рогов и написал на листке, который пододвинул Ивану Ивановичу.

Все то время, что он писал, отец не замолкал не на минуту. Беспристрастным голосом он продолжал задавать свои вопросы, а Окуницын отвечал на них, думая, что отец пишет протокол.

Когда автор "Права на жизнь" прочитал написанное беседующим с ним капитаном, он удивленно поднял глаза, взял ручку и продолжая бубнить что-то про права человека, подписал под словами отца: "Что я должен сделать?" Отец ждал этого вопроса. И он знал, что Окуницыну надо сделать. Он прекрасно знал, что до тех пор, пока имя диссидента не прогремит сотней залпов на Западе, никто никуда его не выпустит. А потому он немедля дописал: Форсируйте издание книги там.

После этого он взял листок, сложил его и засунул во внутренний карман пиджака.

Почему отец поступил именно так? Я часто задавал ему этот вопрос. Он всегда задумывался, как-то по-особенному улыбался, а потом отшучивался, что, мол, он уже тогда знал, что меня дурака надо будет в институт пристраивать. Прямого ответа он мне так никогда и не дал…

А Окуницын сделал все так, как посоветовал ему отец. Уже через месяц его книга появилась в так называемом тамиздате, а через два он оказался во Франции, а потом и в США.

В Россию Окуницын вернулся пророком в девяносто первом. Сначала его чуть ли не на руках носили, но потом слава его пошла на убыль, как, впрочем, и слава остальных борцов с "тоталитарной системой". Ивану Ивановичу присвоили звание профессора, а книгу его засчитали за докторскую диссертацию. После чего ему на откуп была дана кафедра философии в одном из престижных московских институтов, где он и стал заведующим.

Отец прочитал о назначении Окуницына завкафедрой в газетах и тут же решил, что эта и есть та единственная уникальная возможность пристроить меня в институт. В тот же день он поехал по нужному адресу, прихвати с собой бутылку коньяка.

Окуницын встретил его как родного сына. Обнял, расцеловал и даже прослезился.

Потом они долго сидели, вспоминали прошлое и запивали свои воспоминания дорогим армянским напитком. Отец как человек военный, долго не юлил и изложил Окуницыну суть своей просьбы. Тот же в свою очередь ответил, что ради отца он сделает все что угодно, а уж пристроить сына такого человека в институт – вообще плевое дело.

Так я оказался студентом философского факультета.

Учиться в институте мне нравилось куда больше чем в школе. Довольно скоро я понял, что даже получаю определенное удовольствие от изучения философии, а к пятому курсу окончательно пришел к выводу, что это и есть мое призвание.

Закончив институт, я само собой, поступил в аспирантуру. Научным руководителем моим стал Окуницын, который предложил писать мне работу по философским аспектам тоталитарного сознания. Я был не против.

Диссертацию я защитил блестяще и был оставлен преподавать на кафедре историю философии, а так же специально под меня созданный спецкурс все по тому же тоталитаризму.

В то утро, когда я проспал, меня вернул к реальности телефонный звонок с кафедры.

Звонила, как я уже говорил, Ульяна Игоревна – наш методист. Звонила она мне дабы узнать где я, так как первая пара уже во всю шла, а сразу после нее должно было состояться обсуждение моей первой книги, написанной совместно с Окуницыным, посвященной философам-либералам, жившим во времена фашизма.

Несколько слов об Ульяне Игоревне. Не очень удобно рассказывать такое, но если уж говорить, то говорить все до конца.

Ульяне Игоревне немного за пятьдесят. Но выглядит она так, будто ей не больше тридцати пяти. Я именно столько ей и дал, когда впервые увидел ее на нашей кафедре. Женщина она интересная и, как сказали бы некоторые из моих знакомых, – эффектная. Среднего роста, с фигурой двадцатилетней девочки и густыми шелковыми волосами она выглядит действительно удивительно. В чем секрет ее вечной молодости не знает никто, но факт остается фактом – время для нее будто остановилось.

К нам на работу она пришла пару лет назад, и я сразу же заметил, что смотрит на меня она как-то странно. А потом об этом же мне сказала и моя девушка Маша…

Кстати, о Маше… Или нет, сначала лучше закончить с Ульяной Игоревной.

Так вот, на работу на нашу кафедру Ульяна Игоревна пришла около двух лет назад и сразу же стала проявлять повышенный интерес к моей персоне. В первые дни я даже был не против – красивая женщина оказывает знаки внимания- кому же не понравится такое. Но когда я узнал истинный возраст новой методистки, мне стало немного не по себе. Теоретически, она годилась мне в матери. Но, честно говоря, даже узнав, что Ульяне Игоревне уже пятьдесят два, я отнюдь не испытывал к ней сыновьи чувства. Напротив, это лишь подогрело мой интерес к ней.

За первые несколько месяцев нашей совместной с ней работы кроме легкого флирта постороннему глазу заметить было решительно нечего. Собственно, кроме этого самого флирта, ничего больше и не было. Так, мимолетные взгляды, шуточки и не более того.

Случило же все под Новый год.

В тот год, как обычно, двадцать девятого декабря на кафедре силами сотрудников и аспирантов были накрыты столы, за которыми ближе к вечеру и разместились вышеозначенные персонажи. Веселье шло полным ходом. Выпивали, говорили тосты.

Потом начались танцы.

Танцевальную часть вечера я традиционно проводил за столом, отвергая любые попытки втянуть меня в кружок танцующих. Но в тот вечер танцевать мне пришлось.

Правда один раз. Но зато с Ульяной Игоревной.

Медленная музыка заиграла как-то совсем неожиданно. Еще секунду назад пожилая профессура во главе с неутомимым Окуницыным лихо отплясывала под Ирину Аллегрову и вдруг все оказались на своих местах, схватившись за бокалы.

Уже не совсем трезвый Иван Иванович поднялся со стула и с каким-то блатным оттенком, оставшимся, видимо, еще с лагерных времен, и вот теперь прорезавшимся во хмелю, заявил:

– Белый танец!

Молоденькие аспирантки тут же расхватали своих научных руководителей, а передо мной нарисовалась фигура Ульяны Игоревны.

– Потанцуем?

Деваться было некуда.

Танцевала методистка превосходно. Тело ее так плавно изгибалось в такт музыке, что казалось, будто оно невесомое и парит над полом.

Незаметно, Ульяна Игоревна положила голову мне на плечо. Нос мой уткнулся в ее шелковые пряди, от которых исходил какой-то невероятный запах не то духов, не то шампуня, не то и того и другого вместе взятого.

Про себя я отметил, что был бы не против уже удалиться с Ульяной Игоревной в отдельные апартаменты. Она словно прочитала мои мысли:

– Пойдем?

– Куда? – испугался я, несмотря на свои более чем смелые мысли.

– Ко мне в кабинет…

И мы пошли к ней в кабинет.

С этого вечера мы стали любовниками. Мне такое и в страшном сне не могло присниться, но, тем не менее, это было правдой – я спал с женщиной вдвое старше меня.

В постели Ульяна Игоревна была голодна и изобретательна. Явно сказывался многолетний опыт. Фактически, в моменты наших постельных утех я оказывался безвольной игрушкой, с которой она делал все что ей вздумается. А вздумывалось ей многое…

А потом появилась Маша…


Загрузка...