Книга первая СИМВОЛ ВЕРЫ (тридцатые…)

До края полное сердце

вылью

в исповеди!

Владимир Маяковский

Часть первая Седая молодость

…Задача убеждения народных масс никогда не может отодвинуться совершенно, — наоборот она всегда будет стоять среди важных задач управления.

В. И. Ленин

Первая глава

I

До чего же хорош наш Воронеж!.. Небо над ним синее-синее. И солнце повисло золотой медалью. Холодное солнце, зимнее, но веселое. Тонкими лучами щекочет горбатые сугробы, оконные стекла и лица тех прохожих, которые осмеливаются взглянуть на него, на светило великое… А тополя, каштаны! Зима оголила их, а все равно — красавцы. Высятся по обе стороны проспекта, как светильники в храме природы. Постоять бы под их снежными кружевами, полюбоваться, но некогда. Спешу, спешу, лечу стремглав по утреннему городу, вон туда — к уютному, облицованному чеканным цементом зданию в центре Воронежа. Там — редакция областной газеты «Коммуна».

Уже третий месяц — я штатный репортер, тот самый «волк, которого ноги кормят»! Мотаюсь целый день из конца в конец города (все двери для меня открыты!), собираю букет новостей. На последней полосе газеты печатаются мои заметки. Не беда, что мелким шрифтом, что безыменные. Зато сколько интересного приносят эти «цветы» десяткам тысяч читателей! А сегодня… какой день сегодня? Надо его запомнить: веха! Сегодня двадцатое января тысяча девятьсот тридцатого года. В «Коммуне» должна появиться моя первая, за полной подписью, большая статья о съезде по ликвидации неграмотности в Центрально-Черноземной области. А вдруг не напечатали? Вдруг редактор забраковал?.. Швер такой: если нашел корявую фразу, неясную мысль, излишнее разглагольствование — к черту, в корзину! А потом на летучке такого перцу всыплет… В набор статья была сдана без всяких поправок. Но это ничего не значит. Швер мог в полосе прочитать и выкинуть. Хотя — как выкинуть? Съезд открылся, и отчет о нем должен быть напечатан. Тем более, перед ликбезовцами выступил секретарь обкома Варейкис… Скорей, скорей увидеть газету!

Еще убыстряю шаг, почти бегу. Настроение — именинное. И город кажется каким-то особенным. Нарядился как на праздник: в снежно-белой одежде, прошитой солнцем… Мой любимый, любимый Воронеж! Колыбель русского Петрова флота! Родина песенной музыки Кольцова и Никитина! Город многих старых большевиков, сынов Октября!.. Который час?.. Уже девять. Бегу, бегу… Вот и почтамт, с его двумя шарообразными фонарями над входом… Вот Дворец труда, в белых высоких колоннах… Вот… Кто-то хвать меня за рукав!

— Котыч?!

Он смеется — коренастый, с широко расставленными глазами, с курносым, усыпанным веснушками лицом, в теплой кепке мышиного цвета.

— На пожар мчишься?

— Ага!

— Где горит?

— Здесь! — Я ткнул себя пальцем в грудь.

— Пусть горит! Это хорошо.

Котов — один из первых выпускников Коммунистического института журналистики в Москве. По путевке приехал в «Коммуну», чтобы, как он взволнованно заявил, служить пером и сердцем пламенному большевистскому слову. Мы любовно окрестили его «Котычем». Он и впрямь какой-то весь свой. А журналист — отменный. Никто так быстро и с таким огоньком не напишет передовицу, как он. Никто не придумает более хлестких, звучных заголовков, чем он. И никто с таким завидным упорством не отстаивает свои материалы, как он — заведующий промышленным отделом. Мы — друзья. Ни водой, ни пивом не разольешь!

— А ты, Котыч, куда и зачем?

— Всю ночь, понимаешь, проторчал в редакции. Иду отдохнуть часик, другой… Морока получилась с моей передовой. Швер искромсал ее безжалостно!

— Твою передовую?!

— Да понимаешь… все шло нормально! Вдруг бац! — две сверхсрочные информации: о пленуме обкома и о выезде рабочих на колхозный фронт. Одну надо, хоть умри, — над передовой, а другую — под передовой. Ну, и весь номер — вверх тормашками!

— А… моя статья?

— Твоя осталась. Швер даже похвалил… Ну, бывай!

Он — домой, а я бегом в редакцию. От радости не чуял ног под собой.

Развернул газету. Есть статья!.. В центре полосы, крупно: «Из тьмы — к свету». И — подпись!

Затренькал телефон.

— Быстро наверх, к Шверу! — прохрипел в трубку Калишкин — секретарь редактора.

«Хм!.. Редактор запросто не вызывает репортеров», — подумал я, взбегая по лестнице на второй этаж.

Кабинет у Швера узкий, продолговатый. Он топчется в нем, как медведь в клетке. Дымит папиросой… И стены, и мебель впитали острый запах табака. Редактор — полноватый. Овальное лицо, роговые очки, надо лбом — взбитые черные волосы: симпатичный такой хохолок. Но в нем уже — серебристые паутинки. И это в тридцать два года!..

Кивнул мне. Остановился сбоку громоздкого письменного стола, заваленного старыми гранками, оттисками уже подписанных газетных полос, непрочитанными рукописями.

— Хочу послать вас в командировку. — Он коротко кашлянул.

— Куда?

Швер сел в кресло. В пальцах зажата папироса. Сощурился.

— Вы, кажись, молодожен?.. Садитесь.

— Год как женат… («Почему спрашивает?..»)

У стены — низкий диван с потертой кожей, выпирающими пружинами. Злые языки прозвали его «эшафотом». Я присел на краешек.

Швер смахнул с лацкана пиджака пепел. (А пиджак-то помятый!.. Видно, прикорнул редактор на «эшафоте». Так вот и живет: ночь — в работе, день — в поте!)

— Разлука с женой будет недолгой. Поехать нужно в деревню Верхняя Грайворонка. Там суд над шайкой кулаков. Надо широко подать в газете… Справитесь?

— Постараюсь.

— Дело незаурядное. И преступники необычные: двенадцать лет маскировались. Но обстановка в той деревне, учтите, напряженная.

— Возьму оружие!

— Ух ты какой!.. — Швер засмеялся. — Не надо. Острый карандаш, и — все.

«Трык-трык-трык!.. Трык-трык-трык!» — позвал телефон.

(«Ну и звоночек!.. Словно петух зерна клюет».)

— Слушаю… Доброе утро, Иосиф Михайлович… Кого?.. Вот тут и закавыка. — Редактор сморщился, подергал очки. — Весь мой «мозговой трест» в разгоне. Посылаю репортера Дьякова. Есть такой у нас вьюноша! («Слава богу: уже двадцать восемь, а все «вьюноша»!») Нет, беспартийный… «Из тьмы — к свету»?.. Его, его статья… А вот этого не знаю. Генетикой не занимался!.. Прямо сейчас? Хорошо.

Он опустил трубку.

— Варейкис звонил. Его интересует процесс в Верхней Грайворонке.

Швер вышел из-за стола. Снял с оленьих рогов коричневое с широким поясом кожаное пальто на теплой подкладке.

— И вы одевайтесь. Варейкис вас тоже вызывает.

II

Скрежещут по замерзшим рельсам трамвайные вагоны. Четвертый год курсируют они по проспекту Революции, бережно храня красноцветную заводскую окраску. Вспыхивают, сыплются с заиндевевших дуг электрические искры, сливаются с искрами снежными, сверкающими под лучами солнца. Чем не зимняя сказка, не льющаяся с неба симфония?.. Стараюсь идти в ногу с быстро шагающим редактором.

— Василий Дьяков кем-нибудь приходится вам? — как бы между прочим спрашивает Швер.

— Двоюродный брат.

— Вот оно что!.. Теперь понятно, почему Иосиф Михайлович захотел вас повидать.

— Он знает моего брата?!

— Что же тут удивительного! Я тоже знаю. Мы — старые большевики. И со многими ветеранами партии хорошо знакомы.

— Какие же вы старые?! Вам и Варейкису только за тридцать!

— Ну и что же?.. У нас — седая молодость!

Улица Комиссаржевской. Трехэтажный дом с балконами. Так же, как и «Коммуна», облицован чеканным цементом. Штаб коммунистов Центрально-Черноземной области.

За секретером — помощник Варейкиса, черноглазый Борис Петрович. Швер поздоровался с ним, представил меня, попросил минуточку обождать и скрылся за дверями кабинета.

Томительное ожидание… Вспомнилась биография Варейкиса, напечатанная в «Коммуне» после избрания его секретарем обкома. Сравнительно небольшой отрезок времени, а какая насыщенная жизнь!

Начало девятисотых годов… Подмосковный городок Подольск… Сюда, в поисках заработка, переселяется из Ковенской губернии семья литовского крестьянина Михаила Викентьевича Варейкиса. Его сын Иосиф заканчивает ремесленное училище. Он — токарь по металлу на заводе швейных машин американской компании «Зингер»… Первые революционные шаги в большевистском подполье… После Октября — руководящая советская и партийная работа в Харькове, Симбирске, Баку, Киеве, Туркестане, Москве… Год с лишним заведует он отделом печати ЦК РКП(б)… Судьба сталкивает его с видными деятелями партии. Он учится ленинскому стилю руководства у Артема (Федора Сергеева), Орджоникидзе, Кирова, Постышева, Фрунзе, Куйбышева, Рудзутака… Дружит с Демьяном Бедным, Дмитрием Фурмановым, Михаилом Кольцовым… В двадцать шестом году Варейкис избирается секретарем Саратовского обкома партии. А с двадцать восьмого он — у нас, в Воронеже. И вот к нему привел меня редактор.

Я не сводил глаз со стрелок стенных часов… «Почему так долго не зовут меня?..» Минута кажется часом.

Наконец из дверей кабинета выглянул Швер:

— Входите!

Варейкис стоя разговаривал по телефону.

Я бегло оглядел кабинет. На высоких узких окнах — темные тяжелые гардины… Портреты вождей… Большая, во всю стену, карта ЦЧО. На ней — множество красных флажков (районы сплошной коллективизации). Длиннющий стол заседаний, покрытый зеленым сукном… За стеклами массивного шкафа — книги, энциклопедические словари с золотым тиснением на корешках… Письменный стол (меньший, чем у Швера). На чернильном приборе — бронзовый орел, распластавший крылья…

Варейкис положил трубку. Легким шагом подошел ко мне, поздоровался, указал на стул за столом заседаний. Сел рядом. Швер забился в глубокое кожаное кресло.

— Так вы, говорит Швер, брат Василия Дьякова?

— Двоюродный.

— Угу!.. — Он потеребил усики. — Я с ним встречался. Кажется, после его возвращения из Якутии… И потом совсем недавно — в Колхозцентре, в Москве… Должен сказать, ваш братец довольно-таки ершистый! — В глазах Варейкиса появились веселые искорки. — Но, безусловно, человек сильной воли, прямой и смелый в суждениях.

— Такой он всю жизнь, — подтвердил я.

— Вот вы и следуйте по стопам брата! — посоветовал Варейкис. — Швер посылает вас на процесс кулаков-террористов?.. Отлично!.. В отчете покажете все их звериное нутро.

Я согласно кивнул головой.

— Учтите, Дьяков, нам нужен не просто судебный репортаж, а политически заостренный очерк или статья, как там у вас получится, — пояснил Швер.

— Понимаю, Александр Владимирович.

— Ведь что такое, собственно говоря, сплошная коллективизация? — Варейкис стремительно встал и заходил по ковровой дорожке. — Это же — Октябрьская революция в деревне! Ломка старого и строительство нового навсегда!.. Подумайте: на борьбу с кулачеством двинулся рабочий класс всей страны. Только в одну ЦЧО приехали две тысячи рабочих из промышленных предприятий центра. Величайший революционный подъем народа! — Он встряхнул пышными светлыми волосами. Посмотрел на часы. — Прошу прощения. Ждут на радиоперекличку с округами. Готовимся к весне.

Я встал. Швер остался сидеть в кресле.

Попрощавшись с Варейкисом, я шагнул к дверям.

— Обождите! — Он остановил меня. — Чем вы занимались до «Коммуны»?

— Многое перепробовал, товарищ Варейкис. Инструктором губисполкома работал, секретарем губплана (это в начале двадцатых годов). Потом — в профсоюзе совработников, в тарифно-экономическом отделе. А последнее время — в областном отделении Госиздата. Но только в «Коммуне» почувствовал себя, как говорится, в своей тарелке.

— Стало быть, пошли в журналистику по призванию? — спросил он, прищурившись.

— Да, спал и видел себя во сне газетчиком.

— Что ж, сон в руку!.. Надеюсь, брат Василия Дьякова, хотя пока и беспартийный, сумеет работать в партийной газете?

— Спасибо за доверие.

— Всяческих удач вам!

Взбудораженный, я вышел на улицу. Перед глазами почему-то все время — бронзовый орел на письменном приборе… «Эх, мне бы, мне бы сейчас крылья!..»


На вокзале меня провожала Вера. Первое расставанье с женой.

— Ради бога, будь осторожен! — умоляюще, со смутным беспокойством, просила она.

— Обещаю в переполненную лодку не садиться.

— Кулаки из-за угла стреляют!

— На мне кольчуга до колен!

— Ты все балагуришь, а я… я боюсь.

Ударил перронный колокол. Мы обнялись.

И вдруг по платформе семимильными шагами (у меня сердце упало!..) двигался Феофан Терентьев. «Что-то случилось, не иначе!..» Шепнул Вере:

— Видишь, кто несется?.. Мой начальник. Заведует отделом информации.

Вера пристально вглядывалась в приближающуюся незнакомую ей фигуру.

— Какие у него смешные уши, — тихо проговорила она. — Торчком из-под шапки!

Терентьев подошел к нам. Извинился перед Верой. Отвел меня в сторону. Незаметно протянул пистолет.

— Зачем? Редактор сказал — не надо.

— А заместитель сказал — надо! — сунул бумажку. — На право ношения… Береженого коня зверь не задерет!

В вагоне я поминутно опускал руку в карман пальто. Ощущал холодную сталь браунинга. «Хм!.. Как на войну!..»

III

Дремлет укутанная сугробами Малая Богатыревка… В белом мраке темнеют редкие избушки. Кое-где в оконцах дрожат желтые пятна. Широкая, плотная тишина. Даже собаки не брешут.

И вдруг — выстрел!.. За ним — второй, третий.

Несутся розвальни по снеговине, наперекос дороге, к сборной избе, где светятся все пять окон.

А в избе люди кричат, машут руками:

— Закругляй собранье!

— Голосуй за колхоз!

— У нас нет кулаков!

Стол под кумачовой скатертью. За ним — Семен Найденов. Голова — вправо-влево. Юркий, как мышь. Стучит карандашом по стакану:

— Спокойно, граждане! Спокойно!


Найденов окончил школу второй ступени в Старом Осколе. Приехал к отцу в Малую Богатыревку учительствовать. Вся деревня — к нему: за книжкой, за советом, с просьбой, с жалобой. Добрая слава пошла об учителе… И тут приглянулась ему Агриппина Горожанкина, батрачка из Горшечного. Как приедет она в Малую Богатыревку, Семен — ни шагу от нее. Вдвоем допоздна сидят в школе, в избе-читальне, вдвоем идут за околицу, по жнивью бродят. И зашелестело из избы в избу: «Учитель и Горожанкина — полюбовники!» Стоило Семену заикнуться об Агриппине, отец Иуда Найденов кривил рот:

— Голытьба!.. Не нашей ветки стебелек. С кем связался?

Потом примирился. Как-никак, заместительница председателя райисполкома, шишка! С ней резон быть в дружбе.

Но неожиданно — удар: найденовское хозяйство признано кулацким. Горожанкина предложила вывезти в три дня хлебные излишки.

Иуда побелел: донюхались, докопались, сволочи!..

— Все она, любодейка твоя проклятая, большевичка стриженая! — шумел Иуда. — Прибери бабу к рукам! Иль не мужик ты?.. И не то…

Семен убеждал, упрашивал Агриппину:

— Сжалься над стариком!

— Кулака защищаешь?

— Отца! — вскричал Семен.

— Врага! — утверждала Горожанкина.

— Да какой же он враг?! Справный мужик!

— Справный, справный… Мироед он справный!

— Да нет же! Повернуло его на особицу, жизнь новая не по нем… Темный он!

— А ты просвети!

И, помолчав, Горожанкина сказала:

— Не уйдешь из отцова дома — не будет у нас с тобой, Семен, ни любви, ни дружбы. Так и знай!

Он снова — к отцу:

— Вывози, батя…

Распаленный Иуда бушевал:

— Нет у меня хлеба! Нет у меня сына!.. К чертовой матери вас всех!.. Ступай к ней, христопродавец. Милуйся, целуйся, отца родного предавай!

Ни одного пуда не вывез. Горожанкина наложила штраф.

— Плати, батя!

— Ни копейки! Удушусь, а не дам! Во, кукиш ей!

Продали с торгов имущество Найденовых…


Страсти на собрании накаляются.

— Кто из вас не запишется в колхоз, тот против власти! Так и доложим куда следует… — заявляет Семен Найденов. — Не доводите, граждане, дело до крайности… Голосую. Кто за…

Дверь в избе распахивается. Вбегает комсомолка Синдеева.

— У…убили! Горожанкину убили!..

Семена словно ветром выбрасывает на улицу. Гулкой толпой вываливаются за порог и остальные.

Горожанкина лежит навзничь в санях. Черная шаль сползла с головы. Восковое лицо. Закрытые глаза. На остриженных по-мальчишески волосах блестят снежинки… Семен рывком поднимает ее за плечи. Встряхивает.

— Агриппина!

Открываются большие, неподвижные глаза. Семен вздрагивает.

— Жива?!

Протяжно выдыхает толпа:

— Жива-а-а!..

Семен вырывает у возницы вожжи.

— В больницу! В Грайворонку!

И неистово стегает лошадь.

Розвальни бросает из стороны в сторону. Горожанкина истекает кровью. Просит остановиться. Ее вносят на руках в приземистый, как гриб, домик секретаря сельсовета. Кладут на кровать. Возницу посылают за фельдшером.

Горожанкина еле слышно подзывает Семена.

Он кидается к ней:

— Здесь, здесь я!

Она приподнимается на локоть. Слова, как камни:

— Твоих рук… дело… Семен…

— Ты бредишь, бредишь, Агриппина! — Он дрожит всем телом. Испуганно косится на Синдееву, на секретаря. — Это Зайцевы! Зайцевы!

И валится на колени.

— Не уходи! Не бросай!.. Не будет мне жизни без тебя, Агриппинушка… — Рыдает, а сам одним глазом — на Синдееву: еще, мол, одна змея осталась…

— Я… я… про…прокли… — Горожанкина откидывается на подушку.

Обо всем этом подробно рассказали мне листы двухтомного уголовного дела, с которым я ознакомился перед судом.

IV

Выездная сессия Старооскольского окружного суда заседала в верхнеграйворонской школе. Народу — тесным-тесно. В Верхнюю Грайворонку шли группами и в одиночку жители соседних сел. Приехали делегации учителей из Воронежа, Курска, Орла, Тамбова, Старого Оскола и других городов Черноземья.

Председатель суда — поджарый, лицом похожий на крестьянина, каждым вопросом припирал Семена Найденова к стене.

— Почему вы, член комиссии по хлебозаготовкам, облагали поровну бедняков, середняков, кулаков?

— Соблюдал классовый принцип… — чуть заметно ухмыльнулся он.

— Какой же это принцип? А план до кулацких дворов не доводили тоже по этому самому «принципу»?

— В нашей деревне кулаков нет…

— А Зайцев?

— Ну… Зайцев кулак, согласен! Все прочие — зажиточные.

— Если не ошибаюсь, хозяйство вашего отца побольше зайцевского?.. Побольше или нет?

— Покрепче…

— Значит, и он кулак?

Семен отбросил со лба прядь черных волос. Запетлял:

— Граждане судьи… Перед вами совершенно невиновный человек… (Голос надтреснутый, царапающий.)

— Не прикидывайтесь овечкой, Семен Найденов!.. Скажите, после того, как продали с торгов имущество вашего отца…

— И мое прихватили! — сорвалось у него с языка.

— Ну и ваше… Так вот, после торгов отношение у вас с Горожанкиной изменилось?.. Почему молчите?.. Вы любили ее или… прятались за спину девушки-активистки?

Найденов ответил невнятно, запинаясь:

— Отца… жалко… стало…

— Понимаю. Вы все могли стерпеть, все пережить, только не пустые отцовские закрома, не пустые сундуки, не разбитые кубышки? Так позволите вас понимать?.. И решили убить.

— Я ничего не решал.

— А кто же решил?

— У того и спрашивайте!

В судебной комнате послышались возмущенные голоса.

— Вам известно, что Иосаф Зайцев — бывший помещик, дворянин и белогвардеец?

— Он мне анкеты не заполнял.

— А почему вы в глаза и за глаза называли его барином?

— Иронически.

— Иронизировали над прошлым Зайцева?

— Да.

— Значит, о его прошлом знали?.. Говорите суду правду!

Найденов опустил голову. Монотонно, как заученную фразу, повторил:

— Перед вами совершенно невиновный человек…

Белой змейкой пробралась по рядам записка. Легла на судейский стол. Председатель прочел ее, показал членам суда — двум старооскольским рабочим, сунул в карман и объявил перерыв.


Мы обедали в сельповской столовой. Председатель достал записку.

— Читай. Кулацкая анонимка!

На клочке бумаги теснились каракули: «Неоправдаити учителя всех вас порешим».

— Оружие у тебя есть? — Он строго посмотрел на меня. — Держи на взводе!

После обеда мы шли по завьюженной улочке. Спрятав руки в карманы потертого дубленого полушубка, председатель широко шагал, оставляя на снегу глубокие следы от валенок.

— Перед кулаками, что бы там ни вопили правые оппозиционеры, капитулировать нельзя! — с жаром говорил он. — Это было бы величайшим проклятием для партии, для народа!.. Видишь, корреспондент, каким святошей прикидывается Найденов? На губах — мед, а в руках — обрез. Кулацкого коварства, корреспондент, никакой меркой не измерить! Следствием точно установлено: отец и сын Найденовы приговорили Горожанкину к смерти, а отец и сын Зайцевы привели приговор в исполнение.

Вдруг на церковной колокольне ударили в набат.

«Бом-бом-бом-бом! — завопил колокол, разрывая морозный воздух. — Бом-бом-бом!..» Мы остановились. Переглянулись.

— Пожар? — неуверенно спросил я.

— Какой там пожар! — Председатель расстегнул кобуру. — Кулацкий набат!

«Бом-бом-бом-бом-бом!» — надрывался колокол.

К деревенской церквушке бежали люди.

V

Его стащили с колокольни трое комсомольцев. Он упирался, грозил, замахнулся ножом. Нож отобрали. Связали руки бечевкой. Под улюлюканье толпы отвели в арестантскую. Набатчиком оказался церковный староста, бывший владелец москательной лавки в Старом Осколе. Кулацкий провокатор хотел собрать подкулачников, напасть на членов суда и вызволить убийц. Из арестантской старосту под конвоем увезли в город. Вражеский замысел был сорван.

Судебное заседание возобновилось вечером. Продолжался допрос Семена Найденова. Его чахлое лицо, с тусклыми впалыми глазами, выглядело мертвым от мутного света керосиновых ламп. Допрашивал прокурор — пожилой мужчина в защитном костюме.

— Свидетельница Синдеева на предварительном следствии показала, что Зайцев брал у вас какие-то книги. Это верно?

— Верно. Людей надо перевоспитывать!

— Какие же книги давали для «перевоспитания»?

— Рассказы Глеба Успенского… Льва Толстого…

— А Библию?

— Что вы?! Я — атеист! — В глазах его мелькнул испуг.

— Обвиняемый Иосаф Зайцев!

Со скамьи медленно, нехотя поднялся костлявый старик в лаптях и поношенной кургузой поддевке. Щеки изрезаны морщинами. Козлиная бородка тряслась. Под висячими бровями бегали игольчатые глаза.

— Какие книги давал вам учитель?

— Разные… и Биб-ли-ю.

— Брешешь! — выкрикнул Семен Найденов.

Зайцев задрал кверху бороденку.

— Ничего не брешу. Собаки только брешут… Вместе читали… Что ж теперь отпираться-то? Аль запамятовал?.. Я тебе свои мысли поделял про грядущий господень суд, а ты, Семен Иудович, все про земное твердил, партийцем выставлялся!

— Больше вопросов не имею, — заявил прокурор.

— Садитесь, Зайцев!

«Как омерзительна костлявая фигура «дворянина во крестьянстве»!» — подумал я.

— Семен Найденов! На каком основании вы, в избе секретаря сельсовета, во всеуслышание заявили, что Горожанину убили Зайцевы? — задал вопрос член суда — старик с гладкой лысиной.

— Волки они…

— А Горожанкина на вас указала, что вы — волк.

— На меня?!

— Почему она на вас указала? — в упор спросил член суда.

Найденов замялся, словно боролся сам с собой. Сделал шаг вперед и, как от края пропасти, отступил назад, к скамье.

— В бреду… наверно. Мы… любили друг друга…

Захрустел пальцами, будто щелкал орехи.

— Пригласите свидетельницу Синдееву, — распорядился председатель.

Перед судом встала девушка. В ее вытянутой фигуре, в застывшем лице, в крепко сцепленных пальцах чувствовалось сильное нервное потрясение. Она отвечала на вопросы не сразу, как бы забывала слова и мучительно их отыскивала.

— Сосредоточьтесь, Синдеева, — мягко сказал председатель. — Не надо волноваться… Когда последний раз Горожанкина говорила с вами о Найденове? Что именно?.. Припомните, пожалуйста.

— В тот вечер… когда мы… из Кастрыкинского поселка на собрание… когда… Ох-х!.. Она сказала… у него, сказала, две души… два голоса… И глаза, сказала, то Сенькины… то чужие…

— Сказки это! — резко бросил Семен. — С воздуха берешь! — Он впился в нее застывшими рачьими глазами.

И Синдеева мгновенно преобразилась. Вспыхнул в ней где-то тлевший огонек. Круто повернулась к скамье подсудимых, зрачки расширились.

— Ты и твои дружки убили ее! — пылко заговорила она. — Вы готовы всех нас убить! Дай вам волю, вы спалите наши избы, всю нашу землю!.. Не выйдет по-вашему, бандиты, а выйдет по-нашему! Не жить вам с нами! Не дышать одним воздухом с нами!

Синдеева говорила так, будто выносила свой приговор. И когда из ее горячего сердца выплеснулась вся боль, она вскрикнула и медленно осела на пол.

Девушку подняли, вывели в коридор.

Семен Найденов сник. По опущенным, как плети, рукам, по съежившейся фигуре было видно, как ошеломили его жгучие слова Синдеевой.

Со скамьи подсудимых встал сын Зайцева — Сергей. Широкощекий. Низкий лоб. Отцовский хищный взгляд. Голова ушла в плечи, как у горбуна.

— Позвольте сделать признание?

Иосаф Зайцев вытянул жилистую шею, судорожно зажал в горсть бороденку.

— Слушаем вас. — Председатель подался всем корпусом вперед.

Сергей спокойно заявил:

— Убийца — мой отец.

Иосаф Зайцев вскочил:

— Граждане судьи! Он ненормальный, ей-богу!.. Прошу освидетельствовать. Болтает, чего в котелок взбредет!

Словно не слыша, Сергей продолжал:

— Сперва я стрелял. Промахнулся. Потом он. Два раза. Попал. — Сергей тупо взглянул на раздавленного его показанием отца. — Не я ненормальный, а ты и учитель! Граждане члены советского суда! — с наигранным пафосом воскликнул он. — За ними весь заговор! Они на вечеринке, за самогоном, все обсудили…

В комнате стало так тихо, словно никого в ней не было. И только торчал, как сгнивший пенек на пустыре, Иосаф Зайцев.

— Я… я — убийца! — мрачно произнес он. — Знаю: от смертного приговора не уйти… Как на духу, открываю душу. Истина от земли воссия, и правда с небесе приниче…

Он перекрестился медленно, тяжело, словно поднимал ко лбу стопудовую руку.

— Мстил!.. Мстил за землю, отнятую у меня комиссарами… за имущество, за капитал, за разбитую жизнь мою… Мстил за то, что меня, потомственного дворянина Зайцева, комиссары в мужичье обличье загнали, перед плебеями заставили пресмыкаться.

Перед судом стоял уже не плюгавый человечишка с козлиной бородкой, в лаптях и лохмотьях, а враг во весь свой рост.

Я посмотрел на других. Иуда беззвучно двигал губами… Семен сверлил глазами потолок… Сергей сжался, как пойманный в капкан зверек… Меня лихорадило. Мелко стучали зубы… Вот они, передо мной — заклятые наши враги!

— Иуда Найденов! Вы подтверждаете признание Иосафа и Сергея Зайцевых? — спросил председатель.

Иуда натужно поднялся. Его удлиненное лицо, заросшее черной, с проседью, бородой, застыло, будто высеченное из камня.

— Смерти не страшусь… Никого и ничего не страшусь, окромя бога. Ему и поведаю…

— Семен Найденов! Вы подтверждаете признание Иосафа и Сергея Зайцевых?

Семен выпрямился. Процедил сквозь зубы:

— Подтверждаю…

Потом сделал рукой неопределенный жест и в бессильной ярости крикнул:

— Убил!.. Убил!.. Велел убить!

По комнате прокатилась волна негодования. Всех сидящих словно качнуло из стороны в сторону.

Найденов повалился на скамью, будто подрезанный полоснувшим его народным гневом.

Председатель задал последний вопрос:

— От кого вы, Иосаф Зайцев, узнали, где именно, на каком краю саней сидела Горожанкина? Ведь в темноте легко могли попасть и в Синдееву, и в кучера. Не так ли?

Зайцев двумя крючковатыми пальцами оттянул ворот грязной холщовой рубахи:

— Я стрелял не в Горожанкину, а в Советскую власть.

VI

Ночь… Судьи — в совещательной комнате. А я — в служебной избе, под охраной милиционера, один.

Потрескивал фитиль в жестяной лампе. Поблескивало запорошенное снегом окошко. Горячая печь накаляла воздух. Я улегся на мешок, туго набитый соломой. Прислушался к шуршанию ветра.

Здесь они, рассуждал я, убили Горожанкину. В Орловском округе повесили председателя колхоза, потравили скот. На Тамбовщине подожгли колхозные амбары с зерном, воткнули нож в спину селькора… А правые ратуют о «врастании кулака в социализм»! «Врастать» его — все равно что заложить мину под нашу свободу.

Долго ворочался с боку на бок. В полумраке меня обступили лица подсудимых. Лицо Семена Найденова с рысьими глазами; мясистое, с полуоткрытым от страха ртом, лицо Сергея Зайцева; вытянутое, как на старой иконе, лицо Иуды Найденова…

Я встал, заходил взад и вперед по избе. Тоненько попискивали старые половицы… Увидел на столе «Коммуну». При хилом свете лампы мелкий шрифт было трудно читать. Подкрутил фитиль. В глаза бросилось: «И. Сталин». Подвинулся ближе к лампе.

Сталин критиковал центральную военную газету «Красная звезда» за ошибки в передовой «Ликвидация кулачества как класс». Разъяснял, что политика ограничения капиталистических элементов и политика вытеснения их не есть две разные политики. Нельзя вытеснить кулачество как класс методами налогового и всякого иного ограничения, оставляя в руках этого класса орудия производства. Надо, писал он, сломить в открытом бою сопротивление этого класса и лишить его производства источников существования. Без этого, утверждал Сталин, немыслима никакая серьезная, а тем более сплошная коллективизация…

«Да, только в открытом бою», — повторил я про себя.

Усталость взяла свое. Опять повалился на постель. Веки начали тяжелеть. Вдруг — дзень-дзинь-дзинь-дзинь!..

Я — вмиг на ноги. Выхватил браунинг.

В разбитое окно клубами валил холодный воздух. На полу — камень, осколки.

Вбежал милиционер. Испуганно спросил:

— Не попали?

— Как же не попали? Смотрите!

— Эх, мать твою… Извините, товарищ! Тут их цельная банда. Разве уследишь!

Ранним утром, едва засинел день, выездная сессия вынесла приговор: всех четверых — к расстрелу.

У здания школы стихийно возник многолюдный митинг. В принятой резолюции было записано: «Никогда и никому не убить нашей Советской власти!»

…Из Верхней Грайворонки я уезжал в полдень. Сугробы излучали какой-то особенный, очистительный свет, зовущий к жизни.

Вторая глава

I

Первым делом я отдал Терентьеву браунинг.

— Не пригодился? — спросил он, пряча пистолет в сейф.

— Вышло не по Чехову: ружье «висело», а не выстрелило.

— Не в каждой драме стреляют!.. Ну вот что: съездил — принимайся за свои дела. Мне срочно в номер нужно происшествие: кражу, пожар, аварию — что отыщешь!

Я направился к заведующему редакцией Мельникову. В гражданскую он сражался в Чапаевской дивизии. Ранили в ногу. Надел ортопедический ботинок. Мельникова в редакции прозвали Чапаем. Он не возражал, даже был польщен. В редакционном колесе Мельников своего рода ось: принимает и сдает материалы, получает гранки, макетирует номера, следит за графиком выхода «Коммуны».

В коридоре мне навстречу — Живоглядов. Он у нас мастер литературной правки. Расправляется со статьями, как повар с рыбой: выскребет, вычистит, посолит, пожарит и — прошу кушать! Лицо нервическое, глаза то сожмет, то разомкнет.

— Никуда не уходить! — предупредил он. — Звонил Швер из обкома. Придет вместе с Варейкисом.

— А что будет?

— Не знаю. Вече или «сече», но что-то будет. Приказал быть на месте.

Живоглядов двинулся дальше по коридору (ботинки у него скрипят: за версту слышно!). Я вошел в кабинетик-бокс Мельникова, где и двоим-то тесно. Он кому-то давал взбучку по телефону. Потом с пристуком положил трубку на рычаг, встал, взял папку с материалами.

— Написал?

— Так точно, товарищ комдив!

— Давай! Несу Князеву досыл, заодно покажу и твою статью.

Прихрамывая, Чапай пошел к заместителю редактора. А я шмыгнул в нашу библиотеку. Восемь дней не видел «Правду», «Комсомолку»… «Происшествие — успею, сущий пустяк. День только начинается».

Принялся листать подшивки. В Польше полиция разогнала народную демонстрацию… В Турине и Милане рабочие захватили фабрики, выгнали владельцев за ворота… А что у нас?.. Досрочно, к Первомаю, пустить Турксиб?.. Замечательно!.. Три миллиона на строительство Липецкого металлургического комбината?! Прекрасно! Ага, начинаются индустриальные шаги ЦЧО!.. Речь Варейкиса? По какому поводу? Перед рабочими-двадцатипятитысячниками, уезжающими на коллективизацию. Потом прочту, а то Феофан заругается!

В библиотеку влетел Терентьев:

— Борис?! Ты что делаешь?.. Где происшествие?

— Сейчас получишь. Добуду!.. Угрозыск без происшествий — это уже происшествие!

И тут как тут — Чапай:

— Ну, орел, давай к Князеву!

По доброму голосу Чапая понял: с очерком все в порядке.

— Привет, Владимир Иванович, с фронта классовой борьбы! — бодро сказал я, входя в кабинет Князева.

— Здравствуй. Садись. Папиросу хочешь… Да, ты ведь не куришь!

Он щелкнул зажигалкой-пистолетом. Облачко папиросного дыма поплыло к потолку.

— Эксцессы были?

— Были. Анонимку подбросили, судьям грозили… В набат ударили… Запустили камень в окошко служебной избы…

— Да-а, не к теще на блины ездил. В другой раз, смотри, на «свиданье» с кулаками без оружия — и не думай. — Князев поднял на меня смешливые, с монгольским разрезом, глаза. — Прочитал твой очерк. Не получилось.

У меня язык отнялся.

— То ли очерк, то ли передовица — пойми-разбери!.. А местами — памфлет. — Князев почесал щеку кончиком карандаша. — А заголовок? Что это такое?.. «Дворянское гнездо»! Лучше бы не у Тургенева позаимствовал, а у Достоевского: «Преступление и наказание!» — Усмехнулся. — Так не пойдет.

Владимир Иванович, упираясь ладонями в стол, поднялся. Князеву лет за сорок. Длинные, до плеч, волосы. Под пиджаком — белая шелковая косоворотка. Он пошел к дверям, кренясь набок. Рукой держался за колено правой полусогнутой ноги, а левую, сильно укороченную, подтягивал в такт шагу. С детства, говорит, стал инвалидом.

— Завтра утром… чтоб у меня на столе, молодой человек! Слышишь?.. Ты что, онемел?.. Не расстраивайся. Я по десять раз переделываю свои фельетоны. На ошибках учатся. А вам учиться, учиться надобно, молодой человек, да-с!

Я двигался по коридору будто в угаре. «Вот и происшествие, да еще какое!.. И это после того, что наказывал Варейкис, говорил Швер!.. Провал, жуткий провал!»

— Ты куда? — окликнул Князев.

— В Уголовный розыск.

— Что-о? — Он рассмеялся. — Полный назад!.. В конференц-зал, на встречу с Варейкисом.

II

В конференц-зале собрались сотрудники всех рангов. Расселись за столом заседаний и на стульях вдоль стен. А Терентьев успел захватить кресло под часами: здесь он на виду!

— Что ты такой квелый? — спросил меня Котов (сидевший рядом).

— Да ничего…

— Тебе уже объявили?

— О чем?

— Еще не знаешь?.. Молчу, молчу!

Вошел Варейкис. За ним — Швер.

Мы все встали.

— Приветствую вас, товарищи! — Варейкис поднял руку, помахал нам. — Садитесь, садитесь, пожалуйста!

Он сел за стол. (Председательское место занял Александр Владимирович.) Обвел взглядом всех присутствующих. Наклонился к Шверу, что-то сказал. Оба уставились на Терентьева, заулыбались. Феофан заметил, что на него смотрит начальство, потер ладонью преждевременную лысину, тянувшуюся через всю голову, и, поудобнее расположившись в кресле, закинул ногу за ногу.

— Так с чего начнем? — Варейкис обратился к Шверу.

— Peut-on fumer?[1] — Александр Владимирович сверкнул глазами.

— Пожалуйста!.. — (Швер заговорил по-французски! Намек понятен!) — Недавно мне довелось побывать во Франции. Поездка-то в общем интересная, даже скажу — поучительная. Я мог бы привести уйму интересных фактов. Но сегодня хочу коснуться главным образом сельского хозяйства.

Варейкис делился впечатлениями о французской деревне. Я слушал одним ухом. Все думал о провале с очерком. «Если спросит, что сказать?..»

— По разным департаментам Франции я проехал на автомобиле более шестисот километров, — рассказывал Варейкис. — Повсеместно сокращаются посевные площади, особенно под зерновыми и картофелем. Механизация едва зарождается. На всем пути я встретил два-три плохоньких «фордзончика», вроде тех, что приобрели некоторые наши комбеды…

«Почему у меня так получилось, вернее — не получилось?.. Очевидно, опыта не хватает. Сразу его не наживешь… На первом же испытании — двойка с минусом. Если так и дальше пойдет… Нет! Исправлю! Все заново!.. Вот заголовок, чтоб ему пусто было!.. Может — «Сорванные маски»? Плохо. Детектив… «Выстрел в Советскую власть»?.. Очень уж сенсационно… Котыча попрошу, он — в два счета!»

— Нигде в мире, — продолжал Варейкис, — не оказывается такой ощутимой помощи сельскому хозяйству, как у нас. Строится Сталинградский тракторный. Решено соорудить еще более мощный завод тракторов в Челябинске… Ежегодно мы будем иметь сто тысяч новых тракторов. Это — настоящая коммунистическая явь!

— Ох, как правильно! — горячо зашептал Котов.

Варейкиса забрасывали вопросами. Он подробно отвечал. Швер, Князев и Чапай доложили о ближайших планах массовой работы «Коммуны». Стал задавать вопросы Варейкис. Я поглядывал на часы. Стрелки бегут, а я сижу, сижу… Как блин, поджариваюсь на сковородке! Не успею к утру!

Наконец встреча закончилась. Я — к выходу. Вдруг:

— Дьяков, на минуточку!

Позвал Швер. Он и Варейкис стояли в проеме дверей, выходивших в приемную.

— Не вышло? — обратился ко мне Варейкис, улыбаясь.

— Выйдет! — твердо проговорил я.

— Что — выйдет… Да вы о чем? Вы были или не были в Верхней Грайворонке?

— Был, был! — спохватился я. («Чуть впросак не попал!»)

— Так вот я и говорю: не получилось у них. Ни угрозы, ни набат не помогли. Сам народ не допустил!.. По заслугам дали и Найденовым и Зайцевым… этим дворянским последышам! — энергично произнес Варейкис.

«Вот и заголовок!» — подумал я.

В узком тамбуре подъезда на меня надвинулась круглая котиковая шапка и роговые очки: наш ученый-журналист Ильинский, ярый патриот Курской магнитной аномалии. Попробуйте упомянуть о ней — заговорит! В такие минуты у него даже исчезают на лице лучинки морщин.

— Здравствуйте, Лев Яковлевич!.. Из Курска?

— Только что с поезда! — Он, точно клещами, вцепился в пуговицу на моем пальто. — Представляешь, в Салтыковском магнитном хребте, если копнуть метров, скажем, на сто, — руда! Самая настоящая руда. Без дураков!.. Образчики — вот! — Ильинский потряс тяжелым фанерным баулом. — Бить надо во все колокола! Бурить, и бурить! Ты не поверишь: толщина железистых кварцитов достигает — мама моя!.. — тысячи метров!

— Верю, верю!..

Я выскочил на улицу, пробежал несколько шагов и вломился в переполненный трамвайный вагон.

Утром на столе у Князева лежал мой очерк «Месть дворянских последышей».

— Теперь — заметано! — сказал он. (Владимир Иванович — заядлый преферансист и любит карточные термины.) — И заголовок на месте. И написано на нерве.

— Спасибо! («Фу, камень с души».)

Я метнулся к двери.

— Погоди!.. Вечно летишь куда-то!

— Репортерская привычка.

— С завтрашнего дня ты уже не репортер.

— То есть… как?!

— Будешь в промышленном отделе, замом. Котыч настоял. Терентьев возражал, но Швер и я благословили.

(«Котыч, друг мой!.. Так вот о чем он вчера заикнулся!»)

— Я ведь, Владимир Иванович, не экономист и не производственник…

— Ничего! Настоящий журналист все должен уметь… Чтобы человека научить плавать, его обычно бросают в речку! — Князев засмеялся.

— А если утону?

— Вытащим и похороним!

III

Наступила новая полоса в моей редакционной работе. Котов был доволен, улыбался.

— А не превращусь ли я в твоем отделе, Котыч, в «мороженого судака», как называет дядюшка Гиляй[2] комнатных журналистов.

— Какой «комнатный»?! Да у нас широчайшее поле работы: заводы, стройки, транспорт!.. Гм, «мороженый судак», скажет же!.. Ты можешь поднимать, понимаешь, вопросы все-со-юзно-го значения. Будешь и очерки писать и фельетоны. О, чуть не забыл!.. Звонил изобретатель Самбуров, из Отрожек. У него какое-то горящее дело. Я сказал, чтоб обратился к тебе. В три часа придет. Разберись и, если дело стоящее — бросайся в бой!

Самбуров пришел ровно в три. Тучный, с бетховенской седеющей шевелюрой.

— Самбуров, Сергей Васильевич. Изобретатель, механик, электрик и прочая, прочая, прочая.

— Рад познакомиться!.. Берите стул!.. Чем можем быть полезны вам, Сергей Васильевич?

— «Полезны» — не то слово! — сказал он, садясь на стул, который под тяжестью его тела застонал. — Вы можете и должны спасти мою жизнь!

Голос у него как у певчего баса. Под глазами — мешки и легкая синева. Рассказывая о своем деле, он сжимал пальцы крупных, покрытых ссадинами, работящих рук.

— Все началось в прошлом году, в апреле… На заводе решили установить пожарную сигнализацию фирмы «Микет и Женес»… Но «Микеты и Женесы» обходились в солидную копеечку. Тогда, значит, я предложил сигнализацию моей, самбуровской, системы. Посудили-порядили, вроде и дешевле и рациональней чужеземной. Приняли. Без всякого Якова!.. Разрешите воды?

Самбуров наполнил стакан водой (рука у него тряслась), выпил.

— Далее такая картина… Назначили техническую экспертизу. Эксперты признали, что моя сигнализация даст миллионы рублей экономии только на одних железных дорогах! Только по эн-ка-пэ-эсу! Вот ведь штука какая! Меня, значит, премировали. Портрет поместили на доске «Героев пятилетки» — все честь честью.

— Что ж, вполне заслуженно, — заметил я.

— И тут, как гром среди ясного неба, — «специальная комиссия»! Обследовали все электросиловое хозяйство. Принялись за сигнализацию. И так и эдак крутились, вертелись вокруг моей аппаратуры, как бывшие черти перед бывшей заутреней, и — вот!

Он вынул из портфеля пачку бумаг.

— Пожалуйста: акт! Сигнализация убыточна, дает ложные тревоги… И еще десяток всяческих придирок. В общем, сапоги всмятку. Факты, спросите? Никаких! Черная зависть и преклонение перед иностранщиной!.. Правда, не скрою: один раз был ошибочный сигнал. Случайный или преднамеренный — не знаю, но был… Что же вы думаете? Передали дело в прокуратуру! Преступник, а?! И это называется — «поддерживать рабочую смекалку»!

Самбуров вздохнул, замолчал. И — снова:

— Конечно, статейку соответственную подыскали, и меня, раба божьего, — под суд!

Я попросил Сергея Васильевича оставить все документы.

— Имейте в виду: суд через пять дней.

— Учтем.

Он ушел обнадеженным, посветлевшим.

Судьба рабочего-изобретателя вдруг сделалась для меня жизненно важной, близкой, словно все происходило со мной самим. Еще раз изучив документы, я показал их Котову. Он прочитал и безапелляционно заявил:

— Выступать. И в самом резком тоне!.. Травля! Гонение на изобретателя!.. Идем к Шверу!

У меня забрезжила идея.

— А если… знаешь что?.. Если не со статьей выступать, а прямо на суде, общественным защитником? Потом — обо всем в газету! А?

Мы вошли в кабинет Швера. Остановились. В кресле сидела молоденькая посетительница. Швер заливался веселым смехом. Смеялось и юное создание. Мы попятились.

— Куда вы?.. Знакомьтесь: наша новая сотрудница Клава Каледина. А это — Котов, заведующий промышленным отделом. И Дьяков — его зам. Прошу дружить и не тужить! Что у вас?

— Мы… мы потом, — Котов стушевался.

— Говорите, посторонних здесь нет.

Котов разложил документы Самбурова, начал излагать суть дела. Я присел на «эшафот» и поглядывал на Каледину. Худая, высокая, ямочка на щеках… А глаза-а!..

— Слышите, что предлагают, — обратился к ней Швер. — Выступить с общественной защитой на суде по делу одного изобретателя.

— Очень интересно! — живо подхватила Каледина.

— У вас, в Свердловске, подобное было?

— Не слыхала… Но если бывает общественное обвинение, то почему не быть общественной защите?

— Верно! — поддержал Котов. — А дело выиграем наверняка. Его нельзя не выиграть. У Бориса все доказательства в руках.

IV

Наступил день судебного процесса. Зал суда переполнили рабочие Отрожского завода. Пришли Котов, Ильинский. Они спрятались где-то в углу (не хотели меня смущать). В коридоре — милиционер при нагане, на улице — «черный ворон» с распахнутой дверцей.

Среди публики обращал на себя внимание человек цыганской внешности, напоминавший горьковского Макара Чудру: черное от загара лицо, седые шевелящиеся усы и трубка во рту (правда, потухшая, вроде соски). Во время допроса Самбурова он отпускал колкие реплики. Председатель позванивал ручным колокольчиком, делал беспокойному слушателю замечания. Тот умолкал, но вскоре вновь взрывался. И опять позванивал колокольчиком председатель. Наконец, после строгого предупреждения, «Макар Чудра» утихомирился, лишь покусывал мундштук трубки.

Самбуров, отвечая на вопросы судей и прокурора, старался быть спокойным. Но румянец на щеках расплывался все шире и шире.

Вызвали свидетелей. Их четверо. Трое, как на подбор, одного роста, низенькие. Путались, заикались, твердили одно и то же: сигнализация несовершенная и потому, дескать, вредительская. Четвертый свидетель, с плешивой головой, — секретарь завкома. В отличие от своих предшественников, он держался бойко, самоуверенно и договорился до того, что Самбуров, мол, из одного гнезда с вредителями.

Тут «Макар Чудра» снова взвился.

— Черт-те что верещит!.. Свидетелей судить надо, не Самбурова! — кричал он на весь зал. — И в первую голову — вот этого стрекулиста! Он всех готов объявить вредителями! Даже собственную козу, что перестала давать молоко!.. Сукин ты сын!

Председатель вскипел:

— Гражданин! Кто вам дал право так вести себя в зале судебного заседания?

— Мне Советской властью права дадены! Я — монтер заводской электростанции Кувалдин. И не могу слушать брехню! Не могу видеть товарища Самбурова на скамейке подсудимых!

— Тогда выйдите!

— Брехунов гоните, а не меня!

Кувалдин боком повернулся к судьям.

Прокурор — полноватый, осанистый, в узком защитном френче с накладными карманами — произнес короткую речь.

— В ходе судебного следствия государственное обвинение пришло к выводу, что в деле Самбурова нет преступных деяний, — сказал он. — Ошибочный сигнал — результат спешки при установке аппаратуры. Однако преднамеренного действия, а тем более — вредительства государственное обвинение не устанавливает.

— Слышите? Слышите? — вскричал Кувалдин.

Прокурор предложил вынести Самбурову порицание.

Предоставили слово общественной защите. Сердце у меня екнуло. («Только бы не уйти в сторону, не упустить главного!») Я начал говорить (по шпаргалке!) о политическом и экономическом значении для нашей страны рабочего изобретательства, остановился на заключении технических экспертов, на дутом акте «специальной комиссии», на досужих домыслах свидетелей. Но что за деревянный язык у меня? («А ну их, эти тезисы! Только связывают!») Я спрятал шпаргалку в карман.

— В чем же, товарищи судьи, вина рабочего-изобретателя? — говорил я, вырвавшись из-под гипноза бумажки. — Единожды аппаратура ошибочно дала тревогу. Допустим, в системе был изъян. Ну и что же? Сигнализация никуда не годится?.. Автор — «потенциальный вредитель»?! Рассуждая так, мы рискуем посадить за решетку всех изобретателей, чьи агрегаты, станки или аппараты при освоении в производстве допускают перебои. В настоящее время, я спрашиваю, сигнализация Самбурова налажена? Действует?..

— Действует! Действует! — раздались голоса в зале.

— Вот видите!.. Экспертиза по-прежнему подтверждает оригинальность и ценность изобретения Самбурова? Да, подтверждает. А Самбуров — дико подумать! — на скамье подсудимых! Это же наш общий позор! Хотите вы того или нет, но мы являемся очевидцами притеснения изобретателя, недоверия к новой отечественной технике!.. Прошу суд оправдать талантливого механика, нашего товарища в борьбе за первую пятилетку, за социалистическую индустриализацию страны, Сергея Васильевича Самбурова!

С мест — возгласы:

— Правильно!

— Оправдать Самбурова!

Председатель затряс колокольчиком.

Прокурор попросил слово.

— Товарищи судьи! Доводы общественной защиты я полностью разделяю. Свое требование вынести Самбурову порицание — снимаю.

Сначала мертвая тишина… Потом — всплеск рук. На этот раз колокольчик председателя был не в силах воздействовать на публику.

Последнее слово подсудимого.

Самбуров высоко поднял седоволосую голову. Волнуясь, прерывисто заговорил:

— Товарищи!.. Друзья мои!.. Сегодняшний суд вдохнул в меня новую жажду творчества… И представитель «Коммуны», и даже… сам прокурор! — оказались моими верными защитниками… Правда восторжествовала!.. Поверьте мне, я… я в долгу не останусь!

Судьи совещались короткие минуты. Вынесли решение:

— Оправдать!

Вагоноремонтники горячо поздравили Самбурова. Интерес, казалось бы, отдельного человека совпал с интересом коллектива, государства.

Подошел Котов. Пожимал руку Самбурову, поздравлял, радовался его радостью.

— Наш редактор велел подробно описать в газете всю возмутительную историю с вами! — сказал он.

— Правильно! Спасибо!.. в назидание другим!.. А то ведь и кирпичный дом можно разрушить палкой!.. Спасибо вам, товарищи, за все, за все!

Самбурова окружили друзья. Пытались даже качать. Но не так-то легко поднять на руки грузного Сергея Васильевича!

V

Лет шестьдесят назад, после прокладки в Воронеже первой железнодорожной линии, неподалеку от вокзала возникла механическая мастерская для ремонта паровозов и вагонов. В месяц она выпускала сначала два-три, а потом пять — восемь залатанных локомотивчиков. Теперь же на ее месте дымились трубы крупного паровозоремонтного завода имени Дзержинского. Здесь на партийном учете состоял Варейкис. Он часто, как бы ненароком, посещал завод, знал многих в лицо, чувствовал себя в заводском коллективе как в родной семье.

Пришел он и на производственную конференцию, написать о которой поручили мне. Приход секретаря обкома внес оживление, обострил внимание дзержинцев. Варейкис, слушая доклад директора завода, подбрасывал остроумные реплики. Когда повестка была исчерпана, он поднялся на трибуну.

— Позвольте мне, товарищи, поделиться мыслями о внутреннем и международном положении нашей страны.

Варейкис говорил непринужденно, словно беседовал по душам в кругу близких людей.

— К ошибающимся в политике надо относиться по-разному. Нельзя всех под одну гребенку стричь. У одного — волосы длинные, у других — короткие, а то и совсем их нет, этак можно кое-кому и голову снять!

По сухощавому лицу секретаря обкома скользнула горькая усмешка.

— В некоторых организациях ретивые руководители (я бы еще добавил: пугливые и неумные!) стали выискивать вредителей, и преимущественно в рядах старой инженерно-технической интеллигенции. Какие же, дескать, мы передовые и политически активные, ежели не найдем у себя вредителя?! За примером далеко ходить не надо: все вы, очевидно, читали в «Коммуне» о нелепейшем суде над рабочим-изобретателем товарищем Самбуровым?

— Читали! Читали! — хором ответили дзержинцы.

— Партия не давала и не может давать подобных «установок»! — продолжал Варейкис. — Нельзя случайные ошибки, недосмотры, промахи возводить в степень антисоветских действий, экономической контрреволюции и тому подобное. Вредно это, товарищи, опасно, антипартийно!

Он сделал короткую паузу и стал говорить о международном положении:

о шагающих под красными знаменами пролетариях Польши и Германии, Франции и Венгрии, Болгарии и Китая;

о миллионах безработных в Америке и Германии, ставших жертвами экономического кризиса и выброшенных за борт жизни, как шлак из капиталистической топки;

о крикливых выступлениях в парламентах Запада отпетых реакционеров, поджигателей войны, призывающих к захвату чужих земель, в первую очередь — советских, как единственный, по их мнению, выход из экономического тупика.

— Но, товарищи, — подчеркивал Варейкис, — проведению такой политики за рубежом противодействует рабочий класс, питающий к СССР глубокую симпатию. Рабочие прекрасно понимают и видят превосходство социалистического строя над капиталистическим. И не подлежит никакому сомнению, что в недалеком будущем трудящиеся ряда стран вступят на путь социализма! Однако ни в одной точке земного шара невозможно строить социализм без крепкой, искренней дружбы с нами, без самозабвенной защиты идей Ленина.

Собрание закончилось. Рабочие поднялись и запели «Интернационал». Слова гимна вырывались в открытые двери клуба и плыли по заводскому двору, сливаясь с гудками паровозов на подъездных путях.

Варейкис вышел из клуба. Снег под ногами был мягкий и блестящий. В воздухе уже чувствовалась близкая весна.

У заводских ворот увидел меня.

— Собираетесь писать о конференции? — спросил он.

— Непременно.

— Пожалуй, следует… Попрошу вас в понедельник утром, если можно пораньше, принести вашу статью в обком.

В понедельник, ровно в девять утра, я вошел в приемную секретаря обкома. Телефонные звонки, звонки, звонки. Борис Петрович едва успевал снимать трубки.

— Принесли? — спросил он, здороваясь со мной.

И вышел из-за секретера. В этот момент приоткрылась дверь кабинета.

— В одиннадцать — бюро, — сказал Варейкис помощнику. — Сообщите, пожалуйста, всем.

Кивнул мне.

— Написали?.. Отлично! Прошу заходить.

Он начал читать отчет.

— Что-то здесь, по-моему, не так… Прошу точное передать мысль… У вас есть где записать?.. Пишите!.. «Буржуазия великолепно знает, что коммунисты единственные, действительно последовательные борцы за мир против войны и против тех, кто ее преступно готовит в тайниках империалистической дипломатии»… Записали?.. Так будет точнее!

Варейкис приблизился к окну, продолжая читать.

Вошел Швер. Он ездил в Таловую, объявленную опытно-показательным районом сплошной коллективизации, В руках — дорожный чемоданчик. Поставил его на пол, протер платком запотевшие стекла очков.

— Вы зачем здесь?

— Отчет о конференции… Велел принести.

— Какая конференция?! — Он нахмурился.

— На паровозоремонтном.

— А-а…

По тусклому выражению лица Швера было видно, что нервы у него измотаны вконец и привез он совсем не добрые вести.

— Прибыл?.. — Варейкис мрачно взглянул на редактора. — Рассказывай.

Они говорили, как бы не видя меня.

— Втирают нам очки! — выкрикнул Швер. — За полтора месяца, видите ли, завершили сплошную коллективизацию в районе. Врут и верят! Вбили себе в башку, что они — «образцово-показательные»!

— Чего ж там вбивать!.. Сам Колхозсоюз их так аттестовал! — заметил Варейкис. — На всю страну растрезвонили!

Швер дрожащими пальцами взял из лежавшего на столе портсигара папиросу, закурил, жадно затянулся дымом.

— А некий Перепелицын, черт его забери, коммунист называется, член правления Колхозсоюза, посадил в каталажку девять середняков-«отказников»! Я, понятно, освободил их, пытался урезонить головотяпов — куда там!

На щеках Варейкиса проступили белые пятна.

— И все это тем более непостижимо, что подавляющая масса крестьянства добровольно идет в колхозы, — сказал он.

— Я в этом убедился! — подтвердил Швер.

Погасив папиросу, он быстро заходил по кабинету.

— Я верю, что со всеми перегибами будет покончено в общегосударственном плане в самое ближайшее время, но нам, Иосиф Михайлович, нам самим нужно, сейчас же, сегодня же, не теряя буквально ни одного часа, принять жесткое постановление бюро.

Варейкис протянул воскресный номер «Правды»:

— Статья Сталина «Головокружение от успехов».

Швер схватил «Правду», опустился на стул.

— Мы здесь, ЦЧО разумеется, фигурируем во всей красе, — с иронией произнес Варейкис. Раздвинув гардину на окне, он задумчиво проговорил: — Скоро весна… Весна пробудит новые силы…

Круто повернулся к Шверу. Словно принуждая себя к трудной исповеди, сказал:

— Конечно, мы взяли чрезмерные темпы коллективизации. Какие-то, прости господи, скачки устроили!.. Оперативные сводки, которые ты, Швер, печатал в «Коммуне», превратились в механический счетчик. Что греха таить, обком сам был охвачен горячкой, головокружением от успехов. Это бесспорно!..

Резко зазвенел телефон. Иосиф Михайлович снял трубку.

— Варейкис слушает. — Лицо его вытянулось. — Здравствуйте, товарищ Сталин!.. Все ясно и, сознаюсь, крайне огорчительно.

Покусывая губы, выслушивал какие-то слова. Швер сидел натянутый, точно струна. Я почувствовал себя здесь лишним. Но как уйти?! Приподнялся на стуле. Швер дернул меня за рукав: «Сиди!»

— Товарищ Сталин! Большевики ЦЧО выполнят свой долг перед партией. — Варейкис старался овладеть осевшим голосом. — Что думаю?.. Думаю, что в политике всегда надо следовать принципам коммунистического гуманизма: убеждать, а не принуждать!.. Будем учиться, товарищ Сталин! До свидания!

Телефонная трубка так и осталась в его опущенной руке… Он поднял на Швера воспаленные глаза:

— Знаешь, что он сказал?.. Будем все вместе, сказал он, учиться государственной мудрости у Ленина.

Швер облегченно вздохнул.

— Ильич наказывал не падать духом от временных неудач и срывов, — твердо произнес Варейкис и положил трубку на рычажок.

Садясь в кресло, сказал:

— Статья чрезвычайно своевременна.

Варейкис чуть откинулся на спинку стула, прищурился, как бы неожиданно обнаружив меня в кабинете:

— Ах, да!..

Дочитал отчет. Крупно на полях вывел карандашом: «И. В.» Протянул мне статью:

— Можете публиковать. Идите!

Через день я читал в «Коммуне» постановление бюро обкома «Об исправлении ошибок в колхозном строительстве». Его поместили вслед за статьей «Головокружение от успехов». Запрещалось обобществлять свиней, птиц, дома, надворные постройки.

«Окружкомы и райкомы, — говорилось в постановлении, — допустили ряд ошибок и извращений в колхозном строительстве, а обком ВКП(б), несмотря на правильные директивы, не обеспечил их выполнения и оказался на поводу у тех, кто стремился любыми средствами завершить коллективизацию к весне 1930 года…»

«У кого на поводу? — задумался я. — Ведь указание, говорил Швер, было сверху!..»

Третья глава

I

Партийная конференция открылась вечером в Большом драматическом театре. Все коммунисты редакции были там. В промышленном отделе остался я один. Готовил материалы в ночной набор. Вбежала раскрасневшаяся, запыхавшаяся Клава.

— Новости — убиться можно! — Упала в кресло, встряхнула коротко подстриженными светло-русыми волосами. — Воды, умоляю, воды!

Утолив жажду, она вытащила из полевой сумки блокнот.

— Если бы ты знал, куда я забрела!.. Аж на тот берег реки Воронежа, в Монастырщенку! — С ее лица слетела усталость, оно было ясным, веселым. — Археологи обнаружили там стоянку бронзового века. А мы ничегошеньки не знали!.. Нашли… — Она раскрыла блокнот. — Слушай, что нашли: кремневые орудия, глиняную посуду, бронзовый перстень-змейку. И посуду, и перстень (ах, какой изящный!) — подумай только! — я держала в руках! Ведь последний раз человеческая рука прикоснулась к ним четыре тысячи лет тому назад!.. Встретились век бронзовый и век советский! — Она еще выпила воды. — Думаю проситься к вам в отдел. Котыч не будет возражать? Безумно хочется бывать на заводах, в рудниках… А в «культуре и быте » — не то!

Вошел Чапай. В руке — гранка.

— Клавдия Ивановна?! Целый день ждал вас!.. Ни одной строчки не сдали в набор!

— Каюсь, Юрий Николаевич, виновата.

— Где вы были? Ушли и ничего не сказали…

— В бронзовом веке была! — с задором ответила она.

— Я серьезно спрашиваю.

— И я серьезно отвечаю. — Клава вскинула на Чапая чуть смеющиеся синие глаза. — Напишу, и вы прочтете о моем мистическом путешествии.

Уловив недовольный взгляд Чапая, весело пояснила:

— Была на раскопках, Юрий Николаевич, на ар-хео-ло-ги-чес-ких! — проскандировала она. — В Монастырщенке!

— Это другое дело!.. Пишите, пишите. В каждом номере должна быть интересная информация.

В дверях появился Швер. С напускной серьезностью спросил:

— Заседает фракция беспартийных?

— Нет! «Мозговой трест имени Швера»! — в тон ему ответил, улыбаясь, Чапай.

— Ну вот что, «мозговики»… Придется переверстывать номер. Будем печатать материалы конференции. — Он посмотрел на ручные часы. — Успеем!.. Всех, кто сейчас в редакции, объявляю мобилизованными на всю ночь! — Он удовлетворенно кашлянул в кулак.

В дверях неловко повернулся:

— Каледина, зайдите ко мне.

Клава покраснела. Бросила сумку на стол и пошла за Швером.

На губах Чапая мелькнула лукавая улыбка. Трудной походкой он направился в свой кабинет-бокс.

Через несколько минут Клава вернулась. Взглянула на меня, как бы безмолвно что-то спрашивая. На глазах — слезы.

— Что с тобой?.. Почему слезы?

Она сдержанно улыбнулась, выпрямилась. Забрала сумку.

— Пошла.

— А доклад?

— Не могу!

Она выбежала из комнаты, как бы боясь самой себя.

Я — за ней…

— Клава! Клава!..

И услыхал только стук каблучков по ступеням лестницы…


На следующее утро Котов устроил в отделе «политчас»: читал материалы партконференции.

Мы узнали о большом событии не только для нашей области, но и для всей страны: в следующем году в Липецке начнется строительство нового крупнейшего металлургического комбината, отпущены средства и на разработку Курской магнитной аномалии.

— Выигран бой за индустриализацию ЦЧО! — радостно комментировал Котов. — Историческая победа!.. Для нашего отдела, ребятки, наступает жаркая пора. Все впереди, все впереди!.. Вы понимаете, какой это удар по тем скептикам, но тем политически близоруким плановикам, которые «острили», что, мол, в ЦЧО нет никаких предпосылок для тяжелой промышленности, а есть только тяжелое положение, что, дескать, наша область аграрно-отсталая, область лаптей, — усмехнулся Котов. — Вот теперь мы докажем, что не лаптями щи хлебаем!

Он продолжал читать. По выплавке чугуна, говорилось в докладе, наша страна пока что на шестом месте в мире. Между тем в Липецком бассейне семьсот миллионов тонн промышленной руды, а в Курской Магнитке таится восемьдесят процентов всех запасов магнитного железняка, коими располагает СССР. Если к этому богатству не будут теперь же, безотлагательно, приложены руки, настойчиво подчеркивал секретарь обкома, то мы окажемся похожими на нищих, которые сидят на золотой скамье.

— Учтите, ребятки, — заметил Котов, — медлить, раскачиваться нам тоже нельзя. Начнем готовить две полосы: о Липецке и Курской Магнитке!

— А не послать ли нам выездную редакцию в Липецк? — предложила Каледина.

— Выездную?.. — Котов задумался.

В тишину комнаты вдруг ворвался телефонный звонок. Котов поспешно снял трубку.

— Простите, совещание… Товарищ Елозо?.. Извините… Есть!

Он порывисто прижал рычажок аппарата.

— Вызывают в отдел печати.

Вернулся в середине дня. Не переставая курил. На мои недоуменные вопросы отделывался смешком. Позвонил Шверу, попросил срочной встречи.

Долго сидел у редактора. Пришел в отдел с какой-то непонятной улыбкой.

Я подошел к нему.

— Давай, Котыч, организуем соревнование Липецка с Курском.

— Давай… Что, что? Какое соревнование?

— Социалистическое.

— Сейчас, понимаешь, мне… Это большой вопрос. С кондачка не решают. И потом… (Глаза у него покраснели.)

— Ты чем-то озабочен…

— Как тебе сказать…

— Говори прямо: выдвигают или задвигают?

— И то и другое!

Наш разговор нарушил Живоглядов.

— Я к тебе, Александр Дмитриевич, как член месткома. С первого августа идешь в отпуск. Распишись, пока…

— Еще не устал! — сердито оборвал Котов.

— По графику положено, дружище.

— К черту все графики, все списки! Вычеркни меня!

— Запсиховал?.. — с усмешкой проговорил Живоглядов и ушел, поскрипывая ботинками.

Стало ясно: Котов уходит или его «уходят» из «Коммуны».

— Да, ухожу! — признался он, провожая меня на вокзал, к дачному поезду. — Назначают редактором в Рассказовский район.

— В район?.. А как же без тебя Липецк, КМА?

— Незаменимых нет!.. Понимаешь, сначала в отделе печати обкома я возражал. Затем посоветовался со Швером. Он рассеял все мои мрачные мысли. Я позвонил Елозе: «Оформляйте. Согласен…» Понимаешь, это даже интересно, даже, черт возьми, почетно!.. По всей стране, ты знаешь, создается сеть районных газет. Постановление ЦК… В ЦЧО — восемьдесят новых газет открываются! А рассказовскую решили сделать образцовой. И название подходящее дают: «Вперед»!

Мы шли по проспекту Революции, залитому прозрачным вечерним светом. Котов рисовал заманчивые перспективы. Он едет в район (неподалеку от Тамбова). Начинает все с первого кирпичика: подыскивает помещение, набирает штат сотрудников, оборудует типографию, цинкографию, устанавливает радиоприемник — уйма дел! Каждый день — в котле жизни!

Он остановился. Пристально посмотрел на меня.

— Поедем вместе, а?.. Не пожалеешь!

— Что ты, Котыч? Оставить Веру?

— Почему оставить? Забрать!

— Она не захочет в район.

— Как это — «не захочет»? Муж уезжает, а она «не захочет»!.. Уговорим!.. Ты будешь моим замом. Изучишь типографское дело. А здесь тебя засосет текучка, полиграфической мудрости не наберешься, а без нее — какой же ты журналист?! Наладим газету и через год — обратно в Воронеж!

— Только на год?

— Не больше. Год пролетит — и не увидим… Елозо сказал, что могу пригласить в замы любого сотрудника «Коммуны». Я и остановил свой выбор на тебе.

В предложении Котова, в его размышлениях я почувствовал вдруг охватившую меня притягательную силу.

— Спасибо. Но…

— Никаких «но»!.. По рукам.

— Такие вопросы… посреди проспекта…

— Эх, размазня!

Мы продолжали идти молча. Я вглядывался в гордые тополя и величавые каштаны, в яркую зелень Петровского сквера, в бронзового Петра, указующего перстом… «Покинуть Воронеж?..»

У ворот Первомайского сада сидели торговки цветами и нараспев предлагали: «Цве-е-то-о-чки!.. Свеженькие цвето-о-оч-ки!..» Котов, пошарив в кармане, купил два десятка пионов. Протянул мне:

— Вере! Аванс за ее благоразумие!

В поезде, слепо уставившись в окно, я погрузился в раздумья. Конечно, рассуждал я, Рассказово может стать еще одной ступенькой вверх на моей журналистской лестнице. А на семейной?.. Как бы не ступенькой вниз. И двух лет не прошло после женитьбы, а я оставлю Веру на целый год тосковать, нервничать… Почему нервничать и тосковать? Не за тридевять земель еду. Есть телефон, почта… Наконец, каждый месяц смогу приезжать в Воронеж по редакционным делам. Да и Вера через какое-то время возьмет отпуск на неделю за свой счет и прикатит в Рассказово… Мужества, видно, у меня не хватило сразу согласиться на предложение Котыча. И впрямь — размазня!.. Уговорю Веру! Настою!

Я уже видел себя за столом в районной газете, в типографии, где верстается «Вперед», в которой каждая строка мною прочитана, обдумана. Моя взбудораженность сменилась спокойным течением мыслей. Все утрясется, все будет как положено. Жизнь — это движение. Всегда надо идти вперед, а не застывать на месте и не отползать назад!.. Успокоенный, я стал всматриваться в пробегавшие за окном дачные домики с палисадниками, ставнями, с разгуливающими у калиток курами, с заборами, как бы укрывавшими эти домики от суеты мирской. В них, думал я, течет, наверное, привычная, размеренная по дням и часам, согретая уютом жизнь, безо всяких треволнений, без особых хлопот. Нет, такая жизнь не по мне. Я не хочу сидеть у тихой заводи!

На какое-то мгновение я закрыл глаза, чтобы задержать в памяти рисовавшиеся картины новой работы, новых мест. Когда же поезд остановился у дачной платформы, я словно очнулся от толчка. Снова заколотилось сердце: «Сейчас все решится!»

Дачу мы снимали под Воронежем, в Сосновке. Нам нравился старый задумчивый бор, растянувшийся на многие километры, его ромашковые поля, травянистые заросли, солнечные и тенистые тропинки. По воскресным дням мы уходили в лес, бродили меж высоких медно-коричневых сосен, вдыхали запах хвои, заслушивались щебетом птиц, проникали в самую зеленую гущу, к полянам, расцвеченным колокольчиками. Они казались нам лесными огоньками. А корневища вековых сосен, причудливо стелившиеся по земле, напоминали одеревеневших змей. Но самым любимым уголком на даче была скамейка над обрывом, неподалеку от дома, под густой кроной дуба. Вера, обычно возвращавшаяся с работы часам к шести, брала книгу и усаживалась на этой скамейке, ждала меня. И на этот раз, выйдя из вагона, я направился к обрыву. Она сидела там и читала. Я тихо подошел и положил букет пионов ей на колени.

— Спасибо! — обрадовалась она.

— От Котыча…

И с места в карьер передал ей предложение ехать в Рассказово.

— Не выдумывай, пожалуйста! Только-только начал работать в «Коммуне» и — на тебе, в район! Котыч — дело другое. Он журналист с институтским дипломом, член партии…

Она отдала мне цветы и снова раскрыла книгу (делала вид, что читает!). Тогда я стал приводить ей те же соображения, что и Котов, внутренне соглашаясь с ним.

Вера отложила книгу. Задумалась. Поняла, что меня неудержимо влечет в район.

— Езжай… — нерешительно проговорила она.

— А ты?

— Я? Нет! Категорически!.. Если ты можешь без меня…

— Почему без тебя?.. Я буду часто приезжать в Воронеж, ты тоже сможешь навещать меня…

Где-то в отдалении рокотал гром. Я почувствовал, что в этот вечерний час, омывавший все вокруг в красновато-медный цвет, оказалось вдруг опрокинутым созревшее во мне без всякого принуждения, в вагоне дачного поезда, твердое намерение ехать в район.

— Ты что, против?.. — после недолгой паузы спросил я. — Ну, хорошо… Ничего вопреки твоему желанию. Мы — одно целое, неразделимое. — Я наклонился и провел пионом по ее прическе, собранной сзади в плотный узел. — У тебя красивые волосы, с серебринками…

— Только заметил?..

— Все время любуюсь… Тоже — седая молодость.

— Как ты сказал?

— Седая молодость.

Вера улыбнулась. Ее губы дрогнули. Она потянулась ко мне. Я крепко обнял ее и долго, горячо целовал. Разве могу я хотя бы неделю не видеть ее, не слышать ее голоса?!


Мой отказ ехать в район Котов воспринял чуть ли не как личное оскорбление. Взорвался: я разнесчастный и «под каблуком», и «слюнтяй» и «рохля», и даже «ограниченный провинциал»!.. Это уж слишком!.. Таких откровенно «лестных» эпитетов от друга не ожидал. Вот и «не разольешь нас ни водой, ни пивом»!.. Разлили!.. Дружба рухнула, мы — в ссоре.

II

С конца июня и до середины июля 1930 года в Большом Кремлевском дворце работал Шестнадцатый съезд партии. Он вошел в сознание советских людей как съезд развернутого, не признающего никаких остановок и передышек, наступления социализма по всему фронту. Боевой клич съезда «Пятилетку — в четыре года!» вызвал новый прилив творческих сил у всех советских тружеников. Суровой критике подверглись лидеры правой оппозиции.

Среди важных решений съезда было и такое: округа упразднить, а районы сделать основным звеном административного управления, с тем чтобы партийные организации в деревне стали более гибкими, близкими к людям. Однако перестраивали аппараты управления в ЦЧО туго, нехотя. Находились окружные работники, которые всякими правдами и неправдами увиливали от перемещений.

Швер решил нагрянуть в ряд районов с инспекционными целями. Взял и меня с собой.

По черноземным дорогам мы ехали на редакционном «фордике». За рулем сидел Калишкин — секретарь и шофер редактора. В первый же день нас застал в пути ливень. «Фордик» буксовал. Мы тащили машину «под уздцы». С ног до головы покрылись грязью. Уже затемно добрались до какой-то деревушки. Остановились у колхозной кузницы. Посигналили. Вышел, растворив покосившуюся дверку, высокий дядька. Красноватый свет горна падал на его взъерошенные волосы, на кожаный фартук.

— Что за деревня, отец? — высунувшись из машины, спросил Калишкин.

— Девины.

— А как попасть в Нижнедевицк? Сбились с дороги.

— Вертай обратно!.. Апосля сделаешь зигзам и прямо — на шашу!

— Шоссе-то шоссе, да поздновато уже… — заметил Швер. — Где бы переночевать?

— Дак у меня можно. Удобствиев только нету. Соломки постелим.

— И на том спасибо! — поблагодарил Швер.

Кузнец скрылся за дверкой. Через минуту появился. Фартук снял. Рубаха навыпуск, до самых колен.

— Давай ко двору! — крикнул он Калишкину. — Тут недалече…

И, приглаживая волосы, зашагал к ближней низенькой избе. Перешагнув порог, зашумел:

— Марфуня!.. Примай гостей!

Марфуня — дебелая, грудастая баба. Руки в боки — полхаты занято. Но расторопная. Не успели мы в сенцах умыться под железным рукомойником, смотрим: на столе — чугунок с горячей картошкой в мундирах, ломти мягкого ржаного хлеба, в деревянной миске — капуста-пилюстка в подсолнечном масле, огурцы свежесоленые (чесночный дух от них — по всей избе!), в кружках — квас-суровец.

— Мы не оторвали вас от дела? — спросил Швер.

— Да не! Сменщик заступил. Я и так цельные сутки без передыху, лошадей табуна три подковал.

Калишкин водрузил на стол солдатскую флягу.

— Зубровочка! Бодается… — прохрипел он и подмигнул. (У Калишкина хроническая болезнь горла, он хрипит, фыркает.)

— Ничего, выстоим… Денатур пивали, и то обошлось… Так, говорите, с Воронежа будете, с «Коммуны»?.. Марфуня, подложь капусты!.. Читаем газету, как же!..

Горница была тщательно прибрана. Рядом со стряпной — чистая комната. В ней над сундуком — плакат: Ленин на трибуне с вытянутой вперед рукой, красные знамена, зубчатые стены Кремля. В «святом» углу — олеография: закованная в латы Жанна д’Арк на белом коне. Через всю комнату — самотканый половик.

— Что-то у вас икон не видно? — поинтересовался Швер.

— Дак, вишь, партейный я!.. Зимой записался. А Марфуня — женактив. — Он почесал толстую темно-коричневую шею. — Марфуня, подложь огурчиков!.. Так что с богом у нас расхождение по всем статьям.

— План по хлебу выполнили? — спросил я.

— Самыми первыми! — певуче ответила Марфуня. — У нас, товарищи левизоры, все, как есть, за Советскую власть! А которые попов да сектантов слухают, мы на них нажим делаем. Вот и весь сказ!

— Без перегибов, надеюсь? — Швер улыбнулся.

— Да вы что, матерь-богородица! По-культурному…

— Марфа! — Кузнец стукнул ложкой по столу. — Глупостев не болтай!.. Ее только заведи, что тебе мотор, загудет на цельный день!.. Нарежь-ка хлебца!.. За ваше здоровьице, товарищи!.. Ух-х, крепка, стерва!.. — Кузнец вытер рукавом рубахи жирные губы. — Теперича получается, — повеселев, говорил он, — вы с кабинетов — на колеса, к людям поближе?.. Без речей, без докладов управляться будете?.. Хорош-шо!.. Вам, извиняйте, потяжельше будет, нам полегчает… Теперича, видать, революция затвердилась на веки веков.

И кузнец сжал черные от огня пальцы.

В чистой комнате хозяйка приготовила три сенника, покрыла их холстиной, взбила пуховые подушки в красных ситцевых наволочках.

— Отдыхайте, гостюшки, отдыхайте! — пропела она.

Калишкин ушел мыть машину. Кузнец — за ним: помочь надо. А мы — на боковую.

В сенцах шуршали куры. В стряпной Марфа месила тесто, возилась у печки. Швер лежал на спине, покашливал, тер лоб, словно отгонял беспокойные мысли.

— Не спишь, Александр Владимирович?

— Блохи, что ли, кусают, не пойму!

— Я не чувствую… Знаешь, мне Клава сказала…

— Что она сказала? — Швер встревоженно приподнялся.

— То, о чем ты молчишь, засекречиваешь…

— Никого это не касается! — Он снова вытянулся на спине.

— Все должны знать!

— Никто не должен знать!

— А я вот узнал!

— Ну и молчи!

— Не понимаю… Ты должен гордиться!

— Гордиться?.. Я мучаюсь! Не знаю, что со мной… Нахлынуло, затопило… точно вешняя вода… Говорят, в большой любви и большие муки.

Тут же я приподнялся с тюфяка.

— В какой… любви? О чем ты?

Оба сообразили, что говорим о разных вещах.

Я прикинулся, будто не понял невольного признания, и продолжал свою мысль:

— Клава сказала, что ты в восемнадцатом году помогал Варейкису ликвидировать контрреволюционный заговор в Симбирске, правда?

— Было такое дело… Иосиф Михайлович возглавлял тогда Симбирский губисполком, а я редактировал «Известия Симбирского Совета».

— Сколько же тебе было лет?

— Хм, сколько!.. Уже носил студенческую тужурку… Так вот, в те июльские дни к городу подкатывались белогвардейцы и командующий Восточным фронтом Муравьев решил поднять мятеж в расчете на поддержку белых, взять власть в свои руки, учредить некую «Поволжскую независимую республику» и стать ее премьер-министром — ни больше ни меньше!

— Калифом на час?

— В ту пору этих калифов не сосчитать было!.. Изменник Муравьев, казалось ему, все предусмотрел: расставил на перекрестках главных улиц пулеметы, захватил почту и телеграф, посадил в тюрьму командующего Первой армией Тухачевского, а потом заявился в губисполком, к Варейкису, и с издевкой предложил ему портфель в «правительстве его превосходительства Муравьева». Ты понимаешь, конечно, что это был чисто дипломатический ход, вызов, так сказать, на дуэль, чтобы тут же, а кабинете, покончить с «мальчишкой в комиссарской кожанке» — так аттестовал Муравьев моложавого председателя губисполкома.

— А большевики знали о затеянном мятеже?

— Отлично знали! Мы привели в боевую готовность свои вооруженные силы. Муравьев этого не пронюхал, думал, что все ключевые позиции в его руках. На всякий случай, придя в губисполком, он поставил за дверями кабинета своих молодчиков. Варейкис в ответ на «портфель» заявил: «Мы революцию на чечевичную похлебку не меняем! Ни с места! Вы арестованы, Муравьев!» Тогда тот кликнул своих контриков. А в дверях — кожанки, одни комиссарские кожанки!

— Ловко обделали!

— Ушами не хлопали!.. Пока «премьер-министр» разглагольствовал о «Поволжской республике», мы потихоньку сняли его охрану… Муравьев понял, что оказался в западне, выхватил револьвер, выстрелил, не глядя в кого и куда, и упал, сраженный ответными пулями. Я сам всадил ему свинец в башку!

— И что же дальше?

— Дальше все было в порядке. Михаила Тухачевского тут же освободили из тюрьмы, всех заговорщиков арестовали… А на другой день, к вечеру, Иосиф Михайлович и я пошли к Волге, поднялись на крутой склон. Уже заходило солнце. Волга, помню, была необыкновенно красивая, жемчужно-розовая… И вот, на виду у великой русской реки, Варейкис и я поклялись всю жизнь идти рука об руку. Никогда, ни в чем не отходить от Ленина. Не отступать перед трудностями и препятствиями, как бы тяжелы они ни были.

— Романтики! — заметил я.

— Да, романтики! Варейкису тогда было двадцать четыре, а мне — всего двадцать… Романтиками-революционерами мы остались и по сию пору, и будем ими до конца. До конца будем выполнять клятву, опираться на свой символ веры.

Он замолчал. Я подумал: «Символ веры»? Есть такая молитва…»

— Александр Владимирович! «Символ веры», ты сказал?.. Это в христианской религии…

— Дурень! — оборвал он. — Это — в нашей, в революционной вере, в ленинской, есть твердое убеждение, прямые тому доказательства, что марксизм становится подлинным символом веры для рабочего класса всего мира… Мы верим и веруем: никто не сможет изменить характер нашего строя; ничто, никто и никогда не ослабит силу большевиков, силу народа!..

Швер говорил горячим полушепотом. В каждом его слове было столько глубочайшей веры в партию, что я слушал будто завороженный и думал, думал… Не заметил, как вернулся Калишкин и улегся на тюфяк. Только когда он свирепо захрапел, я очнулся. Зажег спичку, посмотрел на часы: половина второго.

— Давай-ка спать. Впереди — работный день! — сказал Швер.

Он покашливал, вертелся, хрустя соломой, вздыхал. Я лежал недвижимо, повторял про себя клятву моих старших наставников. Теперь, решил я, она будет и моей клятвой.

В оконце заглянул рассвет. Из комнатной тьмы выползла горка с посудой, ножная швейная машина… Швер толкнул меня в плечо:

— Встаем! Буди Калишкина.

Вышли на крылечко. Высоко в небе дрожала заблудившаяся ночная звезда.

— Я так и не уснул. Ты виноват, Александр Владимирович!

— А я, думаешь, спал?

Наш «фордик» был «умыт, побрит и причесан», как любил говорить Калишкин: зелен-зеленехонек!.. На завалинке сидел кузнец. Чадил тютюном. Спросил у меня каким-то сырым голосом:

— Отдохнули маленько?

— Спасибо. Как на перинах!

— Соломка у вас добрая, — заметил Швер.

— Да хошь попа корми… А-а-а-ха! — Кузнец сладко зевнул.

— Вы так и не ложились? — забеспокоился Швер.

— Поспим еще…

— Выходит, стеснили вас?

— Не! Машину стерег. Ноне много шалавых таскается… А вы, еже вдругоряд ревизорами поедете, милости просим до нашей хаты!

— Спасибо, товарищ.

— Оно бы, конечно, хорошо не ревизорами, а помощниками. Вместе деревню снизу подымать!

День звенел во все свои светлые колокольца. «Фордик», точно огромный железный жук, нырял в колдобины, наполненные дождевой водой.

Калишкин злился, фыркал:

— Убить… ф-ф, ф-ф!.. нужно за такую «шашу»! Дорога в ад и то, наверно, лучше вымощена!.. — Он затормозил. — Стоп! Развилка… ф-ф, ф-ф! Вот и гадай, куда: прямо, направо или налево?

В Нижнедевицк приехали в первом часу дня.

Административное переустройство здесь было закончено. Завершены и хлебозаготовки. Все вроде в порядке. А мы с Калишкиным все-таки решили высказать недовольство, очень уж накипело на душе. Пока Швер заседал в райкоме партии, мы зашли к председателю райисполкома. Он сидел в кабинете. Шею укутал теплым шарфом. Наступление повел Калишкин.

— Мы тут с товарищем Швером… Неужели, уважаемый пред, нельзя на развилках поставить дорожные указатели?

— Сделаем, сделаем. Не все сразу…

— Какие же вы беспечные! — вставил я.

Председатель взмахнул рыжими бровями:

— А вы кто такие будете при товарище Швере?

— Ф-ф, ф-ф!.. Спецкорреспонденты! — с ударением на «спец» ответил Калишкин.

Брови возвратились на место.

— Спец?.. Ясно! — смиренно заулыбался пред. — На той неделе расставим знаки… Не угодно ли отобедать в нашей районной столовой, в руководящем зале? — предложил он, размотав шарф.

— Благодарим. Мы сыты, — сказал я.

— Да вы не стесняйтесь! Накормим по первому разряду. Дело, чай, имеем с культурными единицами!

Он вздрогнул от резкого телефонного звонка.

— Слушаю!.. Что-о?.. Надо сделать! — крикнул он в трубку и вновь почему-то замотал шею шарфом. — А ты кулаком стукни! Кулак — тоже руль управления, ха-ха!..

— Ну и «кадрик», — усмехнулся Калишкин, когда мы вышли из райисполкома. — Такие способны только развалить, а не укрепить район… Еще надо проверить… ф-ф, ф-ф!.. не смухлевали ли они с хлебозаготовками?

В Старом Осколе, куда наш «фордик», прыгая и спотыкаясь, приколесил на следующий день, открылась довольно печальная картина. Округ никак не хотел становиться районом. Сперва делили сотрудников, потом — столы, стулья, шкафы, пепельницы. Тянули с пятого на десятое. Автомашины оставили за городским хозяйством, районам — ни одной! Осели в городе и ундервуды. Специалисты, точно кроты, зарылись в свои квартирные норы.

Швер обошел ряд городских учреждений. Работники торчали в кабинетах, подписывали бумажки, висели на телефонах, в селах и не думали появляться. Александр Владимирович устроил на бюро райкома головомойку незадачливым руководителям.

Назавтра Старый Оскол превратился в развороченный муравейник. Уходили в села окружные машины. Ехали телеги с домашним скарбом перемещаемых. В городских учреждениях упаковывали не по праву осевшие там лишние ундервуды.

Из Старого Оскола «фордик» потащил нас в Горшечное. На подъезде к деревне я увидел кладбище.

— Остановись, Петр Герасимович!

Калишкин затормозил.

— В чем дело? — спросил, очнувшись, Швер. (Он на минутку задремал.)

— Тут похоронена Горожанкина…

— Думаешь, отыщем могилу? Кладбище-то, смотри, какое!

— Люди укажут. Пойдем.

Мы шли тропинкой (Калишкин остался в машине), извивавшейся между могилами — старыми, поросшими жухлой травой, и свежими рыжими холмиками. Кресты, кресты — свежеотесанные, подгнившие, трухлявые. Где же тут Горожанкина?.. И спросить не у кого!.. Чирикают воробьи. Пролетит ворона, взмахивая крыльями… Ни одной живой души!.. И откуда ни возьмись — девушка. Я — к ней:

— Не знаете, где могила Горожанкиной?

— Тут недалече. Идемте!

За железной оградой мы увидели кирпичный обелиск, увенчанный пятиконечной звездой. В нише — фотография. На белом камне — старательно выдолбленные строки:

Агриппина Горожанкина
Зам. председателя Горшеченского райисполкома,
коммунистка-батрачка, погибшая на партийном посту от рук врагов Советской власти. Жития было 23 года.
Мир праху твоему, дорогой наш товарищ.

Могилу покрывали красные астры. Солнце пронизывало их, и они, казалось, источали капли горячей крови.

— Астры… вы принесли? — спросил я.

Девушка стояла выпрямившись. Молча кивнула.

И вдруг я узнал ее! Узнал по вытянутой фигуре, по глазам, устремленным в одну точку, по крепко сцепленным пальцам рук. И как живое видение возникла предо мной та, что гневно выплеснула в лицо врагам всю боль своего сердца: «Не выйдет по-вашему, бандиты, а выйдет по-нашему!..»

— Вы… Синдеева?

— Синдеева… — Она встрепенулась. — Откуда знаете?

— Я был на суде.

— Ох!.. — Она откинула назад голову. — До сих пор оплакиваю Агриппину. Не могу забыть. И никогда не забуду!.. А вы… кто такие?

— Я — литературный сотрудник, а товарищ Швер — редактор «Коммуны». Едем из Старого Оскола. Вот и решили…

— Ой, как хорошо!.. Вы не очень торопитесь? Сядемте!

Мы сели на скамейку в ограде. Синдеева оживилась. Лицо ее залилось румянцем.

— Помогите, товарищи, пожалуйста! Я — в райкоме партии и в комсомоле. Работы у нас — невпроворот. А своей газеты нет. В других районах, говорят, пооткрывали, а у нас — нет!

— Вероятно, и у вас будет. Район-то большой! — сказал Швер.

— Правда, будет?.. Вы подтолкните. Коллективизацию мы проводим, даже очень успешно, без перегибов. Совсем уже немножко осталось этих… индивидов. Подкулачников много! Они как тараканы в щелях. Чуть на каком участке потемнеет — они туда! И все дело нам портят. Бороться надо с отсталыми, а газеты — нет! А как же без газеты? Без поддержки?.. А кампаний сколько? Хлебозаготовки, мясозаготовки, финплан, займы… Ой, сколько делов. Ну как без газеты? Никак! Без нее мы что солдаты без патронов, честное комсомольское!.. Помогите! От имени наших деревенских коммунистов прошу! От имени… вот… покойной Горожанкиной!

— Обещаю вам, товарищ Синдеева, поговорить в обкоме, подтолкнуть, — сказал Швер. — А пока что пришлем своего сотрудника, он познакомится с вашими делами, с людьми… Вы ему все покажете, расскажете. Он и напишет в «Коммуну».

— Показать нам есть что. Жизнь ключом бьет!.. Людей вот не хватает! Грамотных, культурных людей!

— И люди будут. Идет перестройка. Районы укрепляются новыми кадрами.

— Да все они старые, товарищ редактор, окружные! С места на место их переставляют, а толку — что от воробьев шерсти. Дайте нам таких людей, таких… чтоб воевали за нашу колхозную жизнь, как на войне!.. А главное — газету, газету дайте!

Через несколько дней мы возвратились в Воронеж, Я места себе не находил. Мольба Синдеевой о людях словно магнитом тянула меня в район. Вспомнился Котов: «Каждый день — в котле жизни!.. Это даже интересно, даже, черт возьми, почетно… Уйма увлекательных дел…» Вспомнился кузнец в Девинах: «Не ревизорами приезжайте, а помощниками. Вместе деревню снизу подымать…» И опять, опять — Синдеева: «Помогите… Людей не хватает! Грамотных, культурных людей!.. От имени покойной Горожанкиной прошу… Помогите…» А я не поехал. Как звал меня Котыч! Даже дружбу разорвал!

— Ты что скрываешь от меня? — спросила Вера. — После поездки со Швером тебя не узнать, словно подменили моего Борьку!

— Я не могу больше тут… Я задыхаюсь!.. Как тебе объяснить — не знаю!.. Я должен, поверь мне, должен поработать в районе. Это вдруг стало… пойми меня!.. целью жизни.

Вмешалась моя тещенька Мария Яковлевна.

— Пусть едет! Это же не каприз, а душевная потребность. Я так понимаю?.. Не на Северный полюс ехать. Год не век… Ты же будешь приезжать? — Она подмигнула мне.

— Конечно! И очень часто. Но я поеду, если Вера… Против желания Веры я…

Вера подошла ко мне. Откинула чуб, свисавший на лоб.

— Мама, а какой чемодан дать Борису?..

По существу вопрос был решен: еду! Оставались формальности. Я — к Шверу.

— Отпусти меня в район, к Котычу.

— Не отпущу.

— Вот те на!.. Почему?

— Ты здесь нужен.

— Там я нужней!

— Там тебе делать нечего. Хватит одного Котыча.

— Как нечего?! Ты же слыхал, что говорила Синдеева!

— Она что, персонально тебя звала?

— Значит, не отпускаешь?

— Нет!

— Тогда я подам заявление: «по собственному желанию». Две недели — и свободен. Кодекс законов о труде!

— А я не приму заявления. — Швер помрачнел.

— Как знаешь. Оставлю у секретаря…

Он вскочил с кресла.

— Уедешь самовольно, отдам под суд за трудовое дезертирство!

Я пулей вылетел из кабинета… «Гм! «Под суд»!.. Что же теперь делать?..»

Пошел к Князеву. Объяснил в чем дело.

— Владимир Иванович, уговорите Швера, поддержите меня!

Он стоял у окна. Застучал пальцами по стеклу. Задумался. Посмотрел на меня сквозь узенькие щели глаз. Шагнул к столу, снял телефонную трубку:

— Пятнадцать двадцать пять… Сергей Васильевич? Привет! Князев… К тебе большая просьба: прими нашего сотрудника Дьякова… Нет, тут твоя помощь нужна… Именно твоя!.. Сейчас придет.

Князев опустил трубку. С видом сообщника сказал:

— Иди к Елозе. Не выдашь меня Шверу?

— Ни в коем случае!

— Смотри!.. Вот твои козыри: Постановление ЦК о районных газетах — раз; передовая в журнале «Большевистская печать» об укреплении кадрами районных газет — два; и статья в «Коммуне» самого Елозы «Газеты — районам» — три.

Елозу я увидел впервые. Сухопарый, с впалыми щеками.

— Слушаю вас. — Елозо нацелил на меня блестящие стекла очков.

«А глаза-то у него до-обрые!» — про себя заметил я.

И пустил в ход все князевские доводы. Дополнил их котовскими. Он слушал, не перебивая, курил. Но лицо оставалось все таким же каменным, как та пепельница, в которую он стряхивал пепел. «Чем бы это его… поджечь?» — мелькнула мысль. И я начал фантазировать о рабкоровских контрольных постах, о красных хлебных обозах, о межрайонном соревновании — обо всем, что, по моему мнению, должна делать районная газета, претендующая на звание образцово-показательной. («Получается, что я его агитирую, а не он меня!»)

— Все? — спросил Елозо, когда я замолчал.

— Все… А Швер меня не пускает!

— Не пускает? — повторил он. — Эгоист Швер, а?.. Я с ним поговорю.

Он протянул мне жилистую руку.

Возвращался я в редакцию обезнадеженным. («Ну и переговорит. Ну и что?.. Швера не сломишь. Если уж заартачился да судом пригрозил, — дело мертвое!.. А за то, что ходил в обком, он из меня отбивную котлету сделает!»)

Вошел я в кабинет к Шверу как с повинной.

— С тыла решил зайти? — Он крякнул, махнул рукой. — Черт с тобой, уезжай! Только непременное условие: на один год, и по совместительству — собкором «Коммуны».

Товарищи по-разному отнеслись к моему отъезду.

Терентьев не обошелся без подковырки:

— В начальнички захотелось?.. Как же: замредактора, собкор «Коммуны»! Хо-хо-хо!

— Меня не должности прельщают, Феофан, а работа!

— Ладно уж, ладно!.. За тобой — две информации в неделю!

Ильинский одобрил:

— Правильно делаешь. Звезды и те на месте не стоят!

Чапай буркнул:

— Записывай!

И надиктовал мне десяток заданий, которые я должен выполнить как собкор «Коммуны». Живоглядов шепнул на ухо:

— Едете на мою родину Тамбовщину. Люди там в общем замечательные, но есть желающие перейти дорогу Котычу. Будьте бдительны!

…Провожать меня пришли на вокзал Вера, Клава и жена Котова — смугловатая терская казачка Нюся. Я не спускал глаз с Веры. Она вся светилась каким-то внутренним огнем. Примирилась, поняла!

— Я весной к вам приеду, — сказала Нюся, — с моими двумя малышами ехать на зиму в глушь — не хочу. И Вера тогда со мной? Да?

— Не знаю, Нюся. Впереди — целая зима!

Клава поддразнивала:

— А мы тут Вере дружка найдем!

Мы стояли на открытом воздухе, у хвостового вагона Воронеж — Тамбов. Шутили, смеялись. До отхода поезда оставались считанные минуты. Я расцеловался с Клавой, с Нюсей. (Она ничего не сообщила Котову, и хорошо сделала: свалюсь как снег с крыши!) Обняв Веру, держал ее за плечи, не отпускал. Она взглянула на меня глазами, в которых с трудом прятала тоску. Попросила мягко:

— Пиши чаще!

Поднялся на площадку вагона. И в этот момент набежала темно-фиолетовая туча. Пошел дождь с градом. Крупные, величиной с орех, градинки застучали по крышам вагонов, обрушились на провожающих. Застигнутые врасплох непогодой, весело вскрикивая, люди кидались под укрытия. Клава и Нюся спрятались в дверях багажной конторы. А Вера растерялась, заметалась, бросилась к моему вагону, по ступенькам и — на площадку!

— Ой, ой!.. Смотри, что делается!

Она съежилась от озноба.

В воздухе повисла белая пелена…

За шумом дождя и града мы не расслышали ни свистка кондуктора, ни гудка паровоза. Поезд дернулся и с ходу начал набирать скорость. Вера кинулась к дверям.

— Не смей! — закричал я. — Разобьешься.

И прижал ее к себе.

Вагонные колеса стучали, словно приговаривали: «Увезли, увезли, увезли…»

— Уе-е-е-ха-ли-и-и-и! — крикнул я.

На платформу выбежали растерянные Клава и Нюся…

Четвертая глава

I

Сначала Котов вдавился в кресло, выкатил глаза: чудится ему, что ли? Я, живой, стою в дверях его кабинета, с большим чемоданом в руке?! Потом он подскочил, как от удара током. Завопил:

— Бори-и-ис!

Обнимал меня, тормошил, хлопал по плечу, опять обнимал.

— Молодец!.. Ей-богу, молодец!.. Я, понимаешь, все время ждал тебя!.. А Вера?

— Доехала до Отрожек и — обратно дачным поездом.

Я рассказал о веселом приключении с ней на вокзале.

Котов залился смехом.

Дружба моя с Котовым восстановилась. Даже стала крепче. Когда я осмотрел помещение редакции и типографии, растерялся: мизерная площадь! Постепенно обвыкся. С бытом тоже было не очень ладно. Мы жили на квартире у одинокой Марии Сергеевны — тихой женщины, всегда повязанной черным платком, похожей на монашку (перед иконами у нее не потухала лампадка). Занимали обшарпанную комнатушку. Спали на топчанах. У хозяйки и столовались. Кормила она главным образом щами из конины. Я с трудом их ел. Котов наставлял: «Ешь, пока рот свеж! Тут тещиных разносолов не жди!» Попаивала нас молочком, явно разбавленным.

Мало-помалу я стал входить в курс редакционной работы. Уже вышло несколько номеров «Вперед». Работали мы до поздней ночи. Досадовали, что в сутках только двадцать четыре часа и что сотрудников — раз-два, и обчелся. Приходили на квартиру иногда перед рассветом, валились, словно обморочные, на топчаны. Даже не чувствовали, как взбирались на нас хозяйские куры во главе с красно-рыжим петухом Митрофаном, оставляя поверх одеяла «визитные карточки».

Вскоре нашего полку прибыло. С рекомендацией Швера приехал Николай Николаевич Батраков. Человек бывалый. Вкусил окопную жизнь мировой войны, в гражданскую сражался с петлюровцами. Был фельетонистом «Тамбовской правды». Одевался Батраков фасонисто: темно-серое пальто с воротником-шалью из кроличьего меха, фетровая шляпа, лайковые перчатки и светло-желтые туфли. Рослый, щеки багровые, аккуратно подстриженные усы и бородка. Мы приняли его с распростертыми объятиями. Был он малоразговорчив, несколько застенчив, но улыбчив. Три раза в день он надевал наушники и записывал радиоинформацию. По утрам разбирал почту, выискивая материалы для своих фельетонов. Поселился на одной квартире с нами. Мария Сергеевна, из особого расположения к солидному мужчине, предоставила Батракову сундук, отдала перину со своей кровати.

Порой в работе газеты возникали непредвиденные трудности. Так, однажды мы готовили воскресный номер с аншлагом: «Красные хлебные обозы идут в Рассказово». И вот, когда газетные полосы были уже спущены в машину, вдруг потух свет. Котову сообщили, что сутки не будет электротока.

— Все — в типографию! Руками крутить колесо!

Мы сбросили пиджаки. Первым взялся за ручку колеса художник-цинкограф Володя Сысоев. Немощный, с кротким иконописным лицом, он сделал восемь оборотов и выдохся. Вслед за ним на «вахту» стал Котов. Пятнадцать оборотов — и начал хватать ртом воздух. Я подбежал на подмогу. Одиннадцать оборотов… Шатаясь, отошел в сторону. Засучил рукава сорочки Батраков, но тут же сдался: сердце никудышное. В аврал включились два наборщика, метранпаж и директор типографии — низенький, с медвежьей походкой.

К двум часам ночи половину тиража отпечатали. Около колеса плоской машины, которое всем уже представлялось чертовым колесом, оставались два наборщика и Котов. В резерве — я и директор типографии. В это время к нам зашел секретарь райкома Смолин. Увидел, как Котов натужно вертит колесо. Сбросил треух, верблюжью куртку, пиджак, стянул джемпер.

— Пусти-ка, редактор!

И принялся молодцевато «колесить». Сначала улыбался. Потом улыбка пропала… Бросил ручку. Вытер ладонью вспотевший лоб.

— Фу-у!.. Тяжелая штука, надо сказать! Уходя, предупредил:

— Не забудьте: завтра в десять — митинг!

На улице, вперемешку с дождем, падали крупные хлопья снега. В густой темноте поблескивали сталью лужи. Мы пришли домой и, охая, улеглись.

А проснулись от несуразного вскрика и басистой ругани. На сундуке сидел в белье разъяренный Батраков. Рядом с ним лежало бездыханное тело петуха Митрофана.

— Задуши-ил!.. задуши-ил!.. — голосила в дверях хозяйка.

— В голову клю…нул!.. Я не-не могу, не могу больше в… в этой мер-ерзости жить! — заикался Батраков, свирепо поглядывая на Марию Сергеевну.

— Ишь какой немогутный!.. У шляпе ходит… брындик! И что из того, что клюнул? Подумаешь, не квочка, а мужик!.. Ох-х, овдовели мои курочки-и-и!! Убивец ты!.. Забирай свои монатки, пачпорт и съезжай с моей квартиры!

Мы давились от смеха. (Вот тебе «тихая», вот тебе и «монашенка»!) Батраков нервно подергивал бородку. В драматический конфликт вмешался Котов. Пообещал хозяйке достать в Арженском птицесовхозе нового кавалера для кур, но с обязательством, что Мария Сергеевна нынче же сварит «митрофаний» суп!

— Красавец ты мой… характерный! Не к каждой куре подойдет, выбирает! — причитала над петухом сразу обмякшая хозяйка и забрала Митрофана. — С потрохами варить? — спросила она, вытирая слезы.

— О-о-обязательно с… с… потрохами! — пробасил Батраков.

В сенцах загремела щеколда. Влетел Сысоев. Возбужденный, с пылающими щеками.

— Дрыхалы несчастные! — крикнул он. — Митинг! Забыли?

Через три минуты мы уже бежали на площадь. (Батраков задержался, завтракал.) Тихо сыпался снег. Митинг еще не начался. К зданию райкома съезжались десятки подвод, груженных мешками с зерном.

В разгар митинга к Котову подошел, переваливаясь с ноги на ногу, директор типографии и что-то сообщил. Котов засиял. И мне — на ухо:

— Нюся с детьми приехала!.. Идем!

Мы тихонечко выбрались из рядов митингующих и побежали в редакцию.

В кресле за редакторским столом сидела Нюся — в зимнем пальто, в изящной меховой шляпке. На руках держала закутанную в одеяло Галку. На чемодане примостилась пятилетняя Майя.

Котов чуть не прыгал от радости. Зацеловал детей, жену.

— А ты ведь хотела весной… вместе с Верой, — скучно сказал я.

— Не дождалась… изнервничалась! — виноватым голосом ответила она.

— Снимай скорей пальто! — суетился Котов. — Садись к печке!

— Постой, постой… — смутилась Нюся. — Мы, кажется, мокренькие… Шура, в чемодане простынка… Маечка, встань!

Котов начал рыться в вещах. Нюся положила Галку на стол, развернула одеяло.

— Ну, ну, не хнычь, доченька!.. Сейчас мы будем сухонькие… Шура, что ты там возишься, скорей!

Я смотрел на всю эту семейную суету с откровенной завистью. («Изнервничалась»!.. А как же там Вера?..») Я писал ей раз в неделю, от нее же получал аккуратно через день. В одном из них она признавалась: «Ужасно скучаю, не нахожу места. Так бы и улетела к тебе. Но работа, мама… У мамы частые сердечные приступы, спасает нитроглицерин. Как только ей станет лучше, примчусь в Рассказово…» Ах, эти письма!.. Их ждешь, как голодный хлеба, а они только разжигают боль разлуки!..

Котов скрыл от меня, что получил ордер на квартиру и ждал семью. Не хотел расстраивать соломенного вдовца… Приезд Нюси окончательно нагнал на меня зеленую тоску. Котов это заметил. Как-то среди рабочего дня спросил:

— Ты что кислый?

— Железо и то скисает.

— Езжай в Воронеж!

— Зачем?

— Надо в обкоме получить наряд на новые шрифты. Без наряда не возвращайся.

— Ой и хитрющий ты мужик, Котыч! — весело сказал я.

Не мешкал и часа. Портфель под мышку и — на поезд.

II

В Воронеж я приехал ранним утром. От вокзала до квартиры рукой подать. А я все же нырнул в трамвай! Одна остановка, но зато на три минуты скорей!

Метеором — по лестнице, на третий этаж. В кармане ключ от двери. Вошел тихо, крадучись. Вера стояла перед зеркалом, причесывалась.

— Можно? — спросил я.

— Борька?! Мама, Борька!.. Что случилось?

— В командировку приехал.

— Ох!.. — У нее хлынули слезы.

— Ты что плачешь?

— От радости.

Я крепко ее обнял.

— Ой, Борька… Что ты наделал? Смотри!.. Смял кофточку!

— Черт с ней, с кофточкой!.. Веруха, моя, моя, моя!..

Быстро позавтракав, мы сбежали по лестнице на улицу, взявшись за руки. И так зашагали по тротуару, с крепко сцепленными пальцами: Вера — на работу (она секретарствует в Палате мер и весов), а я — в обком. Дома было ощущение, будто я и не уезжал из Воронежа. А на проспекте Революции всматривался в каждое здание, словно встречал давних знакомых, здоровался с ними.

— Не опаздывай к обеду! — сказала Вера, сворачивая за угол.

— И ты не задерживайся!.. Вечером пойдем в театр, а то я одичал в Рассказове!

Елозу пришлось ждать больше часа. Он проводил совещание. Вид у него был усталый, измученный. Под глазами — темные круги. Мое появление явно его не обрадовало.

— За шрифтами? — хмуро спросил он. — Не дадим.

У меня внутри захолодело.

— Товарищ Елозо, мы же — нищие!

— Побольше бы таких «нищих»! — В его глазах промелькнула усмешка. — Половину тамбовской типографии заграбастали.

— Так они отдали то, что им не нужно! Старые шрифты!

— Хм, «старые»… Вот в Горшечном открываем газету, так у них ни старого, ни нового шрифта. С миру по буквочке набираем!

— Так вы им дайте новые! («Ага, Синдеева добилась!»)

— А где их взять? Газета в Горшечном — сверх плана… Вы не уговаривайте, не просите! Только по разверстке ЦК… Лимит строжайший!.. До свиданья! — Он встал из-за стола.

— Всего… — упавшим голосом произнес я.

И бегом — на телефонную станцию. Вызвал Котова.

— Елозо не дает шрифтов!

— Он же мне обещал!

— А мне отказал. Только, говорит, по разверстке ЦК.

— Тогда езжай в Москву! Сейчас позвоню Шверу, он оформит командировку. Требуй — и никаких гвоздей! У нас же типография на костылях, черт побери!

Я выскочил из кабины. («В Москву так в Москву!»)

И тут же напоролся на Ильинского. («И везет же мне! Всякий раз, когда спешу, на пути — милейший Лев Яковлевич!»)

— Садись! — Он повелительно указал на стул рядом с собой. — Чего прискакал?

— Еду в Москву, за шрифтами.

— Я тоже — в Москву. Брать интервью у академика Губкина. Жду вот разговора с ним… Стоп, стоп, не убегай! — Он раскрыл пухлый портфель. — Вот возьми на память: моя новая книжка «Магнитные аномалии ЦЧО»!

— О-о! Поздравляю, Лев Яковлевич!.. Спасибо.

— Само название, учти, нарушает установившуюся терминологию. — Он положил мне руку на колено, чтоб не удрал от него! — До сих пор была известна Курская магнитная аномалия. А вот об аномалиях на территории ЦЧО мало кто знал.

— Я тоже не знал!

— Вот видишь!.. А она начинается… мама моя!.. на Орловщине, вторгается в бывшую Воронежскую губернию, связывается с Московской и Харьковской аномалиями, — объяснял Ильинский.

И как-то сразу прервал свою «лекцию». Вынул из портфеля «Коммуну».

— Прочти!

Три полосы в газете были заполнены материалами о начавшемся в Москве судебном процессе над «промпартией».

— Вот, брат, какие сюрпризы подсовывает жизнь! — сказал Ильинский. — Мы должны…

— Москва! Третья кабина! — позвала телефонистка.

Ильинский бросился к аппарату.


В редакции — пустые комнаты. Только Калишкин на своем месте: за столом-преградой у кабинета редактора. Закрылся газетой.

— Привет, Петр Герасимович!.. А где народ?

— С приездом!.. Все… ф-ф, ф-ф!.. на митинге, в наборном цехе. Читал? — Он протянул мне «Коммуну».

— Читал! Швер на митинге?

— В обкоме. Сейчас придет.

В дверях показался Владимир Иванович.

— А-а, собкор!.. Заходи.

Он мрачный, обеспокоенный. Тяжело сел в кресло.

— Привез что?

Я достал из портфеля несколько страничек.

— «Шире дорогу политехнизации!».

— Подходяще. А сейчас немедленно звони в Рассказово. Организуйте отклики на «промпартию»!

— Уезжаю в Москву, Владимир Иванович. Но я позвоню.

— Что забыл в Москве?

— Новые шрифты.

— Счастливо.

Митинг закончился. Рабочие типографии и сотрудники редакции присоединили свой голос к многочисленным резолюциям советских людей по всей стране, требовали сурово наказать виновных. Сотрудники возвращались в отделы. Первым появился в коридоре Живоглядов. Спросил, здороваясь на ходу:

— Как работается?

— Отлично! И никто не подсиживает, между прочим!

— Рад за вас.

Клава встретила меня восторженно. По сверкающим глазам, по улыбке, таившейся в ямочках щек, я понял, что у нее на душе солнечно. Она потащила меня за руку в комнату на третьем этаже, где разместился только что созданный литературно-художественный журнал «Подъем». Из «Коммуны» Клава перешла в журнал литературным секретарем. «Швер настоял!» — пояснила она.

— Кто редактор «Подъема»? — спросил я, входя в комнату.

— Максим Подобедов. Приходит поздно… Садись и отвечай на вопросы телеграфным стилем. Газета закрутилась?

— Полным ходом!

— Выполнил свою миссию?

— Выполняю.

— Нет, выполнил! Я знаю!.. И можешь со спокойной совестью возвращаться в Воронеж. Замучил Веру, сам замучился…

— Ты, Клава, толкаешь меня… на дезертирство.

— Ничего подобного! Взываю к твоему разуму!

— Я же командирован на год!

— Ну и что?

— Котыч голову с меня снимет!

— Тоже мне — два «Аякса»!.. Кстати, Александр Владимирович такого же мнения, как и я: ты должен вернуться!

— Да?

Я немедля — к Шверу.

В кабинете, в безмолвном напряжении, стояли Чапай и Терентьев. Александр Владимирович читал какой-то материал. Тряс ногой под столом, покрякивал. Кивком головы указал мне на «эшафот».

— Получили специально для «Коммуны» статью Кольцова о «промпартии»… — тихо сообщил Терентьев.

— Блестяще написано! «…состояли на службе у завтрашнего трупа», — процитировал вслух Швер. — На вторую полосу, сверху! — распорядился он.

Взяв статью Кольцова, Чапай и Терентьев вышли из кабинета.

Швер закурил папиросу.

— Ну что?.. Может, восвояси?

— Хм!.. Этак превратишь меня в летуна!

— Ты нужен «Коммуне». Никаких претензий никто не предъявит. Езжай сейчас в Москву (приказ уже в бухгалтерии), подумай и, когда вернешься в Рассказово, сообщи о своем решении.

III

В скором поезде Воронеж — Москва в одном купе со мной вдруг оказался Самбуров. Он ехал в Москву по вызову наркома путей сообщения.

— Хотят по всем дорогам установить мою сигнализацию! — объявил он, зачесывая свою бетховенскую шевелюру.

— А на заводе как у вас дела?

— Отличные! Всю нечисть убрали к чертовой матери! Коллектив дружный, работящий. Пятилетку выполним за три года, да, да!

Мы заговорили о последних событиях в мире. Были они и радостные и печальные… В Белое море вышел наш ледокол «Седов», чтобы поднять на Северной Земле знамя Страны Советов. Руководитель научной экспедиции Отто Юльевич Шмидт заявил: «Мы несем на Арктику частицы той мировой энергии, которая заложена в нашей великой партии…» Большой восточный перелет совершили три наших самолета, пронеся высоко в небе красный стяг СССР над столицами Турции и Афганистана… В Германии на выборах в рейхстаг было отдано за коммунистов четыре с половиной миллиона голосов. Родина Карла Маркса голосовала за демократию, за социализм. Перепуганные фашистские молодчики в ответ на это выбили стекла в здании коммунистической партии, стреляли в окна из револьверов, ранили видного деятеля партии Макса Гельца… Один из фашистских главарей Геббельс нагло призывал к войне против СССР… Неспокойно в Маньчжурии. Японские империалисты бряцают оружием, зарятся на северо-восточные провинции Китая.

До полночи мы простояли в коридоре вагона.

Поезд пришел в столицу около девяти утра.

С Казанского вокзала поехали в гостиницу «Гранд-отель». Москва была в утреннем инее, в сиреневом дыму топившихся печей. С трудом втиснулись в трамвай.

— А воронежские-то вагоны лучше! — заметил Самбуров.


В ЦК меня сочувственно выслушали и быстро выделили лимит на шрифты. К концу дня документы были на руках. (Хорошо, что Котов не отступил перед грозным Елозой!) В сущности говоря, можно было возвращаться в Рассказово. Но я давно не виделся с двоюродным братом Василием (последний раз — перед его отъездом в Якутию) и вечером пошел к нему на квартиру, в Богословский переулок.

Застал Василия за письменным столом, в облаке папиросного дыма.

— Вот кого не ждал!

Брат, как всегда, выглядел здоровяком. Усы и узкая бородка, которые он завел, придавали ему внушительный вид. Василий познакомил меня со своей женой Татьяной Петровной — молодой, изящной блондинкой. Она стала готовить чай, а мы закрылись в кабинете.

— Медведи тебя в Якутии не съели?

— Как видишь!

— Расскажи, что и как там!

— Долгий рассказ! — уклонился брат. — Сейчас я в Колхозцентре, член правления. Пишу вот брошюру — пособие для школ колхозной молодежи… А ты, я слыхал, перекочевал в район?

— На один год.

— В Воронеже бываешь?

— Только оттуда.

— Перегибов у вас больше нет?

— Вроде нет… Все пошло наилучшим образом.

— А как Варейкис реагировал на «Головокружение от успехов»?

— Выступал на пленуме обкома. Сказал, что статья помогла направить государственный корабль, сбившийся с пути, ленинским курсом…

Он хмыкнул. Стал листать лежавший на столе том.

— Вот! Слушай, что Ленин сказал на Восьмом съезде партии: «Нужно крестьянина убеждать, и нужно убеждать практически. Словами они не дадут себя убедить, и прекрасно сделают, что не дадут. Плохо было бы, если бы они давали себя убеждать одним прочтением декретов и агитационными листками. Если бы так можно было переделать экономическую жизнь, вся эта переделка не стоила бы ломаного гроша. Нужно сначала доказать, что такое объединение выгодно…» Этот наказ Ленина я включил и в брошюру. Пусть колхозная молодежь строжайше его соблюдает!

Василий улыбнулся, встал и начал расхаживать по комнате, нервно пощипывая бородку. Его светло-серые глаза широко раскрылись.

— У нас некоторые «рулевые» не знают мужика, не вникают глубоко в экономику деревни. В этом, кстати, и коренятся причины нынешних «левацких» загибов в деревне. Необходимо убеждение плюс поощрение, а не принуждение плюс осуждение!.. Вот так… А мы не всегда об этом помним! — с болью произнес он.

Меня удивила необычная для брата разговорчивость. Раньше он не беседовал со мной на подобные темы, считал «вечным юнцом». Теперь, очевидно, я вырос в его глазах, став журналистом. И у него, видимо, накопилось в душе много такого, что мучило, требовало разрядки сей же час, сию же минуту!

Я встал.

— Мне пора, Вася…

— Напугал?

— Почему?.. Мне кажется, ты очень искренен.

— Ну давай, давай стаканчик чаю выпей!

За чайным столом разговор не клеился. Мы переходили с одной темы на другую. Говорили о строящемся в столице метрополитене, о выпущенном на экраны немецком фильме «Жена статс-секретаря», о новом наркоме иностранных дел Литвинове, о воронежских новостях… Василий поддерживал беседу с каким-то отсутствующим видом.

Я ушел от брата растерянным. Что-то мучительно-тревожное вдруг овладело мной. Над Москвой гудела метель. Вокруг уличных фонарей в блеклых пучках света метались снежинки, такие же колобродные, как и мои мысли. Около Камерного театра увидел, что иду не в ту сторону. Остановился. Полной грудью вдохнул морозный воздух. И повернул назад, на Тверскую…

IV

Снова Рассказово.

Первые дни я ходил выбитым из колеи разговором с Василием. Навязчиво стучались в голову его слова: «У нас некоторые «рулевые» не знают мужика, не вникают глубоко в экономику деревни». Но тут же эту мысль я брал под сомнение. «Какие «рулевые»?.. Кого он имел в виду?.. Секретарей райкомов?.. Взять, к примеру, нашего Смолина. Он душу мужика знает, как свою собственную. И вообще, надо думать, секретарями райкомов избирают людей от земли, а не кабинетчиков… Варейкис?.. Едва ли… Нарком земледелия и его аппарат?.. Но ведь там люди преимущественно с высшим агрономическим образованием, с многолетней практикой… Или Василий имел в виду кого повыше?.. Тогда называй имена! Нельзя же так «безадресно» утверждать!»

Котов послал меня в Новгородовку. Смолин предложил вручить рогожное знамя газеты «Вперед» сельскому Совету за срыв финансового плана. Вручил на глазах у деревенского актива кривую палку с прибитым к ней куском плетенки. Сысоев нарисовал на ней черной тушью фигуру растяпы с открытым ртом. Люди пришли за «наградой» точно мертвые. И ушли с опущенными головами. Обидели всех скопом. Разве можно так?..

Вернулся я из Новгородовки расстроенным. Котов слег в постель: ангина. Пошел к нему на квартиру. Он лежал с забинтованным горлом. Нюся клала ему согревающие компрессы, поила горячим молоком. Я рассказал о рогожном знамени.

— Что-то мы не то делаем, Котыч!

— Да-а… — скрипучим голосом протянул он. — Не позорить, понимаешь, надо, а разъяснять, доказывать и добиваться результата… Больше рогожами не будем заниматься!.. Что в редакции?

— Все в порядке. (О предложении Швера вернуться в Воронеж я решил пока не говорить. Выздоровеет — тогда.)

Нюся пошла закрыть за мной дверь. Накинула на плечи белый вязаный платок.

— Чаще наведывайся, Борис. С тобой веселей! — тепло сказала она.

Подкупленный ее искренним тоном, я вдруг обронил:

— Швер хочет меня отозвать! Только Котычу пока…

— Ты не уедешь!

— Не знаю…

— Ты не оставишь Шуру?

— Иди. Простудишься.

— Я прошу тебя… — Она запахнулась платком. — Борис!.. Родной!

— Дело в том, Нюся…

— Соскучился по Вере?

— Не только…

— А что же еще?.. Не бросай Шуру! — прерывающимся голосом сказала она. — Не бросай ни за что на свете!.. Посмотри на меня, ну? — Она ласково улыбнулась. В ее темных, задумчивых глазах блеснул огонек. — Я… я… мы любим тебя, Борис!.. Не бросай!

И, словно боясь услышать ответ, прикрыла ладонью мой рот. Затем, уступая напору чувств, без колебаний обняла меня, прижалась губами к моим губам. И, ничего больше не сказав, легонько толкнула меня на крылечко и захлопнула дверь.

С минуту я стоял в замешательстве. Даже в глазах потемнело. Во мне возникло сначала чувство какой-то неловкости, потом захлестнул стыд. «Это поцелуй женщины, а не друга… Нет, нет, о чем это я?.. Чепуха! Никогда ничего не может быть… Я тут ни при чем… У нее порыв, и только… И только!» — убеждал я себя.

В растерянности вышел на улицу…


Нюся вернулась в комнату придавленной, смущенной.

— Шура… Не знаю… как и сказать тебе.

— Что такое?

— Борис… уезжает из Рассказово.

— Неправда!

— Уезжает… Швер настаивает.

Котов поднялся на кровати.

— Не пущу!.. Я — в обком!.. Буду протестовать!.. Что это он вздумал?

— Ты пойми… Ведь Вера… Борис… они ведь только поженились…

Она замолчала. Лицо ее налилось огнем.

— А ты… ты что так переживаешь?

— Тебе же будет трудно…

— И тебе?

Она широко открытыми глазами посмотрела на него.


В редакции меня ожидала, по выражению Батракова, «археологическая находка». Он обнаружил среди читательских писем стихи некоего Михаила Морева.

— Безусловно одаренный человек! — восторгался Батраков. — Работает в лесхозе. Председатель рабочкома. Вот бы его к нам перетащить, а?.. Прочти-ка…

Я начал читать стихотворение. Строки куда-то убегали… «Надо скорей возвращаться к Вере…»

— Хорошо, правда?

— Что хорошо?

— Да стихи, стихи Морева!

— Стихи?.. Да, да!

Батраков недоуменно уставился на меня.

Я сделал над собой усилие, собрался с мыслями и еще раз, теперь уже со вниманием, прочел стихотворение. Оно было написано вдохновенно и на злобу дня. Меня вдруг охватила радость, та самая радость, которая вспыхивает, когда находишь что-то неожиданное, редкое, чего никак нельзя упустить. Здесь же, кажется, найден в лесу человек, который даже не подозревает, что его ждет широкий простор творчества.

— Николай Николаевич! Звони в лесхоз и вызывай к нам новоявленного Маяковского!

Через три часа Морев был в редакции.

— К вам? Литературным сотрудником? — Он взмахнул длинными руками. — Какой же из меня газетчик?! Ха-ха-ха-ха!

— Стихи пишете? Нау́читесь и заметки, и статьи, и очерки писать! — увещевал я. «Вот и замена», — мелькнула мысль.

— Да нет, нет! — Он крупно шагал по комнате, обутый в добротные высокие валенки, стройный, молодцеватый. — Я природный лесовик, ей-ей! Меня из лесхоза не отпустят, и думать нечего!

— Райком партии поможет.

— Да я, братцы, беспартийный!

— Ну и что ж? Райком и беспартийными занимается. Договорились, Михаил Николаевич?

— Как так — договорились? Дайте хоть денек на раздумку!

— Решение, Михаил Николаевич, надо принимать сразу, как на поле боя. Учтите: наша газета носит символическое название — «Вперед». Так вот и зашагаете, я уверен, вперед по жизни еще более широкими шагами, чем сейчас по комнате!

— Так ведь меня же не отпустят, чертяки полосатые, не отпустят!

— Добьемся! Заполняйте анкету.

— Так вот сразу и анкету?.. Ха-ха-ха-ха!.. Куда ни шло! Давайте!

Спустя час я принес подписанное Смолиным письмо в райпрофсовет. Райком просил откомандировать Морева в распоряжение редакции с пятнадцатого января 1931 года.


(Знал бы он тогда, что через тридцать шесть лет я встречу его — заместителя главного редактора «Коммуны» — в день полувекового юбилея газеты!.. Если бы можно было заглянуть на десятилетия вперед, увидел бы, как, собираясь с ним на торжественное заседание, я помогал ему — уже седому, но неизменно жизнерадостному Мише — прикалывать к пиджаку орден Трудового Красного Знамени, которым правительство наградило его за многолетнюю работу в печати, как обнимали его друзья, поздравляя с присвоением звания Заслуженного работника культуры РСФСР!)


Вечером позвонил из Воронежа Чапай.

— Здравствуй! Мельников говорит.

— Приветствую, товарищ комдив!

— Ну что ты решил?

— Я?.. О чем?

— Как о чем? Швер ждет ответа. Вернешься или нет?

Чапай услышал в трубку мой глубокий вздох.

— Еще не знаю…

V

Мария Сергеевна получила взамен задушенного Батраковым петуха Митрофана не одного, а двух красного оперения курицыных кавалеров редкостной породы «родайланд». Довольная подарком, она больше и не заикалась о выдворении «брындика». Даже выдала ему вторую подушку, чтобы, как она сказала, мозги не затекали!.. Мы продолжали с Николаем Николаевичем холостяцкую жизнь в пятиметровой комнатке. Привыкли и к нраву хозяйки, и к ее щам из конины.

Однажды вернулись на квартиру раньше обычного (газета в тот вечер не печаталась). В десять часов наши бренные тела приняли горизонтальное положение. Среди ночи я проснулся. Батраков спокойно посапывал, а у меня сон как рукой сняло. («Неужели одолевает бессонница?.. Вот еще не хватало!..») Я лежал и смотрел в темноту. Мне вдруг представился город Рассказово тесным, как наша комнатушка, с днями, похожими один на другой, с людьми, оторванными от большой жизни, замкнутыми в своих интересах — мелких, бытовых, подчас и жизненно-существенных, но не вырывающихся за рамки районного островка. («Может, действительно Швер прав: в «Коммуне» я нужней?.. Дело тут, конечно, не в моей личности, а в работе, которую я мог бы выполнять… И Вера бы рядом…»)

Передо мной всплыли и потянулись длинной чередой картины недавнего времени. Разорванные звенья одной цепи, которая приковывала к себе. Я отчетливо представил:

Смолина, крутящего колесо печатной машины…

Самбурова в гриве седеющих волос: «Я в долгу не останусь!»

Веру, бегущую под ливнем ко мне в вагон…

Василия с лицом, налившимся кровью: «Необходимо убеждение и поощрение, а не принуждение и осуждение…»

Какой там сон!.. Я вышел на улицу. Темное морозное небо. Далекие, словно в тумане, звезды. Я ощутил настойчивую потребность двигаться и двигаться, как бы хотел столкнуть себя с почвы, казавшейся мне омертвелой, вырваться из сомнений, одолевавших меня. Начал ходить по скрипящему снегу, подняв воротник и спрятав руки в карманы. Ходил так часа полтора, а может быть, и два. Удивительно, как порой то, что вдруг делаешь, не вяжется с тем, что думаешь и к чему стремишься!..

Утром в редакцию зашел Смолин. Обеспокоенно сказал:

— В Кершах подкулачники хотят учинить заваруху. Завтра там пленум нового состава сельсовета. Хорошо бы кому-нибудь из вас поехать.

Поехали Морев и я.

…Уполномоченный районной избирательной комиссии зачитал проект наказа исполкому сельсовета. Раздались выкрики:

— Мы несогласные с партейными!

— Пойдем в колхоз, будем жрать навоз!

Морев от негодования завертелся на стуле. В карих глазах запрыгали (по его излюбленному выражению) «чертяки полосатые». Забрало, видать, Морева. («Это тебе, Михаил Николаевич, не в лесу под сосенкой сидеть!»)

На председателе Иванове — потрепанная кацавейка, стоптанные валенки. Нарядился так с умыслом: бедняк бедняком! До избрания был тихоней. Сейчас осмелел, стал плести паутину:

— Граждане крестьяне! Не знаю, как прочие, а по мне… кулаков и зажиточных в Кершах нетути. Хошь днем с огнем шукайте!.. Мы все, как есть, бедняки. Никто не ведает, где кто обедает… Хлебозаготовку не имеем силов выполнять… Кто, граждане, желает слово?

— Дай мне! — вскинув руку, проворно поднялся мордастый дед, в плисовой поддевке и бараньей шапке. — Граждане и гражданочки! Наказ супротив обществу! (Голос у него озлобленный, жесткий.) Кого ли-ква-ди-ро-вать?.. Ха-ха!.. Меня ли-ква-ди-ро-вать?.. Да я до революции имел середняцкое хозяйство, а ноне — шиш!.. Вскорости по миру подамся. — Он сорвал с головы шапку и — елейным голосом: — Подайте, люди добрые…

— Перестаньте языком чесать, не балагурьте! — выкрикнул Морев и поднялся во весь рост над столом президиума. — Не узнаете меня, Степан Прохорович?.. Нет?.. Вы частенько в лесхоз наведывались, за древесиной. Новую хату задумали строить… Вспомнили? Здравствуйте!.. У меня к вам, Степан Прохорович, вопросик есть. Скажите, сколько у вас до революции лошадей было?.. И батраков?.. Запамятовали? Напомню: пять лошадей и шестеро батраков. Жилось вам, Степан Прохорович, неплохо. А теперь? Теперь му́ка одна. Советская власть не дает ни бедняков давить, ни батраков эксплуатировать. Вот ведь какая нехорошая власть. Я стихи написал… Скоро прочтете их в газете «Вперед». Вам посвящаю, Степан Прохорович, и вашим единомыслящим. Там есть такие строчки:

К дикому прошлому

Жалости нет…

Не будет возврата

К ушедшей эпохе.

Ни сумрак,

Ни темень

Не сдержат рассвет

И дней героических

Рокот…

Морев опустился на стул. Лицо напряженное. Гневное.

Снова застрочил Иванов:

— Товарищ гражданин из газеты! Нас в прошлом годе в колхоз не зазвали, а ноне и подавно не пойдем. Хошь стихами, хошь как агитируйте!.. Кто, граждане крестьяне, желает наказ одобрить? Кто за? Голосую! (А сам — руки за спину.)

Кто-то один поднял руку.

Остальные не шелохнулись.

Уполномоченный избиркома вскочил:

— Здесь что — пленум представителей Советской власти или ее врагов?

— Не шуми, товарищ гражданин уполномоченный. Не запугивай… У нас во мнениях полная добровольность, — с ядовитым смешком произнес Иванов. — Резолюция твоя, считай, принята: один — за, другие воздерживаются!

Он объявил пленум закрытым.

Не вытерпел и я. И — в лицо председателю:

— Не наш ты, Иванов, человек! Бурьян ты в чистом поле!

В одиннадцатом часу вечера мы вернулись из Кершей. Зубы выбивали дробь. Ноги в валенках одеревенели. Морев принес из типографии чайник с кипятком. Согревшись, уселись за статью. Закончили ее поздней ночью.

Открылся районный съезд Советов.

В конце второго дня делегаты по предложению Котова постановили распустить Кершенский сельсовет и назначить новые выборы. На заключительном заседании вышел на трибуну в старом зипунишке делегат Егор Сухов. Он поднял над головой делегатский билет:

— В нашей пожарской делегации только я единоличник. Далее идти сторонкой не желаю. Подаюсь в колхозную семью, об чем заявляю всему съезду!

Егора Сухова сменил рабочий в темной спецовке.

— Товарищи делегаты! Моя фамилия — Уймаков. Я — с Арженской суконной фабрики. Покуда, получается, беспартийный. Но хочу далее, до конца своей жизни стоять в большевистских рядах. Подаю через вас, дорогие товарищи, заявление во Всесоюзную Кэ-пэ-бэ!

Беспрерывно текли в президиум съезда розовые делегатские билеты, превращенные в заявления о вступлении в колхоз, о приеме в партию.

«И на рассказовском островке есть горячие сердца, есть люди нового мира!» — взволнованно подумал я. Под свежим впечатлением стал писать отчет о съезде.

Мое горячее воображение нарисовало гигантскую картину и на ней — тысячи и тысячи кружков: двести тысяч колхозов, десять миллионов объединенных крестьянских хозяйств. И вдруг один из кружков начал стремительно расширяться. В нем, как в огромном оптическом стекле, я увидел Рассказовский район, съезд Советов и высоко держащего в руке делегатский билет Егора Сухова: «Далее идти стороной не желаю. Подаюсь в колхозную семью!»

Котов прочитал мою статью, одобрил:

— Хорошо, что ты показываешь съезд на фоне всей страны. В малом всегда надо видеть большое. В набор!

Я побежал в типографию. На лестнице меня остановил молодой мужчина в теплой куртке с бобровым воротником, в круглой котиковой шапке и фетровых валенках.

— Товарищ Котов? — приятным баритоном спросил он, приподняв плечи. — Разрешите…

— Я не Котов! Вам редактор нужен? Он у себя.

— Простите.

Вернувшись из типографии, я застал в кабинете у Котова посетителя в куртке с бобровым воротником.

— Борис! Послушай, какие чудеса рассказывает товарищ! — восторгался Котов.

Оказывается, в птицесовхозе «Арженка» открылась пока единственная на земном шаре научно-исследовательская станция, изучающая воздействие ионизированного воздуха на рост и вес птицы. Возглавил опыт молодой ученый Чижевский. А наш гость — агроном и зоотехник Владимир Алексеевич Кимряков — директор станции. Говорил Кимряков медленно, как бы взвешивая каждое слово.

— Александр Леонидович вот уже десять лет ставит опыты над различными животными, — просвещал нас Кимряков. — Интереснейший ученый! Вы, конечно, не слыхали о нем?.. Еще юношей, в восемнадцатом году, он защитил докторскую диссертацию «О периодичности всемирно-исторического процесса» и стал доктором всеобщей истории. А перед этим закончил Московский археологический институт. Его доклад о периодическом влиянии Солнца на биосферу Земли был напечатан в «Трудах» института. И что поразительно: будучи уже доктором истории, ученым-археологом, он четыре года сидел на скамье медицинского факультета Московского университета. Закончил и медицинский… Феноменальный случай!.. О Чижевском уже говорят и в Европе и в Америке.

Кимряков удовлетворенно посмотрел на наши восхищенные физиономии.

— А цель моего визита к вам, товарищи, одна: пригласить вас на станцию. Александр Леонидович сейчас в Москве, ну а я и мои помощники — день и ночь на посту.

Он поднялся и расправил атлетическую грудь. Попросил:

— Не откладывайте в долгий ящик!

На следующий же день Котов и я, усевшись в розвальни, покатили в птицесовхоз.

Кимряков обрадовался столь быстрому отклику на приглашение. Повел нас в длинную, напоминающую сарай, одноэтажную постройку с пятнадцатью широкими окнами и пятью дверцами в узком коридоре: цыплячьи секции. Там висели электроэффлювиальные люстры — металлические сетки, усеянные остриями-распылителями, по которым электричество стекает в воздух. Кимряков открыл одну из дверей.

— Наш лазарет, — сказал он. — Сюда доставляются «пациенты», больные туберкулезом, насморком, рахитом и всякой прочей дрянью. Главный врач — ионизированный воздух… Как видите, мы живем, прямо скажем, не богато, — несколько смущенно произнес он. — Но стараемся проводить экспериментирование по намеченной методике… И все же хочу вам пожаловаться: совхоз нас обижает, не дает мясной и кукурузной муки, молока, рыбьего жира. А это для опытов позарез нужно!

— Поможем! — твердо сказал Котов. — Газета «Вперед» возьмет шефство над научной станцией.

— Замечательно! — просиял Кимряков.

Он проводил нас к саням, простился, как с друзьями. Лежа в розвальнях, Котов рассуждал:

— В чем дело? Почему Академия сельхознаук в стороне от научных изысканий Чижевского?.. И потом: не кажется ли тебе, что постановка опытов могла быть более фундаментальной?.. По-видимому, люди они молодые, скромные…

И быстро повернувшись всем корпусом ко мне, многозначительно улыбнулся, спросил:

— Ты что, раньше времени намерен вернуться в «Коммуну»?

На секунду онемев (Нюся проговорилась!), я сказал:

— Швер хотел меня «эвакуировать». Но я пробуду здесь весь год, а может быть, и дольше!

— Я не сомневался!

Пятая глава

I

Научная станция Чижевского заняла все мои помыслы, затмила в работе все остальное.

Сначала в нашей газете появилась заметка «Палки в колеса» — о бюрократах из птицесовхоза, тормозящих научные поиски. На бюро райкома вызвали директора совхоза. С ним поговорили «по душам», записали выговор. Отпуск кормов поголовью птиц был налажен. Затем «Коммуна» напечатала мою статью о первых результатах биологического воздействия аэроионизации на цыплят. Широкая общественность узнала, что в уголке области, ничем особенно не примечательном, ведутся научные эксперименты, за которыми большое будущее.

Тем не менее в жизни станции возникали одни трудности за другими. Директор птицесовхоза, решив, что снабжение кормами исключает всякую иную помощь свалившимся на его шею «пришельцам», не разрешал (наверно, в отместку за выговор) сооружать выгулы для подопытных цыплят, использовать строительные отходы для текущей потребности станции, не обеспечивал подачу электрического тока в секции. Тогда в «Коммуне» и в «Правде» было опубликовано открытое письмо газеты «Вперед» под заголовком (тут уж Котов постарался!): «Научная станция профессора Чижевского, или… Экспедиция, затертая во льдах». Вмешался нарком земледелия Яковлев. Он доложил правительству о работах Чижевского. Совнарком СССР одобрил научные опыты молодого ученого и премировал его крупной денежной суммой[3].

Летом Чижевский приехал в «Арженку». В особняке бывшего фабриканта Асеева, где оборудовался дом отдыха для рабочих рассказовских предприятий, Чижевскому отвели комнату на втором этаже. Предстояла наша первая встреча.

Был весело-солнечный день. Кимряков повел меня через парк. Нас встретил оркестр птичьих скрипок, повеяло смолистым запахом сосен. Из окон особняка доносились многоголосые звуки, похожие на органные.

— Фисгармония! От Асеева осталась, — пояснил Кимряков. — Александр Леонидович любит музицировать.

— Он и музыкант?

— Ха! И музыкант, и поэт, и живописец, и ученый!

— Выходит, второй Леонардо да Винчи? — изумился я.

— Да, человек в общем не будничный. Подлинный творец и в науке и в искусстве. — Кимряков остановился. — Не будем мешать.

Мы сели на скамейку под вековым дубом. Заслушались музыкой. Из густой темно-зеленой травы выглядывали желтые лютики. Неугомонно ковали кузнечики. Порхали краснокрылые и темнобархатные бабочки. Звуковые волны баховской фуги то ширились, вскипали, гремели, подобно раскатам грома, то переходили в тихое адажио, рассыпались серебряными дождинками, сливаясь с песенной природой.

— Кажется, Белинский говорил, что дуб растет медленно, зато живет века, — как бы под музыку, неторопливо рассуждал Кимряков. — Так и в науке: мысль возникает мгновенно, формируется годами, открытие же остается навечно… Я твердо убежден, что у проблемы аэроионизации величайшие перспективы. Чижевский воюет за нее прямо-таки со страстностью неустрашимого воина… Между прочим, вы знаете, что отец Чижевского (он жил в Калуге) был видным военным специалистом, генералом от артиллерии? С первых же дней Октября он, вместе с Брусиловым[4], перешел на сторону Советской власти. А прадед Александра Леонидовича не кто иной, как легендарный адмирал Нахимов! Да и сам Александр Чижевский в шестнадцатом году ушел добровольцем на передовые позиции и вернулся с «Георгием»![5] Так что, видите, боевой дух присущ ему, собственно говоря, по наследию!

Все это для меня было откровением, неожиданным и удивительным.

Последние аккорды растворились в послеполуденной тишине.

Кимряков подошел к особняку:

— Александр Леонидович!

— О! — послышалось за окном.

— Ждем вас!

По беломраморной лестнице спускался Чижевский — в белом костюме, белых туфлях, на сгибе руки — палка с крючковатой ручкой. Я увидел представительного человека с высоким открытым лбом, окаймленным темно-русыми волосами.

— Ради бога, простите. Музыка пленила!

С первых минут знакомства он начал благодарить редакцию за помощь научной станции.

— Это же, знаете ли, своего рода научная проблема: устранять из ведомственных аппаратов ледяные сердца! — Бледный румянец покрывал втянутые щеки Чижевского. — Но штукарства в совхозе — полбеды. Меня ждут более крупные неприятности в Сельхозакадемии.

Мы шли к лаборатории по аллее, которую пересекали короткие тени от деревьев. Чижевский размахивал палкой и сердито говорил:

— Есть там некий профессор Борис Михайлович Завадовский. Не знаете? Не слыхали?.. Еще узнаете, услышите!.. Он почему-то в проблеме ионизации узрел бомбу для своего труда «Внутренняя секреция на службе птицеводства». Завадовский пойдет на все, решительно на все, чтобы разгромить мою работу!.. Он тот самый окаменевший сфинкс, что сидит у дверей храма науки и следит, чтобы, не дай тебе боже, кто не проник туда с новыми идеями!.. В пятницу мне надо быть на заседании президиума Академии. Владимир Алексеевич, вы тоже поедете.

— Непременно. Мы знаем, Александр Леонидович, что противопоставить наскокам Завадовского! — уверенно сказал Кимряков.

— Факты и цифры, цифры и факты! — энергично произнес Чижевский. — Давно известно, что интриги — сила слабых. Однако с интриг начинаются не только комедии, но и трагедии, и не только — увы! — на театральных подмостках!

В лаборатории и секциях я знакомился с аппаратурой, с дневниковыми записями, таблицами, диаграммами, наблюдал за взвешиванием и кольцеванием цыплят, постигал «тайны» ионизации, утратив всякое представление о времени. Чижевский увлеченно рассказывал о многих фактах благотворного влияния аэроионов отрицательной полярности не только на животных и птиц, но и на людей, болеющих туберкулезом, бронхиальной астмой, гипертонией.

В третьем часу дня я вернулся в редакцию. Меня не оставляли тревожные мысли. Что представляет собой этот Завадовский? Какие доводы он выставит против Чижевского?.. Сумеют ли Александр Леонидович и Кимряков отбить все атаки?.. И потом, интересно, на чьей стороне будут остальные члены президиума?.. А что, если поехать в Москву? Самому все услышать, узнать?.. Но как уедешь? Котыч в Воронеже, на областном совещании районных редакторов. На мне — газета…

Рассказал Батракову и Мореву о встрече с Чижевским. Нужно бы поехать. А как быть с газетой?

— Газету выпустим, не волнуйся! — заявил Батраков.

Морев посмотрел на часы.

— Скоро поезд. Успеешь?

— Успею!

— Попутного ветра!

В Воронеж приехал с опозданием. Прямо с вокзала в Дом Красной Армии, на совещание редакторов. Котов, увидев меня, обомлел:

— Почему здесь?!

Я все объяснил. Он нахмурился.

— Безответственно поступаешь.

— А по-моему, ответственно, Котыч. Шефы мы или не шефы?

— Шефы. Но это, понимаешь, не значит, что мы должны ходить за Чижевским по пятам. Он просил тебя приехать в Москву?

— Нет. Я сам надумал.

— Чем-нибудь ты сможешь помочь ему?

— Буду в курсе всей дискуссии…

— Мы и так будем в курсе. Одним словом, я — против! («Вот тебе и поехал!.. Надо уговорить Александра Владимировича. Он несомненно поддержит!»)

Швер сидел на «эшафоте», в голубоватом облаке папиросного дыма, и, вытянув ноги, читал какой-то материал. Выслушал меня холодно.

— Нужно, необходимо ехать! — убеждал я.

— Абсолютно не нужно.

— Что-о?

— Не вижу смысла. Ехать наблюдателем?.. Зачем? Да тебя туда и не пустят. А президент Вавилов, я убежден, как-нибудь сам разберется, кто прав, кто виноват. Ты вот лучше скажи: когда вернешься в «Коммуну»?

— Покуда в Рассказове лаборатория Чижевского, никакая сила меня оттуда не вытянет! — ответил я.

Швер вскочил с «эшафота», сердито ткнул окурок в пепельницу:

— Ну и сиди там… хоть десять лет!

За стеклами очков сверкнул злой огонек.

«Нет так нет! — удрученно подумал я, направляясь к Вере, в Палату мер и весов. — Поеду обратно… Еще и от Веры нагоняй сейчас получу».

— Где Вера Александровна? — спросил я у сотрудника Палаты, сидевшего за измерительным прибором.

— В отпуске.

— Как в отпуске? И ничего мне не сообщила?

— А вы… кто? — удивленно спросил сотрудник.

— Муж! — выпалил я.

И ринулся к двери. На улицу. В трамвай. Домой! Одним духом вбежал на свой этаж.

— Боже мой! — всплеснула руками Мария Яковлевна. — А Вера к тебе уехала! Решила сделать приятный сюрприз.

— Нужно же такое!.. А я чуть было в Москву не укатил!

— Зачем?

— Да дела там…

— Обедать будешь? У меня окрошка.

— Некогда! Поезд через полчаса.

— В Москву?

— Да нет, в Рассказово. Вера же там одна!.. Кваску можно? Один стаканчик!

Выпив залпом стакан кваса и расцеловав Марию Яковлевну, побежал на вокзал.

У кассы человек двадцать. Я пристроился последним.

— Борис! — послышался веселый оклик.

Подошла Клава. В синем костюме, белой блузке и белом берете, с сумкой через плечо.

— Куда ты?

— В Рассказово. Приезжал от поезда до поезда.

— Невозможный человек! — засмеялась она.

— А ты куда или откуда?

— Ох!.. Была на стройке. Я же теперь, ты знаешь, опять в «Коммуне», в промышленном отделе, как мечтала. Александр Владимирович отозвал… Что делается? Котлов нет, поступят из Ленинграда только в декабре. Третьей турбины нет! Рабочих нет!

— Подожди, подожди!.. Какой турбины? Каких рабочих? Где?

— Да на ВоГРЭСе[6]. А нужно не меньше тысячи человек! Вербовщики и в ус не дуют!.. Ну как ты? Скоро к нам?

— Скоро птица летает!

— А ну тебя!.. Подумать только: срок пуска ВоГРЭС — первое января тридцать второго. Осталось что-то полгода. А там, если не считать бараков и котлованов, строительством и не пахнет! Знаешь, что я придумала?.. Ой, как медленно очередь движется, не успеешь… Слушай! Хочу предложить, чтоб на ВоГРЭС перебросили готовую турбину со стройки Челябинской электростанции. Там ее должны установить где-то в октябре, а к тому времени изготовят и Воронежскую. Произойдет передвижка заказов — только всего! Для ЧелябГРЭСа совершенно безболезненно, а пуск нашей станции убыстрится. Правильно?

— Как пасьянс разложила!

— Добьюсь!

— Не сомневаюсь. У тебя энергии больше, чем во всем Энергоцентре!

— Комплиментщик!.. Ну, я мчусь! Всего!

Издали крикнула:

— Твой срок в Рассказове истекает! Ждем!

Подошел мой черед у кассы.

— Пожалуйста, одно место до Платоновки.

— Билетов больше нет.

— Как нет?!

— Проданы.

— Фью-ю-ю… А мне позарез надо!

— Раньше нужно было приходить. Через три минуты поезд отходит… Вот уже и московский подошел.

— А на Москву есть?

— На Москву?.. Одно мягкое.

— Давайте!

II

С Московского почтамта я послал в редакцию «Вперед» телеграмму на имя Веры: «Непременно жди. Днями вернусь». И немедля поехал к Никитским воротам, где жил Чижевский.

Вот и нужный мне дом. Поднялся на четвертый этаж. На дверях — начищенная до блеска медная дощечка: «Александр Леонидович Чижевский». Позвонил.

Профессор обрадовался моему появлению.

— Неужели на заседание?

— Хочу попасть.

— Вот это, понимаю, шефы!

Он повел меня в кабинет. Книги, книги, книги — в шкафах, на письменном столе, на полках и даже на подоконнике. Горы папок, рукописей, пишущая машинка… Под потолком — электроэффлювиальная люстра: воздух ионизируется. Сквозь тончайшую тюлевую занавеску просвечивало солнце и синим огнем зажигало стоящую на круглом столике хрустальную вазу с розами. На подоконнике лежала книга с раскрытой обложкой. В глаза бросился крупный экслибрис.

— Разрешите полюбопытствовать?

Я взял книгу. Экслибрис и впрямь необычный, в центре солнечного диска, на фоне высоких лучей — мозг человека, перечеркнутый интегралом.

— Что сие означает, Александр Леонидович?

— Мой научный паспорт, — улыбнувшись, ответил он. — Я еще, знаете, с юношеских лет одержим мыслью установить связь Солнца с земными явлениями. Пытаюсь доказать эту истину, и докажу!.. А несобственный интеграл как бы говорит о бесконечном мире, в котором человек, весь его организм, чутко воспринимает космические процессы.

И Чижевский стал рассказывать об одиннадцатилетнем цикле в периодической деятельности Солнца, когда на Земле возрастает смертность, и не только от инфарктов миокарда.

— А известно ли вам, — увлеченно говорил Чижевский, — что наше Солнце беснуется примерно девять раз в столетие? И неистовство великого светила длится два-три года подряд?

— Как понять — «беснуется»? — спросил я, все более дивясь тому, что познавал.

— Да, да, «сходит с ума»! — Чижевский засмеялся. — Его охватывают судороги, конвульсии, пароксизмы, и тогда оно, обезумевшее, «выстреливает» в пространство осколки атомного и ядерного распадов высочайших, прямо-таки умопомрачительных энергий, мощные фотонные и радиоизлучения.

Он раскрыл лист миллиметровки, расчерченный по годам: одиннадцатилетние циклы. Я увидел: «1904—1905—1906»… «1917—1918—1919»… «1927—1930»… «1940—1941»… «1968—1969»… «1981…

— Однако между этими циклами возникают отдельные вспышки, и, тоже, знаете ли, непостижимой силы. Они могут быть… — он провел рукой по миллиметровке, — …и в пятидесятых, и в начале семидесятых годов… Вы представляете, вы только подумайте, как все это важно знать. Какое колоссальное практическое значение имеет учет таких вспышек!.. Вот Циолковский пророчествует, я ему верю, что не за горами время, когда человек начнет завоевывать все околосолнечное пространство. Людям, устремляющимся во Вселенную, нельзя не учитывать «сумасшествия» солнца… И что еще примечательно: во время этих вспышек вся природа Земли приходит, я бы сказал, в маниакальное состояние — сотрясается Земля, извергаются вулканы, возникают обширнейшие наводнения в различных странах мира. Живая материя тоже в эти периоды крайне бурно реагирует на неистовство Солнца: эпидемии, массовые заболевания животных и растений, налеты несметных полчищ саранчи… Тут вот, — Чижевский указал на миллиметровку, — я постарался определить годы размаха гриппозных и сердечно-сосудистых болезней, вплоть до тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года… Простите, я, кажется, вас заговорил!.. Где мои хозяйки? Где хозяйки?

Он на минуту вышел из кабинета. Вернувшись, предложил расположиться в креслах, стоявших чуть поодаль от письменного стола.

— Сейчас подадут кофе, время у нас еще есть… А пока что разрешите подарить вам только что вышедшую в свет мою книжку.

Александр Леонидович снял с полки книгу в бумажной обложке: «Эпидемические катастрофы и периодическая деятельность Солнца».

— А кем издано, посмотрите!

— «Всероссийское общество врачей-гомеопатов. На правах рукописи», — прочитал я.

— Потрясающий тираж: триста экземпляров!

— Но при чем здесь гомеопаты?

— А по мне хоть гомеопаты, хоть общество слепых! — рассмеялся Чижевский. — Ни в одном издательстве не приняли, а гомеопаты издали! Важно было опубликовать то, чем живу, дышу. В этой книжке только часть собранных мною статистических данных об эпидемиях. Я показываю теснейшую связь коллективных реакций живых организмов на почти неуловимые малейшие изменения внешней среды от периодической деятельности Солнца. Все это, увы, остается вне поля зрения эпидемиологов, да и всей практической медицины. А в моем распоряжении, милейший шеф, такие материалы статистики, что деваться некуда. Голову даю на отсечение — они неопровержимы! Я, знаете ли, буквально завалю ими всех моих оппонентов, все еще сомневающихся и усмехающихся.

Мое внимание привлекли развешанные на стенах пейзажи, написанные маслом и пастелью: осыпанная солнцем осени роща, потревоженный бурей лес при солнечном закате, широкие, залитые солнцем дали русских равнин…

— Ваши работы?.. Видите, какой я любопытный!

— А журналисты такими и должны быть… Винюсь, мои!

— С натуры?

— О нет! Плод собственной фантазии.

— Так вы — настоящий художник!

— Что вы! Чистой крови любитель, — скромничал Чижевский. — Но, по правде сказать, в детстве, когда отец, беспокоясь о моем здоровье (я был очень хилым), отправил меня на юг Франции полечиться, я брал уроки в Парижской школе изящных искусств. Профессиональным живописцем я так и не стал, да и не стремился. Сейчас это все — для души! — Он сделал выразительный жест.

— Вы, я вижу, просто влюблены в солнце. Всюду солнце, солнце, солнце.

— Да, великое светило — мой повелитель, а я — его слуга. Для современного человечества Солнце представляет собою не более как явление природы, подобное многим другим. Но для наших древних предков оно было не тем, нет, нет! Солнце для них было мощным богом, дарующим жизнь, светлым гением, возбуждающим умы, зажигающим сердца надеждой. Полистайте, Борис Александрович, древнюю мифологию, и вы увидите, что она проникнута слепящей символикой солнечного луча! Люди и все твари земные — поистине «дети Солнца». Они создание сложного мирового процесса, в котором Солнце занимает не случайное, а закономерное место наряду с другими генераторами космических сил. Да что там говорить!.. Великолепие полярных сияний, цветение розы, творческая работа, мысль — все это проявление лучистой энергии солнца. Наука уже знает, что жизнь на Земле обязана главным образом солнечному лучу. Но еще мало — ох как мало! — ученых, которые до конца поняли эту истину[7].

— Только в сказках карлики одолевают великанов! — заметил я, наблюдая за мрачным выражением лица Чижевского.

— В науке, знаете ли, бывают «карлики», мнящие себя «великанами» и приносящие науке непоправимое зло… Да, кстати, могу презентовать вам экземпляр еще никем не спетого гимна Солнцу. Я сочинил его в гимназические годы — гимн древнеегипетскому богу Солнца Атону. Вот начальные строки:

Чудесен восход твой, о Атон, владыка веков вечно-сущий!

Ты — светл, могуч, лучезарен, в любви бесконечно велик,

Ты — бог, сам себя пожелавший, ты — бог, сам себя создающий.

Ты — бог, все собой породивший, ты — все оживил, все проник.

Глаза у него светились, щеки порозовели, голос звучал вдохновенно.

Мы сидели на вмятых, слегка выцветших подушках кресел, обитых зеленым бархатом, пили кофе из маленьких севрского фарфора чашек. Чижевский вынул из папки отзывы о своих трудах, присланные Луначарским, Горьким, английскими, немецкими и американскими учеными.

— Англичане просят передать, вернее, продать им патент на аэроионификационную аппаратуру, — сказал Александр Леонидович. — Лиссабонский университет приглашает читать лекции… Институт Трюдо сулит манну небесную и предоставляет в мое распоряжение лаборатории на берегу Сарнакского озера…

— И что же вы?

— Решительно все отклонил! — Чижевский захлопнул папку. — Предпочитаю Сарнакскому озеру птицесовхоз «Арженка»!.. Если действительно мои научные опыты имеют общечеловеческое значение, то я принципиально не считаю возможным делать из них источник личной наживы. Между прочим, я так и заявил председателю Совнаркома, когда был у него на приеме. Все свои работы передал в полное распоряжение правительства. Но, знаете ли, какая штука? — Чижевский помедлил, потирая подбородок. — В правительстве, должен сказать, все, даже самые сложные вопросы, решаются энергично и смело. А вот на средних этажах, особенно на нижних, иногда дает себя знать этакая неповоротливость. — Он взглянул на каминные часы. — Ну, Борис Александрович, наше время истекло. На заседания, да еще в Академию, опаздывать не полагается. Кимряков, вероятно, уже там.

III

Президент Академии сельскохозяйственных наук Вавилов приветливо встретил Чижевского.

— Надеюсь, Александр Леонидович, сегодня поставим все точки над «и».

— Буду надеяться, Николай Иванович.

С пристальным интересом я всматривался в Вавилова — ученого с мировым именем, неутомимого исследователя полезных растений. В двадцать шестом году, я знал, он был удостоен премии Ленина. Полный, чернобровый, с доброй улыбкой на загорелом лице, Вавилов и внешне был необычно обаятелен. Он и Чижевский, стоя посреди конференц-зала, беседовали. К ним подошел крупный мужчина лет тридцати пяти, с пролысиной и черными усами. Вавилов и Чижевский крепко потрясли ему руку.

— Яковлев! — шепнул мне Кимряков. — Нарком земледелия…

Чижевский подозвал нас, представил Вавилову и Яковлеву.

— Да вы, оказывается, под охраной пожаловали! — с легким смешком сказал Вавилов.

— Весьма предусмотрительно, — заметил, улыбаясь, Яковлев.

У входа в зал выросла мощная фигура Завадовского, заполняя собою чуть ли не весь проем двери.

— Можем начинать? — Президент обвел глазами длинный стол заседаний, за которым уже сидели члены президиума Академии.

Первым получил слово Завадовский. Высокий, с приподнятыми плечами и выпяченной грудью, с пышущим здоровьем кирпично-красным лицом, он был довольно представителен. И сразу же взял беспрекословный тон. В глазах — открытая неприязнь.

— Как можно серьезно говорить об опытах Чижевского, коль в науке он занимает сугубо ошибочные позиции! Все вы, уважаемые товарищи, знаете пресловутое утверждение Чижевского о вспышках на Солнце, якобы представляющих для науки открытый им неоценимый вклад, о влиянии солнечных пятен на здоровье людей, животных, растений, на нервную возбудимость масс, и чуть ли не на Октябрьскую революцию!

Он едко захохотал, поддерживаемый отдельными ухмылками за столом заседания. Выдержав паузу, Завадовский продолжал:

— Чижевский лезет в небо, чтобы объяснить явления, которые без труда объясняются земными или социальными причинами. Тем не менее попробуем разобраться в его «кухне».

Он читал записанное им в большой тетради, бросал слова как бы через плечо, подвергал совершенно ненаучной критике проблему аэроионизации. Говорил больше часа, стараясь держаться на высоте собственного величия. Я записывал его выступление с возрастающим беспокойством и думал: «Что же такое?» Академик, считающий себя вождем современной зооэндокринологии, а говорит что-то непонятное! Даже мне, неискушенному в науках, это ясно, как божий день!»

— Мое ре-зю-ме! — раздельно произнес он, навалившись всем корпусом на стол. — Аэроионы Чижевского, как я понимаю, его idée fixe[8]. Однако никаким биологическим действием, что явствует из практики, они не обладают. Желаемое выдается за сущее. Говоря проще, хлестаковщина в науке!

Завадовский умолк.

— Это уже оскорбление! — вполголоса произнес Кимряков.

За окнами шумел дождь, струился по стеклам. В конференц-зале зажгли люстры.

Вавилов не называл фамилий выступающих, обращался к каждому по имени и отчеству. Я не знал этих ученых. Одни вторили Завадовскому и «солнечными пятнами» пятнали всю научную деятельность Чижевского. Другие оперировали туманными формулировками, не разберешь — за или против проблемы аэроионизации. Кимряков подавал реплики. Вавилов его не перебивал. Нарком внимательно слушал, молчал, делал пометки на листке бумаги. Завадовский поминутно склонялся над ухом президента, нетерпеливо постукивал пальцами по краю стола. В президиуме перешептывались. Свет люстры падал на мучнисто-белое лицо Чижевского, на сжатый до боли рот. Александр Леонидович сидел, слегка откинувшись назад, положив точеные пальцы на рукоять палки.

На минуту у меня все смешалось в глазах: лица, кресла, люстра, длинный стол… «Зачем повторяется то, что теперь у нас должно быть стерто раз и навсегда? — носилось в уме. — К чему эти перешептывания, смешки в кулак?»

Вавилов предоставил слово Кимрякову.

Владимир Алексеевич держался спокойно. Пусть, дескать, Юпитеры сердятся!.. Доложил о полугодовой работе станции, об активном биологическом воздействии на организм птиц отрицательных аэроионов.

— Цель наших опытов — стимуляция роста, веса…

— Спекуляция, а не стимуляция! — выкрикнул Завадовский. — Сказки из «Белой Арапии»! Вспышки глупости!

Вавилов выпрямился в кресле.

— Борис Михайлович, надо владеть своими эмоциями, — внушительно сказал он. — Научная полемика исключает невоздержанность и оскорбительность… Продолжайте, Владимир Алексеевич.

Кимряков, нимало не удивившись выпаду Завадовского, продолжал:

— Я выступаю здесь и от имени Александра Леонидовича. Вы, профессор, порадовали науку, прямо скажем, сногсшибательными открытиями: как гормонами сгонять пух с гусей, облегчать тем самым работу поваров и домашних хозяек, и как гормонами же гнать яйца, — сказал Кимряков, и в уголках его губ задрожала саркастическая усмешка. — Я невольно коснулся, профессор, ваших «кухонных» дел, чтобы спросить: почему же вы, ученый-эндокринолог, помогающий практике зоотехники, изучающий физиологию желез внутренней секреции, стремитесь преградить дорогу другой проблеме, смею думать, экономически полезной и могущей приобрести промышленное значение? Как было бы хорошо, если бы в науке поменьше возводилось стен и побольше строилось мостов!

— Вот это верно! — воскликнул Вавилов.

Завадовский побагровел до синевы.

— Прекратите словоизлияния, Кимряков! — взвинтился он. — У вас нет практических результатов с яйценоскостью кур, нет, нет! Где, скажите, у вас показатель непосредственного воздействия ионов на цыплят? Ионизация, как мне известно, понижает устойчивость цыплят к авитаминозам, понижает! Слышите? — Он бросил беглый взгляд на членов президиума. — Сказочник! Волшебник!

Вавилов, явно раздосадованный, нажал кнопку звонка.

— Профессор Завадовский! Я вынужден вторично напомнить вам о тоне полемики. — Он сдвинул черные широкие брови. — Не самоуверенность, а разум — судья истины.

«Президент назвал Завадовского по фамилии? — подумал я. — Значит, чаша терпения переполнилась».

Яковлев настороженно поглядывал то на Кимрякова, то на Завадовского. Карандаш наркома лихорадочно бегал по бумаге.

— Достаточно ознакомиться с материалами наших исследований, с цифрами, диаграммами, и вы, профессор, и все вы, уважаемые члены президиума, убедитесь в этом, — веско произнес Кимряков. — Наконец, мы установили различное действие ионизации в зависимости от ее продолжительности.

— Это интересно и важно! — заметил Вавилов. — Не правда ли, Яков Аркадьевич?

Яковлев согласно кивнул головой.

— Нельзя же в самом деле, Борис Михайлович, так утилитарно оценивать опыты, как это делаете вы, и так вульгаризировать теоретические искания, как это позволяете себе вы! — уже плохо скрывая раздражение, говорил Кимряков. — Обвинить, разумеется, легче, нежели понять!.. Ваша «голосистость» не делает вам чести и не помощник вам, Борис Михайлович. Выдвинутая Чижевским проблема, как и вообще все ценные научные проблемы, требует заклания сердца. И тот ученый, который этого не делает, а лишь как мотылек порхает над бутоном цветка, — тот не может быть ни творцом, ни гражданином!

Завадовский загремел на весь зал:

— Я не намерен выслушивать гувернерских выступлений недавно испеченного агронома и зоотехника, не намерен! У меня совершенно конкретное предложение: опыты по ионизации в совхозе «Арженка» прекратить, станцию закрыть!

Яковлев швырнул на стол карандаш.

— Вы станцию Чижевского не открывали, и вам ее не закрывать! — резко сказал он.

— Простите, Яков Аркадьевич, но я лишь вношу предложение президиуму Академии. — Он нервически дернул плечом. — Если оно будет поддержано, в чем я нисколько не сомневаюсь, ваше дело — как реагировать на него. Что же касается отзывов мировых авторитетов об «идеях» Чижевского в небе и на земле (с их отзывами мы в свое время ознакомились), то они, да простят меня господа зарубежные ученые, поспешны, сенсационны.

Чижевский с силой ударил палкой по полу:

— Завадовский! Что вы говорите?!

И встал — гневный, с горящими глазами.

— Стыдно видеть и слышать, до какого невежества, до какого облыжничества вы дошли, во что превращаете заседание высокого научного учреждения!.. Простите, Николай Иванович, я не попросил слова.

— Прошу, прошу вас.

— Собственно, я не собирался, да и не собираюсь полемизировать с Завадовский. Но перед тем как покинуть этот зал, хочу обратиться ко всем фомам неверующим: что бы вы ни говорили, достопочтеннейшие, как бы ни кричали на заседаниях и в органах печати, а электрообмены существуют, ионы действуют, солнце светит!

— И солнечные пятна влияют на социальные явления? — взвизгнул из глубины кресла какой-то единомышленник Завадовского, с круглыми, как у совы, глазами и обвислыми щеками.

По лицу Чижевского пробежала судорога.

— Забегаете, уважаемый, с заднего крыльца?.. Действительно, в двадцать четвертом году я, юношески увлеченный, выпустил книгу, в которой пытался исследовать влияние периодических вспышек солнечной активности и на социальные явления. По утверждению моих критиков, то были вульгарно-механические размышления. Но ведь я, как, впрочем, вы давным-давно знаете, дал исчерпывающие разъяснения, в каком именно смысле об этом было сказано, в том числе и об эпидемиях. Забывчивым могу напомнить… Роль периодической деятельности Солнца я понимал и продолжаю понимать (а вы совершенно не понимаете) как роль регулятора эпидемий, содействующего более быстрому их назреванию и интенсивности. Из этого следует разуметь, что та или иная эпидемия благодаря ряду биологических факторов могла возникнуть и без вмешательства Солнца, но без его влияния эпидемия могла бы появиться не в тот год, когда она действительно объявилась, и сила ее развития была бы не та, что на самом деле. Ясно, что социальные факторы обусловливают эпидемии всех видов. Ясно также, что человек торжествует над ними победу за победой, накладывает на них железные уздцы. Несомненно, что через много-много лет эпидемии будут лишь скверным воспоминанием прошлого. Бесспорно, что человек побеждает природу по всему фронту. Это — аксиомы. Но суживать вопрос до такой степени, вырывать человека и микроорганизмы из естественной среды — значит впадать в грубейшую ошибку и проповедовать мысли, ничего общего с наукой не имеющие.

Чижевский на секунду замолчал. Смежил глаза, глубоко и тяжело вздохнул. И — снова, с прежней страстностью, которая виделась в каждой черточке его лица:

— Нет, и человек и микроб — существа не только земные, но и космические, связанные всей своей биологией, всеми молекулами, всеми частицами своих тел с космосом, с его лучами, потоками, полями. Вот этот факт эпидемиологи, и вы вкупе с ними, достопочтеннейшие мои оппоненты, забываете, ограничиваете сферу жизни в мире радиусом, длина которого равна длине ваших рук. Дальше ваше осязание не может проявиться, так как для познания мира и вещей надо еще… уметь видеть, да, да, уметь видеть! Что же касается связи Солнца с общественными и экономическими факторами, то я не однажды заявлял и черным по белому писал, что оно этих вопросов не решает, не решает, — слышите, Завадовский и иже с ним? — но в биологическую жизнь планеты безусловно вмешивается, и очень активно! Зачем же теперь вы передергиваете карты? Это же, мягко говоря, нечестно!.. Я и мои товарищи, — продолжал, волнуясь, Александр Леонидович, — будем воевать против рутинеров и консерваторов, воевать за овладение новой областью знаний!

Гнев вспыхнул в нем с еще большей силой.

— Можете грозить нам всеми небесными и земными карами, грозить с пожелтевших страниц энциклопедий и популярных брошюр! Мы не отступим от идеи массовой ионизации, от идеи, которая стоила нам многих бессонных ночей. Мы не сдадимся, Завадовский, на вашу милость! Мы сорвем завесу, наброшенную на лик Изиды, и защитим истину, поруганную вами, даже если за это нужно будет отдать жизнь!.. Разрешите откланяться.

Опираясь на палку, Чижевский медленно пошел к дверям. Лицо его резко осунулось, как бы сразу постарело.

Завадовский окончательно потерял самообладание. Поднялся с кресла и пронзительно крикнул вслед Чижевскому:

— Он стихи пишет!

Вавилов возмущенно всплеснул руками. В коридоре Александр Леонидович прислонился к стене. Кимряков и я подбежали к нему.

— Плохо… сердце… — с трудом проговорил он. На щеках у него были слезы.

Из зала быстрыми шагами вышел Яковлев.

— Что с вами, Александр Леонидович?.. Успокойтесь.

— Так он же подкоп делает!

— Ну, ну, ну, так уж и «подкоп»! Не позволим! Вы открываете замечательную страницу в истории науки… Поехали в наркомат. Обсудим, что дальше делать.

— Благодарю. Но я не один, Яков Аркадьевич…

— Знаю. И вашу «охрану» приглашаю!

В кабинете наркома собрались члены коллегии. Яковлев сообщил о справедливо прерванном заседании в Академии, о недопустимом поведении профессора Завадовского.

— Прошу членов коллегии представить соображения о дальнейшем содействии наркомата Александру Леонидовичу и его научной лаборатории.

Я вынул из портфеля газеты.

— Товарищ нарком, мы шефствуем над станцией профессора Чижевского. Пожалуйста, посмотрите статьи, открытые письма в защиту проблемы.

Яковлев развернул «Коммуну» и «Вперед».

— Наши «осводовцы»! — сказал Кимряков. — Всякий раз, как начинаем «тонуть», бросают нам «спасательный круг»!

— И спасают! — добавил Чижевский. — Спасают, знаете ли, от бо-ольших неприятностей!

— Весьма похвально, — отозвался Яковлев, просматривая газеты. — Открытое письмо я читал в «Правде»… Благородное дело делаете!

— Стараемся, товарищ нарком. Однако наши возможности, вы сами понимаете, ограничены.

И тут шевельнулась мысль:

— Если бы вот станция была не в глубинке, а, скажем, где-то поближе к Воронежу… или даже в самом Воронеже… — запинаясь, сказал я.

— Поближе, говорите? — Яковлев задумался. — А база там есть?

— Воронежский сельскохозяйственный институт, — подсказал Кимряков.

— Об этом можно только мечтать! — Чижевский улыбнулся.

— Лучшей базы, товарищ нарком, и не сыщешь, — заметил член коллегии в очках с толстой черепаховой оправой. — И научная, и производственная… Там из лесного факультета вырос целый лесотехнический институт!

— А научные силы! — поддержал другой член коллегии — пожилой, грузный. — Достаточно назвать Бориса Александровича Келлера. В этом институте работали Глинка, Костычев… Александр Леонидович там вздохнет полной грудью.

— Пожалуй… стоит подумать… — с растяжкой проговорил Яковлев, разглаживая темные усы. — Я свяжусь с обкомом.

Чижевский и Кимряков затаили дыхание.

— Вы сможете оставить газеты? — обратился ко мне нарком.

— Конечно! С удовольствием! — неожиданно для себя вскричал я, поддавшись приливу радости, и… смутился.

IV

В Рассказово я возвращался вместе с Кимряковым. Чижевский задержался. Нарком просил его обождать телефонного разговора с Варейкисом.

В вагоне Владимир Алексеевич в живых красках рассказывал об Александре Леонидовиче. Все пассажиры улеглись, а мы стояли в коридоре и говорили, говорили… Я узнал, что, будучи ученым-археологом, Чижевский не только закончил полный курс медицинского факультета в Московском университете (о чем Кимряков уже говорил в Рассказове), но, оказывается, посещал лекции и по физико-математическим дисциплинам. Такая страсть к знаниям, по словам Владимира Алексеевича, диктовалась не «наукоядностью», не бурной, мятущейся натурой Чижевского, а единственной целью: научно обосновать и доказать влияние космоса на Землю и все живущее на ней.

— А для этого требовалось не просто знать, а досконально изучить и биологию, и физику, и математику, и медицину, и даже историю, — сказал Кимряков. — Он, например, нашел в летописи Никона… Минутку!

Кимряков шагнул в купе и вернулся с блокнотом.

— Для меня и для вас это любопытно, а для Чижевского весьма ценно. Вот послушайте!.. «Того же лета солнце бысть аки кровь, и по нем места черны, и мгла стояла с пол-лета, и зной и жары бяху велицы, леса и болота и земля горяще, и реки пересохша, иные же места водные до конца иссохша, и бысть страх и ужас на всех человецех и скорбь велия…» Учтите, это в семнадцатом веке писалось! — заметил Кимряков. — А наблюдения таких ученых девятнадцатого и начала двадцатого века, как Ламонт, Фритц, Малле, Киндлимани, и многих других свидетельствовали, что одновременно с пятнами на Солнце возникают на Земле магнитные бури, землетрясения, чище и ярче становятся полярные сияния, возрастает внезапная смертность. (Речь шла, как вы догадались, об инфарктах миокарда, о кровоизлияниях в мозг.) Ученые отмечали факты, только факты, а связи Солнца с Землей и организмом человека до конца так и не могли распознать!

— Да вам быть ассистентом у Чижевского!

— Когда работаешь так тесно с Александром Леонидовичем, как посчастливилось мне, то невольно во все вникаешь и познаешь, казалось бы, невероятное!

Узнал я еще, что Чижевский давно дружит со знаменитым Циолковским (оба калужане). Один разрабатывает проект межпланетного корабля, а другой ищет способы защиты межпланетных пассажиров от губительных космических влияний.

— Как-то раз я застал Циолковского дома у Александра Леонидовича, — рассказывал Кимряков. — Они беседовали о полетах на Луну, на Марс… Мнилось, что я слушал чудесную сказку. Два мечтателя, два калужских Галилея!..

Оказывается, в двадцать втором году Чижевский уже был профессором Московского археологического института и научным консультантом в Институте биофизики. Давно увлечен поэзией. Его стихи высоко ценили Алексей Толстой и Валерий Брюсов. Толстой прислал Александру Леонидовичу письмо. По его мнению, никто из современных поэтов не передает так тонко настроений, вызванных явлениями природы, как Чижевский.

Кимряков стал вдохновенно читать по памяти особенно полюбившееся ему стихотворение Чижевского «Бегство тьмы».

Идет погоня: тьма ночная

Бежит от солнечных лучей,

И, спотыкаясь и хромая,

То в пропасть канет, то в ручей,

И в воды судорожной тенью

Скользнет стремительно она,

И снова выйдет по теченью

Увертлива и холодна;

Взлетит чудовищем крылатым

На гребни скал, уступы гор —

И мехом бурым и косматым

На миг оденется простор.

Террасы, скалы и ступени

Смещаются под бег теней,

А солнце дальше гонит тени

За спины кряжей и камней.

Там, притаившись на мгновенье

В испуге свернутым клубком,

Трепещут тени, как виденье,

И снова катятся, как ком!

Они летят стремглав в низины,

Вытягиваются и дрожат,

Врезаясь в чащи и стремнины,

Тревожа сон нагорных стад.

А солнце гонится за ними

Все дальше, глубже, в тьму долин,

Вбивая стрелами своими

Во мрак победоносный клин.

Туман редеет вдоль потока,

И тени мечутся на нем,

Как бы прибежища у рока

Ища меж влагой и огнем.

Но луч всесветный, всемогущий,

Разящий в мраке и во мгле,

Взлетит в последние их кущи

И тени пригвоздит к земле.

Все шире и шире раскрывался передо мной внутренний мир ученого-новатора, энциклопедиста, поэта, музыканта, живописца и горячего патриота.

На станцию Платоновка мы приехали на рассвете. Домики обволакивал туман, и они в нем, казалось, повисали, плыли. Сделали несколько шагов в сторону рассказовской узкоколейки, по которой возили пассажиров три вагончика, сколоченные из тонких досок, как вдруг царившую кругом мирную дрему нарушили странные перекаты звуковых волн.

— Чу, Владимир Алексеевич!.. Что за волшебство?

— Петухи. Самые обыкновенные петухи! — рассмеялся он. — Раньше, помнится, подходишь на заре к деревне, услышишь два-три петушиных крика, а теперь — целый хор! Приветствуют коллективизацию и… наши ионы! — пошутил Кимряков.


В Рассказове Вера остановилась на квартире у Котовых. Нюся окружила ее дружеской заботой. Вместе ходили в кинотеатр, вместе ездили в лес, в гости к Моревым, в их бревенчатый дом, вокруг которого, как великаны, стояли могучие сосны. Темно-зеленый бор напоминал Вере Сосновку. В один из дней они снова поехали к Моревым, гуляли по тихому, словно дремавшему сосняку и вышли к кордону, на поляну, пестревшую цветами. Уселись на старые бревна, сложенные около домика сторожа, разговорились.

— Как я рада, что у нас такие отношения, — сказала Нюся. — Борис стал нашим задушевным другом.

— А я восхищаюсь твоим Александром Дмитриевичем, — откровенничала Вера. — Молодец он!

— Ты знаешь, я однажды, сама не знаю как получилось, так крепко поцеловала в губы Бориса, что он испугался. — Нюся засмеялась. — Дружеский поцелуй! Ты не подумай… Надеюсь, не приревнуешь?

— Я-то нет, а вот как Котыч?

— Он не ревнивый, но страшно обидчивый. Ты знаешь, он так обиделся на Бориса за его самовольную поездку в Москву…

— Разве Борька без разрешения поехал?

— Ага!

— Что ты говоришь?.. А я не знала…

— Он у тебя если что задумал… — Нюся схватила Веру за руку: — Смотри!.. Идут… Борис вернулся!

Впереди широкими шагами шествовал Морев (узнал от сторожа, что две городские сидят на бревнах), а за ним шли с расплывшимися физиономиями я и Котов.

— Кумушки-голубушки, куда скрылись! — шумел Морев. — Кумитесь, кумитесь, да не подеритесь, ха-ха-ха!

Вера бросилась ко мне.

— Ты что учудил? — спросила она, целуя.

— О чем ты?

— Без разрешения уехал в Москву!.. Это же побег!

— Верочка, инцидент «исчерпан», — сказал Котов. Его глаза весело поблескивали. — Я обо всем узнал. За «побег» Борис премируется суточными и квартирными!.. Подробности потом. Дело сделано: в Наркомземе отстояли станцию Чижевского, переводят ее в Воронеж!

В радостном настроении Котов подбежал к Вере и чмокнул ее в загорелую щеку.

— Вера! Мы — квиты! — засмеялась Нюся. — Здравствуй, Борис!

Я не растерялся и наградил Нюсю поцелуем в обе щеки.

— Жен перепутали! — хохотал в полном восторге Морев. — Пошли обедать, чертяки полосатые!

…Через неделю, когда Вера укладывала чемодан, собираясь домой, произошло «землетрясение»: Швер издал приказ об отзыве с 1 августа 1931 года меня и Котова в распоряжение «Коммуны». Котову предлагалось передать дела вновь назначенному редактору. К приказу было приложено решение обкома и письмо мне от Швера:

«Научная станция Чижевского переводится на территорию Воронежского сельскохозяйственного института. Последняя пуповина, которая связывала тебя с Рассказовом, перерезана. Но дружба с Котычем остается нерушимой: два «Аякса» уедут из района вместе!»

Шестая глава

I

И действительно, уехали вместе. Вновь обосновались на прежних ролях под крылом «Коммуны».

Наш отъезд поверг в уныние Морева и Батракова.

— Что же вы наделали! — горевал Морев. — Вытащили меня из леса и бросили средь широкого, малоизвестного мне поля!.. Не я буду, если снова не впрягусь с вами в одну тележку!

— Ддаа… Новая метла может меня — тово, вымести, — опасливо говорил Батраков. — Я ведь «брындик» с норовом.

А мы были спокойны за судьбу товарищей. У Морева появился вкус к работе. Он уже писал подвальные статьи и передовицы, его стихи печатались в воскресных номерах. Ну, а о Батракове что же говорить? Журналист он опытный, в газете, как говорится, «все переулки знает», перо бойкое, сердитое.

В «Коммуне» нас ждали потрясающие новости.

Швер организовал «Бюро интернациональной связи». Оно призвано было связываться с западными коммунистическими газетами, с отдельными отрядами пролетариата в странах капитала, вести переписку с зарубежными трудящимися. Консультантом бюро стал недавно приехавший из Германии коммунист Франк — «делегат штутгартских пролетариев», как он отрекомендовался, знакомясь с нами. Сухопарый, подвижный, с четко проступавшими сильными чертами лица, в очках с поблескивающей стальной оправой, Франк производил впечатление делового журналиста.

Вторая новость была еще интересней. Ее принес Ильинский. Академик Губкин и Варейкис были на приеме у Сталина. Доложили, что Курская магнитная аномалия, по самым последним данным, содержит не менее двухсот миллиардов тонн железных руд. Губкин показал образцы породы КМА. Сталин внимательно рассматривал их. Варейкис настаивал на самой скорейшей, без промедления, выплавке чугуна из курских руд. И строительство металлургического завода КМА запроектировали на вторую пятилетку…

— Теперь, Борис, будем еще энергичней двигать вперед нашу КМА! — горячо говорил сияющий Ильинский. — А персонально меня тоже можешь поздравить: утвержден членом Энергетического комитета ЦЧО! Шишка, а?

— Поздравляю! Сколько же теперь у вас этих «шишек»?

— Мильон! — Ильинский начал загибать пальцы на руке. — Редактор журнала «Хозяйство ЦЧО» — раз. Заведующий животноводческим отделом «Коммуны» — два. Литературный редактор областного книгоиздательства — три. Ответственный секретарь краеведческого общества — четыре. О, мама моя, что-то еще?..

— На износ работаете, Лев Яковлевич!

— А что делать? Нельзя отказываться… Теперь вот — новый комитет. Увяз по уши!

— Кажется, у Ибсена сказано, что если черт задумает погубить важное дело, он непременно создаст еще один комитет!

— Ха-ха-ха-ха! — рассмеялся Ильинский. — Ты и скажешь, шельмец! Нет, нет, все это очень нужно.

Следующая новость — уже «местного значения».

Елозо усиленно укреплял кадрами новые районные газеты: назначал, перемещал, отзывал. Согласившись на возвращение Котова и меня в «Коммуну», он выудил из аппарата редакции очеркиста Петра Прудковского.

— До свиданья, друзья! Снимаюсь с якоря! — сообщил Прудковский, забежав на ходу в промышленный отдел. (В товарищеском кругу мы называли его Пьером. Он только просил не путать его с Пьером Безуховым!)

— Куда, Пьер, назначили? — спросил Котов.

— В Фатеж, редактором. Поделитесь, друзья, опытом.

— Один святой закон: убеждать, а не принуждать!

— А как вы себя в районе чувствовали?

— Не выше райкома и не ниже колхоза, — ответил Котов.

Все втроем рассмеялись.

И, наконец, последнее событие: Живоглядов ушел из «Коммуны», заделался профессиональным литератором. Избрал псевдоним — «Борис Дальний». Собственная фамилия в книгах будет, мол, звучать неприятно: «Живоглядов» — как «Живоядов»!

Спустя неделю после нашего водворения появилась в редакции Клава.

— «Аяксы»! — воскликнула она и бросилась нас обнимать. — Опять вместе!

Она вернулась из Липецка в чудесном настроении. Размах строительства, начавшегося раньше срока, потряс ее. Довольная, счастливая, она чуть ли не стихами заговорила:

— Понимаете, дороги, дорожки, тропинки… Радиусами тянутся к площадке, как солнечные лучи. Грузовики с утра до вечера подвозят все новых и новых рабочих, точно бойцов на поле битвы. Борис! Котыч! Вы бы видели эту картину — ах, ах, ах!.. А сколько кумачовых полотнищ на строительной площадке! Будто нарядилась она в праздничное платье!

II

Редакционное колесо крутилось в привычном темпе. Но временами в более или менее ритмичную жизнь редакции, в известной мере одинаково каждодневную, врывалось непредвиденное.

Так, однажды в «Коммуну» пришел долговязый и светловолосый юноша в гимнастерке защитного цвета, в галифе и армейских сапогах. Протянул мне перевязанную шпагатом папку и обронил одно слово:

— Повесть.

На заглавном листе было старательно выведено: «Филипп Наседкин. «Зеленое поле».

— Товарищ Наседкин, мы, к сожалению, не печатаем объемных произведений.

— Одну бы главу…

— Отрывков тоже не публикуем… Впрочем, пройдите к заведующему редакцией товарищу Мельникову.

— Был у него. Направил к вам, чтоб почитали.

— Ах, вон что! Ну садитесь, садитесь.

— Тут все истинная правда! — присев на стул, сказал Наседкин. — Про борьбу с белыми. Все происходит в нашей области. Почитайте, пожалуйста!

Меня что-то привлекло в этом худощавом, сероглазом парне с открытым, доверчивым лицом. Мы разговорились. Автору двадцать один год. Родился он на белгородской земле, в деревне Знаменке, в бедняцкой семье. Был первым комсомольцем на селе. Сейчас — секретарь парткома воронежской конторы «Союзнефть». Я почувствовал, что принес он нечто самобытное. Взял рукопись и попросил Наседкина зайти через неделю прямо в «Подъем», к редактору Подобедову.

Повесть мне понравилась. Хотя были в ней и громоздкие фразы, и канцеляризмы. Но было и живое, образное слово, правдиво, искренне раскрывались характеры молодых героев. Я понял: все, о чем писал Наседкин, несомненно, пережито им самим. Отнес рукопись Подобедову. Объяснил, что за повесть, кто ее автор. Он посмотрел на меня из-под тяжелых век:

— По-твоему, в «Зеленом поле» заложены рациональные зерна?

— И обещают хорошие всходы!

— Так, так… Хорошо, прочту.

Послышался скрип ботинок. Вошел Дальний (бывший Живоглядов). На лице обычная, слегка насмешливая улыбка.

— Привет бойцам идеологического фронта!.. Максим! Предлагаю журналу свою пьесу «Проект». — Он положил на стол сшитую тетрадкой рукопись.

— Гм!.. — Подобедов почесал затылок. — Жанр не очень-то журнальный, Борис Дмитриевич, а? — Он поднял на Дальнего черные дугообразные брови.

— Вредное предубеждение, Максим! Драматургия — сложнейший жанр литературы. Речь идет о нэповских годах. В отдельных сценах отражена уголовщина тех лет, показан иностранный разведчик (я сохранил его подлинную фамилию!), — агитировал Дальний. — Он собирал у нас русские пословицы, поговорки… и все такое.

Подобедов покосился на меня:

— Прочти, Дьяков, и дай заключение.

Дальний заморгал глазами.

— Вы… вы… — Он стал запинаться. — Ручаюсь, понравится!

— А во скольких действиях?

— В пяти.

— Сокращу до трех.

— То есть как до… до трех?

— Очень просто. Ваша школа, Борис Дмитриевич! — съязвил я.

Нашу беседу прервал телефонный звонок.

— Редакция «Подъема», Подобедов на проводе… Кто? Дьяков? Здесь… На! — Он передал мне трубку.

— Вот ты где… ф-ф, ф-ф!.. запропастился? — шумел Калишкин. — Немедленно в конференц-зал! Молнией!.. Сверхсрочная «летучка»!

Я стремглав сбежал по лестнице. «Летучка» уже шла. «Что случилось? Почему в конференц-зале?..». У Швера — голос боевого командира:

— План хлебозаготовок в опасности! «Коммуна» объявляет ударный рейд редакционных бригад по отстающим районам. Участвуют все сотрудники. Бригадирами назначаю заведующих отделами. Через час представить мне список каждой бригады и предложения о формах массовой агитации. В аппарате со мной остаются Князев, Мельников, Терентьев и Каледина. Все остальные — на колхозный фронт! Выезд завтра, в течение дня. Первые корреспонденции передать по телеграфу или телефону. Ответственные за прием и публикацию материалов Князев и Мельников… Всем ясно?.. Приступайте к исполнению.

— Ты — в моей бригаде! — сказал Котов, схватив меня за рукав.

И стремительно выбежал из зала. Я скорее звонить домой.

— Вера! Собирай рюкзак! Кружку, ложку, кусок хлеба и сальце!

— Не балагурь, Борька! В чем дело?

— Какое балагурство?! Уезжаю!

— Куда?

— На фронт!

III

— А что, если нашу агитацию за хлеб построить, понимаешь, на чувстве пролетарской солидарности? — делился со мной мыслями Котов. — Благодатная, по-моему, почва!

— Очень интересно. Тогда надо включить в бригаду и Франка.

— Само собой!

Швер посветлел от предложения Котова. Направил нашу троицу в самые отстающие районы — Курский и Фатежский.

— Заодно посмотрите, как «привился» в Фатеже наш Прудковский, — поручил Швер. — Он все-таки склонен больше к литературе, чем к журналистике.

Франк взял знамя «Рот фронт» союза красных фронтовиков Лейпцига: на красном фоне белый круг и в нем — поднятый кверху кулак. И красную шелковую ленту, на которой золотыми нитками было вышито: «Привет ударникам СССР. Посвящено от рабочих и работниц пищевой промышленности Штутгарта».

…В Курский райком съехались секретари сельских парткомов, председатели сельсоветов и колхозов. На столе лежала лента Штутгарта, высилось прикрепленное к древку знамя «Рот фронт».

Зычный голос секретаря райкома перекрыл шум.

— Товарищи! Знамя Лейпцига и лента Штутгарта еще не в наших руках. Но мы во что бы то ни стало их завоюем! Не отстанем от Фатежа!

Райком по совету Котова (он заранее обдумал новую форму соревнования) создал бригаду «двойного буксира» из колхозников-ударников и партийного актива: подтянуть Фатежский район и одновременно самих себя: отстать-то «буксировщикам» вроде неудобно!

На двух подводах расцвеченных красными флажками, с духовым оркестром (две трубы, кларнет, флейта и барабан), куряне вместе с нами направились в Фатеж, расположенный в тридцати пяти километрах от железной дороги. Осеннее ненастье, низкое в тучах небо. А музыканты знай наяривают марши!

…Кабинет секретаря Фатежского райкома партии. Тут — районные и сельские активисты, «буксировщики» и наш Прудковский.

— Ну, как, Пьер, на новом месте? — поинтересовался Котов.

— Душа на месте! — весело ответил он. — Я тебе скажу, Котыч: такой, знаешь, материалище собираю для повести — голову распирает, ей-богу!

Совещание длилось минут пятнадцать — двадцать. Некогда, некогда, скорей в колхозы, за хлебом!

— Знамя и лента останутся в Фатеже! — решительно сказал секретарь райкома Гончаров. Комсомолец двадцатых годов, он был полон неистребимого пыла юности. — Хлеб у нас есть! Свою пролетарскую солидарность с германским рабочим классом докажем пудами и пудами заготовленного зерна! Просим вас, товарищ Франк, передать пламенный привет пролетариям Лейпцига и Штутгарта.

— Преотличную штуку вы затеяли! — одобрительно сказал мне Прудковский. Он закрутил пышноватые усы, как-то несуразно выглядевшие на молодом лице.

Закрывая совещание, Гончаров сообщил, что он и редактор районной газеты поедут с бригадами «Коммуны» в район.

…Деревня Русановка. Собрание длилось допоздна.

— В Германии наступайт фашизм, — говорил Франк. — Миллионы безработных… Они бродят auf und ab[9] по всей Германия, искайт кусок хлеб, им нечефо ест. За девят месяц этот год двадцать тысяч самоубийца… Когда я думайт мой страна, я вижу, как большая туча плывет над ней… — Он опустил голову, обеими руками взялся за виски, помолчал несколько секунд. — Поньятно я говориль по-русски?.. Нужен, ошень нужен братский поддержка рабочих и крестьян Советского Союза!

К столу вышел пожилой колхозник, с бородкой песочного цвета. Мял в руках шапку с выцветшей партизанской ленточкой. В волосах — ни одной сединки, а лет ему, пожалуй, пятьдесят с хвостиком.

— Русановцы! Таких собраниев не припомню. Не было таких!.. Эти вот ленты — с Германии и моя партизанская, — он вытянул перед собою мохнатую шапку, — сродственницы в мировой революции!.. Предлагаю вспомочь нашим и немецким рабочим встречный по хлебу: два фунта с трудодня. Прошу мое желанье голосовать!

Кверху вскинулась сотня рук.

Прудковский вытащил из кармана тетрадку, подошел к лейпцигскому знамени, подтянулся.

— Товарищи! — Его обычный фальцет взвился к потолку. — Вот какую записку послал Владимир Ильич в восемнадцатом году товарищу Свердлову, председателю ВЦИКа. — Прудковский полистал тетрадку. — «Все умрем за то, чтобы помочь немецким рабочим в деле движения вперед начавшейся в Германии революции… вдесятеро больше усилий на добычу хлеба (запасы все очистить и для нас и для немецких рабочих)». Слышали, товарищи?.. Наказ Ильича и сегодня — призыв к нам!

Ему захлопали. Грянул духовой оркестр курян. Барабанщик так бухал, что кларнета и флейты почти не было слышно.

Утром на заготовительный пункт двинулись подводы с хлебом — красный обоз имени «Коммуны». На передней телеге трепыхал кумачовый стяг. Духовой оркестр с азартом исполнял «Смело мы в бой пойдем…».

Но не так, как в Русановке, произошло в селе Миролюбово. Оно оказалось совсем не миролюбивым.

— Ну, конечное дело, надобить свезти хлебушко государству… Мы охотствуем, но лишку-то нема! — плакался председатель колхоза.

Раздались голоса, перешедшие в общий галдеж:

— Пошто домогаетесь?

— Самим одна видимость осталася…

— Не бухтите!..

— Хуч бей, хуч вытолчи — ни крохи нету! — громче всех выкрикнул бывший мельник, кулак Рыжий — в заскорузлом плаще, с лицом как печеное яблоко, с жилистой шеей и слипшимися волосами, вылезавшими из-под треуха.

Прудковский взъерошился:

— А у кого хлеб в ямах?

— В каких таких ямах? — притворно изумился председатель колхоза. — Где они, хе-хе-хе! — рассыпался он дребезжащим смешком. — Нас не омма́нете!..

— Дурачком не прикидывайся!.. По чьей указке действует счетовод? — продолжал наступать Прудковский. — Укрыл от учета восемьдесят копен и вывел колхозникам голодные цифры. Вот вам и «не омма́нете»!..

— Никоторый с нас не укрывал! — опять выкрикнул Рыжий. — Град укрыл! Град-то, он, чай, от бога, в наказанье… Он сорвал с головы треух и перекрестился.

— Значит, неправда? — спросил Прудковский.

— Правды-ы… — послышался тягучий отклик.

За ним — бабьи голоса, запальчивые:

— Счетовод к кулакам поднарядился!

— Кругом хлеб в ямах, чего уж там!

Котов пошептался с Гончаровым, встал.

— Мужики, расходись! — Он властным жестом указал на дверь. — Остаются комсомольцы и женщины!

Мужики неохотно поднялись, лениво направились к выходу. Оглядывались, поводили бровями на баб. А те сидели на скамейках, точно невесты на выданье: не шевелились, платки затянули тугими узлами.

Прудковский повертел головой по сторонам и заговорил:

— У каждой из вас, товарищи женщины, сердце матери. Каждая из вас, я знаю, недоест, недоспит, а ребенка не оставит голодным. Сама ляжет на мокрое, а детям постелет сухое. Или я ошибаюсь? Может, очерствели ваши души?.. Нет, не видать того!.. Так почему же вы, русские крестьянки, спокойно глядите на ваших мужей, подстрекаемых кулачьем? Озлобились на правду ваши мужики, товарищи женщины, на справедливые требования пролетариата. И прячут хлеб в ямы. Гноят! Голод сеют! Бросают детишек в костлявые руки смерти!

Сверлящим взглядом он впился в лица колхозниц.

— Выступает товарищ Франк — представитель революционного рабочего класса Германии! — объявил Гончаров.

Франк говорил не спеша, внятно. Впечатляюще рисовал картины бесправия, угнетения и голода, царящие в Германии. Многие зашмыгали носами. Развязывали узлы платков и концами вытирали набегавшие слезы.

Франк замолчал. Сел. Задумался.

В избе — немая тишина.

И вдруг крик:

— Бабы! Опамятуйтесь!

И уже голоса вперемешку, один громче другого:

— Совесть замучает, бабы!

— Я кажу, игде мой идол хлеб заховал!

— Открывай, бабоньки, ямы, — и вся обедня!

Очнувшиеся, всполошенные женщины выбежали на улицу, рассыпались по дворам.

Котов и Гончаров разбили комсомольцев на три звена.

— Взять лопаты, топоры, ломы! — приказал Гончаров. — Выгнать все телеги с конного двора!

С первым звеном комсомольцев пошел по дворам Гончаров, со вторым — Прудковский и Франк, с третьим — Котов и я. К нам по доброй воле присоединились четыре колхозницы: участок третьего звена был не из легких.

Мы вошли в обширный двор кулака Рыжего, что горланил на собрании. Ничего себе «обзаведенье»: конюшня (пустая, лошадей увели на колхозный двор), амбар бревенчатый, кирпичный сарай… Рыжий стоял на крылечке. Зло бурчал под нос. Волосы на голове вздыбились. Задыхался от ненависти.

— Где же тайник? — вслух подумал я.

— В сарай ступайте, — шепнула вполголоса женщина в старой плюшевой кофте.

Только мы подошли к дверям сарая, Рыжий рявкнул:

— Стой! — и бабахнул из обреза.

Котов ухватился за плечо:

— У-у-у… сволочь!

— Котыч! — Я бросился к нему. — Ты ранен?

Лицо у него белее снега.

— Кажется, задело… Ловите мерзавца! — крикнул он комсомольцам.

А те уже нагнали убегавшего Рыжего. Он отбивался, глаза выкатились, хрипел:

— Анчихристы!.. Кишь, сволочата!..

Его придавили к земле.

— Вре-ошь, не убежишь!

Женщины заметались по двору, кричали:

— Ах ты, сатана!

— Чтоб тебя, изверга, разорвало на части!

Они кинулись к комсомольцам, чтобы помочь справиться с барахтавшимся на земле Рыжим.

— Всю жисть нас в разор вгонял, теперь сам на дно спущайся!

Прибежал Гончаров.

— Что за стрельба? Увидел. Затрясся от гнева.

— Гадина… В арестантскую его!

Он стащил с Котова пальто, засучил ему рукав.

— Царапнуло… — Котов морщился от боли.

— Пуля вон куда ушла! — Я указал на продырявленную стенку сарая.

— Царапнуло-то царапнуло… — осматривая воспаленное предплечье Котова, сказал Гончаров. — Да малость и ковырнуло!.. Вот так не больно?.. Нет?.. Кость цела! Сейчас же в приемный покой! За углом тут…

— Только без паники! Ничего страшного… Не вздумай в «Коммуну» сообщать, слышишь? — говорил мне Котов по дороге в приемный покой.

У Рыжего нашли закопанными двадцать с лишним мешков пшеницы. По дружной указке женщин было вскрыто больше сорока ям с хлебом.

Утром за околицу выехали десятки подвод, запряженные лошадьми и быками, груженные толстыми заплесневелыми кулями с зерном. На головной подводе — красное полотнище на двух шестах: «Борьба за хлеб — борьба за социализм!»

IV

Прошло недели две. В воздухе все чаще кружились снежинки. Рейдовые бригады вернулись в Воронеж. К этому времени хлебозаготовки во многих районах круто пошли вверх. Сказалась помощь городского партийного актива, выезжавшего на места. Но и доля «Коммуны» была весьма ощутимой: Курский и Фатежский районы, долго сидевшие в эстафетной карте области на «черепахе» (иллюстрированную эстафету «Коммуна» печатала каждую неделю), пересели на «самолет». Курянам вручили знамя «Рот фронт», а Фатежу — ленту Штутгарта.

На слет журналистов-«заготовителей» (так назвал нас Швер) пришел в редакцию Иосиф Михайлович. Увидел Котова — и сразу к нему:

— Ну и угораздило вас залезть волку в пасть!

— То, что волк, ладно. А вот что с обрезом…

— Как здоровье-то?

— Спасибо, Иосиф Михайлович. До свадьбы заживет!

— Вы разве не женаты?

— Женат. Две дочки… Но свадьбу еще не сыграли. Все, понимаете, недосуг!

— Был бы друг, будет и досуг — так, кажется, в народе говорят?

— Вроде так! — Котов засмеялся.

Позвали на слет и наших литераторов. В зале появились Подобедов, Дальний и… (я глазам не поверил!) Филипп Наседкин! Он пришелся по сердцу редактору «Подъема». Подобедов принял к печати «Зеленое поле», разглядел в авторе одаренного прозаика, инициативного, волевого работника, привлек его поближе к журналу. Филипп быстро освоился в семье местных писателей, даже как-то на творческом диспуте выступил и говорил довольно убедительно.

Совещание открыл Швер. Рассказал об итогах работы бригад, дал всем добрую оценку.

Варейкис, слушая, делал записи в книжечку. Как обычно, задавал вопросы, расспрашивал.

Вошла Клава. Села рядом. Она мыслями вся была на ВоГРЭСе, где организовала контрольный рабкоровский пост. Зашептала у меня над ухом:

— Челябинскую турбину все-таки получили!

— Выцыганила?

— Ага!

Под конец совещания выступил Варейкис.

— Ваш рейд показал (притом в масштабе только одной области!), что партия проводит свою организационную и политическую линию правильно: вместе с народом и для народа! — сказал он. — А бригада Котова к тому же доказала, что в советских людях растет и крепнет чувство пролетарского интернационализма. Это великое дело!.. Правда, бригадир чуть не поплатился головой за близкое знакомство с кулачьем. Но вы должны понимать, что без боя старое не сходит в могилу. Мы, большевики, не страшась, ведем классовые бои, и не подлежит никакому сомнению, одержим (и уже одержали!) решающие победы!

Секретарь обкома сообщил, что «Коммуне» выделены средства на премирование всех участников похода.

— Только смотрите не зазнавайтесь! — улыбаясь, сказал он. — Впереди — горы трудностей.

После совещания я зазвал Наседкина в промышленный отдел. Беседовали с глазу на глаз. Филиппа охватило страстное желание рассказать о себе, рассказать именно мне — первому «проводнику» его «Зеленого поля». Он говорил немного тягучим тоном, как бы осмысливая свой еще небольшой, но насыщенный радостями и горестями жизненный путь.

— Отца убили на германском фронте. Осталось нас трое сирот. Мне было годков пять. Мать из сил выбивалась, чтобы добыть кусок хлеба… И вот в нашу семью пришел вдовец Алексей Данилович. Ужасный книголюб!.. Вам, может, не очень интересно меня слушать? — смущенно спросил Наседкин.

— Что ты! С удовольствием!

— Правда?.. — В его вопросе прозвучал оттенок благодарности, голос окреп. — Очень увлекательно передавал Алексей Данилович то, что вычитывал в разных книгах. От Алексея Даниловича я впервые услышал о Ленине, о большевиках. Указал отчим мне и путь в комсомол. Прекрасным, сказочным рисовался мне этот путь…

«Я же слышу страницы будущей повести, еще скрытой в душе, неосознанной… Не приди он тогда в «Коммуну», не обрати на него внимания Подобедов, неизвестно, как бы сложилась жизнь этого парня, — размышлял я, сердцем воспринимая все, что говорил Наседкин. — А сейчас у него вид человека с установившимися взглядами, с раскованной внутренней силой… Раскопали в лесу поэта Морева. Теперь вот объявился прозаик Наседкин. А завтра, глядишь, Белинского разыщем!..»

Филипп продолжал рассказывать.

— В конце двадцатых годов кулаки взъелись на меня, пытались убить. Я стал им поперек дороги. Был я тогда секретарем райкома комсомола в Верхней Хаве. Товарищи выручили… Ну, это когда-нибудь подробно опишу… Потом переехал в Воронеж. Поступил в педагогический институт, на литературно-лингвистическое отделение.

Он сразу замолчал, стушевался. Затем посмотрел в окно на сплошную белую завесу.

— Уу-у, снег какой… А дальше вы знаете…

Часть вторая Натиск и бури

…необходим гигантски смелый, исторически великий, полный беззаветного энтузиазма почин и размах действительно революционного класса.

В. И. Ленин

Первая глава

I

В начале тридцать второго года научную станцию Чижевского перевели на территорию Воронежского сельскохозяйственного института. В двух городских больницах начались опыты по лечению ионизированным воздухом страдающих туберкулезом, бронхиальной астмой, ревматизмом.

Однажды Варейкис пригласил в обком Чижевского. Попросил быть и Швера вместе, как он выразился, с «подручными». Александр Владимирович позвал Котова и меня. (Котов уже снял повязку, рука зажила.) В приемной мы встретились с Александром Леонидовичем. Вчетвером вошли в кабинет.

Варейкис склонился над цветной картой ЦЧО, рассматривал черную пашню области, по величине равную Великобритании. Надвигалась весенняя посевная кампания… Иосиф Михайлович приветственно поднял руку:

— Жду, жду! — Он поздоровался и широким жестом указал на стулья за столом заседаний. — Прошу садиться.

Варейкис сел в кресло сбоку письменного стола.

— Не подумайте, ради бога, профессор, что я пригласил вас для «дачи установок»! Напротив, мы ждем от вас как можно больше ионизирующих установок и в сельском хозяйстве, и в здравоохранении.

— Рад стараться, как говорят бойцы!

— Вы и должны быть бойцом… Ну как, акклиматизировались в сельхозинституте?.. И новую аппаратуру установили? Прекрасно… В чем, где нужно помогать? Выкладывайте все как на духу!.. А вы, Котов, слушайте и разумейте. В Воронеже с вас отнюдь не снимаются шефские обязанности.

— Всегда готовы, товарищ Варейкис, — ответил Котов. — Но есть орешки не по нашим зубам.

— А именно?

— Наркомфин так урезал смету научной станции, что не только сотрудников, но и цыплят не прокормишь!

— Бальзаковские гобсеки! — пробурчал Швер, вытянув губы. — Безмозглые скупердяи! Копейки экономят, а тысячи в трубу пускают!

— Запишем! — Варейкис сделал отметку на откидном календаре. — Еще что?

— Видите ли, Иосиф Михайлович… — Чижевский заволновался. — Большинство моих работ уже более десяти лет пылятся в архивах!

— В наших больницах смотрят на ионизацию, как на детскую забаву, — с горечью заметил Швер.

— Хотят жить по старинке, — улыбнулся Котов. — На костылях плетутся по дорогам науки.

— А вы, газетчики, сидите у моря и ждете сводку погоды? — ироническим тоном спросил Варейкис. — Выступайте в печати! Критикуйте! Пропесочьте как следует медиков-консерваторов!.. Давайте мыслить здраво: без деловой, обоснованной критики с ними каши не сваришь!

— Что больничные медики, Иосиф Михайлович, когда академик Завадовский высмеивает мою гипотезу, в которой ровным счетом ничего не разумеет, — разбитым голосом сказал Чижевский. — И с «ученым видом знатока» осмеливается ее отвергать. Подай ему на блюде результат в чистом виде!

— В чистом виде, говорите?.. Постойте, постойте, по» стойте… — Варейкис подошел к книжному шкафу. — Если мне память не изменяет, то в «Диалектике природы» Энгельса…

Не договорив и заметно сосредоточившись, он вынул том и в руках с ним вернулся в кресло, стал перелистывать.

Последовала короткая пауза. Стенные часы отбили очередные пятнадцать минут. Я сидел, точно запертый на ключ, не проронив ни слова. Ждал какого-то поворотного, смелого решения, предчувствовал его. Иначе — зачем же Варейкис пригласил Чижевского и всех нас?

— Да! — Варейкис гулко придавил ладонью раскрытую страницу. — Так оно и есть!.. Энгельс писал: «Формой развития естествознания, поскольку оно мыслит, является гипотеза… Если бы мы захотели ждать, пока материал будет готов в чистом виде для закона, то это значило бы приостановить до тех пор мыслящее исследование, и уже по одному этому мы никогда не получили бы закона».

Чижевский задвигался на стуле.

— Вот — пожалуйста! — воскликнул он. — А Завадовский обвиняет меня в вульгарном подходе к научной проблеме!

Варейкис порывисто встал и заходил мерными шагами по кабинету.

— Да, дорогой профессор… Над Колумбом смеялись, Пастера объявили шарлатаном, Гегеля обвиняли в невежестве, Мечникова выжили из царской России… Но все это в прошлом. Теперь если и возникнет нечто подобное, оно будет пресечено в корне!.. Работайте, Александр Леонидович, спокойно и уверенно. — Он тепло улыбнулся. — «Коммуна» издаст ваши труды. Думаю, у наших книгоиздателей хватит для этого и желания и бумаги. Как, Швер?

— Вполне!

Чижевский с заалевшим лицом вскочил со стула:

— Иосиф Михайлович! Не нахожу слов благодарности!

— Не вы меня, а все мы должны благодарить вас за принципиальность и настойчивость.

— Я, знаете ли, бесконечно признателен вашему издательству, и особенно — вот им! — Чижевский кивком головы указал на Швера и меня. — Выпустили первую «ласточку». Покажите!

Я робко вытащил из портфеля сигнальный экземпляр тоненькой книжки (первая моя изданная работа) — очерк о научных поисках Чижевского. На цветной обложке художник нарисовал двух подопытных цыплят на весах. Видно было, что одна чаша явно перетягивает. Варейкис принялся рассматривать книжку. Мое волнение росла с каждой секундой.

— «Революция в птицеводстве»… Гм! Громкое название… Возможно, и правильное… А этого цыпленка, что перевешивает, ионами, видать, кормили?

— Совершенно верно!.. Хотя опыты далеко не закончены, — сказал Чижевский, — и ряд сложных вопросов остается еще открытым, все же считаю такое издание полезным и, в значительной мере, обоснованным. Мои шефы действуют!

— И пусть продолжают в том же духе! — Варейкис листал книжку. — Так вот, поимейте в виду, Александр Леонидович: появятся рогатины — здесь ли, в Москве ли, — сигнальте. Будем бунтовать!

Раздался телефонный звонок.

Варейкис снял трубку. Лицо его постепенно мрачнело.

— Не было печали, — сказал он, закончив разговор. — В июне мы должны дать первый цемент, — объяснил он Чижевскому. — Наш Подгоренский завод — ударная стройка пятилетки… Миллион бочек портландцемента в год — штука немалая. И вот, не угодно ли, директор завода звонит, что правительственный срок под угрозой!

Он нажал кнопку звонка. Повернулся к Шверу:

— Надо, чтобы «Коммуна» организовала что-нибудь такое… зажигающее цементные печи!

— Сообразим! — пообещал Швер.

В кабинет вошел Борис Петрович. Варейкис попросил его быстренько дозвониться в Москву, к Орджоникидзе, а потом вызвать к телефону директора харьковского завода имени Шевченко (там задерживают транспортерную ленту для подгоренцев).

И протянул руку Чижевскому:

— Извините, профессор. Надо превращаться в Диогена, лезть в цементную бочку!

— И это приходится?

— Мой долг!.. А вы экспериментируйте смелее! Вы молодой, сильный умом, вы и на Монблан вскарабкаетесь!..

II

Со мной на площадке приемно-разгрузочной станции стоял директор будущего цементного завода Подклетнов. Он поднял воротник зимнего пальто и надвинул поглубже кепку, пестревшую крупным шахматным рисунком. Был конец марта, а холодина — как в январе. Ветер иглами колол лицо, перехватывал дыхание. Казалось, схватит в ледяные объятья и сбросит, словно перышко, с двадцатидвухметровой высоты. Швер послал меня разведать: где и какие именно препятствия возникли на строительстве?

Внизу копошились люди, Старый паровозик прицепился к составу с углем и, голосисто покрикивая, пробирался по узкоколейке. Укладывались последние кирпичи в заводские здания. От центральной площади далеко вперед убегала железная гирлянда воздушно-канатной дороги.

— Два года назад здесь рожь цвела! — крикнул мне на ухо Подклетнов.

От сильного порыва ветра директора качнуло. Он обеими руками ухватился за перила площадки:

— Ух ты!.. Сюда без парашюта и не залазь!

Мы вернулись в кабинет.

— Наш цементный не войдет в строй, покуда не получит… цемента!.. Парадокс! Девяносто тонн портландцемента, только и всего! А в них — камень преткновения. Все кипит, как вода в котле, и все может замереть…

Подклетнов бросил кепку на письменный стол.

— Вчера пришла телеграмма из Новороссийска: цемент дадут лишь в конце апреля, а то и в мае… Зарез! — Он провел пальцем поперек горла. — Стройка буквально задыхается. Дорог каждый день!

— Скажите, а есть у вас такой… разбитной паренек, языкастый, напористый, неуступчивый?

— Сколько угодно таких.

— Достаточно одного. Поеду с ним в Новороссийск. Вырвем все девяносто тонн!

…Почтовый поезд Москва — Новороссийск увозил меня и ударника-комсомольца Ваню Ельникова к Черному морю. Мы лежали на верхних полках переполненного бесплацкартного вагона. За окнами пробегали уже почерневшие, ожидающие человека поля, выскакивали и тут же исчезали свежепобеленные станционные домики.

Ваня — малорослый, с бойким загорелым лицом, с носом-пуговкой и голубыми развеселыми глазами — оказался на редкость любознательным, разговорчивым. Не переставая, забрасывал меня вопросами. Вот скажи ему, да и только: «Челкаш всамделишный или его Горький выдумал?»; «Правда, что в двадцатом году нарком продовольствия Цюрупа упал в обморок от голода?» И так без умолку — с утра до вечера.

Новороссийск встретил нас дождем. Небо было низкое, коричневое — то ли от набежавших туч, то ли от густого дыма цементных заводов, Мы пришли на Первый цементный. Над аркой ворот — полотнище: «Пятилетку — в четыре года!» Получили пропуск.

— Вверх дном подымем завод, а свое возьмем! — с задором говорил Ваня по дороге в завком.

Предъявили командировочные удостоверения и письмо Подклетнова председателю завкома. Плотный, круглый, как хорошо накатанный снежный ком, он с головы до ног был усыпан серовато-голубой цементной пылью. Прочитал наши бумаги и, ничего не сказав, позвонил директору.

— Але!.. Птицы прилетели с Подгорного!.. Телеграмму-то получили, но им не телеграмма нужна, а цемент… Девяносто тонн… Понятно!

Председатель покрутил телефонной ручкой отбой. Еще раз прочитал письмо Подклетнова надвинул кепку-блин на нос.

— Нету цемента. Хоть с меня соскребайте!.. Тут не такие толкачи заявлялись, за горло брали. И все равно — нету. План — и точка!

У меня так и замерло сердце. Неужели зря приехали? Нет, сдаваться нельзя!

— А если, товарищ председатель, сверх плана? — спросил я. — Для своего же младшего брата, что еще во чреве индустрии?.. В порядке социалистической помощи? А?..

— Гм!.. «Во чреве индустрии» — скажет же!.. Где остановились, ребятки?.. Под небом?.. Оно дождливое, промокнете!.. Дадим направление в общежитие, талоны в столовую… Так говоришь — «во чреве индустрии»? Ха-ха!.. Тут ведь… черт его знает!.. Что с вами делать?.. «Во чреве индустрии»?.. Одну печь нынче на футеровку становим.

— А пусть обождут! — попросил Ваня.

— Гм! «Обождут»!.. Какой умный нашелся!.. За «обождут» больно бьют!

Предзавкома на секунду задумался.

— У вас вон лозунг: «Пятилетку — в четыре года». А нам прикажете по вашей вине вывесить — «Пятилетку в шесть лет? — Ваня засмеялся.

Председатель окинул его улыбчивым взглядом:

— Орел!..

И завертел телефонную ручку.

— Директора!.. Опять же я. Подгоренские толкачи прилипли, как смола! Сверх плана, говорят, дайте!.. Слушаю… Так. Так. Так. Понятно.

Затем он вызвал цех помола.

— Але!.. Что у тебя в красном уголке после первой смены?.. Лекция? Отменить!.. Не спорь: согласовано!.. Политкружок проводи, но… да ты слушай, слушай!.. Проводи как цеховое профсоюзное собрание, понятно?.. Повестка? — Предзавкома почесал под кепкой, отчего на стол посыпались серые пылинки. — Пиши! Социалистическая помощь… тире!.. Тире поставил?.. коммунистическая… фаза… Нет, не годится! О социалистической помощи первенцу пятилетки Подгоренскому цементному… в чреве индустрии!.. Да это я в шутку! В «чреве индустрии» вычеркни… Кто докладчик? — Он прикрыл ладонью трубку (в ней еще жужжали слова). — Который из вас докладчик?

— Иван Ельников. Комсомолец. Ударник, — сказал я.

— Але!.. Пиши: Иван Ельников. Слушай далее! Из клуба притащи трибуну. Обстановка требует, понятно? С директором согласовано. Явку обеспечить на все сто!

Мы с Ваней шагали по заводскому двору, направляясь в цех помола.

— Ну и крепок этот пред! — говорил Ваня. — На коне не объедешь. Но мы… вроде обскакали!

В красный уголок цеха пришли начальник, рабочие, мастера, секретарь партячейки, члены цехкома. У окна стояла высокая громоздкая трибуна, задрапированная кумачом. Было пыльно и жарко. А нам с Ваней еще и голодно: пообедать не успели (не стали торчать в очереди), а перехватили в буфете квашеной капусты с камсой.

Первым говорил руководитель политкружка — молодой лектор. Он привел, заглянув в блокнот, несколько цитат из речей политических деятелей, назвал имена мастеров «серого золота». Многие из них сидели тут же, в красном уголке. И закончил выступление, вылив, что говорится, воду на нашу мельницу.

— Социалистическое соревнование, как явствует из сказанного мною, строится на принципе товарищеского сотрудничества и взаимопомощи, на содействии отстающим со стороны передовых, с тем чтобы добиться общего подъема.

Дошла очередь до Вани. Он рванулся к трибуне.

— Товарищи ударники! — тоненькой фистулой воскликнул он. — Позвольте сначала передать вам…

Его прервал общий хохот. Ваня понял: трибуна-то высокая, и он скрылся в ней, как в деревянном футляре. Виден был только лоб и вздернутый кверху чуб. Ваня вынырнул из укрытия, словно пловец из стремнины, махнул рукой (будь ты неладна!), отошел в сторону и с достоинством завершил приветствие. Веселая сценка оживила цементников и вызвала симпатию к приезжему комсомольцу.

Ваня подробно рассказал о трудностях на стройке, об изобретательской смекалке своих товарищей. Пример за примером, факт за фактом… Убедившись, что почва подготовлена, Ваня перешел во фронтальную атаку.

— А вот скажите, чем заменить ваш цемент, товарищи новороссийцы? Нечем! Даже золотом не заменишь! Нам требуется всего-навсего три вагона! И не в конце апреля, как запланировали в Союзцементе, не в середине, а завтра, в крайности — послезавтра. Иначе завод в срок не пустим. А приказ пятилетки — это все равно что приказ на войне!

Аплодисменты, шум голосов перемешались с отдаленным грохотом цементных печей, напоминавшим канонаду.

Первыми объявили себя мобилизованными комсомольцы мельниц. Вызвали на соревнование рабочих и мастеров смежных цехов: перекрыть сменное задание на девяносто тонн, а на дополнительный заработок приобрести облигации займа.

Всю третью смену мы провели на заводе. Пыль, будто дым сражения, застилала свет электрических лампочек. Постепенно я свыкся с грохотом. Он уже для меня не походил на артиллерийскую стрельбу, а скорее — на гул волн в штормовом море.

К Ельникову подбежали ребята, что-то прокричали ему на ухо. Ваня натянул спецовку и — к печам, на подмогу.

Председатель завкома нашел меня в цехе обжига.

— Ну, кажется, «чрево индустрии» насытим! — сказал он, облизывая запекшиеся губы. — Видал, какие у нас орлы!

Утром была послана телеграмма-«молния» Подклетнову: «Везем цемент».

…В теплую апрельскую ночь со станции Новороссийск отправлялся в Москву по «зеленой улице» тяжеловесный состав с различным оборудованием для новостроек столицы. К составу прицепили и три вагона с цементом до станции Подгорное. Даже темень не могла скрыть на дверях вагонов крупных меловых букв: «Даешь 5 в 4!»

III

В Подгорное мы возвращались в купе мягкого вагона. Удобства эти хотя и не были предусмотрены условиями командировки, но моральное право на них мы имели. Никого, кроме меня и Вани, в купе не было. Мы покачивались на пружинных диванах, накрытых белыми чехлами. Ваня вслух раздумывал:

— Мне надо образование пополнять… Поработаю еще с годок, а там подамся на учебу. Мечтаю на инженера… А возможно, буду врачом.

Он вскоре начал похрапывать.

Я глядел в окно вагона. Туча нависла недвижимой стеной. Накрапывал дождь. Через минуту-другую он разошелся. Крупные капли стучали по стеклу, словно предупреждали: «Торопитесь, торопитесь!» Торопимся. Цемент едет, едет, никуда не денешься — едет!..

…Замедляя ход, поезд приближался к станции Подгорное. Гудел страшной силы ливень. Ваня прильнул к окну.

— Наши вагоны! — вскрикнул он.

— Где?

— Да вон, на запасном!.. Тьфу!.. Неразгруженные!

— Может, не наши?

— Наши, наши!.. «Даешь 5 в 4!»… Почему их не разгрузили?

— Наверное, ночью пришли.

— Ну и что ж? На стройке ночей нету!

Поезд остановился. Я так и обомлел: море разливанное!

Ваня засучил брюки (новые и единственные!), прыгнул со ступенек вагона и — по колено!

— Пропадай все пропадом! — Он смачно выругался.

Мы шлепали по мутной холодной воде к заводской конторе.

Едва переступив порог, пожилая уборщица запричитала:

— Ой! Как выстиранные!.. Сымайте скорей одежу! Ой! Ой!

— Не раскиснем! — отмахнулся Ваня. — Директор где?

— Кудай-то поплыл… Да сымайте вы одежу!.. Гос-поди-и!..

Ваня схватил телефонную трубку.

— Силовую!.. Директор у вас?.. Мельницы!.. У вас Подклетнов? Да где же он? Клинкерный!..

Уборщица подсказала:

— По часам — обедать должон!

Мы помчались в столовую.

Подклетнов — там, в зале ИТР[10].

— Цемент на станции! — Ваня вытянул руки по швам.

— Знаю! Спасибо. Молодцы! Выручили… Часа два назад отцепили… Видите, что на белом свете творится!.. Сбрасывайте хламиды! Буду кормить вас по особому меню.

Сняв мокрые пальто и набухшие от воды ботинки, мы босиком последовали к директорскому столику. Только уселись, только притронулись к еде, как двери рванулись, точно от порыва ветра, и в столовую влетел рабочий в промокшем комбинезоне:

— Клинкерный затопило! Мельницы!..

Столовая вмиг опустела.

По заводскому двору со всех сторон неслись люди, кричали:

— Ве-едра!

— Лопаты-ы!

— Ве-едра, ве-едра давай!

— Метлы! Метлы!

— Пожарных! Скорей пожарных!

— Вы же босые!.. С ума сошли! — крикнул нам директор, вбегая в клинкерный склад.

Мы тоже вскочили туда, не зная, что делать, за что хвататься. Все завертелось перед глазами. Вода бурлила, словно хотела сорвать, смыть все препятствия на своем пути.

Весть об аварии на стройке цементного молнией донеслась в Подгорное. Железнодорожники, служащие учреждений, домашние хозяйки, старшеклассники и даже старики, которых со скамейки пушкой не подымешь, бежали к заводу, на аврал. Воду направляли в канавы, выносили в ведрах, выгоняли метлами из-под машин и станков.

Мы с Ваней вооружились ведрами. Я перестал ощущать холод. Ног не чувствовал, словно кто отрубил их. Иногда ведро выпадало из окоченевших рук, но я тут же подхватывал его, черпал мутную злую жидкость и тащил ее в канаву. Возвращался (сил уже едва оставалось) и с ужасом видел: воды будто и не убавилось!.. Однако это лишь казалось. Водяной зверь постепенно покорялся человеку. Не рычал, не бурлил, а только булькал.

Двое суток «плавала» стройка…

IV

Купанье в подгорненской купели не прошло бесследно: я заболел экссудативным плевритом. Лежал в постели, пил сладковатую салицилку. Температура поднималась до сорока. Временами бредил. Вера и Мария Яковлевна установили строгий карантин: чтение газет, телефонные разговоры, посещения друзей — ни в коем случае! Наконец температура стала нормальной, боли в боку прошли, хотя слабость еще была: ходил по комнатам как пьяный. Товарищи получили ко мне допуск.

Первым явился Ильинский:

— Здравствуй, болящий! Я на пять минут, только на пять, по дороге на вокзал. Еду в Курск. Опять в Курск!.. Ну как — очухался? Отлично! И упавший поднимается, и больной выздоравливает!.. Рюмку бы коньяку тебе, а?.. Нельзя? Почему? Плеврит как раз лечат спиртным, рассасывается… Подумай только: на КМА ветрогоны «посеяли» в земле семь тысяч метров обсадных труб! Что делается, мама родная!.. Под суд их надо, сукиных сынов: еду расследовать… Какая температура? Пульс? Диета?.. Отлично! Знаешь, что вчера на «летучке» было? Ой-ой-ой-ой-ой!.. Раскритиковали передовую в пух и прах! И чересчур теоретическая, отвлеченная, сухая, как вобла, и тэде и тэпе. Швер слушал, слушал, только губы вытягивал, а потом вдруг: «Спасибо за критику. Это моя передовая!» Все поперхнулись, а Терентьева, главного критикана, чуть удар не хватил! Князев (он, хитрец, знал автора!) говорит: «Ну что ж, критика снизу — свидетельство энергии и творческой инициативы коллектива!» А потом выяснилось: Швер на себя все взял, а писал передовую Драбкин — заведующий промышленным отделом обкома! Ха-ха-ха-ха!.. — Он строго, поверх очков, взглянул на меня. — Через неделю приеду. Чтоб вихрем носился по редакции!.. Мама моя, опаздываю!.. До свиданья!.. Да! Еще… Нет! Потом!.. Бегу. Прощай!..

Наговорил с три короба, на одном дыхании, что-то еще хотел сообщить, но раздумал, метеором принесся, метеором унесся. Прямо как Репетилов в «Горе от ума»!.. Ну и Лев Яковлевич: горит и на лету не гаснет!

В тот же день пришла Клава — оживленная, с неизменным синим огоньком в глазах. Высыпала из кулька в тарелку раннюю клубнику.

— Тебе витамины нужны.

— Борису бы в дом отдыха… — сказала Вера.

— В этом году мы не смогли выехать на дачу, — сокрушалась Мария Яковлевна.

Примчались Котовы: Нюся — с букетом цветов, а мой друг и начальник — с бутылкой портвейна.

Не узнав даже, как я себя чувствую, словно ничего со мной не было и быть не может, не пожав никому руки, Котов развалился на кушетке и затараторил:

— На ходу клюю носом, честное пионерское! Вера, дай подушку — хрр-хрр-хрр!

— Перестань паясничать, Шура! — остановила Нюся. — Как тебе не стыдно! Даже ни с кем не поздоровался!

— Разве?.. Виноват!.. Здравствуйте! — Он вскочил, сделал земной поклон и снова бухнулся на кушетку. — Всю ночь, понимаете, торчали в редакции. Юбилейный номер! Завтра же четырехлетие ЦЧО!.. Курить можно?

Ему было разрешено дымить папироской у открытого окна. Он уселся на подоконнике и сразу — «прямой наводкой»:

— Через несколько дней мы с тобой должны ехать в Подгорное за первым цементом; выездная редакция «Коммуны»!

Вера всполошилась:

— Да ты что, Котыч? Боре нужен отдых!

— На носилках, что ли, повезешь? — усмехнулась Клава.

Нюся тоже обрушилась на мужа:

— Ты эгоист, Шура!

Котов не сдавался:

— Все микстуры — буза! Лучшее лекарство — работа! Сразу вылечивает. А чтобы такое было наверняка… выпьем за здоровье Бориса!

Не выдержав предписанного врачом срока, я отправился в редакцию. Утром звонил Швер, просил, если могу, прийти. Почему-то очень и очень нужен.

Проходя мимо конференц-зала, я услышал шум голосов. Заглянул. А там — содом и гоморра: собрались литераторы.

Борис Дальний, захлебываясь, говорил о только что напечатанной статье Горького, в которой Алексей Максимович обвинял незадачливых критиков, «тренирующихся» на поисках стилистических «блох».

Ольга Кретова рассказывала о литовском Буревестнике, поэте Юлюсе Янонисе, первая книжка стихов которого на литовском языке была издана в Воронеже в восемнадцатом году. Поэт ушел из жизни незадолго до Октябрьской революции, но воронежские литераторы и до сих пор сохраняют добрую память о нем. Увидев меня, Кретова воскликнула:

— Вот Борис может подтвердить!

— Что именно? — Я подошел к Ольге.

— Это же правда, что Янонис дружил с твоим двоюродным братом Васей?

— Да.

— Они вместе состояли в подпольном ученическом кружке марксистов, и Янонис связал Василия с большевистским центром в Петрограде, правда?

— Совершенно верно! Знаю также, что их группа нелегально выпустила журнал «Наша мысль».

— Вот видите! А вы этого ничего не знаете! — обрушилась Кретова на своих собеседников.

— И помню стихотворение Янониса «Поэт», написанное на русском языке, — добавил я. — Особенно врезались в память строки: «Поэт — трубач, зовущий войско в битву и прежде всех идущий в битву сам!»

— Я настаиваю переиздать у нас книжку Янониса! — горячилась Кретова. — Какая музыкальность лирических строк, какая вера в победу нашей революции! Вы только послушайте его прощальные стихи:

…Я цветенья не дождался,

Но цветы растил я в сердце.

И, прощаясь, я предвижу

И приветствую расцвет.

В другом конце комнаты Наседкин спорил с драматургом Задонским о пьесе Михаила Булгакова «Дни Турбиных», поставленной в Московском Художественном театре. Этот спор тоже взял меня за живое. Но если ввяжусь в дискуссию, подумал я, мне не выбраться отсюда и через час. А надо к Шверу!

В кабинете редактора сидели Чапай и Котов. Швер стоял в открытых дверях балкона, курил.

— Задача боевая! — говорил он. — Выполнять ее надо безотлагательно, с полной душевной отдачей… А, Дьяков пожаловал!.. Вступил в строй?

— Во всеоружии!

— Ты и Котов — выездная редакция «Коммуны» на цементном! — объявил он. — Не уроните авторитета газеты!

— «Американку», шрифты и наборщика мы уже туда отправили, — сообщил Чапай. — Будете выпускать листовку.

— А как назовем ее? — спросил я.

— Уже решено: «За первый цемент»! — сообщил Котов.

— Прежде всего и главным образом надо мобилизовать подгоренцев на выпуск продукции к двадцать третьему июня — к годовщине речи Сталина о новых задачах, — сказал Швер.

Котов сиял. Ясно: он сформировал выездную.


На силовой башне Подгоренского цементного было укреплено красное полотнище: «Даешь цемент к 23 июня»!

Лозунг-то лозунгом, а вот как его выполнить? Желаемое явно расходилось с возможным. До сих пор из Харькова не поступила транспортерная лента. Ураганом выдавило стену в дробильном отделении. Мельничный цех еще полностью не устранил следов наводнения. На электростанции участились перебои с подачей тока. А цемент, хоть умри, надо к двадцать третьему.

В кабинете Подклетнова собрались главный механик, начальники цехов, бригадиры, несколько рабочих-ударников. Приехал заведующий промышленным отделом обкома Драбкин. Котов предложил создать оперативную тройку и назвать ее «Штаб производственного наступления». Начальником штаба стал Драбкин, помощниками — Подклетнов и Котов. Выработали твердый график работ. Под ним, как под присягой, расписались главный механик и начальники цехов.

Штаб командировал Ваню Ельникова, оправдавшего себя в Новороссийске, за транспортерной лентой в Харьков. (Ваню гордо именовали «уполномоченным пятилетки».) А пока что решили переносить горячий клинкер из туннеля в сарай мешками. Загрузку мельниц поручили передовым бригадам Молчанова и Радзюка. Они встали на круглосуточную вахту. Выездная редакция начала выпуск газеты-штурмовки «За первый цемент».

…Темный, как ночь, туннель. Согнутые под тяжестью мешков люди, похожие на большущих серых птиц, передвигались в душном подземном проходе. Не вытащить клинкер, будет завален весь туннель. И график сорвется…

— Давай-ка подключаться! — предложил Котов.

Мы напялили брезентовые куртки и штаны.

Первые мешки вынесли бодро. Котов подшучивал, подстегивал:

— Тащи, тащи!.. Воробьи и те пух в гнездо таскают!.. — И наставительно добавил: — Вперед не выдаваться, позади не оставаться!

Но чем дальше, тем трудней было выходить из тьмы на солнечный свет. Каждая минута казалась длиннее минувшей. Мы задыхались от горячего воздуха. Продолжайся выгрузка еще минут десять, ни за что не выдержали бы! Но пришла смена.

Котов и я, выйдя из туннеля, повалились на землю около сарая. Котов ненасытно курил. А я сидел, вытянув ноги, словно раздавленный: уши заложило, в горле сухота, в глазах темные круги. А тут еще — слабость после болезни.

Вдруг кто-то надсаженным голосом обратился к нам:

— На попятную? Воздушные ванны принимаете?

Это был Драбкин. Он тоже таскал клинкер, но в массе грузчиков мы его, такого же серого, как и все, не заметили.

— Ничего, выдюжим! — Он присел на корточки. — Папиросы есть? — Закурил. — Неужели Ельников не выцарапает ленту? Тогда сядем на мель, как пить дать!

— Ваня-то? — усмехнулся я. — Да он, если что, весь харьковский завод сюда притащит!

На вспотевшем лице Драбкина заиграла улыбка.

— Парень-то он, говорят, не промах… Вот что, братки… Двадцать третье — не простое календарное число. Цемента не выдадим, обком задаст нам жару!

Выгрузка клинкера мешками прекратилась. В слесарном цехе изготовили вагонетки. Наполненные клинкером, они ползли по туннелю.

Однажды в редакцию зашел Подклетнов. Он говорил по телефону с Ельниковым. Поезд, в котором ехал «уполномоченный пятилетки», застрял под Харьковом. Ваня ждал, ждал, пока откроется движение (путь преграждал потерпевший крушение товарный состав), и пешком в Харьков. На заводе поднял целую бурю. Тамошний директор рассердился. Ты, говорит, весь коллектив взбаламутил!.. На третьи сутки ленту отгрузили.

— Скоро получим! — удовлетворенно сказал Подклетнов. — Вы напечатайте об Иване, с портретом!

…Трое рабочих грузили в сухую мельницу разнокалиберные металлические шары. Движения были строго ритмичными. Через шесть часов бригада Молчанова завалила в мельницу семь тысяч шаров. Они грохотали в барабанах, подобно горному обвалу.

Другой бригадир, украинец Антон Радзюк, упорно добивался первенства. Тридцать лет он на цементных заводах, целый Эльбрус голубой пыли выработал, знает цену трудовой минуте. Был Радзюк, как говорят, заводской косточкой. Всегда во рту почерневшая короткая трубка, курит или нет, а трубка торчит. «Помогает блюсти внутреннюю форму», — объяснял он. И Радзюк обогнал молчановцев.

Пришел в редакцию (в это время был у нас Драбкин), сел на табурет, достал берестяную табакерку, набил махоркой трубку, задымил. Лицо его закрылось облачком дыма. Спокойно, как о самом обычном, сказал:

— Семь тысяч шаров за пять часов.

— Н-но-о?! — изумился Котов.

— Такого еще не было ни на одном цементном заводе не только у нас, но и в Германии! — радовался Драбкин, поглаживая остриженную под гребенку голову. — Здорово!

— Не было, так есть, на нашем! — заметил Радзюк. — Только покорнейше прошу до поры до времени — молчок. Дадим первый цемент к сроку — вот тогда, пожалуйста, пишите.

Перед рассветом, когда еще светились звезды, мы принесли из районной типографии (там приютилась наша «американка» и наборщик из «Коммуны») пачки отпечатанных штурмовок. Крепыш Драбкин, уже побрившийся (спать ему, как и нам, приходилось не более четырех часов), подтянутый, в гимнастерке цвета хаки, с нетерпением ждал нас. Он всегда тщательно просматривал газету и давал ей путевку в жизнь. На этот раз долго вчитывался в каждую строку нового, задуманного Котовым, отдела: «У них» и «У нас». В колонке «У них» сообщалось, что Япония после длительной подготовки напала на Маньчжурию… Индия поднялась против английского владычества… В американских городах разрастались забастовки металлистов. А в колонке «У нас» говорилось: «Пущен конвейер автозавода в Нижнем… Заработал московский «Шарикоподшипник»… Успешно прокладывается первая линия московского метрополитена…»

Довольный нововведением, Драбкин, читая, кивал головой:

— Толково, толково… Не на острове живем, не Робинзоны. Обязаны и отсюда, из Подгорного, видеть весь мир!

За час до начала первой смены штурмовки разлетелись по цехам.

…Наступила последняя ночь.

Все было наготове. Вот-вот должен начаться помол. Ни один человек из второй смены не ушел домой. Вместе с «ночниками» ждали торжественной минуты.

Но внезапно завод окутала тьма: авария на силовой. Темнота всех придавила.

В страшном напряжении мы стояли в дверях станции.

— Вентиль подвел. Вырвало прокладку, — объяснял Подклетнов Драбкину. — Упал вакуум…

Главный механик Гладков и его помощник Попов ожесточенно крутили вентиль паропровода.

— Жми, жми, Иван Михайлович! — сказал Попов главному механику, а сам вихрем взлетел по лестнице, к турбине. Застучал по верхней части круглого, как будильник, манометра.

Стрелка медленно двигалась: шестьдесят… шестьдесят пять… шестьдесят семь…

— Поше-ел! — закричал Попов.

— Гото-овсь! — подал команду главный механик.

Локомобиль стрелял, дергался, шипел.

— Непомерная нагрузка! — объяснил Подклетнов.

Стрелка ползла: шестьдесят девять… семьдесят…

Турбина ожила.

Вспыхнул свет.

Мельница начала молоть клинкер…

В штаб пришел Радзюк. Принес завернутый в холщовый платок теплый цемент. Осторожно, как что-то живое, положил на стол и развязал узелок. Помял в пальцах «серое золото».

— Ну как, Антон Устинович? — нетерпеливо спросил Драбкин.

— Хорош… Двухпольный!

— Успели!.. Успели… — ликовал Котов.

В это время вбежал, словно свалился с неба, «уполномоченный пятилетки».

— Лента на станции! — выпалил Ваня. — Принимайте!

Утром цемент грузили в вагоны.

Заводская площадь — в алых знаменах. На высоком щите «Героев пятилетки» были вывешены фотокарточки ударников. Среди них, в центре щита, поместили портрет Вани: из-под ухарски сбитой на затылок кепки торчал непокорный чуб и цвела улыбка…

Днем погрузку закончили.

На вокзал пришло чуть ли не все население Подгорного.

Эшелон, украшенный еловыми ветками, красными флажками, под громкие аплодисменты и крики «ура» отправился по «зеленой улице» в Воронеж.

Спустя две недели телеграф принес ошеломившую своей неожиданностью весть: ЦИК СССР присвоил Подгоренскому цементному заводу имя областной газеты «Коммуна».

Вторая глава

I

Вот и вторая пятилетка.

ЦЧО из колхозной становилась индустриально-колхозной областью. Реконструировались старые предприятия, строились и осваивались новые. К Липецкому металлургическому комбинату, к разработкам Курской магнитной аномалии, к ВоГРЭСу, к строительным заводам, Подгоренскому цементному имени «Коммуны» прибавился второй в СССР (после Ярославского) завод синтетического каучука — СК-2, необычный по технологии и оборудованию. Он вырос на левом берегу реки Воронеж. В его цехах обыкновенная картошка превращалась в каучук, так нужный народному хозяйству. СК-2 стал гордостью нашей промышленности, своеобразным индустриальным паспортом области.

— Срочное задание! — провозгласил Котов, вернувшись с планерки. — В воскресном номере даем полосу о нашем СК. За тобой, Борис, очерк строк на четыреста. Расправляй крылья, поднимай воротник (мороз-то двадцать два!) и лети, брат, на левый берег. Приземляйся у заместителя директора Иванова. Пропуск тебе уже выписан. Иванов предупрежден. Мужик он простецкий, разговорчивый, в руках у него, понимаешь, вся история завода: от первых котлованов до теперешних дней!.. Попутного тебе морозного ветра!

Иванов — блондин, с открытым лицом, с торчащими тремя карандашами из карманчика серого в полоску пиджака, встретился со мной в вестибюле заводоуправления. Повел в кабинет, предложил стакан чая:

— С морозцу — хорошо! И вольготней беседовать!.. Ну так: что вас интересует в нашем волшебном царстве?

— Все, буквально все! И люди, и машины, и вот эти небоскребы. — Я указал на фотоснимок, висевший на стене. — Что это такое?

— О-о, творческие башни! Но они не из «слоновой кости», — засмеялся Иванов. — Они, так сказать, знамение времени: аппараты для очистки газа — скрубберы. Вы сейчас их увидите. Тридцать шесть метров высоты! Очень капризные. В них не должно быть и малейшего отверстия… Есть у нас такой Паша Панченко, комсомолец. Так он карабкался по скрубберам до самой макушки, проверил заклепки… как вы думаете, сколько их?.. четырнадцать тысяч!.. Бесстрашный верхолаз!

— Я слыхал, товарищ Иванов, что за год или даже меньше строители вынули миллион кубометров земли и уложили десять миллионов штук кирпичей.

— Точно. Но больше того. Установили и наладили синхронные моторы, компрессоры, десятки цистерн, насосов, смонтировали подстанцию, протянули теплофикационную магистраль… А знаете, кто все начал?.. «Ударный батальон пятилетки»! Смотрите!

Он подвел меня к щиту, на котором были расположены десятки фотоснимков.


(Осень 1931 года… Четыреста юношей и девушек переправляются на левобережье. Там — пустырь. Лежат горы кирпича, щебня, бутового камня. Вбиты в землю столбики с фанерными дощечками: «Цех полимеризации», «Газовый цех», «Печной цех»… Одни названия. А где же завод?..

— Это и есть, вернее сказать — здесь будет завод синтетического каучука, — говорит начальник строительства Матвеев. — Дело за малым: надо построить! Для того вас и завербовали.

— А жить где? — спрашивает командир «батальона».

— Сначала разместитесь в фанерных домиках…

— Ну и что ж! Мы, как котята: куда ни брось, на лапки становимся!

— Молодцы!.. По правде говоря, фанеры пока нет. Но скоро поступит. А покуда вон, видите, стога сена? Разбирайте! Замечательная постель!

— Кровь у нас молодая, товарищ начальник. И на холодной земле горячо!.. А будет чего есть? Или тоже — сено?

— Будет и хлеб, и сливочное масло, и мясцо, и сахар — все будет!

— Спасибо! — Парень оживляется. — Ребята! За сеном — шагом марш!

…Студеный, метельный декабрь. Сверкают, как клинки на поле битвы, ломы, кирки, лопаты. За восемь часов «ударный батальон» вздыбливает две тысячи кубометров окаменелой почвы. Черные горки покрывают километровый путь от ВоГРЭСа до строительной площадки СК.

Воет пурга. Люди работают в белой колючей мгле. Гнут длинные железные трубы. Железо холодным огнем жжет руки. Матвеев велит подать на узкоколейку «кукушку». Паровозик подкатывает к работающим, облаками пара обогревает парней и девушек.

Не теплее и под крышами строящихся цехов. Матвеев наполняет пустые жестяные баки горящим углем и развешивает «фонарики» по стенам, включает, как, смеясь, говорят строители, «центральное отопление»…)


— Так вот и работали! — закончил свой рассказ Иванов у щита с фотоснимками.

Подошел к сейфу, звякнул связкой ключей, достал газету.

— «Юнион»… Тридцать первый год, восьмое мая… Издает ее один из крупнейших концернов Америки «Юнион Карбайд энд Карбон корпорейшен». Этот концерн производит, в числе прочих продуктов, и химические… — Иванов быстро листал газету. — Вы знаете английский?.. Я переведу… Незадолго до кончины знаменитого Эдисона (он умер в тридцать первом) корреспондент «Юнион» задал ему вопрос: «Известно ли вам, мистер Эдисон, что русские большевики приступают к промышленному производству синтетического каучука? Ваше мнение?»

Иванов молча пробегал газетные строки.

— Ну, ну, и что же Эдисон? — нетерпеливо спросил я.

— А Томас Эдисон ответил коротко: «Ит из абсурд андертейкинг»! — что значит: «Нелепая и невозможная затея!» — Иванов широко улыбнулся.

— Оказывается, и выдающийся изобретатель может не признавать осуществленный синтез?

— Как видите!.. Эдисон берет под сомнение истину, не верит в нее, как, скажем, в искусственный виноград. А монополисты ему благодарны за такое «откровение». Боятся, чтобы не сузился рынок натурального каучука. Их капиталы могут заплакать!.. Я храню этот номер газеты, как «ошибку Эдисона».

— Позвольте записать?

— Пожалуйста!.. Лх, черт, забыл!.. Как бы он не ушел… Простите.

Иванов позвонил по внутреннему телефону в печной цех.

— Ходоревский на месте?.. Пусть покуда не отлучается!

Сделав в блокноте запись, я обратил внимание на лист белой бумаги, вставленный в узкую деревянную рамку. На нем в одну строку было выведено:

2C2H5OH → 2H2O + C4H6 + H2

— Формула академика Лебедева, творца синтетического каучука, — объяснил Иванов. — Она позволила ему разработать производство бутадиена из винного спирта, изучить его полимеризацию. Знаете, что такое бутадиен? Это газ, возникающий при сухой перегонке каменного угля. Бутадиен можно получить также искусственным путем… Формула Лебедева — одно из чудес, сотворенных гением человека, жемчужина мысли!

— Ваш СК-2 и, разумеется, ярославский СК-1 — совершенно убедительный ответ Эдисону… Да-а… за такой срок — и такой отгрохать заводище!

Иванов посмотрел на часы:

— Обеденный перерыв кончился. Идемте!

Не один час мы провели в цехах. Иванов показывал огромные автоклавы, гигантские скрубберы, печи для разложения спирта, похожие на небольшие домны, объяснял технологию производства, рассказывал о людях.

— У нас, не соврать вам, каждый пятый или рационализатор, изобретатель, или человек, совершивший трудовой подвиг. Попадаются порой, но это исключение, и нравственные уроды. От них освобождаемся немедля!.. Я наблюдаю удивительную влюбленность людей в производство. Их не гонит, кажется, так говорил Маяковский, никакая палка, а они сжимаются в стальной дисциплине!.. Вот как раз тот товарищ, которого я хотел вам представить… Саша! — Иванов позвал проходившего по цеху худощавого юношу. — Знакомьтесь: аппаратчик Саша Ходоревский… Совершил геройский подвиг.

— Что вы, товарищ Иванов, разве я один?..

— Не скромничай, Саша. Ведь чуть жизнью не поплатился!

— Что было, то прошло, товарищ Иванов… Простите, спешу.

Мы продолжали вдвоем ходить по заводу.

— А что за подвиг совершил Саша? — спросил я.

— Предотвратил большую беду!.. На электростанции произошла авария, выключился свет. В печах накапливался газ и через форсунки начал вырываться наружу. Пламя, клубы дыма, одним словом — пожар! Ну, естественно, прекратили подачу спирта, нефти. Бросились к моторам крутить вручную. Надо было, чтоб заработали насосы и выталкивался газ из печей. Насосы заработали, и газ выгонялся, но из одной печи — никак! Тогда Саша схватил огнетушитель, поднялся по лестничке к угрожающей печи и обуздал пламя. Потом увидел оказавшийся почему-то под лестницей другой огнетушитель, хотел загасить последние огоньки, и вдруг вместо пены — струя спирта.

— То есть как спирта?

— Самого настоящего! Один негодяй (мы его отдали под суд) похитил спирт и припрятал в баллон огнетушителя. Пламя охватило Сашу. Он свалился в огненную лужу. Еле спасли парня.

— Об этом можно написать?

— Почему нет? Не секрет, что наше производство таит некую опасность.

— Были еще происшествия?

— Пока, как говорится, бог миловал.

Мы вернулись в кабинет замдиректора, когда уже смеркалось. Иванов зажег плафон и настольную лампу. Мягкий свет разлился по комнате. Я вновь начал рассматривать формулу Лебедева.

— Скоро синтетический каучук, — сказал Иванов, — будет главенствовать в резиновой, автомобильной и авиационной промышленности, знай наших! Уже в этом году советские автомобили наденут покрышки из советской резины! Вот вам и «нелепая затея»!

У меня мелькнула мысль:

— Но и машины и каучук надо проверять в действии, не так ли?.. И на самых трудных дорогах!

— Безусловно.

— А вы читали в «Известиях», что московский автоклуб намерен этим летом устроить спортивный пробег через Каракумы на машинах разных марок?

Он, очевидно, понял, к чему клонится речь. Глаза у него засветились.

— Хм!.. А что?..

— А то, что не отправиться ли в пробег на отечественных машинах, с покрышками из воронежского каучука!

— Что вы думаете!

— Вот я и думаю об этом. Предпримем, разумеется, нужные шаги.

— Заманчиво, черт подери, и с политической да и с экономической сторон… Но захотят ли москвичи ломать план?

— Сагитируем! Докажем, что надо не просто спортивное соревнование, а пробег, как смотр всей продукции автомобильной промышленности. И, конечно, СК-2.

— По-моему, дело стоящее!

— Нет, вы только представьте, товарищ Иванов, — решительно заговорил я. — Советские «газики» и ЗИСы с покрышками из нашего синтетического каучука покоряют черные пески, несут нашу марку, как знамя второй пятилетки! А?.. К тому же в пути — по скольким республикам пройдут наши автомобили! — можно проводить большую агитработу!.. Ну? Как? Действовать?

Иванов дружески хлопнул меня по плечу:

— Действуйте! Я — ваш союзник!

II

«Быть или не быть такому автопробегу?» — задавал я себе гамлетовский вопрос, возвращаясь в редакцию. Заводской автобус, в котором ехали «каучуконосы» (так называли себя работники СК-2), катился по скованной морозом реке — ближайшей к городу ледяной дороге. Я не прислушивался ни к шуткам, ни к частым вспышкам смеха, а думал об одном. Автобус представлялся мне машиной пробега, я — его участником, спецкором «Коммуны», дорога рисовалась трассой через пустыню, снежные наметы вдоль пути — барханами Каракумов…

«С чего начинать? — гадал я. — Обсудить с Котычем, а затем со Швером?.. А не получится ли, как с поездкой в Сельхозакадемию? Оба отмахнутся да еще съязвят, скажут, совсем рехнулся!.. А если подключить к «заговору» Клаву?.. Пожалуй, Швер рассердится, использую, мол, их добрые отношения. Потом и не пытайся доказывать ему, что «дважды два четыре, а не стеариновая свечка»!.. Все-таки, пожалуй, надо прибегнуть к геометрической аксиоме: «через любые две точки проходит прямая, и притом только одна»! Решено: к Шверу, только к Шверу!»

А Швер среди дня (покуда я был на заводе) взял да и уехал с Варейкисом в Тамбов, на завод «Ревтруд», где после реконструкции начали выпускать турбогенераторы. Вернется, сказали, дней через пять. Что ж, придется запастись терпением. А пока — никому ни звука.

Как ни в чем не бывало я пришел в отдел и уселся за очерк.

(В «Коммуне» за минувшие полгода жизнь тоже не стояла на месте. Вернулся из Фатежа в аппарат редакции Прудковский. Морев стал собственным корреспондентом «Коммуны» по Рассказовскому району. Калишкина назначили коммерческим директором книгоиздательства. Терентьев сел сразу на два стула (хорошо, что не «между»!): заведует внутренней информацией и плюс — председатель месткома. А Клаву чуть волки не съели. Самые настоящие, без кавычек!.. Недели две назад ее командировали с бригадой редакции в отстающий по хлебопоставкам Архангельский район. Почему-то она задержалась и потом одна догоняла бригаду. Поезд пришел поздно вечером на маленькую, занесенную снегом станцию. До районного центра — километров пятнадцать. Неужели сидеть до утра на ледяной станции?.. Подошел старик в тулупе, предложил подвезти. Лошадь, говорит, сытая, в момент доставлю. Клава узнала, что теперь в деревне спокойно, колхозы очищены от кулачья, при машинно-тракторных станциях созданы политотделы, они наводят порядок в колхозах, чего же опасаться? Почему не воспользоваться услугами старика? И согласилась. А старик этот оказался раскулаченным, пронюхал, что везет журналистку, остановил лошадь посреди леса: «Плант приехала исполнять? На хлеб наш заришься?.. А ну, слазь к чертовой матери, в гости к волкам!» Поблизости и впрямь слышались волчьи завыванья. Клава поняла: остаться ночью в лесу одной, безоружной — это на погибель! Затряслась от страха, но виду не подала. Пригрозила: «Езжай, а то пристрелю! — и опустила руку в… пустой карман пальто. — Считаю до трех!» Возчик опешил. «Ну, ну, не балуй, барышня…» Стегнул лошадь. Весь остаток пути Клава стояла на коленях в розвальнях, не вынимая руки из кармана. Подъехали к Дому приезжих. Возчик, не взяв денег, стремительно укатил.)

Очерк «Ошибка Эдисона» я сдал в срок. Его поместили в очередном номере газеты.

А Швер все не появлялся. На третий день томительного ожидания меня вызвали в «Подъем»: заседала редколлегия.

(У воронежских писателей за это время тоже произошли немаловажные дела. Ольга Кретова стала постоянным корреспондентом «Литературной газеты». Николай Задонский послал на международный конкурс атеистических произведений одноактную пьесу и получил премию. Из Москвы приехал Федор Панферов, поселился в обкомовском доме отдыха «Репное» и работал там над третьей книгой романа «Бруски»; иногда наведывался к писателям покалякать о делах литературных. Но самым примечательным событием было выдвижение Филиппа Наседкина. Его избрали председателем оргбюро Союза писателей (в Воронеже создавалось областное отделение), а заместителем — Швера. Вскоре Филиппа вызвали в Москву на совещание. С ним беседовал Максим Горький. Филипп был взволнован теплым, отцовским разговором. Осмелев, оставил Горькому для отзыва «Зеленое поле».)

В «Подъеме» никак не клеился очередной номер: в макете образовалось «белое пятно». Наседкин предложил очерк Прудковского о новых людях села.

— Так только же в прошлом номере поместили его повесть «Бригада», — сказал Подобедов. — Антракт нужен.

Кретова настаивала на критическом обзоре новинок художественной литературы, опубликованных в столичных журналах. Борис Дальний рекомендовал подборку стихов молодых поэтов.

Слушая различные предложения, редактор листал материалы.

— Ребята! А что, если тиснуть статью товарища Драбкина, на экономическую тему? — Подобедов достал из папки десяток скрепленных страниц. — И содержание и заголовок подходящие «Звезды индустрии».

Редактор заговорил о статье.

И тут меня вдруг осенило: «К Драбкину надо! С ним все обмозговать. Он же говорил на СК-2, что мы-де не Робинзоны, обязаны видеть весь мир. Если Драбкин поддержит — это уже полпобеды. Тогда и Швера легче уговорить!»

Мысль, что именно так надо поступить, настолько захватила меня, что я съежился на стуле.

И в этот момент в редакцию влетел Задонский.

— Гибель старого мира! — патетически воскликнул он, потрясая рукописью. — Товарищи члены редколлегии! — официально-торжественным тоном произнес он. — Предлагаю вашему вниманию пьесу «Смерть старого хозяина»!

Подобедов вытаращил глаза:

— Откуда ты взялся, друг мой Горацио?

— Из аптеки. Замучила бессонница.

И, откинув назад свисавшие на уши светло-каштановые волосы, Задонский начал «выдавать» триста слов в минуту. Остановить его было невозможно.

— Шесть женских ролей! Пружинистый сюжет! События развертываются с четырнадцатого века и до наших дней… простите!.. с четырнадцатого года. Ак-ту-аль-ней-шая тема! Расстановка классовых сил учтена. С идейной стороны — все в порядке. Действуют: помещик, сахарозаводчик Гордеин (одна фамилия определяет зерно образа!); его дочь Галя, которая по ходу пьесы перевоспитывается в советскую патриотку. Далее: секретарь партячейки, два прапорщика, эсерствующий химик, рабочий Семен (он чуть прихрамывает — краска для актера), кулак Гаврила Ионыч (сами понимаете — хлеб в яме!), председатель завкома, двое комсомольцев, батрак…

Дальше я уже не слушал Задонского. «Идти, сейчас же идти!»

— Спасибо, Николай Алексеевич, — сказал Подобедов. — Прочтем твою пьесу. Оставь.

Я стремительно встал.

— Максим, разреши уйти. Срочно надо в обком!

Подобедов отпустил.

На лестничной площадке меня перехватил выскочивший из комнаты Задонский:

— Есть, старик, дело!

— Некогда, Коля!

— Полторы минуты. Предлагаю соавторство.

— Что-о?

— Соавторство! Вместе писать пьесу… Не, не, не, не, не отбрыкивайся! Слушай!

— Я в драматургии — ни бум-бум!

— Бро-ось! Ты владеешь диалогом. Ш-ш-ш!.. Владеешь — не спорь! А я — сюжетом. Закручу не хуже Скриба! Минимум сто театров поставят — полная гарантия!.. О клубах и не говорю. Заказ дает… не удирай, еще полминуты!.. дает Госстрах… Ш-ш-ш!.. Деньги — на бочку. Тема: страхование имущества от огня. По ходу действия: поджог, горят сразу два дома…

— Коля, я знаю: ты мертвого способен уговорить! Но я, пойми, занят сейчас совсем другим. У меня тоже все горит!..

Задонский разочарованно вздохнул:

— Пожалеешь, старик, пожалеешь!..

Я сбежал по лестнице. Посмотрел на часы. Пора!

Драбкин выслушал мою пространную речь. Задумался. Его маленькие подслеповатые глаза почти совсем прикрылись.

— По пескам Каракумов, говоришь?

— Да. И по бездорожью.

— Так, так… С редактором беседовал?

— Пока нет.

— Ох, и хитер ты! — Драбкин покачал головой. — Тут, конечно, все дело в Варейкисе, как он на это посмотрит… В нашем собственном доме уйма всяких дел.

— Каракумы тоже наш дом!

Я рассказал об «ошибке Эдисона», сослался на мнение Иванова.

— Это все верно… Дело вроде и сложное и простое. — Драбкин провел ладонью по гладко выбритым щекам. Молчал.

— Вы сумеете поговорить с Варейкисом, я уверен.

— Хорошо бы не мне, а Шверу.

— Но вы-то «за»?

— Я?.. — Он опять задумался. Прошелся по кабинету.

— Тут нельзя терять ни одного дня, — подсказал я.

— Ладно! На такое не грех пойти!

Я уходил из обкома с бьющимся от радости сердцем.

III

Не так просто было поймать Швера. В день приезда он до поздней ночи просидел на заседании бюро обкома. На следующее утро заглянул в редакцию на несколько минут. Я тут же — к нему. Но Клава меня опередила. Она стояла посреди кабинета и взволнованно твердила:

— Все равно полечу! Все равно!

— Перестань болтать глупости! — Швер был вне себя. — Никуда ты не полетишь!

— Нет, полечу, полечу! — упрямо повторяла она. — Хочу посмотреть в глаза небу!

— Тогда можешь лететь ко всем…

Увидев меня, он оборвал фразу.

— Перестань кукситься, — успокоительно сказал Швер. — Известно, что у некоторых девушек отсутствие разумных доводов заменяется слезами.

Молча проглотив обиду, Клава круто обернулась и вышла в приемную.

Швер носился по кабинету, спотыкаясь, задевая кресла.

— Вот же упрямица! Вздумала лететь на учебном самолете!

(«Упрямство ли? — подумал я. — Скорей всего, одно из проявлений кипучей энергии. Это она с а м а!»)

— Недавно в лесу ее чуть не погубил возчик-кулак! Теперь, видите ли, «хочу посмотреть в глаза небу»!.. — У Швера вырвался желчный смешок. — Начиталась всякой лирической чепухи!.. А воспаление легких схватит?.. Или, глядишь, разобьется? В такую погоду — пара пустяков.

— Наша молодость, Александр Владимирович, полна рвений. Ты сам по себе знаешь… Молодость зовет и в небо, и в океан, и… в пустыню! — Последнее слово я особо подчеркнул, намереваясь вслед «послать шар в лузу».

— Непрошеный заступник! — раздраженно буркнул Швер. — Молодость прежде всего требует благоразумия!

Он схватил со стола коробку папирос, сунул в карман.

— Ухожу на областное совещание трактористов. Если что ко мне, — завтра, или даже послезавтра! Совещание продлится два дня.

Я досадовал: «Эх, елки-палки! Время убегает!.. Можно все упустить!»

Клава стояла в приемной.

— Борис! — позвала она. — Завтра в восемь утра ты должен быть у памятника Никитину.

— Назначаешь свидание?

— Да! Хочу, чтобы ты поехал со мной на аэродром.

— Ты что задумала, Клава?

— Завтра увидишь!.. У памятника нас будет ждать служебный автобус.

— Полетать захотелось?

— Друг ты мне или нет?

— Почему так ставишь вопрос?

— Если друг, то поедешь. Я прошу. Я… я… настаиваю!

…Серебристое утро. Иней окутал деревья, упал на крыши домов, на землю. Под солнечными лучами все изумрудно горело. Зеленый, свежеокрашенный автобус мчался за город. Мы с Клавой подскакивали на сиденьях. Она была в наглухо застегнутом пальто, шлеме и авиационных очках. Сказала, что будет летать над Воронежем в «Авро». Беспокоиться за нее не надо. Пилот опытный: инструктор летной школы Осоавиахима. Зато какой материал!

— Оторваться от земли на много-много метров — прекрасно! — горячо говорила она. — Мне надо, чтобы ты наблюдал за полетом. Передашь свое впечатление, а я впишу в свой очерк. Теперь понимаешь, почему я тебя позвала?

— Но ты поступаешь, так сказать, супротив воли редактора!

— Да!.. Александр Владимирович после случая в лесу вообще не хочет меня пускать ни в какие вояжи. Поэтому я с ним и сцепилась… Тогда мне вообще не надо быть журналисткой!

Дул порывистый ветер, обжигая лицо. В небе, до этого прозрачном, повисли плотные облака.

Клава смело забралась в кабину. Летчик стал привязывать ее к сиденью широким, как у пожарных, поясом.

— Зачем?.. Разве можно выпасть?

— Так положено. А потом, мы же будем виражить! Вы просили…

Аэроплан побежал по стартовой дорожке.

Я следил за полетом.

Вдруг «Авро» замер в воздухе, перевернулся раз, другой, третий.

— Экий ч-черт! — послышался голос Швера.

Засунув руки в карманы пальто и подняв низкий кожаный воротник (наверно, насквозь промерз), Александр Владимирович прерывисто дышал.

Машина штопором падала вниз.

Швер весь сжался, изменился в лице.

«Авро», сделав еще два-три виража, пошел на посадку.

Из кабины медленно, как провинившаяся девочка, вылезла Клава. Увидела Швера. Бросилась к нему. Ткнулась головой в грудь.

Он обхватил ее обеими руками.

— Ну… как? — волнуясь спросил Швер.

— Оч-чень хорошо! — Клава вскинула голову.

Швер еще крепче обнял ее и поцеловал в разгоревшуюся от мороза щеку.

С аэродрома возвращались в редакторском «фордике». Швер, дымя папиросой, посматривал на Клаву. Она торжествовала: и твердость характера проявила, и полет был великолепен.

Меня подмывало заговорить со Швером о пробеге. Но я понимал, что обстановка не та, да и настроение у него не для такого разговора. Пошлет к черту — и все!

«Фордик» остановился у подъезда «Коммуны».

— Выматывайтесь! — весело сказал Швер. — Клава! Подготовь очерк. Вернусь к вечеру. Размером не ограничиваю.

И уехал на продолжавшееся совещание трактористов.

В конце дня Александр Владимирович подписывал в набор очерк о первом воздушном крещении отважной журналистки. Показал мне заголовок, сделанный его рукой: «Оч-чень хорошо!»

— Очень хорошо! — одобрил я, заметив про себя, что редактор в отличном настроении.

— Люблю такие сюрпризы! — признался он.

— Есть еще один сюрприз. Надеюсь, тоже приятный, — сказал я, «идя в атаку».

Против моего ожидания, Швер слушал меня с глубокой заинтересованностью. «Понял, конечно же понял, что это даст для авторитета «Коммуны», для СК-2, для всей страны!» — обрадовался я. Но чувствовалось, что в душе у Швера борьба: сказать «да» — не может, не поговорив с Варейкисом, сказать «нет» — язык не поворачивается.

— Одна — в небо, другой — в Каракумы… — сморщив нос, проговорил он. — Мало тебе черноземных полей, захотелось в пустыню?.. А в деревню кто поедет? Скоро посевная, завершение коллективизации. Каждый человек в редакции на вес золота. А ты собрался… ишь куда!

— Почему я?.. В пробег от нас может поехать кто-нибудь из местных писателей… — тусклым голосом произнес я.

— Не юли. По глазам вижу, что готов хоть сию секунду прыгнуть в каракумовскую автомашину!

— Ну ты и психолог, Александр Владимирович!

— А ты — никудышный дипломат.

— Почему никудышный?.. Я уже переговорил с Драбкиным, с заместителем директора СК-2… Они двумя руками — «за»!

Швер в изумлении припал к спинке кресла.

— Успел обработать?! Своего редактора, выходит, заложил накрест шестами, как медведя в берлоге?

— Александр Владимирович! Я никогда не принимал тебя за топтыгина, а твой кабинет, прости, за берлогу! Просто решил облегчить тебе решение вопроса… у Варейкиса.

— Гм, гм!..

Он по свойственной ему привычке затряс ногой под столом, помедлил несколько секунд, сверкнул на меня стеклами очков и снял телефонную трубку.

— Иосиф Михайлович! Прошу принять меня по крайне важному вопросу… Нет, отнюдь не пустому, а… пустынному!

И раскатисто засмеялся.

Третья глава

I

Шестое июля 1933 года.

Площадь Центрального парка культуры и отдыха в Москве.

Через полчаса — старт автомобильного пробега Москва — Каракумы — Москва.

На мне — голубовато-серый комбинезон с круглым кумачовым знаком на груди: «МАК»[11], защитная фуражка с темно-синими очками, брезентовые сапоги, полевая сумка на боку.

Что это — сон?.. Кинофильм?..

Да, кинофильм, еще никем не заснятый, никем не виденный. Постановщик — наша Жизнь. Участвуют в нем девяносто шесть человек, одиннадцать (с брезентовыми тентами) грузовых машин, шесть легковых и четыре импортных, взятых для сравнения выносливости с советскими автомобилями.

Не верится, все еще не верится, что произошло именно так, как было задумано!


Варейкис сразу и горячо одобряет инициативу изменить идею и задачи автопробега.

С письмом Варейкиса, с неистребимой надеждой на удачу я еду в Московский автоклуб, где уже создан оргкомитет.

Перед кабинетом командора Мирецкого — человек десять: проживающие в столице иностранцы. Они осаждают секретаря оргкомитета — низкорослого молодого толстяка, со спортсменской выправкой. Он смущенно покашливает, спокойно выслушивает просьбы.

— Возьмите меня в пробег!

— На собственной машине! Никаких ваших затрат!

— Пожалуйста, если надо, сделаю денежный взнос!

Секретарь устает объяснять:

— Никак невозможно, господа, никак! Состав участников окончательно закрыт!

«Опоздал! — думаю я. — Но это же старый вариант!» Сажусь в очередь на прием к Мирецкому. Терпеливо жду.

— Вы откуда, товарищ? По какому вопросу? — спрашивает меня секретарь.

— Из Воронежа. С письмом от Варейкиса.

— Что же вы не сказали?! Проходите, прошу вас.

Секретарь впускает меня вне очереди в кабинет командора.

Мирецкий читает письмо. Его мохнатые брови ползут на лоб.

— Никому из нас такое и в голову не приходило!

— Нам вот пришло, товарищ Мирецкий! Это инициатива завода СК-2 и редакции «Коммуна». Варейкис, как видите, поддерживает.

Командор тут же созывает внеочередное заседание оргкомитета. Наше предложение принимается. Маршрут пробега решено изменить: на обратном пути в Москву — заезд в Воронеж. Пяти машинам присваивается имя «Коммуны». Меня оставляют в оргкомитете, подключают к работе пресс-бюро.

— Трубите во все трубы о задачах нашего пробега! — наказывает Мирецкий.

Ежедневно я передаю информацию в печать.

Центральные газеты пестрят заголовками: «Советский автомобиль перед решающим испытанием», «Синтетический каучук держит экзамен», «Из Москвы — через пустыню Каракум — в Москву!..»

Сорок семь предприятий в стране начинают соревнование за высокое качество материалов для машин пробега.

Арбитром соревнования объявляет себя газета «Известия».

«Коммуна» шлет на СК-2 выездную редакцию (ее возглавляет Котов). Выпускается листовка «В пустыню Каракум!», призывающая коллектив завода изготовить для пробега высокий сорт каучука.

«Три тонны есть!» — телеграфирует оргкомитету в конце апреля Иванов.

На первомайской демонстрации в столице делегация комсомольцев-ударников СК-2 (в ней шагаю и я) несет через Красную площадь на носилках янтарную глыбу. Высоко держим плакат: «Советский синтетический каучук для Каракумского пробега выдан!»

Вскоре в автоклубе раздается правительственный звонок:

— На каких это машинах, дорогой товарищ Мирецкий, вы собираетесь ехать в Каракумы?

— На «газиках» и ЗИСах.

— А кто вам их выдаст?.. Без разрешения правительства вам на автозаводах и винтика не дадут.

— Так мы предполагали позже… Думали, что…

— Вы просто не додумали!.. Сейчас же приезжайте в Совнарком.

Мирецкий — на приеме у председателя Совнаркома. Подробно обо всем информирует, показывает письмо Варейкиса.

Шестнадцатого июня Совнарком принимает постановление: пробег разрешить, маршрут утвердить, Горьковскому автозаводу и московскому ЗИСу выделить легковые и грузовые автомашины, сходящие с конвейера (без специальной подготовки), во всех республиканских, краевых и областных центрах, по пути следования автоколонны, учредить комитеты содействия пробегу.

Тем временем в автоклуб продолжают идти просители — автомобилисты-любители. Самым настойчивым оказывается длинноволосый, сильно близорукий молодой инженер автомоторного института Костя Панютин. Он приходит каждый день, упрашивает. Мирецкий непреклонен: список участников закрыт.

Тогда Панютин обращается за протекцией к корреспонденту «Известий» Эль-Регистану, самому, по мнению Кости, авторитетному и пламенному патриоту пробега:

— Помогите!

— Я не командор, Костя!

— Упросите его!

— Милейший кунак! Легче заставить верблюда летать, чем Мирецкого изменить решение!

— Уговорите!.. В ваших руках моя жизнь!

— Ого! Это же почему?

— Вызов на признание?.. Извольте!.. Собираюсь жениться на очаровательной девушке. Вы бы видели ее: живой цветок!.. Она сказала: «Выйду за тебя, если будешь участником Каракумского пробега!»

— Какая она, ай-яй-яй! Ультиматум?

— Ультиматум любви!

Мирецкий решительно отказывает и ходатаю Панютина.

А Костя тем временем поспешил уволиться из института ради участия в пробеге. И все ходит и ходит в автоклуб.

Появляется он и на старте. Теплится надежда: «А вдруг?»


Наступают волнующие минуты.

На трибуне — Емельян Ярославский, секретарь Партколлегии ЦК ВКП(б). Он напутствует каракумовцев:

— Путевку в Каракумы вам вручает правительство. Уезжаете вы разведчиками, возвращайтесь героями-победителями!

Над парком плывут звуки «Интернационала».

Раздается команда Мирецкого:

— По машинам!

Меня провожают приехавшие в Москву Вера, Клава и Швер.

Прощальные поцелуи. Серьезные и шутливые наставления.

Хор автомобильных сирен.

Рукоплесканья.

Поют трубы.

Ветер раздувает кумач на флагштоках и алый стяг на командорском «газике».

Старт!

Впереди — десять тысяч километров.

II

Я еду в легковом «газике» номер пять имени «Коммуны». Водитель — крупноносый, с удивительно спокойным взглядом серых глаз, москвич Жорж Линда. В одной машине со мной: инженер Ветчинкин и представитель Горьковского автозавода Желнорович. Два антипода: первый — молчаливый, с болезненно-серым лицом, второй — с виду боксер тяжелого веса, беспокойный, шумливый.

Первые километры…

Крутите, крутите ручки киноаппаратов, други Тиссэ и Кармен! Нацеливайте киноглаз на всю страну!

Кадр за кадром начинает сниматься фильм-жизнь.

Короткая остановка — древний Владимир.

Поздний вечер. А встречающих — тысячи. Гремит оркестр.

Тут же, у машин, при свете фар, молодежь пускается в пляс.

Водитель-рационализатор Сандро Каспаров (остроплечий, с могучей грудью узбек) кружит в вальсе девушек… Шофер-атлет, харьковчанин Сеня Уткин, лихо танцует краковяк… Контролер Савицкий — низенький, круглый, как головка голландского сыра, отплясывает камаринского. (Вот тебе и две ночи без сна!) Саша Ходоревский (взяли в пробег за подвиг на заводе) тоже вальсирует…

Выезжаем за город. Тьму разрезают кинжальные лучи фар.

Окончательно подкошенный вихревой пляской, непробудно спит Савицкий, перевесясь через борт грузовика.

От сильного толчка он вываливается, как мешок, на мягкий грунт дороги.

На помощь кидаются Линда и Желнорович.

— Разбился?!

В ответ — сопящий храп.

Они встряхивают, поднимают «живой труп» и — в машину.


Город Горький.

К нам присоединяются две полуторатонки и шесть автозаводцев.

Теперь нас — сто два участника и двадцать три машины.

Прием в комитете содействия. Вечер.

Дежурный по колонне комсорг Саша Черкасский — белоголовый и голубоглазый, наполненный энергией, как баллон кислородом, во всеуслышанье докладывает Мирецкому:

— Из Москвы прибыла машина с запасными частями. Доставил Панютин. Желает лично отдать рапорт.

— Панютин? — удивился Мирецкий. — Пусть сдает груз и — в Москву!

Но Костя уже в дверях зала, в комбинезоне со знаком «МАК».

— Товарищ командор! Запасные части доставлены! Инженер Панютин.

— Благодарю. Можете возвращаться.

— Я прошу… убедительно прошу включить меня…

— Вы непристойно ведете себя, Панютин! — строго замечает командор.

— Виноват!

— Откуда на вас этот комбинезон?

— В клубе лишний нашелся. Как раз по мне!

Подходит секретарь крайкома партии Жданов. Мирецкий жалуется на притязания молодого инженера.

Панютин страдальчески краснеет.

— Андрей Александрович! — обращается к Жданову Эль-Регистан. — Тут деликатная ситуация, мимо которой большевики… ну никак не могут пройти! — Он с трудом подавляет смех. — Панютин собирается жениться на очаровательном… цветке душистом прерий! Но она (всегда во всем ищите женщину!) заявила, что выйдет за него только в том случае, если Костя поедет в автопробеге!

Взрыв общего смеха.

— Товарищ Мирецкий!.. — Жданов смеется. — Пускай на одного энтузиаста будет больше. Никто вас не осудит. Я на себя беру! Надо же пойти навстречу влюбленным!

Мирецкий скрепя сердце включает Панютина в пробег «сверх штата». Поручает учитывать расход горючего в пути.

Костя — на вершине счастья.


Чувашия… Гладкий, словно отутюженный тракт. (Повсюду в республике такие «ковровые» дороги.)

Перед Чебоксарами — мост через Волгу.

Путь командорскому «газику» преграждает девушка в купальнике.

— Примите подарок — мой пятидесятый прыжок в воду!

Жужжат киноаппараты.

Крупным планом: девушка на мосту.

Она раскидывает руки, как крылья. Бросается с десятиметровой высоты в солнечную Волгу.

Панютин лежит на краю моста и щелкает фотоаппаратом.

— Вы повсюду поспеваете, Панютин! — говорит Мирецкий.

— Александр Максимович! Посмотрите: девушка-птица!.. Две капли воды — моя невеста!

— Да?.. А как у вас с учетом бензина, масла?

— Полный порядок!


Казахстан. Актюбинск.

Выясняется, что у Кости в учетной тетради — полнейшая неразбериха.

Мирецкий — вне себя:

— Чтоб и духу вашего не было в колонне! Сегодня же! Сию же минуту!

Мольба о прощении на командора не действует.

Костя — в смятении.

Саша Ходоревский советует ему обратиться к председателю технической комиссии Эхту — толстяку с двухъярусным подбородком, грубоватому, но добродушному, бывшему чемпиону Красной Армии по десятиборью.

— Толстые добрее тощих! — замечает Ходоревский.

Эхт пожимает плечами:

— Приказ командора — закон!

— Мне стыдно… неловко возвращаться… — бормочет Костя.

— «Стыдно», «неловко»!.. Подумаешь, красная девица!.. Вот инженер Ветчинкин и режиссер Эйзенштейн возвращаются. Здоровье не позволяет им ехать дальше.

— Так это им! А у меня — глядите какие бицепсы!

— Бицепсы, голуба, оставь при себе, а комбинезон сдавай!

— Я останусь в одних трусах! — чуть не плачет Панютин. — Вот аппарат, очки… и — все!

— Д-да-а… Ловкач ты не ловкач, озорник не озорник, а около того… Шут с тобой! Храни комбинезон на память… Получай деньги на билет до Москвы!

Костя идет по степи развинченной походкой, ослепший от горя, с перекосившимися на носу очками. Все рухнуло: и участие в пробеге, и встреча с пустыней, и… она!

Около Казалинска — поле, усеянное остроконечными камнями — «ежами». Подскакиваем на сиденьях, будто на высоких волнах.

А два легковых «газика» на сверхбаллонах конструкции инженера Левина, похожие на огромные мячи, «плывут» через проклятущие кочки — хоть бы что! Покачивают пассажиров, как ребят в люльке!

— Это цветики! — предупреждает худощавый, жилистый конструктор Левин. — Ягодки — впереди!


Вот она и первая такая «ягодка»: пустыня Малые Каракумы, перед Аральским морем.

Сплошной горячий песок…

Еле заметная верблюжья тропа.

Жара адская: будто поливают нас огнем сто тысяч солнц!..

Надрываются, гудят моторы. Буксуют колеса. Буксуют, буксуют и… застревают.

Мы — в плену барханов.

На помощь — доски! Они тяжеленные: с одного конца обиты железом, посредине — деревянный гребень для упора колес.

Вталкиваем на них машины: плечами, руками, ногами, головой — вталкиваем!

Машины продвинутся метра на два и снова зарываются в песок.

Опять толкаем…

Мучает жажда. У каждого — по одной фляжке с водой, разбавленной клюквенным экстрактом. «Святую влагу» приказано беречь как жизнь. Глоток — роскошь. Возьмешь в рот воды, пополощешь и — обратно во флягу.

К вечеру вырываемся из тисков малой пустыни.

Но вдруг замирают моторы: в радиаторах нет воды.

И в бочках — тоже.

Кармен и корреспондент ТАСС Женя Босняцкий (философски подходящий к любому затруднению) предлагают вылить в радиаторы воду из фляжек.

— Личное надо подчинять общественному! — вразумляет Босняцкий.

Отдаем машинам свою (на вес золота!) воду.

Киноаппараты бездействуют. Жанр документальный переходит в драматический…


В Ташкент въезжаем под восторженные возгласы жителей столицы Узбекистана.

На Красной площади — тысячный митинг.

И внезапно от общей массы встречающих («Скорей, скорей сюда, Тиссэ и Кармен!») отделяется сутулая фигура.

Аппарат останавливается на Косте Панютине.

Мирецкого передергивает.

— Вы?! В… в… вам же… деньги… на Москву! — заикается он.

— Купил билет в обратную сторону… Не могу! — с силой произносит Костя.

Мирецкий дико расхохотался, а потом строго:

— Это уже свыше всякой меры! Я отправлю вас по этапу!

Четыре дня в Ташкенте. И четыре дня с нами Костя. Он — временно «агент для поручений» при вице-командоре, лунообразном Катушкине.

Приволакивает с почтамта мешок писем и газет.

Подбегает Эль-Регистан, сует мне «Правду Востока», читаю:

«Открыт Беломоро-Балтийский канал, соединяющий Белое море с Онежским озером, с Ленинградом, с портами Балтики».

И ниже — постановление ЦИК СССР о награждении строителей орденами, об амнистии и тоже награждении многих беломорцев из исправительно-трудовой колонии, сооружавших канал вместе с вольнонаемными.

Перед выездом из Ташкента — правительственный прием на загородной даче.

Панютин с нами. Ни шагу от нас!

За столом, рядом с Мирецким, сидит Эль-Регистан. Поблескивая крупными белыми зубами, он говорит:

— Александр Максимович, проявите и вы гуманизм, амнистируйте Костю. К тому же он не уголовник!

— Нет, нет, не помилую. Он мне так насолил… Не уговаривайте! Нет, нет!

Участники приема расходятся.

Сталкиваюсь с президентом Академии сельскохозяйственных наук Вавиловым. (Он в Ташкенте по хлопковым делам.)

— Добрый вечер, Николай Иванович!.. Не узнаете?

— Нет…

— Корреспондент «Коммуны». Один из «секундантов» Чижевского на поединке с Завадовским.

— Здравствуйте, здравствуйте… Помню сей печальный инцидент… Но ваш подшефный, насколько мне известно, великолепно обитает на воронежской земле!

— Условия неплохие. Научной станции Сельскохозяйственный институт отвел даже отдельное хозяйство — хутор Нарчук. Открыты физическая и биологическая лаборатории…

— А книга? Ваша «Коммуна» выпустила прекрасно оформленный первый том «Проблем ионификации». Труд выдающийся! Кстати, я узнал о блестящей гипотезе Чижевского. Он утверждает, и это доказывается всесторонними научными наблюдениями, что в полевых условиях растения поглощают легкие ионы, что им, растениям, необходима электрически насыщенная атмосфера и что их «ионное голодание» нуждается в своего рода «подкормке»… Далеко идущее научное провидение!

…Панютина вторично снабжают деньгами на билет.

Под дружеским конвоем отвозим его на вокзал. Просим дежурного по станции обеспечить «заболевшему участнику пробега» плацкартное место до Москвы.

III

Самый трудный участок, тяжелейшее испытание машин и людей: пустыня Большие Каракумы — триста тысяч квадратных километров.

Песчаные клещи… Шестьдесят пять градусов выше нуля.

Машины погружаются в песок, как в могилу.

Доски раздроблены в щепу. Песок движется словно живой. Яростно выбрасываем его лопатами из-под колес, а он, окаянный, опять в лунку!

— Стелите саксаул! — приказывает командор.

Низкие кривые кусты. Зеленые, ощетинившиеся иглами, сухие ветки. Ломаем их сапогами.

В запарке Ходоревский хватает ветку голой рукой. Пальцы в крови.

Расстилаем саксауловые коврики, веревочные лестницы, раскручиваем рулоны резиновой ленты.

На все это подспорье впихиваем машины. Тянем их канатами. Отвоевываем у пустыни каждый метр.

Водитель-виртуоз Калусовский ухитряется каким-то чудом вызволять свой легковой «газик» (он в колонне под номером вторым) даже без мельчайших поломок и строго следует за головной командорской машиной.

Сандро Каспаров и Семен Уткин на руках вытаскивают из «могилы» легковой ГАЗ-А.

У трехоски «Форд-Тимкен» (за ее рулем сидит черноглазый Аркаша) ломается полуось. Этого еще недоставало!.. Неужели бросать машину в песках?

Нет! Аркаша, как циркач, тянет ее, еле живую…

— Тащи, тащи, брат, на себе «ярмо капитализма»! — с серьезным видом замечает контролер Савицкий.

Прохладные ночи… Благословенные пристани в океане песка! Температура падает до пятнадцати градусов.

Надеваем ватники.

Волоком тащим машины через барханы. (Надо же согреться!) Под яркой луной легче, чем под ярким солнцем!..

Привалы обычно делаем во втором часу дня, когда жара становится особенно убийственной. Экономим силы, воду и горючее. Ищем тень… «Ищем»! А где ее найти?.. Только под грузовиками. Лезем под них, бросаем на песок ватники. Засыпаем, вдыхая «аромат» бензина. (У нас так: куда ни приедем, там и дом, где упадем, там и кровать!)

Один из привалов… Послеполуденное солнце скалит все семьдесят своих острых зубов. Накаленный воздух кажется окрашенным в серо-желтый цвет пустыни. Я лежу под грузовой машиной. Дремота вяжет глаза. Сплю или грежу — не знаю. Только вижу безбрежное пространство воды. И сияющий в небе Сириус — владыку наводнений. Вода шумит, бежит куда-то в бесконечность… Один бы глоток, маленький глоток холодной воды!.. Нет, он может стать глотком яда: припадаешь губами к фляге — не оторвешься!

Мерещится чувашская девушка-птица… Она бросается с моста в реку… Я ощущаю, почти физически вижу Волгу…

Открываю глаза. Высовываюсь из «бензинной духовки». А «на воздухе» — жаровня!.. Что такое?.. Это уже не мираж, а подлинная явь: на песке, под прямыми солнечными лучами, у всех на виду, сидит. Эль-Регистан. Раскрывает чемоданчик. Извлекает бритвенный прибор. Презирая мизерные нормы водоснабжения, намыливает, скоблит щеки, густо заросшие черной щетиной, и бойко выкрикивает:

— Бриться! Бриться!.. Кому бриться?..

Первым слышит этот странный зов Аркаша. Он будит кинооператоров:

— Проснись, вставай, кудрявая!.. «Хлеб» пропадает!

Кармен, а за ним Тиссэ выкатываются из-под укрытия.

— Чарли Чаплин такого не придумает! — радуется Кармен.

— Габо! Убрать улыбку! — режиссирует Тиссэ.

Крутятся ручки киноаппаратов…

…Колодец Дахлы.

В песке торчат скелеты верблюдов, человеческие черепа, кости: следы гражданской войны, разгрома басмачей…

Останавливаемся «на перекур». Машины устали…

Вдруг в бирюзовом, без единого облачка, небе — «Амфибия».

«Стрекоза» кружится, кружится над нами. Наконец садится.

Бросаемся к самолету: «Ура-а-а!»

Летчик вручает нам письма. Берет ответные, тут же, на крыльях «стрекозы», нацарапанные карандашами послания. Ставит неведомый миру специально изготовленный штемпель: «Пустыня Каракум».

Но откуда взялась безадресная, бесштемпельная открытка с двумя строчками: «Да здравствуют покорители песков! Я с вами друзья!»?.. Откуда она? Чья?..

— Понятия не имею! — летчик пожимает плечами.

— Похоже, от Панютина… — предполагает Сеня Уткин.

— Что ты! Он давно в Москве! — Босняцкий смеется. — Ромео стоит на коленях перед своей Джульеттой и молит о пощаде!

А в действительности…

Панютин был в воинственном настроении. Потребовал у дежурного по станции билет на поезд не Ташкент — Москва, а… Ташкент — Красноводск. Товарищи, мол, пошутили. Он всегда едет впереди!

В приморском, предпустынном Красноводске Панютин появляется как «полпред» пробега. Предлагает встретить автоколонну у последних барханов.

Местные автодоровцы снаряжают караван из ста двадцати верблюдов, навьючивают их бочонками с водой, жестяными бидонами с бензином. Шлют навстречу и грузовик с милиционерами-пограничниками. Те берут проводника Султан-Мурада. К ним, разумеется, присоединяется и наш герой. А предварительно он посылает с летчиком, вылетающим в пустыню, ту самую открытку, которая привела всех в недоумение. Летчик клянется Косте, что тайну не выдаст.

Красноводцы рассчитывали встретить автоколонну возле колодца Чагил. Но график нарушился, и туркменские друзья, прибыв к Чагилу, никого там не обнаруживают. Решают ждать.

А Костя от скуки бродит около становища, отходит от каравана на несколько шагов. Видит большущего варана, длиною метра три. Варан — удирать. Костя гоняется за диковинной ящерицей и… Что за невидаль?

На песке — три серые птички с зелеными крылышками. «Птицы? В пустыне?»

Они взлетают и садятся Косте на плечи — непуганые, доверчивые…

Панютин оглядывается: а где же караван?.. Где грузовик?..

Идет, идет — ни каравана, ни грузовика…

Кричит: «Алло!.. Алло!..»

Дьявольски палит солнце. Фляжка пустая. Левый ботинок развалился, песок жжет ногу… Идет куда глаза глядят.

Натыкается на мумию: высохший человек?! Одна нога согнута в колене, а рука с растопыренными, как бы хватающими воздух пальцами, поднята кверху.

Костя открывает фотоаппарат. Редчайший снимок, черт побери!..

Выбирает поудобней точку. Снимает захороненного солнцем пустынножителя.

«Вот так и я буду здесь лежать, сохнуть! — От этой мысли ноет под ложечкой. — Обнаружат мой труп. Кто такой?.. Пусть узнают!»

Он находит в кармане огрызок карандаша, вырывает листок из блокнота, пишет:

«Инженер НАМИ Константин Алексеевич Панютин, 1910 года рождения. Холост. Москвич. Погиб 26—27, а может, 28 августа (не знаю, сколько продержусь) 1933 года, в пустыне, в дни Каракумского автопробега. Заблудился у колодца Чагил. Очень любил жизнь, красивых девушек и автомобили».

Костя прячет «некролог» в кассету. С трудом вскарабкивается на бархан.

Поправляет очки (ох, как он их не любил!..), окидывает туманным взором небо, пустыню.

Песок, предательский песок уползает из-под ног!

Потеряв сознание, Костя катится вниз по бархану…


Подъезжаем к Чагилу. Дивимся: караван верблюдов и люди в высоких меховых шапках. Туркмены вскакивают:

— Селям алейкум, адам![12]

Чагил — райский уголок. Здесь вырыто пятьдесят колодцев. Только в трех-четырех пресная вода — найди!.. Инженер Дмитрий Великанов, Левин и Жорж Линда отыскивают (по подсказке караванщиков) заветные колодцы.

Ведрами вытаскиваем ледяную, голубоватую воду.

Обливаемся с ног до головы, отфыркиваемся, хохочем.

Жадно пьем «каракумский нарзан». (Какое блаженство: пить воду, пить сколько хочешь!)

И вдруг видим: из-за бархана выползает, точно железное чудище, грузовик.

Откуда? Чей? Кто, кроме нас, мог проникнуть сюда на машине?

Из грузовика выпрыгивают милиционеры-пограничники. (Караванщики, оказывается, их «засекретили»!) Последним из кабины выходит… Костя Панютин!

— Как бумеранг, честное слово! Его отсылают, а он, сделав замкнутую кривую, возвращается! — вскидывает руками Катушкин.

Выясняется…

Заметив исчезновение «полпреда», пограничники встревожились. Отправились на поиски. Взяли и проводника. Грузовик шнырял по пескам — нет человека, пропал человек!

— Помолимся аллаху! — сказал Султан-Мурад.

Он поднялся на гребень бархана, воздел руки к небу. Высокий, с длинной, словно вымазанной сажей бородою, в пестром клетчатом халате и остроконечной меховой шапке, с винтовкой за плечом, Султан-Мурад напоминал изваяние, высеченное из гранита. Пограничники застыли в волнующем напряжении. Наконец острые, как у орла, глаза старого туркмена увидели сверкнувший вдали луч.

— Есть человек!.. Жив человек! — воскликнул Султан-Мурад.

И трижды выстрелил из винтовки.

Грузовик с пограничниками устремился туда, где вспыхнул и погас тонкий луч.

Панютина спасли стекла так нелюбимых им очков!..

Выслушав рассказ пограничников о затерявшемся в пустыне «полпреде», Мирецкий крепко пожимает руку непокорному Косте.

Тот лишь виновато улыбается…

Жужжат, жужжат киноаппараты. Тут уже жанр драматический становится приключенческим…

Не за две недели, как планировали в Москве, а за шесть с половиной суток пробиваемся сквозь Каракумы.

Вечером въезжаем в Красноводск.

Улицы расцвечены флагами, иллюминированы.

Помимо тысяч красноводцев, автоколонну встречает делегация бакинских нефтяников, чтобы сопровождать нас через Каспий, в столицу Азербайджана.

Мирецкий отправляет рапорт правительству:

«…Советские автомобили без потерь прошли труднейший участок маршрута пустыню Каракум — в шесть с половиной дней вместо тринадцати по плану».

В порту грузовое судно «Орленок» принимает исцарапанные, но уже вымытые машины-труженицы.

На борт теплохода «Москва» входят строем участники пробега.

Весь Красноводск в порту: и старые, и малые.

А Панютин проталкивается. Как же не попрощаться с нами!

Мирецкий в третий раз, уже не сердясь, выдал Косте деньги на билет до Москвы.

Костя стойко выдерживает сто рукопожатий.

— А все-таки в Каракумах я побывал! — торжествует он.

И незаметно покидает пристань.

В звездное небо взлетают огни фейерверка.

«Москва» и «Орленок» выходят в море.

Кают-компания. Накрыты столы. Сверкает хрусталь. В вазах пылают розы.

Мирецкий поднимает фужер:

— Товарищи! Наша победа в пустыне — это победа, одержанная…

В приоткрытую дверь робко заглядывает Панютин. У Мирецкого — мороз по коже.

— Связать и кинуть в море! — приказывает командор.

(Это не только шутливая реплика. Это почти отчаяние.)

Взрыв хохота.

— Вынырнет! — выкрикивает Босняцкий.

— Нет, нет! Он не человек, он какой-то… — Мирецкий разводит руками, — длинноволосый призрак!

Я увожу Костю в каюту.

Он признался, что, уловив момент, проник на верхнюю палубу «Москвы», залез в шлюпку, под брезент. Услыхал залп бутылочных пробок и не вытерпел.

…Скорый бакинский поезд увозит нашего «преследователя» в Москву.

Он тоскливо смотрит в окно вагона на меня и Катушкина, доставивших его на вокзал по приказу командора. Даже рукой не машет. Обидно ему до глубины души!

IV

Цивгомборский хребет.

Дорога бежит по краю пропасти.

С горных вершин доносится дыхание вечных снегов. В зеленых безднах клубится сизый туман.

Водители искусно ведут машины по извилистым поворотам к Тифлису.

Тяжелее всех Аркаше. Его «Форд-Тимкен» скрипит, хрипит, громыхает сцепление.

На двадцать третьем километре перед столицей Грузии десятки встречающих машин.

Командорский «газик» (на нем развевается уже слегка выгоревший стяг) и правительственный лимузин останавливаются один против другого. Мирецкий отдает рапорт председателю Грузинского ЦИК о прибытии автоколонны в братскую республику.

К лимузину бесшумно подкатывает машина Автодора.

В ней — во весь рост… Костя Панютин. (Хорошо, что Мирецкий не видит его, отдавая рапорт, а то может произойти неловкость.)

Митинг окончен.

Костя подходит к командору.

Тот мрачнее грозовой тучи.

— Уеду, честное слово, уеду! — клятвенно заверяет Костя. — Сделал остановку только до вечера!

Насупленные брови Мирецкого вытягиваются в прямую стрелку.

Костя смелеет. Решает взять командора приступом, нащупал у него слабую струнку:

— Александр Максимович! Бальзак сказал, что тот, кто преодолел препятствия, забывает обычно о первоначальных горестях. Я забыл. Забудьте, пожалуйста, и вы!

Мирецкий уже потерял способность волноваться от выходок Кости. Он кладет ему руку на плечо:

— Так и быть, забуду, Константин Алексеевич!

Здесь, как и в Ташкенте, Костя — «почтальон на один час»: приносит нам письма.

Одно из них заказное, с обратным уведомлением, на имя Аркаши-неудачника. Содержание этого краткого, но гневного письма его жены облетает колонну (Аркаша всем давал читать послание, полное яда). Вечером, на правительственном приеме, Эль-Регистан вдохновенно зачитывает, с разрешения адресата, грозные строки:

«Здравствуй, дорогой Аркаша! Получила твою открытку из пустыни. Обнимаю, целую и злюсь, болею за твои колеса. Все люди, как люди, едут на советских машинах, а тебя черт понес на капиталистическую. От нее у тебя одни неприятности. Срамишь всю нашу семью. Умоляю, садись за руль «газика», иначе не буду встречать!»

Дружный хохот Аркаша воспринимает как одобрение его терпеливой возни с иностранным автомобилем.

— Ну что ж, Аркаша, — говорит Мирецкий, — во избежание семейного конфликта пересажу тебя на «газик». Но сменщика находи сам!

— Так никто же не захочет принять моего хромого «Тимку»! Все знают, что я еду на честном слове, вспоминая «матушку»!..

С ведома подобревшего командора Костя на правительственном приеме сидит с нами, Он амнистирован. Называет себя «эпизодическим каракумовцем». Рассуждает:

— У меня святой закон: никогда и ни при каких обстоятельствах не отступать от намеченной цели… Ой, поезд!

Костя выскакивает из-за стола.


В Харькове нежданно-негаданно появляется Котов.

— Борис?!

— Котыч?!

— Посланец комитета содействия, ваш гид по Черноземью — честь имею!.. Командору уже представился… А какую дорогу вам подготовили — шик!

Действительно, дорога по маршруту тщательно отремонтирована. Отдельные участки заново вымощены.

Едем — отдыхаем.

Перед Старым Осколом попадаем под жуткий трехчасовой ливень. Едем по осклизлой дороге и в конце концов застреваем в липучей грязи: чернозем вместе с глиной.

Снова, как в пустыне, пускаются в ход доски, веревочные лестницы, резиновые ленты, плечи, руки.

Котов сгорает от стыда. Вылезает из кузова. Вместе со всеми принимается вытаскивать машины из грязевых капканов. (Он в белом костюме и белых туфлях.)

Потные, разгоряченные, выбираемся на булыжный тракт. У первой речушки моемся, чистимся, прихорашиваем машины. Наш гид стирает свою амуницию, а она из бывшей белой становится серо-буро-малиновой. Котов вешает костюм на борту грузовика. Остается в трусах.


Под Воронежем, в молодой березовой рощице, нас ждут руководители области, делегации заводов, учреждений, институтов и университета.

Под деревьями — накрытые столы. Умывальники с горячей водой. Чистильщики сапог за деревянными ящиками. Дружеские приветствия, расспросы, рассказы…

За хлебосольными столами (мы просидели за ними не более четверти часа) я, по праву воронежца, говорю ответное слово:

— Скоро финиш в столице нашей Родины. Спасибо всем за добрые пожелания, за улыбки и цветы. Трудно было в Каракумах, не легче на размытом дождем черноземе, но мы в грязь лицом не ударили. Будем так держать!

Дальше — городская застава.

Двадцать три девушки в белых платьях, с букетами белых хризантем (для всех двадцати трех водителей!).

Такой же букет подносит мне и Вера.

Клава и Нюся — тоже с цветами.

А Сашу Ходоревского засыпают красными розами работницы СК-2.

— Боже!.. Шура!.. На кого ты похож?! — пугается Нюся, глядя на своего «застиранного» мужа.

— Под Старым Осколом принимал грязевые ванны, — шутливо объясняет Котов.

Встречает нас и заместитель директора СК-2 Иванов. Раздает участникам пробега приглашения на торжественный обед в заводской столовой.

Площадь перед Большим драматическим театром.

Тротуары забиты народом. Крыши домов, высокие деревья чернеют от ребят.

Ружейный салют.

Автоколонна движется по проспекту Революции — живому коридору воронежцев.

У Петровского сквера машины поворачивают к левобережью, в гости к «каучуконосам»…

Вечером каракумовцев размещают по гостиницам.

«Коммуна» приглашает на товарищеский ужин. Швер вручает подарки.

На следующее утро нас делят на группы. Одни едут на заводы, другие — к студентам и в пригородные колхозы. А я со своей группой отправляюсь в хутор Нарчук, к Чижевскому.

Александр Леонидович обрадован, даже несколько смущен:

— Не ожидал таких дорогих гостей!

Он и Кимряков ведут нас по лабораториям, оснащенным приборами и аппаратурой высокой чувствительности. Показывают отдельно смонтированные ионификационные установки и скомбинированный с ними рентгеновский кабинет. Осматриваем ионифицированные батарейные брудеры. В них — пять тысяч подопытных цыплят. Писк невероятный.

Александр Леонидович передает в дар командору первый том трудов научной станции — «Проблемы ионификации».

— Посмотрите, пожалуйста, как издала «Коммуна»! Не во всех столичных издательствах так оформят!

Каракумовцы осаждают Чижевского вопросами: как скоро начнут лечить людей ионизированным воздухом, когда начнется ионификация производственных и жилых помещений?..

— Позвольте на все ваши вопросы дать… поэтический ответ, — говорит, улыбаясь, Чижевский. — Не удивляйтесь: ведь поэзия, как утверждают, сестра науки!

И он произносит строки, сложенные экспромтом белым стихом, постепенно повышая голос:

Подобно Прометею

Огонь — иной огонь —

Похитил я у неба!

Иной огонь — страшнее всех огней

И всех пожаров мира;

Я молнию у неба взял,

Взял громовые тучи

И ввел их в дом,

Насытил ими воздух

Людских жилищ,

И этот воздух,

Наполненный живым Перуном,

Сверкающий и огнеметный.

Вдыхать заставил человека…

Вдыхай же мощь небес,

Крепи жилище духа,

Рази свои болезни,

Продли свое существованье,

Человек!

Уезжаем от Чижевского под неизгладимым впечатлением.

— Я прикоснулся к великой, но еще сокрытой тайне науки, — признается Эль-Регистан.

На другой день узнаем, что пробудем в Воронеже не двое, а почему-то трое суток. Что случилось?

— Потерпите, узнаете! — интригует Мирецкий.

Пытаюсь выяснить у Швера, в чем дело. Он лукаво поглядывает и молчит.

Пробую разведать у Князева. Тоже — ни слова.

Значит, что-то секретное!

Три дня в Воронеже пробегают как три часа.

Провожают нас не менее празднично, чем встречали.

Украшают автомобили гирляндами роз. Приносят на площадь перед театром приветственные транспаранты. За городской заставой производят прощальный орудийный залп.

Подольск, под Москвой. К нам присоединяются столичные автодоровцы на тридцати пяти машинах. В первой сидит за рулем… Костя Панютин.

Никто этому не удивляется. Что ж, вполне закономерно; решил и финишировать вместе с нами!

После полудня покидаем Подольск. Непредвиденно останавливаемся посреди скошенного хлебного поля. Мирецкий командует:

— Выйти из машин!

Выходим. Озираемся. Ничего не понимаем!

— Внимание! — возглашает Мирецкий. — Смотрите! В воздухе — первый советский стратостат «СССР»!

В чистое, как бы кипящее от радости небо, отливая серебром, поднимается все выше и выше разведчик стратосферы.

Водители бросаются к машинам.

Тридцать три сирены торжественно сигналят.

Стратостат исчезает в бело-розовой глубине.

(Кто знал тогда, что это прокладываются первые километры для первого советского космонавта Юрия Гагарина?!)

— Штурм пустыни наши стратонавты поддерживают штурмом неба! — заявляет Мирецкий. — По маши-инам! В Москву!

Секрет раскрыт!

Какая замечательная концовка для фильма, отснятого Жизнью!

30 сентября 1933 года. 12 часов 50 минут.

В эфире звучит рапорт о выполнении правительственного задания: стратостат «СССР» поднялся на высоту девятнадцать тысяч метров.

30 сентября 1933 года. 12 часов 50 минут.

Машины автопробега Москва — Каракумы — Москва въезжают на улицы и площади столицы. Их горячо приветствуют тысячи москвичей. Проделан путь в девять тысяч километров, из них — тысяча двести три — по сплошному бездорожью. Маршрут пролег по многим советским республикам, краям, областям.

Откуда стартовали, там и финишировали: Центральный парк культуры и отдыха.

И провожал нас отсюда и встречал здесь же Емельян Ярославский.

— Вот и вернулись, как я наказывал, заслуженными героями, — говорит он. — От имени и по поручению правительства поздравляю вас, дорогие товарищи, с исторической победой!

Темнеет. Зажглись звезды. А мы все стоим и стоим возле машин-победительниц. Не хочется расставаться!

Аркаша обводит жгуче-черными глазами столпившихся вокруг нас москвичей.

— Нет, не пришла! — с отчаянием произносит он. — Чтоб ты сгорел, хромой «Тимка»!..

Я крепко обнимаю Панютина:

— Желаю, Костя, веселой свадьбы, больших успехов в твоей жизни и в автомобильном спорте!

— Спасибо! За все спасибо! Всем спасибо! Скоро встретимся, непременно встретимся! — уверенно говорит Костя.


(А встречаемся только в 1967 году, у меня дома.

Я с изумлением смотрю на бородатого, с юношескими глазами преподавателя кафедры «Тяговые машины» Московского лесотехнического института Константина Алексеевича Панютина.

— Женились?

— Как же! Вскоре после финиша. И рассказывает…

За тридцать четыре минувших года участвовал в двадцати шести автомобильных соревнованиях. Восемь раз занимал первые места. В Финляндии, на международных состязаниях 1958 года, отмечен среди лучших советских гонщиков.

— Каракумский пробег был моим профессиональным крещением… Жаль, умер Мирецкий. А то бы он порадовался судьбе каракумского «зайца»!

— Просто не верю, что вижу Костю Панютина — преподавателя, отличного автомобилиста!

— Да разве со мной одним разительные перемены? — Помните инженера Дмитрия Великанова? Он — доктор технических наук!.. А Кармен? Известный кинодеятель, лауреат Ленинской премии!

…И еще встречи с каракумовцами, в 1973 году, на торжественном собрании, посвященном 40-летию пробега.

Обнимаю 84-летнего Калусовского. Он по-прежнему собранный, с острым взглядом пытливых глаз. Почти ежегодно Калусовский совершает единоличный пробег то на Кавказ, то в Крым на своей старенькой «эмке».

— Представьте, ни разу меня не подвела! — удовлетворенно сообщает Леонард Владиславович.

К нам подходит седой комсорг Черкасский.

— Бойцы вспоминают минувшие дни! — весело произносит он.

— И дороги, где вместе катались они! — в тон ему отвечаю я.

— Говорят, Саша, ты подаешь заявление о вступлении в комсомол? — спрашивает Калусовский.

— Точно. Хочу все сначала! — смеется Черкасский.

— Саша, что-то Кармена не видно здесь? — замечаю я.

— Роман Лазаревич безвыходно сидит в киностудии, за монтажным столом. Выпускает фильм-памятник о своем друге Сальвадоре Альенде, о трагедии в Чили…

Появляется, как в сказке, белобородый Костя Панютин. Издали приветственно поднимает руку.

— Да здравствуют покорители песков! Я с вами, друзья!

Представитель Всесоюзного добровольного общества содействия армии, авиации и флоту вручает нам нагрудные знаки — «Ветеран автомобильного спорта СССР»…)

Четвертая глава

I

Пока я путешествовал по городам, весям и пустыням, из Воронежа уехал Филипп Наседкин. Он получил отзыв Горького о своем «Зеленом поле», внял совету Алексея Максимовича продолжать учиться и поступил в Институт журналистики. Председателем областного оргбюро Союза писателей стал Швер.

Однажды он позвал меня в конференц-зал «Коммуны» на заседание литераторов. Пришел и Панферов. Он продолжал работать над романом в доме отдыха «Репное». Федор Иванович сел в кресло у окна. Красивое, с резко очерченным профилем его лицо было сосредоточенным. Он вставил в длинный мундштук папиросу и глубоко затянулся дымом.

За окнами шумел дождь. Капли дробно стучали по железным подоконьям. Осень редко удручала меня. В ней я всегда видел левитановские краски. А нынешняя осень в моей жизни выдалась особенно радостной: победно закончился автопробег и, кроме того, я уселся писать повесть для детей о каракумской автоэкспедиции.

В эти дни шумным событием в писательской организации Воронежа была творческая удача Бориса Пескова. Его рассказ «Театр Серафима» на областном литературном конкурсе имени предстоящего Семнадцатого партийного съезда получил первую премию. В «Коммуне» была напечатана рецензия, в которой лауреата назвали «первым писателем области». На заседании литераторов ему наговорили кучу комплиментов. Молчал, покуривая, только Панферов.

— Может, просить наше издательство выпустить «Театр Серафима» немедленно, «молнией»? — предложил Задонский. — Для этого есть все основания: первая премия и отличная рецензия!

— А не постучаться ли в двери московского издательства? — спросил Подобедов.

— Хорошо бы! — поддержала Ольга Кретова. Ее серые глаза за стеклами пенсне загорелись. Маленькое, со шнурком, пенсне бросало на нее обманчивую тень суховатости. Но в Ольге постоянно жили неистребимая энергия, творческая взволнованность. — За этот рассказ ухватятся! — уверенно проговорила она.

— Попросим Елозу составить письмо Госиздату, — развивал свое предложение Подобедов. — И дело в шляпе!

— Почему Елозо? — вздернул плечами Швер. — Варейкис подпишет!

И в этот момент в зал вошел Иосиф Михайлович.

Его появление было настолько неожиданным для нас (в том числе и для Швера), что вызвало некое замешательство. Один за другим мы начали подниматься с мест.

— Сидите, сидите, пожалуйста! — сказал он, снимая шинель.

— А мы только что хотели обратиться с письмом в твой адрес, — сказал Александр Владимирович.

— Именно?

— По издательской линии.

— Ну что ж, тут просьбу и рассмотрим. Но я хочу, если разрешите, занять у вас немного времени по неотложному делу.

Он сел в кресло возле Швера и положил перед собой на стол желтый портфель, затянутый ремнями.

Все насторожились.

— Я воздерживался от каких-либо замечаний по поводу, мне кажется, опрометчивого решения жюри вашего конкурса, — заговорил он. — Но рецензия в «Коммуне», которую ваш председатель и наш редактор, член бюро обкома, ничтоже сумняшеся, напечатал, вынудила меня прийти к вам. От Панферова я узнал, что разговор о премированном рассказе у вас в повестке дня. Не так ли?

— Ддда… — выдавил Швер.

Лицо Пескова покрылось яркими пятнами.

Меня кольнуло дурное предчувствие.

— Есть, товарищи, два рода критиков, — говорил Варейкис. — Одни видят свое призвание в том, и только в том, чтобы, вооружившись дубиной, во что бы то ни стало критиковать. Они придирчивы, эти критики, цепляются за всякие мелочи, лишь бы опрокинуть разбираемое, вернее… раздираемое ими произведение. Превращают критику в ремесло и, подобно столяру, строгают разные доски одним и тем же рубанком.

Панферов коротко и решительно кивнул головой. Швер слушал внимательно, сдержанно.

— Это, так сказать, «зоологические» остатки буржуазной журналистики. Тип такого «исследователя» вы найдете у Жюля Ромена — автора буржуазного, но, со свойственным французским писателям мастерством, остроумно высмеивающего «светского критика». Кто читал роман «Люди доброй воли»?

— Ты имеешь в виду персону Жоржа Аллори? — спросил Панферов.

— Вот Панферов читал. А кто не читал — рекомендую.

«Будет «сеча»!» — подумал я. Варейкис встал и заходил по залу.

— Другие же критики напоминают слабохарактерных девиц, расхваливающих кавалеров. Нечего греха таить, в литературной среде такие встречаются!.. Эти критики полагают, что их миссия — во что бы то ни стало «открывать» новых гениев, новые таланты. Они напоминают шутов, бегущих с бубенчиками перед колесницей прославленного героя и возвещающих о появлении гениальной личности в искусстве. Восторженные, наивные хвастунишки!

— Ха-ха-ха-ха! — громко рассмеялся Панферов.

Сердитые складки обозначились в уголках рта Варейкиса. Он бегло обвел глазами всех сидящих в зале и продолжал:

— Это тоже не наш тип критиков. Не нужны нам, разумеется, и хулители всякого проявления одаренности, что брызжут злобой, вызываемой собственным бессилием, бездарностью и творческими неудачами. Нам нужен критик — образованный марксист, который действительно помогал бы писателю, особенно молодому, начинающему…

Он вынул из портфеля скрепленные розовым треугольничком страницы.

— К чему, по-вашему, сводится содержание рассказа Пескова?

Наступила напряженная пауза. Казалось, что дождевые капли превратились в свинцовые и так стучали, что могли разбить стекла.

— Улыбаешься, Швер? Понял?.. Все в рассказе сводится… к «проблеме» потери девушками невинности. Тема, кстати, не новая. Все свахи занимались такой «проблемой». В деревне это называется…

Кретова ахнула и прикрыла рот.

— Не пугайтесь, Ольга Капитоновна! Я не буду прибегать к народной формулировке.

Дальше Варейкис стал подмечать языковатые неточности в рассказе, композиционные срывы, «мертвые» детали и особенно выделял идейные просчеты.

Слушая его, я досадовал: «Как же так, все мы не увидели ограниченного, бездумно-наивного мира героев? Как не заметили идейной ущербности рассказа?..»

Переглянулся с Подобедовым. По выражению его лица понял: согласен с Варейкисом и злится на самого себя.

— Иосиф Михайлович, ты знаешь… ты не очень-то вбивай гвозди. Все же тело живое! — вмешался Панферов.

— Я, может быть, говорю резко, но от души, желая всем вам только добра!

Варейкис оттолкнул лежавший перед ним портфель. Сказал тоном, не допускающим возражений:

— Надеюсь, все вы, и в первую голову Швер, уяснили, что незачем было возводить Пескова в ранг «первого писателя области». Это архиопасно, антипедагогично!

Он подошел к угрюмо сидевшему автору, положил руку ему на плечо. Мягко, примирительно сказал:

— Поймите меня правильно, Песков! Я не «гвозди вбиваю», как тут выразился Панферов, а забочусь о вашем таланте, о вашем творчестве. Согласитесь, что когда молодой литератор подает на конкурс имени партийного съезда подобное сочинение, — это нелепо и, честно говоря, обидно за начинающего способного беллетриста, попавшего в сети незатейливой идейки… Не посчитайте, бога ради, что ваш секретарь обкома — ханжа. Нам, пролетарским революционерам, и нашим пролетарским художникам чужды ханжество и лицемерие!

— Ваши замечания учту!.. — твердым голосом произнес Песков, не поднимая глаз на Варейкиса.

— Отлично! Вот, собственно, товарищи, что мне хотелось и надо было высказать вам… — заключил Варейкис. — А это — мое письмо в редакцию журнала. — Он передал Подобедову вынутые из портфеля листы бумаги. — Тут почти то же самое, что я говорил, только несколько подробней. Сочтете возможным, прошу опубликовать в «Подъеме»… Теперь, что у вас ко мне по издательству?

Швер сдвинул брови:

— Вопрос отпадает.

Варейкис улыбнулся и звонко щелкнул замком портфеля. Натягивая шинель, сказал:

— Прошу, товарищи, не обижаться за некоторые неприятные эпитеты в адрес автора и критика. Песков — наш соратник, но, как говорится, «Платон мне друг, но истина дороже»!

После ухода Варейкиса в зале зашумели, задвигали стульями.

Швер чиркнул спичкой, закурил папиросу.

— М-да!.. — протянул он. — Чтоб ни дна ни покрышки… и критикам и «классикам»!

Он зло швырнул спичку в пепельницу.

II

Я ехал в трамвае и поглядывал в окно на горевшие в осенней мокряди фонари, на тротуары с силуэтами пешеходов. Мучительно раздумывал об ошибках Пескова. Не заметил, как остался один в вагоне и очутился на конечной трамвайной остановке.

— Вылазьте! СХИ! — выкрикнула кондукторша. — Обратно не пойдет.

— А мне надо обратно!

— Дожидайтесь следующего… Кататься вздумал! — с усмешкой буркнула она, выходя из вагона.

Пришлось укрыться под навесом трамвайного павильона.

Моросил дождик. Свистел, обжигая лицо, ветер. Из темноты выглядывали оголенные деревья. Вдали, на перекрестке двух аллей, горел фонарь. Я пригляделся и в бледной полосе света увидел Чижевского. Пошел к нему.

— Здравствуйте, Александр Леонидович!

— Батеньки мои!.. Откуда?.. Добрый вечер!

— Ветром занесло…

— Шалун ветер!.. Ну как, отдохнули после пробега?

— А я не устал. Пишу сейчас повесть… Почему блуждаете в такую погоду?

— Любуюсь мирозданием, вдохновляюсь!.. Откровенно говоря, гадко на душе. Ой как гадко!

Он тряхнул волосами, мокрыми от дождевых капель.

— Опять что-нибудь Завадовский?

— Кто же еще! — с горечью воскликнул Александр Леонидович. — По его подсказке в издательство поступило требование Наркомзема не печатать второго тома моих трудов. А мы уже часть гранок получили. И все застопорилось, все!

— Так надо немедленно поставить в известность обком, Швера! Все будет восстановлено!..

— Спасибо, но вы альтруист, дорогой мой! Не могут же в обкоме и в «Коммуне» все время заниматься моей персоной.

— Могут и будут!

— Дай-то бог!.. Сегодня получил письмо из Казани от врача-бактериолога Вельховера. Он пишет, что его систематические наблюдения над дифтерией полностью доказали верность моей гипотезы о влиянии солнечной радиации на микроорганизмы и что мой принцип зеркальности, полученный статистически, подтвердился у него под микроскопом.

— Замечательно! Смотрите, какие у вас сторонники!

— Вельховер не одинок. Аналогичные сообщения я получал от доктора Сарду из Ниццы, от профессора Глейсмана из Берлина, от моих знаменитых соотечественников, ныне покойных Владимира Михайловича Бехтерева и Даниила Кирилловича Заболотного.

— Вы же отстаиваете истину!

— За истину можно и жизнь отдать, — промолвил Чижевский.

Мы шли сквозь моросящую тьму, по размытой дождем аллее. Ветер срывал с деревьев листья, и они падали к нашим ногам, как последние приветы озябших сентябрьских дней. Опираясь на палку, Александр Леонидович молчал, опустил плечи, словно нес на себе груз тяжелых мыслей.

— Я, знаете ли, сочинил несколько стихотворных строк о псевдоученых. Хотите прочту?.. Только не придирайтесь. Нет времени отделывать. Во мне нынче злость клокочет, а не поэзия живет!

Вам не дано наукой управлять,

Творить ее и взращивать идеи,

Идти вперед, препятствия ломать

И жизнь свою за истину отдать, —

Вы не вожди науки, а лакеи!

И снова умолк, взглянул на блестевшие в просвете туч звезды.

— Какое же все-таки несказанное великолепие надземного мира! — В голосе Чижевского не осталось и следа раздражения. — Мне часто снятся звезды с их живой игрой — бриллианты золотого, рубинового, синего цвета чистейшей воды. Но как ни влекущи мои сны, а живое небо прекрасней!.. Видите вон ту звезду, над большой тучей? — Он поднял вверх палку. — Тончайший нежный свет, не правда ли?.. Изумительно!

— Как укол иглы, — сказал я.

— А ведь там, где-то в глубоких ущельях бесконечности, приютились планеты… Позвольте немного пофантазировать?.. Может быть, на одной из них некий обитатель, обнажив голову, как я сейчас, простирает руки к нашему солнечному миру, к нашей Земле и шепчет вечные слова изумления, восторга и тайной надежды. Он наверняка знает (не в пример иным обитателям Земли с засохшими взглядами в науке!), какова, скажем мощность солнечного урагана, перед которым наши земные ураганы, сметающие деревья и дома, лишь неощутимое дуновение зефира… Да будет вам известно, Борис Александрович, что в солнечном урагане могли бы, как пылинки, закружиться и бесследно исчезнуть десятки земных шаров!..

Чижевский остановился и, улыбаясь, простер вверх руку:

— Привет тебе, далекий брат во Вселенной!

Мы продолжали идти. Настроение у Александра Леонидовича заметно улучшалось. Снова и снова его мысли уходили к Солнцу:

— Масса Солнца, к вашему сведению, в семьсот пятьдесят раз больше массы всех планет системы, вместе взятых. Вот вам один пример всемогущей силы этого «сердца мира»: великий Нептун (он, как вы изволили учить в свое время, движется по периферийной орбите системы, отброшенный от великого светила и в тридцать раз меньше, чем Земля) удерживается Солнцем с легкостью пушинки. Иначе бы Нептун из каждой точки своего пути мог унестись по касательной в темные бездны Вселенной.

Я не ощущал ни мелкого дождя, ни порывистого ветра, ни убегающего в ночь времени, а весь был захвачен рассказом Александра Леонидовича.

— Однако Солнце, — увлеченно продолжал Чижевский, — из жизнедателя может обратиться в злейшего врага человека. Бывают такие дни, бывают!.. Смертоносные солнечные стрелы настигнут его повсюду, где бы человек ни находился. Только наука способна заранее предвидеть грозные покушения Солнца на людей, и тогда врачи должны применить все средства, чтобы больной организм перенес неравную борьбу со специфическими солнечными излучениями… Я никак не втолкую эту истину деятелям медицины и, прежде всего, микробиологам. Но с большой надеждой смотрю вперед. Надо уметь любить Солнце, уметь любить Человека!.. Я, как вы когда-то заметили, влюблен в Солнце. Да, я — солнцепреклонник!

Александр Леонидович прислонился плечом к влажному стволу дерева:

Великолепное, державное Светило,

Я познаю в тебе собрата-близнеца,

Чьей огненной груди нет смертного конца,

Что в бесконечности, что будет и что было…

И заговорил о поэзии. Напомнил о Ломоносове, который излагал в стихах свои научные мысли, о русском писателе и философе Кантемире, прибегавшем к стихотворной форме для научно-популяризаторской деятельности, привел слова Белинского о тождественности поэзии и науки, если под наукой разуметь не одни схемы знаний, а сознание кроющейся в них мысли.

— Но все это далекая история, — сказал Александр Леонидович. — А вот известно ли вам, что некоторые наши ученые-современники обладают поэтической способностью и такая «добавочная» одаренность часто оказывается своего рода двигателем в их научном творчестве?

— Очень интересно!

— Правда, этот поэтический двигатель остается у многих сугубо интимным, они даже своим близким не признаются, что порою «падают» жертвами Аполлона! Пишут стихи, так сказать, для себя и уж, конечно, не стремятся их публиковать.

— Ну назовите несколько имен!

— Пожалуйста!.. Вот — Николай Александрович Холодковский. Не слыхали о нем?.. Он умер в первые годы Советской власти. Это был разносторонне образованный человек, профессор зоологии и сравнительной анатомии в Военно-медицинской академии. Он перевел много классических произведений мировой литературы, а за перевод «Фауста» получил в семнадцатом году премию имени Пушкина… Или вот ученый и публицист Андрей Петрович Семенов-Тянь-Шанский, сын выдающегося русского географа. Он писал стихи не только «для себя». Известны его переводы песен Горация. Возьмем Филатова…

— Какого Филатова? — перебил я. — Академика? Всемирно известного окулиста?

— Его, его!

— Да не может быть! — изумился я.

— Представьте себе! Филатов написал поэму об озере Иссык-Куль, несколько стихотворений о Молдавии, посвятил стихи и своим ученикам-офтальмологам. Я запомнил там строки, обращенные к потерявшим зрение: «Ждите, верьте, дети ночи: будет миг и ваши очи навсегда покинет тень!»… Владимир Петрович — человек проникновенного поэтического мышления и душевного богатства!.. А профессор Одесского университета Пузанов?.. А известный специалист по физике моря академик Шулейкин?.. Это все ученые-поэты. Да я могу вам назвать десятки имен ученых, для которых поэзия — музыка их труда, их научных устремлений!.. Смею утверждать, Борис Александрович, что в каждом советском ученом живет поэзия!.. Я, например, не могу жить и работать, чтобы не писать стихов.

Погас фонарь, уже не доносились трамвайные звонки, а мы все говорили и говорили о поэзии, как о сугубо интимном двигателе научного прогресса, о счастье ученого, умеющего видеть красоту и в лабораторных исследованиях, и в строгости математических формул.

Добирался я домой пешком. Застал взволнованной Веру:

— Где ты был? Я звонила в редакцию, никто ничего не знает о тебе!

— Прости, так получилось.

И я рассказал об ударе, свалившемся на голову Чижевского.

— Звони сейчас же Шверу! — всполошилась Вера. — Господи, уже второй час!.. Все равно, звони!..

Швер не отзывался.

Не поднимал трубку и Князев.

На месте оказался Чапай.

Горячась, я сообщил ему о беде Чижевского.

— Пойми, он на грани отчаяния!

— А ты на грани паники. Спокойней. Швер сейчас в типографии.

— Какой там телефон?

— Не тема для телефона. Приходи сейчас в редакцию.

Ночной, безлюдный проспект. Город слеп, глух и нем. А мне хотелось кричать так, чтоб все слышали: «Защитите Чижевского! Защитите истину!»

Примчался в редакцию.

Чапай недоумевал:

— И Швер, по-моему, ничего не знает!.. Как же так?.. Почему издатели скрыли бумажку Наркомзема? Идем! Швер у себя.

Нас остановил появившийся на пороге кабинетика заведующего редакцией Бенедикт Копелиович, почти всегда сидящий в «Коммуне» до поздней ночи.

(Признаюсь, читатель, я немного придержал знакомство с этим персонажем. Бема ведет отдел внешней информации, ему всегда очень некогда, он через ТАСС связан… со всем миром. А ТАСС передает новости целый день и всю ночь. Бема, таким образом, пригвожден к стулу. Иногда он поднимается и пружинистой походкой, подбрасывая на ходу полноватую фигуру, направляется в радиорубку. Настроение у него, как ртуть в термометре: то упадет, испорченное, к примеру, телеграммами о бесчинствах немецких фашистов, то подскочит от сообщений о растущем революционном движении за рубежом. И тогда его полные, как наливные яблоки, щеки делаются совсем пунцовыми. Глаза искрятся. Случается, что мы невзначай соберемся в комнате у Бемы, словно на курсы повышения квалификации в вопросах внешней политики… Повторяю, ему крайне некогда, да и по ходу повествования Беме, собственно, пока нечего было делать. Но в этой главе он понадобился, чтобы дальше двигать сюжет. Он пришел и…)

Протянул Чапаю только что принятую информацию: «Мировая наука о советском ученом».

— Чижевский-то гремит за границей! — довольным тоном произнес Бема. — Слушайте!

Он четко, с чувством, с расстановкой, начал читать:

— «Профессор Гарвардского университета С. Яглу в интервью корреспонденту агентства Юнайтед Пресс заявил, что работы советского ученого А. Л. Чижевского имеют выдающееся значение. Многие статьи первого тома «Проблемы ионификации», изданного в Воронеже, уже переводятся на английский язык и будут изданы в Америке.

Профессор Пражского университета доктор Рудольф Келлер считает, что Александр Чижевский положил прочные основы аэроионизации. Новый метод введения в организм электрической энергии, отмечает Рудольф Келлер, представляет выдающийся интерес и может иметь первостепенное значение для медицины.

Профессор Тулонского университета доктор Ренж в отзыве о первом томе трудов центральной лаборатории по ионификации говорит, что солидно изданная книга производит самое лучшее впечатление серьезным и новым содержанием и что профессор Чижевский — действительный член Тулонской академии — хорошо известен во французских ученых сферах».

— Прибить бы эту информацию на дверях нашего издательства! — кипел Чапай.

К редактору пошли втроем. Швер выглядел усталым, отодвинул газетную полосу.

Я подробно сообщил о случившемся.

— А вот и дополнение! — Бема положил перед редактором зарубежную информацию.

Швер прочитал ее. Брови над очками высоко поднялись. Секунду он помедлил. Посмотрел на часы. Снял телефонную трубку:

— Иосиф Михайлович, очень нужно, просто необходимо, чтобы ты завтра нашел минут десять для встречи с Чижевским… Да, мыши кусают льва… Хорошо. Спокойной ночи… если она вообще у тебя бывает!

Положив трубку, Швер удовлетворительно крякнул.

— Звони Чижевскому, — сказал он мне. — В одиннадцать быть у Варейкиса. Пойдем вместе.

— Издателей бы туда! — подсказал Бема. — Калишкина!

— Не тиснуть ли нам информацию о Чижевском в сегодняшний номер? — предложил Чапай.

Швер улыбнулся:

— Ну и стратег ты, Юрий Николаевич!.. Набирайте!

Калишкин, Швер и я вошли в кабинет Варейкиса, когда там уже сидел Чижевский (он пришел раньше назначенного часа) и возбужденно говорил:

— Это только первые шаги, только скромное начало дальнейших углубленных исследований. Наша точка зрения открывает новую главу в учении о микробах как электрических резонаторах. Отсюда, как вы понимаете, Иосиф Михайлович, рукой подать до новых методов терапии…

— Простите… — прервал Варейкис, увидев нас. — Садитесь, товарищи.

— Здравствуйте! — Чижевский поднял руку.

В ответ мы молча кивнули.

— Продолжайте, Александр Леонидович, — попросил Варейкис.

— Впервые в науке нам удалось построить теорию органического электрообмена. Мы накануне разгадки важных патологических процессов в организме!.. Доктор Чебб (довольно крупный авторитет в Америке) повторил мои опыты и убедился, что аэроионы, — собственно говоря, это витамины, добавленные в комнатный воздух, — уменьшают число заболеваний гриппом. По наблюдениям доктора Джеме, тоже небезызвестного американского ученого, ионы сокращают период заживления ран… Наконец, в «Коммуне» сегодня напечатаны отзывы ученых…

— Читал, читал! — подтвердил Варейкис. — Искренне порадовался за вас.

— Благодарю. Вы мой — «ионодвигатель»!

— Нет, я пристяжной. Это вот «коммуновцы» ваши «ангелы-хранители».

— Без пристяжной ехать трудно, воз неподъемный! — с улыбкой заметил Швер.

— Тут видна рука Завадовского! — убежденно продолжал Александр Леонидович. — Он нажал на чиновников из Наркомзема, а те, «добру и злу внимая равнодушно», запретили печатать второй том! Издатели…

— А издатели струсили! — перебил Швер.

— Можно ли мириться с подобным положением вещей? — нервничая, спросил Чижевский.

Варейкис откинулся на спинку кресла.

— Товарищ Калишкин, кто давал издательству указание печатать сочинения Чижевского? Забыли?

— Нет! Но это… это… — бормотал Калишкин. — Распоряжение директора издательства. Он болен… Я временно… Я — коммерческий директор…

— Выходит, ваша хата с краю? Так? — Варейкис насупился. — Трудно было снять трубку и позвонить мне? Прийти к Шверу?.. Сколько набрано?

— Листа два, — подсказал Чижевский.

— Много… ф-ф… иллюстраций, штриховых рисунков… Художники задерживают… — оправдывался Калишкин.

— Сегодня же, товарищ Калишкин, прошу возобновить набор. И рисунки форсировать.

— Слушаюсь, Иосиф Михайлович.

— А ты, Швер, строго контролируй, как член бюро, курирующий издательство. Самый жесткий контроль!.. В вашем распоряжении, Александр Леонидович, теперь целое «имение». Работайте! Но смотрите: как только выйдет второй том…

— Это еще, знаете ли, года через полтора, не раньше.

— Обождем. Мне — первому! — Варейкис шутливо погрозил пальцем.

III

В канун шестнадцатой годовщины Октября нахлынула неожиданная теплынь. В ноябре, как в августе! Швер усадил меня и Котова в новый легковой «газик» и повез смотреть праздничную иллюминацию.

Мы объездили все центральные улицы, побывали на левом берегу реки, где вырастали корпуса новых предприятий. ВоГРЭС заливала Воронеж волнами цветных огней. Казалось, город надел на себя электрическое ожерелье.

— Никогда Воронеж не был таким светозарным! — восторгался Котов. — Смотрите: по небу словно прыгают огненогие кони!

— Ды ты, Котыч, скоро стихи писать начнешь!.. «Огненогие кони», хм! — повторил, ухмыльнувшись, Швер.

— Да ты гляди, Александр Владимирович, сколько огней! Бьюсь об заклад, ни в одном областном центре такого нет!

— А «Правда» все время ставит в пример благоустройство Горловки, — сказал я.

Швер, сидевший рядом с водителем, повернулся к нам:

— Может, вступим в соревнование с донбассовцами?

— Почему бы и не вступить, — одобрил эту мысль Котов.

— И развернуть всесоюзный поход за культминимум, — предложил я.

Так родилась новая идея…

В эти дни из Рассказово перебрался в «Коммуну» Морев.

— Чертяки полосатые! — Раскатисто смеясь, он ввалился в редакцию с шумом-гамом. — Вы что же думали: так и застряну в районе? Как бы не так!

Мы тут же подключили его к подготовке соревнования.

«Коммуна» связалась с горсоветом краевых и областных центров. Четырнадцать крупных городов охотно согласились участвовать в культурном походе.

Тепло продержалось до конца ноября. (Воронежцы тем временем успели посадить десятки тысяч деревьев и кустарников в скверах и дворах.) И сразу наступила зима. Морозная, снежная. Засеребрились деревья. Нагромождались сугробы.

Как-то на «летучке» Клава предложила послать выездную редакцию на улицу Карла Маркса. Там, помимо многоквартирных домов, крупный машиностроительный завод.

— Выездную? На улицу?.. Ерунда! — Терентьев криво улыбнулся.

— Почему ерунда? — резонно возразил Князев. — Ново. Заманчиво.

— Оч-чень хорошо! — Швер покосился на Клаву. — Пусть Каледина и возглавит выездную.

Клава с упоением взялась за новую, интересную работу. Начала выпускать листовки «Коммуна» на улице Карла Маркса. Их расклеивали на домах, во дворах, распространяли по заводам. Во второй половине декабря надумали провести общегородской субботник.

Задолго до рассвета (еще горели на улицах фонари) Клава в кожаном пальто с поднятым воротником и с красной повязкой на рукаве, в шапке-ушанке и высоких фетровых ботах обошла всю подшефную улицу, заглянула в каждый двор: все ли подготовлено? Закончила инспекцию на заводе.

Стрелки городских часов на проспекте Революции показывали половину девятого.

Начался штурм зимы.

Из заводских ворот вышли с духовым оркестром около тысячи рабочих и служащих. На плечах — лопаты, метлы, ломы. К машиностроителям присоединились многочисленные группы жильцов, коллективы учреждений.

После субботника улицы города были похожи на хорошо подметенные аллеи парка.


Конференция четырнадцати городов собралась в Воронеже.

Были подведены первые итоги соревнования. Выбрана делегация для доклада ВЦИКу. В ее состав включили и меня.

…Зимнее солнце выхватывало из утренней синевы и поднимало над Кремлем золоченые купола древних храмов. Голубоватый снег комьями лежал на зубчатых стенах. Я и два председателя уличных комитетов направились через Спасские ворота к зданию, на крыше которого пламенел флаг СССР.

В зале заседаний мы уселись на стульях с высокими спинками, украшенными Государственным гербом. Председательствовал старый большевик Смидович — с аккуратно подстриженной белой бородкой, черноватыми усами и в очках с толстыми темными стеклами.

Каждый из нас доложил о ходе соревнования. Смидович внимательно слушал, потом сказал:

— Оглянемся, товарищи, назад, в девятнадцатый, в двадцатый годы… Помните первые коммунистические субботники? Это ведь от них началось теперешнее социалистическое соревнование. Великий ленинский почин продолжается!.. В общественном движении ударников благоустройства, культурного фронта и просвещения видятся крылья, порыв созидания и великолепно отражается незыблемость самой сути советского строя…

ВЦИК учредил для победителей переходящее Красное Знамя.

Пока шло заседание, над столицей взвилась метель. Протяжно звенели трамваи. Автомашины замедляли ход.

Я пошел в Богословский переулок.

IV

Дверь в квартиру оказалась незапертой. В первой комнате — никого. Во второй — тоже. Из кабинета доносился громкий голос Василия. Я постучался. Ответа не последовало. Приоткрыл дверь.

Брат стоял спиной ко мне. Перед ним, верхом на стуле, сидел большелобый молодой человек во френче с накладными карманами, в темных брюках. Брат говорил пылко:

— Пролетариату нужна правда и о живых и о мертвых политических деятелях! Это слова Ленина… Не умирают для политики, сказал Ильич, те, кто действительно заслуживает имя политического деятеля, не умирают, даже когда наступает их физическая смерть!.. Ты, Дима, должен понять…

— Кто-то вошел! — полушепотом перебил большелобый.

Василий обернулся.

— Ба! Борис!.. Наконец-то!

— Можно войти?

— Спрашивает, когда вошел!.. Знакомься: Дмитрий Петрович Яблонский. А это — двоюродный братец из Воронежа.

Яблонский встал — узкогрудый, с крупными серыми глазами.

— Здравствуйте!.. Соратник Василия Владимировича по двадцатым годам.

Он так крепко сжал мне руку, что занемели пальцы.

— В Якутии командовал комсомолом, — объяснил брат. — Теперь ушел от моего бдительного ока. Секретарь Сталинабадского горкома.

— Понятно… Вася, а почему все двери настежь?

— Что ты говоришь? Я сейчас…

Он вышел и тут же возвратился.

— А где супруга? Где наследник?

— Таня поехала с ним к родичам. По такой погоде, наверное, у них и заночует… Ну что, молодежь: чаевать будем? Я похозяйничаю, а вы тут поближе познакомьтесь. С тобой, Дима, еще вернемся к нашему разговору… Чайник или самовар ставить?

— Самовар! — попросил Яблонский. — Вкусней!

— Раздувать будешь своими бурками!

В соседней комнате Василий загремел посудой.

Яблонский спросил:

— Он вам рассказывал о якутской эпопее?

— Нет.

— И о встрече со Сталиным не говорил?

— Разве была такая встреча?

— Была… Это он все от скромности… Вы должны знать.


(Двадцать пятый год… Василий — один из секретарей ЦК партии Белоруссии. Его вызывают в Москву. К Сталину. Первая встреча! Он с волнением входит в кабинет. Сталин поднимается из-за стола, жмет руку, усаживает в кресло, предлагает стакан крепкого чая. Потом подходит к географической карте на стене кабинета. Трубкой очерчивает круг от берегов Ледовитого океана до Тихого.

— Якутия… По размерам, пожалуй, больше любого государства Европы. Можно сотни верст проехать и не встретить человеческого жилья… Вам, конечно, известно, что смелые и воинственные якуты два года тому назад покончили с пепеляевщиной, ликвидировали восстание, поднятое колчаковским генералом Пепеляевым? Но недобитая кучка этой «офицерской добровольческой Сибирской дружины» просочилась вот сюда… в Верхоянский район. Недобитая мразь, конечно, пользуется ошибками местных властей, подогревает мятежи…

Он изучающе смотрит на Василия.

— Вчера мы обсуждали докладную записку товарища Дзержинского о положении в Якутии. Задача состоит в том, чтобы о-кон-ча-тель-но ликвидировать все последствия пепеляевской авантюры. Вот мы и решили с этой целью послать вас в Якутию как председателя Правительственной комиссии и уполномоченного ЦК. Как вы на это смотрите?

— Воля партии для меня — закон!

— Значит, мы не ошиблись, выбрав вас по рекомендации Феликса Эдмундовича… Мы вам, конечно, поможем. Якуты — извечные охотники. Им нужны порох, дробь, патроны и ружья. Эшелон с этими товарами уже туда послан.)


— И Василий отправился в повстанческие районы Якутии, — рассказывал Яблонский. — Перед этим он изучил ходовые якутские слова. Ну, а я со взводом чоновцев[13] сопровождал его. Запрягли оленей в нарты и поехали в Верхоянск, в самое гнездо повстанцев, в их штаб. И обоз с нами: продукты, товары. Дорога — кошмар какой-то, узкая колея в снежных ущельях наледи!.. Путь нам прокладывал на лыжах охотник Кушеверов Игнат, якут. Коммунист с двадцатого года. На груди орден Красного Знамени… По лыжне бежал волкодав. Без него нельзя… И нужно же случиться — «белые демоны летают» — снежный буран! Думали, заметет!.. Но Кушеверов отыскал на берегу реки зимовье. Низкое, тесное. Забрались туда кое-как, затопили печь, поужинали и — спать: кто на нарах, а кто на полу. Я проснулся раньше всех. Что-то неспокойно было на сердце. Посмотрел на часы: половина седьмого. Натянул полушубок, вышел. Волкодав со мной. Буран стих. Чуть светало. Пес кинулся к крутому откосу. Сел и протяжно завыл. Я навел бинокль. Разглядел на гребне плешивого перевала трех гарцующих всадников. Потом — цепочку вооруженных людей… Вдруг на противоположный пологий берег выскочил кавалерист. Сошел с седла, сбросил на снег собачью доху. Офицер!.. В шинели, с портупеей. Пронзительно, как Соловей-разбойник, засвистел. Берег вмиг почернел от всадников. Медлить было нельзя. Я по тревоге поднял взвод чоновцев. Заняли по крутояру оборону, укрепили на нартах два «максима». Тут и Василий вышел. «Не стрелять! — приказал он. — Только мирным путем… Я пойду к ним». Отговаривали его, убьют, мол, что вы делаете?! Он и слушать не захотел. «Мой долг, — сказал Василий, — идти к обманутым людям и облагоразумить их. Для того меня сюда партия и послала!» Он снял маузер. Застегнул белый полушубок. Натянул на руки собачьи мохнатки. И пошел…

— Вы отпустили?!

— Мы посоветовались с Кушеверовым. Решили, что нельзя Василию одному идти. «Они, однако, меня знают, — сказал Кушеверов, — при мне не рискнут пускать в ход оружие». Догнали Василия. Он вскипел: «Вы зачем?» Я сказал, что не имеем права отойти от него ни на шаг, что мы в ответе за его жизнь. «Оружие с вами?» — спросил он. «Оставили у чоновцев». Он одобрительно кивнул: «Тогда идемте!» Кушеверов шел впереди, размахивал белым флагом (вроде парламентеры!). И всю дорогу твердил: «Они, однако, люди. Живые сердца!» …Встретил нас офицер в голубой шинели, с портупеей. Василий ему по-якутски: «Мир да будет на вашей земле!» Сообщил, что он председатель комиссии Совнаркома, а мы — его товарищи из Якутска. «И не побоялись идти к нам?» Василий улыбнулся. «Не в обычае якутов обижать гостей, — сказал он. — Мы к вам с миром, с открытой душой. Привезли продовольствие, охотничьи ружья, порох». Повстанцы как это услышали, — загудели. Опустили винтовки. «Если ты с миром, проходи, догор!»[14]

— А как офицер?

— Офицера словно подменили. Его желчное лицо прояснилось, он сверкнул глазами, козырнул: «Командир банды Новгородов-Верхоянский!» Василий упрекнул: «Зачем так «величаетесь»? Себя и людей обижаете. С бандитами мы разговариваем другим языком — пулеметным!» Офицер сразу сник, пробормотал: «Мы давно ждем вас… Не знали, как и с чего начинать…» Тут я вмешался: «Мы подскажем!» Повстанцы разожгли костры. Сели полукругом на корточки. И мы с ними. Завязалась беседа. Василий говорил о Советской власти, о Ленине… Слушали — слова не обронили. Старый якут (у него лицо в морщинах, как в шрамах) курил трубку, вырезанную из мамонтового бивня: на медном колпачке фигурка вздыбленного медведя. Выбил трубку и заговорил: «Мы, якуты, паря комиссар, тихие. Мы, якуты, паря комиссар, как трава тихие. А уж коли осерчаем — держись! В гневе листвень с корнем рвем, тайгу крушим, скалы дробим… Не обижайте нас!» И как тра-ах! — винтовку о дерево. Приклад — в щепы!

— То был взрыв! — заметил я.

— Еще какой!.. Офицер подошел к нартам, снял станковый пулемет, взвалил на плечи и положил к ногам Василия: «Наказывайте, любую кару приму!» А Василий громко, чтобы каждый слыхал: «Всех простим! У нас амнистия действует». Тут повстанцы, как по команде, стали складывать оружие. Старый якут срезал с трубки фигурку медведя и отдал Василию: «Носи на шее! Наш род от медведя ведется. Он создал небо, землю, океан. Медведь и тебя, паря комиссар, сбережет от злого человека, от вражеской пули… Скажи Ленину…» Василий перебил его: «Ленин умер…» Старик замотал головой: «Нет, не умер. Зачем умер? Ленин тыщу лет будет жить!.. Скажи ему… пусть не серчает на нас!» Всадники ускакали. Ушли оленьи упряжки. Остался сидеть у костра лишь Новгородов. «Идите домой, к семье!» — сказал я. Он из-под тяжелых век взглянул на меня. «Нет у меня дома… нет семьи…» Василий похлопал его по плечу. «Начинай заново жить. Будет дом, будет и семья». — «А кто поверит? Кто мне поверит?!» — истерически вскричал Новгородов. Василий предложил взять офицера в Верхоянск. Что-нибудь, сказал, придумаем… И мы увезли Новгородова к новой жизни, к новому свету…

Яблонский замолчал. Прикрыл глаза. Наверно, те годы, те дни живо пронеслись перед ним…

— Спасибо, Дмитрий Петрович, за подробный рассказ… Чудак Вася, молчал! Какие дела скрыл! Сам недооценивает!..

Брат позвал нас чаевничать. За столом спросил:

— Дима, ты, кажется, посвятил Бориса в наши якутские дела? Я одним ухом слышал…

— А разве секрет? — удивился Яблонский.

— Да нет… — нерешительно ответил он. — Хочу тебя, Борис, в якутского медведя нарядить.

Он принес мохнатую медвежью куртку. Накинул мне на плечи:

— Забирай!.. И помяни меня в своих святых молитвах.

— Спасибо. Очень даже кстати… Почему в молитвах? Ты что, умирать собрался?

— Да это я так… Поживем еще!.. Сегодня был в ЦК. Предложили возглавить Гипровод[15]. Между прочим, не возражал бы опять в Якутию. Интереснейшие люди, своя героика, романтика…

— Мне Якутия тоже по сердцу пришлась, — признался Яблонский. — Василий Владимирович, а ты получил билет на съезд?

Василий нахмурился.

— Гостевой… На завтрашнее утреннее заседание…

Вскоре Яблонский ушел.

Мы заговорили о разных разностях и затем — о делах в стране. Василий, как всегда, был резок в суждениях и беспощадно критиковал отдельные просчеты и недостатки в сельском хозяйстве, в промышленности, возмущался фактами нарушения партийной демократии.

Он завернул мое пальто на «рыбьем меху», перевязал шпагатом, сунул мне под мышку.

— Теперь опять через год пожалуешь?

— Не от меня зависит…

— Постой! Еще кое-что…

Василий протянул тонкую книжку в мягкой обложке.

— Вот: «Год с винтовкой и плугом», Александр Тодорский… В восемнадцатом году он редактировал в Весьегонске (есть такой городок в Тверской губернии) местную газету. Теперь — видный военачальник, два ромба! Ленин хвалил эту книжку. Хоть и маленькая, сказал, а с большим содержанием. Обязательно прочти! Она учит любить жизнь…

V

На другой день я решил проведать Наседкина. Зашел в Институт журналистики. Филиппа там уже не было. Год назад, с первого курса, его мобилизовали на политическую работу в Кабардино-Балкарию. Сейчас, сказали мне, он на Северном Кавказе, в Ольгинской МТС, заместитель начальника политотдела по комсомолу.

— Не дали учиться? — с горечью спросил я у студентов, окруживших меня в коридоре.

— Не с одним Наседкиным так. Многих наших ребят мобилизовали! — бойко ответил юноша в очках. — Позвольте!.. Да ведь Наседкин только что был здесь!

Послышались голоса:

— Был!

— В ЦК комсомола отчет привез!

— В начальниках ходит.

— Может, он в парткоме?

— Нет! Пошел на Старую площадь, в «Молодую гвардию»! Отсюда два шага!

Я направился в издательство. Нашел Наседкина. Филипп выглядел военным: в шинели, сапогах, с полевой Сумкой.

— Товарищ замначполит, разрешите представиться…

Он заулыбался:

— Вот так встреча!

Объятия, расспросы… А побеседовать негде. Во всех комнатах людно, шумно: приемные часы. Филипп предложил пообедать в «Метрополе», где он остановился.

Мы спускались по Театральному проезду. Говорили о начавшемся в Москве Семнадцатом съезде партии, о «Челюскине», попавшем в ледяной плен, о том, как он, Наседкин, будучи председателем литературного объединения института, привозил на творческий вечер писателя Серафимовича… Филипп заметно преобразился. В голосе пробивался басок, в глазах — настороженность и вдумчивость.

В ресторане Филипп делился своими успехами. Оказывается, Горький вернул ему рукопись «Зеленое поле» не только с одобрительным письмом, но и с множеством пометок.

— Готов клятвенно заверить, что все замечания Алексея Максимовича взял на вооружение! — говорил Филипп, подкладывая мне на тарелку салат и наполняя рюмки вином. — Урок на всю жизнь!.. А то что ты не отмахнулся от моей повести — тоже не забуду. Всегда труден первый шаг. Теперь по творческой стезе — до конца жизни!

— Как ты ухитряешься совмещать политическую и творческую работу?

— Дел у меня — начать и кончить. Один колхозник сказал: «Агромадное у вас дело!»… Каждую ночь пишу. Сейчас вот сдал в журнал «Молодая гвардия» записки политотдельца — «Пять дней», о колхозных ребятах. Вкалывают, как черти!.. Богатырская сила, скажу тебе, у комсомолии. На работу — словно в атаку!

— Выпьем за наше будущее! — предложил я.

— И за настоящее! — добавил он.

Беседу мы продолжали в номере гостиницы. Разговор велся главным образом о земляках-писателях. Меня радовал логический, здравый ум Филиппа.

Расстались около полуночи. Утомленный за день, Наседкин принял душ и завалился спать. Я решил прогуляться. От выпитого вина немного шумело в голове.

— Смотри не заблудись… в прямом и переносном смысле! — засмеялся Филипп.

Я поднялся вверх по Тверской. Около бронзового Пушкина, осыпанного снегом, увидел вдруг Яблонского. Он сидел на сугробистой скамье, расчищенной с одного края.

— Чего вы тут мерзнете, Дмитрий Петрович? — спросил я.

— Вечер добрый! — приветливо откликнулся он. — Захотелось посидеть и подумать… Разве у вас не бывает такого желания: побеседовать самому с собой?

— Бывает… Но вот убежать хоть на один часок от самого себя — никак не удается.

— Нам всем не хватает суток! — Яблонский расшвыривал перчаткой пушистый снег со скамейки. — Всякий раз, когда приезжаю в Москву, прихожу к Пушкину… Был сегодня у Василия, вечером. Не знаю, что сталось с ним! Раздражен донельзя. Говорит: «Стены давят!» Прошу садиться. В медвежьей шкуре не замерзнете.

— Я тоже, Дмитрий Петрович, думал и думаю о брате, — сказал я, присаживаясь на скамью. — Есть люди, которые за мелочами не способны или не хотят видеть главного. Кто сказал, что наш путь без ухабов и каменистых троп? Василий не обыватель. И под чужое, вернее — под чуждое влияние не попадет.

— Василий Владимирович мыслит самостоятельно, — согласился Яблонский. — В нем колоссальная, нерастраченная нежность сильного человека. Он не молчит перед неправдой, не складывает рук перед бедой. Таким, по крайней мере, я его знаю. А вы?

— Да, да, вы правы.

— Но вчера и сегодня я почувствовал, что начинаю остерегаться этого открытого, кипящего недовольства. Или, возможно, у меня нет сил нести в себе весь груз его размышлений. — Он быстро встал. — Черт возьми, примерз! — И принялся очищать пальто от снега. — Пройдемтесь немного? Погода прекрасная!

Мы спускались к Никитским воротам по забывшемуся в белом сне Тверскому бульвару.

— Я завтра уезжаю, — сказал Яблонский. — Пропадает билет в Художественный на «Дни Турбиных». Может, пойдете?

— Я было пытался попасть во МХАТ, именно на «Дни Турбиных». Куда там! Аншлаг вперед на два месяца!.. Спасибо, Дмитрий Петрович. Одолжили, можно сказать, навек. А то у нас, в писательской организации, идут суды-пересуды об этой пьесе, а я не видел!

Подошли к памятнику Тимирязеву. Яблонский поднял глаза на высившуюся в снежной белизне гранитную фигуру великого ученого.

— На одной из лекций, где-то прочитал я, Тимирязев сказал студентам, что он исповедует три добродетели: веру, надежду и любовь, — задумчиво проговорил Яблонский. — Я тоже люблю жизнь, верю в торжество ленинских идеалов, борюсь за них и надеюсь дожить… хотя бы до начала строительства у нас коммунизма.

Дмитрий Петрович начал восхищенно рассказывать о годах, проведенных в Якутии, вспоминал ее историю.

— Ведь Якутия была пристанищем для многих русских революционеров, начиная с декабристов, — говорил он. — Влияние политических ссыльных на трудовой люд было огромным, дружба — самая искренняя, сердечная! Чернышевского, как вы, должно быть, знаете, заслали в Вилюйск. Якуты очень уважали Николая Гавриловича, звали его Николай. Он запросто заходил в юрты бедняков, лечил чем мог больных ребятишек, давал советы взрослым, как защищаться от произвола царских чиновников. И якуты приезжали в гости к Чернышевскому. Он ставил самовар, угощал их чаем… Декабрист Муравьев-Апостол говорил, что этот край для него стал второй родиной, что он накрепко, по-братски полюбил якутов. Разве можно оставаться равнодушным к людям с огненными сердцами? А сколько мудрости в их эпосе, в их пословицах и поговорках!.. Одну из них я вчера напомнил Василию, так сказать, для сведения и руководства, в ответ на его раздражительные суждения: «Потерянное не находится, утонувшее не всплывает, порванное не срастается, убежавшее не догоняется…» А вам известно, что Серго Орджоникидзе и Емельян Ярославский, будучи там в ссылке, создали якутскую большевистскую организацию?..

Я слушал Яблонского, и мне живо представилась картина: Василий сидит у костра, в кругу якутов, и старик с трубкой во рту убежденно говорит ему, что Ленин не умер…

VI

Семнадцатый съезд партии…

Круглые сутки по телеграфу и радио передавались в «Коммуну» съездовские материалы. К печати их готовили всем коллективом редакции, не считались со временем. Случалось, и по двое суток не уходили домой. Тогда Бема, проходя по коридору, шатался от усталости и уже не подбрасывал, как обычно, свою округлую фигуру; всегда румяное лицо Чапая белело, и под глазами набухали мешки; Терентьев не бегал стремглав по лестницам, а поднимался медленно, держась за перила; Прудковский в одну из таких ночей свалился в кабинете Швера на «эшафот», но дольше получаса не пролежал, подскочил как опаленный и — за стол; Клава вздыхала, терла глаза, но держалась стойко; Ильинский читал гранки набора, диктовал телеграфные тексты машинисткам и часто бегал к умывальнику охладиться, чтоб «мозги шевелились»; Котов, Морев и я, не переставая, подкрепляли себя крепким чаем. Все сотрудники приходили в редакцию, как на военный пост.

Тяжелее всех приходилось Князеву. Швер был делегатом на съезде, и Владимира Ивановича никто не подменял на редакторском кресле. Едва возникала пауза в движении материалов, Князев мгновенно засыпал тут же, за рабочим столом, и, очнувшись, снова читал, визировал, окутывая себя густым папиросным дымом.

В один из дней ТАСС передал речь Варейкиса. Кабинет Князева, куда Бема принес пачки телеграмм, переполнили сотрудники. Всем не терпелось скорее узнать, что доложил съезду секретарь обкома.

Бема начал читать телеграфный текст.

Варейкис говорил о победной поступи трудящихся области. Делегаты горячо аплодировали, когда он сообщил о первой руде Курской магнитной аномалии, добытой накануне съезда шахтным способом. «Сбылось предвидение Ленина: одна из величайших кладовых мира стала работать на социализм!» — провозгласил он.

Только Бема закончил читать, как в кабинет влетел Калишкин, прижимая к груди большую упаковку. Поставил ее на стол и ловко, как фокусник, сорвал с нее бумагу. Мы увидели небольшой гипсовый бюст Иосифа Михайловича.

При издательстве открылась скульптурно-репродукционная мастерская — «СРМ». Она изготовляла скульптурные портреты ученых, политических руководителей, знатных людей промышленности и села. И теперь вот изваяла бюст Варейкиса.

— С ним согласовано? — озабоченно спросил Бема.

— Зачем? — удивился Калишкин. — Подарки не согласуют.

— Не вышло бы, как в народе говорят: «Я ему услужил, а он меня проучил», — заметил Князев, улыбаясь.

После короткого обмена мнениями было решено поставить бюст в конференц-зале на книжный шкаф.

…Голос Варейкиса в телефонной трубке показался Шверу суховатым, раздражительным. А фраза — «сейчас же приходи в обком!» — прозвучала довольно строго.

«Чем он недоволен? — думал Швер, направляясь к Варейкису. — Газета подробно освещала съезд и продолжает публиковать съездовские материалы… Может, что-то проглядели из областных вопросов?..»

В недоумении, несколько встревоженный, редактор вошел в кабинет секретаря обкома.

— Что случилось, Иосиф Михайлович?

— Выпороть тебя хочу — вот что!

— За что, позволь узнать, такое «драконовское наказание»? — шутливым тоном произнес Швер. — С каких это пор розга стала атрибутом дружбы?

— Кого люблю, того первого секу! — отрывисто проговорил Варейкис.

— Как прикажешь: стоя или сидя? — хихикнул Швер.

— Ты вот сейчас у меня посмеешься! Садись!

Александр Владимирович опустился на всегдашнее свое место в этом кабинете — в кресло возле письменного стола. Варейкис уселся на подлокотник, положил руку ему на плечо. Два старых товарища, всегда и во всем друг перед другом откровенных!

— Ты был на съезде, все видел, все слышал. Понимаешь, какое событие произошло в жизни партии, в жизни всей страны?

— Разумеется!

— Нет, не проник ты еще в самую сердцевину события!.. Народ назвал Семнадцатый — «Съездом победителей»! Лозунг — «пятилетку в четыре года» — стал клятвой партии, народа! В «Коммуне» же ничего этого не видно!

Варейкис встал с подлокотника и сел за стол.

— Я просмотрел газету за несколько последних дней, примерно за неделю. Не узнаю ни прежней «Коммуны», ни тебя!.. Где, скажи, твой журналистский огонек? Где призывный голос газеты?.. Ни того ни другого нет! Бюллетень выпускаете, а не газету!.. Ты знаешь мое отношение к печати и ее работникам. Будьте же организаторами, черт побери, а не регистраторами! Не занимайтесь фотомонтажом событий, речей, отдельных фактов! Не подменяйте жгучее слово правды всякого рода болтологией!.. Что греха таить, не только сейчас, но уже, пожалуй, с месяц я не чувствую в «Коммуне» шверовского запала. Скажи, тебе что-нибудь мешает? Или кто-нибудь мешает, отвлекает?..

— Ты что имеешь в виду?

— Не знаю. Тебя спрашиваю. Не отвлекает ли личное?

Швер выдержал пристальный взгляд Варейкиса, нервно поднялся с места.

— Нет! Никогда личное, как бы оно ни владело мной, не может и не будет превалировать над моим партийным долгом!.. Твое замечание я принимаю. Но я не один делаю газету. Хочу, чтобы ты встретился и, как ты умеешь, зажег коллектив.

— Изволь. Сегодня в три часа.

Он пришел в точно назначенное время. Собрались, как обычно, в конференц-зале.

— Сегодня Иосиф Михайлович, — объявил Швер, — устроил мне в обкоме парную баню. Мне такая баня… кха!.. понравилась. И я попросил Иосифа Михайловича выкупать заодно и всех вас!

Он отрывисто засмеялся.

— Шутки хороши, когда они уместны! — жестко заметил Варейкис.

Швер виновато втянул голову в плечи.

— До последнего времени «Коммуна» не вызывала у бюро обкома каких-либо существенных замечаний, — с металлическими нотками в голосе сказал Варейкис. — Однако нынче я должен с сожалением констатировать, что редакция…

Он внезапно остановился и откачнулся, увидев свой скульптурный портрет. Подошел к книжному шкафу и, став на цыпочки, повернул бюст носом к стене.

Швер закашлял и метнул кинжальный взгляд на коммерческого директора издательства.

Калишкин сник…

— …редакция не поняла своих задач после съезда, — продолжал как ни в чем не бывало Иосиф Михайлович. — На самом деле, вдумайтесь! Съезд принял историческое постановление о втором пятилетнем плане, утвердил новый Устав партии, подвел итоги десятилетней борьбы без Ленина за дело Ленина… Какие потрясающие события! Прав Киров: хочется жить и жить!.. А вы, уважаемые товарищи, ограничиваетесь печатаньем докладов и полагаете, что ничего другого делать не надо. Забыли, что вы прежде всего пропагандисты, идеологические бойцы. Дайте-ка сегодняшнюю «Коммуну»!

Он развернул газету.

— Сплошная официозность!.. А сверстали-то как? Боже ты мой!.. Унылые, серые колонки!.. Не узнаю вас, товарищ Мельников. Вы всегда такой выдумщик по части верстки, а тут… вдруг «колбасником» заделались! Плохо, очень плохо!

— Длинные речи, Иосиф Михайлович… Как их иначе расположишь? — оправдывался Чапай.

— Обмозгуйте! Но не умерщвляйте живые материалы!

Варейкис свернул газету и сунул ее Калишкину:

— Для обертки пригодится!

Калишкин понял…

Упершись ладонями в спинку стула, Варейкис подался вперед.

— Конечно, мы идем по дороге, еще никем не хоженной, никем не разведанной, никем!.. — Он энергично взмахнул рукой. — Не исключено, разумеется, что кое-кого яркие лучи нашего света ослепят. Не исключено также, что в своем движении вперед кто-то оступится, сделает неверные шаги и даже ошибется. Не исключено!.. Но что бы ни было, какие бы потрясения нам ни пришлось пережить, запомните: никогда, ничто и никто не подорвет у нас веры в партию, не перечеркнет того, что уже совершено, никогда, ничто и никто не сможет парализовать или хотя бы в малейшей степени пошатнуть марксизм-ленинизм — двигательную силу общества. Это не подлежит никакому сомнению! История нашего народа — это история великого труда и великой борьбы, как недавно сказал Горький. Всей душой я разделяю его слова!.. Наша молодежь должна знать, подчеркивал Алексей Максимович, какой путь прошли люди старшего поколения, какую борьбу выдержали, чтобы дети и внуки их могли жить счастливой жизнью. Им нужно показать, как трудно создавался человек, как он был упорен и вынослив и в труде и в борьбе и какой он совершил невероятный путь к свободе!.. Вот и программа вашей дальнейшей работы, товарищи журналисты!

Варейкис посмотрел на часы.

— Вопросы ко мне будут?.. Нет?.. Стало быть, все понятно и, позволю думать, принято к действию?

— Спасибо за нелицеприятную и полезную беседу! — сказал Александр Владимирович. — Исправим дело. Обязательно исправим!

Когда конференц-зал почти опустел, Калишкин снял со шкафа бюстик, завернул в газету с «унылыми, серыми колонками» и подавленно уронил:

— Осечка!

Князев лукаво заметил:

— Выходит, Петр Герасимович, не из всякого дерева, как изрек Пифагор, подобает вырезывать Меркурия…

Пятая глава

I

Миром нетронутой красоты раскрылся передо мной уголок природы близ Воронежа, куда теплой осенью тридцать четвертого года я приехал в дом отдыха обкома «Репное» (недельной путевкой меня премировал Швер). Казалось, здесь возникли, смешались, слились в одну насыщенную цветовую гамму левитановские, коровинские, куиндживские краски. Иногда набегали тучки. Гонимые ветром, они исчезали, не успев покропить землю. И вновь по ослепительно синему небу плыли облака, нагруженные солнечным светом.

Я гулял по обширной поляне, окруженной веселыми лиственницами и задумчивыми дубами. И в один из дней встретил здесь Панферова.

После Первого съезда писателей, пробыв некоторое время в Москве, Федор Иванович вернулся в «Репное». Оно привлекало его не только живописной природой, уютом комнат, ласкающей тишиной: страницы третьей книги «Брусков» наполнялись фактами, почерпнутыми писателем в колхозах Черноземья.

Я подарил ему только что изданную повесть «Герой Каракумов».

— Спасибо. Автограф есть? — Он посмотрел на титульный лист. — Лады́!

Вечером, когда еще пылала заря, мы пошли с ним к песчаному берегу реки. По дороге Панферов сказал:

— Прочитал вашу повесть. Вы переборщили с приключенческими главами. Нужно чувство меры. Но я заметил и другое: действенный диалог. Попробуйте-ка себя в драматургии.

— Что вы, Федор Иванович!

— Не пугайтесь. Попробуйте.

На причале стояли выкрашенные в красные и зеленые цвета лодки.

— Давайте в эту гондолу! — Панферов указал на большую красную лодку. — Где же весла?.. Хм, бдительные стражи убрали… Покачаемся как в люльке.

Забрались в «люльку», покачивались… Федор Иванович закурил папиросу, украдкой взглянул на меня:

— Читали, какой сыр-бор разгорелся вокруг первой книги моего романа?.. Нет?.. Ну как же! Наскочили, точно казаки с саблями на басурмана… Нашлись «вояки» и на съезде: «Вы преувеличиваете силу мужицкой стихии!.. Вы до конца не раскрываете роли партии на селе!..» А некий «литературоневед» умозаключил: «Если отдельные главы и удались Панферову, так это потому, что он «выходец из народа»… Слово-то какое глупое, оскорбительное: «выходец»! Никуда я не уходил и не собираюсь уходить из народа. Вообще-то говоря, хорошо, когда вокруг произведения шумят, спорят. Во сто раз хуже безразличие. Это страшная, скоропостижная смерть книги… Постойте!.. Постойте!..

Он сдвинул губами папиросу в уголок рта, вытащил из кармана блокнот, что-то записал, зачеркнул, опять записал. Папироса погасла. Он поднялся. Широко раскинул руки, выпятил грудь, словно после напряженного, утомительного труда.

— Нашел! — обрадованно произнес Панферов. — Целый день искал: как же, черт возьми, томилась земля?.. А земля, знаете, как томилась?.. Как баба, вышедшая из горячей курной бани!.. Нравится?.. Что молчите? Нравится, спрашиваю?

— Хм!.. «Баба… из бани»? Не попахивает ли немножко натурализмом? — заметил я осторожно, чтобы не попасть в «вояки».

— Пусть попахивает даже множко! Но мне нравится. «Как… баба… вышедшая… из горячей… курной… бани», — повторил он, обкатывая каждое слово. — Лады! Затвердить.

Он снова уселся на лодочную скамейку.

— Писать «Бруски» — это вам не перекраивать роман «Белая гвардия» в пьесу «Дни Турбиных».

— Роман я не читал, а пьеса прекрасная! Видел ее во МХАТе.

— Приукрашивание и реабилитация белых! — безапелляционно заявил Панферов.

— Позвольте с вами не согласиться. Булгаков, по-моему, показывает разложение в лагере белых, опустошение, крах их внутреннего мира!

— Так вам хочется. А в пьесе этого нет.

— Как нет?.. Хмелев блестяще раскрывает образ Алексея Турбина именно в том плане, как я понимаю!.. А Лариосик? Яншин играет бесподобно!.. Не знаю, как вы, Федор Иванович, а я ушел из театра просто потрясенный.

— Вас, дорогой мой, покорила новизна темы, да, да, да! Как же: на сцене «положительные» образы белых?! А вы думаете, у всех одно мнение? — Панферов нетерпеливо передернул плечами.

— Почему одно? Это плохо, когда одно. Вы давеча сами сказали, что хорошо, когда вокруг произведения спорят, шумят.

— Останемся каждый при своей точке зрения.

Легкий ветерок пробежал по реке, словно она пробудилась от наших голосов. С каждой минутой ветер крепчал.

— Что-то свежо, а? — заметил Панферов. — Давайте утекать! А то ветер унесет лодку, и мы поплывем без руля и весел… как некоторые неуправляемые литераторы, ха-ха-ха-ха! — Он тихо, как бы про себя, засмеялся.

Мы выбрались из лодки. Пошли по широкой поляне к дому отдыха. Звонко шумели старые дубы. Панферов остановился:

— Вслушайтесь… Деревья поют!.. Слышите?.. А?.. Музыка?

— Музыка!

— То-то ж!.. В природе надо уметь слушать музыку… И в произведениях пейзаж должен «играть», звучать, должен быть не красивой картиной, а нести мысль, отражать чувства героев. Помните сцену ледохода в «Брусках»?.. Степан Огнев, рискуя жизнью, пробирается по льдинам. Какой тут, по-вашему, подтекст?

— Что в жизни нет гладких дорог?.. Что человек с огневой душой может преодолеть все трудности?.. Я правильно понимаю?

— Правильно!.. Надо смелее идти вперед, порой даже рисковать собой, чтобы построить жизнь такой, о которой ты мечтаешь, которую хочешь и никакую иную не приемлешь!.. Да! Сегодня я прочитал книгу вашего подшефного Чижевского «Проблемы ионификации». Это — повесть. Поэма в цифрах! В ней мечта физика, математика, биолога и, если хотите, поэма становится объективной реальностью, вещественным фактом, материализуется. Оказывается, отрицательные ионы укрепляют здоровье, защищают от всяких ангин, астм и прочих «прелестей»… Я начинаю верить в чудодейственную силу ионов!

Мы еще поговорили о благородном, гуманном труде Чижевского, об ученых, смело вторгающихся в новые, неизведанные области науки. И вернулись на веранду.

Огненная черта заката надвое разрезала вечернее небо и как бы пролегла между былым и настоящим: умирающим старым и народившимся новым миром…

Панферов присел на парапет, достал из коробка «…надцатую» папиросу. Тонкий дымок уплывал за веранду, в темноту. Я повернул выключатель. Вспыхнула лампочка, разливая яркий свет. Вокруг нее сейчас же запорхали ночные бабочки.

— Хорошо-о работает ВоГРЭС! — весело подметил Панферов, — Даже бабочки затанцевали!

И в этот момент на веранду вышла сестра-хозяйка. Бесшумными, скользящими шагами приблизилась ко мне.

— Вас к телефону, из Воронежа!

Вызывал Князев.

— Ты, кажется, завтра должен вернуться? — спросил он.

— Да. Отпуск кончается в девять утра.

— Явись в редакцию безотлагательно. Поедешь к Мичурину, на юбилей.

II

Поезд еле тащился. Я ходил взад и вперед по вагону. Стоял у окна, за которым по-осеннему бурели поля, бледной просинью светилось небо, и считал минуты, секунды. Хотелось выскочить из вагона и бежать, опережая поезд.

Мичуринские сады… Они раскинулись по всей стране на тысячи гектаров. Дарят людям нежнейшие и в то же время морозостойкие яблоки и груши, виноград, вишни, сливы и абрикосы. Школы ученых-садоводов — в Мексике и Японии, в Америке и Канаде, в Индии, Италии, Бельгии, Англии и Франции. За несколько лет маленький приусадебный участок в Донской слободе, под Козловом, разросся, на диво всему миру, в крупнейший плодово-ягодный питомник.

В купе со мной поместился старик в сером костюме, с заветренным лицом, выпуклыми скулами. Ладони у него — как два больших блюдца. Все говорило, что это человек от земли. Таким он и был: колхозник-садовод из Усмани. Узнал, куда и зачем я направляюсь. Сидел, сидел молчком, потом вдруг спросил:

— Вам, товарищ, известна история с сацером?

— С сацером… А что это такое?

— Чудо из чудес!

История и в самом деле выглядела диковинной.


(Тысяча девятьсот тринадцатый год… Иван Владимирович задумал вырастить абрикосы в средней полосе России, где они никогда не прививались. Существовал лишь один пригодный для этого сорт — сацер: выносил сорокаградусные морозы в открытом грунте.

Но рос сацер во Внешней Монголии, вблизи поселка Куа-цотеза, за высокой стеной буддийского монастыря. Никто, кроме буддийских монахов, не видел и не вкушал загадочного абрикоса. Слава же о нем облетела весь мир. Не давала покоя ни ученым, ни любителям плодоводства. Мичурин отправил десятки писем во Внешнюю Монголию по случайным, подчас весьма сомнительным адресам, просил, умолял выслать ему редчайший плод. И сбылось невероятное…

В Козлов пришла посылка из далекой Монголии от лица, пожелавшего остаться неизвестным: ящичек с косточками сацера.

И в нем — короткая записка на русском языке: «И. В. Мичурину. Шлю вашу ожившую мечту». Мичурин не верил: у него на ладонях лежат драгоценнейшие из самых драгоценных сокровищ на свете!.. Несколько недель просидел он над ними с лупой. А затем, вместе с дочерью Марией, бережно вынес косточки в сад, в добрую землю… Прошел год. Приняв русское подданство, сацер дал великолепные всходы.

И только через несколько лет пришла весть о монгольском друге. Им оказался рядовой агроном. Узнав, что знаменитый русский садовод жаждет иметь сацер, он сколотил шайку хунхузов. Шайка ворвалась в монастырь, повергла в ужас разбежавшихся по кельям монахов, проникла в рощу, к заветным деревьям, сорвала полсотни абрикосов (никто и пальцем не прикоснулся к монастырскому имуществу!) и ускакала в Хэнтейские горы. Оттуда и поступила посылка в Козлов…)


— Спросите у самого Ивана Владимировича, если не верите, — сказал колхозник-садовод, заметив, что я воспринял эту историю как хорошую сказку.

Наконец-то Мичуринск!

Я выбежал на перрон. И сразу — в объятия… милиционера.

— На-пра-во! — повысил голос милиционер.

— А мне надо налево!

— Кто вы такой?

Я показал удостоверение «Коммуны». Милиционер, пристально всматриваясь, сверил фотографию с оригиналом. Козырнул:

— Можете проходить!

То тут, то там на платформе голоса: «Направо, товарищи… Просьба направо, товарищи!»

«Закрыт выход в город?.. В чем дело?..»

Поездной состав резко дернулся: прицепили вагон.

— Дьяков!

Сверкая глазами и белозубой улыбкой, передо мной вырос Эль-Регистан.

— О Габо?! И ты здесь!

— А почему бы мне не быть здесь?.. Приветствую тебя, кунак, категорически!.. Смотри — кто!

В конце платформы стояли и разговаривали двое мужчин.

— Подойдем ближе! — Эль-Регистан дружески подмигнул. — Со мной можно! — И потянул меня за рукав.

Мы остановились в нескольких шагах от всесоюзного старосты — председателя ЦИК СССР Калинина и всемирно известного преобразователя природы — Мичурина.

Калинин пожал руку Ивану Владимировичу, обнял. Они расцеловались. Михаил Иванович поднялся на площадку вагона-салона.

Поезд тронулся.

Необыкновенно радостный Мичурин торопливо двинулся вслед по перрону. Размахивал шляпой. Кричал, стараясь перекричать стук колес:

— Стекло-то, стекло не забудь!..

— В гости к старику приезжал, — пояснил Эль-Регистан.

— А почему уехал? Завтра же юбилей!

— Так надо.

— Ты, значит, удачно поспел?

— Заранее был в курсе… Такие вещи корреспондент правительственной газеты не может и не имеет права не знать! — с важностью произнес Габо.

— И все время был с ними?

— Чудак кунак!.. Для чего же я приехал?

Как затем он мне объяснил, Калинин не захотел на юбилее отвлекать внимание от Мичурина. И прибыл накануне празднества (без всяких предупреждений). Провел несколько часов с юбиляром в саду. Вместе обедали. К столу, конечно, был приглашен и Габо.

— В чем нуждаешься, Иван Владимирович? — спросил Калинин.

— Ни в чем, Михаил Иванович.

— Не может быть. Что-то ведь нужно? Припомни.

— Да нет-нет! И так за все спасибо… Надо! — спохватился Мичурин. — Стекло нужно, о-очень нужно… для оранжерей.

— Сколько требуется?

Мичурин задумался. Покосился на Калинина.

— Вагон!.. Вот сколько! А?

— И два, коль нужно, дадим.

— Достаточно одного!

Калинин сделал карандашом пометку в записной книжке.

— Не беспокойся. Пришлю тебе вагон стекла!

Высокого гостя Иван Владимирович провожал на вокзал.

— Остальное ты видел, — улыбнулся Габо. — Твою руку, кунак! Спешу. Меня ждет машина секретаря горкома. Приютился у него на даче… Ты на юбилей, разумеется?

— Корреспондент областной газеты не может не быть на таком юбилее! — подражая тону Габо, ответил я.

Город был празднично украшен. Повсюду портреты Мичурина…

III

На следующий день — общегородской юбилейный митинг.

С трудом пробираюсь к трибуне. Вот и юбиляр!.. В черном демисезонном пальто, в фетровой шляпе с загнутыми полями, он смотрел на бурлящее перед ним людское море. Казалось, видит в лицо каждого, кто пришел сюда. Его взгляд как бы говорил: «Восемьдесят лет! Шестьдесят из них я отдал вам, люди! Тебе, родная русская земля! Тебе, великая русская наука!.. Я не вечен. Уйду в лоно матери-земли, покину солнечный мир. Но верю: мои сады будут цвести вечно, мои плоды будут созревать вечно, мои труды будут нести людям радость вечно!»

На трибуне много приехавших гостей. У самого барьера стояли Варейкис, президент Сельхозакадемии Вавилов, Панферов, Швер… И какой-то старик иностранного обличья.

Александр Владимирович подозвал меня:

— После митинга вместе с нами — в питомник!

…У дома Мичурина росло высокое дерево. По его стволу тянулась виноградная лоза. Она так здесь прижилась, породнилась с деревом, что даже на зиму ее не укрывали. Я задержался у входа. Не мог оторвать глаз от лозы, будто явившейся сюда из сказочных садов Семирамиды, как восьмое чудо света.

Мы пошли в сад. Солнце скрылось за тучей. Кружились опавшие листья. В серой хмурости дня яблони и груши горели теплым глубинным огнем. Сама природа зажгла в этом диковинном саду свою, мичуринскую елку. Иван Владимирович угощал нас вишнями. Их можно было теперь, в сентябре, срывать прямо с веток. Налитые сладким, необычным по аромату и цвету соком, вишни таяли во рту: мичуринская «плодородная»!

— Все сам… да!.. своими руками, — объяснял он. — Еще вкусней можно вырастить вишню… чтоб и косточка была съедобной… Это уже не я… да, не я… Мои последователи. Они обязаны опередить меня… Да!.. опередить, и дальше, дальше!

И тут же обратился ко мне:

— Вы кто бу-де-те, молодой человек?

Швер представил.

— Корреспондент?.. — Мичурин строго взглянул на меня. — Ничего не придумывай, ни-ни!.. А то знаю вас!.. Тысячу и одну ночь… — Он не договорил, закашлялся.

— У вас, Иван Владимирович, столько здесь сказочной правды, что самая пылкая фантазия будет бледной, — ответил я.

Мичурин улыбнулся:

— То-то!.. Никаких сказок, ни-ни!.. Есть вопросы?

— Скажите, пожалуйста, правда, что косточки сацера вам прислали из Монголии? Похитили у буддийских монахов?

— Гм, разведал!.. Из Монголии, да!.. в тринадцатом году еще… А как их добыли — не знаю… Ежели то, что рассказывают, есть легенда, то она хорошая. Ее придумали люди, желающие видеть землю в цвету…

Подошел иностранец, которого я приметил на трибуне: американский профессор Нильс Ганзен. Почтительно приподнял шляпу. Заговорил на чистом русском языке:

— Как чувствует себя доктор Мичурин?

— Восемьдесят стукнуло. Стари-и-ик…

— У вас восемьдесят лет молодости, а не старости! Вы в таком возрасте самый молодой человек на планете!

Ганзен взглянул на Швера, как бы ища поддержки.

— Сегодня Ивану Владимировичу пионеры повязали галстук, — сказал Швер. — В отряд зачислили.

— Верно! — подтвердил Мичурин. — Это меня… малярия, а то бы я… — Он сдвинул шляпу на затылок, подбоченился. — А то бы я… да! куда хотите!.. Все же старость не радость. Народ зря пословицу не придумает.

Заморосил дождь. Иван Владимирович пригласил нас под крышу старого дома. Усадил в плетеные садовые кресла. Предложил откушать лежавшие на блюде, точно сотканные из солнечных лучей, яблоки-груши «пепин-шафранный». Потом доверительным тоном, с большим внутренним удовлетворением сообщил, что вчера его навестил всесоюзный староста.

— У вас, кажется, давнишняя дружба с Михаилом Ивановичем Калининым? — спросил Швер, наслаждаясь ароматным плодом.

— Еще с двадцатого… И началась… с недоразумения. Да, было такое…

А как и что именно было, рассказала Мария Ивановна, дочь Мичурина, гуляя с нами в саду после дождя.


(Проезжая Козлов, Михаил Иванович захотел посетить знаменитого садовода. Попросил никому не объявлять. Пешком направился к мичуринской усадьбе. В пиджачной паре, в черном, глубоко посаженном на голову картузе, с палочкой. Обычный прохожий!.. Дверь открыла Мария Ивановна. Осведомилась о фамилии гостя (даже мысли у нее не было, как она сказала, что это председатель ВЦИК), провела в гостиную. Приоткрыв дверь кабинета, позвала:

— К тебе, папа, товарищ Калинин.

— Пусть обождет! — послышалось в ответ.

— Сейчас выйдет, сейчас! — сказала Мария Ивановна и ушла.

Минут через десять наведалась. Калинин сидел в мягком кресле и читал газету. Она — в кабинет:

— Что же ты, папа?.. Тебя ждут!

— Некогда… Другой раз… И вообще, кормить его яблоками я более не намерен. Да!

Догадавшись, что тут явное недоразумение, Калинин подошел к полуоткрытой двери кабинета.

— Что такой сердитый, Иван Владимирович?

Мичурин уронил лупу.

— Батюшки мои! — Вскочил, засуетился. — Михаил Иванович! Родной!.. Да как же? Да господи!..

Кинулся обнимать Калинина.

— Простите великодушно!.. Это она, она… никогда толком не скажет!.. Понимаете, тут повадился за яблоками местный работник, товарищ Калинкин, Так я…

Оба засмеялись.)


— Михаил Иванович не только проведал отца, — сказала Мария Ивановна. — Разузнал про все его нужды и Владимиру Ильичу доложил.

…Вечер того же дня. Тесно набитый людьми зал драматического театра. Торжественное юбилейное заседание. Президиум уже на месте. Ждут именинника. Глаза всех устремлены на входные двери. Нетерпение нарастает.

Когда он вошел в зал (его мягко вели под руки секретарь горкома и Эль-Регистан), все разом поднялись и в зале и в президиуме. Духовой оркестр заиграл туш. С музыкой слилась овация. Посреди партера Мичурин внезапно остановился.

— Кого вижу! — воскликнул он.

В радостном порыве вскочил с места садовод из Усмани, тот самый, что ехал со мной в вагоне.

— Иван Владимирович!.. Поздравляю тебя, мой дорогой наставник!

С трогательной нежностью они обнялись.

Секретарь горкома и Эль-Регистан подвели Ивана Владимировича к стоявшему на возвышении креслу.

— На трон? — Мичурин улыбнулся.

Он долго устраивался на глубоком бархатном сиденье. На юбиляре был застегнутый на все пуговицы опрятный черный сюртук. Сверкали два ордена — Ленина и Трудового Красного Знамени. Постоянная спутница — виды видавшая фетровая шляпа — легла на край стола.

Начались приветственные речи.

— Заслуга глубокоуважаемого Ивана Владимировича еще и в том, — говорил академик Вавилов, — что с его помощью вырастают не только чудесные плоды, но и чудесные люди. В народной гуще появляются практики-экспериментаторы, такие, как товарищ усманский садовод, которого на наших глазах столь дружески обнял Иван Владимирович. Все они вместе со своим учителем двигают вперед нашу селекционную науку!

Все поднялись с мест. Сделал попытку подняться и Мичурин. Варейкис удержал его:

— Сидите, сидите, дорогой! Это мы, вся благодарная вам страна, сегодня стоим перед вами!

Взволнованно говорил Нильс Ганзен:

— Ни один селекционер в мире во все времена, даже наш, ныне покойный, выдающийся гибридизатор-дарвинист Лютер Бербанк не мог бы похвастаться столькими сортами, сколько может предъявить господин Мичурин. Только в такой стране, как ваша, рождаются исключительные таланты. Таланты народные, таланты для народа.

Американский профессор отвесил юбиляру земной поклон.

Иван Владимирович встал, поправил на груди ордена и начал говорить бодрым голосом, словно сбросил с плеч лет двадцать.

— Моя шестидесятилетняя работа не играет такой роли и не заслуживает такого пышного празднования. Вся суть в том, что этой пышностью, как я понимаю, наше правительство показывает всю важность садового дела… да! Ему я отдал всю жизнь… — Голос Мичурина слегка дрогнул. — И не жалею, а радуюсь…

Зал ликовал.

Мичурин, стоя, прижимал руки к груди, кланялся.

Длинной чередой потянулись делегации колхозников, рабочих, пионеров.

Иван Владимирович как бы принимал парад всенародной любви…


В вестибюле гостиницы я встретился с Вавиловым. Он все такой же энергичный в движениях, с улыбчатыми глазами, с загорелым лицом.

— Приветствую вас, Николай Иванович!

— Здравствуйте, здравствуйте! Как понравился вам старик?

— Могу только повторить слова американского профессора: у Мичурина восемьдесят лет молодости!

— Согласен!.. Имею кое-что интересного сообщить шефам Чижевского.

— Неужели?!

— Докладывал в правительстве о работах Александра Леонидовича. Полнейшее одобрение! Больше того: пытливая заинтересованность его экспериментальной работой.

— Вы сделали, Николай Иванович… Он не дал мне договорить:

— На следующем собрании, очевидно, Александр Леонидович будет баллотироваться в действительные члены ВАСХНИЛа!

IV

Идут в «психическую атаку» белогвардейцы… Строчат пулеметы… Мчатся тачанки… Красным ветром несется на коне Чапаев… Падает, как подстреленная птица, пулеметчица Анка…

Для меня не существовало ни стен кинотеатра «Спартак», ни переполнивших зал зрителей.

Но вот на светлое полотно набежала крупная надпись: «Конец».

Экран погас.

Вспыхнула люстра.

Я сидел прикованным к месту.

— Пойдем!.. — тихо позвала Вера. (У нее заплаканные глаза.)

Мы вернулись домой с дневного киносеанса, буквально зачарованные новым фильмом «Чапаев». Я уселся с книгой на диван. Не читалось. Передо мной все время живой начдив, в бурке, в заломленной папахе…

— Это великолепно! — сказал я. — В Бабочкине ожил легендарный полководец гражданской войны! Это не просто отличная актерская игра, не-ет! Это высочайшая степень перевоплощения, с отдачей всего таланта, сердца, души!

— Я наревелась, мамочка. Как может потрясать настоящее искусство!

— Я рада за вас, мои дорогие, — тепло проговорила Мария Яковлевна. — И в театре и в кино надо или плакать, или смеяться. Если останешься равнодушным, выходит, тебе показали пустышку… Пойдем, Вера, на кухню, поможешь мне.

Я включил репродуктор… Музыка…

Но внезапно все оборвалось.

Из черного зева репродуктора начали падать слова, будто откуда-то сорвавшиеся камни: «Первого декабря, в шестнадцать часов тридцать минут, в городе Ленинграде, в здании Ленинградского Совета (бывший Смольный) от руки убийцы, подосланного врагами рабочего класса, погиб секретарь Центрального и Ленинградского комитетов ВКП (большевиков) и член Президиума ЦИК СССР товарищ Сергей Миронович Киров. Стрелявший задержан. Личность его выясняется…»

Я, задыхаясь, крикнул:

— Вера!.. Мама!.. Слышите?..

Встревоженные, они подбежали к репродуктору.

Нами овладело одно чувство: умер близкий, родной человек.

Мне не хватало воздуха. Я бросился в переднюю, накинул пальто, шапку. Ошеломленный, выбежал на проспект… «Как же так: убили Кирова?! Кирова убили!..» Эта мысль жгла мозг.

На ходу вскочил на трамвай. Опомнился: «Куда еду?.. Куда-то надо ехать… В редакцию!.. Да, да, в редакцию!.. Но сегодня же воскресенье; там никого… Все равно — в редакцию! Я не могу быть дома, в четырех стенах, и слушать этот страшный голос в репродукторе!.. На люди, только на люди!..»

Оглянулся. Пассажиры сидели молча, будто согнулись от свалившейся на их плечи непомерной тяжести. «Знают. Слышали!..» Дребезжащий трамвайный звонок резал по нервам. Вот и «Коммуна». Я поднялся по лестнице, сжимая рукой перила. И мне вспомнилось…


(Я поднимаюсь по лестнице Смольного…

Бумкомбинат не выполняет нарядов треста на четвертый квартал тридцать второго года. Не на чем печатать «Коммуну». Запас рулонов иссякает. Швер шлет меня в Ленинград, с письмом Кирову от Варейкиса. «Только с помощью Сергея Мироновича можно выцарапать у них вагон бумаги и «зеленой улицей» доставить в Воронеж, — говорит Швер. — Остальные тонны подойдут вслед». Письмо Варейкиса — короткая дружеская записка: «Дорогой Сергей Миронович! Нужна твоя срочная помощь. Наша типография по вине вашего комбината села на мель. Если в эту субботу не получим бумаги, прекратится выход «Коммуны». Это — скандал! Нажми все находящиеся у тебя под рукой кнопки, выручи! С дружеским приветом твой Варейкис»…

Письмо забирает у меня помощник Кирова — молодой человек в сером военном костюме. Относит в кабинет. Потом зовет меня. Вхожу с замирающим сердцем. Так близко вижу Кирова!.. У него открытое, приветливое лицо. Улыбающиеся глаза. Он тоже в сером, военного покроя костюме.

— Совсем, выходит, обнищали? — спрашивает он.

— Ваш бумкомбинат подвел, Сергей Миронович.

— Да вот… Варейкис пишет… Вы типографщик.

— Журналист.

— Что же это несвойственными функциями занимаетесь?

— Редактор послал. Тут нужно, говорит, журналисту поехать.

— Сообразительный редактор!.. «Нажми на все имеющиеся у тебя под рукой кнопки…» — Киров читает вслух строки письма. — Та-ак… Нажмем первую кнопку.

Входит помощник.

— Выдайте товарищу талоны в нашу столовую. Пока он пообедает, соедините меня с бумкомбинатом, будем напирать.

…В субботу ночью на станции Воронеж-1 был отцеплен от скорого поезда Москва — Ростов вагон рулонной бумаги.

Утром «Коммуна» вышла с небольшим опозданием.)


Я рванул дверь промышленного отдела. Там — Котов с устремленным в одну точку взглядом… С заплаканным лицом Клава… Морев, сжимающий обеими руками голову… Словно сговорились: собрались, точно одна семья в час неизбывного горя.

…6 декабря. Похороны Кирова в Москве, на Красной площади.

Мы в конференц-зале, у радиоприемника. Переговаривались шепотом, будто рядом стояла урна с его прахом. Уже было объявлено, что на Кирова поднял руку отщепенец, ослепленный ненавистью, исключавшийся из партии, проникший в Смольный с вновь заполученным партбилетом.

Швер не пошел на траурное заседание в Большой драматический театр, захотел в эти часы быть со своим коллективом. Сидел, придавленный горем, у окна. Курил.

— После покушения на Ленина это самый предательский выстрел в истории человечества! — сурово обронил он.

У Котова воспаленные глаза… Чапай прислонился спиной к стене, лицо его застыло… Ильинский положил руки на стол, спрятал в них голову… Клава сжалась в глубоком кожаном кресле… Рядом со Швером, прильнув лбом к холодному стеклу, замер Морев. Бема и Прудковский настраивали приемник на волну Москвы.

Пришли Кретова и Подобедов. За ними — Дальний, Калишкин.

На пороге выросла полусогнутая фигура Князева в распахнутой шубе. Широко расставленными глазами он быстро пробежал по залу. В эту минуту ожил эфир. Князев остался в дверях. Только выпрямился, смял в руке шапку.

Красная площадь… Мы слушаем траурный митинг.

Каждые четверть часа — перезвон кремлевских курантов.

Траурный марш Шопена…

Отсалютовали пушки. Зазвучал «Интернационал»…

…Мы медленно покидали зал, точно уходили от свежей могилы.

Швер остался сидеть у окна. В руке — потухшая папироса…

V

Отлетали календарные листки. Время без удержу мчалось вперед, страна убыстряла шаг в гору. Краше стало и лицо нашей области: новая липецкая домна давала чугун наивысшего качества, в автоклавах СК-2 собирали тонны каучука, завод «Коминтерн» освоил выпуск двадцати марок новых машин для пищевой промышленности, Воронеж завоевал второе место в соревновании четырнадцати городов. Область наградили орденом Ленина[16]. Высшей награды был удостоен и Варейкис. В обком и «Коммуну» шел поток поздравительных телеграмм. В коллективе редакции было праздничное настроение. И сам город под Новый год выглядел нарядным: здания партийных и советских учреждений были иллюминированы; трамвайные вагоны, казалось, стали ходить ускоренней, украшенные красными флажками и полотнищами лозунгов; в Петровском сквере, впервые за минувшие годы, стояла новогодняя елка, усыпанная свежевыпавшим снегом, увешанная гирляндами крошечных цветных лампочек, увитая серпантинными лентами и струями серебристого дождя.

Тридцать пятый год ворвался в нашу жизнь непредвиденными событиями.

Покидал «Коммуну» Котов. ЦК послал его ответственным редактором областной «Амурской правды».

— Неужели, Котыч, расстаемся навсегда? — спросил я, опечаленный разлукой с другом.

— Мы же, Борис, «Аяксы»! — весело шумел Котов. — Всегда и всюду должны быть вместе!.. Поедешь со мной?.. Горы, леса, Амур-батюшка, золото, уголь и… Нюся!

А я в ответ тем же тоном:

— Черноземные поля, сосновые боры, синтетический каучук, ионизация и… Вера!

— Добре, подожду. Как в Рассказове. Приедешь!

В набитом доверху вещами купе мягкого вагона разместилось в далекий путь семейство Котовых. Взбудораженный, вспотевший от укладки чемоданов папаша нетерпеливым жестом сдвинул теплую кепку на затылок.

— Еду еще с бо́льшим удовольствием, чем тогда, в Рассказово. Чувствую огонь в крови!.. Сам понимаешь: высокое доверие, работа на форпосте страны! — с силой сказал он.

Нюся хныкала:

— Увозит нас Шура на тот свет…

Клава успокаивала:

— Не на Луну же, Нюсенька… Ленин что говорил? Дальний Восток хоть и дальний, а нашенский!

Майя и Галочка примостились на диване, как две живые куклы. Моргали длинными ресницами, не понимая, куда их везут. Раскрасневшаяся от волнения Нюся с неутолимой нежностью обнимала то Веру, то меня.

— Приезжайте в Благовещенск, непременно! — с отчаянной твердостью проговорила она. — Вы не представляете, как я полюбила вас обоих, привыкла к вам!

Уехали Котовы. Увезли с собой кусочек моего сердца…

А в начале апреля Швер объявил на редакционной «летучке» о перемещении Варейкиса. ЦК направлял его в Сталинград первым секретарем крайкома партии. Для нас это был гром среди ясного неба. Ведь Варейкис так много уделял внимания газете, поддерживал инициативу, а если когда и пробирал, то за дело. «Почему именно Варейкиса в Сталинград?.. Разве нет других достойных товарищей?..»

Швер объяснил, что Сталинградский край заметно отстает по всем статьям: не выполняет заданий промышленность, неважно идет подготовка к весеннему севу, на Каспии не справились с осенней путиной, да и город никак не может благоустроиться. Вот ЦК и остановил свой выбор на Варейкисе. Ему поручено в кратчайший срок выправить положение в крае, носящем имя вождя, и предоставлена возможность взять с собой из Воронежской области опытных работников — сколько он сочтет нужным и по своему выбору, чтобы сразу было на кого опереться. Это же высокая честь, сказал Швер, вывести Сталинградский край в передовые.

— Ты, конечно, тоже уедешь, Александр Владимирович? — унылым голосом спросил Чапай.

— Видимо…

— Уедешь! — уверенно заключил Чапай. — С восемнадцатого года вы неразлучны…

Часть третья Крутые ступени

…если мы не будем бояться говорить даже горькую и тяжелую правду напрямик, мы научимся, непременно и безусловно научимся побеждать все и всякие трудности.

В. И. Ленин

Первая глава

I

Волга-матушка родимая течет,

Друга милого, касатика несет,

Вниз красивая расшивушка плывет,

Дорогой товар нарядная несет…

Это Феофан Терентьев поет. У него ни слуха, ни голоса. Но хорошее настроение. Громко поет, что и говорить!

Подбодрился мой хороший, дорогой,

Словно гоголь над кормой…

— Перестань горланить, Феофан! — одергивает Клава. — Мешаешь любоваться Волгой.

— Подчиняюсь и умолкаю, — произносит Феофан тоном шекспировского героя. — Любуйся и люби!

А любоваться есть чем. Вечерняя заря! Полнеба в розоватой дымке. Вода у берега зеленовато блестит. Проплывает старая, в морщинах, деревянная баржа. Слышится отдаленный плеск волны. Речной трамвай у пристани выдыхает дымок.

Восторженность переполняет Клаву, радость бьет через край. Она вся во власти нахлынувших чувств. Правда, чувства эти, по ее же признанию, порой настораживают, даже пугают: не слишком ли она весела, беспечна? Или когда очень любишь, то всегда так бывает: летишь на крыльях неведомо куда и земли под собой не чуешь…

— До безумия люблю природу! — откровенничает она. — Помнишь, Борис, мой полет на «Авро»? Я действительно смотрела в глаза небу!

— Оттого и у тебя глаза такие синие-синие! — говорю я. — Гляди, как дышит Волга. Будто живое существо…

— Угу! — кивает Клава. — Она притекла откуда-то из сказки…

Феофан вставляет:

— Как мы из Воро…

— Не остроумно! — обрывает Клава. — Ох, и надоел же ты!

— Уйду, уйду, уйду, чтобы дать вам возможность мечтать! — тем же тоном трагика говорит Терентьев, встает со скамейки, делает грациозный жест рукой и отходит в сторону шага на три.

Читатель, конечно, уже догадывается, что действие этой сценки происходит в Сталинграде.

Вслед за Варейкисом уехал и Швер.

Иосиф Михайлович, с разрешения ЦК, отобрал в Воронеже и области двести двадцать партийных и советских работников. Среди них сотрудники «Коммуны» не числились. Они попали в список «местного значения». Его составил Швер, провел, по нашему шутливому определению, через «контрольный пункт станции Елозо» (Сергей Васильевич стал редактором «Коммуны») и завизировал у Варейкиса. В числе первых ласточек перепорхнули на берег Волги Терентьев, Клава и я. Поселились в гостинице «Интурист». Сталинградские газетчики прозвали нас кто — «интуристами», кто — «варягами».

Итак — мы сталинградцы!.. А я-то думал, что никогда больше не уеду из Воронежа. Ан нет, уехал!.. Покидал его с щемящей болью. Но какая-то неодолимая сила влекла меня в новые места, к новым людям. А тут еще со мной Клава, Терентьев, Швер. Не один на незнакомом берегу!.. Вера и Мария Яковлевна удивительно спокойно и даже одобрительно отнеслись к моему переводу. Обе остались в Воронеже терпеливо ждать, пока я получу квартиру и перевезу их.

И вот, в майский праздничный вечер, трое «варягов» пришли к Волге, уселись на скамье неподалеку от пристани. Темнело. Зажглись фонари. Их свет дробился на поверхности реки. Казалось, Волга смеется… Отверженный Феофан, стоя поодаль, насвистывал какую-то незатейливую песенку.

Вдруг появилась тучная фигура мужчины в очках с темными стеклами.

— А-а, разбойники, где я вас поймал! — воскликнул он зычным голосом.

Это был Иосиф Гелис — первая скрипка в редакционном оркестре: публицист, критик, рецензент, очеркист, фельетонист и прочее, прочее. К нам он воспылал добрыми чувствами.

В это время протяжно забасил, причаливая к пристани, двухтрубный, залитый электричеством, кипенно-белый теплоход «Парижская коммуна».

— Разрешите присоединиться?.. Скоро здесь начнется строительство новой набережной, — сообщил он. — Будет зеленое кольцо вокруг Сталинграда!.. Хороший наш город!

* * *

Авторитет Швера утвердился в коллективе редакции с первого же дня. Все знали, что «Коммуна» считалась одной из лучших областных газет. Когда же по ходатайству крайкома «Поволжскую правду» переименовали в «Сталинградскую правду», все поняли: приехал редактор, задавшийся целью высоко поднять краевую газету.

В послепраздничный майский день, когда я и Терентьев поднимались по старинной чугунной лестнице в редакцию, нас чуть не сбил с ног мчавшийся за «мелочишкой» разносчик новостей репортер Василий Борахвостов.

— К Шверу, живо! — повелительно выкрикнул он.

В кабинете Швера оказался… Князев.

Мы дружески обнялись.

— Нашего полку прибывает! — обрадованно сказал Терентьев, потирая руки.

— Кто следующий? — спросил я.

— Секрет! — Швер улыбнулся.

— Теперь, Саша, устраивай «парад», — сказал Князев, — ты командуй, я принимать буду.

Александр Владимирович начал вызывать по очереди сотрудников редакции. Знакомил их с новым заместителем редактора «Сталинградской правды».

Первым пришел ответственный секретарь Николай Мизин — узкогрудый, с болезненным цветом лица, старожил царицынской «Борьбы».

— Рабочая лошадка, на которую обычно все шишки летят! — представил Швер. — Приходит в редакцию утром, уходит утром, когда спит — спросите у него!

— И не брыкается? — Князев улыбнулся.

— Еще как! Басни пишет… Сталинградский «Крылов»!

— Какой там «Крылов», Александр Владимирович! — Мизин с ужимкой склонил голову набок. — Проба пера…

— А почему у вас такой хилый вид? — спросил Князев. — Швер заездил?

— Мучаюсь, понимаете… язва! — Мизин сморщился. — День и ночь на соде еду, а то — пиши пропало!

Вторым был Гелис. Вошел с лихорадочной поспешностью. На лице написано: «Я занят, очень занят!» (А наверное, болтал с кем-нибудь!)

— Боксер тяжелого веса, — объявил Швер. — Нокаутирует фельетонами, разукрашивает очерками, в краску вгоняет рецензиями.

Следующим был заведующий промышленным отделом Аркадий Васильев — кряжистый, свежевыбритый. Поздоровался с Князевым:

— Очень приятно!

— И лицом пригож, и умом хорош! — аттестовал Швер.

— Краснеть заставляете, Александр Владимирович!

— Вы не красна девица. Служил на флоте, был рабочим, теперь гранит журналистики грызет. Перо острое, глаз наметанный, по годам еще жених (тридцати нету!), а все остальное придет со временем. И еще: страсть как любит рассказывать о своем легендарном земляке Фрунзе! Как говорится, полностью вошел в образ.

Васильев с достоинством улыбнулся:

— Что верно, то верно. Грешен. Даже повесть задумал о товарище Арсении!

— О чем сейчас пишете в газету? — поинтересовался Князев.

— О Метизном заводе. Там все — от чернорабочего до директора — люди с золотыми руками. Стихи писать о них надо!

Переступил порог кабинета заместитель заведующего отделом писем Саша Филиппов — сутуловатый юноша в гимнастерке и галифе цвета хаки, в брезентовых сапогах, плотно облегавших худые, с юной упругостью, ноги. Была у него своя, особенная походка: ступал, как бы слегка приподнимаясь на носки.

— Из молодых, да ранний! Пока что изучает нравы читателей по их письмам, но всеми помыслами в искусстве, в театре!

— Любовь к Мельпомене, Александр Владимирович, не очень-то порочна? — живо заметил Филиппов, расплываясь в улыбке.

— Нет, нет! Непременно женю вас на богине!

Знакомство с литературными сотрудниками прервал телефонный звонок.

— Швер слушает… Здравствуйте… О, это замечательно! Спасибо. Втроем явимся. Пустите? — Швер рассмеялся. — До встречи!

И, опустив трубку, покосился на меня:

— В шесть вечера пойдем в гости.

— В гости? — удивился я. — Куда?

— На именины. Совершенно необычные.

II

Начальник сборки Сталинградского тракторного завода Левандовский вернулся из Америки после длительной производственной практики. Спешил на родину, к пятилетнему юбилею завода. День рождения первенца пятилетки был как бы и его, инженера-тракторостроителя, днем рождения.

До июньской знаменательной даты оставался месяц с лишним. Пойдут торжественные вечера, митинги, всем будет некогда. А хотелось заранее, в своем кругу, по-домашнему, отметить юбилей. Погода к тому же благоприятная: весенние зеленые дни. Левандовский решил пригласить на обед знатных людей завода, товарищей по производству. Задумался: а не позвать ли нового секретаря крайкома? Говорят, он из рабочей семьи, сам рабочий и на учете состоит в партийной организации Тракторного. Почему бы ему и не прийти запросто к нам?.. Левандовский послал Варейкису пригласительное письмо.

В трехкомнатной квартире тесно. Отметить наступающие именины завода пришли мастера сборки, начальники цехов, директор завода Фокин, американский коммунист Фрэнк Хоней (он руководит пружинным отделением на Метизном заводе — филиале Тракторного), технический директор Сатель.

Гостей собралось полным-полна коробушка. А тут еще и мы нагрянули: Швер, Васильев и я.

— Очень рады. Спасибо! — приветливо встретил нас хозяин.

— Всем рады, а вам — особенно! — сказала миловидная хозяйка со светлыми волосами, уложенными венцом. — Столько добрых слов про Анатолия Михайловича пишет ваша газета! Боюсь, зазнается мой «американец»!

Левандовский — высокий, с вьющимися русыми волосами, в новом синем костюме, в накрахмаленной белой сорочке, в цветистом галстуке, выглядел празднично. Он провел нас в общую комнату, где уже собрались гости. У многих на груди — орден Ленина.

Васильев сразу же подсел к белобрысому Сереже Талалаеву, технику-механику на сборке, студенту тракторного института.

— Как дела, Сергей?

— Порядок. Технику взнуздали, Аркадий Николаевич. Владеем всеми ручьями, а их — сто семьдесят, не рак свистнул!

— Хорошо! Значит, конвейер, как часы!.. А в личном плане? Женился?

— Пока нет. Да это — дело десятое.

— Ой ли?.. Неженатый парень, что пионер без вожатого.

— Согласен. Но главное в жизни — твердо стоять ногами на земле. За шаткого мужа жене будет стыдно!

Оба звонко рассмеялись.

— Какой же ты шаткий, Талалаев? — заметил я. — Тракторы собираешь, учишься… Завидный жених!

Швер, Фокин и Сатель беседовали с Фрэнком Хонеем. Родом Фрэнк из города Эри, в Пенсильвании, сын машиниста паровых котлов. В Америке больше года был безработным: уволили как политически неблагонадежного. Как-то он прочитал в детройтской газете, что представители Тракторостроя СССР набирают квалифицированных рабочих и инженеров. Сейчас же завербовался. Вот уже четыре года Фрэнк в семье советских людей. Награжден орденом Ленина. Понемногу овладевал русской речью.

Тем временем я рассматривал фотографии на стене. Вот Левандовский в буденовке… Вот он в кожанке идет по заводскому двору… А вот — в шляпе и модном пальто, в кожаных перчатках, на фоне нью-йоркских небоскребов… А кто рядом?

— Анатолий Михайлович, с кем это вы сняты?

— А-а! Хамет, слесарь на сборке. Приезжайте на завод — познакомлю. Лучший ударник.

Вскоре пришел Иосиф Михайлович.

— Заставил ждать?.. Прошу прощения! — сказал Варейкис. — Задержался на просмотре нового великолепного фильма «Крестьяне». Кинорежиссер Эрмлер блеснул талантом.

Здороваясь, он называл многих по имени и фамилии.

— А, товарищ Фрэнк! Слыхал, начали учиться в комвузе?

— Немно-о-ожко на-ачал, — с легким акцентом, растягивая слова, ответил Хоней.

— Похвально, похвально… По Америке не скучаете?

— Америка по мне скуча-а-ает!

— То-то ж: что имеем, не храним!..

Варейкис повернулся к Левандовскому:

— А вы как чувствуете себя после заокеанской поездки? Обратно в Америку не тянет?

— Что вы! Климат не по мне!.. В жаркую погоду там бывает холодно, а в холодную — жарко.

— Понял вас… Но все же вы, Анатолий Михайлович, невзирая на «погоду», я знаю, доказали американцам, что русские не лыком шиты.

— Доказал! — Левандовский улыбнулся. — Побывал я на двенадцати заводах, приглядывался к технике, разбирал чертежи, каталоги изучал. А вот поработать на ленте так и не дали!

— Испугались! — Варейкис вскинул обе руки. — Еще бы! Того и гляди, «русский медведь»… так, кажется, вас там называли?

— Совершенно верно.

— …разворочает им весь конвейер!

За обеденным столом Левандовский, наполняя бокалы вином, говорил:

— В восемнадцатом я защищал Царицын. Водил бронемашину как раз там, где сейчас наши цехи. Раньше тут торчали хибарки-грибы, трава росла чуть ли не по пояс!

— А скоро и совсем не узнаете родных мест, — сказал Швер.

Фокин — полный, с одутловатым лицом и выпуклыми белесыми глазами, начал восторгаться крутым переломом в жизни края: строится новая набережная, площади и главные улицы города заасфальтированы, открылись специализированные магазины, вокруг Сталинграда строится «зеленое кольцо», впервые за последние годы край выполнил план весеннего сева, подтянулась промышленность…

— Вот вам, товарищи, наглядные результаты нового партийного руководства! — заключил Фокин. — Предлагаю тост…

— Бросьте вы! — махнул рукой Варейкис. — Одно руководство краем, без поддержки народа и в первую голову — коммунистов, ничего бы не могло сделать. И потом, вредно переоценивать то, что пока налажено. Это еще первые, детские шаги. Разумеется, они обычно всегда трудные, оступишься — можно нос расквасить! А спотыкаться есть обо что… Даже у вас на заводе, товарищ Фокин, далеко не все так, как подобает быть на передовом предприятии.

— Кое-что недоделано… — нехотя отозвался директор и отставил бокал. — К юбилею, вот увидите, все заблестит как стеклышко!

— Пока стекла у вас не блестят, а бьются! — Васильев усмехнулся.

— Слышите, товарищ Фокин? — Швер кивнул головой на Васильева. — А ведь он прав. Своими глазами видел!

— Вы когда были на Тракторном, Аркадий Николаевич? — спросил Варейкис.

— Вчера.

— А я — пять дней назад. И то же самое видел… Стало быть, ничего не изменилось?

На выручку пришел Сатель:

— Подтянемся по всему фронту, Иосиф Михайлович! Обязательно снизим себестоимость трактора, освоим гусеницу… и стекла вставим!.. Уже наладили трудный технологический процесс: изготавливаем детали автосцепки…

Общая беседа за столом длилась больше часа. Всех веселил Швер. Он вспоминал различные комедийные эпизоды из редакционной практики, рассказывал о своих первых журналистских шагах в восемнадцатом году, в Симбирске…

Но вот Варейкис встал.

— Разрешите пожелать здоровья и счастья нашим гостеприимным хозяевам, — сказал он, — и всем вам — отличным мастерам производства. Замечательно, что вы собрались в домашней обстановке отметить скорый юбилей завода, как личный праздник. Это значит, что общественное, государственное становится у вас своим близким, кровным! — Варейкис поднял бокал. — За цветущее здоровье нашего пятилетнего «сына», в цехах которого заветная мечта Ильича о ста тысячах тракторов воплотилась в прекрасную быль!.. За наш великий путь к социализму, найденный, как говорил Ленин, массами трудящихся и потому — верный, и потому — непобедимый!

Зазвонил телефон.

Дежурный крайкома сообщил, что Варейкиса просят быть у правительственного провода.

— Вот видите, — сказал Иосиф Михайлович, — я как чувствовал, что время произнести заключительный тост!

Попрощавшись, он ушел.

Но не прошло и нескольких минут, как вновь раздался телефонный звонок. Трубку снял Левандовский.

— Что-о? — Он изменился в лице. — Понимаю… Примем меры! — Тяжело положил трубку на рычаг. — Большой конвейер может остановиться. Пружина в дефиците!

Фокин побледнел:

— Вот те на!.. Метизный подвел!.. Эдуард Адамович, — обратился он к Сателю, — вызывайте машину!

— Машина у подъезда.

— Не беспокойтесь, това-а-арищи! Всю ночь прора-а-абота-ем, пружи-и-и-ну обеспе-е-ечим! — успокаивал Хоней. — Гуд бай!

И выбежал в переднюю.

Сорвался с места Сережа Талалаев:

— Я с вами, Фрэнк!

Вслед за ними ушли Фокин и Сатель.

Поднялись из-за стола и остальные.

Мы вернулись в редакцию.

Васильев поехал на Метизный.

* * *

В первом часу ночи, прочитав неотложный материал, я пришел в кабинет к Шверу.

Все полосы уже были спущены в типографию. Швер был один. С папиросой в руке сидел за столом, откинув курчавую голову на спинку кресла. Кабинет у Швера вдвое, а то и втрое больше воронежского. Хоть и без балкона, зато с четырьмя окнами, выходящими на тихую Московскую улицу. С улыбкой вспомнил я об «эшафоте». Здесь стояла новая кожаная кушетка. Обстановка скромная, добротная.

— Весь материал сдал в набор. Спокойной ночи! — Я кивнул головой.

— Обожди. Садись!.. Звонил председатель горсовет та. Сказал, что на той неделе все «интуристы» получат ордера на квартиры.

— Большое спасибо…

— Доволен?

— Еще бы! Можно ехать за семьей?

— Когда ордер будет на руках.

По выражению лица Швера — задумчивому, чуть грустному, по голосу, слегка приглушенному, но вкрадчивому, я почувствовал, что он расположен к доверительному разговору, даже ищет его. Так оно и оказалось.

— Плаваю меж двух берегов в своей личной жизни, — тихо проговорил он. — Все очень не просто, и говорить об этом нелегко. Не спрашивай!.. Я не могу без Клавы!.. Не могу, вот что хочешь — не могу!

— Прости, Александр Владимирович (я испытывал смущение от его исповеди), коль пошел такой разговор, то откровенность за откровенность. Плыть все время между двух берегов устанешь, надо причаливать. Самое страшное зло — нерешительность.

— Надо. Согласен. Надо найти и в личной жизни твердую опору. Надо все осознать, чем-то, может быть, пожертвовать, что-то подчинить своей воле. Понимаю, понимаю!.. Но запретить сердцу любить, как я люблю, до самозабвения, — нельзя!.. В конце концов, как сказал великий русский геометр Лобачевский, пересекутся и параллели к параллелям!..

Вторая глава

I

Горсовет выдал «интуристам» ордера на квартиры. Меня поселили в Первом доме специалистов, на первом этаже: три комнаты, все удобства, два шага до Волги.

Послал телеграмму Вере: «Готовьтесь. Еду». В мебельном магазине купил все необходимое на первых порах (когда-то багаж придет!). На редакционном самолете У-2 вылетел в Воронеж.

Половину вещей Вера и Мария Яковлевна упаковали. Чемоданы загромождали переднюю. Дело за «маленьким»: получить товарный вагон и погрузиться. Калишкин обещал помочь.

Я пошел в «Коммуну». Дома заулыбались мне раскрытыми солнечными окнами. С волнением поднимался по редакционной лестнице. Каждая ступенька помнилась… Навстречу плыла непривычная тишина, точно в пустом доме. Никого на лестницах… Вот и кабинет Чапая.

За столом, втянув голову в плечи, сидел Бема. Уткнулся в бумаги. Запустил пальцы в курчавую шевелюру.

— Посторонним вход разрешается?

Он поднял голову.

— О! Залетная птица!.. Входи, входи! Перебазируешься?

— Ага! (Мы обнялись.) Что нового?

— Конгресс Коминтерна скоро в Москве… Абиссиния накануне войны…

— Ты, конечно, переживаешь?

— Порохом пахнет.

— Ну, а в «Коммуне» как? Что-то тихо… Где Чапай?

— Разве не знаешь?.. Вчера уехал к вам, в Сталинград.

— Неужели?!

— Швер вытащил. Ильинский тоже в поход собрался. Сейчас расчет получает.

Я — в бухгалтерию. У кассы Лев Яковлевич расписывался в ведомости. Увидел меня:

— Мама моя!

Троекратно чмокнулись.

— К нам едешь? Правда?

— Еду.

— Развелся с Курской аномалией?

— Сталинградский магнит перетянул!.. Я не «последний из могикан»! Переезжают Драбкин из обкома, худрук драмтеатра Энгель-Крон… Квартиры получили?

— Получили. Вагон вот нужен. Надеюсь на Калишкина.

— Он у Елозы. Сейчас же лови! А то, кажется, уезжает в Москву.

В приемной — никого. Редакторский кабинет раскрыт. Я заглянул в двери. Тоже никого… «Эшафот» убрали. Вместо него — простые венские стулья. Оказенили комнату… Эх!

— Борис?! Трам-тарарам!

— Миша!

Морев вцепился лапищами мне в плечи, с силой тряхнул.

— У, здоровущий, Мишка, чтоб тебе! Расцеловались.

— За семьей?.. «Оквартирились», чертяки?.. Как на новом месте? Снится жених невесте?

— Хорошо!.. А как вы тут?

— Богадельня! — зашептал Морев. — Елозо — этот тебе не Швер!.. Ты к кому?

— К Калишкину. Товарный вагон нужен.

— Петр Герасимович в типографии. И Елозо там. — Шепот у Морева сменился тревожным голосом. — Получен приказ насчет второго тома Чижевского… Ох, боюсь, как бы…

Не дослушав Морева, я бросился вниз по лестнице.

Вбежал в цех и остановился на пороге.

Сбившись в кучку, стояли с застывшим лицом Елозо, обескураженный Калишкин, растерянные наборщики. Разбирали сверстанные полосы. В цехе было так тихо, словно в лесу перед грозой. Ко мне приблизился Петр Герасимович. Едва выговорил:

— Второй том… Все было понятно.

— Чье распоряжение? — взволнованно спросил я.

Кивком головы Калишкин указал на Елозу.

Я подошел к нему.

— Что вы делаете, Сергей Васильевич?!

— Это не я… — раздраженно ответил он. — Вторичное письмо из Наркомзема. На этот раз не в издательство, а в облисполком… Категорическое!.. — пояснил Елозо, не отводя глаз от талера. — Подчиняюсь распоряжению, не могу…

— Эхма!.. Цельный год зряшным делом занимались! — досадливо проговорил метранпаж. — Все к чертовой матери! — И так резко двинул оцинкованную доску, что с нее свалились столбцы набора.

Металлические буквы, слившиеся в живые слова, которых ждала наука, в слова, родившиеся в пылком мозгу ученого, проливавшие свет на еще не изведанную область знаний, рассыпались по полу.

…Я в смятении бежал по улице. В глазах плясали литеры, сыпались серыми металлическими градинками. Вспрыгнул на площадку трамвая. Созрело твердое решение: к Чижевскому!.. «Но как сказать ему?.. Это же удар в самое сердце!..»

Чижевский сидел в лаборатории, что-то писал. В открытые окна струился воздух, наполненный запахом цветов.

Я остановился в дверях.

— Александр Леонидович…

Он обернулся.

— Бог мой! — Встал, подошел ко мне, протянул обе руки: — Здравствуйте!

Я стиснул его длинные, тонкие пальцы.

— Неужто вернулись?

— За семьей.

— Проходите, пожалуйста.

Он предложил мне стул. Указал на листы рукописи, горкой лежавшие на краю стола.

— Заканчиваю новый труд. Знаете ли, я все более и более убеждаюсь, — продолжал он после небольшой паузы, — что проблемы, которые я ставлю в книге, новая точка зрения на основные этиологические моменты эпидемического механизма, для наших специалистов в данной области, как говорят французы, bête noire — «черный зверь», могущий только вконец напугать их!.. Поверьте, я не стремлюсь вступать в полемику с ними, с современной эпидемиологией. Я лишь доказываю, утверждаю, что открывается новая глава в учении о микробах, как электрических резонаторах. Но, видимо, не раньше, чем через десятки лет такая точка зрения будет принята безоговорочно и восторжествуют новые методы терапии инфекционных заболеваний!

Я слушал его — взволнованного, твердо убежденного в своей правоте, и не в силах был ни о чем думать, кроме как о случившемся в типографии. Кровь стучала у меня в висках. «Нет, нет, нельзя сейчас, нельзя…»

И вдруг он сам заговорил:

— Как мне трудно без всех вас!.. В редакции меня забыли, в обкоме тоже не до меня. Новый секретарь, заменивший Иосифа Михайловича, милейший человек, но, так сказать, без «внутреннего детонатора». Еще что-то делается в издательстве. Но вы слыхали, какую пакость устроил Завадовский? Не мытьем, так катаньем!

«Уже сообщили!» — понял я. Встал и молча заходил по лаборатории из угла в угол.

— Читали в «Известиях»?

— В «Известиях»?.. — Я остановился. — Ничего не читал…

Он достал из папки газету. В отделе хроники сообщалось:

«В связи с предложением проф. Чижевского о широком применении разработанного им метода ионификации в животноводстве и растениеводстве, и утверждениями ряда ученых о полной необоснованности выводов проф. Чижевского, правительственными органами решено вопрос об оценке опытов проф. Чижевского оставить пока открытым, причем Наркомзему СССР поручено организовать свободную дискуссию в печати по проблемам, разработанным Чижевским, с обеспечением Чижевскому возможности отвечать на критику его работ».

В одну секунду я осознал обстановку. Ошеломленный, спросил:

— Разве вы предлагали широкое применение?

— Никогда и никому, боже упаси!.. Я писал лишь о необходимости опытных изысканий на самой широкой основе, на базе совхозов. Это же совсем другое! И сейчас настаиваю на этом!.. Завадовский просто-напросто передергивает карты, вводит в заблуждение наркома и печать! Решил опорочить меня публично… Хорошо-о! Я отвечу ему вторым томом моих трудов!

«Он ничего не знает!»

— Том уже сверстан, идет в печать!

— Он, может… и не выйти! — вырвалось у меня. «Зачем я!..»

Чижевский побледнел. Шагнул ко мне и — тихо:

— Вы что-нибудь знаете?..

Скрывать дальше не было сил.

— Да!.. Полчаса назад я был в типографии. Там рассыпают набор… Опять письмо из Наркомзема, продиктованное, очевидно, Завадовский.

Чижевский вернулся к столу, уперся в него рукой, нечаянно смахнул вниз листы рукописи и рухнул на пол.


Спустя час я позвонил Шверу. Рассказал обо всем.

— Опять атака? С дипломатическим подходцем? — послышалось в трубке.

— Какая там, к черту, дипломатия! Разбой средь бела дня!

— Я завтра еду в Москву. Постараюсь переговорить с Вавиловым и в ЦК. Передай Чижевскому привет… Когда думаешь вернуться? Не опоздай к юбилею Тракторного!

II

Моим хозяйкам квартира понравилась. Главное — Волга близко. В день нашего приезда она как бы красовалась, рядилась то в темно-синее, зеленое, то в оранжево-розовое водяные платья. Смущал Веру балкон на первом этаже.

— Чтоб жуликам, что ли, было удобно?

— Не беспокойся. Я и о стороже подумал. В клубе собаководства нас ждет чудесный щенок — немецкая овчарка.

— Ой!.. Я давно мечтала! — обрадовалась Вера. — Приберемся, и я помчусь за ним!.. Мама, слышишь? Овчарка! Борька овчарку купил!..

Вагон с вещами (его быстро добыл Калишкин) шел с тем же поездом, в котором ехали и мы. К вечеру второго дня все было расставлено по местам.

Покончив с домашними делами, я отправился в редакцию. Первым долгом — к Чапаю.

Он — ответственный секретарь. (Мизина назначили заведующим отделом литературы и искусства, заместителем к нему — Сашу Филиппова.) Чапай с ходу вошел в курс дела, взял бразды правления в свои руки, со всеми сотрудниками сразу на «ты». Меня встретил так, будто мы и не расставались.

— Минуточку! Ты нужен, — сказал он, здороваясь.

И продолжал выдерживать натиск Борахвостова. Вася упрашивал «тиснуть» в номер залежавшийся в наборе его фельетон «Румба» (о танцевальных площадках в городе).

— Обожди, Василий Никитыч, со своим фельетоном! — отбивался Чапай. — Там такого понакручено…

— Я ученик Ильфа и Петрова! У меня их стиль!

— Очень приятно! Вот вернется Швер, прочтет, и тогда тиснем.

— К чертовой бабушке! Не буду больше писать для маринада! — рассердился Вася и, раздув ноздри, ушел.

Раздался звонок. Чапай снял телефонную трубку.

— Да… В траурную рамку. Две колонки…

— Кто умер? — спросил я.

— Мичурин! — Чапай опустил трубку.

Я вздрогнул.

— Да не может быть…

— Иди домой. Пиши воспоминания о встречах с Мичуриным.

…В открытое окно домашнего кабинета еще глядело ночное небо. Я положил руки на стол, уткнулся в них головой.

И мне почудилось…

В огромном туманном кольце движутся мичуринские яблоки, овитые розовым, белым, золотистым сиянием. Льется дождь темно-красных вишен, оранжевых слив, зеленых, синих ягод. По стволу дерева, как живая, вьется лоза в бриллиантовых виноградинках. В струях цветного потока идет по саду Иван Владимирович, в черном, с орденами, сюртуке, в старенькой фетровой шляпе. На вытянутой ладони — полуторафунтовая антоновка, чудо-плод. Идет прямо на меня. С каждым его шагом яблоко вырастает, круглеет и заслоняет фигуру Мичурина. Это уже не яблоко, а вращающийся земной шар. Сквозь него, словно он бумажный, прорывается рука Ивана Владимировича, — худая, мозолистая, с длинными, как цепкие корни, пальцами и ложится мне на плечо…

Вера трясла меня:

— Борис!.. Ты спишь?.. Борис!

— Ох… Какой сон!.. Зачем ты разбудила?

— Написал?

— Да.

— Уже светает…

— Неужели?

За окном плыли бело-серые тени.

Утром я сдал Чапаю очерк «Последние встречи».

А вечером пришел в редакцию Швер, вернувшийся из Москвы.

Я скорей к нему. Не терпелось узнать о Чижевском.

— Все утряслось, — сказал он. — Набор второго тома восстановят. Что же касается дискуссии, пусть поспорят. Правого ничто не может устрашить! — подчеркнуто произнес он, но почему так многозначительно — я не понял. — Опусти «собачку». — Он кивнул на дверь.

Я защелкнул замок. Дурное предчувствие закопошилось во мне.

— У тебя дома все нормально?

— Как будто все… А что?

Швер снял очки. Медленно, затягивая время, стал протирать стекла носовым платком. Не глядя на меня, глухо уронил:

— Твой брат Василий под следствием.

— Он же коммунист до мозга костей! — воскликнул я.

— Хм!.. Будто не знаю.

Я стоял в мучительном раздумье, потрясенный случившимся.

Молча вышел из кабинета. Спустился по чугунной лестнице на улицу. Двинулся, не зная куда, зачем… Очутился на набережной, среди заготовленных глыб карельского гранита, белеющих в темноте. Мне вдруг представилась якутская лыжня… Василий в полушубке и собачьих мохнатках… Не знаю, сколько простоял я под звездным небом, под теплым ветром, дувшим с Волги. Очнулся от звуков рояля. Тяжелые аккорды… Соната Грига?! Откуда?.. Ах, это радио на пристани… «Надо домой! — приказал себе. — Не сгибаться под ударом!.. «Правого ничто не может устрашить!..» Верно, очень верно, Александр Владимирович!..»

Тяжелыми шагами пошел домой, но оказался в редакции. Толкнул плечом дверь кабинета, вошел к Шверу. И только тогда сообразил, где я.

— Куда ходил? — спросил он, мелко покашливая.

— Так… бродил!..

— Понимаю: неожиданно, тяжело… Пройдет какое-то время… все выяснится… — успокаивал Швер, хотя отлично понимал, что все его слова впустую. Но что другое он мог сказать?!

— Пока выяснится, я… я, наверно, не смогу работать в редакции?

Он встал. Прошелся по кабинету. Закурил, швырнул коробок спичек на стол.

— Завтра пятилетие Тракторного. Дашь отчет о празднике за своей подписью. Понял?

У меня к горлу подкатился комок.

— Спасибо!

III

Митинг закончился. С трибуны сошли руководители края и завода. Медь оркестров. Праздничное гулянье. Площадь как бы вскипела волнами — бурливая, радостная, песенная. Вспыхнули и рассыпались звездами огни фейерверка. Шелестели на ветру знамена и полотнища. Лучи прожекторов то скользили по стоявшему в центре площади бронзовому Феликсу Дзержинскому (его имя присвоили заводу), то вырывали из вечерних сумерек и словно поднимали ввысь пять лестничных ступеней — пять юбилейных лет. На ступеньках — макеты тракторов. На самой верхней — модель рождавшегося гусеничного СТЗ-3. Высокие струи фонтана, как лезвия сабель, врезались в темневшее небо.

Сатель подозвал пожилого колхозника. Тот подошел вместе с бойким на вид пареньком.

— Иосиф Михайлович! Товарищ Гайдамакин Андрей Петрович, из Дубовского района, — представил Сатель. — Первый колесный трактор попал к ним, в село Оленье, в сельхозартель.

— Вон что!.. Здравствуйте, здравствуйте, Андрей Петрович!

— Добрый вечер вам! — Гайдамакин приподнял картуз.

— Как ведет себя первенец?

— Во всю силу!

— А я на нем сидел! — выкрикнул паренек, вздернув нос.

— Ух ты, герой! — Варейкис похлопал мальчика по плечу. — Сынок?.. Сколько ему?

— Серега… Четырнадцать годков… От трактора не оттащишь. В аккурат все винтики изучил!

— Ездил, Сережа, на тракторе? — спросил Аркадий Васильев.

— А то!

— Значит, будешь трактористом!

— Берите выше! — Варейкис вскинул руку. — Директором МТС! Или даже вот — Фокина заменит… Не возражаете, товарищ Фокин?

Директор завода кивнул головой.

— Это наши будущие кадры — инженеры, профессора! — отозвался Сатель.

Гайдамакин выпрямился:

— Товарищ Варейкис! Мы люди от земли. По-нашему так: лучше смотреть на колосья, что книзу клонятся, чем голову кверху задирать.

Варейкис рассмеялся.

С Аркадием мы несколько раз обогнули пьедестал памятника Дзержинскому, усыпанный цветами. Восторгались мастерством скульптора Меркулова. В образе рыцаря революции суровая монументальность соединялась с революционной страстностью. Остановились около фонтана. Ловили в ладони водяные брызги, стеклянно сверкавшие в прожекторных лучах.

— Я одно время работал в ЧК, — сказал Аркадий. — Имя Феликса Эдмундовича для меня — святое, как, впрочем, и для всех советских людей, обязанных ему спасением революции.

Мимо нас прошли работницы. Звонкие поющие голоса.

— Скоро расстанемся, — как бы между прочим сказал Аркадий. — Уезжаю в Саратов.

Думая, что он шутит, и я шутливо заметил:

— «В деревню! К тетке! В глушь! В Саратов!»?

— Вполне серьезно. Думаю переходить на литературный фронт…

— Так, так… А кто она?

— Тс-с!.. — Аркадий улыбнулся. — Догадался?

— Наверно, нечто из ряда вон выходящее? Греческая Гелена или очаровательная Афродита?

— Представь себе, самое что ни на есть земное юное создание. Очаровательней всех земных и небесных Афродит!.. С ней и разделю жизнь.

— В добрый час, Аркадий!.. Да здравствует любовь!..

Над площадью полились мелодичные, плавные звуки вальса «На сопках Маньчжурии». Мы продвигались, обходя танцующих. Около проходной стояли американский инженер-коммунист Фрэнк Хоней и кучерявый негр в костюме кремового цвета с пунцовым галстуком.

— О’кэй! — воскликнул Фрэнк и поманил нас рукой. — Будьте зна-акомы: мой коллега Джекки, сборщик высо-окого класса! Тоже из Америки.

Джекки пожал нам руки, улыбнулся. (По-русски он не говорил.)

— Нравится праздник? — спросил Аркадий.

— О-о! — Фрэнк широко развел руками. — Замечательно-о! (Глаза у него веселые, с золотыми искорками.)

— И на душе хорошо? — спросил я.

— Очень!.. Джекки и я — два-а корабля на Во-олге: бо-ольшое плавание, бо-ольшое солнце, бо-ольшие зеленые берега-а-а!

Он повторил то же самое по-английски своему другу.

— Джекки — сэлф мэйд мэн…

— Он говорит, — перевел Фрэнк, — что сам про-о-обился в жизни. Вы понимаете?.. Но я учу его все зна-а-ать.

— Вы, товарищ Хоней, не только мастер производства, но, оказывается, и педагог! — сказал Аркадий. — Помогаете молодым рабочим, студентам института решать задачи по высшей математике. Это очень… о’кэй!

Фрэнк сдержанно улыбнулся.

— Не скромничайте, Фрэнк! Ведь помогаете? — утверждал я.

— Один раз было-о…

— Положим, не один…

— Сережа Талалаев… вы его знаете… Просил меня прове-ерить зада-ачу: так или не та-ак решил? Я до-олго проверял… Пра-авильно решил… Обгоняет меня русский парень!.. А четыре годов назад у него-о была-а совсем ма-а-ленькая грамота!

Аркадий колючими глазами впился во Франка:

— А вот такую задачу вы сможете решить: через сколько лет сойдет с конвейера миллионный трактор?

— Миллио-онный?.. Задача со мно-о-огими неизвестными. Если Гитлер не помеша-ает — через три-идцать лет!

— Через тридцать?.. Нет-нет! — завертел головой Аркадий. — А темпы? Темпы нарастают!

— А война? Война то-оже нараста-ает!

— Раньше, Фрэнк, раньше! Мы — оптимисты!.. Если же, не дай бог, война, то мы победим, и все равно дождемся миллионного… Борис, ты согласен?

— Дождемся! — убежденно подтвердил я.


(И дождались!

Январь 1970 года…

Вхожу в кабинет Аркадия Николаевича (Васильев прозаик, парторг Московского комитета КПСС в столичной писательской организации).

— Аркадий! В Волгограде — миллионный трактор! Помнишь, гадали, когда он родится?

— Да, да, вспомнил!.. Хоней был прав. Через тридцать пять лет… Война задержала.

Я развернул «Волгоградскую правду». На первой полосе снимок: трактор с выпуклой на нем цифрой «1 000 000». На полотнище: «Ленинскому юбилею — наш подарок!» Тут же — Указ о награждении завода орденом Ленина.

— А кому вручили миллионный трактор, знаешь? Сергею Гайдамакину!

— Какому Гайдамакину? Не помню.

— Читай, Аркадий, и вспоминай!

«Волгоградская правда» рассказывала, что юбилейную машину передали механизатору подшефного колхоза «Оленьевский» Сергею Гайдамакину, который работал и на первом колесном тракторе, перед отправкой этого исторического экспоната в столичный музей. Отец механизатора, девяностовосьмилетний Андрей Петрович, присутствовавший на торжестве, взволнованный, со слезами, обнимал своего сына-«миллионера»…

— Это же тот самый Серега, который «все винтики изучил»! — радостно вспоминал Аркадий Николаевич. — Чудеса творит история!)


Мы возвращались в город на речном трамвае, украшенном цветными фонариками, флажками, среди рабочей молодежи, под задорные звуки балалаек.

Спустя две недели Аркадий уехал в Саратов. Я побежал на пристань проводить, но опоздал. Теплоход уже отчалил. Я увидел в вечерней дымке, у борта, Васильева с молодой женой.

IV

Борахвостов все же протолкнул «Румбу».

Через неделю в «Правде» появилась заметка, критикующая незадачливых автора и редактора. Терентьев подтрунивал: «Ага, насыпали Ваське соли на хвост!» И «свистал всех наверх» — к Шверу.

Был конец рабочего дня. Сходились вяло: усталые, смущенные критикой нашей газеты. Да и маловато нас было. Филиппов — в Камышине (там открывается филиал Камерного театра). Ильинский — в Астрахани, на рыбных заводах. Сотрудники промышленного отдела — в цехах «Красного Октября», где идет битва за рекордную выплавку стали. Даже Князев, трудно передвигавшийся, уехал в Ахтубу обследовать овощные плантации.

Расселись. Наступила тягучая пауза. Швер, угрюмо читая «Правду», уголком глаз наблюдал за Борахвостовым. А Вася голубой птицей сидел на валике кушетки. На лице — ни тени огорчения. (Он и летом и зимой ходил в голубом костюме, даже в мороз — без пальто и головного убора!)

— Ну, что, все собрались? — спросил Швер.

— Кто на месте — все тут, — ответил Чапай.

— Вы, очевидно, догадываетесь, по какому поводу я созвал вас в необычное время? — спросил Швер.

— На «похороны» по пэ-эрвому разряду! — подал реплику Гелис.

— Вы свою «ослоту» припасли бы лучше на другой случай! — резко заметил Швер и горячим взглядом уставился на Борахвостова. — Как же так, Василий Никитич?.. И себя и меня подвели?.. Нельзя же, в самом деле, под маркой фельетона нести всякую околесицу, вроде этой: «Закон о рефлексах академик Павлов открыл пятьдесят лет спустя после того, как начали им пользоваться цыгане — дрессировщики медведей»! Рецензент прав (Швер опять процитировал): «Тут и скучнейший экскурс в область дрессировки молодых медведей, и пошлый разговор об условных рефлексах»… Конечно же, пошлый!

— Политический ляпсус! — фыркнул Терентьев.

— Какая там политика — глупистика! — взвизгнул Гелис.

— Справедливо указывается, — продолжал Швер, — что в сочинительстве автор потерял равновесие…

— И шлепнулся! — вставил Терентьев.

— Совершенно верно! Вместе с редактором, который пропустил фельетон. — Швер досадливо почесал в затылке. — По совести говоря, подмахнул в спешке, будь она неладна! А в полосе читать не стал… К черту такую работу! Ответственность, ответственность и еще раз ответственность! Напоминаю об этом всем вам и… себе! — Он взъерошил хохолок. — Завтра, как ни прискорбно, мы, в порядке самокритики, перепечатаем эту заметку.

«На первых порах — и такой «подарок»! — подумал я. — Однако Швер не боится признавать собственные ошибки!»

Опять потянулось томительное молчание. Заговорил Чапай:

— Я тебя предупреждал, товарищ Борахвостов… А ты — «Ильф и Петров»… «Стиль!..»

Вася поднялся с дивана, развел плечами, словно сбросил тяжелый куль. Сказал с самым невинным видом:

— Меня как-то Горький выругал за один рассказ в журнале «Красная новь», теперь «Правда» за фельетон… Можете наказать — пожалуйста!

Он сел, подтянув на коленях голубые брюки.

Швер негромко кашлянул.

— Не от той печки, — сказал он, — затанцевали, Борахвостов! Досталось нам обоим по заслугам. Но подвергать вас остракизму не буду. — Александр Владимирович встал из-за стола. — Урок всем на будущее… Можете расходиться.

В коридоре Терентьев нагнал хмурого Борахвостова. Положил ему руку на плечо.

— Жизнь, Никитыч, вроде винтовой лестницы: оступаться нельзя, загремишь вниз.

— Отвяжись! А то… съезжу! — Вася порывисто взмахнул рукой.

Поздно вечером пришла телеграмма: Швера вызывали на совещание редакторов в ЦК партии.

На следующий день он уехал в Москву.

Швер еще был в пути, как поступила «Правда» со статьей Завадовского, напечатанной в порядке обсуждения (дискуссия о научных поисках Чижевского началась). Называлась она хлестко «Против научной халтуры (По поводу «учения» А. Л. Чижевского об ионификации)». В статье начисто перечеркивался многолетний труд Александра Леонидовича, решительно отрицалось вообще какое-либо активное действие аэроионизации. Даже о стихах молодого ученого вспомнил Завадовский. Это, по его мнению, черт знает что такое! Называть себя ученым и… писать стишки?! Халтурщик, дескать, во всех отношениях!

Последнее время Терентьев, от кого-то узнав о несчастье с моим двоюродным братом, насторожился, почти не разговаривал со мной, держался стороной: мало ли что! Но тут его прорвало:

— Разделали твоего «гения»? Не на того коня поставил! — Недобрый огонек мелькнул в его глазах.

— Катись ты… знаешь куда?! — обозлился я. — Не в скачки играю, а в партийной печати работаю. И ни от одного слова в защиту Чижевского не отказываюсь! Верил, верю и буду ему верить!

Публичный выпад Завадовского возмутил меня до крайности. Я готов был сорваться с места и ехать к Александру Леонидовичу (он эти дни был в столице). Но что мог я сделать? В чем помочь?.. Вся надежда на Швера. Неужели он не зайдет к Чижевскому, не подбодрит, не поможет скорей ответить на беспардонную ложь Завадовского?!

Швер навестил Чижевского. Узнал, что Александр Леонидович был у Чернова. Досконально изложил наркому земледелия цели и задачи ионификации, доказывал ее экономическую эффективность. Чернов, выслушав, сказал: «Задачку вы нам подбросили. Не решить даже с помощью интегрального исчисления!» На что Чижевский заметил: «Задача эта не математическая, а политическая, товарищ нарком, и решать ее надобно не с помощью интегрального исчисления, а с большевистской настойчивостью, и не прятать голову под крыло!» Чернов взбеленился и прервал беседу, Чижевский ушел, хлопнув дверью. «Скажите на милость, — возбужденно говорил Чижевский Шверу, — разве допустимо, чтобы люди, подобные Чернову, занимающие высокие посты, не обладали бы чувством нового?.. Живут такие люди давно устаревшими понятиями, тормозят развитие научного, общественного и любого другого процесса, и — хоть бы что!»

Швер прочитал первые отклики на статью Завадовского, присланные в «Правду» и Чижевскому. Одно письмо было подписано коллективом ученых: Циолковским, профессором Богоявленским, Куровым… В этом письме (Швер снял с него копию) были такие строки: «Статья Б. М. Завадовского не знаменует собою открытия научной дискуссии о работах А. Л. Чижевского. Наоборот, мы считаем, что она представляет собой образец крайне недобросовестного обращения с фактами и попытку подменить подлинную научную критику псевдонаучным критиканством, против которого необходимо выразить самый энергичный и самый решительный протест». Прочитал Швер и подготовленную ответную статью Чижевского. «Не напечатают, — сказал Александр Леонидович. — Редактор Мехлис, увы, на стороне Завадовского». — «Напечатают», — заверил в ответ Швер.

…Я еще спал (после ночного дежурства в типографии), когда вдруг Вера разбудила меня:

— Борька! В «Правде» статья Чижевского!

Я не верил глазам своим! Да, вот она: «Ответ сердитому оппоненту (По поводу «разоблачений» Б. М. Завадовского)». От «разоблачителя» мокрого места не осталось. Мотивированная, убедительная статья заканчивалась спокойно, но разящей фразой: «Великое достоинство науки заключается в том, что она далеко выходит за пределы воображения одного человека и даже за границы компетенций самой решительной критики, каким бы апломбом она ни обладала».

Вскочив с постели, я закружил Веру по комнате:

— Я знал! Я верил — так и будет!

Схватив газету, помчался в редакцию. Сразу — к своему «оппоненту». Терентьев, сидя за столом, что-то спешно строчил.

— Феофан! В «Правде» — ответ Чижевского! — Сунул ему газету под нос.

Он вскинул на меня удивленные глаза. Начал читать. Его лицо постепенно краснело.

— Ну?.. Что теперь скажешь о «коне»?

Терентьев подергал носом.

— Что ж, у твоего коня сильные копыта!

И тут вошел в комнату Борахвостов. В руках — раскрытый словарь иностранных слов.

— Разыскал! — весело произнес он. И вслух прочитал: — «Остракизм» — в Древней Греции — изгнание граждан, опасных для государства, путем тайного голосования, производившегося черепками, на которых писались имена изгоняемых…»

Третья глава

I

В одну из ноябрьских ночей над Тракторным повисла тугая тишина. Метель унеслась, запорошив ворота и стены корпусов, нагромоздив сугробы. Под белым пологом завод как бы притих, но притих обманчиво. В цехах было шумно и людно, особенно в механосборочном. Свист сжатого воздуха, скрипы железных катков, говор моторов сливались в мощный, заглушающий голоса гул, словно где-то тут, совсем рядом, с высокой кручи срывался неукротимый водопад. Свершалось великое таинство созидания: за два часа с большого конвейера сошло сорок четыре машины — по одной через каждые две с половиной минуты. А раньше за это время снимали двадцать, от силы двадцать два трактора. Соревнование с харьковским заводом-собратом достигало высокого накала.

В цех ветром ворвался Талалаев. Высоко держа в руке телеграмму, он бежал вдоль конвейера и кричал:

— Из Харькова! Из Харькова!.. Сто сорок четыре!

Его остановил молодой фрезеровщик Валя Семенов — крепыш небольшого роста, с полными жизни карими глазами:

— Чего орешь? Покажи-ка!

— Не веришь?.. Вот! Сто сорок четыре.

— Подумаешь!

— Что значит «подумаешь»? Отстаем!

— Так до утра еще ехать и ехать! — Валя лихо сдвинул кепку на затылок. — Эх, был бы у нас заместо мускулов электроподъемкик для моторов и рам, такой бы рекорд выдали — американцам и не снилось! — с азартом сказал он.

— Со временем будет!

Талалаев влетел в конторку начальника сборки. Я — вслед за ним.

— Анатолий Михайлович!.. Из Харькова!.. Отстаем!..

Левандовский повертел в руках телеграмму. Вынул карманные часы, сверил их с ходиками на стене. Крутнул ручку телефона.

— Сателя… Эдуард Адамович? Харьков за вторую смену сто сорок четыре… Уже знаете?.. Понимаю!

Снова завертел телефонную ручку.

— Директора!.. Товарищ Фокин? Харьков… И вы получили? Хм! Шесть телеграмм — вот бомбардировщики!

Левандовский опустил трубку.

— Дадим ответную? — спросил Талалаев.

— Сперва трактора дадим, а потом ответную… Ступай к себе! Каждую секунду, Сережа, надо беречь!

Левандовский щелкнул пальцами:

— Перекроем!

— Сомнений не может быть! — послышался голос Сателя.

Технический директор стоял в дверях конторки.

— Уж очень Харьков напирает, товарищ Сатель!

— Уж больно тревожитесь, товарищ Левандовский! — в тон ему ответил Эдуард Адамович. — Пошли, товарищи, на конвейер.

Установщик промежуточных передач Хамет Абубекеров (тот самый Хамет, с которым хотел познакомить меня Левандовский) уже добился мирового рекорда производительности труда: за три с половиной часа поставил и запрессовал восемьдесят пять передач. Его движения были ловки, уверенны. Он вьюном ходил вокруг своего рабочего места — тонкий, жилистый, с глубоким шрамом на правой щеке.

Шесть часов одна минута…

Громыхая, поехал на склад сто сорок четвертый трактор.

Шесть часов три с половиной минуты…

— Еще трактор!

— Перегна-али! — кричал Хамет, приложив рупором руки ко рту. — Харьков перегна-а-али!

Стоя в цехе, с трепетом наблюдая картину жаркого трудового наступления, я аплодировал каждой машине, сходившей с конвейера.

Две с половиной минуты — трактор!

Две с половиной минуты — трактор!

Хронометрированный, четкий ритм.

Вокруг меня — сияющие лица, горящие глаза… Машины уходили на склад.

Ночная смена кончилась.

Из ворот механосборочного выкатился сто шестидесятый трактор. На него взобрался Талалаев. Размахивал красным флажком. Широкое, полное лицо Сережи сияло. Рекордный трактор сопровождали Сатель, Левандовский, Валя Семенов, Хамет, Скворцов (курносый парень с перепачканными краской руками, «командующий красилкой», как прозвали товарищи своего начальника красильного отделения) и с ними еще — не счесть сколько! — слесарей-сборщиков, красильщиков, фрезеровщиков. Почетный караул!

Американские нормы, по которым устанавливалась проектная мощность Тракторного, были в эту ночь превышены больше чем вдвое.

Около склада готовой продукции рабочие начали качать Сателя и Левандовского. Не в силах сдержать распиравшую грудь радость, Скворцов пустился вприсядку, выкрикивая нараспев:

Эй, начальник, испеки

Каждому по торту!

Натянули нынче нос

Господину Форду!

В душевном порыве бросился ко мне Хамет. Но в ту же секунду отпрянул. Лицо вытянулось, глаза расширились:

— А ты кто будешь?

— «Сталинградская правда».

— Ай, правда, правда… Люблю правду!

Он обнял меня.

— Желаю вам, товарищ Абубекеров, здоровья и новых рекордов.

— Спасибо, дорогой! — Он приподнял над головой расшитую серебром тюбетейку. — Хамет проживет сто лет. Тоже будет рекорд!

Ко мне приближался Фрэнк Хоней. Для него, американского коммуниста, подумал я, особенно знаменательна победа в соревновании. Он, конечно, ждал ее, верил в нее, в силу коллектива, в моральное и техническое превосходство советских тракторостроителей над заокеанскими, и тоже вложил в эту победу частицу своего сердца, свой инженерный опыт. И не случайно он прикрепил сегодня к лацкану пиджака орден Ленина: пришел как на праздник.

— Ни-и-и одного дефектного! — торжествовал Хоней. — Такого не-е-е знал еще ни-и-и один завод в ми-и-ире!

— Поздравляю, Фрэнк! Это и ваша победа, — сказал я. — Вы же теперь наш, советский?

— О’кэй, о’кэй!.. Весь советский — с го-оловы до ног!


Автомашина скрипела от натуги, одолевая заваленную снегом дорогу. Мотор надрывно взвывал. Варейкис сидел рядом с водителем, подскакивая от непрерывных толчков. Фокин разбудил его в четыре утра, сообщил о рекордном ходе выпуска тракторов. И затем, по просьбе Иосифа Михайловича, звонил ему по телефону через каждые пятнадцать минут.

— Приехали! — объявил водитель. — Обратно не доедем. Будем в заводском гараже чиниться.

— Как-нибудь доберусь в город, — сказал Варейкис, выходя из машины.

Митинг был многолюдным. Секретарь крайкома всматривался в улыбчивые лица рабочих, тесными рядами стоявших в цехе.

— Большой подарок вы сделали стране и партии, — выступая, сказал он. — Ваша победа, товарищи, слилась воедино со стотысячным «газиком» на Горьковском автозаводе, с гигантским мостом через Волгу в Саратове, с другими замечательными делами Родины. О чем все это говорит? О том, что большевики оседлали технику и, это не подлежит никакому сомнению, двинули ее вперед, навстречу полному построению социализма в СССР!

Одобрительные возгласы и аплодисменты подтверждали сказанное секретарем крайкома.


Шагнем с тобой, читатель, в будущее, сюда же, на завод, через тридцать шесть лет. Какое счастье, что я, живой свидетель минувшего и настоящего, могу наглядно показать, каких высот достигли люди и страна. Шагнем в…

1972 год

Морозное январское утро. Волгоградский тракторный… Тридцать шесть лет и два месяца отделяют меня от незабываемой красной ночи… Та же, чуть покатая, дорожка от проходной к цехам. В таком же пушистом зимнем одеянии деревья вдоль нее, но уже не саженцы — росли вместе с заводом.

— Кто-нибудь остался из тех, кто строил СТЗ и работал в первые пятилетки? — спрашиваю сопровождающего меня инженера.

— Остались… Но многие погибли при защите завода от фашистов.

— А сколько ветеранов осталось?

— Триста пятьдесят. Все на своих рабочих местах!

— Великолепно: живая связь тридцатых и семидесятых годов!

— Нерушимая связь!.. Надо сказать, молодежь (у нас подавляющее большинство молодые рабочие) соблюдает традиции отцов… В первый год девятой пятилетки мы подарили стране немало сверхплановых тракторов.

— Жив стахановский почерк!

Первый сборочный. Он шире и длиннее своего предшественника. Конвейерная лента двигается ритмично, будто подталкивают ее удары горячих сердец. Над воротами и внутри цеха — электрическое табло. Слева на них светится «20» — план съема тракторов на данный час, на данную минуту. Справа — «16», фактическая выдача. Первая цифра требует, диктует. Вторая — зовет, подстегивает.

— Разрыв, — замечаю я, глядя на табло.

— Нагонят и перегонят!

— Знавал я тут, на конвейере, одного татарина. Писал даже о нем. Такой, знаете… огонь в крови!

— Не Хамет Абубекеров?

— Живой?

— Слесарь-сборщик в механическом М-75.

— Да что вы говорите!

— Идемте, увидите!

Секретарь партбюро цеха подтверждает, что это и есть тот самый Хамет Сулейманович. До сих пор передовик производства.

В дверях появляется поседевший, но такой же сухопарый и с тем же шрамом на щеке, шестидесятичетырехлетний Абубекеров.

— Здравствуйте, Хамет Сулейманович!

— Здравствуйте…

— Не узнаете, конечно?

— Нет…

— Последний раз мы виделись в тридцать пятом году.

— Ого! Давненько…

Он садится на стул. Вижу — недоумевает: кто это и кому он понадобился?..

— Помните ноябрьскую ночь, когда в одну смену сняли сто шестьдесят тракторов?

— А не сто восемьдесят? — припоминает Хамет, настораживаясь.

— Нет, сто шестьдесят. Сто восемьдесят — это потом. А вы в ту ночь за три с половиной часа поставили и запрессовали восемьдесят пять передач.

— А не сто шестьдесят?

— Нет, восемьдесят пять. Сто шестьдесят — за всю смену.

— Ага, ага!.. Меня именными часами наградили, помню! В газете пропечатали за рекорд!

— Это я вас… «пропечатал».

Хамет откидывается на спинку стула. Потом вскакивает.

— «Сталинградская правда»?! — Он взмахивает руками. — Ой-ой-ой, какой ты толстый стал!.. Ой-ой-ой!..

В тот же день, на общезаводской комсомольской конференции, встречаю бывшего фрезеровщика Валю. Теперь Валентин Александрович Семенов — директор Тракторного, Герой Социалистического Труда, депутат Верховного Совета РСФСР.

— Поглядите, какая молодежь! — говорит он, указывая на заполненный комсомольцами зал Дома культуры. — Это вам не тридцатые годы! Как одеты, какие прически!.. Девчата — модницы, парни — под стать им. А работают, как и отцы, с техническим совершенством, с комсомольской хваткой.

— Вы — пример им, Валентин Александрович!

— Еще не знаем, кем они будут! Может, министрами, учеными…

— А что сталось с американским коммунистом Хонеем?

— Так он в Волгограде! Бывает на заводе.

На другой день я у Хонея.

— Фрэнк! Это вы, Фрэнк?

— Изменился? — спрашивает его жена, Антонина Трофимовна, бывшая учительница, многолетняя спутница Хонея на земле его второй родины. — Очень изменился? Не узнать?

— Седой! — говорит Хоней и разводит руками. — Что поделаешь, время!.. (Он уже не растягивает, как прежде, русские слова.)

— Я не вижу, Фрэнк, ваших седин, не хочу их видеть! Я вижу ваши глаза. Они такие же, как и раньше!

— Спасибо…

Фрэнк достает альбомы, вырезки из газет и журналов.

Перед нами оживают ушедшие годы, ушедшие люди…


Вернемся и мы, читатель, в тридцать пятый год…

Обильно выпавший снег одел весь город в белое. Я и Варейкис ехали в трамвае. (От предложенного Фокиным заводского автомобиля Иосиф Михайлович отказался.) Вагон с прицепом трудно пробирался по заметеленным рельсам. Мы сидели у окна. Варейкис говорил о тракторозаводцах, о формирующейся в них коммунистической нравственности, о человеке будущего, далеком, по словам Ленина, от нелепых причуд и прихотей, предъявляющем к обществу только разумные требования, навсегда освободившемся от расчета и корыстных соображений.

— Таким, например, мне представляются на Тракторном Левандовский, Талалаев… — сказал Варейкис. — Вот о каких людях надо рассказывать и в книгах и в газетах!.. Ну как вы на новом месте? Обжились? — спросил он.

— Спасибо. Привыкаю.

— С коллективом редакции воронежцы сдружились?

— Вроде да. Сперва кое-кто подтрунивал, называл нас «варягами», «интуристами». Ну, а потом увидели, что мы, так сказать, части одного целого.

— Подтрунивали, говорите?.. Хм! Не только у вас, журналистов, появились остряки. Кое-где поговаривают, что Варейкис, дескать, «комета, за которой тянется хвост!» — Он тихо засмеялся. — Нужно же, а?.. Не понимают, что не Варейкис, а партия перебросила из черноземной полосы две сотни людей — в городское хозяйство, в совхозы, в МТС, на предприятия! Они и двинули вперед всю работу. Они — опора краевого комитета. Вот вам и «хвост кометы»!

— Ведь это не упрек, а комплимент. Хвосты-то кометы возникают под действием силы Солнца?! Солнце же, как известно, источник всего живого на Земле.

— Верно подметили!.. Разумеется, мы отбирали работников весьма тщательно. Понимаете, в чем сила наших людей? Прежде всего и главным образом — в их беззаветной вере в ленинизм. Отсюда — начало всего! Вот потому-то, с помощью проверенных людей, и удалось в кратчайший срок исправить положение в крае. В конечном счете, мерило всех вещей — люди, люди, и только люди!.. Видите, мы с вами и пофилософствовали, так сказать, по ходу движения трамвая!

Возле площади Павших борцов мы вышли из вагона. Варейкис перемахнул через сугроб и зашагал в сторону крайкома.

Было три четверти восьмого. Из репродуктора доносился голос Москвы: передавали «Последние известия». Я прислушался. Диктор сообщал, что вчера был вручен орден Ленина писателю Николаю Островскому за роман «Как закалялась сталь»… Иностранные пилоты поздравили летчика Владимира Коккинаки с мировым рекордом высотного полета в стратосферу — 14575 метров… В Абиссинии, на северном фронте, приостановилось наступление захватнических орд Муссолини, вторгшихся туда первого октября… И вдруг:

— «Корреспондент «Правды» передает из Сталинграда. В ночь на сегодня стахановцы Тракторного установили мировой рекорд производительности…»

— Вот это оперативно, — вслух произнес я.

Меж разорванных туч робко начали пробиваться солнечные лучи, похожие на тончайшие золотые нити…

II

Очерк о рекордном съеме машин на Тракторном шел в текущий номер. Чапай торопил, беспрестанно названивал мне по внутреннему телефону: задерживаешь газету.

В мою комнату вошел Канунников — заведующий отделом партийной жизни и секретарь партбюро. Подсел к столу.

— Всю ночь был на заводе?

— Да. Но какая это была ночь, Виктор!.. Красная ночь!

— Представляю… Я тоже две ночи промаялся в Урюпино. Собрал интереснейшие материалы о партийной работе.

Он потеребил себя за кончик тонкого хрящеватого носа.

— Не буду мешать. Один вопрос: тебе знаком некто… Александр Котов? — спросил он, плохо пряча улыбку.

— Котыч?! Так это ж самый, самый друг! Он на Дальнем Востоке, редактирует «Амурскую правду». Что случилось?..

— Прислал в партбюро письмо. С передачей тебе.

Канунников протянул вскрытый конверт. В нем документ и короткая записка:

«Дорогой Борис! Не сомневаюсь, что ты сейчас вступишь в члены партии. Хочу, чтоб моя рекомендация была первой. Работаю, как вол. Интересно, увлекательно. Дальний Восток — богом дарованный край. Эх ты, не поехал!.. Пожалеешь!.. Привет Вере. Нюся вас обоих целует. Котыч».

От неожиданной вести, от полученной рекомендации я растерялся. Сразу всплыло в памяти: и «Коммуна», и Рассказово, и цементный завод, и Котыч в забрызганном грязью белом костюме, вытаскивающий из старооскольской грязи каракумские машины…

— Вижу, друзья тебя не забывают, — заметил Канунников. — Добывай еще рекомендации. Примем в партию!

— Спасибо, Виктор… Но время не вышло.

— Время наступит!

— Потом… мой двоюродный брат…

— Мне известно. Тебя это не касается. И не помеха!

Он ушел.

Я долго не мог взяться за перо. Радость тоже иногда пришибает!..

На следующий день Швер созвал «летучку» в необычное время — в конце занятий. Сидел в кресле нахохлившись.

— Сегодня поговорим только об очерке Дьякова, — объявил он, стуча ногой под столом. — Какие у кого замечания?

Я так и врос в кушетку. «Неужели что-нибудь напорол?..»

Первым откликнулся Гелис. Заговорил неуверенно, как бы нащупывая, в чем же собака зарыта:

— Пожалуй, следовало бы… хм!… убавить мал-мал пафоса, а?

— А мне сдается, что как раз «мал-мал» патетики, — возразил Борахвостов.

Швер еще сильней затряс ногой.

— Разреши мне, Александр Владимирович? — попросил слова Чапай.

— Я ничего такого в очерке не нашел. Очерк как очерк. Если же ты что-то усмотрел — скажи, не интригуй.

Поднял руку Ильинский.

— Можно мне?.. — Он встал, подергал очки, откашлялся. — Что я заметил? Огонь, пылавший в сердцах людей первых лет революции, перекинулся и в души героев пятилетки. Они работали с дьявольской энергией, я бы сказал — «сверхстахановски». Вот это я заметил… А так… — Он развел руками и сел на стул.

— Согласен! — кивнул Швер, но продолжал быть насупленным, под стеклами очков жестко светились глаза. — Но все вы, вместе с автором, и ты, Владимир Иванович, визируя очерк, проглядели существенное. Нет же ни одного слова об особенностях стахановского движения! Не проведена параллель между рекордом на Тракторном и в донбассовском забое! А ведь и тут и там — невиданная доселе производительность труда!.. Надо было подчеркнуть, что все это — новая, высочайшая ступень в социалистическом соревновании!.. Поймите, происходит революционный переворот во взглядах людей на труд…

— Так весь очерк об этом! — воскликнул я.

— Точки над «и» не поставил! — строго произнес Швер.

— Позвольте, позвольте! — Князев зачесал ладонью спадавшие на лоб волосы. — Обо всем, что ты говоришь, Александр Владимирович, было сказано в очерке!

— Было! — подтвердил я. — А куда делось — не знаю.

Швер встрепенулся.

— Кто дежурил по номеру?

— Товарищ Гелис, — сообщил Чапай.

Швер поднялся, сердито двинув кресло.

— Объясните, товарищ дежурный?

Гелис напыжился. Заговорил прерывисто:

— Александр Владимирович, произошла переверстка полосы… Уже после подписания… Ну, не влезало что-то… Пришлось сократиссимус делать… Вы и Князев ушли… Я и… признаю, неудачно… — Он вмиг овладел голосом, стал придавать значимость каждому своему слову, надеясь выбраться сухим из воды. — Суть, по-моему, не в опущенном абзаце! Очерк вообще страдает некоей созерцательностью, фотографичностью. — Сдернув темные очки, Гелис выпуклыми глазами посмотрел на меня. — Надо было, Дьяковидзе, начинать не с р-р-рромантики, а вскрыть корни стахановского движения! Сказать о том, что…

— Замолчите! — прервал Швер. — Мельников! Объявите в приказе выговор Гелису за превышение служебных обязанностей и навсегда отстраните его от дежурств по номеру газеты!

У «первой скрипки» оборвалась струна…

III

В начале января Швер вызвал меня в кабинет и рассказал невероятную историю.

Директор завода «Баррикады» Будняк предложил главному механику обдумать, нельзя ли своими силами изготовить удлиненный станок для обработки крупных деталей? В отделе главного механика посоветовались и решили, что можно. Заключили договор с двумя молодыми инженерами. Будняк не возражал. Потом то ли он усомнился в конструкторах, то ли по какой иной причине, но заказал нужный станок в Германии, тряхнул государственной валютой. А инженеры нашли остроумное решение: соединили два токарных станка в один, произвели конструктивные изменения: получайте, что хотели! Главный механик принял работу. Доложил директору. Будняк за голову ухватился: что делать? Станок-то из Германии выслан, да не простой, а «золотой»! Он осмотрел изобретение своих инженеров. «Это что за трюк? Сцепили два станка и гони монету?!» Главный механик подтвердил: «Вполне годен для производства. То, что надо!» Инженеры настаивали: заплатите по договору! Будняк обрушился на конструкторов: «Халтурщики! Рвачи!» Они — на директора: «Будем жаловаться наркому!» Будняк взревел: «Жаловаться? Наркому?.. Ах вы…» И бланком договора — замахнулся на одного инженера. Выгнал из кабинета. Затем опамятовался. Распорядился: «Чтобы впредь неповадно было главному механику заниматься самоуправством, заплатить 1893 рубля за счет главного механика».

— Пиши фельетон! — предложил Швер.

— Фигура-то крупная. Член бюро крайкома, член Совета Наркомтяжпрома, орденоносец…

— Нам чихать на его ранги!.. Попирает самые элементарные нормы партийности и гражданственности!

К тому же я узнал от Швера о выходке Будняка на собрании городского партактива. Директор «Баррикад» заявил, что в условиях завода стахановское движение неприемлемо, что нельзя цикличность подменять… «скачками». Варейкис при всем честном народе разделал его под орех. Будняк демонстративно покинул собрание и уехал в Москву жаловаться.

— Вот мы его и пропесочим! — усмехнулся Швер.

Я загорелся желанием раскритиковать «удельного князька». В фельетоне «Чтобы впредь неповадно было» поссорил правую и левую руку Будняка (одна не знает, что делает другая!), описал расправу с инженерами и главным механиком.

Ранним утром, когда вышла газета с фельетоном, я уехал на Тракторный за материалом для очерка. В конце первой смены меня разыскала секретарша директора:

— А мы вас ищем, ищем… Скорей в редакцию!

Трамвай был переполнен. Я стоял на площадке. У многих в руках «Сталинградская правда». Слышались голоса: «Ну и процедили Будняка!»… «Забарился!»… «Правильная газета, кроет, невзирая…» Признаться, мне по сердцу были отклики рабочих. И в то же время я страшно досадовал: в последней строке выпало одно слово, и смысл фразы исказился.

Приехал в редакцию и — к Чапаю с претензией:

— Юрий Николаевич! Куда глядят корректора?! В таком фельетоне…

— Лучше бы ты его не писал! — хмурясь, прервал он.

— Почему?

— Иди в крайком. Пропуск тебе заказан. Швер уже там…

«Заварилась каша!» — подумал я.

Помощник Варейкиса, когда я вошел в приемную, тихо сказал:

— Неувязочка маленькая…

— Именно?

— Ночью позвонил Пятаков, заместитель наркомтяжа. Просил не раздувать конфликта. Иосиф Михайлович пообещал. И вдруг — ваш фельетон! Понимаете?..

— Понимаю. Подвох вышел?

— Конечно!

Помощник пригласил меня в кабинет, где заседало бюро.

Перешагнув порог, я словно ступил на заминированное поле. Свет люстры слепил глаза. Лица, лица, лица… Вон — Швер. Сидит как сыч… Вон — Драбкин. (Уже переехал из Воронежа.)

— Садитесь! — Варейкис указал на стул возле окна.

Помолчав несколько секунд, он заговорил:

— Сегодня, вы все уже читали, напечатан, с санкции незадачливого редактора, фельетон Дьякова «Чтобы впредь неповадно было». Объектом издевки оказался Будняк, сейчас, к сожалению, отсутствующий…

Капля пота скатилась у меня по спине…

Размеренным шагом Варейкис начал ходить по кабинету.

— Того гляди, завтра еще кто-нибудь из членов бюро попадет в щедринские герои. Позвольте вам этого не позволить! — Он остановился и поглядел на меня долгим, пристальным взглядом. — Как вы могли напороть такую несусветную, оскорбительную чушь?!

Я поднялся со стула.

— Все правда, Иосиф Михайлович… Я…

— «Правда, правда»! — сердито оборвал он. — Или вы не понимаете, или не желаете понимать разницу между острой партийной критикой и бульварщиной! Нарисовал Будняка… круглым дураком! (У многих в глазах мелькнул смешливый огонек, но тут же погас.) Какие у кого соображения по фельетону?

Выступил Драбкин. По его мнению, после такого разноса в печати надо орденоносца Будняка, видного хозяйственника, члена бюро крайкома, снимать с должности и накладывать партийное взыскание. А допустимо ли это?

У меня все смешалось в голове: «Как же так? Человек самодурствует, отвергает и порочит стахановское движение, а его выгораживают?! Конечно, Варейкис очутился в ложном положении. Так надо все и объяснить этому Пятакову, воздать кесарево кесарю!.. Ленин учил, что надо прямо смотреть правде в лицо!..»

— Не Будняка снимать, а Дьякова из редакции убрать! — категорическим тоном сказал Варейкис.

Швер вспыхнул. Вскочил.

— Тогда и меня прошу убрать!.. Я дал материал! Я поручил писать фельетон! Я его одобрил и напечатал! И я первый должен быть в ответе!..

Сидевшие за столом повернулись в сторону редактора. Швер продолжал стоять, вскинув голову. На какое-то мгновенье его лицо покрылось для меня туманом, а когда вновь прояснилось, то показалось мне застывшим, мертвым, лишь глаза горели огнем.

— Ишь какой ретивый… — вполголоса заметил Варейкис.

Кивнул мне на дверь:

— Идите!

Я пришел в редакцию сам не свой. Все происшедшее казалось случайным, нелепым, придуманным. Ощутил какую-то душевную пустоту. Не снимая пальто и шапки, повалился на стул и… уснул.

Очнулся от голоса Чапая:

— Иди к Шверу!

Александр Владимирович показал выписку из протокола заседания бюро. В глаза бросилась знакомая подпись Варейкиса. «Какая у него вывихнутая буква «В»!.. А две черточки в конце подписи, как острые иглы!..» Замелькали, запрыгали строки:

«Признать, что фельетон «Чтобы впредь неповадно было», опубликованный в «Сталинградской правде» 11 января 1936 года, по своему содержанию и форме — бульварный, ничего общего не имеющий с традициями большевистской печати. Крайком постановляет: 1. Автора фельетона Дьякова отстранить от работы в газете «Сталинградская правда». 2. За допущение опубликования фельетона в газете «Сталинградская правда» редактору газеты Шверу А. В. объявить выговор».

— Не понимаю… — с трудом проговорил я.

— Чего ж тут не понимать?.. Предложено напечатать это решение в завтрашнем номере.

Он вызвал Чапая. Протянул выписку из протокола.

— На третью полосу!

Я вынул из кармана редакционное удостоверение и положил перед Швером.

…Домой еле брел. Тупая боль давила виски, вязала ноги. Снег под башмаками хрустел, точно его резали ножом. «Вот и моя жизнь разрезана на две половины, — размышлял я. — Личная — приглушена, журналистская — раздавлена!..»

Дома о нагрянувшей беде старался говорить спокойно.

— Надо пережить, — с тихой печалью сказала Вера. Мария Яковлевна молчала. Щеки у нее побелели.

В передней — звонок. Приехал Швер.

Он долго стаскивал с себя пальто. Цеплял на крючок вешалки кепку, наконец нацепил. В комнату вошел с меловым лицом. Кивнул всем. Сел на стул.

— Не лучше ли нам вернуться в Воронеж? — спросила Вера.

— Не выход, Верочка… Когда бурлит река, плыть опасно. Пусть лодка немного побудет на приколе.

Швер сильно тряс ногой, отчего позвякивала чайная ложечка в пустом стакане на столе. Тер рукой лоб. Закурил. Мелко раскрошил спичку. Сделал длинную затяжку.

Я стоял, прислонившись спиной к буфету. В упор глядел на Швера. «Сколько у него прибавилось за последнее время седых волос!» Он отвел глаза в сторону. Молчание было тягостным.

— У вас дует в балконную дверь, — заметил он.

— Плохо заклеили, — пояснила Мария Яковлевна. — Вообще, жизнь у нас тут что-то не клеится…

Швер поперхнулся дымом.

— Хотите чаю, Александр Владимирович? — предложила Вера.

— Нет. Спасибо.

А я все молчал.

Он бросил папиросу в пепельницу. Встал. Приблизился ко мне. Сжал мою руку выше локтя.

— Терпение и мужество.

Неторопливо пошел в переднюю. В дверях остановился:

— Я этого так не оставлю.

IV

Длинной чередой тянулись серенькие, пустые дни. Часами я лежал в кабинете на кушетке, словно чья-то сильная рука придерживала меня, прятала от посторонних глаз.

В квартире прочно поселилась тишина. Но вот начали докучать телефонные звонки. Незнакомые справлялись обо мне: здоров ли, подал ли жалобу? Вера отвечала, что муж в Москве, у родственников, просила не звонить. Однако звонки продолжались, и чаще всего с «Баррикад». Я выключил телефон.

— Что ты делаешь?

— Не хочу этих сочувствий, расспросов…

Наконец пересилил себя и пошел в город. Походил в центре. Мучительно хотелось встретить кого-нибудь из редакции… Увидел на тротуаре по-гусиному качающуюся фигуру Гелиса. И он меня заметил, быстро перешел на другую сторону. Вот и редакция. Знакомые двери… Теперь мне в них «ход запрещен»!..

На улицу выскочил, сутулясь, Мизин.

— Здравствуй, Николай Иванович!

— А, Борис! Здравствуй. — Растерялся. — Ты… к нам?

— Нет, так… шляюсь. Что у нас… у вас нового?

— Работаем!.. Извини, ради бога, спешу в поликлинику. Проклятущая язва!..

В Комсомольском садике, среди белых-белых снегов, курившихся дымком, мелькнуло голубое пятно: Борахвостов!

— Здорово!

— Здравствуй, Вася!.. И не холодно вот так?

— Привычка — вторая натура… Ну что?

— Ничего.

— Хочешь, устрою в многотиражку, на пристань?

— Печать для меня, увы, запретная зона.

— Может, деньжонок подкинуть?

— Спасибо, Вася. Пока не требуется.

— Ну гляди… А то — пожалуйста!.. Крепись! — Он протянул руку. — У грузчиков есть поговорка: «Спина и труд правду найдут».

Вернулся домой. В передней Аут, радостно повизгивая, бросился ко мне, лапы — на плечи и языком — в щеку. У нас сидела Клава. Пили кофе. Спросила:

— Чем занимаешься?

— Если безделье занятие, то очень занят! — ответил я.

Она болезненно улыбнулась.

— Александр Владимирович сейчас в Москве… Князев несколько раз тебе звонил, но никто не ответил.

— Аппарат испортился.

Клава поняла. (Наверно, и Вера сказала.) Пошла в кабинет. Воткнула штепсельную вилку в розетку.

— Не глупи!

Уходя, расцеловала нас. И мне — на ухо:

— Недолго остается!

«О чем она?.. Неужели Швер все-таки действует?..»

На другой день пришел Ильинский.

— На Швера не обижайся, — говорил он. — Ты бы поглядел, какой тучей он ходит!.. Укатил в Москву, зачем — не сказал. В общем, нос не вешать, слышишь?.. Покрупней тебя фигуры фиаско терпят!

— Что делать?

— Набить морду Будняку.

— Разве что!.. Между прочим, я никогда его не видел.

— Силища — мама моя! Двумя перстами в бараний рог свернет!

Вечером приехал Князев. С бутылкой вина.

— Пей, пой и пляши! — дружески улыбнулся он. — Весна идет!

— Может, в самом деле нализаться?.. Пойти плясать на площадь Павших борцов? Тогда окончательно прослыву «бульварным».

Князев нахмурил брови. Промолчал. Губы стянула горестная складка. За ужином разговорились о Гелисе.

— Представь, сбежал на другую сторону!.. Вот тип!

— А! — махнул рукой Князев. — Не принимай близко к сердцу. Сегодня он клянется богу, а завтра черту бьет поклон!

На прощанье, обняв меня, Князев сказал:

— Тот, имей в виду, солнце любит смело, в ком чувство жизни вечно, чья мысль ясна, чье прямо слово, чей дух свободен и открыт!.. Не помню, чьи слова, но это — мой наказ тебе.

Как-то утром раздался телефонный звонок. Председатель краевого радиокомитета Короткова (женщина пугливая и суетная) вдруг предложила мне заведовать литературными радиопередачами. Сказала, что с крайкомом обговорено (?!).

На другой день позвонил директор книгоиздательства. Не хотел бы я редактировать художественную литературу?

— Благодарю. По я уже «нанялся» в радиокомитет.

— Знаю. Можешь по совместительству. В крайкоме не возражают (?!).

Вскоре Швер вызвал меня по телефону:

— Мы будем выпускать «Альбом знатных животноводов». Краю придается животноводческий уклон, кхе-кхе! Единственный уклон, который мы можем допустить!.. Смеешься? Значит, настроение поднялось?.. Работа сдельная, на полгода (?!).

Зажглась лампа Аладдина: я сразу на трех должностях.

Шел солнечный, ручейный март. Вскрылся лед на Волге. Приплыл из Астрахани первый рейсовый пароход. На деревьях набухали почки. От них веяло свежестью жизни. Я радовался весне, работе. Обида постепенно, как рана, затягивалась.


Была середина мая. Утром я развернул «Сталинградскую правду». На второй полосе: «В крайкоме ВКП(б)». Читал как во сне… Крайком рассмотрел заявление Швера (?!). Решил, ввиду… исправления Дьяковым своей ошибки… допущенной в фельетоне «Чтобы впредь неповадно было», отменить постановление, запрещающее Дьякову работать в редакции газеты «Сталинградская правда».

— Вера! — позвал я. — Прочти-ка!.. Вот это — да!

Она прочитала. Вопросительно посмотрела на меня.

— Никакой ошибки я не исправлял!.. Не было ошибки!

— По-моему, Варейкис исправил! — Она улыбнулась.

Мария Яковлевна молитвенно сложила руки на груди:

— Слава богу!..

— Как же так? — волновался я. — Неужели Швер писал в заявлении…

И тут позвонил Александр Владимирович.

— Ну что, не ожидал?

— Нет, ожидал. Чувствовал! Но о чем ты писал в заявлении?

— Не телефонный разговор…

Я пошел в редакцию. Остановился у подъезда: «Сезам, отворись!»

На лестнице и в коридоре мне преграждали дорогу.

Сияющий Мизин:

— Так и должно было быть!

Радостный Ильинский:

— В сорочке, брат, родился, в сорочке!

Из дверей секретариата выплыл Гелис:

— Дьяковидзе! Очень рад, очень-чень-чень!

— Теперь не будешь перебегать на другую сторону?

— Что-о?! Никогда этого не было! Тебе показалось…

Швер, когда я вошел в кабинет, сразу:

— Я зачислю тебя «передовиком». Две передовые статьи в неделю. Фикс — сто пятьдесят.

— Хоть тысяча! Не хочу!

— Хм?.. Тогда заместителем к Мельникову?

— Понимаю: чтоб не появлялась в газете моя фамилия?.. Соглашусь только фельетонистом! Кем и был…

— Это что — пр-рынцип?

— А как ты думаешь? Конечно, принцип!

— Хм! Завтра позвоню.

Позвонил через час.

— Выходи на работу. Согласовано.


Все встало на свои места. Печатались мои фельетоны. На них регулярно поступали отклики. Должности в радиокомитете и книгоиздательстве пришлось оставить. А вот альбом животноводов надо было доводить до конца. Нагрузка порядочная: поездки в районы, сбор фотографий, составление подписей к ним и плюс — фельетоны. Сплошь и рядом засиживался в редакции до утра.

Вместе со мной полуночничал новый литературный сотрудник Свэнов. Он бывший «известинец». Сказал, что переехал в Сталинград по семейным обстоятельствам. Кругленький, коротенький, с седыми висками и лысинкой, он очень быстро обвыкся в коллективе. Писал рецензии на спектакли краевого драматического театра, на книжные новинки (Гелис бесился: «Хлеб» отнимает!..»), руководил литературной группой на Тракторном. Добродушием, энергией, смелостью газетчика он напоминал мне Котова, по которому я не переставал тосковать. Как-то, в третьем часу ночи, Свэнов заглянул ко мне.

— Фу-у-у! Наконец-то закончил статью о Мише Луконине!

— Небось критикнули рабочего поэта? Ну, тогда не показывайтесь на завод!

— Не-ет, что вы! Похвалил!.. Талант светлый, дыхание глубокое… «Нам все пути видны, как на ладони. Все дороги наши, как одна…» — продекламировал он луконинскне строки. — Ну что, до хаты?.. Я вас провожу, если не возражаете?

Мы вышли на улицу. Уже ощущалась утренняя свежесть.

— Мне о вас рассказывал Эль-Регистан, — заговорил Свэнов. — Знаю, что вы вместе колесили по Каракумам. А вот вы знаете, какую роль сыграл Габо в вашем инциденте?

— Габо? Нет!.. Разве вы слыхали об этом?

— Не только слыхал, но имел даже некое отношение.

— Интересно!.. Почему же до сих пор не сказали?

— Да все что-то мешало. То вы в отъезде, то я занят. Потом, думал, рана еще свежая…

— Зажила! Не смертельная… Ну, расскажите, расскажите!

Оказывается, в «Известия» поступило письмо рабочих-баррикадцев за множеством подписей. Они заявляли, что автор фельетона наказан понапрасну. Будняк творит беззакония, чувствует себя на заводе царем и богом, не считается ни с партийной, ни с профсоюзной организациями. Секретарь «Известий» передал письмо Эль-Регистану. Он и Свэнов написали резкую статью «Случай в Сталинграде». Но редколлегия решила статью не публиковать, а переслать письмо рабочих в Центральную контрольную комиссию, Емельяну Ярославскому. Письмо повез Габо. В приемной у Ярославского встретил Швера, приехавшего по тому же вопросу. Протест баррикадцев был как нельзя кстати… Вскоре два работника Партколлегии выехали в Сталинград. На месте все проверили, сочли фельетон по существу правильным, а по форме вовсе не бульварным.

— Неужели Швер не посвятил вас во все перипетии? — спросил Свэнов.

— Ни звука!

— В крайкоме, очевидно, посчитали это сугубо «внутренним делом». В общем, Борис, время сработало на вас. Факт? Факт! А время, говорят, та ткань, из которой шьется жизнь!

В молочно-белом сумраке тонули корпуса двух Домов специалистов. Ночь тушила звездные точки. Мы крепко пожали руки:

— Доброго утра!

— Счастливого дня!

С этого предрассветного часа началась наша дружба. Свэнов часто бывал у нас. Беседовали главным образом об искусстве и поэзии. Он приглашал меня и Веру в драматический театр, весьма лестно отзывался о новом его составе и художественном руководителе Энгель-Кроне — большом мастере сцены.

Однажды, после просмотра очередной премьеры, нас позвали в кабинет худрука.

Энгель-Крон шагнул навстречу, чуть припадая на правую ногу, обутую в протезный ботинок. Лицо точеное, с решительным подбородком, подвижными бровями и огненно-черными глазами.

— Здравствуйте!.. У меня к вам серьезный разговор. Присаживайтесь!.. Наш коллектив решил заиметь драматургов. Да, да, собственных! Выбор пал на вас. Пишете вы бойко, судя по рецензиям товарища Свэнова, — он прекрасно знает сцену, специфику актерского мастерства. Справитесь, конечно, и с пьесами. Ну как? Завяжем дружбу?

(Я вспомнил Панферова: «Попробуйте-ка себя в драматургии!»)

— Всеволод Михайлович, мы ведь журналисты, — заметил Свэнов, покрасневший от неожиданного предложения. — Критиковать пьесы — одно, тут мы безжалостные судьи, а вот писать…

— Э! Почти все русские писатели были журналистами!.. Слушайте дальше. Мы просим вас инсценировать «Анну Каренину».

— Во МХАТе же есть инсценировка, — напомнил я.

— Для нас она чересчур громоздка. К тому же нет линии Левина — Кити. Согласны?.. Жду тридцать секунд.

Свэнов и я переглянулись и… согласились.

— Тогда за работу!

Для меня будущая пьеса — ступенька от журналистики к литературе (повесть «Герой Каракумов» была робким началом), ступенька крутая, но влекущая.

В один из дней, когда мы с особым упоением трудились над инсценировкой (работали у меня на квартире и уже недели две, с разрешения Швера, не ходили в редакцию), Вера принесла газету «Социалистическое земледелие». В ней был опубликован приказ наркома Чернова: снять Чижевского с должности директора Центральной лаборатории по ионификации, находящейся на территории Воронежского сельхозинститута. В приказе говорилось, что Наркомзем установил, будто бы Чижевский не добился положительного действия ионизации на животных, на увеличение выхода продукции и представлял дутые выводы о результатах своих поисков.

— Опять Завадовский! — в гневе воскликнул я. И, оставив Свэнова за рабочим столом, бросился в редакцию.

Швер, видимо, только откуда-то пришел: на лбу — красная полоска от тугой кепки.

— А я получил письмо от Александра Леонидовича, — оживленно сказал он и протянул мне лист бумаги, исписанный размашистым почерком.

Чижевский сообщал, что самолюбивый Завадовский, провалившийся с дискуссией, не только помог составить, но и продвинул в печать приказ Чернова. А вслед за этим толкнул администрацию института на гнуснейшую акцию: когда рабочий день окончился, когда лаборатория в Нарчуке была закрыта и сотрудники разошлись по квартирам, к ее зданию подъехал грузовик и пять подвод с грузчиками и военизированной охраной института. Они вывезли в неизвестном направлении все оборудование и аппаратуру.

— Я отнес письмо Варейкису, — сказал Швер. — Он оставил его у себя, а копию послал в Совнарком СССР. Мы уверены, что и теперь Чижевского поддержат… Ну, а как вы, господа Толстые, долго намерены укрываться в своей «неясной поляне»?.. Смотрите, я пока что… еду, еду — не свищу, а наеду — ох, задам же обоим! — Он засмеялся.

— Александр Владимирович, не карай, — шутил я, обрадованный столь быстрой, энергичной поддержкой Чижевского. — Скоро Анна Аркадьевна бросится под колеса поезда и мы со Свэновым переведем свои стрелки на редакционные рельсы!

Четвертая глава

I

— Какая все-таки замечательная штука — жизнь! — размышлял я, когда, прочитав в коллективе драмтеатра инсценировку — она была одобрена и принята, — я и Свэнов прогуливались по городу после трудов праведных. — Еще недавно, посреди площади Павших борцов, торчал кафедральный собор. Его снесли и, видишь, какой сделалась площадь?.. Кстати, почему — Павших борцов? Павшие — это умершие. А защитники Царицына будут жить вечно в народном сердце. Почему бы не назвать — площадь Бессмертия, а?

— Предложи горсовету! — Свэнов улыбнулся.

— Смотри, какая она просторная, полная свежего воздуха!

— Пока пылища не поднялась…

— Теперь всюду асфальт, вихри враждебные скованы. Скоро построят зеленое кольцо, тогда вовсе полной грудью задышим!.. А сколько у нас появилось общей радости! — продолжал философствовать я. — Ты думал об этом, Свэнчик (так я стал называть своего друга)? Чкалов с двумя своими орлами так смело раздвинул небо, что, честное слово, Солнце зааплодировало: без посадки из Москвы на Камчатку!.. А новая Конституция? Мы же видим, какая это всенародная радость!..

У меня было столь приподнятое настроение, что хотелось говорить одними патетическими фразами, читать стихи, петь.

— И в такую жизнь, — подхватил Свэнов, — вдруг вторгаются тоже общие горести…

— А я, Свэнчик, готов принимать от нашей жизни не только радости, но и горе, муки, и все равно никогда ни на какую иную не променяю. Согласись, что у каждого из нас жизнь, которую мы больше всего стремимся сохранить и меньше всего бережем, очень коротка, и почти вся наполнена ожиданием чего-то нового, большого. И порой не замечаешь, что это новое, большое, твое счастье, уже с тобой! Конечно, всякое горе тяжело переживать, что и говорить, а счастье — страшно утратить…

Мы вышли на набережную, одетую а гранит и асфальт, окаймленную деревьями. Присели на парапет. Свэнов, жадно куривший, погасил папиросу и мечтательно произнес:

— Кажется, никогда нельзя устать смотреть, как течет и течет Волга — сквозь бесконечные года в бесконечное будущее!


Осень, с ее теплым солнцем, была непродолжительной. В начале ноября явилась зима. В воздухе закружились хлопья снега, ударили сильные морозы. Кое-где зеленевшая; трава была занесена снежным слоем.

В Сталинград привозили эвакуированных испанских детей — смуглых, темноволосых, с круглыми, как черные пуговицы, глазами, в которых еще не погас страх огня и смерти. Малышей распределяли по детским садам, лечили в санаториях. Многие сталинградцы забирали сирот в свои семьи. Приводили маленьких испанцев и к нам в редакцию. Они ели конфеты, поднимали кверху кулачонки, тоненькими голосами выкрикивали: «Но пасаран!»

В своей рабочей комнате (она соседняя с кабинетом Чапая) я работал над обзором писем советских добровольцев, уехавших на защиту республиканской Испании. Вдруг из кабинета Чапая донесся звучный голос:

…Отдайте сердце за Мадрид! —

Он вымолвил. — Друзья!..

Я подошел к открытой двери. Молодой поэт Юрий Окунев читал стихи Чапаю, Филиппову и Мизину. Увидев меня, пояснил:

— Это об испанском поэте Гарсиа Лорке… Его в Гренаде расстреляли фашисты…

Через полчаса Юра стоял на пороге моей комнаты. Произнес обычным для него шутливым тоном:

— Стихотворение, которое вы слышали, отослано, как образец классического творчества, в набор.

— Очень хорошо.

— Затем у меня имеется некая информация. Ее не принял Борахвостов, но вы, надеюсь, за нее ухватитесь: «Подающий несомненные надежды в поэзии семнадцатилетний Юрий Окунев и рабочий поэт Тракторного завода Михаил Луконин зачислены студентами Сталинградского педагогического института!»

— Поздравляю! Но пойми, Юра, я очень занят!

Он шагнул к столу.

— Только четыре строчки! О Чайковском! Читает Юрий Окунев. Внимание!

Встряхнув зачесанными назад черными густыми волосами и вдохновенно запрокинув голову, Юра прочитал:

Он занял дом. И, окрыляя звуки,

Заворожил слух ветра и реки.

Тогда природа опустила руки

И перешла к нему в ученики.

— Гениально?.. Поэт я или не поэт?

— Поэт. Только прошу тебя…

— Виноват! Спасибо. Удаляюсь. Привет!

Около полуночи я принес Князеву статью «Мы с вами, испанцы!». В кабинет вошел Швер. Сообщил, как ударил:

— С Демьяном Бедным — беда!

Князев побледнел:

— То есть?

В Камерном шла опера-фарс Демьяна «Богатыри». Автора обвинили в том, что он возвеличивает разбойников Киевской Руси, огульно чернит богатырей русского былинного эпоса, издевается над крещением Руси…

Швер передал Князеву принятый по телетайпу приказ Комитета по делам искусств. Пьеса снималась с репертуара, как чуждая советскому искусству.

— Да-а-а… — протянул Князев. — Видимо, поделом досталось.

Александр Владимирович нахмурился:

— Завтра лечу в Камышин. Надо еще раз контрольно посмотреть все спектакли филиала Камерного. Крайком поручил.

На другой день после того, как Швер улетел в Камышин, меня и Свэнова позвал в партбюро Канунников. Там был и Князев.

— Неприятность, ребятки… — смущенно сказал Виктор. — Поступило заявление от Терентьева и Гелиса. Обращают внимание на вашу инсценировку. Пишут, что сигнализируют из добрых товарищеских побуждений.

Владимир Иванович махнул рукой.

— По их мнению, — продолжал Канунников, — линия Левина и Кити, которую вы ввели в пьесу, не что иное, как пропаганда помещичье-дворянского быта.

— Что-о? — Свэнов вытаращил глаза. — Пропаганда?..

— С ума сошли! — вспыхнул я. — Не мы ввели эту линию, а у Толстого Анна и Левин — центральные фигуры романа! Духовно родственные, воюющие со своим обществом! Какая же тут к… извини!.. пропаганда помещичьего быта?! Идиоты!

Канунников взглянул на Князева тяжелыми глазами:

— Ну, товарищ член бюро, что будем делать с заявлением?

— В корзину! — решительно произнес Владимир Иванович. И направился к двери.

— Такие вот дела, ребятки… — Канунников спрятал «донесение» в папку.

— Можно идти? — спросил Свэнов.

— Пожалуйста… Борис, а ты подожди!

Когда Свэнов вышел, Канунников спросил:

— Князев и Швер дали рекомендации?

— Дали.

— Где заявление?

— Виктор! Пока в партбюро Терентьев — я подавать не буду.

— Терентьев — не партбюро и не партия.

— Понимаю. Но не хочу его «особого мнения» в протоколе. А оно будет! И будет наводить тень на ясный день.

Канунников задумался.

— Скажу доверительно, — после короткой паузы произнес он. — Скоро отчетно-выборное собрание. Терентьева больше не изберут в бюро. Нам не нужны люди, поднимающие бурю в стакане воды.

— Вот и дождусь собрания…


Репетиции «Анны Карениной» были перенесены на сцену. В центре партера, над режиссерским пультом, склонился Энгель-Крон. Его густые волосы казались черным облаком. Свэнов и я забрались в амфитеатр.

В перерыве Всеволод Михайлович подозвал нас.

— Что это там ваши бушуют? — с явным недовольством, подергивая бровями, спросил он. — Терентьев и Гелис — знать их не знаю! — прислали тарабарское письмо… бред какой-то! Испугались образа Левина, хм!.. Даже философствуют: звено-де, вырванное из цепи, перестает быть связующим, а становится трансформирующим! — В глазах его зажглась молния. — Я не стану отвечать на глупейшее письмо, а буду ставить спектакль!

II

Все сильней и сильней притягивал меня театр. Я полюбил ту особенно красивую минуту тишины, какая наступает в зрительном зале перед поднятием занавеса. Меня пленило искусство актерского перевоплощения, тщательная, кропотливая лепка образов, звучание слова, проникающего со сцены в сердце зрителя и вызывающего и взрыв хохота, и улыбки на лицах, и слезы на глазах… По нескольку раз ходил я смотреть спектакли по пьесам Корнейчука, Погодина, Ромашова, занимавшие основное место в репертуаре театра. И Свэнов со мной. Не было того дня, чтобы хоть на четверть часа да не заглянули мы в театр, одним глазком не посмотрели бы на «свою» Анну Каренину.

Кончился декабрь. Он был на редкость мягкий, снежно-белый. Однажды, задержавшись на репетиции, мы спешили в редакцию. Около Дома Советов столкнулись с Борахвостовым:

— Братва! Новость!.. Ничего не знаете?

— А что мы должны знать? — удивленно спросил Свэнов.

— Варейкис уезжает от нас!

— Бро-ось! — отмахнулся я.

— Да не брось, а уезжает, говорят тебе! На Дальний Восток. Вечером в ТЮЗе пленум: смена власти… И Швер, гляди, фью-ю!.. Все течет, все меняется!.. Мне-то — что! А вам-то — что?..

И он понесся дальше, голубея среди заснеженного тротуара.

Возле сквера Карла Маркса встретили Драбкина.

— Яков Моисеевич, это верно, что…

Он перебил меня:

— Верно, верно! И уезжает очень быстро: завтра!

— У него всегда быстро: и в Воронеже и в Сталинграде.

— Так складывается… Жалеет, мало пожил здесь. Он в Сталинграде дышал симбирским воздухом… Надеюсь, ты перестал обижаться на Варейкиса?

— Обижаться, конечно, перестал. Но, откровенно говоря, долгое время было не по себе.

— Пойми, есть обстоятельства и люди, которые над ним… А молодым инженерам, между прочим, полностью заплатили деньги, не за счет, конечно, механика.

— Значит, правда победила?

— Она всегда побеждает… Важно, чтобы у тебя не оставалось тяжелого осадка от всей этой будняковской истории.

— Перегорело, перекипело, улетучилось!

— Ну и хорошо.

Князев вручил мне и Свэнову пригласительные билеты на пленум.

— Пойдемте прощаться. Теперь уж навсегда!

Чуть ли не первыми пришли мы в Театр юного зрителя. Гуляли по фойе. Начало заседания задерживалось.

— Бутылочку пивца, что ли? — предложил Свэнов.

— Не мешало бы, — согласился Князев.

Около буфетной стойки образовалась очередь. Мы пристроились за широкоплечим грузным мужчиной. Пива нам не хватило. Буфетчица предложила газированную воду с сиропом.

— Журналистам не положено ни пить, ни разливать сироп! — многозначительно произнес Князев.

Широкоплечий обернулся.

— А-а, «шестая держава»! — пробасил он. — Могу поделиться… Стаканы!

Наливая пиво, он опрокидывал бутылку под прямым углом. Пышная пена бежала через край.

— Давайте, давайте, пока кипит! — торопил он. Одним глотком верзила осушил стакан. Пальцем вытер черный, в пивной пене, кустик усов.

Мимо прошел Драбкин. Громко спросил:

— Ну что, помирился с Дьяковым?

Широкоплечий бросил на меня уничтожающий взгляд. Стукнул кулаком по буфетной стойке так, что зашатались пустые бутылки. Круто повернулся на каблуках, сунул руки в карманы галифе и удалился.

— Кто это? — недоуменно спросил я.

— Будняк!.. Собственной персоной! — засмеялся Князев.

И Свэнов закатился от смеха:

— Друзья встретились вновь!..

— Вот это — да, встре-е-ча… — смущенно проговорил я.

Пленум был кратким. Прощальные напутственные речи.

…Спустя полтора месяца уезжали в Хабаровск Швер и Клава.

Все считали отъезд Швера вполне естественным: всю жизнь он и Варейкис как братья-близнецы. А то, что с Александром Владимировичем покидала Сталинград Клава, тоже никого, собственно, не удивило. Их отношения уже не были секретом. Но никто об этом не говорил, как бы не замечал. Ведь настоящая любовь, сказал мудрец, подобна солнцу: его все чувствуют, но не все решаются посмотреть на него открытыми глазами.

Свистела метель. На перроне качались тусклые электрические фонари, пробегали суетливые носильщики… Все сотрудники «Сталинградской правды» пришли на вокзал. Столпились у вагона, перед которым стояли Швер и Клава. Она заметно располнела. Лицо у нее открытое и спокойное.

Клава не грустила, нет! О чем ей грустить? Она любит и любима. И это не мимолетное увлечение, а чувство, складывавшееся годами, изо дня в день. Но неизвестность, в которую уходила лестница ее жизни, очевидно, вызывала волнение, даже, возможно, приятное: какими окажутся ступени — крутыми или легкими, несущими вперед и вперед? Одно несомненно: новая жизнь ее манила, как манит путешественника неизвестность новых дорог, новой шири, нового мира…

Откуда-то вынырнул запорошенный метелью Ильинский. Протянул Клаве бутылку шампанского. Она отказывалась:

— Ну зачем?.. Не надо!

— Возьми! — настаивал Лев Яковлевич. — А то стукну о вагон, как о борт корабля! — Он всячески старался всех развеселить, сгладить грустные минуты расставания. — Вы же, черти мои дорогие, отчаливаете в новую жизнь! Мудро сказал Данте: «Следуй своей дорогой, и пусть люди говорят что угодно!» Ну? Ударяю?.. Эх, мама моя! — Ильинский размахнулся.

Швер успел выхватить бутылку у него из рук:

— Не губи добро!..

Князев стиснул его в объятиях.

— Саша! Ты уезжаешь в дальний путь, но сердце с нами остается — в этом я убежден непоколебимо. А увидимся ли еще?..

— Не хандри, не хандри! Спасибо, Володя, за бескорыстную дружескую помощь и в Воронеже и в Сталинграде!

Клава расцеловала Веру и меня.

— С вами не расстаюсь! — загадочно сказала она.

Вокзальный шум прорезал кондукторский свисток.

Хрипло, как бы с одышкой, задышал паровоз.

Поезд уползал в метельную, наполненную шорохами ночь. Я стоял на краю платформы. Сквозь снежную пелену увидел мелькнувший в хвосте поезда красный огонек.

III

Стояли жаркие летние дни. Небо над городом — без единого облачка, цвета синее сапфира. Душными были вечера. Однако это не мешало сталинградцам ежедневно заполнять до отказа драматический театр. Вот уже два месяца подряд на его сцене шла, не сменяясь, «Анна Каренина».

После юбилейного пятидесятого спектакля я пригласил к себе на ужин Энгель-Крона, Князева и Свэнова. Вскоре, как мы уселись за стол, принесли телеграмму-«молнию» из Хабаровска:

«Предлагаю работать «Тихоокеанской звезде» литературным секретарем и фельетонистом. Немедленно телеграфируй, вышлю подъемные. Швер».

Я чуть не потерял дар речи…

Вера растерялась… Мария Яковлевна несла жаркое, так с блюдом и присела на диван, покраснев до ушей.

Энгель-Крон и Свэнов заулыбались.

Князев оживился:

— О! Видимо, согласовано с крайкомом. В твоих руках, Борис, козырный туз.

— Надо ехать! — посоветовал Энгель-Крон. — Какой материал соберете для пьес, кладезь!

— Соблазнительно… — заметил Свэнов. — Владивосток, Тихий океан, Сахалин, Камчатка, Комсомольск-на-Амуре!.. Не каждому, Борис, дано такое увидеть. Факт? Факт!

— Да и Котыч там, — добавил я. — Ну как, Вера?

— Одного тебя… нет, не отпущу! — в легком замешательстве ответила Вера.

— Езжайте вдвоем, — сказала Мария Яковлевна. — Я останусь, пока там устроитесь…

— А ты, Аут, что скажешь? — улыбаясь, спросил я четвероногого друга, как всегда лежавшего возле моего стула. — Ехать или не ехать?

Аут поднялся с пола и ушел в переднюю, поджав хвост.

— Не хочет! — засмеялся Свэнов. — Да он тебя из передней не выпустит.

— Выпустит! Поедем!.. Свэнчик, всем — цимлянского!


Через десять дней мы уехали в Хабаровск.

По дороге на двое суток остановились в Москве, в гостинице Дальневосточного постоянного представительства.

В первый же день (это было воскресенье) посетили Мавзолей Ленина и затем почти весь день провели в Третьяковской галерее. Вера «обезножела» и вернулась в гостиницу. А я, зная, что Чижевский в Москве, отправился к нему.

Долго нажимал пуговку звонка. Никто не открывал. «Что бы это могло быть?..» Постучал раз, другой. Ответа не было.

Обеспокоенный, пошел по бульвару, в Богословский переулок, к Татьяне Петровне. Хотелось что-то узнать о Василии. Застал ее дома. Она читала книжку своему семилетнему сыну.

— Вы?! — приятно удивилась она. — Спасибо, что пришли…

Татьяна Петровна внешне не изменилась. Такая же прямая и стройная, цветущее лицо, золотистые с отливом волосы. Лишь немного заострился нос и под глазами обозначились темные круги. Работала она в Детиздате.

— Здравствуй, Василий Васильевич! — Я по-мужски пожал мальчику руку, что произвело на него впечатление. — Я — твой дядя Боря. Будем знакомы!

— Здравствуй, дядя Боря! — Он «для солидности» насупился.

— Что читаем?

— Пушкина! — ответила Татьяна Петровна. — Осенью в школу.

— Ого, быстро растешь, племянничек!

— Я уже читаю Пушкина!

— Всего Пушкина?

— Нет. Четыре строчки.

— Прочти их дяде Боре, — сказала Татьяна Петровна.

Васенька встал, заложил одну руку за бортик белой рубашки (точно как отец!) и начал выкрикивать:

— Скажи мне!.. кудесник богов!.. что сбудется со мной!.. когда засыплюсь я землей!

Татьяна Петровна расхохоталась.

— Все перепутал!.. Пойди к себе в комнату, еще раз сам прочти и запомни. А мы с дядей поговорим.

Васенька послушно ушел и плотно прикрыл за собой дверь.

— Что слышно о Васе?

— Он на Печоре. Работает молотобойцем в кузнице. — Голос Татьяны Петровны звучал спокойно, ровно. — Пишет редко. Недавно получила… да вот — прочтите!

Она достала из ящика письменного стола почтовую открытку.

«Дорогие Танюша и Васенька! — писал брат. — Я здоров, работаю там же. Все время вспоминаю вас. Обо мне, Таня, не беспокойся. Береги сына. Крепко-крепко обоих целую. Василий…»

Дверь детской комнаты распахнулась. На пороге стоял Васенька и с победоносным видом чеканил:

Скажи мне, кудесник, любимец богов,

Что сбудется в жизни со мною?

И скоро ль на радость соседей-врагов

Могильной засыплюсь землею?

— Точно! Молодец, Васютка! — похвалил я.

IV

Второй день в Москве был отдан хождению по магазинам. Купив в ГУМе все, что нужно и не нужно, мы поехали на улицу Горького, в «Елисеевский» гастроном. Путь до Хабаровска долгий, надобно запастись съестным.

Магазин сверкал огнями хрустальных люстр. Прилавки ломились от фруктов, от ярко-кремовых, темно-шоколадных и лимонно-светлых пирожных и тортов, от пунцово-сочных окороков, золотистого балыка, розово-нежной семги… Мы задержались в рыбном отделе, гадали: что бы такое взять из деликатесов? Вдруг за моей спиной послышался знакомый голос:

— Всякий соблазн есть искушение!

Я обернулся.

— Александр Леонидович!

Чижевский был в изящном белом костюме, выделялся высокой статной фигурой. На сгибе руки висела всегдашняя трость, в другой он держал коробку с тортом.

— Вчера зашел к вам и поцеловал замок! — сказал я.

— А я, голубчик, воспользовался воскресным днем и вылез на лоно природы!.. «Люблю я с ветром говорить… широко дышит грудь моя, как лава кровь моя бушует…»

— Новое стихотворение?

— Еще юношеское!.. А вы почему в Москве, да вдвоем?

— Переселяемся в Хабаровск.

— Так и знал!.. Летучие голландцы!

— Пригласил Швер. Ну, а вы? Где? Что? Почему не давали о себе знать целые месяцы? Как лаборатория?

— Отойдемте в сторонку…

Мы вышли в коридорчик. Возле окна упаковок — два-три человека. Прислонились к стене. (Я присмотрелся: все-таки у него глаза потемневшие, усталые.) Александр Леонидович вполголоса стал рассказывать.

— Метаморфозы, знаете ли, удивительные!.. Лабораторию в Нарчуке, к сожалению, не удалось отстоять.

— Лабораторию раздавил… авторитет Чернова?

— Ах, не говорите!.. «Авторитеты, авторитеты»!.. Авторитеты, знаете ли, бывают разные. Одни создаются трудом, талантом, служением народу, другие — из ничего, мыльные пузыри: раздуваются, растянутся и лопаются!.. Так или иначе, ваш покорный слуга остался без научно-производственной базы. Сидел дома, как осужденный на безделие…

— Чудовищно!

— Знаете… как это ни странно, всякое препятствие поднимает меня в атаку, рождает новые мысли, проблемы!.. Да, да, представьте!.. Я трудился ежечасно. В работе забывался. И вот однажды — звонок из Совнаркома. Приглашают. Поехал… Что же вы думаете? — Он наклонился к моему уху. — Предложили возглавить работу по ионификации на строительстве Дворца Советов!

— Возглавили?

— Конечно! С благодарностью!

— Поздравляю, Александр Леонидович, от всей души!

— И я горячо поздравляю! — сказала Вера.

— Служу советской науке! — Он вскинул голову, улыбнулся. — Обстановка, условия — изумительные! Начальник строительства — милейший человек!.. Как видите, в правительстве и на сей раз меня поддержали!

— Надо думать, ваше назначение — последний и весьма конкретный ответ «сердитому оппоненту»?

— Какой там! Завадовский не скоро успокоится!

— Александр Леонидович! Зачем так? — упрекнула Вера. — Забудьте все мрачное. Какая у вас поддержка!.. Теперь ваши противники замолкнут!

— Вы думаете?..

Они не замолкли, они действовали…

Судьба уготовила Чижевскому тягчайшее испытание. Однако в самых трудных условиях он не порывал с научной работой, не отступился ни от одного своего научного открытия. Неутомимый, жаждущий все нового и нового прогресса родной науке, Чижевский не переставал бороться за нее. Ему в этом не только не мешали, а помогали те, от кого вдруг стала зависеть жизнь этого (все окружающие понимали!) незаурядного, нужного науке человека. Он отпустил длинную, до пояса, поседевшую бороду (в сорок пять лет!), надел поверх серого бушлата белый халат, взял в руки микроскоп и работал, работал, работал, отстаивая свои научные гипотезы, высоко оцененные в наше время советской и мировой наукой. Предоставим слово фактам, и только фактам. А для этого, читатель, пройдем…

Через годы десятилетий

1942 год… Чижевский в Казахстане приступает к большой научной работе.


1947 год, декабрь… Чижевский посылает на конференцию врачей Казахской ССР доклад «О теоретических основах пространственного строения движущейся крови».


1949 год, февраль… Чижевского привозят в Караганду, на медицинскую конференцию. Он читает доклад об экспериментальном исследовании структурных образований эритроцитов в движущейся крови.


1953 год, июль… Чижевский из Казахстана отсылает в Москву рукопись «Структурный анализ движущейся крови». Этому труду предшествуют кропотливые наблюдения над структурой экстравазированной крови (вышедшей из кровеносных сосудов в окружающей ткани) и созданная им самим математическая теория гемодинамики.


1959 год, ноябрь… Труд издан. Чижевский, за год до того вернувшийся с добрым именем и чистой совестью в Москву, держит в руках выстраданное свое детище — книгу, выпущенную в свет издательством Академии наук СССР. В предисловии к ней говорится, что попытку разобраться в динамически сложной пространственной структуре крови автор рассматривает только как первый шаг исследователя в совершенно неизведанную область жизненных проявлений крови на путях ее движения.


1964 год, декабрь… Неизлечимая болезнь останавливает сердце Александра Леонидовича. Его тело еще лежит в московской клинике, а телеграф уже приносит слова глубокой скорби от видных деятелей советской науки, ученых США, Италии, Франции: «Погиб Галилей XX века»… «Низким поклоном чтим память усопшего»… «Он был гордостью прогрессивной науки, ее бесстрашным рыцарем»…

Это голос друзей, голос совести и разума.

Но в день кончины ученого (столь горестное совпадение!) раздается и сиплый голос сбитого с толку противниками Чижевского, падкого на «сенсации» журналиста. Журнал «Партийная жизнь» ошибочно публикует его статейку, в которой тот объявляет Чижевского… лжеученым и чернит его научную деятельность. В редакцию журнала поступают протесты крупных советских ученых. Академия наук СССР создает представительную комиссию для проверки научного значения работ покойного. Комиссия обнаруживает в архивах Чижевского до пятисот научных статей, десятки патентов на изобретения, дипломы зарубежных академий, университетов и научных обществ, избиравших Александра Леонидовича действительным и почетным членом, профессором.


1965 год, март… Журнал «Партийная жизнь» полностью публикует заключение комиссии Академии наук СССР, реабилитирующее научное творчество Чижевского, и объявляет читателям, что тем самым редакция исправляет допущенную ранее ошибку.


1965 год, май… Виднейший итальянский ученый, профессор Джорджио Пиккарди, выступая на Международном конгрессе здоровья в Ферраре, отмечает заключение Академии наук СССР, как образец беспристрастности и научной честности.


1971 год, март… В телевизионной передаче врач-космонавт Борис Егоров называет Чижевского гордостью отечественной науки, одним из пионеров биологической космологии, основоположником гелиобиологии, труды которого помогают в развитии космонавтики.


1972 год, февраль… Академик А. Л. Яншин, открывая Чтения памяти Чижевского, заявляет, что Александр Леонидович, как основоположник молодой научной дисциплины — гелиобиологии, обобщил и математически обработал громадное количество фактов и сделал поразительные открытия, оказавшие глубокое влияние на развитие научной мысли в самых различных странах мира…


Так родилось его бессмертие.

Теперь уж никто не посмеет называть его «фантазером, пытающимся доказать связь солнечных пятен с биологической жизнью на Земле».

Теперь лишь с горечью мы воспринимаем стихотворные строки Чижевского, написанные им в пору суровых испытаний и раздумий:

О ты, узревший солнечные пятна

С великолепной дерзостью своей,

Не ведал ты, как будут мне понятны

И близки твои скорби, Галилей!

Пятая глава

I

Московский экспресс мчался через Урал, Сибирь и Дальний Восток. Проводник каждое утро приносил нам в купе свежие газеты. В один из дней мы узнали, что вслед за Чкаловым, Байдуковым и Беляковым летчики Громов, Юмашев и Данилин на самолете АНТ-25 перескочили через Северный полюс и прилетели в Америку, что в Москве строится третья очередь метро, а в Татарии обнаружены колоссальные залежи нефти.

С особым интересом я читал Вере, стоя в дверях купе, речь Михаила Кольцова на конгрессе Международной ассоциации писателей в Валенсии:

«Фашизм хватает мир за горло. Наступают решающие, исторические часы… Писатели и все честные интеллигенты мира! Займите свои места, подымите забрала, не прячьте своих лиц, скажите «да» или «нет» — «за» или «против». Вы не укроетесь от ответа. Отвечайте же скорей!.. На гербе Дон-Кихота Сервантес написал: «Post tenebras spero lucet» — «После тьмы надеюсь на свет!»

Ко мне приблизился рослый мужчина в пижаме. У него волевое, энергичное лицо.

— Блестяще сказано, не правда ли? — заметил он. — В Хабаровск направляетесь? Я тоже. Будем знакомы: Петров.

Пожимая ему руку, я присмотрелся:

— Если не ошибаюсь, писатель Евгений Петров?

— Он самый! Исполняю давнее желание покойного Ильи Ильфа — навестить Дальний Восток.

В одном вагоне с нами, в четырех купе, ехали хетагуровки[17]. Девчата нетерпеливо подбегали к окнам — курносые и остроносые, толстушки и худышки, кому-то махали платками, кого-то пытались окликнуть, заливались смехом, тараторили все сразу и на весь вагон, восхищались пейзажем и голосисто пели.

В коридоре прильнула к окну стройная девушка в красной косынке. Лицо ее покрывал бронзовый загар. На какой-то миг мне подумалось, что где-то я ее встречал. А может, казалось… Поезд нырнул в туннель и вновь выбежал к солнечному берегу Байкала. Озеро голубело, как небо. Девушка улыбнулась и вполголоса запела:

Мама, мама, я не сплю,

У оконца я стою…

— Все-таки, как ни прекрасна природа, а спать полагается! — посмеиваясь, сказал Петров. — Какая у вас профессия, девушка: штукатур, маляр, певица или художница, влюбленная в сопки, в океан?

— И то, и другое, и третье. Только не четвертое.

— О!

— Думаете, меня прельщают лишь красоты Дальнего Востока? Просто желаю приносить пользу там, где во мне острая нужда.

— Да вы прелестная девушка! — воскликнул Петров.

— Не терплю комплиментов.

— Не обижайтесь. Я люблю юные создания, независимо от расы, цвета кожи, национальности, образовательного ценза, имущественного положения, освещения, помещения, времени года, солнцестояния, прохода кометы Галлея (кстати, она появится только в восемьдесят четвертом году) и тэ дэ!

Девушка расхохоталась.

— Шутник вы… А у вас какая профессия?

— Гм!.. — Петров помедлил и с наигранной скромностью произнес: — Охотник.

— Охотник?.. — недоверчиво переспросила девушка. — А вы? — Она скользнула по мне быстрым взглядом. «Определенно я ее раньше видел!»

— Геолог. Еду искать золото, свинец, медь…

— И красивых девушек! — серьезным тоном добавил Петров.

— Все это шутки, — сказал я. — Мы просто — очарованные путешественники.

— Нет, правда, кто вы? — настойчиво спросила она Петрова.

— Если взаправду, — врач. Лечу смехом.

— Клоун?

— Что вы! Врач, говорю. Живу в Москве. Еду в командировку к страдающим скепсисом. Ежели когда-нибудь вам станет грустно, невыносимо печально, дайте мне телеграмму: «Москва, ССП, Петрову».

— ССП? Что это значит?

Я с интересом ждал развязки шутливого разговора.

— Союз советских психологов! — с ходу расшифровал Петров. — Телеграфный код. Дойдет немедленно. Я вышлю вам бандероль с особым, сильно действующим средством.

— Вы все дурачитесь!.. Опять Байкал, смотрите!

Она припала к окну. К ней подбежали еще хетагуровки, захлопали в ладоши, заверещали от восторга.

— Великолепное патриотическое движение, — обратился ко мне Петров. — В Хабаровске, я знаю, скопилось уже более сорока тысяч заявлений от девушек.

Наша собеседница отошла от окна.

— Если серьезно, то какое же это у вас «волшебное» средство? — допытывалась она у Петрова.

— Весьма объемное. Способ применения такой: сядете на «Двенадцать стульев», съедите целиком «Золотого теленка» и затем несколько дней поживете в «Одноэтажной Америке!»

Она отшатнулась:

— Ой… Читала!.. Ой… Неужели… вы?!

Тут я ее опознал.

— Меня не узнаете? Мы знакомы.

— Нет. Хотя…

— Моя фамилия — Дьяков. А вы — товарищ Синдеева?

— Корреспондент?

— Угадали. Вспомнили? Видите, какой тесный мир!

Синдеева молча закивала головой и все всматривалась, всматривалась в меня.

— Вы одна из Старого Оскола?

— Вся наша бригада старооскольская, имени Горожанкиной… Жизнь Агриппины продолжается!..

…Экспресс остановился на первом пути. Хетагуровки мгновенно, как птицы из клетки, вылетели на платформу, навстречу бравурным звукам духового оркестра.

У вагона нас ждала Клава. Бросилась к нам, зацеловала.

— Ох, как здорово, что приехали!.. Саша во Владивостоке, завтра вернется. Номер вам приготовлен в Центральной гостинице. Идемте к машине!.. Носильщик!

Тем временем на платформе возник митинг. Доносился звонкий голос Синдеевой:

— Здравствуй, родной Дальний Восток! Здравствуйте, города и села, океан и Амур, тайга и золотые прииски! Здравствуйте, стройки, заводы, фабрики и поля! Мы несем вам пламень своих сердец, свою волю к победе, свою молодость и радость труда!.. Мы — издалека, с Черноземья. Но для нас навсегда будет близким советский Дальний Восток!..

Взяв Веру под руку, я тихо сказал:

— Это и мои слова…

В гостинице Клава не дала нам раскрыть чемоданы.

— В поезде обедали? Не устали? Пошли ко мне!

— Можно хоть переодеться? — взмолилась Вера.

— И так хороши!.. Ко мне, ко мне, ко мне! Тут совсем близко, на улице Фрунзе!

«Какой-то сюрприз приготовила!» — решил я.

Широким жестом Клава распахнула дверь квартиры.

— Тихо-тихо! — предупредила она.

«Сюрприз» лежал в бело-кружевной кроватке, крупный, полнощекий, и звался Александром Александровичем.

— Не ожидали? — спросила Клава. Щеки ее пылали.

— И да и нет! — ответила Вера и наклонилась над кроваткой. — Проснулся!

— Сашенька мой проснулся! — Клава улыбнулась счастливой улыбкой, взяла сына на руки. — Ого! Шесть килограммов!.. А на кого мы похожи?

Малыш вытаращил синие глаза.

— Вылитый Александр Владимирович! — определила Вера.

— И на меня немножко, — пошутил я. — Глаз чуточку косит!

— Ну ты и брякнешь, Борька! — засмеялась Клава и позвала: — Фа-атя! Фа-атя!..

Вера строго посмотрела на меня и покачала головой.

В комнату вошла худая блондинка — нянечка. Поздоровалась.

— Фатя, напоите нас чаем, — попросила Клава.

…Утром я пошел в редакцию.

На дверях одноэтажного старого особняка с деревянным крылечком была прибита застекленная вывеска: «Редакция краевой газеты «Тихоокеанская звезда». На крылечке стоял мужчина — чернобровый, костлявый, на вид лет тридцати с лишним.

— Товарищ Дьяков? — спросил он и, не дождавшись ответа, уверенный, что это именно я, радушно протянул руку. — Приветствую на земле дальневосточной!

Им оказался заместитель редактора, с редкой фамилией — Кукуй. Он сообщил, что меня уже зачислили в штат литературным секретарем. Показал помещение «Тихоокеанской звезды»: комнаты светлые, просторные. Познакомил с сотрудниками. Особенное удовлетворение моим приездом высказал работник партийного отдела Виноградов — малорослый, с лоснящейся бритой головой.

— Очень, очень приятно! — Он долго не отпускал мою руку. — Мы коллективно заменяли вас. Не сомневаюсь, будем дружно жить!

И не преминул сказать, что является внештатным корреспондентом двух центральных газет.

В полдень вернулся из командировки Швер.

Кабинет у него тесный (куда меньше воронежского!). Едва вмещаются письменный стол с креслом, книжный шкаф и несколько стульев. Александр Владимирович изрядно похудел. Он сел в кресло, распахнул белый полотняный пиджак. Закурил.

— Видел моего наследника?

— Здоровяк!

— На Волге зародился, на Амуре родился! — он засмеялся, — А Клаву как находишь?

— Цветет!

— Работает в краевом радиокомитете, редактором. А я здесь, знаешь, измотался! Варейкис всех членов бюро гоняет по городам и весям. Я исключения не составляю.

Просигналил телефон.

— Швер слушает. Добрый день, товарищ Стацевич!.. Хорошо, хорошо, дадим. Непременно!.. Сейчас приду.

Опустил трубку.

— Второй секретарь крайкома. Требует поставить в номер статью о вскрытых неполадках на железнодорожном транспорте… Посмотри, пожалуйста, макет и пристрой на вторую полосу.

Опять звонок.

— С тобой не дадут поговорить, Александр Владимирович!

— Трезвон весь день… Секретаря еще нет. Швер слушает… Дмитрий Дмитриевич, я сейчас ухожу, покажите Дьякову. Да, да, наш новый секретарь.

Придавил трубкой рычажок телефона.

— Тебе сдаст рисунок художник Нагишкин. Он и график и карикатурист. Садись за свой стол в большой комнате и начинай. Я на полчасика в крайком.

Нагишкин принес рисунок: мужественная фигура испанского бойца, шагающего с оружием в руке и придавившего сапогом распластанное на земле фашистское знамя.

— Прекрасно! — одобрил я. — Очень свежее композиционное решение… И лаконичность экспрессивная. Сдавайте на первую полосу, на три колонки.

— И никакого замечания? — Он улыбнулся серо-голубыми глазами. — Спасибо!

Вечером Нагишкин предложил пройтись к берегу Амура. Погода изменилась. Было ветрено. Небо чернильного цвета. Раздольный, величавый Амур-батюшка покачивал седой гривой. Издали наплывали огоньки катеров.

— К осени у нас заасфальтируют все главные улицы и площади. Варейкис вызвал опытных асфальтировщиков из Сталинграда.

— Уже развернулся?

— Моментально! Всех начальников из кабинетов шлет на периферию. И не только начальников. Меня тоже, хоть я и беспартийный, крайком послал к корякам и орочам сделать зарисовки лучших охотников для краевой доски Почета… Я там, между прочим, записал народные сказы. Теперь мечтаю о книге.

— Так это отлично!

— Не могу не написать ее. В детстве я жил в нанайских и удэгейских стойбищах. Каких только волшебных небылиц понаслушался!.. Что-то вроде «Амурских сказок».

У нас завязалась дружба. Не было дня, чтобы Дима не заходил ко мне посоветоваться. Темы политических рисунков, плакатов, карикатур возникали у него в голове беспрестанно. Как-то появился он в редакции по втором часу ночи.

— Загулялся по ночному Хабаровску, — сказал он.

— Один?

— Нет. С мыслями… Они-то и привели к тебе.

Он сел на стул. Опустил сцепленные в пальцах руки.

— Роман решил писать.

— Роман? А как же «Амурские сказки»?

— И то и другое… Роман о Виталии Бонивуре. Слыхал о таком?.. Бонивур — организатор комсомола в Приморье, воевал в гражданскую, был партизанским комиссаром. Погиб под пытками в белогвардейском застенке. Не выдал ни одного товарища, не раскрыл ни одной тайны!

Дима увлеченно рассказывал о герое будущего романа. Я слушал и думал: «Вот и герой пьесы… Драма о Бонивуре!.. Для одного этого стоило приехать на Дальний Восток… Энгель-Крон мудр, как змий: здесь действительно кладезь тем для драматургии…»

— Дима, а что, если взяться за пьесу о Бонивуре?

— Почему бы нет? У меня — роман, у тебя — пьеса.

Нагишкин проводил меня до гостиницы. Уже светало. Маленькие тени крались по спящему городу.

— Можно ли так засиживаться? — сказала Вера, открывая дверь. — Мне уже скоро на работу.

— На какую работу?

— В крайисполком. Я — секретарь Выставочного комитета.

— Новое дело!.. Шутишь?

— Нисколько! Прочитала в газете, что Выставочному комитету требуется секретарь-машинистка, и предложила свои услуги. Сказала, что по возрасту не могу быть хетагуровкой, а сразу двумя хетагуровками — могу. Ну и приняли!..

II

На площади Свободы — парад физкультурников. Мне выдали служебный пропуск.

Площадь заполнили дети. Маршировали под барабанный бой. На разгоряченных конях вихрем проскакали всадницы-спортсменки. Одна из них отделилась, лихо пронеслась мимо центральной трибуны, бросила букет.

Его подхватил маршал Блюхер и передал Варейкису.

Вдруг кто-то сзади сильно сжал мой локоть:

— Котыч?! — Я широко развел руками.

— Здравствуй, Борис! — Он прижал меня к груди.

— С неба упал?

— Через Амур прыгнул!

— На парад?

— Да нет!.. Стацевич, понимаешь, вызвал… Может, вместе пообедаем? Я вечером еду. У Стацевича должен быть в шестнадцать ноль-ноль.

Мы пробрались к выходу. Котов в парусиновом костюме, в неизменной светло-серой кепке. Я обнял его за плечи:

— Еще раз спасибо за рекомендацию! Как ты в Благовещенске? Почему последнее время не подавал никаких признаков жизни?

— Утонул в работе.

— А Нюся? Дочки?

— Живу-ут… По Воронежу соскучились. А Вера с тобой?

— Работает в Выставочном комитете. Дважды хетагуровка!

Котов заулыбался:

— Узнаю коней ретивых…

Обедали в ресторане. Вспоминали «Коммуну», Рассказово…

После обеда он пошел в крайком. Я отправился в гостиницу писать рецензию на новый кинофильм «Петр Первый».

Вернулся Котов растерянный. Прислонился к стене.

— Воды, чаю, любой жидкости! — торопливо попросил он. — В горле пересохло…

Швырнул кепку на стол. Жадно выпил полграфина воды. Сел. Обхватил ладонями коротко остриженную голову.

— Что такое, Котыч?

— Ну и Стацевич!

Дрожащей рукой он достал папиросу. Задымил. Перевел дыхание.

— Был «изысканно вежлив»?

— Кричал, как на мальчишку! Никто еще со мной так не разговаривал!.. «Почему в газете на задворках вопросы партийного строительства?» Я говорю: «Как на задворках? Чуть не в каждом номере — посмотрите подшивку!.. — пишем о коммунистах, о низовых партийных организациях, о партийном просвещении!» Он уставился на меня стеклянными глазами. И черт знает, каких только ярлыков на меня не навесил!..

Котов погасил папиросу, закурил другую.

— Смолчал? Или…

— Распетушился! Нервы сдали. «Во-первых, говорю, вы мне не тыкайте, во-вторых, я к вам не наниматься пришел, товарищ Стацевич! Я к вам, как коммунист к коммунисту…» Одним словом, курок взведен, жди выстрела…

— Не выдумывай, Котыч!.. В конце концов все образуется.

— Скоро поезд!

Вскочил, засуетился.

— Руку, Борис, друг ты мой!.. — У него заслезились глаза, перехватило дыхание. Обнял меня, как обручами сдавил.

— Мужайся, Котыч!

— Целуй Веру! — бросил он на ходу.

И ушел. Навсегда.

III

Кончился сентябрь, а казалось, что еще июль, так солнечно и жарко. Как-то в воскресенье Швер заехал в гостиницу.

— За вами! — категорически заявил он. — К нам на дачу, без разговоров! Вам, Верочка, на сборы, — пять минут. Засекаю!

Машина мчалась за город, мимо деревянных домишек с палисадниками и пожелтевших лиственниц — к реке Уссури. Швер сидел рядом с шофером, напевал вполголоса:

Девушки плачут,

Девушкам сегодня грустно.

Милый надолго уехал.

Ах, да в Красну Армию уехал!..

Мы с Верой знали: запел Александр Владимирович своих «девушек», стало быть, в хорошем настроении.

— Наша дача рядом с участком Варейкиса, — пояснил он, перестав петь. — А хозяйство общее. Вместе обедаем, вместе проводим выходные. Да вот увидите, как живем…

У ворот дачи нас встретила Клава с Сашенькой на руках.

— Хорошеет молодой человек, хорошеет! — сказала Вера и протянула малышу палец. — Здравствуй, Сашенька!

Он цепко схватил палец.

— У, какой сильный!

— Сглазишь, Вера! — Клава засмеялась.

— Идемте! — позвал Швер. — Вы не одни у нас приглашенные.

В гостях у Швера и Варейкиса были Евгений Петров и Александр Исбах — московский писатель, член редколлегии журнала «Октябрь». Исбах приехал в Хабаровск неделю назад, как он объявил, на разведку молодых талантов. Редактор Панферов поручил ему во что бы то ни стало, хоть под землей, но разыскать одаренных литераторов-дальневосточников.

Варейкис играл в теннис с Исбахом — широкоплечим, смуглым, с темными вьющимися волосами, а Петров следил за их партией. Мы подошли к ним, поздоровались.

— Ну, как вам после Волги дальневосточный климат? — спросил Варейкис.

— Климат тоже нашенский, — ответил я. — И Амур — достойный супруг Волги!

Обедали на веранде. Шутки, смех… А я в присутствии Варейкиса чувствовал себя несколько напряженно: в голове ожил сталинградский конфликт.

Варейкис вспоминал свою работу в Баку, с Кировым, который прозвал его «Трамвайкисом» за быструю прокладку трамвайной линии в столице Азербайджана.

Исбах веселил всех цитатами из стихов начинающих дальневосточных поэтов. Под конец привел «лучший образец».

Прочитал, как говорится, с выражением на лице:

На солнце рыжее урча,

В дыму ворочался Сучан.

Он бил клыками динамита

В густые ночи антрацита!

Все захохотали.

Когда подали жареную утку, Швер заметил:

— Это не газетная, а домашняя!

Шутливая реплика послужила толчком к общему оживленному разговору о лживых сенсациях буржуазной печати насчет якобы «провалившейся второй пятилетки», «агрессивных намерениях большевиков» и прочих нелепостях.

— Такие безрассудства распространяются как заразные болезни, — рассуждал Варейкис — Мы знаем свои недостатки и не скрываем их. Едва ли есть такая партия в мире, как наша, которая так бесстрашно критиковала бы себя. Наша критика не только теоретическая, но и практическая, она действует острым ножом разума и чернильные пятна не принимает за солнечные.

Вечером Евгений Петров предложил мужчинам пройти к берегу реки, чтобы немного, как он сказал, «поуссуриться». Мы вышли в калитку, прорезанную в высоком заборе. Спускались по косогору, сплошь усыпанному скользкими красно-желтыми листьями. Евгений Петров, Исбах и я начали разводить костер. А Варейкис и Швер, нервно разговаривая, зашагали вдоль берега, удалившись от нас на значительное расстояние. Пламя быстро разгорелось, и мы уселись вокруг костра.

Евгений Петров рассказывал о поездке с Ильфом за океан, о широкой продаже «Одноэтажной Америки» в самой Америке.

— На мою долю выпало большое счастье беседовать с Надеждой Константиновной, — сказал Исбах, — слушать ее рассказы о жизни Ленина в Париже, о том, как Ильич в свободные часы бродил по предместьям французской столицы, общался там с рабочими, узнавал их мысли, чувства…

Передо мной широко раскрывался внутренний мир этих двух писателей. Я радовался неожиданной встрече с ними.

Швер и Варейкис вернулись, когда костер уже полыхал. К небу тянулся душный, пряный дым. Сели вокруг огня.

Швер запел, и мы подхватили:

По долинам и по взгорьям

Шла дивизия вперед,

Чтобы с боя взять Приморье,

Белой армии оплот…

Пламя костра постепенно убавлялось. Чернее стала вода в реке. Издали она казалась густой, как ртуть.

Надвинулась низкая туча. Пошел дождь. В узкую расселину глядела одинокая звезда. На месте костра оставались тлевшие угли. Мы начали цепочкой взбираться по косогору, раздвигая колючие ветви кустарников. Петров поскользнулся, взмахнул длинными руками и шлепнулся.

— Чур! Падать только головой вперед! — предупредил Варейкис.

IV

Было уже за полночь. Сдав последний материал в набор, я собрался уходить, но увидел полоску желтого света в кабинете редактора. Приоткрыл дверь. Швер сидел за столом, подперев щеки ладонями. Лицо взволнованное. «Что-то случилось…» — подумал я.

— Войди! — повелительно сказал он.

— Тебе нездоровится? — осторожно спросил я, продолжая стоять на пороге.

— Войди же! — раздраженно повторил он. Закрыв дверь, я подошел к письменному столу. — Неприятность какая-нибудь, да?

— Видишь ли… — Он запнулся, видимо не зная с чего начать. — Последнее время Иосифа Михайловича тревожили отдельные случаи необоснованного устранения ценных работников. Он позвонил Сталину. И впервые… впервые за все годы!.. Сталин не захотел слушать и опустил трубку…

— Может, случайно? Под горячую руку?..

— Не-е-ет, нет, нет!

Он встряхнул головой и начал перебирать рукописи.

— Иосиф Михайлович сегодня уехал в Москву, на Пленум ЦК… Утром я улетаю в Комсомольск проводить собрание актива…

Он встал. Накинул плащ. Выключил свет. Запирал дверь непослушным в руке ключом.

Дождь только что прекратился. Улица Карла Маркса опустела. Свистел ветер, разгонял тучи. Мы шли молча. Вдруг выглянула полноликая луна. На лице Швера я заметил неприкрытую взволнованность.

— До понедельника! — Он поднял руку и свернул за угол.

Я еще немного прошелся по безлюдной, мокрой от дождя лунной улице.

Вошел в гостиницу, тихо открыл дверь номера. Вера спала.

Следующий день оказался горше минувшего. По телетайпу был передан из Москвы обзор печати. Его принес мне дежуривший по редакции Виноградов. Я взглянул на заголовок: «Кто редактирует «Тихоокеанскую звезду». Понял: удар по Шверу!

Строки, как иглы:

«Читатели были недовольны «Коммуной» и «Сталинградской правдой»… В «Тихоокеанской звезде» замалчивались вопросы партийного строительства: в течение целых декад не помещались заметки о жизни партийных организаций… Аппарат «Тихоокеанской звезды», как сообщает…»

Я взглянул на невозмутимо стоявшего передо мной Виноградова, взглянул, как на приведение, что-то лукаво от меня ожидающее.

— Это вы… вы такое сообщили?.. О «длинном хвосте темных личностей, привезенных Швером из Воронежа и Сталинграда»? Это вы так налгали?! Какой же «хвост темных личностей», когда из Воронежа и Сталинграда я здесь один?! Вы же это отлично знаете, Виноградов… Один! Понимаете, один! — кричал я, уже плохо владея собой. — Потом… потом, как же так?.. Швер обвиняется в том, что он в «роли редактора уж много лет неизменно сопутствует Варейкису»?! А известно ли вам…

— Что будем делать с обзором? — перебил меня Виноградов.

— Как что? Публиковать!.. Мы обязаны!

На длинной полосе рулонной бумаги я написал красным карандашом: «Срочно! В набор». Он протянул руку за обзором.

— Сам отошлю! — резко сказал я. — Уходите! Не хочу вас видеть! Уходите! Слышите?..

Виноградов боком вышел из комнаты.

Остаток дня и вечер казались невыносимо длинными. Внешне я старался быть спокойным. На вопросы сотрудников — что теперь будет? — отвечал, что все утрясется, Швер выедет в Москву, ему не трудно будет себя реабилитировать: слишком уж явная несправедливость…

Ночь прошла без сна. Ни я, ни Вера не сомкнули глаз ни на секунду. Клаве еще ничего не было известно. Веру охватило непреодолимое желание идти к ней сейчас же, сию минуту, несмотря на ночь. Я удержал ее, уговорил не прибавлять Клавиному горю лишних часов.

Утром Швер, отозванный крайкомом из командировки, самолетом прилетел в Хабаровск. Пришел в редакцию, уже побывав дома и прочитав обзор. В пальто и кепке опустился в свое кресло. Минут десять, не меньше, показавшихся мне вечностью, сидел неподвижно, с остановившимся взглядом. Даже не протянул руки к коробке с папиросами. Молчал и я… Наконец он снял очки, стал протирать платком стекла. Поднял на меня полуслепые глаза.

— Кукуй где?

— Сердечный приступ. Увезли в больницу.

Швер надел очки. Брови сдвинулись.

— Виноградов в редакции?

— Сегодня не явился.

— Пусть и не является… Я не ручаюсь за себя!

Он показал копию телеграммы, посланной с одинаковым текстом в ЦК и на Пленум — Варейкису.

«Произошла чудовищная несправедливость. Я верный солдат партии с шестнадцатого года. Прошу лично вмешаться, разобраться, помочь».

— Клава уже отнесла на телеграф, — сказал он.

И стремительно встал — бледный, решительный.

— Надо идти на бюро!

Вынул из пиджака партийный билет, как бы убедиться — при нем ли документ, всю его сознательную жизнь лежавший у сердца. Подержал в руке. Опустил поглубже в карман.

— Ты… ты сумеешь все опровергнуть! — уверенно произнес я.

— Если помогут…

Медленно поворачивая голову, оглядел кабинет.

— Надо идти!

Мы вышли на крылечко. Немного молча постояли. Тихо сыпался осенний дождик… Спустились вниз по намокшим ступеням.

Швер взглянул на меня горящими глазами.

— Правда со мной! — твердым голосом сказал он. — Никогда… ни в чем… ни на йоту!..

И пошел по тротуару, к зданию крайкома.

Не оглянулся.

Телеграмму Швера, как стало потом известно, Варейкис не получил.

В Хабаровск он не возвратился…

На экстренно созванном пленуме крайкома партии первым секретарем был избран Стацевич[18].

V

Мой последний день в «Тихоокеанской звезде».

Освобождены от бумаг ящики письменного стола. Распределена почта по отделам. Составлен макет следующего номера.

Нагишкин показал рисунок «Хетагуровки».

— Валю Хетагурову приняли в партию, — сообщил он. — Надо отметить такое событие… Хочу, чтобы ты завизировал!

Отделанный Нагишкиным до мельчайшего штриха, рисунок был пронизан молодостью, оптимизмом.

— С удовольствием! — сказал я и поставил на листе ватмана свою визу.

…Нагишкин и я ходили по тротуару около редакции. Вещи уже были уложены. Вера уволилась из Выставочного комитета.

— Вот и не написал пьесу… — печально сказал я.

— Ты еще услышишь, как бьется сердце Бонивура!.. — задумчиво проговорил Дима, поглаживая лысый лоб. — На прощанье хочу передать тебе один сказ. Записал у орочей. Про птицу Кори…

Он взял меня под руку.

— Птица Кори — птица скорби, несчастья… Появляется она с закатным солнцем. Летит Кори, шумит тяжелыми крыльями, будто сильный дождь идет. Закрывает собой небо, будто погружает землю в ночь. Рассекает крыльями небо, будто сильный ветер дует. Человек, попадая в ее когти, гибнет. Но чистый душой Кальдука не погиб в когтях Кори. Он победил ее!..

Помолчав, Дима добавил:

— Такова сказка. А в сказке и в жизни всегда берет верх светлое.

— Дима, я тоже верю только в светлое!

Расставанье с Клавой было очень тяжким. Ее уволили из Радиокомитета «за невозможностью использовать в должности редактора»… Ни слушать, ни разговаривать она не могла. Сидела с поблекшим лицом и закрытыми глазами, как бы погруженная в сон.

— Может, с нами поедешь? — предложила Вера.

— Он вернется.

— А если время затянется?

— Он вернется! — повторила Клава. — Он должен вернуться!

И, подняв голову, быстро заговорила:

— Он человек кристально чистой души, с незапятнанной партийной совестью! Он рожден революцией, живет и работает для революции!.. Он вернется!.. Мне бы только… сохранить Сашеньку… Сашеньку сохранить!

А Сашенька сосал соску и улыбался всем добрым людям, всему доброму миру…

Шестая глава

I

До отхода поезда оставалось четверть часа. На перроне Хабаровского вокзала было обычное для таких минут оживление: громкие голоса, спешащие с вещами пассажиры, смех, объятия, поцелуи… Мы с Верой стояли у окна в вагоне. Над Хабаровском уже сгущались вечерние сумерки.

— Вот и уезжаем… — с тихой грустью проговорила Вера. — Будто все приснилось… Ничего не было, не было ничего! Нет, э т о г о не было… это неправда!

Я встревоженно посмотрел на жену. В глазах у нее — слезы.

— Успокойся… Я сжал ей пальцы. — Какие ледяшки… Тебе холодно?

В ответ она только вздохнула.

— Все так неожиданно, нелепо! — думал я вслух. — Мечталось о другом. Все представлялось иначе…

Экспресс Хабаровск — Москва шел точно по графику. За окнами мелькали станции, пробегали города, дымились трубы заводов, неслись по дорогам автомашины, на полях тракторы поднимали зябь, вокзальные платформы кишели людьми, пристанционные рынки были завалены всяческой снедью. Жизнь бурлила, брала свое, двигалась вперед. По утрам клубился молочный туман. Иногда набегали серо-черные тучи, по стеклам вагона хлестал дождь, и тогда казалось, что поезд еле тащится, нарочито замедляет ход в наше неизвестное. Но вот сквозь тучи и облака прорывалось солнце. На душе становилось легче. Думалось, что моя и Верина жизнь в конце концов наладится, и теплилась надежда, что все, с кем так хорошо работалось, хорошо жилось, возвратятся на круги своя.

Московский скорый пришел в Сталинград утром. От вокзала до квартиры мы шли следом за носильщиком, который вез на тележке наши чемоданы. Свернули на Советскую улицу, и вдруг в глаза бросилась яркая афиша — «Анна Каренина». («Спектакль, значит, идет!») Но что за полоска черной туши на афише? Мы подошли к рекламной тумбе. Зачеркнута фамилия второго автора инсценировки?!

— Не может быть… — едва выговорил я.

Вера понимающе взглянула на меня.

Вот и наша квартира. И Аут, как раньше, как всегда, поставил свои сильные лапы на подоконник и смотрел из окна кабинета во двор, ждал.

Мария Яковлевна бросилась обнимать нас.

Все время державшая себя в руках Вера разрыдалась.

— Все хорошо… все будет хорошо, Веруха! — успокаивала, целуя ее, Мария Яковлевна. А сама украдкой смахивала слезы.

— Мама, а что со Свэновым? — ненужно спросил я, понимая, что на этот вопрос уже ответила афишная тумба.

— Ничего не знаю.

Отказавшись от завтрака, я пошел в редакцию.

Трудно было подниматься по редакционной лестнице на второй этаж. Навстречу наплывало прошлое, совсем недавнее… Почему-то я был уверен, что первый, кого увижу, будет Вася Борахвостов. Так и оказалось!

Он сбегал по чугунным ступеням, громко стуча каблуками. Увидел меня. Остановился. Не растерялся от неожиданности. Ни о чем не стал расспрашивать (все было и так ясно!).

— Ты к нашему новому шефу, к Токареву?.. Валяй, валяй!.. Редактор вроде толковый. Москва прислала!

За столом Швера сидел средних лет мужчина, в сером костюме и белой сорочке с галстуком. Когда я вошел, он встал — высокий, стройный. Виски серебрились. Я назвал себя.

— Гм-м-м, — пробормотал он и заметно смутился. — Понимаю, в какую вы попали переделку… — Голос у Токарева надтреснутый, как на старой патефонной пластинке. — Работать у нас не сможете… Такая вот ситуация. Что?.. — Он зазвякал ключами, торчавшими в ящике стола.

В кабинете пахло сыростью. Протекал потолок.

— Я вас тоже понимаю, товарищ Токарев! — Я посмотрел ему прямо в лицо.

Он чуть улыбнулся губами.

— Надо обождать, пока… Что?.. Это не значит сидеть сложа руки. Мой совет: займитесь драматургией. «Анна Каренина» с репертуара не снята. Пишите оригинальную пьесу. Театр, полагаю, поставит. А там видно будет… Может, со временем и вернетесь в редакцию. Что?

От Токарева решил зайти к Мизину. Кабинет был заперт. Я постучал. Проходивший мимо сотрудник сказал, что ответственный секретарь в поликлинике.

Захотел повидаться с Филипповым. Но на дверях его комнаты пришпилена записка: «Ушел в театр, на генеральную. Буду в 5 час. А. Ф.».

Пошел домой. Визит в редакцию основательно вымотал мои нервы. Я двигался точно в тумане. За мной навязчиво полз голос Нагишкина: «Летит птица Кори… Летит птица Кори… Но чистый душой Кальдука не погиб, он победил ее!»

II

Текли недели, месяцы…

Я писал пьесу о коварных приемах иностранных разведчиков. Документальный материал хорошо облекался в драматургическую форму. Писал ночами, длинными, как мир. Напряжение достигало предела. Садился я за стол в десять вечера, бросал работу в четыре утра, когда на улице смолкали автомобильные гудки и под окнами уже не слышались шаги идущих…

Время от времени заходил Энгель-Крон. Усаживался на диван, вытягивая правую ногу с протезом, читал сценку или картину, подсказывал:

— А вы знаете, получается! — уверенно сказал он в один из дней. — Напряженный, не шаблонный сюжет, характеры… Будем на коне! — Он взглянул на меня, поблескивая глазами.

В начале июля 1938 года я понес пьесу «Любовь и ненависть» в областной[19] театр. Собралась вся труппа. Читал Всеволод Михайлович. Комментировал, делал замечания.

— После отпуска приступим к репетициям! — объявил он.

С нетерпением ждал я первой репетиции. Но случилось непредвиденное. Заведующая областным отделом по делам искусств Короткова (бывший председатель Радиокомитета) срочно вызвала меня:

— Репетиции запрещаю! Пока не будет визы Главреперткома, я…

— Ольга Васильевна! Театр без разрешения не поставит!

— Вдруг что не так? Тогда что?

— Визу получим после застольного периода, когда уточним текст. Энгель-Крон так и намерен сделать. Ты же сама ратуешь за работу с местным драматургом!

— Да, да! Нет, нет, нет!.. Получай командировку в Москву. Разрешат — пожалуйста!

Энгель-Крон, узнав о запрещении начинать репетиции, взбеленился. Мне сказал:

— В Москве — сразу к Борису Сергеевичу Ромашову. Вот возьмите письмо. Прошу его, как видного драматурга и друга нашего театра, ознакомиться и с «любовью» и с «ненавистью». Получите добро от Ромашова — смело шагайте в Репертком!

Москва… Каждый раз, приезжая в столицу, чувствуешь себя на голову выше и спокойно, как птенец под крылом матери-орлицы. Прежде чем идти к Ромашову, я поехал в журнал «Октябрь», к Панферову. Он же подталкивал на драматургическую стезю, пусть помогает!

Федор Иванович принял меня в конце рабочего дня, после заседания редколлегии. Вид у него усталый. Под глазами мешки. Кабинет — в густом папиросном дыму. «Топор можно вешать!» — сказал он и открыл форточку. Предложил сесть. Вопросительно посмотрел на меня.

— Вы когда-то рекомендовали мне заняться драматургией. Помните, Федор Иванович?

— Помню!.. Курите! — Он подвинул коробку папирос.

— Спасибо, не курю… Я последовал вашему совету. Инсценировал, в соавторстве с одним литератором, «Анну Каренину». Теперь написал оригинальную пьесу.

— Лады!

— Я понимаю: у вас невероятная загруженность…

— О чем пьеса?

— О разведчиках, засылаемых в СССР.

— Злободневно. Сдали в Репертком?

— Еще нет. Привез показать Ромашову. Но хотелось бы знать и ваше мнение.

Он помолчал. Вызвал секретаршу, передал какие-то бумаги. Полистал календарь.

— Ночью прочту. Заходите завтра часиков… в одиннадцать.

— Большое спасибо!.. Вы, конечно, слыхали о хабаровских новостях?

— А?.. — Панферов насторожился. — Время прояснит… Так завтра, старина, в одиннадцать… прошу!

На другой день, в одиннадцать, я был в «Октябре». Панферова не застал. Его вызвали, как сказала секретарша, на совещание в Союз писателей. Она вернула мне пьесу. К пьесе была приложена записка: «Дорогой Борис Сергеевич! Я — за Ф. П.».

И вот я у Ромашова. Старинная мебель красного дерева. Пол в кабинете покрыт мягким ковром. Борис Сергеевич в халате и домашних войлочных туфлях работал за письменным столом. Принял меня любезно, по-простецки. Познакомил с дрессированным псом: по приказу хозяина он подавал в зубах ту газету, которая была ему названа… Прочитав письмо Энгель-Крона и записку Панферова, Борис Сергеевич оживился.

— Ну-ка, ну-ка, что вы там сочинили?.. Приходите послезавтра за «кочкой зрения», — шутливо сказал он. — А я вот завершаю новую пьесу «Родной дом». Пошлю Всеволоду Михайловичу. Какой талантливый режиссер! Дорожите его дружбой!

Вторая встреча с Ромашовым была еще более непринужденной. Борис Сергеевич «окрестил» пьесу, отметил на полях рукописи недостатки, кое-какие по ходу чтения исправил сам. Звонил начальнику Реперткома (еще до моего появления), сказал свое мнение.

Вручил мне контрамарку в Малый театр, на свою пьесу «Бойцы».

III

В радужном настроении отправился я на спектакль «Бойцы». Меня привлекало не только само произведение, даже не постановка Малого театра, а композиция пьесы, сюжетные кульминации, диалог. Все это обещало стать для меня, начинающего драматурга, предметным уроком. Накрапывал дождь. С каждой минутой он усиливался. Сокращая путь, я пошел через скверик у Большого театра. Вдруг увидел идущую прямо на меня Татьяну Петровну. Окликнул ее. Она остановилась, подняла голову. И словно замерла. По щекам скатились слезы.

— Вы плачете?.. Что случилось, Татьяна Петровна?

Я взял ее под руку и отвел в сторону от пешеходной дорожки. Она прислонилась затылком к мокрому стволу дерева.

— Я не плачу… Нет, нет… это дождь… Василий умер.

— Что-о? — отшатнулся я.

— Пришло извещение…

— Боже мой!.. Писал, что здоров… Какое горе!

— Внезапно… как удар молнии.

— Что же теперь?.. — ненужно спросил я.

— Буду жить для сына… для Васеньки моего… Для него буду жить! — твердо повторила она, сжала мне руку повыше кисти. — Прощайте, Боря!

И поспешила к автобусу.

Плотная завеса дождя скрыла ее[20].

Театр был залит огнями люстр и канделябров. Гул голосов наполнял зрительный зал.

Свет погас. Два прожекторных солнца повисли на бордовом бархатном занавесе. Вот он раздвинулся, действие началось. Пьеса на какое-то время отвлекла от раздумий.

…Через пять дней я пошел в Главрепертком. «Любовь и ненависть» была разрешена к постановке. Я возвращался в Сталинград с огромным приливом энергии.

С вокзала сразу же отправился в театр.

— Разрешена! — объявил я, войдя в кабинет к Энгель-Крону.

— Поздравляю! — Всеволод Михайлович пожал мне руку. — я в этом был совершенно убежден и, признаться, потихоньку от мадам Коротковой, так сказать, подпольно приступил к работе за столом, рискуя быть наказанным за непочтение начальства. Завтра начну регулярные, репетиции. Прошу обязательно бывать на них!

На одной из репетиций (уже был январь) я повстречался с местным уполномоченным Главреперткома Михаилом Пенкиным — темно-русым молодым человеком с глазами каштанового цвета. Его рецензии печатались в «Сталинградской правде» и в столичном журнале «Театр». Пенкин в Москве окончил педагогический институт и на всю жизнь, как заявил мне, связал себя с искусством и журналистикой. На работу в Реперткоме смотрел как на переходную ступень.

— Наконец-то обрели своего драматурга! — удовлетворенно сказал Пенкин. — Можете быть покойны: пьеса в руках Всеволода Михайловича. Остались еще в ней некая декларативность, социологические реминисценции, но это дело поправимое… Постараюсь чаще бывать на репетициях, смотреть не только контрольным оком, но и как театральный критик… Какую следующую пьесу задумываете?

— Даже страшно сказать: об обороне Царицына!

— Прекрасно! По мотивам «Хлеба» Алексея Толстого?

— Нет, оригинальную. По мотивам истории.

— Да! За трудную беретесь задачу… В пьесе нужны образы вождей.

— В том-то и сложность.

— Поможем!

В одно апрельское утро позвонил Энгель-Крон и сказал, что на послезавтра назначена генеральная репетиция «Любви и ненависти». Решено показать ее делегатам городской партийной конференции.

— Пьеса будет принята хорошо! — предсказывал он.

Не успел я, поговорив с Энгель-Кроном, повесить трубку, как в передней затрещали звонки.

В дверях стоял Свэнов.

— Свэнчик?!

— Борька, черт!

Мы обнялись так, что кости захрустели.

— Во сне или наяву?

— Наяву! — Свэнов гордо приподнял голову. — Непорочен, яко агнец!

Лицо у него было бледно-серое, глаза ввалились. Вера и Мария Яковлевна не знали, куда его усадить, чем повкусней угостить. Он опустился на диван: пусть немного успокоится сердце. Потом снял пиджак, расстегнул ворот сорочки, уселся за стол на свое привычное место.

— Моим «делом» занимался очень человечный товарищ.

Весь день мы провели вместе. Каждому было что рассказать… В сумерках пошли в город, в театр.

Боже мой, что там поднялось! Все, начиная от гардеробщика и кончая Энгель-Кроном, обнимали и целовали Свэнова.

Короткова распорядилась помещать его фамилию на афишах «Анны Карениной». Восстановили моего соавтора и в штате редакции, назначили выпускающим газеты.

— Все хорошо! — был доволен он. — Жаль только, что не могу совмещать ночное бдение в типографии с драматургией.

…Наступила генеральная репетиция. Меня и Свэнова усадили в директорскую ложу. Театр был переполнен. Погасла люстра. Любимая торжественная минута: сейчас — занавес… Но вдруг на авансцену выплыла Короткова. Прожекторный луч осветил ее округленную фигуру с бурно поднимавшейся грудью, скользнул по растрепанной прическе и остановился на лице, выделив горевшие навыкате глаза.

— Дорогие товарищи делегаты! — срывающимся голосом заговорила она. — Мы показываем вам в порядке закры-то-го (она раздельно произнесла это слово) просмотра пьесу местного автора Дьякова. Театр много работал с драматургом. Но, возможно, есть еще недостатки. Если вы, дорогие товарищи, обнаружите что-либо такое… понимаете?.. прошу сигнализировать в письменном виде, можно и лично, в отдел по делам искусств.

Зал притих.

— Напугала! — послышался голос в первых рядах.

Кто-то засмеялся.

Короткова скрылась за полой занавеса.

— Вот это номер! — Я взглянул на Свэнова.

— Ну и богиня мудрости! — закачал он головой.

Первая картина прошла вяло. Артисты после такого «выступления» были скованны. В зале — робкие хлопки. Но затем до конца спектакля аплодисменты не смолкали.

В ложу вошел Энгель-Крон.

— На «пролог» Коротковой — ноль внимания! — сказал он. — Есть, к вашему сведению, категории людей, которые говорят и делают, а потом думают.

На другой день Короткова позвонила мне по телефону.

— Поздравляю, Борис! Делегатам спектакль понравился.

— Приятно слышать.

— Выпускаем на зрителя… Я познакомилась с новым первым секретарем обкома товарищем Чуяновым. Он работал инструктором в аппарате ЦК. Впечатление, скажу тебе, великолепное!.. Между прочим, он хвалил, что выращиваем своего драматурга. Это — о тебе, чуешь?

Она засмеялась и повесила трубку.

IV

За рубежом сгущались тучи войны…

После того как Германия захватила Австрию, в Мюнхене состоялось совещание Гитлера, Муссолини, премьер-министра Англии Чемберлена и премьер-министра Франции Даладье. Они сговорились расчленить Чехословакию и передать ряд ее районов Германии. В Чехословакии была объявлена всеобщая мобилизация.

Потерпела поражение республиканская Испания.

Все говорило о том, что пламя мировой войны разгорается.

Были беды и в нашей стране. Ушел из жизни Серго Орджоникидзе… При испытании самолета погиб великий летчик Валерий Чкалов… Незадолго до XVIII съезда партии скончалась Надежда Константиновна Крупская… Такие потрясения на какое-то время выводили из строя, оставляя шрамы в душе. Но горе сменяется счастьем, как ночь — утром. Сердце у тебя снова горячо бьется, и ты опять за рабочим столом, опять в строю.

Десятого марта 1939 года открылся XVIII съезд партии. Он перед всем миром сорвал маски с мюнхенских агрессоров. Рассмотрел план третьей пятилетки, повышавший индустриальную и оборонную мощь государства… Было осуждено формальное, бездушно-бюрократическое отношение к судьбам коммунистов, резко критиковались клеветники и карьеристы, порочившие ленинские кадры партии.

Не прошло недели после возвращения со съезда сталинградских делегатов, как часов около одиннадцати вечера мне позвонили из обкома. Просили, если могу, прийти сейчас к товарищу Чуянову.

— Так поздно? — встревожилась Вера.

— Часы у первых секретарей и ночью показывают дневное время.

В кабинете уютный полумрак: горела настольная лампа под зеленым абажуром. Знакомая обстановка. Чуянов — в сером костюме и цветной сорочке с галстуком — выглядел моложаво, хотя лоб избороздили морщины. Темные волосы с аккуратно расчесанным набок пробором, вдумчивый взгляд карих глаз, сомкнутые тонкие брови придавали лицу строгое выражение.

Беседа завязалась сразу.

— Тут вот в чем дело, — сказал Чуянов, когда я сел в кресло перед его столом. — В обком поступило письмо тракторозаводцев. Просят поставить в нашем театре спектакль об обороне Царицына. Прочтите!

Он протянул мне лист бумаги с множеством подписей. Я увидел фамилии Левандовского, Талалаева, Хамета Абубекерова…

— Замечательно, что строители тракторов находят время интересоваться искусством, вмешиваться в него! — сказал я.

— Возьметесь за такую пьесу?

— Признаться, у меня задумка уже возникала…

— Тем лучше! Желания совпадают.

— Но хватит ли силенок?

— Не боги горшки обжигают. Изучите материалы, поговорите с участниками обороны… Пригласим вам в помощь столичного драматурга самого высокого ранга!

— Не надо.

— Отказываетесь?

— Если уж писать пьесу, так местными силами. Об этом и тракторозаводцы просят.

— У вас есть кто на примете?

— Есть. Пенкин Михаил Степанович — ваш инструктор по печати. Раньше был уполномоченным Главреперткома.

— Да, да, да! Знаю, знаю… Толковый товарищ. А вот как он насчет драматургии?

— Театральный критик. Содружество обещающее. Думаю, возражать не будет, тем более что он сам говорил о творческой помощи.

— Ну что ж. Дадим ему длительный отпуск. А чтобы вы оба не испытывали материальных затруднений, будем выделять вам ежемесячно дотацию из городского бюджета. Устраивает?

— Великолепно! Большое спасибо за доверие!

— Свяжитесь с товарищем Водолагиным. Он секретарь по пропаганде. Все, что нужно, решайте с ним.

Для Пенкина такое предложение было внезапным и по-хорошему взволновало его. Он согласился быть соавтором.

Началась рабочая страда: с утра до ночи за моим письменным столом, в кропотливых архивных поисках, в залах Музея обороны Царицына, на встречах с участниками гражданской войны. Иногда заглядывал Свэнов. Чувствовалось, ревновал ко мне Пенкина. Позванивал Водолагин, спрашивал: «Как там, Шекспиры, у вас дела?..» Однажды позвал к себе.

— Ройтесь, как кроты, в архивах! — наказывал он. — Старайтесь побольше отобрать первичного материала. В Москве я кое-что вам подготовил. Звонил в Комитет искусств, поставил в известность, что готовим пьесу о царицынской эпопее! Послал письмо Ярославскому в ЦК. Попросил от имени обкома быть вашим редактором-консультантом. Он согласился.

— Не может быть! — поразился я.

— Так что имейте в виду: я — ваш третий «оргсоавтор»!

Он засмеялся, поблескивая очками в золотой оправе. У Водолагина коренастая, крепко сшитая фигура, энергичное лицо. Не лишен чувства юмора. С полуслова понимает. С ним легко разговаривать.

— Очень вам обязаны, Михаил Александрович! — сказал обрадованный Пенкин.

— Костьми лягте, а чтоб пьеса была!

V

Стремительный бег событий охватывал мир и все больше угрожал безопасности Родины.

Японская военщина ворвалась в Монголию, зная, что мы связаны с ней договором о взаимопомощи. Самураям не терпелось еще раз прощупать силу Красной Армии. «Прощупали»! Были наголову разгромлены в районе реки Халхин-Гол…

Гитлеровцы, разделавшись с Чехословакией, напали на Польшу, заняли Краков, Варшаву.

В любой день могли очутиться под фашистами Западная Украина и Западная Белоруссия. Народные собрания этих стран выступили с Декларациями о присоединении к Украинской и Белорусской ССР. Расчеты гитлеровцев тут оказались сорванными…

Англия и Франция, расставившие вместе с Германией мюнхенские сети, теперь сами опасались попасть в капкан. Озабоченные сохранением национальной независимости, они объявили войну фашистским заправилам…

На севере завязались военные действия между нашими войсками и подстрекаемыми Гитлером финскими реакционерами.

Кровь и огонь растекались по Европе…

Советские люди были настороже. Каждый кусок металла, каждый пуд хлеба и угля, каждую трудовую минуту — на оборону!

Пьесу о солдатах революции, отстоявших в восемнадцатом году от врага крепость на Волге, мы прочитали в коллективе «Сталинградскай правды», во Дворце культуры Тракторного завода, в обкоме. Тракторозаводцы даже резолюцию приняли: просим скорей поставить!..

— А ну — в Москву! — предложил Водолагин, потирая подбородок. — Сперва — к секретарю Ленина, к Лидии Александровне Фотиевой. Она примет вас, вопрос согласован. Затем — к Ярославскому. Сегодня отправлю ему экземпляр. Потом уже ступайте в Комитет искусств. Туда тоже зашлем пьесу. Все замечания — записать. Что на пользу — принять!

…Москва показалась нам обычной, мирной, пересеченной лучами солнца. Когда же приглядишься — начинаешь и здесь ощущать дыхание затемненного, поднявшего боевой щит Ленинграда. Ритм жизни москвичей стал убыстрением, как течение реки при яростном ветре. Лица строгие, словно у часовых перед крепостным валом.

Первым долгом мы позвонили по телефону в Центральный музей Ленина, к Фотиевой. Она заведовала там кабинетом Владимира Ильича. Лидия Александровна пригласила нас к себе на квартиру, в Дом правительства, вечером.

Около восьми часов мы отправились к Фотиевой. От одной мысли, что идем к человеку, близко знавшему Владимира Ильича, несем на суд страницы пьесы с образом Ленина, захватывало дух. Мы остановились на Большом Каменном мосту. Взглянули на возвышавшийся перед нами многоэтажный дом, на освещенные окна, расписанные морозными иглами.

— А вдруг у нас все не так?.. — вслух тревожно подумал я.

— Исправим! — уверенно произнес Пенкин. — Нужно будет, еще год поработаем.

Фотиева радушно встретила нас. У нее бледное, продолговатое лицо.

— Простите, что беспокоим вас, — проговорил Пенкин, здороваясь.

— Не надо извиняться. Я ждала вас и рада послушать сцены с Владимиром Ильичем, — мягким голосом сказала она.

В большой, скромно обставленной комнате Лидия Александровна усадила меня за маленький столик, заранее приготовленный для чтеца. Пенкин присел рядом. Я начал читать, уткнувшись в рукопись. Не решался взглянуть на Фотиеву, сидевшую чуть поодаль на тахте. Но вот я поднял голову. Взгляд ее серых глаз был устремлен в ту даль, которая оставалась навсегда для нее близкой. В радостном волнении я дочитал картину.

— Все правдиво, — сказала Фотиева. — Вы верно показали — знаете что?.. стиль работы Владимира Ильича. Я говорю о принципе коллективного руководства. Владимир Ильич всегда считался с мнением коллектива, всегда! Ну, а если и возникали иногда сомнения, он переносил вопрос в Политбюро или во ВЦИК, и там, вместе с товарищами, снова обсуждал предлагаемое решение, искал единственно верного ответа.

Перед нашим уходом Лидия Александровна принесла фотокарточку Ленина — редчайшую в общей коллекции.

— Негатив, к сожалению, не нашелся, — сообщила она. — Снимала Мария Ильинична, сестра Ленина… Дарю вам.

Мы просияли. Действительно, такого снимка еще не видели. Владимир Ильич — в очках, полупальто и кепке — сидит в шезлонге и читает рукопись. На обороте фотокарточки Лидия Александровна написала:

Авторам новой хорошей пьесы Б. А. Дьякову и М. С. Пенкину — на память. Л. Фотиева. Москва, 29 I/1940 г.».

Из подъезда Дома правительства мы словно на крыльях вылетели. Поднялись на Большой Каменный мост. Холодом веяло от скованной льдом реки, а я даже пальто не застегнул: жарко!.. Сделали по мосту несколько шагов и остановились, схватив друг друга в крепкие объятия.

— Этот вечер останется в памяти на всю жизнь! — восторженно проговорил я.

На следующий день — встреча в ЦК партии с Емельяном Ярославским.

В нервном напряжении сидели мы перед человеком с кудрявыми седыми волосами. Старый большевик, лично знавший Ленина — что скажет он?.. Что-то молчит, лис-стает рукопись.

Долгая пауза казалась нескончаемой.

Но вот Ярославский разгладил пышные, свисающие усы. Снял очки.

— Так, так, молодые люди…

Начал делать постраничные замечания. Пенкин старательно записывал. Я слушал, запоминал. Вдруг он пристально посмотрел на меня. — А я вас где-то видел!

— Участвовал в Каракумском автопробеге. Вы провожали и встречали нас.

— Вон что!.. Ну, если вы преодолели трудности географические, климатические и физические, преодолеете и драматургические! — Он улыбнулся. — В Комитете искусств были?

— Завтра пойдем, — ответил Пенкин.

— Если потребуется рецензия, я поддержу!

VI

В «Сталинградской правде» произошло событие, которое всех изумило и обрадовало: редактором газеты утвердили Сашу Филиппова. Он окончил заочно Литературный институт имени Горького, познал журналистику, что говорится, с самых ее азов, всесторонне развитый, внутренне дисциплинированный молодой коммунист.

Первое впечатление в коллективе было такое, будто ничего не изменилось: пересел Филиппов из одной комнаты в другую. Он был по-прежнему общителен, внимателен к товарищам, по-прежнему любил шутку, острословие. И тени зазнайства никто в нем не мог заметить. Сотрудники старались работать изо всех сил, чтобы, не дай бог, ни в чем не подвести своего товарища — молодого редактора. Теперь он уже был не Саша, а даже для близких друзей — Александр Гаврилович. Ему пророчили дальнейший подъем по высокой должностной лестнице, на что он в тесной товарищеской среде, ухмыляясь, говорил:

— На мой взгляд, высокую должность куда легче занять, чем сохранить![21]

Ни лести, ни подхалимства, к которым Филиппов, все знали, был непримирим, никто не проявлял, за исключением Гелиса. Как-то на редакционной «летучке» он разразился чрезмерным восхвалением нового редактора. Филиппов резко оборвал его:

— Товарищ Гелис! По мне, льстивый человек докучает и отталкивает. Нахальный — ожесточает и оскорбляет. Учтите, что второй начинается там, где кончается первый!

Гелиса словно кипятком ошпарили. Он весь съежился, очки сползли на кончик носа, замолк. Буркнул: «Извиняюсь»!.. Понял: в редакции создалась почва, на которой он увянет. И поступил помощником директора завода «Красный Октябрь». Под листом прокатной стали спокойнее, нежели под газетным.

Возглавив газету, Филиппов не прекращал сам выступать в ней. В «Сталинградской правде» часто начали появляться рецензии на спектакли драматического театра и оперетты, подписанные Филипповым и Пенкиным (они объединились в этом жанре). Их критика была доброжелательной и требовательной, с улыбкой и строго осуждающей. А рецензия на спектакль по пьесе братьев Тур и Льва Шейнина «Очная ставка» обратила внимание Всероссийского театрального общества. Оттуда в Сталинград приехал представительный член общества проверить — так ли уж хороша постановка, как оценили ее местные критики. Убедился, что спектакль заслуживает даже большей похвалы. Авторитет газеты возрастал с каждым днем.

Однажды Филиппов предложил мне и Пенкину поехать в Астрахань, посмотреть спектакли драматического театра и написать обзорную статью.

Мы выехали на пароходе. Настроение было бодрое. В политической атмосфере страны потеплело. После прорыва Красной Армией линии Маннергейма Финляндия запросила мира. С ней был подписан мирный договор. По соглашению с Румынией нам были возвращены Бессарабия и Северная Буковина. Народы Литвы, Латвии и Эстонии вошли в состав СССР. Наше правительство заключило с Германией пакт о ненападении… Казалось, можно спокойно жить и работать под мирным небом.

В астраханском летнем театре, расположенном в густолиственном городском саду, днем показывали «Любовь и ненависть». Во время второго акта я заметил, что исполнители ролей сбиваются с текста, путают мизансцены.

— Что с ними?… Какую-то чушь несут!.. — поражался я.

— Это от жары! — усмехнулся Пенкин. — Шутка сказать: тридцать пять градусов. Каракумское пекло!

В зрительном зале нарастало движение. Входили и выходили, хлопали дверями. Появился директор театра. Сел позади меня. Обдал горячим дыханием:

— Война!

— Какая война? С кем?

— Гитлеровцы напали.

— Может, провокация?

— Нет. Бомбят Минск, Житомир, Киев.

Пенкин уставился на сцену, не обращал внимания на шепот. Я толкнул его:

— Началась война с Гитлером!

У Пенкина — глаза из орбит:

— То есть как война?.. У нас же договор!

— Договор разорвали бомбы! — пояснил директор, — Вероломное нападение.

Нас бросило в жар.

В антракте мы вышли в сад. Зеленая листва разбрасывала по аллеям прозрачные тени. Каждое дерево, каждый листок, каждый цветущий куст сирени как бы тянулись к людям, успокаивали: «Мы не погибнем, мы всегда будем цвести!» Зрители сбивались в кучки. Говорили тихо, наверно боясь произнести слово «война». Но вот кто-то громко заплакал. Кто-то убеждал горячо, что наступление фашистов непременно захлебнется… А небо — густо-синее, солнечное. Не верилось, что в нем летает смерть, что ряд наших городов окутан дымом пожарищ, что где-то уже есть убитые и раненые советские люди…

— Артисты сказали, что спектакль доиграют, — сообщил директор театра.

…Пароход «Урицкий» шел вверх по Волге. В нее еще не падали бомбы, река была по-летнему веселая, пронизанная солнцем. Ночью плыли без огней. Луна прокладывала длинный светлый коврик. Команду привели в боевую готовность: а вдруг налет?.. Утром, чуть забрезжило, пассажиры высыпали на палубы, с опаской поглядывали на небо. Около полудня молчавшее до сих пор местное радио ожило. Говорила Москва. Фашистские самолеты продолжают бомбить аэродромы. Мощные танковые группы противника углубляются на советскую территорию. Пограничные части ведут ожесточенные бои… Гитлеровцы, развивая наступление, несут большие потери в людях и технике…

Пенкин и я стояли на палубе, вглядываясь в даль, пока еще спокойную, синеющую. Мысль, что вспыхнула война, грозящая гибелью людей, разорением жилищ и народных ценностей, щемила сердце.

«Урицкий» причалил к центральной набережной Сталинграда. Летний безоблачный день. Пристань забита народом. На пароходы и баржи грузятся первые партии мобилизованных. Где-то надрывается гармонь, слышится боевая песня… В голос плачут женщины. К ним жмутся испуганные ребятишки.

Быстрыми шагами мы шли по встревоженным улицам. Тут и там стояли горожане, прислушиваясь к уличным репродукторам. У всех в глазах застывший вопрос? «Остановили?» В настежь раскрытых окнах домов ни одного человека. Квартиры опустели: люди на улицах, на призывных пунктах, на вокзале, на пристани. В каком-то дворе слышался безудержный, веселый смех детей…

Вера, волнуясь, стояла на углу у Дома специалистов.

Издали заметив нас, побежала навстречу.

— Что будет?.. Что теперь будет? — Голос у Веры дрожал. Она смотрела на меня полными слез глазами.

— Как что? Война!.. Уже началась!.. И мы победим!

— Это конечно… Но ты… и вы, Миша, куда вы сейчас…

— Домой! — ответил Пенкин. — Надо успокоить своих. А там — куда прикажут. Мы — солдаты!

Дома и несколько минут не побыли. Пенкин — в обком, я — в редакцию.

В городе — взволнованное оживление. Из окон Дома учителя вырывались голоса: митинг педагогов… На площади Павших борцов, возле памятника-обелиска героям Царицына, тоже митинг.

Вот и редакция. Я стремглав взбежал по ступенькам чугунной лестницы. Ни в коридоре, ни в комнатах — ни души. Где же все? В приемную редактора доносился из кабинета голос Филиппова.

Он созвал всех к себе, как на призывной пункт. В военном костюме и сапогах, подтянутый, стоял за письменным столом, неотрывно держа руку на телефоне.

— Отныне мы не газетчики, а бойцы. И не просто — в общем строю, а на передней линии фронта. Наша газета — сражающаяся газета! Каждая полоса должна стать орудием, метко бьющим…

Его прервал телефонный звонок.

— Филиппов! Кто это?.. О, Свэнов!.. Что-то плохо слышу… Откуда ты?.. Из Дубовки? Как туда попал?… Вместе с Борахвостовым?.. А-а, на митинге в колхозе? Слушай, дружище, а кто газету будет выпускать?.. Успеешь? Ну, смотри!.. Алло! Алло!..

Увидел меня в дверях.

— Борис, сюда!

И начал распоряжаться: одного сотрудника — на объединенный митинг заводов «Красный Октябрь», «Баррикады», Тракторный; другого — в Ворошиловский район города, где формируется отряд народного ополчения; третьего — в педагогический институт…

Снова звонок.

— Филиппов!.. Да, прервали. Что еще? Канунников в военкомате. Срочная информация? Запишет Борис. Да, Дьяков! У нас, у нас он! Диктуй!

Я взял трубку.

Свэнов, одобряя мое возвращение в редакцию, сообщал, что в Дубовке колхозники целыми семьями добровольно идут на фронт.

— Хорошо! — сказал Филиппов, прочитав заметку. — Наверно, так по всей стране… На первую полосу!.. Где Мизин?

Мизин — легок на помине. Он входит в кабинет, пошатываясь от усталости: третьи сутки на ногах.

— Товарищи! Только что принято по радио, — сообщил он. — Создан Государственный комитет обороны во главе со Сталиным!

Опять телефон.

— Филиппов!.. Выходим на четырех полосах, Михаил Александрович. Написали? Спасибо! Алло, алло! Хочу напечатать последний акт пьесы Дьякова и Пенкина «Крепость». Отведем целую полосу. Думаю, весьма кстати напомнить о разгроме врага под Царицыном…

Положил трубку и — Мизину:

— Водолагин сейчас пришлет передовую в номер.

Потом — ко мне:

— Слыхал, Борис? Сегодня же вечером принеси пьесу.

В дверях кабинета появился Канунников. Весь в защитном. За плечами — рюкзак, с привязанной кружкой. Продолговатое, с острым носом лицо Канунникова еще больше вытянулось.

— Ухожу добровольцем! — объявил он и поднял высоко руку. — До встречи, друзья, после победы!..

Зазвучал телефонный звонок.

— Филиппов!.. Здравствуйте, товарищ Чуянов!.. Что делаю? Хм!.. Провожу «мобилизацию духа»! Все на своих местах. Хотя, нет! Секретарь парторганизации Канунников ушел добровольцем… Это, Алексей Семенович, не мы его воспитали, а он нас! Рассылаю сотрудников по митингам… В два часа? Будет обеспечено.

Филиппов обвел стоящих в кабинете быстрым взглядом.

— Дьяков! Немедленно в летний театр! Там в два часа общегородской митинг. Выступает Чуянов. Дашь подробный отчет.

Он уже считал меня самомобилизовавшимся в коллектив редакции. Так оно, собственно, и было!

Я выбежал из здания редакции.

Площадь Павших борцов — площадь Бессмертия… Слышно, как на вокзале вскрикивают паровозы. Их темно-рыжеватый дым поднимается в небо. Отправляются на фронт воинские эшелоны…

Храминный, с колоннами, драматический театр имени Горького. Всегда входил в него, как на праздник…

Зеленоцветный Комсомольский садик… Недавно он заключал в свои объятия радостных и влюбленных, тех, кто сегодня ушел на поединок со смертью, ушел, быть может, с прерванной любовью, с недопетой песней.

Я спешу в летний театр, на митинг. Твержу про себя: «Никакая сила в мире не сломит крепость духа советских людей! Никакая сила в мире не изменит характер нашего строя! Никакая сила… никакая сила!.. Этим символом веры буду жить и дальше, до последнего своего часа, до своей последней минуты!»

В репродукторе голос Москвы:

«Советские войска с невиданным массовым героизмом обрушиваются на врага. Наше дело правое. Победа будет за нами!..»

По аллеям садика трудно пройти: люди, люди, люди… Мелькают лица то расплывчатыми, то крупными живыми пятнами.

Идут в районные военкоматы призывники и добровольцы, мужчины и женщины, юноши и девушки.

Идут на заводы студенты, старшеклассники и домохозяйки, чтобы заменить уходящих на фронт.

Идут записываться в отряды народного ополчения коммунисты и беспартийные, комсомольцы и старые большевики.

Идут на врага.

Идут к станкам.

Идут к победе!

Над ними — небо в ослепительных лучах солнца, широкое, необъятное небо Советской страны.

Загрузка...