Живя в горах Каррары, Микеланджело еще не чувствовал, что самое благодатное его время было позади. Но когда он вернулся в Рим и побывал во дворце у Юлия, торжественно встречавшего новый, 1506 год, а потом стал принимать грузы с барок, подходивших одна за другой к Рипа Гранде, он увидел, что война между ним и папой началась. Браманте уговорил Юлия отказаться от мысли Сангалло об отдельной капелле для гробницы; вместо того чтобы строить на холме такую капеллу, было решено возвести новый храм Святого Петра — лучший архитектурный проект будущего здания предполагалось определить путем открытого конкурса. О гробнице никто не заботился, никаких разговоров о ней Микеланджело не слышал. Отпущенную папой тысячу дукатов он истратил всю на мраморы и их доставку в Рим, а выдать дополнительную сумму Юлий отказывался до тех пор, пока он не увидит хотя бы одну совершенно законченную статую. Когда по распоряжению Юлия Микеланджело отводили дом близ площади Святого Петра, папский секретарь сказал ему, что он должен будет платить за этот дом несколько дукатов в месяц.
— А нельзя ли сделать так, чтобы сначала я получил какую-то сумму от папы, а потом уже платил за свое жилье? — ядовито заметил Микеланджело.
Серым январским днем, когда тучи закрывали все небо, Микеланджело пошел на пристань. Его вел туда Пьеро Росселли, мастер из Ливорно, лучше которого, по общему мнению, никто не мог подготовить стену для фрески. Задорный, с веснушчатым лицом, еще мальчишкой ходивший в море, Росселли шагал по набережным, пружиня и раскачиваясь, будто под ним была не земля, а зыбкая палуба.
— Зимой мне приходится бороться с этими волнами постоянно, — говорил он, следя за бурным течением надувшегося Тибра. — Другой раз уходит не один день, пока барка пробьется вверх и причалит.
Вернувшись в дом Сангалло, Микеланджело сидел в библиотеке и грел руки у камина, а его друг показывал ему свои законченные чертежи нового храма Святого Петра: старая базилика, по проекту, входила в замышленное сооружение как часть, поглощалась им. Сангалло был уверен, что он таким образом избежит недовольства Священной коллегии и жителей города, не желавших замены старой церкви.
— Выходит, ты не думаешь, что у Браманте есть шансы победить на конкурсе?
— У Браманте есть талант, — отвечал Сангалло. — Его Темпиетто в монастыре Святого Петра в Монторио — истинная жемчужина. Но у него нет опыта в строительстве храмов.
В библиотеку вбежал Франческо Сангалло.
— Отец! На месте старого дворца императора Тита вырыли огромную мраморную статую. Его святейшество желает, чтобы ты сейчас же шел туда и проследил за тем, как ее откапывают.
На винограднике за церковью Санта Мария Маджоре уже собралась толпа. Из наполовину отрытой ямы показались великолепная бородатая голова и торс поразительной мощи. Руку и плечо гиганта обвивала мраморная змея, а по обе его стороны скоро возникли две головы, плечи и руки двух юношей, обвитых тою же змеею. В мозгу Микеланджело вспыхнула картина его первого вечера в кабинете Лоренцо.
— Это «Лаокоон»! — вскричал Сангалло.
— О нем рассказано у Плиния, — добавил Микеланджело.
Изваяние было более сажени в высоту и столько же в ширину, оно внушало благоговейный ужас. Весть о находке быстро перекинулась с виноградника на улицы, к ступеням церкви Санта Мария Маджоре: там уже толпились высокие духовные лица, купцы, дворяне, и все они рассчитывали тотчас же приобрести отрытую статую. Крестьянин, владеющий виноградником, объявил, что он уже продал находку некоему кардиналу за четыреста дукатов. Церемониймейстер Ватикана Пари де Грасси тут же предложил пятьсот дукатов. Крестьянин на эту сделку пошел. Пари де Грасси сказал Сангалло:
— Его святейшество просит вас доставить статую в папский дворец без промедления. — Потом, обратясь к Микеланджело, добавил: — Папа также просит, чтобы вы были у него сегодня вечером и хорошенько осмотрели находку.
Папа приказал поставить «Лаокоона» на закрытой террасе Бельведера, построенного на холме, выше дворца.
— Осмотри фигуры во всех подробностях, — сказал он Микеланджело. — Надо узнать, действительно ли они высечены из одного блока.
Зоркими своими глазами и чувствительными кончиками пальцев Микеланджело осмотрел и ощупал статую со всех сторон, обнаружив четыре вертикальных шва в тех местах, где родосские скульпторы соединяли отдельные куски мрамора.
Покинув Бельведер, Микеланджело пошел к банку Якопо Галли. Ныне, когда Галли не стало, Микеланджело ощущал Рим совсем по-иному. И как остро нуждался он теперь в совете друга! Банком управлял его новый хозяин, Бальдассаре Бальдуччи. Живя во Флоренции, семейство Бальдуччи направляло свои капиталы, как и вся флорентинская колония, в Рим, и Бальдуччи не упустил случая жениться на плосколицей девушке из богатого римского дома, завладев солидным приданым.
— Что же ты сейчас делаешь по воскресным дням, Бальдуччи?
Бальдуччи покраснел.
— Я провожу их в семействе своей жены.
— Но ты, наверное, страдаешь от недостатка движения?
— Я по-прежнему хожу на охоту… с ружьем. Владелец банка должен внушать уважение.
— Гляди-ка, какая нравственность! Никогда я не думал, что ты станешь таким добропорядочным.
Бальдуччи вздохнул.
— Невозможно наживать богатство и в то же время забавляться. Молодость надо тратить на женщин, зрелые годы — на прибыльные дела, а старость — на игру в шары.
— Я вижу, ты стал настоящим философом. Можешь ты одолжить мне сотню дукатов?
Он стоял на ветру, под дождем, наблюдая за баркой, пробивавшейся к пристани: в барке были его мраморы. Дважды на его глазах нос суденышка зарывался и исчезал под валами. Казалось, барка вот-вот уйдет на дно бунтующего Тибра, унося с собой и драгоценную кладь — тридцать четыре его лучших, отборных блока. Пока он, вымокший до нитки, стоял на берегу, моряки последним бешеным усилием сделали свое дело: с причала были сброшены канаты, судно взято на чалки. Разгружать его при таком ливне было почти немыслимо. Вместе с матросами Микеланджело сумел снять десять самых малых глыб, но барка подпрыгивала на волнах, несколько раз ее срывало с причала, и большие колонны — от двух с половиной до пяти аршин длины — Микеланджело сгрузить не удавалось, пока не пришел Сангалло и не приказал пустить в ход подъемный кран.
Разгрузку еще не успели закончить, как наступила темнота. Микеланджело лежал, не засыпая, в постели и слушал вой все свирепеющего ветра. Утром, придя на пристань, он увидел, что Тибр вышел из берегов. Набережная Рипа Гранде напоминала собой болото. Его прекрасные мраморы были занесены желтым илом. Он кинулся к ним и, стоя по колено в воде, начал счищать с них налипшую грязь. Он вспомнил месяцы, проведенные в каменоломнях, вновь представил себе, как вырубали его блоки в горах, как спускали их вниз по обрывистым склонам на канатах и катках, грузили на телеги, везли к берегу моря, осторожно скатывали на песок, переносили во время отлива на лодки — все без малейшего для них урона, ни одна даже ничтожная трещина или пятно не попортили колонн. И увидеть их в таком состоянии теперь, когда они уже доставлены в Рим!
Прошло три дня, прежде чем дождь унялся и Тибр вошел в берега, освободив набережные. Братья Гуффатти, приехав в своей родовой телеге, перевезли мраморы к заднему портику дома. Микеланджело заплатил им из занятых у Бальдуччи денег, потом купил огромное полотнище просмоленной парусины и укрыл ею блоки вместе с кой-какой подержанной утварью. Январь уже кончался, когда Микеланджело, сидя за дощатым столом подле своих мокрых и запачканных мраморов, стал писать письмо отцу и краткую записку Арджиенто — он просил Лодовико переслать эту записку в деревню под Феррару, где Арджиенто находился с тех пор, как Синьория объявила, что Микеланджело не может жить в своем новом флорентинском доме, пока не приступит к исполнению ее заказов.
Арджиенто надо было еще дожидаться, и потому Сангалло посоветовал Микеланджело взять на службу плотника Козимо — этот пожилой уже человек, с шапкой нависающих на лоб серебряных волос и со слезящимися глазами, нуждался в простом крове. Пища, которую Козимо готовил, отдавала смолой и стружками, но он самоотверженно работал, помогая Микеланджело строить деревянную модель первых двух ярусов надгробья. Юный Росселли дважды в неделю отправлялся к Портику Октавии, на рыбный рынок, и приносил свежих моллюсков, мидий, креветок, каракатиц и морских окуней; примостясь у очага Микеланджело, он жарил солянку — ливорнское каччукко. Микеланджело, Козимо и Росселли жадно водили по сковородке хлебными корками, собирая острый соус.
Чтобы купить горн, шведское железо и каштановый уголь, Микеланджело пришлось снова идти в банк к Бальдуччи и брать у него новую сотню дукатов.
— Я не возражаю против второго займа, — говорил Бальдуччи. — Но я возражаю против того, чтобы ты увязал в долгах все глубже и глубже. Когда, по-твоему, ты получишь за эту гробницу какие-то деньги?
— Как только я смогу показать Юлию готовую работу. А пока мне надо придумать украшения для нескольких нижних блоков и дать образец Арджиенто и одному каменотесу, которого я хочу вызвать из Флоренции, из мастерских при Соборе. И тогда у меня будет возможность сосредоточиться и взяться за «Моисея»…
— Но ведь на все это уйдет, может быть, не один и не два месяца! А на что ты думаешь жить все это время? Будь же разумным человеком, иди к папе и получи с него, что можешь. С паршивой овцы хоть шерсти клок.
Вернувшись домой, Микеланджело измерил заготовленную Козимо деревянную модель углового блока надгробья, затем принялся высекать из мрамора три маски; две профильных — они располагались сверху — и третью, под двумя первыми, смотревшую прямо на зрителя. Вокруг масок были нарезаны плавно круглившиеся декоративные узоры. Три подножных нижних блока гробницы — эта было пока все, что он по сути сделал. На посланное письмо Арджиенто до сих пор никак не отзывался. Каменотес из мастерских при Соборе ехать в Рим отказывался. Сангалло считал, что время тревожить Юлия по поводу денег пока еще не наступило.
— Святой отец рассматривает теперь планы перестройки храма Святого Петра. Имя победителя конкурса будет объявлено первого марта. Вот тогда я и поведу тебя к его святейшеству.
Но первого марта дворец Сангалло будто замер. Явившись туда, Микеланджело увидел, что в комнатах пусто, даже чертежники не сидели, как обычно, за своими столами. Сангалло с женой и сыном жались вверху, в спальне. Все в доме оцепенело, словно бы там был покойник.
— Как это могло случиться? — спрашивал Микеланджело. — Ты официальный архитектор папы. Ты один из старейших и самых преданных его друзей…
— До меня дошли только слухи: одни говорят, что римляне, окружающие папу, ненавидят флорентинцев, но благоволят к урбинцам, а значит, и к Браманте. Другие объясняют все дело тем, что Браманте постоянно ездит со святым отцом на охоту, потешает его шутками, развлекает.
— Клоун! Неужто же клоуны способны строить великие здания?
— Но клоуны способны пролезть куда надо, втереться…
— Я иду к Лео Бальони и дознаюсь у него истины.
Бальони посмотрел на него с неподдельным удивлением:
— Истина? Разве она не ясна такому человеку, как ты? Идем со мной к Браманте, увидишь истину.
Браманте купил в свое время на Борго, поближе к Ватикану, старый, обветшалый дворец и перестроил его с элегантной простотой. Сегодня во дворце толпились множество важных персон — папские придворные, князья церкви, дворяне, ученые, художники, купцы, банкиры. Браманте давал прием — он купался в лучах восхищенного внимания, его красное лицо сияло, в зеленых глазах горели радость и торжество.
Лео Бальони провел Микеланджело вверх по лестнице, в обширный рабочий кабинет Браманте. Здесь повсюду — и на стенах и на столах — были его эскизы и рисунки, изображающие новый собор Святого Петра. Микеланджело ахнул: это было здание столь грандиозное, что флорентинский кафедральный Собор выглядел бы рядом с ним карликом, и все же в проекте Браманте было и изящество, и лиризм, и настоящее благородство. Византийский по своему духу проект Сангалло — суровая крепость, увенчанная куполом, — по сравнению с замыслом урбинца казался скучным и тяжеловесным.
Теперь Микеланджело знал истину — и она не имела ничего общего с ненавистью римлян к флорентинцам или с угодническим шутовством Браманте. Все дело было в даровании. С любой точки зрения собор Святого Петра у Браманте был красивее и совершенней, чем у Сангалло.
— Мне очень жаль Сангалло, — сдержанным тоном сказал Бальони, — но ведь устраивался конкурс, и всем ясно, кто победил в этом конкурсе. Что бы ты сделал на месте папы? Облагодетельствовал бы заказом своего друга, чтобы тот построил такую церковь, которая устарела бы раньше, чем ее начали возводить? Или поручил бы работу пришельцу, чужаку, но создал бы самый красивый храм во всем христианском мире?
Микеланджело не решился ответить на этот вопрос. Он торопливо сбежал вниз по лестнице, прошел по Борго и стал нервно вышагивать вдоль стены папы Льва Четвертого, пока не почувствовал, что страшно устал. Да, в самом деле, будь он, Микеланджело Буонарроти, папой Юлием Вторым, ему тоже пришлось бы отдать предпочтение плану Браманте. Такой храм, каком замыслил урбинец, мог бы куда вернее, чем все заботливо вымощенные улицы и расширенные площади, положить начало новому, славному Риму.
Именно в эту ночь, когда он лежал в своей кровати и не мог заснуть, дрожа от холода и слушая храп Козимо, усердствовавшего так, будто каждый его вздох был последним, Микеланджело понял, что еще с того дня, как папа послал Браманте вместе с Микеланджело и Сангалло выбирать место для своей гробницы, тот задался целью не допустить постройки специальной капеллы для нее. Он воспользовался идеей Сангалло об отдельном здании для гробницы и мыслями Микеланджело насчет гигантского мавзолея в своих собственных выгодах — убедить папу возвести совершенно новый собор по его, Браманте, проекту.
Разумеется, собор Святого Петра, построенный Браманте, был бы великолепным вместилищем и оправой гробницы. Но позволит ли Браманте установить гробницу в своем здании? Захочет ли он делить и честь и славу с Микеланджело Буонарроти?
В середине марта проглянуло солнце. Микеланджело велел братьям Гуффатти поднять с земли три огромных колонны и поставить их стоймя. Скоро надо быть готовым к тому, чтобы рубить мрамор, сдирая внешнюю кору, и нащупывать образы Моисея и Пленников. Первого апреля стало известно, что восемнадцатого апреля папа и Браманте будут торжественно закладывать камень в фундамент нового собора. Пари де Грасси заранее вырабатывал порядок церемонии. Когда землекопы начали рыть котлован, в который должен был спуститься папа, чтобы благословить закладку первого камня, Микеланджело окончательно убедился, что старая священная базилика не войдет в новое здание и что ее совершенно разрушат, освобождая место для будущего собора.
Микеланджело не скрывал своего недовольства этим. Он любил колонны и старинную резьбу базилики, разрушение самого древнего христианского храма в Риме он считал кощунством. Он рассуждал об этом с кем угодно, везде и всюду, пока однажды Лео Бальони не предупредил его: кое-кто из темных прихвостней Браманте поговаривает, что если Микеланджело не перестанет поносить их покровителя, то, пожалуй, его собственная гробница будет возведена раньше, чем гробница папы.
— Я не хотел бы, мой друг, чтобы ты был столь опрометчив и таким юным оказался в Тибре, — шутил Лео.
Владелец барок в Карраре прислал Микеланджело письмо, в котором уведомлял его, что новый груз мрамора придет в Рипа Гранде в начале мая. Когда груз окажется у причала, за перевозку его надо будет уплатить, и лишь после этого Микеланджело получит свои мраморы. Того количества дукатов, которое требовалось по счету, у Микеланджело не было. Он помылся и пошел в папский дворец. Со взъерошенной бородой, вылезавшей из высокого горностаевого воротника, папа Юлий сидел на малом троне, окруженный придворными. Сбоку стоял любимый его ювелир. Юлий повернулся к ювелиру и раздраженно сказал:
— Хоть ты и говоришь, что эти камни крупные, — все равно я не потрачу на них ни одной лишней полушки!
Микеланджело выжидал и, как только ювелир удалился, а папа принял более спокойный вид, шагнул вперед.
— Святой отец, новый груз мраморов на ваше надгробье уже в пути. Я обязан заплатить за его доставку сразу же, как только барки придут в Рипа Гранде. У меня нет на это денег. Не можете ли вы дать какую-то сумму, чтобы я был спокоен за блоки?
— Приходи в понедельник, — резко ответил папа и отвернулся.
В желтом, как масло, весеннем солнечном свете Рим был прекрасен, но Микеланджело брел по улицам, будто слепой, весь горя от обиды. Папа выставил его из дворца одним взмахом руки, как простого каменщика! И почему? Не потому ли, что ваятель — это действительно всего лишь мастеровой, искусный мастеровой? Но разве папа не называл его, Микеланджело, лучшим скульптором по мрамору во всей Италии?
Он рассказал обо всем Бальони, допытываясь, не знают ли его друзья, чем вызвана такая перемена в поведении папы. Лео стоило немалого труда, чтобы сохранить в этой беседе спокойствие.
— Браманте убедил святого отца, что строить самому себе гробницу при жизни — дурное предзнаменование. Будто бы это приближает день, когда гробница действительно понадобится.
Тяжело дыша, Микеланджело опустился на скамью.
— Что же мне сейчас делать?
— Идти к папе в понедельник и сделать вид, что ничего особенного не случилось.
Он пошел к папе в понедельник. Затем во вторник, потом в среду, в четверг. Каждый раз его пропускали во дворец, папа хмуро его принимал и говорил, чтобы он приходил завтра. В пятницу стража дворца преградила ему дорогу и отказалась впустить. Это был жаркий полуденный час, но Микеланджело почувствовал во всем теле холод. Считая, что могло произойти какое-нибудь недоразумение, он вновь попытался проникнуть во дворец. Ему снова преградили дорогу. В эту минуту ко дворцу подкатила карета двоюродного брата папы, епископа Луккского Александра.
— Что тут творится? — спросил епископ у стражника. — Разве ты не знаешь маэстро Буонарроти?
— Я знаю его, ваше преосвященство.
— Тогда почему же задерживаешь?
— Извините, ваше преосвященство, но таков приказ.
Микеланджело поплелся домой, плечи его судорожно вздрагивали, голова пылала, словно в огне. Он прибавил шагу, потом побежал почти бегом, запер дверь дома, сел к столу и торопливо, каракулями, начал набрасывать письмо.
«Благословенный отец, сегодня по вашему приказу я был выставлен из дворца: значит, если я буду нужен, вам придется искать меня где угодно, кроме Рима».
Он направил это письмо дворецкому папы мессеру Агостино, потом послал соседского мальчика за Козимо. Старик примчался тотчас.
— Козимо, я должен уехать из Рима сегодня же ночью. Завтра ты позовешь старьевщика и продашь ему весь этот жалкий скарб.
Во втором часу ночи он нанял у Народных ворот лошадь и, присоединившись к почтовой карете, направился во Флоренцию. Отъехав немного на север, вверх по холму, с которого он когда-то бросил свой первый взгляд на Рим, Микеланджело обернулся в седле, чтобы вглядеться в спящий город. И ему вспомнилось любимое изречение тосканцев, родившееся во времена феодальных распрей:
Сидит немало дураков по городам своим.
Но тот четырежды дурак, кто уезжает в Рим!
Ранним утром он спешился у гостиницы в Поджибонси — здесь он в свое время останавливался на пути в Сиену, когда ехал переделывать испорченную Торриджани статую Святого Франциска. Микеланджело спокойно плескал из чашки воду, умываясь на дворе, как вдруг услышал стук копыт: кто-то во весь опор скакал по дороге. Через минуту к гостинице подъехал отряд из шести всадников во главе с Бальони. От быстрой скачки лошади взмокли, с удил падала пена. Микеланджело взглянул на тонкое, аристократическое лицо друга с засохшими струями пота, на его помятое, поблекшее от дорожной пыли платье.
— Лео! Что тебя заставило скакать в Поджибонси?
— Ты! Святой отец знает, что мы приятели. Он приказал мне взять этот отряд и ехать за тобою.
Микеланджело, моргая, смотрел на пятерых вооруженных всадников из папской стражи, — подбоченясь, они сидели в своих седлах, взгляд у них был свирепый.
— Отряд! При чем тут отряд?.. Я еду домой, во Флоренцию…
— Нет, ты не едешь! — Бальони слез с коня, откинул волосы с глаз. Он вынул из седельной сумки пергаментный свиток.
— Вот письмо от Юлия Второго. Под страхом папской немилости тебе приказано немедленно вернуться в Рим.
— Я не заслужил того, чтобы меня выгоняли из его покоев.
— Все будет улажено наилучшим образом.
— Позволь мне не поверить.
— Святой отец дает в том свое слово.
— У святого отца бывают провалы памяти.
Один из всадников, самый дородный, сказал:
— Мессер Бальони, может, его надо связать? Хотите, я приторочу упрямца к его же седлу?
— Применять силу мне не указано. Микеланджело, ты не первый, кому приходилось ожидать свидания с папой. Если Юлий говорит: «Жди», — надо ждать, пусть это будет неделя, месяц или даже год.
— Я уезжаю во Флоренцию навсегда.
— Едва ли! Никому не дано уехать от папы, если он того не хочет. Клянусь, святой отец сожалеет о том, что случилось. Возвращайся в Рим и работай — таково желание папы.
— Я не допущу, чтобы кто-то измывался надо мною.
— Святой отец — это тебе не кто-то. — Лео подошел к Микеланджело совсем близко и, уверясь, что стражники не слышат его, сказал: — Браво! Тебя можно ставить во Флоренции вместо «Льва» Мардзокко. А теперь, когда независимость твоя утверждена, — едем обратно. Иначе и я окажусь из-за тебя в очень скверном положении.
Микеланджело молчал. Да, Бальони всегда был хорошим другом. Но как же защитить чувство собственного достоинства? Никто не вправе требовать от человека, чтобы он поступался своей гордостью. Микеланджело так и сказал Лео. Лицо у Бальони стало суровым.
— Бросить вызов первосвященнику — это немыслимо. Ты сам в этом убедишься. Рано или поздно. И чем позже, тем будет хуже для тебя. Как друг, я настаиваю, чтобы ты и не думал идти наперекор воле папы. Тебе его не осилить!
Микеланджело опустил голову и, щурясь, разглядывал узоры на земле.
— Не знаю, что сказать тебе, Лео… Но если я вернусь в Рим, я потеряю буквально все. Нет, я поеду во Флоренцию — там я верну себе и дом, и заказ на работу. А если папа захочет, я изваяю ему надгробье… но буду жить под сенью башни дворца Синьории.
Отец был не очень обрадован его приездом: он воображал, что сын зарабатывает у папы в Риме колоссальные деньги. Микеланджело опять пришлось вселиться в переднюю комнату, окна которой глядели на башню дома старейшины цехов, — он поставил там на верстак «Богоматерь» Таддеи, сходил в мастерские при Соборе, где хранился его мрамор, предназначенный для «Апостола Матфея», перевез из литейной еще не законченного бронзового «Давида». Его картон с «Купальщиками» был вынесен из мастерской при больнице Красильщиков, вставлен в еловую раму и повешен в галерее за Большим залом дворца Синьории.
Потребовалось очень немного времени, чтобы слухи о происшествии на дворе гостиницы в Поджибонси переползли горный перевал. Придя вместе с Граначчи в мастерскую Рустичи на ужин Общества Горшка, Микеланджело понял, что на него смотрят, как на героя.
— Какой же низкий поклон отвесил тебе папа Юлий! — восхищался Боттичелли, писавший в свое время фрески в Сикстинской капелле для дяди Юлия, папы Сикста Четвертого. — Послать вслед за тобой целый отряд, прямо-таки спасательную команду! Да разве когда-нибудь бывало такое с художником?
— Никогда! — гудел Кронака. — И кто станет беспокоиться о художнике? Пропал один, на его место всегда найдется десяток таких же.
— Но вот папа признал наконец, что художник — это индивидуальность, — взволнованно заговорил Рустичи. — Индивидуальность со своим, неповторимым талантом и своими особенностями, которых именно в этой комбинации не найти нигде, хоть обшарь весь белый свет!
Микеланджело чувствовал, что его расхваливают сверх всякой меры.
— А что мне оставалось делать? — громко говорил он, в то время как Граначчи всовывал ему в руку стакан вина. — Понимаете, меня перестали пускать в Ватикан!
Наутро он убедился, что власти Флоренции отнюдь не разделяют мнения художников из Общества Горшка о чудодейственном эффекте его бунта против папы. Когда гонфалоньер Содерини принимал Микеланджело в своем кабинете, выражение его лица было весьма сурово.
— Мне рассказали обо всем, что ты натворил. В Риме, будучи скульптором папы, ты мог бы оказать Флоренции существенную помощь. Теперь ты бросил вызов папе и стал для нас источником возможной опасности. После Савонаролы ты первый флорентинец, который восстал против папы. Боюсь, что тебя ждет такая же судьба.
— Значит, меня повесят среди площади, а затем сожгут? — Микеланджело невольно поежился.
Впервые за весь разговор Содерини улыбнулся, кончик его носа пополз вниз.
— Ты ведь не еретик, ты просто отказываешься повиноваться. Но в конце концов папа все равно до тебя доберется.
— Все, чего я хочу, гонфалоньер, — это снова жить во Флоренции. Завтра же я начинаю ваять Святого Матфея, и пусть мне возвратят мой дом.
Лицо у Содерини вдруг стало таким же желто-белым, как его волосы.
— Флоренция не может возобновить свой договор с тобой на скульптурные работы. Его святейшество воспринял бы это как личную обиду. И никто — ни Доли, ни Питти, ни Таддеи — не может воспользоваться твоими услугами, не навлекая на себя гнев папы. Так будет до тех пор, пока ты не закончишь гробницы Юлия или пока святой отец не освободит тебя от этого долга.
— А если я буду завершать работу по существующим договорам, я поставлю вас в очень затруднительное положение?
— Пока заканчивай «Давида». Наш посол в Париже все еще пишет, что король сердится на нас за то, что мы не посылаем ему статую.
— А «Купальщики»? Могу я писать эту фреску?
Содерини вскинул на него быстрый взгляд.
— Ты не заходил в Большой зал?
— Нет, грум провел меня сюда через ваши апартаменты.
— Советую тебе заглянуть туда.
Микеланджело прошел к стене, примыкающей к помосту Совета с востока: там находилась фреска Леонардо да Винчи «Битва при Ангиари». Микеланджело судорожно дернулся, прижав руку ко рту.
— Dio mio, не может быть!
Весь низ фрески Леонардо погиб, разрушился, краски струями стекли к полу, будто притянутые могучими магнитами: лошади, люди, копья, деревья, скалы в неразличимом хаосе переплелись и смешались, сливаясь друг с другом.
Старую вражду, предубежденность, раздоры — все в душе Микеланджело будто смыл тот неведомый раствор, что загубил великолепное творение Леонардо. Он ощущал теперь только глубокую жалость к собрату-художнику: целый год жизни, полный могучих усилий, — и вот плоды этого труда начисто сметены, уничтожены! Отчего же приключилась беда? Ведь тосканцы были мастерами фрески уже в течение трех столетий…
Чья-то рука легла на плечо Микеланджело, — оглянувшись, он увидел Содерини.
— Гонфалоньер, как это случилось?
— Леонардо решил во что бы то ни стало возродить древний вид живописи — энкаустику. Он заимствовал рецепт для штукатурки у Плиния, примешивал к извести воск и еще добавлял туда для прочности состава камедь. Закончив фреску, он стал ее прогревать, раскладывая костры на полу. Он говорил, что уже применял этот способ, работая над малыми фресками в Санта Мария Новелла, и что все тогда обошлось благополучно. Но высота этой фрески — около девяти аршин; чтобы жар достиг ее верха, Леонардо был вынужден разжигать большие костры. Сильный жар, действуя на нижний ярус фрески, растопил воск — воск потек… и потянул за собой все краски.
Леонардо жил в приходе Сан Джованни. Микеланджело постучал в дверь молотком. Появился слуга. Микеланджело прошел с ним в просторную, со стругаными брусьями потолка, комнату, наполненную произведениями искусства, музыкальными инструментами, восточными коврами. Леонардо, в красном китайском халате, сидел за высоким столом с толстой, как плита, столешницей и что-то писал в записной книге. Он поднял голову и, заметив Микеланджело, положил свою книгу в ящик стола и запер его на ключ. Потом он шагнул на середину комнаты, немного прихрамывая: не так давно он упал, испытывая на холмах близ Фьезоле свою летательную машину. В его сияющей красоте был заметен какой-то, еле уловимый, ущерб, глаза смотрели чуть печально.
— Леонардо, я только что из дворца Синьории. Мне хотелось сказать, что я огорчен тем, что случилось с фреской. Я ведь тоже понапрасну потратил этот год, и я понимаю, что это для вас значит…
— Вы очень любезны. — Голос Леонардо был холоден.
— Но это не главная цель моего прихода. Я хочу извиниться перед вами… за мою сварливость… за те гнусные слова, которые я говорил о вас, о вашей статуе в Милане…
— У вас был для этого повод. Я неуважительно отзывался о скульпторах по мрамору.
Леонардо начал оттаивать. На его алебастрово-белом лице проступили краски.
— Я смотрел ваших «Купальщиков», когда вас не было во Флоренции. Это в самом деле изумительный картон. Я делал рисунки с него, я рисовал и вашего «Давида». Ваша будущая фреска станет славой Флоренции.
— Не знаю. Теперь, когда ваша «Битва при Ангиари» не будет единоборствовать с моей фреской, мне уже не хочется и думать о ней.
Сделав шаг к тому, чтобы примириться со старым противником, Микеланджело в то же время подвергал опасному испытанию свою самую полезную дружбу. Через двое суток гонфалоньер Содерини вновь вызвал его к себе и зачитал письмо папы, в котором тот требовал, чтобы Синьория немедленно, под страхом лишиться папского благоволения, возвратила Микеланджело Буонарроти в Рим.
— Я вижу, лучше бы мне было удрать куда-нибудь подальше на север, хотя бы во Францию, — мрачно сказал Микеланджело. — Тогда вам не пришлось бы за меня отвечать.
— Как ты можешь куда-то удрать от папы? Рука его тянется через всю Европу.
— Почему же я стал таким драгоценным и нужным ему, живя во Флоренции? В Риме он запирал передо мной двери.
— Потому что в Риме ты был его слугой, которым можно было помыкать. Отказываясь ему служить, ты стал самым желанным для него художником в мире. Не доводи его до крайности.
— Я никого ни до чего не довожу! — с тоской воскликнул Микеланджело. — Я только хочу, чтобы меня оставили в покое.
— Об этом говорить уже поздно. Надо было думать раньше, до того, как ты поступил на службу к Юлию.
С первой же после этого разговора почтой Микеланджело получил письмо от Пьеро Росселли: когда он читал его, ему казалось, будто волосы у него на голове вздымаются и шевелятся, подобно змеям. Как выяснилось, папа желал его возвращения в Рим не затем, чтобы продолжать работу над мраморами; Браманте решительно убедил святого отца в том, что гробница ускорит его кончину. Его святейшество хотел теперь, чтобы Микеланджело расписал свод Сикстинской капеллы — самого неуклюжего и безобразного, самого дурного по конструкции, самого забытого господом архитектурного сооружения во всей Италии. Микеланджело читал и перечитывал строчки Росселли:
«Вечером в прошлую субботу, во время ужина, папа позвал Браманте и сказал: «Завтра утром Сангалло едет во Флоренцию и привезет с собой в Рим Микеланджело». Браманте возразил: «Святой отец, Сангалло никак не сможет этого сделать. Я не раз говорил с Микеланджело, и он уверял меня, что он не возьмется за капеллу, которую вы хотите поручить ему; что он, вопреки вашему желанию, намерен работать только в скульптуре и не хочет даже думать о живописи. Святой отец, я думаю, он просто трусит взяться за эту работу, так как у него мало опыта в писании фигур, а фигуры в капелле будут расположены гораздо выше линии глаз зрителя. Это ведь совсем другое дело, чем живопись внизу на стенах». Папа ответил: «Если он не возьмется за работу, он причинит мне глубокую обиду, — посему я полагаю, что он образумится и снова приедет в Рим». И тут я в присутствии папы дал Браманте сильный отпор: я говорил так, как говорил бы ты сам, защищая меня; на какое-то время Браманте онемел, будто почувствовал, что он допустил промах, сунувшись со своими речами. Я начал слово так: «Святой отец, Браманте по этому делу никогда не разговаривал с Микеланджело, а если то, что он сейчас высказал, есть правда, я прошу вас отрубить мне голову…»»
— Я разговаривал с Браманте? Это чудовищная ложь! — кричал Микеланджело наедине с собой. — И зачем ему нужны подобные небылицы?
Письмо Росселли только усилило в душе Микеланджело сумятицу и горечь. Работать он уже совсем не мог. Он перебрался в Сеттиньяно и молча сидел там, вырубая с братьями Тополино строительные блоки, затем пошел повидаться с Контессиной и Ридольфи. Их мальчик Никколо — теперь ему было уже пять лет — все упрашивал Микеланджело постучать молотком, чтобы «мрамор полетел вверх», и научить этому его самого. Урывками, по настроению, Микеланджело оттачивал и полировал бронзового «Давида», несколько раз ходил в Большой зал, тщетно пытаясь подстегнуть себя и приняться за работу над фреской. Еще прежде того, как гонфалоньер Содерини пригласил его в начале июля к себе, он знал, что бурные ветры вот-вот налетят с юга и принесут с собой новые тревоги.
Не тратя лишних слов, Содерини стал читать папское послание.
«Микеланджело, скульптор, покинувший нас без причин, из чистого каприза, боится, как нас извещают, возвратиться к нам, хотя мы с нашей стороны, зная характер людей гения, не сердимся на него. Надеясь, что он оставит в стороне все свои опасения, мы полагаемся на вашу лояльность, поручая вам убедить его от нашего имени, что если он возвратится к нам, то не потерпит никакой обиды и никакого ущемления и сохранит нашу апостолическую благосклонность в такой же мере, в какой он пользовался ею раньше».
Содерини положил послание на стол.
— Скоро я получу собственноручное письмо кардинала Павии, в котором он обещает тебе безопасность. Неужто тебя не удовлетворяет и это?
— Нет. Вчера вечером в доме Сальвиати я видел одного купца-флорентинца, Томмазо ди Тольфо. Он живет в Турции. Пожалуй, надо воспользоваться таким знакомством и уехать туда. Буду работать на султана.
Брат Лионардо попросил его о свидании, назначив встречу у ручья, на границе поля Буонарроти в Сеттиньяно. Лионардо сидел на своей родовой земле, Микеланджело на земле Тополино — ноги оба они опустили в ручей.
— Микеланджело, я хочу помочь тебе.
— Каким образом?
— Позволь мне сначала признаться, что в юности я наделал много ошибок. А ты поступал правильно, идя своим путем. Я видел твою «Брюггскую Богоматерь с Младенцем». Наши братья монахи в Риме с уважением говорят о твоем «Оплакивании». Ты, как и я, поклоняешься Богу. Прости мне мои прегрешения против тебя.
— Я давно тебя простил, Лионардо.
— Я должен объяснить тебе, что папа есть наместник Господа Бога на земле. Когда ты выходишь из повиновения его святейшеству, ты выходишь из повиновения Богу.
— И, по-твоему, именно так обстояло дело, когда Савонарола насмерть боролся с папой Александром Шестым?
Черный капюшон Лионардо опустился, затеняя глаза, и Лионардо не поднимал его.
— Да, Савонарола вышел из повиновения. Но независимо от того, что мы думаем о том или другом папе, папа есть преемник Святого Петра. Если каждый из нас будет по-своему судить и рядить о папе, в церкви наступит хаос.
— Папа — это человек, Лионардо, человек, избранный для высокого поста. А я буду делать то, что считаю справедливым.
— И ты не боишься, что Господь накажет тебя?
Наклоняясь к ручью, Микеланджело взглянул на брата.
— Очень важно, чтобы в каждом из нас была отвага. Я верю, что Господу Богу независимость угодна больше, чем раболепство.
— Ты, должно быть, прав, — сказал Лионардо, вновь опуская голову. — Иначе он не помог бы тебе высекать такие божественные мраморы.
Лионардо поднялся и пошел вверх по холму, к дому Буонарроти. Микеланджело пошел по скату другого холма, к жилищу Тополино. С верхушки холмов они оглянулись, помахали друг другу рукою. Им уже не суждено было больше увидеться.
Среди друзей Микеланджело его бегство от папы не напугало только Контессину — она не питала почтительности к Юлию. Наследница одной из самых могущественных династий мира, она видела, как ее семью изгнали из города, которому эта семья помогла стать величайшим в Европе, видела, как отчий ее дом разграбили земляки-горожане, о которых ее семья любовно заботилась, творя им добро, видела, как в окнах дворца Синьории повесили ее деверя, и сама должна была в течение восьми лет жить в крестьянской хижине. Ее уважение к властям иссякло.
Однако муж Контессины смотрел на все по-иному. Ридольфи ставил себе целью уехать в Рим. По этой причине он никак не хотел прогневать папу.
— Против своего желания я должен просить вас, Буонарроти, не появляться здесь более. Ведь это станет известно папе. Святой отец — при посредничестве кардинала Джованни — наша последняя надежда. Мы не должны рисковать расположением Юлия.
Голос Контессины звучал чуть напряженно и сдавленно:
— Значит, Микеланджело мог приходить сюда раньше, рискуя своим положением во Флоренции, и он не может бывать у нас теперь, чтобы не пошатнуть твое положение в Риме?
— Не мое положение, Контессина, а наше. Если папа будет настроен против нас… В конце концов, у Буонарроти есть ремесло; если его изгонят из Флоренции, он найдет применение своему таланту где угодно. Рим — это единственное место, куда мы можем уехать. От этого зависит наше будущее, будущее наших сыновей. Это слишком опасно.
— Родиться на свет — вот самая главная опасность, — раздумчиво произнесла Контессина, глядя куда-то поверх головы Микеланджело. — После этого уже идет игра, где все предопределено, карты розданы.
— Я больше не приду к вам, мессер Ридольфи, — тихо сказал Микеланджело. — Вы должны оградить свое семейство от опасности. Извините меня, я поступил необдуманно.
В конце августа с войском в пять сотен рыцарей и дворян Юлий покинул Рим. В Орзието к нему присоединился его племянник, герцог Урбинский, и Перуджия была занята без кровопролития. Кардинал Джованни де Медичи оставался в Риме, управляя городом. С примкнувшим к нему маркизом Мантуи Гонзага, у которого была обученная армия, папа пересек Апеннины, обойдя стороной Римини: этот город держала в своих руках враждебная Венеция. Предложив кардинальские шапки трем его племянникам, папа подкупил кардинала Руана, находившегося при восьми тысячах французских солдат, посланных на защиту Болоньи; тот публично отлучил от церкви правителя Болоньи Джованни Бентивольо. В результате Бентивольо был изгнан самими болонцами. В Болонью вступил со своей армией Юлий.
Однако среди всех этих дел и хлопот папа Юлий Второй не мог забыть своего беглого скульптора. Как только Микеланджело вошел во дворец Синьории, гонфалоньер Содерини, по обе стороны которого сидели восемь его коллег, закричал, не скрывая своего раздражения:
— Ты пытался дать папе такой бой, на какой не отважился бы и король Франции. Мы не хотим по твоей милости вступать в войну с папой! Святой отец желает, чтобы ты исполнил кое-какие работы в Болонье. Давай-ка собирайся и езжай!
Микеланджело знал, что он побежден. Он знал это, по сути, уже не одну неделю — как только папа продвинулся в глубь Умбрии, присоединяя ее к папскому государству, а потом захватил Эмилию, флорентинцы при встрече на улице уже отворачивались от него. Флоренция, у которой не было средств обороны, так сильно нуждалась в дружбе папы, что дала ему в качестве наемников своих солдат — среди них был и брат Микеланджело Сиджизмондо — и тем способствовала его завоевательским действиям. Любой город хотел бы избежать нападения гордых успехами, уверенных в своих силах папских войск, которые только что одолели переход через Апеннины. Синьория и все флорентинцы твердо держались одного взгляда: Микеланджело следует отослать обратно к папе, невзирая на то, как это отзовется на его судьбе.
Что ж, они были правы. Благо Флоренции прежде всего. Он поедет в Болонью, он пойдет на мировую со святым отцом, сделав для этого все возможное. Содерини опять проявил о нем заботу. Он вручил Микеланджело письмо, адресованное своему брату, кардиналу Вольтерры, который находился при папе.
«Податель сего письма Микеланджело, скульптор, направлен к вам по просьбе его святейшества. Мы заверяем ваше преосвященство в том, что это прекрасный, молодой человек, единственный в своем искусстве на всю Италию, а может быть, и на весь мир. Нрав его таков, что посредством доброго слова и любезного обращения от него можно добиться всего; с ним надо быть ласковым и любезным, и тогда он сделает такие вещи, что всякий увидевший их будет в изумлении. Названный Микеланджело приехал к вам под мое честное слово».
К тому времени уже наступил ноябрь. Улицы Болоньи были запружены народом: тут толпились и придворные, и солдаты, и красочно одетые иностранцы — всем хотелось попасть ко двору папы. На площади Маджоре, в проволочной клетке, подвешенной у окон дворца подесты, сидел какой-то монах: его поймали на улице борделей, когда он выходил из непотребного дома.
Микеланджело разыскал гонца, поручив ему доставить рекомендательное письмо кардиналу Вольтерры, а сам поднялся по ступеням к церкви Святого Петрония, с благоговением оглядывая скульптуры делла Кверча, высеченные из истрийского камня, — «Сотворение Адама», «Изгнание из Рая», «Жертвоприношение Каина и Авеля». Как далеко ему, Микеланджело, до исполнения своей мечты — изобразить эти сцены в объемных фигурах! Он вошел в церковь, где служили в тот час мессу, — и тут кто-то из римских слуг папы сразу узнал его.
— Мессер Буонарроти, его святейшество ждет вас с нетерпением.
Окруженный двадцатью четырьмя кардиналами, командирами своей армии, знатными дворянами, рыцарями, принцами, папа обедал во дворце; всего за столом сидело человек сто; зал был увешан знаменами. Епископ, которого заболевший кардинал Вольтерры послал вместо себя, провел Микеланджело из глубины зала к столу. Папа Юлий взглянул, увидел Микеланджело, сразу умолк. Смолкли и все в зале. Микеланджело стоял сбоку большого кресла папы, у заглавного места стола. Они пронзительно смотрели друг на друга, взоры их метали огонь. Не желая опуститься на колени, Микеланджело выпрямился, откинул плечи. Заговорить первым был вынужден папа.
— Долгонько же ты задержался! Нам пришлось двинуться тебе навстречу.
Микеланджело тоскливо подумал, что это правда: папа со своим войском покрыл куда больше верст, чем проехал на этот раз он сам. Он сказал упрямо:
— Святой отец, я не заслужил, чтобы со мной обращались так, как это было в Риме на пасхальной неделе.
В огромном зале легла мертвая тишина. Желая вступиться за Микеланджело, заговорил епископ:
— Ваше святейшество, имея дело с таким народом, как художники, надо быть снисходительным. Кроме своего ремесла, они ничего не понимают, и часто им недостает хороших манер.
Приподнявшись с кресла, Юлий загремел:
— Как ты смеешь говорить про этого человека такие вещи? Я и сам себе не позволил бы его так бесчестить. Это тебе недостает хороших манер — вот кому!
Епископ стоял оглушенный, не в силах двинуться с места. Папа подал знак. Несколько придворных схватили обмершего в страхе прелата и, награждая его тумаками, вытолкали прочь из зала. Видя, что папа таким образом приносит свое извинение и что на большее при свидетелях он пойти не может, Микеланджело встал на колени, целуя папский перстень; и пробормотал свои собственные сожаления. Папа благословил его, затем сказал:
— Будь завтра в моем лагере. Там мы и решим наши дела.
В сумерки он сидел перед горящим камином в библиотеке Альдовранди. Альдовранди знал Юлия: дважды он ездил к нему в качестве болонского посланника, а теперь папа назначил его членом правящего Совета Сорока. Разговаривая с Микеланджело, он все смеялся над тем, что произошло за обедом у папы. Казалось, что светлое лицо и добрые веселые глаза Альдовранди были такими же молодыми, как и десять лет назад, когда Микеланджело впервые его увидел.
— Вы так похожи друг на друга, — говорил Альдовранди, — вы и Юлий. У вас у обоих есть террибилита — свойство внушать благоговейный ужас. Я уверен, что во всем христианском мире вы единственный человек, который отважился перечить первосвященнику после того, как вы сами семь месяцев открыто отвергали его домогательства. Не удивительно, что он уважает вас.
Микеланджело прихлебывал из дымящейся кружки сдобренную коричневым сахаром горячую воду — синьора Альдовранди подала ее ввиду суровой ноябрьской стужи.
— Что, по-вашему, святой отец намеревается со мной делать?
— Усадить за работу.
— Над чем?
— Что-нибудь он придумает. Вы, конечно, поживете у нас?
Микеланджело принял это предложение с удовольствием. За ужином он спросил:
— Как себя чувствует ваш племянник Марко?
— Очень хорошо. У него новая девушка — он нашел ее в Римини, два года назад, в августе, в праздник феррагосто.
— А Кларисса?
— Ее удочерил… один из дядьев Бентивольо. А когда ему вместе с Джованни Бентивольо пришлось бежать, Кларисса за изрядную мзду передала свою виллу какому-то папскому придворному.
— Вы не скажете, где мне ее искать?
— Думаю, что на Виа ди Меццо ди Сан Мартино. У нее там квартира.
— И вы не осудите меня за это?
Вставая, Альдовранди тихо ответил:
— Любовь — это как кашель, ее все равно не скроешь.
Она стояла в проеме раскрытой двери, под козырьком навеса, глядевшего вниз, на площадь Сан Мартино. На оранжевом свету масляной лампы, горевшей у нее за спиной, проступал силуэт ее фигуры, обтянутой шерстяным платьем, лицо Клариссы было как бы вставлено в раму мехового воротника. Микеланджело пристально, не произнося ни слова, посмотрел ей в глаза, как смотрел он недавно, хотя и с иными, непохожими чувствами, в глаза Юлия. Она ответила ему тоже долгим взглядом. Память мгновенно перенесла его в то время, когда он увидел ее впервые — тоненькую, золотоволосую, девятнадцати лет, с волнующей мягкостью жестов; в каждом движении ее гибкого, как ива, тела сквозила тогда нежная чувственность, прекрасные линии шеи, плеч, груди напоминали Боттичеллеву Симонетту. Теперь ей минул уже тридцать один год, она была в зените зрелости и чуть отяжелела, чуть утратила свою искрометную живость. И все же он снова поддался власти ее великолепной плоти, чувствуя эту плоть каждой своей жилкой. У нее была прежняя манера говорить — ее будто свистящий голос проникал во все его существо, удары крови в ушах мешали различить смысл отдельного слова.
— Когда ты уезжал, я сказала тебе на прощанье: «Болонья — всем по дороге, куда бы ни ехать». Входи.
Она провела его в маленькую гостиную, где горели две жаровни, и лишь тут приникла к нему. Его руки скользнули под ее отороченное мехом платье, к горячему телу. Он поцеловал ее в податливые, сдающиеся губы. Она напомнила ему:
— Когда я тебе, давно-давно, сказала: «Это так естественно, что мы хотим друг друга», — ты покраснел, как мальчик.
— Художники в любви ничего не понимают. Мой друг Граначчи говорит, что это просто развлечение.
— А что сказал бы о любви ты?
— Я только могу рассказать, что я чувствую, когда вижу тебя…
— Расскажи.
— Это как вихрь… как поток, который швыряет твое тело по камням, по обрывам, потом выбрасывает, поднимает его как морским прибоем…
— Ну, а потом?
— …хватит, я больше не могу…
Платье ее, шурша, тотчас же полетело в сторону. Закинув руки к голове, Кларисса вынула несколько заколок, и длинные золотистые косы упали, закрывая поясницу. В движениях ее проглядывало скорее не сладострастие, а памятная ему, милая ласка, словно бы любовь была обычным, естественным проявлением ее натуры.
Потом они, обнявшись, лежали под двойным, очень мягким шерстяным одеялом, отделанным небесно-голубой тканью.
— Так ты говоришь, — это похоже на прибой?.. — допытывалась она, наводя разговор на прежнее.
— …прибой поднимает тебя, захлестывает и выносит прямо в море.
— Ты знал за это время любовь?
— Нет, после тебя не знал.
— В Риме столько доступных женщин!
— Семь тысяч. Мой друг Бальдуччи пересчитывал их каждое воскресенье.
— И тебя не тянуло к ним?
— Это не та любовь, которой бы мне хотелось.
— Ты никогда не читал мне свои сонеты.
— В одном из них я пишу о шелковичном черве.
Лелеять кокон днями и ночами,
Чтоб соткан был искусными ткачами
На грудь твою прекрасную покров,
Иль в туфельки цветные превратиться
И ножки греть, когда рычит и злится
Седой Борей, примчавшийся с холмов.
Она словно бы взвесила прочитанные строки.
— Как ты узнал, что у меня прекрасная грудь. Ведь ты не видел тогда меня раздетой.
— Ты забываешь мою профессию.
— Ну, а второй сонет?
Он прочитал несколько строк из своих выстраданных в мучительной лихорадке стансов:
Цветам в венке у девы благодать:
Кропя росу на сладостные вежды,
Любой бутон склоняется в надежде
Чудесное чело поцеловать.
— Я слышала, что ты замечательный скульптор: приезжие говорили о твоем «Оплакивании» и «Давиде». А оказывается, ты еще и поэт.
— Жаль, что ты не скажешь этого моему учителю поэзии, мессеру Бенивиени, — он был бы доволен.
Они тут же оборвали разговор, вновь крепко прижались друг к другу. Уткнувшись лицом в плечо и шею Микеланджело, Кларисса поглаживала кончиками пальцев его могучую спину, мускулистые твердые руки, так похожие на руки тех каменотесов, рисовать которых он ходил в Майано.
— Любить ради любви… — шептала ему на ухо Кларисса. — Как чудесно. Я была очень привязана к Марко. А Бентивольо хочет только забавы, развлечения. Завтра же я пойду в церковь и покаюсь в своем грехе, но я не верю, что такая любовь — грех.
— Любовь изобрел Бог. Она прекрасна.
— А вдруг нас искушает дьявол?
— Дьявол — это изобретение человека.
— Но разве нет на свете зла?
— Все, что безобразно, есть зло.
Увязая в глубоком снегу, с трудом добрался он до военного лагеря Юлия на берегу реки Рено. Юлий проводил смотр своих войск — он был закутан до подбородка в огромную меховую шубу, голову его обтягивал, закрывая уши, лоб и губы, серый шерстяной шлык. Юлий был явно недоволен условиями, в которых содержались солдаты, ибо с грубой бранью набрасывался на офицеров, обзывая их «жульем и скотами».
Как Микеланджело уже слышал от Альдовранди, угодливые друзья папы постарались разгласить, что Юлий «великолепно приспособлен для военной жизни», что, при самой дурной погоде, целыми днями находится он при войске, перенося солдатские невзгоды и испытания даже легче, чем их переносят сами солдаты, что, объезжая линии войск и отдавая приказы, он похож на ветхозаветного пророка и что, слушая его, солдаты кричат: «Святой отец, ты наш настоящий боевой командир!» — в то время как завистники папы ворчат потихоньку: «Ну и святой отец! Кроме рясы да титула, ничего в нем нет от священника».
Юлий прошел в свой шатер, утепленный мехами. Вокруг трона сгрудились кардиналы и придворная челядь.
— Буонарроти, я все же надумал, что тебе надо сделать для меня. Большую бронзовую статую! Огромный мой портрет — в торжественных ризах, в тройном венце.
— Бронзовую! — это был крик, вырвавшийся у Микеланджело с мучительной болью. Будь у него хоть малейшее подозрение, что папа навяжет ему работу с бронзой, он ни за что бы не поехал в Болонью.
— Бронза — не моя специальность! — протестующе сказал он.
И воины и прелаты, находившиеся в шатре, замерли — возникла та особенная тишина, которая поразила Микеланджело вчера, в обеденном зале. Лицо папы вспыхнуло от гнева.
— Мы знаем, что ты создал бронзового «Давида» для французского маршала де Жие. Значит, если речь идет о маршале — это твоя специальность, а если о первосвященнике — уже не твоя?
— Святой отец, меня уговорили сделать бронзового «Давида», чтобы сослужить службу Флоренции.
— Довольно! Ты сделаешь эту статую, чтобы сослужить службу своему папе.
— Ваше святейшество, у меня вышла плохая скульптура, она не закончена. Я ничего не понимаю ни в литье, ни в отделке.
— Хватит! — яростно закричал папа, весь багровея. — Тебе мало того, что семь месяцев ты не хотел меня знать и не подумал вернуться на службу! Ты хочешь взять надо мною верх и теперь. Погибший человек!
— Но я еще не погиб как ваятель по мрамору, святой отец. Дайте мне возможность снова вернуться к мраморам, и вы увидите, что я самый послушный ваш слуга и работник.
— Я приказываю тебе не ставить мне никаких условий, Буонарроти. Ты сделаешь мою бронзовую статую для церкви Сан Петронио, чтобы болонцы поклонялись ей, когда я уеду в Рим. А теперь иди. Тебе надо сейчас же как следует изучить главный портал церкви. Мы построим там нишу — обширную, насколько хватит места между порталом и окном. Ты должен создать бронзовую фигуру, не стесняя себя размерами, как позволит ниша.
Микеланджело понял, что ему придется идти и работать над этой злополучной бронзой. Иного пути вернуться к мраморам нет. И может быть, это не более тяжкое испытание, чем те семь месяцев, которые он провел без работы, восстав против папы.
Еще до наступления вечерней темноты он снова был в лагере Юлия.
— Какого размера, по твоим расчетам, получится статуя? — спросил папа.
— Если делать фигуру сидящей, то аршинов пять-шесть.
— Дорого ли это обойдется?
— Думаю, что мне удастся отлить статую, израсходовав тысячу дукатов. Но это не мое ремесло, и я не желаю отвечать за результаты.
— Ты будешь отливать ее снова и снова, пока не добьешься успеха, а я отпущу достаточно денег, чтобы ты был счастлив.
— Святой отец, я буду счастлив только в том случае, если моя бронзовая статуя вам понравится и вы позволите мне вновь работать над мраморными колоннами. Обещайте мне это, и я буду вгрызаться в вашу бронзу прямо зубами.
— Первосвященник не вступает в сделки! — закричал Юлий. — Через неделю, начиная с этого часа, ты принесешь мне свои рисунки. Ступай!
Словно раздавленный, он поплелся обратно на Виа ди Меццо ди Сан Мартино и взошел по лестнице, ведущей в квартиру Клариссы. Кларисса была в шелковом ярко-розовом платье с низким вырезом на груди, с раздутыми рукавами, — талия у нее была перетянута бархатным розовым поясом, волосы в легкой нитяной сетке, усыпанной самоцветами. Она лишь взглянула в его бледное, убитое лицо и поцеловала вмятину на горбинке носа. Микеланджело словно бы очнулся, стряхнув с себя тупое оцепенение.
— Ты сегодня что-нибудь ел? — спросила она.
— Одни унижения.
— Вода на очаге уже закипела. Может, ты вымоешься, — это тебя освежит.
— Спасибо.
— Ты можешь помыться на кухне, а тем временем я приготовлю еду. И потру тебе спину.
— Мне никогда не терли спину.
— Тебе многое никогда не делали.
— И наверное, опять не будут.
— Ты расстроен. Какие-нибудь огорчения с папой?
Он рассказал ей, как папа потребовал отлить свое бронзовое изваяние величиной почти с конную статую Леонардо в Милане и насколько это немыслимое дело.
— А много времени тебе надо на рисунки для этой статуи?
— Чтобы лишь потрафить Юлию? Не больше часа…
— Так у тебя свободна целая неделя!
Она наполнила горячей водой длинный овальный ушат, дала Микеланджело кусок пахучего мыла. Он разделся, кинув одежду в кухне прямо на пол, осторожно ступил в горячую воду и со вздохом облегчения вытянул ноги.
— Почему бы нам не пожить эту неделю здесь, вдвоем? — сказала Кларисса. — Никто не будет знать, где ты находишься, никто не будет тебя тревожить.
— И всю неделю — только любовь и любовь! Невероятно! Ни минуты не думать о глине и бронзе?
— Разве я глина или бронза?
Он схватил ее своими мокрыми, в мыльной пене, руками. Прижимаясь к нему, она опустилась на колени.
— Сколько лет я говорил, что женские формы нельзя считать прекрасными для скульптуры. Я ошибался. У тебя самое прекрасное на свете тело.
— Однажды ты сказал, что я высечена без изъяна.
— Из розового крестольского мрамора. Я хороший скульптор, но тут бы мне не осилить.
— Нет, ты осилил меня.
Она засмеялась, и мягкий музыкальный ее смех как бы рассеял в его душе последние следы, дневных унижений.
— Вытрись вот здесь, перед огнем.
Крепко-крепко, до красноты, он растер себе полотенцем все тело. Потом Кларисса закутала его в другое огромное полотенце и усадила за стол, где в клубах пара стояло блюдо тонко нарезанной телятины с горохом.
— Мне надо послать записку Джанфранческо Альдовранди. Он приглашал меня жить в его доме.
На минуту Кларисса окаменела, словно увидев лицом к лицу свое уже забытое прошлое.
— Не надо думать ничего дурного, милая. Он знает, что я рвался к тебе, — еще десять лет назад.
Она успокоилась, и тело ее, расслабнув, обрело кошачью грацию. Сидя напротив Микеланджело и поставив локти на стол, она обхватила щеки ладонями и в упор смотрела на него. Он ел с волчьим аппетитом. Насытясь, он переставил свой стул к камину, на лицо и руки ему пахнуло живым огнем: Кларисса села на пол и прижалась спиной к его коленям. Он чувствовал ее тело сквозь платье, и это ощущение жгло его безжалостней, чем жар горящих поленьев.
— Ни одна женщина не возбуждала меня, только ты, — сказал он. — Чем это объяснить?
— Любовь не требует объяснения. — Она повернулась и, привстав, обвила его шею своими длинными гибкими руками. — Любовь требует, чтобы ею наслаждались.
— И дивились на нее, — тихо сказал он. И вдруг он расхохотался, словно его взорвало. — Я уверен, у папы и в мыслях не было доставить мне удовольствие, но вот он доставил же… в первый раз.
В последний день отпущенной ему недели, уже под самый вечер, когда его одолевала сладостная усталость и он уже утратил ощущение собственного тела, когда он совершенно забыл о всяких мирских заботах, в этот час он взял рисовальные принадлежности и с удивлением увидел, что у него еле хватает воли провести углем по бумаге. И он вспомнил строки Данте:
…Лежа под периной
Да сидя в мягком, славы не найти.
Кто без нее готов быть взят кончиной,
Такой же в мире оставляет след,
Как в ветре дым и пена над пучиной.
Он напряг свою память, чтобы мысленно увидеть, как папа сидит в своих белых одеяниях в палатах Борджиа. Пальцы Микеланджело начали работать. Несколько часов он рисовал Юлия, придавая ему разные положения, пока не запечатлел ту позу, какую папа принимал в торжественных случаях — левая нога вытянута, правая подогнута и опирается на подставку, одна рука воздета вверх в благословляющем жесте, другая держит какой-то твердый предмет. Ризы будут прикрывать даже ступни ног, так что придется выплавить пять с половиной аршин бронзовых драпировок. Для зрителя останутся только обнаженные кисти рук да часть лица Юлия под тройным венцом.
— А как же с портретом папы? — спрашивала Кларисса. — Святой отец будет огорчен, если не увидит сходства.
— После одежд и драпировок я больше всего не люблю ваять портреты. Но, как говорил мой друг Якопо Галли: «Вслед за вкусной поджаркой будет некая доза кислого соуса».
В назначенный час Микеланджело предстал перед Юлием с рисунками в руках. Папа был в восхищении.
— Ты видишь, Буонарроти, что я прав: ты можешь делать бронзовые статуи.
— Прошу прощения, святой отец, но это не бронза, а уголь. Но я постараюсь справиться и с бронзой, лишь бы мне потом взяться за мраморы в Риме. А теперь, если вы прикажете вашему казначею выдать мне какую-то сумму денег, я закуплю материалы и начну работать.
Юлий повернулся к мессеру Карлино, казначею, и сказал:
— Дайте Буонарроти все, в чем он нуждается.
Мессер Карлино, желтолицый, с тонкими губами мужчина, выдал ему из своего сундука сто дукатов. Микеланджело направил человека за Арджиенто, жившим недалеко от Феррары, и написал новому герольду Синьории Манфиди, запрашивая его, нельзя ли послать в Болонью двух литейщиков по бронзе, Лапо и Лотти, работавших при Соборе, чтобы они помогли отлить ему статую папы. Он предлагал этим литейщикам щедрую плату.
На Виа де Тоски — улице Тосканцев — он снял бывший каретник, каменное помещение с высоким потолком и выщербленным, оранжевого цвета, кирпичным полом. В каретнике был очаг, удобный для варки пищи, рядом раскинулся сад с воротами на задах. Стены каретника, по-видимому, не знали краски уже сотню лет, но в отличие ото всех стен, какие бывали в римских жилищах Микеланджело, оказались сухими и не запачканными подтеками от дождей, проникавших сквозь крышу. Первым делом Микеланджело пошел в лавку, где продавалась подержанная мебель, и купил изготовленную в Прато двуспальную кровать в четыре аршина шириной. По обеим ее сторонам, в ногах, были приделаны низенькие скамеечки, служившие и ящиками. Кроме кровати, Микеланджело привез из лавки небольшой диван с изголовьем, занавеси и полосатый матрац, старый и комковатый, но чистый. Он купил также кухонный стол и несколько некрашеных деревянных стульев.
Приехал из Феррары Арджиенто, объяснив, что весной, когда Микеланджело звал его к себе в Рим, он не мог бросить хозяйство брата. Арджиенто тотчас принялся за дело и наладил при очаге настоящую кухню.
— Что ж, я не прочь взяться и за бронзу, — говорил он, выскребая и промывая сначала стены, а потом и кирпичный пол каретника.
Двумя днями позже приехали Лапо и Лотти: их соблазнила более высокая плата по сравнению с той, к какой они привыкли во Флоренции. Лапо был сорок один год; лицо этого худого, невысокого — куда ниже Микеланджело — флорентинца казалось таким открытым и честным, что Микеланджело поручил ему делать все закупки материалов — воска, холста, глины и кирпича для плавильной печи. Лотти когда-то учился на златокузнеца в мастерской Антонио Поллайоло; худой, как и Лапо, с багровыми щеками, сорокавосьмилетний этот человек отличался добросовестным отношением к делу; во Флоренции его числили литейным мастером при артиллерии.
Двуспальная супружеская кровать оказалась истинным благословением; после того как Лапо заготовил материалы, а Арджиенто, обойдя множество лавок, запасся пищей и приобрел кое-какую утварь для кухни, сто папских дукатов иссякли и всякие закупки пришлось прекратить. Четверо мужчин спали на одной кровати — при ее ширине это было достаточно удобно. Лишь Арджиенто чувствовал себя несчастным и сокрушенно жаловался Микеланджело:
— Тут такая дороговизна! Все лавки забиты папскими придворными да священниками. Оборванца, вроде меня, здесь не хотят и слушать.
— Терпение, Арджиенто. Я скоро пойду к мессеру Карлино и опять получу денег. Тогда ты купишь себе новую рубашку и пострижешься.
— Не стоит, — возражал Арджиенто, лохматый, как брошенная без призора овца. — Цирюльники заламывают тут вдвое.
Мессер Карлино слушал Микеланджело, и глаза его становились все мрачнее.
— Как у большинства мирян, Буонарроти, у вас ошибочное представление о роли папского казначея. Моя цель состоит не в том, чтобы раздавать деньги, а в том, чтобы как можно увертливее отказывать в них.
— Я не напрашивался отливать эту статую, — упрямо твердил Микеланджело. — Вы слышали, как я сказал папе, что самое малое, во что она обойдется, — тысяча дукатов. Святой отец уверил, что даст мне денег. Я не могу оборудовать литейную мастерскую, если у меня не будет средств.
— На что вы потратили выданные вам сто дукатов?
— Это не ваше дело. Папа сказал, что даст мне достаточно денег, чтобы я был счастлив.
— Для этого не хватит никаких денег на свете, — холодно возразил Карлино.
Выйдя из себя, Микеланджело бросил казначею язвительный тосканский эпитет. Карлино вздрогнул и закусил нижнюю губу.
— Если вы не отпустите мне еще сотню дукатов, — настаивал Микеланджело, — я пойду к папе и заявлю ему, что из-за вас я вынужден прекратить работу.
— Дайте мне все расписки и общий счет расходов по первой сотне дукатов, а также примерные наметки того, как вы собираетесь потратить вторую сотню. Я обязан вести папские бухгалтерские книги со всей аккуратностью.
— Вы как собака на сене — и сами его не едите, а другим не даете.
Еле заметная улыбка скользнула от прищуренных глаз казначея к бескровным его губам.
— Мой долг — заставлять людей ненавидеть меня. Тогда они стараются приходить ко мне как можно реже.
— Будьте уверены, я приду снова.
Лапо успокоил Микеланджело:
— Я хорошо помню, на что я тратил деньги. Я составлю подробный отчет.
Микеланджело прошел сначала на площадь Маджоре, затем вдоль стен храма Сан Петронио выбрался к открытой галерее, по обе стороны которой стояли банкирские дома и здание университета, пересек Борго Саламо и зашагал на юго-восток, к площади Сан Доменико. Войдя в церковь, где после заутрени густыми струями плыл ладан, он остановился у саркофага делль'Арка и с улыбкой оглядел свою старую работу — дородного, деревенского обличья парня с крыльями орла за плечами. Он любовно провел пальцами по изваянию Святого Петрония, старца с умным, отрешенным от мира лицом, державшего в руках модель города Болоньи. Микеланджело захотелось вдохнуть в себя запах чистых, белых кристаллов мрамора, приникнуть к статуе Святого Прокла — юноши в перехваченной поясом тунике, с могучими жилистыми ногами. Но, едва успев потянуться к мрамору, Микеланджело вдруг замер. Статуя была расколота на два куска и грубо, неумело соединена вновь.
Он почувствовал, что кто-то за ним наблюдает, кружится вокруг, — и тотчас увидел этого человека: череп у него, как яйцо, суживался к макушке, рубаха на груди была изорвана, сильные, с буграми мускулов, руки и плечи запачканы оранжевой болонской пылью и глиной.
— Винченцо!
— Рад видеть тебя в Болонье.
— Ты, негодяй, все-таки сдержал свое слово и расколол мой мрамор.
— Когда статуя рухнула, я был в деревне, делал кирпич. Могу доказать это.
— Я вижу, ты все рассчитал.
— Это может повториться. Тут есть злые люди, которые говорят, что они расплавят твою статую папы, стоит только его солдатам уйти из Эмилии.
Микеланджело побледнел как мел.
— Если я расскажу святому отцу, что ты говоришь, он прикажет четвертовать тебя посреди площади.
— Меня? Да я в Болонье самый преданный ему человек! Я буду стоять перед его статуей на коленях и читать молитвы. Есть другие скульпторы, которые грозятся.
Он начал работу, доведенный до белого каления, и в ярости своей хотел было закончить статую, едва за нее взявшись. Лапо и Лотти великолепно знали тайны отливки, давали ему советы, как мастерить каркас для восковой модели и как удобнее одевать эту модель в толстый кожух из глины. Все четверо работали в холодном каретнике — очаг Арджиенто обогревал лишь пространство в радиусе нескольких пядей. Если бы погода была теплей, Микеланджело опять обосновался бы в открытом дворике позади церкви Сан Петронио, где когда-то высекал свои мраморные статуи. Этот дворик будет просто необходим ему, когда Лапо и Лотти начнут класть огромную, дышащую жаром печь для отливки шестиаршинного бронзового изваяния.
Альдовранди направлял к нему натурщиков, суля тем из них, кто окажется похожим на Юлия, особую плату. Микеланджело рисовал от зари до зари, Арджиенто варил пищу, мыл и чистил посуду, Лотти выкладывал небольшую кирпичную печь, чтобы испытать в ней, как плавятся местные металлы, Лапо закупал все необходимое и расплачивался с натурщиками.
Тосканцы говорят, что аппетит приходит во время еды; Микеланджело увидел, что умение приходит во время работы. Хотя лепку в глине — это искусство добавления — истинной скульптурой он не считал, тем не менее он убедился, что сам его характер не позволяет ему исполнять какую-либо работу небрежно и плохо. Сколь ни презирал он бронзу, все же он не мог не стараться, напрягая все свои духовные силы, создать такое изваяние папы, на какое он только был способен. Пусть папа несправедливо, нечестно обращался с ним и в Риме, и здесь, в Болонье, это не значит, что Микеланджело может быть нечестным сам. Он исполнит это гигантское бронзовое изваяние так, что оно возвысит имя и его, Микеланджело, и всего рода Буонарроти. А если оно и не принесет ему обещанного папой счастья или не даст того упоения, которое он испытывал, работая по мрамору, то, что ж, с этим придется примириться. Он был жертвой своей честной натуры, принуждавшей его делать всякую работу как можно лучше, даже в тех случаях, когда он предпочел бы бездействовать.
Единственной его радостью была Кларисса. Хотя Микеланджело часто засиживался в мастерской до темноты и рисовал и лепил при свечах, две-три ночи в неделю он ухитрялся провести с Клариссой. И когда бы он ни пришел к ней, на очаге его ждала еда, которую оставалось лишь разогреть, и была приготовлена корчага горячей воды, чтобы помыться.
— Я вижу, ты не так уж хорошо питаешься, — говорила она, заметив у Микеланджело проступавшие сквозь кожу ребра. — Арджиенто скверно готовит?
— Беда, скорее, в другом. Я трижды ходил за деньгами к папскому казначею, и он трижды гнал меня прочь. Он говорит, что цены, которые указаны у меня в счетах, фальшивые, хотя Лапо записывает каждый потраченный грош…
— А ты не мог бы приходить ко мне ужинать каждый вечер? Тогда ты наедался бы хорошенько хотя бы раз в сутки.
И, едва сказав это, она расхохоталась.
— Я разговариваю с тобой так, будто я тебе законная жена. У нас, болонцев, есть пословица: «От такого зла, как жена да ветер, не избавишься».
Он крепко обнял ее, поцеловал в теплые, опьяняющие губы.
— Но ведь художники не любят жениться? — все не успокаивалась Кларисса.
— Художник живет там, где ему придется. Но ближе к женитьбе, чем сегодня, я еще не бывал.
Теперь она поцеловала его сама.
— Давай кончим серьезные разговоры. Я хочу, чтобы ты в моем доме чувствовал себя счастливым.
— Ты исполняешь свое обещание верней, чем папа.
— Я люблю тебя. Это облегчает дело.
— Когда папа увидит себя в шестиаршинной бронзе, это, надеюсь, так ему понравится, что он тоже полюбит меня. Только таким путем я смогу вернуться к моим колоннам.
— Неужели они так уж прекрасны, твои колонны?
— «О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои голубиные под кудрями твоими, шея твоя как столп Давидов; два сосца твои, как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями… Вся ты прекрасна, возлюбленная моя, и пятна нет на тебе!» Вот, как библейская Суламифь, столь же прекрасны и мои колонны…
Почта из Флоренции шла через перевал Фута с большими перерывами. Микеланджело хотелось узнать, что нового дома, но он читал в письмах почти одно и то же — просьбы прислать денег. Лодовико подыскал земельный участок в Поццолатико: это была доходная земля, но задаток за нее надо было внести немедленно. Если бы Микеланджело мог прислать пятьсот флоринов или хотя бы триста… От Буонаррото и Джовансимоне — оба они работали в шерстяной лавке Строцци близ Красных ворот — изредка тоже приходили письма, и в них всегда говорилось: «Ты обещал нам собственную лавку. Нам надоело трудиться на чужих. Нам хочется зарабатывать много денег…»
Микеланджело бормотал: «Мне тоже хочется», — и, закутавшись в одеяло, писал в своем вымерзшем каретнике, пока три его помощника спали на широченной кровати:
«Как только я вернусь во Флоренцию, я приставлю вас к самостоятельному делу, одних или в компании с кем-нибудь, как вы пожелаете. Я постараюсь достать денег на задаток за земельный участок. Я думаю, что у меня все будет готово к отливке статуи в середине великого поста; так что молите Господа, чтобы со статуей все обошлось благополучно; ибо если все будет хорошо, то, я надеюсь, у меня сложатся хорошие отношения с папой…»
Часами Микеланджело наблюдал за Юлием, рисуя его в различных позах. Он рисовал папу, когда тот служил мессу, шествовал в процессии, разговаривал с прелатами, кричал в гневе, хохотал во все горло, откликаясь на шутку придворного, ерзал в своем кресле, принимая делегации со всей Европы, пока, наконец, рука Микеланджело сама не знала каждый мускул, каждую кость и сухожилие укрытого ризами тела старика. Затем Микеланджело возвращался в свой каретник и закреплял в воске или в глине каждое характерное движение Юлия, каждый его поворот и жест.
— Буонарроти, когда ты покажешь мне свою работу? — спрашивал папа на Рождестве, только что отслужив мессу. — Я не знаю, долго ли я еще останусь здесь со своим двором, мне надо будет возвратиться в Рим. Скажи мне, когда ты изготовишься, и я приду к тебе в мастерскую.
Подхлестнутые таким обещанием, Микеланджело, Лапо, Лотти и Арджиенто трудились дни и ночи — они спешили соорудить деревянный каркас высотой в пять с половиной аршин, затем, медленно, ком за комом, шпатель за шпателем добавляя глину, надо было вылепить модель, по которой отливалась уже бронзовая статуя. Сначала они вылепили обнаженную фигуру папы, сидящего на большом троне, — одна рука воздета вверх, левая нога вытянута, в точности так, как рисовал его на первоначальных набросках Микеланджело. Глядя на возникшее изображение Юлия, он испытывал острое удовольствие: столь крупная глиняная фигура оказалась точной по композиции, по линиям, по массам, по движению. Когда была готова вторая модель статуи, — ее вылепили для него Лотти и Арджиенто, — Микеланджело закутал ее в огромные полотнища холстины. Вспомнив свой римский опыт, когда он возился с тиберским илом, Микеланджело теперь смазывал эти полотнища грязью, принесенной со двора: надо было скомпоновать одеяния папы так, чтобы они не скрадывали яростной энергии его тела.
Поглощенный своим замыслом, он работал как в чаду по двенадцать часов в сутки, после чего падал на кровать и засыпал, вытянувшись между Арджиенто и Лотти. На третьей неделе января он уже мог принять папу.
— Если, ваше святейшество, вы по-прежнему склонны посетить мою мастерскую, модель готова для обозрения.
— Великолепно! Я приду сегодня же после обеда.
— Благодарю вас. И не могли ли бы вы привести с собой вашего казначея? Кажется, он считает, будто я делаю статую из дорогих болонских колбас.
Юлий явился за полдень и действительно привез с собой Карлино. Микеланджело накинул стеганое одеяло на один из лучших своих стульев. Папа сел на него и, не произнося ни слова, сосредоточенно рассматривал свое изображение.
Юлий был явно доволен. Он поднялся, несколько раз обошел модель вокруг, сделав одобрительные замечания о ее точности и верности натуре. Затем он остановился и недоуменно посмотрел на правую руку изваяния, воздетую в высокомерном, почти неистовом движении.
— Буонарроти, эта рука — она хочет благословить или проклясть?
Микеланджело пришлось мгновенно придумать ответ, ибо это был излюбленный жест папы в те часы, когда он сидел на своем троне, правя христианским миром.
— Поднятая правая рука, святой отец, повелевает болонцам проявлять послушание, несмотря на то, что вы находитесь в Риме.
— А левая рука? Что она должна держать?
— Может быть, книгу? — спросил Микеланджело.
— Книгу? — крикнул папа презрительно. — Меч! Вот что она должна держать. Я не книжник. Меч!
Микеланджело усмехнулся.
— А возможно, святой отец будет держать в левой руке ключи от нового храма Святого Петра?
— Великолепно! Мы должны выжать на строительство собора как можно больше денег из каждой церкви, и такой символ — ключи — будет нам в помощь.
Бросив взгляд на Карлино, Микеланджело добавил:
— Мне надо купить семьсот или девятьсот фунтов воска на модель для отливки…
Папа распорядился выдать деньги и вышел из мастерской на улицу, где его ожидала свита. Микеланджело послал Лапо в лавку за воском. Тот возвратился очень быстро.
— Воск стоит девять флоринов и сорок сольди за сотню фунтов, дешевле я не нашел. Надо купить его весь сразу по этой цене — выгодней ничего не подвернется.
— Иди снова в эту лавку и скажи, что, если они уступят сорок сольди, я воск беру.
— Нет, болонцы не из тех, кто уступает. Если они что-то запросят, то уж не сбавят ни гроша.
Какая-то странная нота в голосе Лапо насторожила Микеланджело.
— В таком случае я обожду до завтра.
Улучив минуту, когда Лапо был чем-то занят, Микеланджело тихонько сказал Арджиенто:
— Сходи в эту лавку и узнай, какую цену там запросили.
Вернувшись, Арджиенто сказал Микеланджело на ухо:
— Они просят всего-навсего восемь с половиной флоринов, а если обойтись без посредника, будет еще дешевле.
— Так я и думал. Лапо дурачил меня, а я верил его честному лицу. Карлино был прав. Возьми-ка вот деньги, получи в лавке счет и сиди на месте, жди, когда привезут воск.
Уже затемно осел, впряженный в тележку, подвез к каретнику груз, и возчики перетащили тюки с воском в помещение. Когда возчики уехали, Микеланджело показал Лапо счет.
— Лапо, ты обманывал меня и наживался. Ты наживался буквально на всем, что закупал для меня.
— А почему мне не наживаться? — отвечал Лапо, ничуть не изменившись в лице. — Я получал у тебя слишком мало.
— Мало? За шесть недель я выплатил тебе двадцать семь флоринов — при Соборе ты таких денег не зарабатывал.
— А ты погляди — какая тут у нас нищета! Даже досыта не наешься.
— Ты ел то же самое, что и мы! — с угрозой сказал Арджиенто, стискивая свои тяжелые кулаки. — Цены на пищу взвинчены вон как, папский двор и приезжие скупают все подряд. Если бы ты поменьше воровал, нам хватало бы денег вдоволь.
— Еды в тавернах здесь за глаза. И вино есть в винных лавках. И женщины на улице борделей. Жить так, как живете вы, я не согласен.
— Тогда езжай обратно во Флоренцию, — оборвал его Микеланджело. — Там ты будешь жить лучше.
— Ты хочешь прогнать меня? Это невозможно. Я всем говорил, что я художник, что я при деле и что мне тут покровительствует папа.
— Иди и скажи всем, что ты лжец и мелкий воришка.
— Я пожалуюсь на тебя в Синьории. Я расскажу во Флоренции, какой ты скряга…
— Будь любезен, возврати семь флоринов, которые я заплатил тебе в качестве задатка на будущее.
— И не подумаю. Я беру эти деньги на дорожные расходы.
И он начал укладывать и связывать свои пожитки. Тут к Микеланджело подошел Лотти и сказал извиняющимся тоном:
— Кажись, мне надо тоже ехать вместе с ним.
— Это почему же, Лотти? Ты в нечестных поступках не замешан. И мы были с тобой друзьями.
— Ты мне очень нравишься, мессер Буонарроти, и я надеюсь поработать с тобой когда-нибудь снова. Но я приехал с Лапо, и я должен с ним уехать.
Вечером в пустом каретнике гулко отдавалось эхо, а Микеланджело и Арджиенто с трудом глотали похлебку, сваренную на четверых. Дождавшись, когда Арджиенто лег в огромную кровать и заснул, Микеланджело пошел к Альдовранди. Там он написал обо всем происшедшем герольду Синьории и Лодовико. Потом он поплелся по пустынным улицам, направляясь к Клариссе. Кларисса спала. Закоченевший от холода, издерганный, еще не уняв внутренней дрожи от дневных разговоров, от гнева, от крушения своих надежд, он скользнул под одеяло и прижался к Клариссе, стараясь согреться. Ни на что иное он был уже не способен. Все еще думая о своих бедах, озабоченный, встревоженный, он лежал недвижно, с широко открытыми глазами. Когда на тебя навалилось столько тревог и несчастий, тут уж не до любви.
Он потерял не только Лапо и Лотти, но и Клариссу.
Папа объявил, что к Великому посту он возвращается в Рим. Чтобы закончить отделку восковой модели и получить одобрение папы, у Микеланджело оставалось лишь несколько недель. Это означало, что без опытных помощников, без литейщика по бронзе, который отыскался бы в Эмилии, ему надо было работать дни и ночи, забывая о еде, о сне, об отдыхе. В те редкие часы, когда он отрывался от работы и бывал у Клариссы, он уже не мог беспечно болтать с нею, рассказывать о себе и о своих делах. Он ходил к ней только потому, что не мог сдержать свою чувственность, — страсть к ней, как голод, слепо гнала его по улицам к дому Клариссы: ему надо было схватить ее, владеть ею — и тотчас уйти, не тратя лишнего времени. Это были жалкие, случайные минуты, которые работа пока оставляла ему на любовь. Кларисса была грустна, с каждым новым его приходом она, замыкаясь в себе, становилась все скупее на ласки, пока не обнаружила полной холодности — от сладостного пыла их первых встреч теперь ничего не осталось.
Уходя от нее однажды ночью, Микеланджело посмотрел на свои пальцы, обесцвеченные воском.
— Кларисса, мне очень жаль, что все у нас складывается так нехорошо.
Она вскинула руки, потом безнадежно опустила их снова.
— Художники живут где придется… и нигде. А у тебя дом — твоя бронзовая статуя. Бентивольо прислал из Милана грума. С каретой, чтобы забрать меня отсюда…
Спустя несколько дней папа в последний раз посетил мастерскую и одобрил модель — рука изваяния сжимала теперь ключи храма Святого Петра, лицо было одновременно и яростное и милостивое. Юлию понравился такой его образ, он дал Микеланджело свое благословение и наказал, чтобы Антонмария да Линьяно, болонский банкир, по-прежнему оплачивал все расходы Микеланджело.
— Прощай, Буонарроти, мы увидимся в Риме.
В сердце Микеланджело вспыхнула надежда.
— Там мы продолжим работу над гробницей… я хочу сказать, над мраморами?
— Будущее может предсказать один Господь Бог, — высокомерно ответил на это первосвященник.
Отчаянно нуждаясь в литейщике, Микеланджело вновь написал герольду во Флоренцию, умоляя его послать в Болонью Бернардино, лучшего литейного мастера Тосканы. Герольд отвечал, что Бернардино приехать не может. Микеланджело обследовал всю округу, пока не отыскал пушкаря-француза, согласившегося взяться за работу, построить большую печь и отлить статую. Микеланджело вернулся в Болонью и стал ждать пушкаря. Француз так и не приехал. Микеланджело опять написал герольду. На этот раз мастер Бернардино дал согласие приехать, но требовалась не одна неделя, чтобы он мог завершить свои работы во Флоренции.
Неурочная, преждевременная жара наступила в начале марта, губя весенние всходы. Болонья Жирная превратилась в Болонью Тощую. Вслед за этим пришла чума, скосив сорок семейств за несколько дней. Тот, кто умирал на улице, так и оставался лежать неубранным, никто не осмеливался прикоснуться к трупам. Микеланджело и Арджиенто перенесли свою мастерскую из каретника на двор при церкви Сан Петронио, где хоть чуть-чуть дул ветерок.
Мастер Бернардино приехал в Болонью в разгар жары. Он похвалил восковую модель и быстро сложил посредине двора огромную кирпичную печь. Несколько недель ушло на опыты с огнем: Бернардино испытывал разные способы плавки, потом стал покрывать восковую модель слоями земли, смешанной с золой, конским навозом и даже волосом — толщина кожуха достигала полупяди. Микеланджело не терпелось тотчас же начать отливку и поскорей уехать из Болоньи.
— Нам нельзя спешить, — внушал ему Бернардино. — Один опрометчивый шаг, — и вся наша работа пойдет насмарку.
Да, ему нельзя спешить; но прошло уже более двух лет, как он поступил на службу к папе. Он потерял за это время свой дом, потерял время и не скопил никаких средств, не отложил про черный день ни скудо. Пожалуй, он единственный, кто не извлек из общения с папой никакой выгоды. Он снова перечитал отцовское письмо, доставленное утром: Лодовико представилась новая замечательная возможность вложить капиталы, и он требовал денег. О деталях дела Лодовико писать не осмеливался: детали надо было держать в секрете, чтобы никто не проведал о них и не перебежал дорогу, но ему, Лодовико, были необходимы сейчас же две сотни флоринов, иначе он лишится выгоднейшей сделки и никогда не простит Микеланджело его скупости.
Чувствуя на своих плечах двойное бремя — святого и земного отца, Микеланджело пошел в банк Антонмарии да Линьяно. Он выложил перед банкиром все цифры и подробно рассказал ему о двух своих скудных годах, проведенных в услужении у Юлия, пожаловался на острую нужду. Банкир проявил полное понимание дела.
— Папа уполномочил меня давать вам деньги на закупку материалов. Но спокойствие духа тоже очень важно для художника. Считайте, что мы договорились: я выдаю вам сто флоринов в счет ваших будущих расходов, и вы можете послать эти деньги отцу хоть сегодня.
Альдовранди часто наведывался к Микеланджело, посмотреть, как продвигается работа.
— Ваша бронза сделает меня богачом, — говорил он, вытирая лоб после осмотра печи, от которой во дворе была жара, как в преисподней.
— Это почему же?
— Болонцы бьются об заклад, что эта статуя чересчур велика и что вам ее не отлить. Ставят большие деньги. А я принимаю заклады.
— Мы отольем статую, — мрачно отвечал Микеланджело. — Я слежу за Бернардино и вижу каждый его шаг. Этот мастер сумеет отлить бронзу и без огня.
Но когда в июне Бернардино и Микеланджело начали наконец литье, произошла какая-то ошибка. До пояса статуя получилась хорошо, но почти половина всего металла осталась в горне. Он не расплавился. Чтобы освободить его, надо было разбирать горн.
Пораженный ужасом Микеланджело кричал на Бернардино:
— В чем дело? Отчего беда?
— Не знаю. Никогда у меня раньше так не бывало. — Бернардино страдал и мучился не меньше Микеланджело. — Был, видимо, какой-то изъян во второй порции меди и олова. Мне так стыдно!
Микеланджело ответил ему охрипшим голосом:
— Ты хороший мастер, и ты вложил в эту работу всю свою душу. Но тот, кто работает, порой ошибается.
— У меня прямо сердце изболелось от такой неудачи. Завтра же утром я начну все снова.
В Болонье, как и во Флоренции или в Риме, была своя система оповещения. В мгновение ока всему городу стало известно, что отлить статую папы Микеланджело не удалось. Народ толпами собирался у двора, потом проник внутрь, желая увидеть все своими глазами. Среди этих людей был и Винченцо, — он хлопал ладонью по еще теплым кирпичам печи и, злорадствуя, говорил:
— Только болонцы знают, как применять болонский кирпич. Или делать болонские статуи. Убирайся во Флоренцию, ты, сморчок!
Микеланджело в бешенстве метался по двору, скоро в руках у него был железный засов от двери. Но в эту минуту во двор вошел Альдовранди, он коротко приказал Винченцо убираться, а затем выгнал и всю толпу.
— Что, отливка совсем не удалась, Микеланджело?
— Только наполовину. Когда мы заново сложим горн, металл опять потечет в форму. Лишь бы он стал плавиться!
— Вам повезет на этот раз, я уверен.
Когда Бернардино утром вошел во двор, лицо у него было совсем зеленое.
— Что за жестокий город, что за люди! Они считают, что одержали победу, если у нас случилась беда.
— Они не любят флорентинцев, и я вижу, что они не любят и папу. Если мы осрамимся, они убьют двух зайцев одной статуей.
— Я глаз не могу поднять от стыда, когда иду по улице.
— Давай будем жить здесь, во дворе, пока не подготовим новую отливку.
Бернардино работал героически, днями и ночами, — он переделал горн, опробовал канавки к кожуху и к форме, испытал нерасплавившиеся металлы. Наконец, в самый зной, при слепяще ярком июньском солнце он провел новую плавку. И вот на глазах нетерпеливо ждущих Микеланджело и Бернардино расплавленный металл медленно потек из горна к кожуху. Увидев это, Бернардино сказал:
— Вот и все, что от меня требовалось. На заре я выезжаю во Флоренцию.
— Неужто ты не хочешь посмотреть, как получится статуя? И хорошо ли соединятся две ее половины? Потом ты мог бы смеяться в лицо болонцам!
— Я не хочу им мстить, — устало отмахнулся Бернардино. — Мне бы только не смотреть на этот город. Уплати мне, что должен, и я сейчас же уеду.
Так Микеланджело остался в одиночестве и был вынужден сидеть на месте, дожидаясь результатов работы. Он сидел сложа руки почти три недели, хотя вокруг Болоньи свирепствовала засуха и Арджиенто с огромным трудом разыскивал на рынках фрукты и овощи. Наконец наступил день, когда опока остыла достаточно, чтобы можно было ее разбить.
Бернардино сделал свое дело. Две половины статуи соединились без заметного шва. Бронза была красной и шероховатой, но изъянов Микеланджело нигде не обнаружил. «Потрачу несколько недель на отделку и полировку, — думал он, — и тоже пущусь в дорогу».
Но он недооценивал предстоящих трудностей. Шел август, потом наступил сентябрь и октябрь, вода в городе вздорожала так, что стала почти недоступной, а Микеланджело и Арджиенто по-прежнему были прикованы к проклятой ручной работе. Существа бронзы и ее тайн не знал ни тот, ни другой, опилки и бронзовая пыль забивала им ноздри, у обоих было такое ощущение, что они обречены корпеть над этой громадной статуей до конца своих дней.
В ноябре статуя была все же завершена и отполирована до блестящего темного тона. С тех пор как Микеланджело приехал в Болонью, минул уже целый год. Теперь он пошел к Антонмарии да Линьяно — пусть банкир осмотрит работу и, если она ему понравится, освободит Микеланджело. Антонмария был очарован статуей.
— Вы превзошли самые смелые надежды святого отца.
— Я оставляю статую на ваше попечение.
— Это невозможно.
— Почему же?
— Я получил приказ папы — вы должны сами установить статую на фасаде церкви Сан Петронио.
— У нас была договоренность, что я уезжаю, как только закончу статую.
— Надо подчиняться последнему приказу святого отца.
— А приказал ли святой отец мне заплатить?
— Нет. Сказано только, что вы должны установить статую.
Отчего проистекали всяческие задержки, в точности никто не знал. Сначала была не подготовлена ниша в стене; затем ее надо было красить; потом наступили рождественские праздники, а за ними Епифаньев день… Арджиенто решил вернуться в деревню к брату. Прощаясь с Микеланджело, он не мог скрыть своего замешательства.
— Художник — как бедняга землепашец; у него на ниве родятся одни хлопоты.
Микеланджело не убивал время, время убивало его. Он вздыхал и переворачивался с боку на бок, катаясь по широченной своей кровати, его томила жажда работы с мрамором, руки изнывали, требуя молотка и резца, ему то и дело казалось, что он врубается в белый кристаллический камень и что сладкая ядовитая пыль уже запеклась в его ноздрях; чресла его, набухая и пульсируя, тосковали по Клариссе, по ее любви, — два эти жгучие желания непостижимо сливались в одном порыве, одном движении: «Пошел!»
Во второй половине февраля явились рабочие и перевезли укутанную покрывалом статую к церкви Сан Петронио. По всему городу звонили колокола. С помощью ворота статую подняли и установили в нише над порталом работы делла Кверча. На площади Маджоре собрались толпы болонцев, слушая звуки флейт, труб и барабанов. В три часа пополудни — это время астрологи считали благоприятным для Юлия — покрывало со статуи было снято. В толпе раздались веселые крики, потом люди опустились на колени и стали креститься. Вечером на площади был устроен фейерверк.
В своей поношенной, старой рубахе мастерового Микеланджело стоял в дальнем углу площади, и никто не обращал на него внимания. Статуя Юлия, освещенная огнем с треском вспыхивающих ракет, ничуть его не волновала. У него даже не было чувства облегчения. Он был ко всему безразличен и холоден. Долгое и бессмысленное ожидание, нелепая потеря времени опустошили его душу, и теперь, вялый и отупевший от усталости, он даже не думал о том, добился ли он, наконец, свободы.
Он бродил по улицам Болоньи всю ночь, едва ли сознавая, где находится. Моросил холодный мелкий дождь. В кошельке у него оставалось ровно четыре с половиной флорина. На рассвете он постучал в дверь дома Альдовранди, чтобы попрощаться с другом. Альдовранди дал ему лошадь, — все было в точности так, как одиннадцать лет назад.
Лишь только он выехал на холмы, дождь припустил во всю силу. Он лил без перерыва до самой Флоренции, копыта коня скользили по сырой земле и, шлепая, разбрызгивали лужи. Дорога казалась бесконечной. Ослабевшие руки Микеланджело уже не чувствовали поводьев, его одолевала страшная усталость, голова начала кружиться… и, потеряв сознание, он свалился с седла, ударившись головой о глинистые комья дороги.
— Мой дорогой Микеланджело, — сказал гонфалоньер Содерини, — мне кажется, что ты вымазан скорей грязью, чем бульоном из каплунов.
И он откинулся в кресле, подставляя лицо под хрупкие лучи раннего марта. Прожив во Флоренции всего несколько дней, Микеланджело уже знал, что у Содерини есть веские причины быть довольным собой: благодаря стараниям его странствующего посланника, блистательного Никколо Макиавелли, которого он в свое время учил государственным делам, как Лоренцо де Медичи учил его самого, — благодаря этому дипломату Флоренция заключила серию дружественных договоров, позволяющих рассчитывать на мир и благоденствие города.
— Все, кто пишет нам из Болоньи и Ватикана, единодушны: папа Юлий от твоей работы в восторге.
— Гонфалоньер, те пять лет, когда я ваял «Давида», «Брюггскую Богоматерь» и тондо, были счастливейшими годами моей жизни. Я жажду лишь одного: ваять по мрамору.
Содерини пригнулся к столу, глаза его поблескивали.
— Синьория знает, как тебя благодарить. Я уполномочен предложить тебе чудесный заказ: высечь гигантского «Геракла» — соперника «Давиду». Если ты поставишь свои фигуры по обе стороны главных ворот дворца Синьории, то такого знатного подъезда к правительственному зданию не будет нигде в мире.
У Микеланджело перехватило дыхание. «Гигант-Геракл»! Воплощение всего самого сильного и самого прекрасного в классической культуре Греции! Великолепный сделал Флоренцию Афинами Запада, — так разве же не кроется тут возможность установить связующее звено между Периклом и Лоренцо? Развить и углубить то, что он пытался наметить, создавая образ Геракла когда-то в юности? Микеланджело дрожал от возбуждения.
— Можно мне снова занять мой дом? Я буду работать в мастерской над «Гераклом».
— Твой дом сейчас сдан, но срок аренды скоро истекает. Я буду брать с тебя за дом плату — восемь флоринов в месяц. Когда ты начнешь ваять «Апостолов», дом снова будет твоим.
Микеланджело опустился на стул, ощутив внезапную слабость.
— Жить в этом доме и рубить мрамор до конца своих дней — это все, о чем я мечтаю. Да услышит мои слова всевышний!
— Как у тебя дела в Риме, что с мраморами для гробницы? — спросил Содерини, и в тоне его звучало беспокойство.
— Я много раз писал Сангалло. Он дал ясно понять папе, что я поеду в Рим только для того, чтобы пересмотреть договор и перевезти мраморы во Флоренцию. Я буду ваять их здесь всех сразу — Моисея, Геракла, Святого Матфея, Пленников…
Микеланджело вдруг почувствовал какую-то надежду и радость, голос его зазвенел. Скользнув взглядом поверх горшков с красной геранью, расставленных его женой, Содерини оглядел крыши Флоренции.
— Вмешательство в семейные дела не входит в мои обязанности, но, по-моему, пришло время освободить тебя от власти отца. Пусть отец сходит с тобой к нотариусу и подпишет формальное твое освобождение. До сих пор деньги, которые ты зарабатывал, по закону принадлежали ему. После того как отец подпишет этот документ, никаких прав на твои деньги у него не будет, ими будешь распоряжаться только ты. Ты можешь, конечно, давать ему деньги, как прежде, но это уже будет не по формальному долгу, а как бы в подарок.
Несколько минут Микеланджело сидел молча. Он знал все пороки отца, но любил его; как и Лодовико, он гордился своим родом и тоже желал восстановить, возвысить фамильную честь Буонарроти среди тосканских семейств. Он медленно покачал головой.
— Это не принесет добра, гонфалоньер. Все равно я буду отдавать ему все деньги целиком, если они даже будут моими по закону.
— Я поговорю с нотариусом, — настаивал Содерини. — Ну, а что касается мрамора для «Геракла»…
— Могу я выбрать его в Карраре?
— Я напишу Куккарелло, владельцу каменоломен, что тебе требуется самый крупный и самый безупречный блок, какой когда-либо добывался в Апуанских Альпах.
Вынужденный предстать перед нотариусом мессером Джованни да Ромена, Лодовико впал в отчаяние: ведь по тосканским законам неженатый сын должен подчиняться власти отца, пока тот жив. Когда Микеланджело и Лодовико, повернув от старинной церкви Сан Фиренце к Вин дель Проконсоло, шли домой, в глазах у отца стояли слезы.
— Ты не захочешь оставить нас теперь, Микеланджело, не правда ли? — хныкал он. — Ты обещал купить Буонаррото и Джовансимоне собственную лавку. Нам надо приобрести еще несколько земельных участков, обеспечить доход…
Пять-шесть строк, написанных на бумаге, совершенно изменяли положение Микеланджело в доме отца. Он стал теперь полноправной личностью, его нельзя было ни оскорбить, ни изгнать. Но, глядя уголком глаза на отца, он видел, что в свои шестьдесят четыре года Лодовико за десять минут разговора у нотариуса состарился на целых десять лет — так сильно согнулась его спина, сгорбились плечи.
— Я всегда сделаю для семьи все, что только в моих силах, отец. Что у меня было и есть на свете? Работа да семья.
Микеланджело возобновил свои дружеские отношения с Обществом Горшка. Росселли умер, Боттичелли был слишком болен, чтобы ходить на сборища, и потому Общество пополнилось новыми членами — в него были избраны Ридольфо Гирландайо, Себастьяно да Сангалло, Франчабиджо, Якопо Сансовино и весьма одаренный живописец Андреа дель Сарто. Микеланджело был в восторге от Граначчи, который закончил две работы, поглощавшие его целиком в течение нескольких лет, — «Богоматерь с младенцем Святым Иоанном» и «Евангелиста Святого Иоанна на Патмосе».
— Граначчи! Ты отпетый бездельник! Ведь это не картины, а прелесть! Какой чудесный колорит, и фигуры прекрасные. Я всегда говорил, что ты станешь великим художником, если будешь работать, а не лениться.
Граначчи краснел от удовольствия.
— Что ты скажешь, если я предложу тебе сегодня небольшую вечеринку на вилле? Позову все Общество Горшка.
— Как твоя Вермилья?
— Вермилья? Вышла замуж. За чиновника из Пистойи. Потянуло к семейной жизни. Я дал за ней приданое. У меня сейчас новая девушка: волосы рыжей, чем у немки, пухленькая, как куропатка…
Микеланджело узнал, что положение Контессины изменилось к лучшему: ввиду роста популярности и влияния кардинала Джованни в Риме Синьория разрешила семейству Ридольфи переехать из старого крестьянского домика на их виллу, расположенную выше в горах и, конечно, куда более благоустроенную. Снисходя к нужде Ридольфи, кардинал Джованни слал им и вещи и деньги. Контессине позволяли наезжать во Флоренцию, когда она пожелает, хотя мужу ее это было воспрещено. Контессине разрешили бы уехать и в Рим, к брату, но, поскольку Ридольфи все еще считался врагом республики, Синьория была не склонна выпускать его из-под своего надзора.
Она увидела его, когда он, широко и прочно расставив ноги, разглядывал своего «Давида».
— Он еще нравится тебе? Ты в нем не разочаровался?
Он живо обернулся на ее голос и встретил своим взглядом ее пронзающие карие глаза, всегда так легко читавшие его мысли. От прогулки на свежем мартовском воздухе щеки ее разрумянились; она заметно пополнела; в осанке ее уже было что-то напоминающее матрону.
— Контессина! Как хорошо ты выглядишь. Я рад тебя видеть.
— Как тебе жилось в Болонье?
— Как в Дантовом аду.
— И ни одного светлого впечатления?
Хотя она задала этот вопрос без всякого умысла, Микеланджело покраснел до корней своих курчавых волос, спускавшихся к широкому надбровью.
— Как ее звали?
— Кларисса.
— Почему ты оставил ее?
— Она меня оставила.
— Почему ты не погнался за ней?
— У меня не было кареты.
— Значит, ты познал любовь, хоть какую-то ее долю? — спросила она, напрягаясь.
— Познал в полной мере.
Из глаз ее покатились слезы.
— Прости меня, я завидую тебе, — прошептала она и пошла прочь; когда он, опомнясь, бросился вслед, ее уже не было на площади.
Гонфалоньер Содерини выдал ему в счет будущей работы две сотни флоринов. Микеланджело тут же направился к юному Лоренцо Строцци, которого он знал еще с той поры, когда его семейство приобрело статую Геракла. Лоренцо Строцци был женат на Лукреции Ручеллаи, дочери сестры Великолепного, Наннины, и родственника Микеланджело по матери, Бернардо Ручеллаи. Микеланджело спросил Строцци, может ли он от имени своих братьев Буонаррото и Джовансимоне вложить в дело скромную сумму с тем, чтобы братья наконец стали получать в лавке свою часть прибыли.
— Если это соглашение, мессер Строцци, оправдает себя, я буду копить от своих заработков деньги и внесу новый вклад, и тогда моим братьям будет причитаться еще больше.
— Для нашего семейства это вполне приемлемо, Буонарроти. И если вы захотите, чтобы ваши братья открыли свою собственную лавку, мы в любое время будем снабжать их шерстью с наших станков в Прато.
Микеланджело заглянул во двор при Соборе — там его сердечно встретили и Бэппе и каменотесы, один только Лапо отворачивался и не хотел разговаривать.
— Желаешь, я тебе еще раз построю мастерскую? — спрашивал, осклабив свой беззубый рот, Бэппе.
— Пока не требуется, Бэппе. Вот когда я съезжу в Каррару и привезу блок для «Геракла», тогда посмотрим. А сейчас не мог бы ты помочь мне перевезти «Святого Матфея»? Если тебе только с руки…
Он облюбовал и стал ваять Святого Матфея, потому что Матфей написал первое из Евангелий Нового завета и потому что он мирно кончил свои дни, избежав насильственной смерти. Делая первые наброски «Матфея», Микеланджело представил его сосредоточенно-спокойным созерцателем, ученым — в одной руке он держал книгу, а другой подпирал подбородок. И хотя Микеланджело уже взломал, врубился во фронтальную стенку блока, неясность замысла удерживала его от дальнейшей работы. И только теперь он понял, в чем заключалась неясность: он не чувствовал подлинного, исторического Матфея. Евангелие Матфея, по сути, не было первым, ибо многое Матфей заимствовал у Марка, считалось, что Матфей был близок к Христу, но Евангелие его было написано лишь через пятьдесят — семьдесят лет после Христовой смерти…
Микеланджело пошел поделиться своими сомнениями к настоятелю Бикьеллини. Глубокие голубые глаза настоятеля за увеличительными линзами очков казались крупнее, чем прежде, но лицо его, подсушенное годами, уменьшилось.
— Все, что мы знаем о Святом Матфее, все спорно, — говорил настоятель в тишине своей библиотеки. — Был ли он из рода левитов, служа мытарем, сборщиком податей, у Ирода Антипы? Может быть, да, а может, и нет. Единственную ссылку на Матфея, не считая Нового завета, мы находим в греческой рукописи, да и эта ссылка ошибочная. В ней говорится, будто Матфей составил Пророчества и при этом пользовался древнееврейским языком. Но Пророчества были написаны по-гречески и предназначались для евреев, говоривших на греческом языке, чтобы показать им, что Христос не однажды был предсказан в Ветхом завете.
— Что же мне делать, отец?
— Ты должен создать своего собственного «Матфея», как создал своего «Давида» и свое «Оплакивание». Решительно отходи от книг, мудрость заложена в тебе самом. Какой бы «Матфей» ни возник у тебя — он и окажется истинным.
Микеланджело, смеясь, качал головой:
— Отец, ваши слова звучат очень лестно, — никто еще так не верил в меня, как вы.
И Микеланджело начал все снова, стараясь представить себе и воссоздать такого Матфея, который бы символизировал человека в его мучительных поисках Бога. Нельзя ли изваять Матфея в спиралеобразном движении вверх, словно бы он пытался вырваться из мраморной глыбы, как вырывается человек из каменных недр многобожия, сковывавших его по рукам и ногам? И вот уже Микеланджело видит, как колено левой ноги Матфея с силой пропарывает камень, будто освобождая от тяжкой рясы весь торс, руки святого прижаты к бокам, голова судорожно, мучительно повернута в сторону — Матфей ищет пути к спасению.
Теперь Микеланджело снова рубил и резал мрамор, ощущая свою власть, свое мастерство, — со свирепой радостью устремлял он резец, пробивая камень, как молния пробивает плотный слой облаков. Он весь горел, будто охваченный жаром горна, в котором закалял свои орудия; белый мрамор и телесная плоть Матфея были для него уже неразличимы, усилием своей собственной воли Матфей выдирался, ломился из блока в жажде обрести душу и вознестись с нею к Богу. Разве каждый человек, отрываясь от материнского чрева, не жаждет обрести бессмертие?
Желая настроиться на более лирический лад, Микеланджело вернулся к «Богородице» Таддеи и не спеша обтачивал круглую раму, безмятежно ясное лицо Марии, шероховато-пористую поверхность тела маленького Иисуса, раскинувшегося на материнских коленях.
В это время пришло известие от папы Юлия: чтобы собрать денег для строительства нового храма Святого Петра, Флоренция должна отметить торжественный юбилей — праздник Грехопадения и Искупления.
— Я назначен на празднество главным художником, буду украшать все, что потребуется, — радостно объявил Граначчи.
— Уже не хочешь ли ты, написав такие картины, снова заняться декорациями? Это было бы пустой тратой твоего таланта, Граначчи. Не делай этого.
— У моего таланта в запасе еще уйма времени, — отвечал Граначчи. — Мужчине не мешает немного позабавиться.
Всеобщее празднество, целью которого был сбор денег на предприятие Браманте, не могло забавлять Микеланджело. Торжества были отнесены на апрель. Он дал себе слово убежать из города и провести несколько дней у Тополино. Но папа вновь вмешался в его жизнь.
— Мы только что получили послание Юлия, — сказал ему Содерини. — Посмотри, вот печать с изображением Святого Петра в образе Рыбаря. Папа просит тебя ехать в Рим. У него для тебя хорошие новости.
— Это означает лишь одно — папа хочет дать мне возможность работать над мраморами.
— Ты поедешь?
— Завтра же. Сангалло пишет, что привезенные со вторым рейсом барок мраморы валяются на площади Святого Петра без присмотра. Я должен спасти их.
У Микеланджело чуть не вылезли из орбит глаза, когда он увидел, что его мраморы свалены в кучу, как дрова, и обесцвечены дождями и пылью. Джулиано да Сангалло схватил его за руку:
— Святой отец ожидает тебя.
Они прошли по малому тронному залу папского дворца, наполненному ждущими приема просителями. В большом тронном зале Микеланджело сделал шаг по направлению к трону, поклонился кардиналу Джованни де Медичи, сухо кивнул кардиналу Риарио. Увидев его, папа Юлий оборвал беседу со своим племянником Франческо, префектом Рима, и церемониймейстером Пари де Грасси. На Юлии была белая полотняная сутана и доходившая до колен, в мелких сборках, туника с узкими, облегающими рукавами, плечи его покрывала, спускаясь до локтей, алая бархатная пелерина, отороченная горностаем, горностаевая оторочка украшала и его алую бархатную шапочку.
— А, Буонарроти, вот ты и снова у нас. Ты доволен статуей в Болонье, не правда ли?
— Она сделает нам честь.
— Вот видишь! — торжествующе воскликнул Юлий, выбрасывая свои руки в широком энергическом жесте, словно бы заключая в них весь зал. — А ты не верил в себя. Когда я обратился к тебе с этим великолепным предложением, помнишь, как ты кричал: «Это не мое ремесло!» — Подражая Микеланджело, папа произнес эти слова чуть хрипло, и, оценив его расчет, придворные расхохотались. — Теперь тебе понятно, что бронза — это тоже твое ремесло, раз ты сделал такую прекрасную статую.
— Вы очень великодушны, святой отец, — пробормотал Микеланджело, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу: мысли его все еще были заняты грудой запачканных мраморов, которая лежала в нескольких сотнях саженей от этого трона.
— Я буду великодушен и впредь, — с той же горячностью продолжал папа. — Я хочу поставить тебя превыше всех живописцев Италии.
— …живописцев?
— Да. Я нахожу, что ты — лучший мастер для того, чтобы закончить работу, начатую твоими земляками Боттичелли, Гирландайо, Росселли, — ведь я их сам нанимал расписывать фриз Сикстинской капеллы. Я поручаю тебе завершить их работу — расписать в капелле моего дяди Сикста плафон.
Среди придворных раздались негромкие аплодисменты. Микеланджело замер, пораженный. К горлу его подкатила тошнота. Разве он не просил Сангалло разъяснить папе, что он согласился приехать в Рим лишь для того, чтобы ваять скульптуры для гробницы? И он вскрикнул, не сдерживая возмущения:
— Я скульптор, а не живописец!
Юлий в отчаянии покачал головой.
— Сколько же надо хлопот, чтобы уломать тебя! Даже покорение Перуджии и Болоньи далось мне легче.
— Я — не папское государство, святой отец. Зачем вам тратить драгоценное время, покоряя меня?
В зале все смолкли. Вздернув бороду и в упор посмотрев на Микеланджело, папа ледяным тоном произнес:
— Скажи мне, где ты получил религиозное воспитание, если ты осмеливаешься ставить под вопрос суждение своего первосвященника?
— Ваше святейшество, как сказал вам один прелат в Болонье, я всего лишь невежественный художник, лишенный приличных манер.
— Тогда тебе лучше высекать свои шедевры в темнице замка Святого Ангела.
Стоило Юлию только взмахнуть рукой, и Микеланджело оказался бы в застенке и гнил там многие годы. Он скрипнул зубами.
— Это принесет вам мало чести, святой отец. Моя специальность — мрамор. Позвольте же мне ваять Моисея, Победителей, Пленников. Множество людей будут смотреть на эти статуи и благодарить ваше святейшество за то, что вы дали возможность создать их.
— Иными словами, — фыркнул папа, — я буду обязан твоим статуям тем, что войду в историю.
— Они будут способствовать этому, святой отец.
Теперь стало слышно даже дыхание тех, кто стоял вокруг трона.
— Вы только посмотрите, — повернулся папа к кардиналам. — Я, Юлий Второй, возвративший церкви давно утраченные папские земли, добившийся покоя и порядка в Италии, покончивший со всеми скандальными историями Борджиа, я, издавший указ, который уничтожает симонию, тем возвышая авторитет Священной коллегии, я, насадивший новую архитектуру в Риме… я нуждаюсь в Микеланджело Буонарроти, чтобы утвердить свое место в истории!
Лоб и щеки Сангалло стали бледными, как у мертвеца. Кардинал Джованни посматривал в окно, делая вид, будто все, что происходит в зале, его не касается. Желая чуть остынуть, папа расстегнул воротник пелерины, вдохнул побольше воздуха и заговорил снова:
— Буонарроти, мои флорентинские осведомители пишут, что твой картон для фрески в Синьории — это «образец для художников всего мира»…
— Ваше святейшество, — прервал его Микеланджело, кляня свою зависть к Леонардо, толкнувшую его взяться за живопись, — то была совершенно случайная работа, ее мне уже больше не повторить. Синьории требовалось украсить Большой зал еще одной фреской, на другой половине стены, которая пустовала… Я тогда просто хотел как бы отвлечься от своего обычного дела.
— Чудесно. Отвлекись же от него на этот раз ради Систины. Или мы должны понять тебя так, что расписывать стену в зале флорентинской Синьории ты готов, а расписать плафон в папской капелле отнюдь не желаешь?
Тишина в тронном зале делалась жуткой. Стоявший подле папы вооруженный страж сказал:
— Ваше святейшество, произнесите только слово — и мы повесим этого самонадеянного флорентинца на Торре ди Нона.
Папа пронзительно смотрел на Микеланджело, который стоял перед ним, не скрывая вызова, но и не защищаясь. Глаза их встретились — взор был непоколебим у того и другого. И вдруг смутная, еле заметная тень улыбки пробежала по лицу первосвященника, янтарными искорками отзовясь в глазах Микеланджело и чуть дернув его губы.
— Этого самонадеянного, как ты его называешь, флорентинца, — сказал папа, — Якопо Галли еще десять лет назад считал лучшим мастером скульптуры в Италии. Таков он и теперь. Если бы я хотел, чтобы его расклевало воронье, я мог бы позаботиться об этом раньше.
Он снова повернулся к Микеланджело и сказал ему тоном рассерженного, но любящего отца:
— Буонарроти, ты напишешь на плафоне Сикстинской капеллы Двенадцать Апостолов и украсишь свод обычным орнаментом. Мы заплатим тебе за это три тысячи больших золотых дукатов. Мы будем рады также оплатить расходы и обеспечить заработком любых пятерых помощников, каких ты изберешь. Мы даем тебе слово первосвященника, что, когда свод Сикстинской капеллы будет расписан, ты вернешься к ваянию мраморов. Сын мой, ты свободен.
Что мог сказать в ответ на это Микеланджело? Он был объявлен лучшим художником Италии, ему обещали, что он возобновит работу над гробницей. Куда ему было бежать? Во Флоренцию? Чтобы гонфалоньер Содерини кричал ему там: «Мы не можем ввязываться в войну с Ватиканом по твоей милости!» В Испанию, в Португалию, в Германию, в Англию?.. Власть папы настигнет его всюду. Спору нет, Юлий требует многого, но более ограниченный первосвященник уже давно мог бы отлучить его от церкви. А что выиграл бы он, Микеланджело, если бы он отказался поехать сюда, в Рим? Он уже пытался сделать это однажды, просидев целых семь месяцев во Флоренции. Теперь ему не оставалось ничего иного, как покориться.
Он преклонил колена, поцеловал у папы перстень.
— Все будет так, как того желает святой отец.
Потом он стоял у главного входа Сикстинской капеллы — горькое смятение и укоры совести, как шипы, жгли его разум и душу. За спиной Микеланджело робко жался бледный, осунувшийся Сангалло: вид у него был такой несчастный, словно его выпороли.
— Все это случилось из-за меня. Я уговорил папу строить торжественную гробницу, я посоветовал ему вызвать тебя для работы над статуями. И все принесло тебе одно только горе…
— Ты желал мне добра.
— Я не мог направлять каждый шаг папы, упаси Боже! Но догадаться, кто такой Браманте, и понять его получше я был обязан. Надо было бороться и против его чар, и против его… таланта. А мы смотрели на его происки сквозь пальцы, и вот я теперь уже не архитектор, а ты не скульптор.
И Сангалло заплакал. Микеланджело заботливо провел его в притвор капеллы, обняв за вздрагивающие плечи.
— Терпение, саrо, терпение. Мы еще пробьем себе дорогу и своим трудом одолеем все препятствия.
— Ты молод, Микеланджело, у тебя есть в запасе время. А я стар. И тебе даже не понять, какая стена ненависти встает тут против меня. Я вызвался построить для тебя в капелле леса, так как я работал в капелле и хорошо ее знаю. Так даже в этом мне отказали. Юлий уже столковался с Браманте, чтобы леса строил он… Все, о чем я теперь мечтаю, — это вернуться домой во Флоренцию и пожить в покое, а потом уже можно и умереть.
— Давай-ка будем говорить не о том как умереть, а о том, как нам обороть это архитектурное чудовище, — и жестом, в котором сквозило отчаяние, Микеланджело поднял вверх обе руки, как бы охватывая ими капеллу. — Расскажи мне поподробнее об этом… сооружении. Почему его построили таким образом?
Сангалло ответил, что в своем первоначальном виде здание напоминало скорее крепость, чем капеллу. Папа Сикст намеревался использовать его в случае войны для обороны Ватикана, и кровля здания была увенчана зубчатой стенкой, из-за которой солдаты могли бы стрелять из пушек и швырять камни в нападающих. Когда соседняя башня Святого Ангела была превращена в крепость и переходами по высоким стенам соединена с папским дворцом, Юлий приказал Сангалло приподнять кровлю Систины и закрыть зубчатую стенку. Предназначенная для солдат площадка над сводом, который обязал был расписать Микеланджело, теперь стала не нужна.
Яркий солнечный свет лился в капеллу из трех высоких окон, освещая на противоположной стене прославленные фрески Боттичелли и Росселли; пучки резких лучей падали на разноцветный мраморный пол. Боковые стены капеллы, длиной в девятнадцать сажен, были разделены на три яруса и поднимались на высоту почти десяти сажен, к коробовому своду: самый нижний ярус был затянут шпалерами, по второму, или среднему, ярусу шел фриз, составленный из фресок. Над фресками вдоль стены тянулся, выступая вершков на четырнадцать, кирпичный карниз. И в самом высоком, третьем ярусе были размещены окна; между окнами темнели портреты пап.
Глубоко вздохнув, Микеланджело вытянул, как журавль, шею и поглядел вверх, на потолок: это выкрашенное в светло-голубой цвет и усеянное золотыми звездами огромное поле, находившееся на высоте девяти сажен, надо было заполнить орнаментальными украшениями. От верха стены, сливаясь со сводом и переходя в него, поднимались широкие падуги, разделенные пилястрами, опирающимися на третий ярус стены. Эти широкие падуги — их было по пяти на обеих продольных стенах и еще по одной на торцовых — составляли то пространство, на котором Микеланджело должен был написать Двенадцать Апостолов; над каждым окном был полукруглый люнет, обведенный сепией; над люнетами шли треугольные распалубки, тоже выкрашенные сепией.
Мотивы, по которым действовал папа, навязывая Микеланджело этот заказ, стали до ужаса ясными. Дело было не в том, чтобы написать на плафоне великолепные картины, которые дополнили бы уже имеющиеся в капелле фрески, а скорей в том, чтобы замаскировать конструктивные опоры, так неуклюже и грубо соединявшие третий ярус стены с коробовым сводом. Папа приказал Микеланджело написать Апостолов, и эти изображения замышлялись лишь ради того, чтобы они притягивали взор находившихся в капелле людей и тем отвлекали внимание от несуразных архитектурных форм. Как художник Микеланджело делался теперь не просто декоратором, но и маляром, замазывающим чужие огрехи.
Он вернулся в дом Сангалло и потратил остаток дня на письма: написал Арджиенто, убеждая его поспешить в Рим, Граначчи, уговаривая и его приехать в Рим и устроить тут настоящую боттегу, семейству Тополино, запрашивая их, не знают ли они каменотеса, который захотел бы поехать в Рим и помог ему в первоначальной обработке мраморных колонн. Утром от папы явился грум и передал приказ, что тот дом, где два года назад Микеланджело оставил свои мраморы, вновь будет его жилищем. Микеланджело пошел к Гуффатти и условился с ними, чтобы они перевезли в этот дом и мраморы с площади Святого Петра. Оказалось, что несколько самых малых блоков были уже похищены.
Он искал и не мог найти Козимо, плотника; соседи считали, что он умер в больнице Санто Спирито; однако в тот же вечер к Микеланджело явился веснушчатый Пьеро Росселли и, пошатываясь, втащил какие-то узлы и свертки; скоро он уже готовил свою ливорнскую солянку. Пока она жарилась в остром соусе, Микеланджело и Росселли осмотрели дом, пустовавший с тех самых пор, как Микеланджело в спешке покинул его два года назад. Кухня, сложенная из кирпича, была некрашеная, маленькая, но достаточно удобная, чтобы в ней готовить пищу и есть. Комната, когда-то предназначавшийся для гостиной, вполне могла служить мастерской. На крытой веранде при старании можно было поместить мраморы; в двух остальных комнатах, также сложенных из некрашеного кирпича, могла бы спать вся боттега.
В мае Микеланджело подписал договор на Сикстинскую капеллу и получил из папской казны пятьсот больших золотых дукатов. Прежде всего он заплатил давно просроченный долг Бальдуччи, потом опять пошел к торговцу старой мебелью в Трастевере и купил там разной утвари, поразительно напоминавшей ту, что Бальдуччи сбыл этому торговцу восемь лет назад. Затем он нанял римского мальчишку-подростка, для работы по дому. Мальчик обсчитал его, явившись с покупками с рынка, и Микеланджело пришлось тотчас же с ним расстаться. Появился второй мальчик, но, прежде чем Микеланджело успел накрыть его, тот ухитрился выкрасть несколько дукатов прямо из его кошелька.
В конце недели приехал Граначчи. Еще на улице к нему пристал цирюльник и подрезал его длинные белокурые волосы. На площади Нозона Граначчи разыскал лавку модного мужского платья и пришел к Микеланджело в новых рейтузах и рубашке, в коротком, до колен, обшитом золотыми галунами плаще — на голове у него красовалась надетая набекрень маленькая гофрированная шапочка.
— Как я счастлив, что ты приехал! — торжествовал Микеланджело. — За всю жизнь никого не ждал с таким нетерпением. Нам вместе надо решить, кого мы пригласим в помощники.
— К чему такая спешка! — отговаривался Граначчи, и его светло-голубые глаза прыгали от возбуждения. — Ведь я в первый раз в Риме! Мне надо тут оглядеться, кое-что повидать.
— Завтра я поведу тебя в Колизей, покажу термы Каракаллы, Капитолийский холм.
— Всему свой черед. А сегодня мне хочется побывать в шикарных тавернах, о которых я столько слышал.
— Я их почти не знаю. Ведь я бедный мастеровой. Надо расспросить о них Бальдуччи, если ты подходишь к этому делу так серьезно.
— Я всегда серьезен, когда речь идет об удовольствиях.
Микеланджело пододвинул к кухонному столу два стула.
— Мне хочется собрать всех художников, которые работали у Гирландайо, — Буджардини, Тедеско, Чьеко, Бальдинелли, Якопо.
— Буджардини приедет, можешь не сомневаться. Тедеско тоже приедет, хотя я не уверен, что он хоть на шаг продвинулся в своих познаниях живописи с тех пор, как ушел от Гирландайо. Якопо поедет куда угодно, лишь бы ему платили деньги. А если говорить о Чьеко и Бальдинелли, так я даже не знаю, занимаются ли они теперь искусством.
— Кого же еще можно позвать?
— В первую очередь Себастьяно да Сангалло. Он считает себя твоим последователем, каждый день рисует с твоих «Купальщиков», разъясняя твою работу молодым художникам. А пятого человека я должен поискать. Это не просто — собрать вместе сразу пятерых художников, которые были бы свободны.
— Я тебе дам, если ты не возражаешь, список красок, которые надо заказать во Флоренции. В Риме краски никуда не годятся.
Граначчи хитро посмотрел на своего друга.
— Сдается мне, что ты не находишь в Риме ничего хорошего.
— Да разве может флорентинцу что-нибудь понравиться в Риме?
— Мне, наверное, что-то все-таки понравится. Я слышал об изысканных и красивых куртизанках, имеющих тут очаровательные виллы. Раз я должен жить в Риме и помогать тебе штукатурить твой плафон, мне надо найти здесь хорошую любовницу.
Микеланджело получил письмо с известием, что скончался дядя Франческо. Тетя Кассандра, прожив в семье Буонарроти сорок лет, возвратилась в родительский свой дом и возбудила судебное дело против Буонарроти, чтобы заставить их вернуть ей ее приданое и заплатить долги Франческо. Хотя настоящей дружбы между Микеланджело и дядей Франческо никогда не было, чувство кровного родства говорило в нем очень сильно. Его печалила мысль, что ушел из жизни второй по старшинству в семействе Буонарроти. И помимо того на Микеланджело ложилась новая забота: отец явно хотел, чтобы Микеланджело занимался судебным делом с Кассандрой, нанимал нотариуса, следил за процессом…
На следующий день он собрал все свое мужество я опять пошел в Систину. Там уже действовал Браманте, распоряжаясь артелью плотников, которые подвешивали под потолком на веревках деревянную платформу. Они просверлили в бетонном своде сорок отверстий, вставили в них трубки и пропускали через них веревки, сходившиеся воедино вверху, на военной площадке.
— Вот подмостки, на которых ты будешь толочься до конца жизни.
— Считай так, Браманте, если тебе угодно, но пройдет несколько месяцев — и, увидишь, все будет кончено.
Браманте закашлялся, будто в горло ему попала муха. Ведь без его, Браманте, совета папа едва ли взвалил бы эту работу на флорентинца. Хмуря брови, Микеланджело осмотрел уже сколоченную платформу.
— А что ты намерен делать с дырами в потолке, когда вынешь оттуда трубки?
— Дыры замажем.
— И как же ты рассчитываешь снова подобраться к потолку и залатать дыры, когда платформа будет внизу?.. Взлетишь, сидя верхом на орле?
— …я не подумал об этом.
— Так же как и о том, что я буду делать с сорока отвратительными заплатами из бетона в середине плафона, когда мне придется заканчивать живопись. Позволь мне обсудить все это с первосвященником.
Папа в тот час диктовал своим секретарям несколько писем одновременно. В ясных и коротких выражениях Микеланджело объяснил, что его беспокоит.
— Понимаю, — сказал Юлий. И, с озадаченным выражением лица, он повернулся к Браманте. — Так как же ты рассчитывал поступить с этими дырами?
— Просто оставить их, как мы оставляем отверстия в стенах зданий, когда убираем подпорки, на которых держатся леса. Ничего другого тут не придумаешь.
— Это правда, Буонарроти?
— Конечно же нет, святой отец. Я придумаю такие леса, которые не будут даже прикасаться к потолку. Тогда роспись останется непопорченной.
— Я верю тебе. Разбери платформу, которую построил Браманте, и возводи свои леса. Камерарий, ты оплатишь все расходы по новым лесам Буонарроти.
Уже распрощавшись, Микеланджело обернулся и увидел, как Браманте, скривясь, покусывал губы.
Он приказал плотникам разобрать готовую платформу. Когда все плахи и веревки лежали на полу, сутулый Моттино, старшина артели, спросил:
— Эти доски мы пустим на новые леса?
— Да, пустим. Но веревки мне не нужны. Ты можешь взять их себе.
— Веревки — вещь дорогая. Вы можете продать их за большие деньги.
— Веревки твои.
Моттино сильно взволновался.
— Ведь выходит, что у меня будут деньги на приданое дочери. Теперь она может выйти замуж. В Риме говорят, что с вами трудно иметь дело, мессер Буонарроти. Теперь я вижу, что это неправда. Да будет с вами благословение Божье!
— Именно в этом я и нуждаюсь, Моттино. В Божьем благословении. А ты завтра будь снова здесь.
Всю ночь он обдумывал, как строить леса, и убедился, что лучшая мастерская — это его собственная голова. Таких подмостков, какие он обещал папе построить, он нигде и никогда не видел, и их надо было изобрести. Резной преградой работы Мино да Фьезоле Сикстинская капелла делилась на две части. Одна из них — ее Микеланджело должен был расписывать первой — предназначалась для мирян, другая, большая, называемая пресбитериумом, отводилась кардиналам. За ней шел уже алтарь и трон папы. Примыкающая к трону стена была украшена фреской «Успение Богородицы» работы Перуджино, былого врага Микеланджело. На редкость прочные боковые стены капеллы способны были выдержать какое угодно давление. Если он построит помост из досок, крепко упертых в стены, так, чтобы эти доски давали выгиб, то чем больший вес будет давить на них, тем больший распор примут на себя стены и тем надежнее окажется весь его помост. Задача состояла в том, чтобы упереть концы досок в стены как можно прочнее, поскольку выбивать углубления в стенах было невозможно. И тут Микеланджело вспомнил выступающий над стенами карниз: если он и не выдержит веса всех лесов и находящихся на них людей, то упор для досок он даст вполне достаточный.
— Что же, может, так именно оно и выйдет, — отозвался на этот проект Пьеро Росселли, которому не раз приходилось строить для себя леса. Он указывал Моттино, как крепить доски и настилать помост. Вместе с Микеланджело он испытывал его прочность, вызывая плотников одного за другим наверх. Чем больше был груз, тем крепче становились подмостки. Микеланджело и Росселли торжествовали. Хотя это была и очень скромная победа, она все же придавала им сил, чтобы взяться за постылый, но неизбежный, тяжелый труд.
Арджиенто писал, что ему нельзя покинуть брата, пока не будет убран урожай. Не смог созвать художников в Рим и Граначчи, сколько писем он ни рассылал.
— Придется мне ехать во Флоренцию самому и помочь кому надо завершить начатые работы. На это уйдет, может, месяца два, зато я обещаю тебе привезти сюда всех, кого ты желаешь.
— А я буду тем временем готовить рисунки. Когда ты возвратишься, можно будет приняться за картоны.
Надвигалось тяжкое лето. От болот ползли ядовитые испарения. Людям было трудно дышать. Половина жителей города болела — у одного ломило голову, у другого кололо в груди. Росселли, единственный теперь товарищ Микеланджело, в эти душные дни удрал в горы. Лазая по подмосткам то вверх, то вниз, Микеланджело жестоко страдал: его руки жаждали молотка и резца, но, преодолевая гнетущую духоту, ему приходилось делать по масштабу рисунки к тем двенадцати падугам плафона, на которых было намечено писать Апостолов, вырезать из бумаги формы люнетов и распалубок, предназначенных к росписи обычным, как выражался папа, орнаментом. Уже с утра от свода Систины шел жар, будто от печи, и Микеланджело жадно хватал ртом воздух. В самые знойные послеобеденные часы он, словно опьяненный каким-то зельем, ложился спать, а ночью, забравшись в сад, работал: надо было обдумать, какой пристойной росписью покрыть почти сто двадцать три квадратных сажени потолка с золотыми звездами, штукатурку которого предстояло сбить и заменить свежей.
Была жара, было удушье и одиночество — какое-то разнообразие в жизнь внес только приезд сеттиньянского каменотеса Мики: Лодовико разыскал его во Флоренции и направил к Микеланджело, тем более что Мики давно мечтал побывать в Риме. Мики было под пятьдесят; рябой, неуклюжий и жилистый, весь в шишках, он был скуп на слова и говорил, как истый каменотес, отрывисто, укорачивая фразы. Мики умел готовить несколько самых простых сеттиньянских кушаний, а до его приезда Микеланджело неделями жил на одном хлебе и легком вине.
В сентябре приехал Граначчи и привез с собой всю боттегу. Глядя на бывших учеников Гирландайо, Микеланджело изумился: так сильно они постарели. Несмотря на то что Якопо по-прежнему был тонок и строен, от его темных, под цвет живых карих глаз, волос мало что осталось, а морщины вокруг рта при смехе обозначались глубоко и жестко; Тедеско, из щегольства запустивший густую бороду, еще более рыжую, чем его шевелюра, погрузнел и приобрел противные повадки, служившие постоянной мишенью для острот и шуток Якопо. Все еще круглолицый, как луна, с круглыми же глазами, Буджардини не мог скрыть на макушке небольшой лысины, напоминавшей тонзуру. Себастьяно да Сангалло, новый член артели, держался с еще большей глубокомысленностью и важностью, чем в ту пору, когда Микеланджело видел его в последний раз, за что художники звали его теперь Аристотелем. В честь своего дяди Джулиано он носил пышные восточные усы. Доннино, единственного из приехавших, с кем Микеланджело был незнаком, Граначчи рекомендовал как «хорошего рисовальщика, лучшего из всей компании». Ему было сорок два года, во внешности его проглядывало что-то ястребиное: тонкий, резко очерченный нос, узкое длинное лицо, узкие, точно щели, глаза и такие же губы.
Как только Граначчи убедился, что его любовница, которую он содержал все лето, еще помнит и ждет его, боттега устроила вечеринку. В Тосканской траттории Граначчи заказал белого вина фраскати — оно было в больших флягах — и дюжину лотков с закусками. Приложившись раза три к фляге с вином, Якопо стал рассказывать историю о том, как некий молодой флорентинец ходил каждый вечер в Баптистерий и громко взывал к Святому Иоанну, моля его поведать ему о поведении своей жены и будущей судьбе маленького сына.
— А я взял спрятался за алтарем и говорю: «Жена твоя обыкновенная шлюха, а сына твоего — повесят!» Знаете, что он ответил? «Ты мне противен, Святой Иоанн, и от тебя никогда нельзя было добиться правды. Поэтому-то тебе и отрубили голову!»
Когда хохот стих, Буджардини заявил, что ему очень хочется нарисовать портрет Микеланджело. Взглянув на его рисунок, Микеланджело воскликнул: «Буджардини, зачем же ты пересадил один мой глаз к самому виску!» Потом художники затеяли игру — все рисовали, состязаясь с Доннино, и дали ему победить себя, чтобы он завтра накормил всех за свой счет обедом.
Микеланджело купил в Трастевере вторую широкую кровать. Сам он с Буджардини и Сангалло спал в комнате подле мастерской, а Якопо, Тедеско и Доннино спали в комнате внизу, под прихожей. Достав досок и козлы, Буджардини и Сангалло сколотили рабочий стол и поставили его в середине комнаты, достаточно просторной для всех шестерых. В десять часов утра явился Граначчи.
— Эй, — закричал Якопо, обернувшись к товарищам. — Не давайте Граначчи брать в руки ничего тяжелого, разве что угольный карандаш: иначе у него подломятся ноги.
Эта ироническая сентенция Якопо как бы заменила молебен, и боттега сразу принялась за работу со всею серьезностью.
Микеланджело разостлал на столе сделанный в точных масштабах план плафона. Обширные падуги по торцовым сторонам капеллы он отводил для Святого Петра и Святого Павла; на пяти малых падугах по одной продольной стене должны были быть написаны Матфей, Иоанн, Андрей, Варфоломей и Иаков Старший, а по другой стороне — Иаков Младший, Иуда, нареченный Фаддеем, Филипп, Симон и Фома. Микеланджело сделал четкий набросок одного из Апостолов, сидящего на троне с высокой спинкой; по обеим сторонам трона были пилястры; на них, рядом с месяцеобразными волютами, были изображены крылатые кариатиды, выше них помещались четыре овальных медальона.
К началу октября в доме Микеланджело был полнейший беспорядок: никто и не думал прибирать постель, варить пищу или подметать полы. Приехавший из Феррары Арджиенто был прямо-таки очарован тем, что ему придется жить в обществе шести компаньонов и целыми днями мыть, скрести и вычищать загрязненные комнаты, готовить завтраки, обеды и ужины. Немного приглядевшись к делам и узнав, над каким заказом Микеланджело трудится, он горестно говорил:
— Я хочу работать по камню, быть скульптором.
— Я тоже хочу быть скульптором, Арджиенто. И мы будем скульпторами, уверяю тебя, — только ты наберись терпения и помоги мне зашлепать красками этот проклятый потолок.
Каждому из своих шести помощников Микеланджело отвел участок свода для разработки орнамента: розеток, рамок, кружков, деревьев и цветов с распустившимися листьями, волнообразных линий, спиралей. Мики, как заметил Микеланджело, очень полюбил растирать краски, сам Микеланджело рассчитывал готовить картоны для большинства Апостолов, два-три картона мог написать и Граначчи, по одному картону, возможно, изготовили бы Доннино и Сангалло. Он уже потратил пять месяцев, чтобы дойти до сегодняшней стадии работы, а теперь когда у него под рукой все нужные помощники и дело сдвинулось с мертвой точки, Микеланджело был уверен, что он распишет весь плафон в семь месяцев. Таким образом, он отдаст этой капелле год своей жизни. А если начать счет с того дня, когда он впервые приехал в Рим, чтобы вступить в переговоры с папой Юлием, это составит четыре года. Он закончит всю работу к маю и после этого или возьмется за свои мраморы для гробницы, или уедет домой, к Гераклову блоку, который гонфалоньер Содерини уже доставил для него во Флоренцию.
Но не все складывалось именно так, как хотел бы Микеланджело. Хотя Доннино оказался действительно прекрасным рисовальщиком, как его и рекомендовал Граначчи, он очень робел переносить сделанные им наброски на красочные картоны. Якопо был великолепен в остротах и шутках и развлекал всю артель, но работы он исполнял в свои тридцать пять лет не больше, чем когда-то в пятнадцать. Тедеско проявлял неуверенность и слабость в живописи. Сангалло отваживался на все, что Микеланджело только поручал ему, но у него не хватало опыта. На Буджардини можно было вполне положиться, но, как некогда в мастерской Гирландайо, он изображал лишь плоские стены и окна, троны и пилястры. Граначчи в самом деле написал картон с собственноручным Апостолом, и написал хорошо, но он мало работал, весь отдавшись римским развлечениям. К тому же он не хотел брать денег за работу, и по этой причине Микеланджело не мог навязывать ему более продолжительный рабочий день. Сам он трудился вдвое больше и тяжелее, чем предполагал, приступая к делу, и все же ему было ясно, что работа продвигается медленно, хотя уже близился ноябрь месяц.
Наконец, пришло время — это было в первую неделю декабря, — когда Микеланджело и его товарищи были готовы покрыть красками центральное поле плафона. Подле одной стены Микеланджело должен был писать Святого Иоанна, а место напротив было отведено для Святого Фомы, над которым трудился Граначчи. Задачей остальных, кто работал на лесах во главе с Буджардини, было заполнить орнаментами пространство свода между двумя этими Апостолами. Еще накануне назначенного дня Пьеро Росселли положил толстый слой штукатурки и зарешетил то место, где предстояла работа; теперь, прежде чем на нее лягут краски, ему оставалось лишь покрыть эту грубую поверхность свежим слоем раствора.
С рассветом все двинулись к Систине — Мики правил осликом, запряженным в тележку — тележка была нагружена ведрами, кистями, горшками с сухими красками, картонами, кипами рисунков, костяными шильцами, мисками и бутылями с разведенной краской; на куче песка и извести в тележке сидел еще и Росселли. Микеланджело и Граначчи шли впереди, Буджардини и Сангалло шагали сразу за ними, Тедеско, Якопо и Доннино замыкали шествие. Где-то глубоко внутри, под ложечкой, Микеланджело ощущал холод и пустоту, но у Граначчи настроение было самое веселое.
— Как вы себя чувствуете, маэстро Буонарроти? Могли вы когда-нибудь вообразить, что будете шагать во главе собственной боттеги, направляясь исполнить заказ на фреску?
— Не представлял себе этого даже в самых диких ночных кошмарах.
— Хорошо, что мы с тобою возились в свое время так терпеливо. Помнишь, как братья Гирландайо учили тебя пользоваться инструментом при разбивке стены на квадраты? Как Майнарди заставлял тебя покрывать тела темперой, Давид делать кисти из щетины белых свиней?..
— А Чьеко и Бальдинелли называли меня мошенником, когда я отказывался раскрашивать крылышки у ангела? Ах, Граначчи, и зачем только я ввязался в эту историю с фресками! Что я в них понимаю!
Работа шла дружно; мешки с известью поднимали наверх, и тут Мики замешивал штукатурку, а Росселли искусно накладывал ее на тот участок плафона, который предстояло сегодня расписать; он бдительно следил, не слишком ли быстро высыхает штукатурка, и время от времени взбрызгивал ее. Изо всех сил старался даже Якопо, перенося краски картона на плафон, где острием шильца из слоновой кости Буджардини уже обозначил рисунок.
После того как краски просохли, Микеланджело остался на лесах один и стал смотреть, что получилось. Была расписана уже седьмая часть потолка, и можно было представить, какой вид примет весь свод, когда живопись покроет и остальную его площадь. Папа достигнет своей цели — зрителей не будут больше раздражать выступы распалубок, неясно маячившие люнеты или неуклюже спланированный свод с однообразными кружками золотых звезд. Апостолы с их пышными тронами, яркие краски, сияющие на пространстве ста квадратных сажен, скроют дурную архитектуру и отвлекут от нее взоры прихожан.
Но высокая ли по своим достоинствам выходит у него работа? Творить самое лучшее, самое совершенное из возможного — это было в существе его натуры, в крови; ему постоянно хотелось превзойти границы своего умения и способностей, ибо он тогда лишь был удовлетворен своей работой, когда создавал нечто свежее, непохожее на то, что было раньше и что осязаемо расширяло само понятие искусства. Если дело касалось достоинств работы, он никогда не шел ни на какие уступки — предельная добросовестность как человека и как художника была той скалой, на которой зиждилась его жизнь. Лишь пошатни он эту скалу, прояви безразличие, не заставь себя трудиться так, чтобы падать с ног от изнеможения, поступись своим неистовым рвением — что тогда осталось бы от него самого?
Он мог отлить бронзовую статую папы Юлия вдвое быстрей, если бы его удовлетворяла просто приличная статуя; и никто не стал бы упрекать его, тем более что литье бронзы не было его ремеслом, а заказ навязали ему силой. Но он потратил отнявшие у него столько энергии месяцы, ибо хотел, чтобы эта работа возвысила его имя, весь его род и всех людей искусства. Если бы он мог тогда пойти на то, чтобы создать просто приемлемую статую Юлия, ему, вероятно, было бы легче смирить свой дух сейчас и расписать плафон тоже лишь приемлемыми фресками. Микеланджело со своей артелью сумел бы при желании заполнить оставшуюся часть потолка без особых хлопот. Но ему было ясно, что фрески получаются у него далеко не блестяще. И он сказал об этом Джулиано да Сангалло.
— При сложившихся обстоятельствах ты сделал все, что мог, — успокаивал его друг.
Микеланджело расхаживал по гостиной Сангалло, судорожно обхватив руками плечи, не в силах унять волнения.
— Нет, я не уверен, что сделал все.
— Никому и в голову не придет укорять тебя в чем-то. Папа поручил тебе работу, и ты исполнил ее, как тебе было сказано. Кто поступил бы иначе?
— Я. Если я сдамся и оставлю плафон таким, как он получается, я буду презирать себя.
— Зачем ты принимаешь это так близко к сердцу?
— Есть на свете вещи, от которых я не могу отступиться. Когда у меня в руках молоток и резец и я говорю себе: «Пошел!» — я должен быть уверен, что делаю работу без изъяна. Мне абсолютно необходимо сохранить уважение к самому себе. Если я однажды почувствую, что могу мириться с плохой работой, — в голосе его звучала и мука, и мольба о том, чтобы Сангалло поддержал его и укрепил в этом мнении, — тогда я как художник кончился.
Готовя картоны для оставшейся части плафона, он заставлял свою боттегу работать не покладая рук. Мучительными своими сомнениями он ни с кем не делился, но рано или поздно надо было решать, что делать дальше. Нельзя же допускать, чтобы артель поднималась на леса и расписывала плафон, когда он уже знал, что все росписи придется счистить. А через десять суток предполагалось завершить еще одну партию картонов и перевести их на грунт. Микеланджело надо было действовать.
Какую-то передышку дал ему приход Рождества. Воспользовавшись празднествами, начавшимися в Риме задолго до торжественного дня, Микеланджело приостановил работы, не показывая и виду, какое смятение у него на душе. Помощники же его, обрадовавшись свободе, веселились, как дети.
Он получил письмо от кардинала Джованни. Не угодно ли Микеланджело отобедать с ним в день Рождества? Это был первый знак его внимания к Микеланджело с тех пор, как тот начал свое дерзкое сражение с папой. Микеланджело купил — впервые за несколько лет — изящную шерстяную рубашку коричневого цвета, пару соответствующих рейтуз и плащ из бежевого камлота, от которого его янтарные глаза делались еще светлее. В таком платье он и пошел слушать мессу в церковь Сан Лоренцо ин Дамазо, но его праздничное настроение было сильно омрачено запущенным видом храма, лишившегося своих прославленных каменных колонн.
Ко двору кардинала Джованни на Виа Рипетта Микеланджело сопровождал грум, ливрея которого была вышита флорентинскими лилиями. Проходя по обширному переднему залу с величественной парадной лестницей, а затем по гостиной и музыкальной, Микеланджело заметил, как сильно обогатился кардинал в последнее время. На стенах висели новые картины, всюду стояли привезенные из Малой Азии античные изваяния, целый кабинет, был отведен для античных монет и гемм. Микеланджело шел медленно, с вниманием оглядывая новые для него произведения искусства и дивясь тому, что от огромного многогранного таланта своего отца Джованни унаследовал лишь одно: безупречное понимание искусства.
Войдя в боковую дверь, он оказался в небольшой гостиной. Тут, у горящего камина, протянув руки к огню, сидела Контессина — на алебастровых ее щеках рдел яркий румянец. Она подняла голову.
— Микеланджело.
— Контессина.
— Come va?
— Non ce male…
— …как говорят каменотесы в Сеттиньяно.
— Мне не надо спрашивать, как ты себя чувствуешь. У тебя прекрасный вид.
Румянец на ее щеках стал еще ярче.
— Раньше ты мне никогда не говорил ничего подобного.
— Но думал всегда так.
Она поднялась, подавшись к нему. От нее шел запах тех же духов, к каким он привык, когда она была еще девочкой, во дворце Медичи. Тоска по тем счастливым дням вдруг нахлынула на него.
— Ты уже давно вошла в мое сердце. Еще с тех пор, когда моя жизнь только начиналась. В Садах Медичи.
В глазах ее светились и боль и счастье в равной мере.
— Ты тоже всегда был в моем сердце.
Микеланджело вспомнил, что и у стен есть уши, и мягко изменил тон разговора.
— Здоровы ли Луиджи и Никколо?
— Они здесь, со мной.
— А Ридольфи?
— Его тут нет.
— Значит, ты здесь ненадолго?
— Джованни вызвал меня для свидания с папой. Святой отец обещал вступиться за нас, защитить перед Синьорией. Но я не возлагаю на это никаких надежд. Мой муж по-прежнему живет лишь мыслью о свержении республики. Он говорит об этом при каждом удобном и неудобном случае.
— Я знаю.
И, глядя друг на друга, они задумчиво улыбнулись.
— Это неосторожно с его стороны, но уж так он решил. — Она неожиданно оборвала фразу и поглядела ему в глаза. — Видишь, я все говорю о себе. Теперь я хочу поговорить о тебе.
Он пожал плечами.
— Борюсь, но, как всегда, терплю поражения.
— Работа не удается?
— Пока нет.
— Еще удастся.
— Ты уверена в этом?
— Готова положить руку на огонь.
Она протянула руку и держала ее перед собой, словно бы терпя обжигающее пламя. Ему хотелось схватить эту руку и сжать в своих руках, хотя бы на одно мгновение. А она, откинув голову, засмеялась: ей показалось забавным, что она вспомнила сейчас эту тосканскую формулу клятвы. Вслед за ней засмеялся и он, и голос его, проникая в звуки ее голоса и сливаясь с ним, словно бы притрагивался с лаской к волшебной его плоти и сущности. И он знал, что это был тоже род обладания — необыкновенного, редкостного, прекрасного и святого.
Римская Кампанья — это совсем не Тоскана, и она не наполняла душу Микеланджело всепоглощающей лирической благодатью. Но она обладала своей историей и своей силой, эта плоская, распростершаяся на много верст, плодородная равнина, где то и дело встречались остатки древнеримских акведуков, когда-то доставлявших чистую воду с гор. Вот вилла императора Адриана, где он хотел воскресить славу Греции и Малой Азии и где Микеланджело не раз видел, как землекопы извлекали на свет божий мраморы, дошедшие от поколений людей, живших при Перикле; вот Тиволи с его величественными водопадами — излюбленное место загородных прогулок римлян времен Империи; романские замки, гнездившиеся на склонах Альбанских гор, среди лавы и туфа, каждый на своем отдельном утесе в ряду многих вершин, окружающих громаду кратера; от кратера расходились покрытые темно-зелеными лесами горные отроги, скатываясь вниз с той чисто скульптурной пластичностью, какую Микеланджело видел в горах вокруг Сеттиньяно. Через Фраскати и Тускулум он поднимался все выше и выше и уже бродил среди развалин виллы Цицерона, осматривал амфитеатр, форум, рухнувший храм; деревушки, сложенные из камня, были рассеяны меж холмов, возникнув в темной глубине веков, раньше римлян и этрусков; высился храм Фортуны среди стен Пренесте, окружавших десяток хижин, с Пещерой Судьбы и склепами — кто мог знать, в какие отдаленные времена их соорудили?
Бродя вокруг громадного кратера вулкана, он углублялся все дальше и дальше в прошлое — белый камень, тесанный неведомо кем и когда, был расплескан по нагорью как молоко, чуть ниже уже виднелись древние поселения человека. На ночь он останавливался в крошечной гостинице или, постучав, заходил в хижину крестьянина, где платил за ужин и кровать; к вечеру у него было такое ощущение, словно горы качались у него под ногами и туф выскальзывал из-под его башмаков, — чувство чудесной усталости толчками шло от ступней и лодыжек к икрам, коленям, бедрам, поднималось к мышцам живота и поясницы.
И чем глубже он проникал в древность, в отдаленные эры существования этих вулканических гор и складывавшейся на них цивилизации, тем яснее ему становилось, что он должен делать в ближайшие дни. Его помощникам придется уйти от него. Многие мастера-ваятели давали своим ученикам и подмастерьям обтесывать мраморный блок до некой безопасной грани, за которой начиналась заключенная в камне фигура, но ему, Микеланджело, надо обтесывать глыбу, обтачивать ее плоскости и углы, снимая кристаллы слой за слоем, только самому, своими руками. Ведь он не Гирландайо, который писал лишь главные фигуры и самые важные сцены, предоставляя боттеге завершать остальное. Он должен работать один, без помощников.
Он уже не обращал внимания на то, как движется время; здесь, среди изваянных вулканами скал, над канувшими в вечность веками, дни, что торопливо летели друг за другом, казались такими ничтожно малыми. Он почти не замечал бега времени, зато гораздо острее стал чувствовать пространство и все старался поместить себя в воображении в центр свода Систины, как он когда-то помещал себя усилием разума в сердцевину блока Дуччио, постигая и его вес, и массу и в точности угадывая, что этот блок способен выдержать и от чего он треснет, расколется, если нарушить равновесие сил. Он уже расчистил поле, вспахал и засеял его и с открытой головой стоял теперь под солнцем и дождем. Все как бы оставалось по-прежнему, и лишь тонкий ярко-зеленый чудо-росток возвещал начало новой жизни, укрытой пока под корою его мозга.
В новогоднее утро, когда его земляки-помощники праздновали приход 1509 года от Рождества Христова, Микеланджело покинул каменную хижину в горах и по овечьей тропе стал подниматься все выше и выше, пока не оказался на крутой вершине. Воздух тут был острый, ясный и холодный. Закутавшись шарфом, чтобы не заледенели рот и зубы, он стоял на утесе, а за самыми дальними отрогами, куда только достигал глаз, всходило солнце. Лучи его постепенно оживляли всю равнину Кампаньи, бросая на нее бледно-розовые и рыжевато-коричневые отсветы. Далеко-далеко был Рим, ясно видимый, весь в искрах и блестках. Еще дальше к югу открывалось Тирренское море — под голубым, по-зимнему прозрачным небом оно было пастельно-зеленым. Яркий свет заливал весь ландшафт: леса, покрывающие цепи гор, мягко изваянные лощины, холмы, маленькие города, плодородные поля, одинокие усадьбы, возведенные из камня селения, горные и морские дороги, ведущие к Риму, корабли в океане…
«Что за дивный художник, — думал в благоговении Микеланджело, — что за дивный художник был Бог, сотворивший вселенную! Это был и скульптор, и архитектор, и живописец. По его замыслу появилось само пространство, и он наполнил его своими чудесами». И Микеланджело вспомнил стихи, открывающие Книгу Бытия.
«В начале сотворил Бог небо и землю. Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною… И сказал Бог: да воздвигнется свод посреди воды… И создал Бог свод; и отделил воду, которая под сводом, от воды, которая над сводом… И назвал Бог свод небом».
…Свод… Господу Богу тоже надо было творить внутри свода! И что же он создал? Не только солнце, и луну, и само небо, а неисчислимое изобилие вещей, целый мир под этим небом. Мысли, фразы, образы из Библии потоком хлынули в его сознание.
«…И сказал Бог, да соберется вода, которая под сводом, в одно место, и да явится суша… И назвал Бог сушу землею, а собрание вод назвал морями… И сказал Бог: да произрастит земля зелень, траву, сеющую семя…
…И сказал Бог: сотворим человека по образу нашему; и да владычествуют они над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над скотом, и над всею землею, и над всеми гадами, пресмыкающимися по земле. И сотворил Бог человека по образу своему, по образу божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их».
И Микеланджело знал, знал теперь так ясно, как ничего еще не знал в своей жизни, — лишь Книга Бытия, лишь новое сотворение вселенной достойно заполнить собою свод Систины. Что может быть благороднее в искусстве, чем показать, как Господь Бог создает солнце и луну, воду и сушу, вызывает к жизни мужчину и женщину? Он создаст целый мир на плафоне Систины словно бы это был новый, никогда и никем еще не сотворенный мир. Именно этим он победит, подчинит себе непокорный свод. Это единственная тема, перед лицом которой уродливость и неуклюжесть архитектуры капеллы исчезнет, будто ее не бывало, и вместо нее возникнет сияющая красота архитектуры Господней.
Он спросил камерария Аккурсио, можно ли поговорить с папой наедине хотя бы несколько минут. Камерарий устроил встречу в тот же день, в вечернее время. Папа тихо сидел в малом тронном зале и диктовал секретарю письмо в Венецию, которая была самым сильным противником Ватикана в Италии. Микеланджело опустился на колени.
— Святой отец, я пришел поговорить с вами насчет плафона Систины.
— Да, мой сын?
— Когда я уже расписал часть потолка, я понял, что работа получится посредственная.
— Почему же?
— Потому что, если написать одних Апостолов, впечатление будет очень бледное. Они займут слишком мало места на потолке и потеряются.
— Но ведь там будут еще и орнаменты.
— Я начал писать эти орнаменты, как вы мне сказали. Апостолы от них выглядят еще более жалко. Лучше было бы обойтись без всяких орнаментов.
— Ты твердо уверен, что работа получится дурно?
— Я размышлял об этом очень много и скажу вам по совести, что дело обстоит именно так. Сколь бы искусно ни расписал я плафон, но если мы будем придерживаться прежнего замысла, это принесет мало чести и вам и мне.
— Когда ты беседуешь со мной в спокойном тоне, как сейчас, Буонарроти, я чувствую, что ты прав. И разумеется, я не допускаю мысли, что ты пришел ко мне просить позволения бросить работу.
— Нет, святой отец. У меня задумана композиция, которая прославит свод Систины.
— Я верю в тебя и потому не хочу спрашивать, какой у тебя замысел. Но я буду часто наведываться в капеллу и смотреть, как продвигается дело. Начиная почти все заново, ты, наверно, увеличиваешь сроки работы и ее объем раза в три?
— …в пять, а может, и в шесть раз.
Папа заерзал на своем троне, встал, немного походил по залу, потом остановился перед Микеланджело.
— Странный ты человек, Буонарроти. Ты вопил, что фреска не твое ремесло, и едва не ударил меня в своей ярости. А вот теперь, через восемь месяцев, приходишь ко мне и предлагаешь план, который потребует куда больше и труда и времени. И кто только может понять тебя?
— Не знаю, — уныло ответил Микеланджело. — Я сам себя едва понимаю. Я только знаю, что если мне приходится расписывать этот свод, то я не могу исполнить работу плохо и создать для вас что-то заурядное, если даже вы просили бы меня об этом.
Чуть усмехнувшись, Юлий покачал в недоумении головой, теребя свою белую бороду. Затем возложил на темя Микеланджело руку и благословил его.
— Расписывай свой плафон, как хочешь. Мы не можем заплатить тебе в пять или в шесть раз больше того, что назначили раньше. Но прежнюю сумму — три тысячи дукатов — мы теперь удваиваем и заплатим тебе шесть тысяч.
Следующая задача, стоявшая перед Микеланджело, была куда деликатней и сложней. Ему надо было сказать Граначчи, что боттега распускается, что его помощники должны возвратиться домой, Микеланджело готовил Граначчи к предстоящему очень осторожно.
— Я оставляю Мики, чтобы он растирал мне краски, а Росселли будет накладывать штукатурку. Все остальное я собираюсь делать своими руками.
Граначчи был в ужасе.
— По правде говоря, я никогда не думал, что ты способен управлять мастерской, подобно Гирландайо. Ты хотел попробовать, и я тебе помогал… Но если ты будешь работать на этих лесах один и писать всю Книгу Бытия, это займет у тебя не меньше сорока лет!
— Нет, около четырех.
Граначчи обхватил своего друга за плечи и стал читать по памяти:
— «…И когда, бывало, приходил лев или медведь, и уносил овцу из стада, то я гнался за ним и нападал на него, и отнимал из пасти его; и если он бросался на меня, то я брал его за космы и поражал его и умерщвлял его». Ты воистину художник с отвагой Давида.
— Но в то же время я большой трус. Я не могу решиться сказать обо всем нашим товарищам. Может быть, ты сделаешь это за меня?
Он вернулся в Систину и оглядел свод свежим, обостренным взглядом. Вся архитектура капеллы не очень-то отвечала его новому видению и тому живописному убранству, какое он задумал. Ему нужен был другой свод, совершенно иной потолок, сооруженный с единственной целью — показать его фрески в наивыгоднейшем свете. Но он, конечно, и не подумал снова идти к папе и просить у него миллион дукатов на то, чтобы перестраивать эту капеллу, разобрав кирпичные стены, уничтожив штукатурку, военную площадку над потолком, крепкую крышу. Нет, он поступит хитрее: будучи сам себе архитектором, он преобразит этот громадный свод, применяя единственный материал, который был ему доступен: краски.
Проявив величайшую изобретательность, он должен изменить вид потолка и воспользоваться его изъянами, подобно тому как он воспользовался выемкой в блоке Дуччио, направить свое воображение на такой путь, о каком ему не пришлось бы и помышлять, не столкнись он с тяжелыми препятствиями. Или он найдет в себе силы и сумеет придать всему пространству свода новый облик, или свод, сопротивляясь, раздавит и сокрушит его.
Он утвердился в своей мысли написать на плафоне и множество людей, и всемогущего Бога, который создал их; он хотел запечатлеть человечество в его захватывающей красоте, в его слабости и одновременно в его неиссякаемой силе: Бог, в его могуществе, сделал возможным и то и другое. Фрески его должны быть полны трепетной, глубокой значительности и жизненности, они заставят взглянуть на вселенную совершенно по-новому: реальным миром станет свод, а мир тех, кто будет смотреть на этот свод снизу, станет иллюзией.
Арджиенто и Мики сколотили для него верстак, поставив его посреди холодного, как лед, мраморного пола. Теперь Микеланджело знал, чего ему надо добиваться от свода и что в нем сказать: число фресок будет продиктовано прежде всего его желанием преобразить и исправить архитектуру свода. Ему предстояло создать убранство помещения и одновременно само это помещение. Стоя внизу, он оглядел плафон.
Срединную плоскость, простирающуюся на всю длину свода, он использует для главных легенд: «Отделение Вод от Суши», «Бог, создающий Солнце и Луну», «Бог, создающий Адама и Еву», «Изгнание из Рая», «Легенда о Ное и Потопе». Теперь наконец-то он мог воздать долг благодарности делла Кверча за его великолепные библейские сцены, изваянные из истринского камня на портале церкви Сан Петронио.
С точки зрения архитектурной ему требовалось заключить эту важнейшую, срединную часть фресок в некую раму, а весь длинный и узкий потолок расписать так, чтобы он смотрелся как неразрывное целое. Практически он должен был создать не один плафон, а три плафона. Ему предстояло сделаться поистине волшебником: ведь необходимо было охватить каждую пядь стен и потолка сразу, связать, объединить их в едином композиционном замысле, согласовать и сочленить живопись и архитектуру таким образом, чтобы любая деталь логически вытекала из другой и поддерживала ее, чтобы ни одна фигура или сцена не казалась зрителю изолированной.
На все это требовались недели сосредоточенных дум, и каждое решение, к которому приходил Микеланджело, учитывало суровейшее обстоятельство, связанное с конструкцией плафона: восемь громоздких, далеких от изящества треугольных распалубок, по четыре на каждой стороне их вершины, идущие к середине свода, и четыре распалубки двойного размера, расположенные в углах, по торцовым стенам капеллы, с вершинами, обращенными вниз. Микеланджело потратил сотни часов, размышляя, как замаскировать, скрыть эти распалубки или, по крайней мере, лишить их господствующей роли в плафоне. И вдруг он понял, что ему надо подойти к делу с совершенно другой стороны. Он должен обратить эти распалубки в свою пользу, богато расписав их скульптурно выпуклыми фигурами, — тогда они составят сплошной фриз, внешнюю раму тех фресок, что будут написаны внутри ее, в глубине свода.
Эта мысль так его взволновала, что оттеснила в его сознании все остальное, а его проворные руки, нанося рисунки на бумаге, едва успевали угнаться за ней. Двенадцать падуг между вершинами распалубок он отведет для Пророков и Сивилл, которые будут сидеть на больших мраморных тронах. Всего получится двенадцать тронов, а огибающий все четыре стороны капеллы карниз, написанный так, будто его изваяли из мрамора, соединит, свяжет эти троны. Этот внушительный, очень заметный карниз послужит как бы внутренней рамой — плафона и замкнет собою все девять центральных сюжетов росписи. По обе стороны каждого трона будут помещены похожие на мраморные изваяния младенцы-путти, над ними, обрамляя центральные фрески по углам, возникнут великолепные юноши — двадцать обнаженных тел, повернутых спиной к середине плафона; взоры этих юношей будут обращены на малые фрески, заполняющие нижние крылья потолка.
Когда Росселли был уже на подмостках и молотком с двойным клювцом собрался сдирать записанную фресками штукатурку, а Мики внизу приготовился ловить в полотнище падающие куски, к Микеланджело вдруг подошел Арджиенто. По его запачканному лицу катились слезы, карие глаза потускнели.
— Арджиенто, что случилось?
— У меня умер брат.
Микеланджело положил на плечо юноши руку:
— Какая беда…
— Мне надо ехать домой. Участок сейчас переходит ко мне. Я должен работать на нем. У брата остались маленькие дети. Я буду теперь крестьянином. Я женюсь на вдове брата, буду кормить детей.
Микеланджело отложил в сторону перо и облокотился на верстак.
— Но ведь тебе не нравится жить в деревне.
— Вы будете работать на этих лесах очень долго. А я не люблю краски и росписи.
Микеланджело устало подпер голову ладонями.
— Я тоже не люблю их, Арджиенто. Но я напишу эти фигуры так, словно они высечены из камня. Будет такое впечатление, что любая фигура вот-вот двинется и спустится с плафона на землю.
— Все равно это будет живопись.
— Когда ты уезжаешь?
— Сегодня после обеда.
— Я буду скучать по тебе.
Микеланджело выплатил Арджиенто все деньги, какие ему задолжал, — тридцать семь золотых дукатов. В результате кошелек его почти опустел. Уже девять месяцев, начиная с мая, он не получал от папы ни скудо, а за это время была приобретена мебель, покупались краски, известь и все остальное для штукатурки и росписи плафона; помимо того, он выплачивал жалованье своим помощникам, снабдил средствами на дорогу Якопо, Тедеско, Сангалло, Доннино, Буджардини, не говоря уже о том, что четыре месяца кормил их. До тех пор пока не закончена бóльшая часть плафона, он не мог допустить и мысли снова обратиться к папе и попросить у него денег. А как он может написать хотя бы одну-единственную фреску, если он еще не разработал весь план плафона целиком? Прежде чем он по-настоящему приступит к первой своей росписи, пройдет не один месяц. И вот теперь, когда дела требуют от него все больше сил и времени, он лишается человека, который готовил бы ему пищу, прибирал в комнатах или выстирал при нужде рубашку.
Он сидел в тихом, замолкшем доме и хлебал деревенский суп, вспоминая о тех еще недавних днях, когда тут было так шумно и весело, когда рассказывал свои анекдоты Якопо, Аристотель читал лекции о «Купальщиках», а Буджардини неустанно восхвалял Флоренцию. Теперь в этих комнатах с голыми кирпичными стенами станет тише, но как одиноко и сиротливо он будет чувствовать себя там, на лесах, в совсем пустой капелле.
Он начал с большой фрески «Потоп», расположенной подле входа в капеллу. К марту у него был уже изготовлен картон в натуральную величину, и оставалось только перевести его на поверхность плафона. Зимняя стужа не смягчалась и по-прежнему свирепствовала в Риме. Капелла ужасающе промерзала. Даже сотня жаровен, расставленных на полу, не могла бы ее обогреть. Микеланджело приходилось натягивать на себя толстые шерстяные чулки, теплые штаны и плотную рубашку.
Росселли, уехавший в Орвието, где ему предложили выгодный заказ, научил Мики готовить штукатурку и накладывать ее на плафон. Микеланджело помогал ему втаскивать на помост по крутой боковой лестнице мешки с известью, песком и поццоланой — вулканическим туфовым порошком. Здесь, наверху, Мики делал из этих материалов свой состав для штукатурки. Микеланджело не нравился красноватый оттенок, вызываемый примесью поццоланы, и обычно он сам добавлял в готовое тесто извести и толченого мрамора. Затем Микеланджело и Мики взбирались к самому потолку по трем платформам, расположенным ступенями, одна под другой, — их соорудил Росселли, чтобы облегчить роспись верхней части, плафона. Мики накладывал слой штукатурки, потом держал перед Микеланджело картон. Действуя костяным шильцем и применяя уголь и красную охру, Микеланджело переносил рисунок на стену.
Мики спускался вниз и брался за другую свою работу — растирал краски. Микеланджело был теперь на самом верху лесов, на девять сажен от пола. Тринадцати лет поднялся он впервые на леса в церкви Санта Мария Новелла и остался на высоте один — один над пространством всего храма, всего мира. Ныне ему было тридцать четыре года, и он вновь, как и в ту давнюю пору, чувствовал головокружение. Когда его макушку отделяло от плафона расстояние лишь в четверть аршина, капелла с этой высоты казалась неимоверно пустынной. Запах влажной штукатурки бил в нос, тянуло ядовитым душком свежих, только что растертых красок. Стараясь не смотреть вниз, на мраморный пол капеллы, он брал кисть и выжимал ее, пропуская между большим и указательным пальцами левой руки: надо было следить за тем, чтобы с утра краски были жидкими.
В свое время Микеланджело немало наблюдал, как работал Гирландайо; он усвоил правило, что писать фреску надо начиная сверху и уже потом расширять красочное поле вниз и в обе стороны. Однако ему не хватало опыта делать это профессионально — он приступил теперь к работе, расписывая главный узел фрески, тот, что был с левого ее края и больше его интересовал: последний кусок зеленой земли, еще не захваченный потопом; ствол согнутого бурею дерева, распростершийся в ту сторону, где плавал будущий Ноев ковчег, люди, еще живые, взбираются на берег в надежде избежать гибели; женщина сжимает в своих объятиях младенца, другой ребенок, постарше, цепляется за ее ногу; муж несет на спине обезумевшую жену; головы людей, молодых и старых, виднеются на поверхности воды, которая все прибывает и вот-вот их поглотит; и в самом верху — юноша, судорожным усилием влезший на дерево и ухватившийся за него, будто на такой высоте можно было найти спасение.
Он писал, сильно запрокидывая голову, отводя назад плечи, глаза его были устремлены кверху. На лицо ему капала краска, с мокрой штукатурки стекала влага и попадала в глаза. От неловкой, неестественной позы руки и спина быстро уставали. В первую неделю работы он из осторожности разрешал Мики покрывать штукатуркой лишь небольшой участок плафона, постепенно расширяя его; он пока только искал, нащупывал очертания фигур, определял, какой тон придать обнаженному телу или голубым, зеленым и розовым пятнам одежды у тех персонажей, которые еще что-то на себе сохранили. Он чувствовал, что тратит чересчур много времени и усилий на обработку малых деталей и что при таком темпе ему действительно потребуются на работу, как предсказывал Граначчи, все сорок лет, а не четыре года. Но по мере того как он продвигался вперед, его техника становилась совершенней; эта фреска о всемирном потопе, где жизнь и смерть как бы схватились друг с другом и закружились в неистовом вихре, мало напоминала собой мертвенно-уравновешенную живопись Гирландайо. Пусть он работал медленно, это его не беспокоило: придет время, когда он овладеет новым для него мастерством в полной мере.
Неделя была уже на исходе, как подул резкий северный ветер. Он свистал и заливался, целую ночь не давая Микеланджело сомкнуть глаза. Утром он пошел в Систину, замотав рот шарфом, и, взбираясь на леса, даже не знал, сможет ли отогреть руки и держать кисть. Но когда он был уже на самой верхней из платформ, выстроенных Росселли, он увидел, что браться за кисть нет нужды: фреска его погибла. Штукатурка плафона и краски за ночь нисколько не высохли. Более того, вдоль контуров дерева, сокрушаемого бурей, и с плеч мужчины, карабкающегося из воды на берег с узлом одежды на спине, катились капли влаги. От сырости на фреске выступила и расползлась плесень, поглощая краску. Мики глухо сказал, стоя позади Микеланджело:
— Я плохо замесил штукатурку?
Прошло несколько минут, пока Микеланджело справился с собой и ответил:
— Вина тут моя. Я не умею смешивать краски для фресок. Я учился этому у Гирландайо слишком давно. А когда я писал первого своего Пророка, краски мне готовил Граначчи или другие помощники. Сам я только расписывал стену.
Он с трудом спустился по лестнице, в глазах у него стояли слезы; спотыкаясь, будто слепой, поплелся он к папскому дворцу и бесконечно долго сидел, ожидая, в холодной приемной. Когда его провели к папе, того поразило горестное выражение лица Микеланджело.
— Что произошло, сын мой? Ты совсем болен.
— У меня страшная неудача.
— Какая же именно?
— Все, что я написал, все испорчено.
— Так быстро?
— Я говорил вам, ваше святейшество, что это не мое ремесло.
— Не падай духом, Буонарроти, никогда еще я не видал тебя… побежденным… Я предпочитаю, чтобы ты нападал на меня.
— Со всего плафона капает влага. От сырости местами уже проступила плесень.
— И ты не можешь ее высушить?
— Я совсем не знаю, что делать, ваше святейшество. Все мои краски покрылись плесенью. А по краям фрески появилась соляная кромка, она вконец губит работу.
— Не могу поверить, чтобы ты с чем-то не справился и потерпел неудачу. — Папа повернулся к груму. — Сейчас же отправляйся к Сангалло, пусть он осмотрит плафон Систины и скажет мне, в чем дело.
Микеланджело вышел в холодную приемную и снова стал ждать, сидя на жесткой скамье. Да, это было самое тяжелое поражение, какое он когда-либо испытывал. Сколь ни горько было ему жертвовать годами, работая над фреской, он все же породил великий замысел. Он не привык испытывать неудачи — по его представлениям, это было еще хуже, чем, подчиняясь чужой воле, заниматься не своим ремеслом. Нет сомнения, что папа сейчас откажется от него, прекратит с ним все дела, хотя его неудача с фреской не имела отношения к его искусству как ваятеля по мрамору. Конечно же, ему не дадут теперь высекать надгробие. Если художник так жестоко посрамлен, с ним покончено. Весть о его конфузе с фреской облетит всю Италию за несколько дней. Вместо того чтобы вернуться во Флоренцию с триумфом, он, забыв о всякой гордости, потащится туда, как побитая собака. Флоренции это не может понравиться. Флорентинцы будут считать, что он уронил их престиж в искусстве. Гонфалоньер Содерини будет тоже разочарован: он предполагал, что работа Микеланджело на папу принесет ему выгоду, а теперь он окажется перед Ватиканом лишь в долгу. И снова Микеланджело потеряет целый год, оставшись без настоящего творческого труда.
Он был так погружен в свои мрачные мысли, что не заметил, как во дворце появился Сангалло. И, поспешно идя вместе с ним в тронный зал, он не успел подготовить себя к предстоящему разговору.
— Ну, что ты обнаружил, Сангалло? — спросил папа.
— Ничего серьезного, ваше святейшество. Микеланджело применяет слишком жидкую известь, и от ветра и холода из нее выступила сырость.
— Я замешивал штукатурку точно в тех же пропорциях, как Гирландайо во Флоренции, — пылко возразил Микеланджело. — Я видел, как он ее готовит…
— Римская известь делается из травертина. Она сохнет не так быстро. Поццолана, которую Росселли научил тебя добавлять в известь, не затвердевает в ней и часто выделяет плесень, когда штукатурка подсыхает. Советую тебе добавлять в известь вместо поццоланы мраморный порошок и лить поменьше воды. Тогда все будет в порядке.
— А как с моими красками? Мне придется счистить все, что я написал?
— Зачем же? Когда воздух немного согреется, он уничтожит плесень. Твои краски не пострадают.
Если бы Сангалло, придя во дворец, сказал, что роспись плафона погибла, Микеланджело был бы к обеду уже в дороге, на пути во Флоренцию. А теперь он мог возвращаться к своему плафону, хотя от всего того, что он пережил в это утро, у него начала мучительно болеть голова.
Ветер стал стихать. Выглянуло солнышко. Штукатурка плафона подсохла. А скорбный путь во Флоренцию вместо Микеланджело пришлось проделать Сангалло. Зайдя в дом на площади Скоссакавалли, Микеланджело увидел, что мебель в комнатах затянута простынями, а все вещи снесены вниз и сложены у двери. У Микеланджело упало сердце.
— Что случилось?
Сангалло покачал головой, губы у него были сурово сжаты.
— Я сижу совсем без работы. Меня не зовут ни во дворец Джулиано, ни на Монетный двор, ни в один из новых дворцов. Знаешь, какой дали мне теперь заказ? Прокладывать сточные трубы на улицах! Почетный труд для папского архитектора, не правда ли? Ученики мои все перешли к Браманте. Он клялся, что захватит мое место, и, как видишь, захватил.
На следующее утро семья Сангалло уехала из Рима. Ватикан этого просто не заметил. Стоя в капелле на своих лесах, Микеланджело чувствовал себя в Риме так одиноко, как никогда раньше; обводя кистью камни и последний клочок зеленой земли, захлестываемый подступавшими водами, он словно бы видел, что это он сам, а не давно погибшие люди, всеми покинутый и отчаявшийся, судорожно цепляется за пустынные серые скалы.
«Потоп» потребовал у Микеланджело тридцать два дня беспрерывной упорной работы. Когда он ее заканчивал, деньги у него уже совсем иссякли.
— Даже не разберешь — то ли живот у нас прирос к хребтине, то ли хребтина к животу, — подшучивал Мики.
Все прежние заработки Микеланджело ушли на отцовские дома и земельные участки, из которых Лодовико рассчитывал извлекать доходы для семьи, но Микеланджело это не принесло спокойствия. В каждом письме, которое приходило из Флоренции, Микеланджело натыкался на жалобы и слезные мольбы: почему он не посылает денег своим братьям, чтобы те открыли лавку, почему не посылает денег отцу, когда тот решил прикупить еще хорошей земли, подвернувшейся ему по дешевке? Почему он бездействует, ничего не предпринимая для того, чтобы перенести судебное дело тети Кассандры в Рим, где бы он мог лучше защитить интересы семейства? И снова у Микеланджело появлялось такое ощущение, будто на его фреске был изображен он сам, а не какой-то безвестный голый и беззащитный человек, пытавшийся вскарабкаться на Ноев ковчег, в то время как другие страдальцы, в страхе потерять свое последнее убежище, угрожающе занесли над ним свои дубинки.
Как же это так выходило, что только он, Микеланджело, один не достиг процветания, пользуясь своими связями с папой? Юный Рафаэль Санцио, недавно привезенный в Рим своим земляком-урбинцем Браманте, который был старым другом семейства Санцио, тут же обеспечил себя частными заказами. А от изящества и обаяния его работ папа пришел в такой восторг, что поручил Рафаэлю украсить фресками станцы — комнаты в новых своих апартаментах, куда он хотел переехать из палат Борджиа, внушавших ему отвращение. Те фрески в станцах, которые начали писать Синьорелли и Содома, папа приказал закрасить, оставив лишь работы Рафаэля. Получая от папы щедрое содержание, Рафаэль снимал пышно обставленную виллу, поселив там красивую молодую любовницу и наняв целый штат слуг. Рафаэля уже окружали поклонники и ученики; он вкушал самые спелые плоды римской жизни. В числе немногих близких людей папа приглашал его с собой на охоту, звал на обеды в кругу друзей. Его можно было увидеть в Риме всюду; всеми он был обласкан, всем нравился; со всех сторон на него сыпались новые заказы и предложения; украшать свой летний павильон его просил даже банкир Киджи.
Микеланджело угрюмо оглядел голые кирпичные стены своего дома, тускло-коричневые, унылые, без занавесей и ковров, остановил взор на скудной подержанной мебели, купленной у старьевщика. Когда Рафаэль появился в Риме, Микеланджело ожидал, что он придет к нему и знакомство их продолжится. Но Рафаэль не дал себе труда сделать сотню шагов и зайти к нему в это жилище или Систину.
Однажды вечером, когда Микеланджело, кончив работу, шел по площади Святого Петра, весь, начиная с волос, забрызганный краской и штукатуркой, он увидел Рафаэля; тот шагал навстречу ему, окруженный поклонниками, учениками и просто праздными молодыми людьми. Поравнявшись с Рафаэлем, Микеланджело сказал сухо:
— Куда это ты идешь с такой свитой, будто князь?
Не замедляя шага, Рафаэль язвительно ответил:
— А куда идете вы в одиночестве, будто палач?
Эта фраза заронила в душу Микеланджело немалую каплю яда. Он сознавал, что одиночество его было добровольным, но и эта мысль ничуть его не утешала. Он поплелся дальше и, добравшись до своего рабочего стола, усердной работой заглушил и чувство голода, и чувство сиротливости: он готовил рисунок для второй своей фрески, «Жертвоприношение Ноя». По мере того как пальцы его двигались все проворнее и мозг работал яснее, на бумаге оживали и Ной, и его престарелая жена, и три Ноевых сына с их женами, и предназначенный в жертву Богу овен, а комната казалась Микеланджело уже не такой мрачной и пустой: в самом ее воздухе как бы струилась энергия, наполняя все вокруг силой и цветом. Чувство голода и чувство неприкаянности постепенно куда-то отступали. У него возникло ощущение родства и близости к этим только что родившимся старцам и юношам и к этому миру, созданному им самим.
В глубокой тишине ночи он говорил себе:
— Когда я в одиночестве, я не более одинок, чем на людях.
И он вздыхал, хорошо зная, что он жертва своего собственного характера.
Папа Юлий нетерпеливо ждал случая посмотреть первую фреску, но как ни нуждался Микеланджело в деньгах, он не прерывал работы еще десять дней и написал «Дельфийскую Сивиллу» и «Пророка Иоиля» — они были размещены на своих тронах по обеим сторонам малой фрески «Опьянение Ноя». Микеланджело хотелось показать папе достойные образцы фигур, которыми он предполагал окружить центральную часть плафона.
Юлий поднялся по лестнице на леса и вместе с Микеланджело стал разглядывать фреску — пятьдесят пять мужчин, женщин и детей, в большинстве своем показанных во весь рост; лишь немногие были погружены в пучину вод, держа на поверхности свои головы и плечи. Папа поговорил о величественной красоте и осанке темноволосой «Дельфийской Сивиллы», расспросил о старике с космами седых волос, несущем своего мертвого юношу сына, о Ноевом ковчеге, который вырисовывался на заднем плане и напоминал древнегреческий храм, полюбопытствовал насчет того, что будет написано на других участках плафона. Микеланджело уклонялся от прямых ответов: ему нужно было сохранить за собой право менять свои планы и замыслы по мере того, как работа будет подвигаться вперед. Юлий был чрезвычайно доволен всем увиденным и воздержался от каких-либо замечаний. Он спокойно спросил:
— Остальной плафон будет столь же хорош?
— Он должен быть еще лучше, святой отец, ибо я только учусь, как применять законы перспективы на такой высоте.
— Твои фрески на плафоне совсем не похожи на те, которые находятся внизу.
— Когда я напишу несколько новых фресок, уверяю вас, разница еще увеличится.
— Ты меня порадовал, сын мой. Я прикажу казначею выдать тебе следующие пять сотен дукатов.
Теперь Микеланджело мог послать денег домой и утихомирить на время семейство, мог купить еды про запас, приобрести необходимые материалы для работы: он думал, что впереди его ждут спокойные месяцы, когда он будет работать без помех и примется писать «Райский Сад», «Сотворение Евы», а затем и сердцевину всего плафона — «Бога, творящего Адама».
Но наступившие месяцы принесли ему все, что угодно, кроме спокойствия. Дружески настроенный к Микеланджело камерарий Аккурсио дал ему знать, что его «Оплакивание» хотят вынести из храма Святого Петра: рабочей армии Браманте, состоявшей из двух тысяч пятисот человек, надо было разобрать южную стену базилики и освободить место для возводимых пилонов. Взбежав по длинному лестничному маршу базилики, Микеланджело увидел, что «Оплакивания» уже нет на старом месте, — статуя, ничуть не поврежденная, была теперь установлена в маленькой часовне Марии Целительницы Лихорадки. Успокоившись, Микеланджело отошел в сторону и стал смотреть, как рабочие Браманте закрепляли на древних колоннах южной стены петли канатов; затем, не веря своим глазам, с таким чувством, будто внутри у него все оборвалось, он увидел, как эти древние колонны из мрамора и гранита, рухнув на каменный пол, раскололись вдребезги. Обломки колонн вывозили на свалку, словно дикий булыжник. Когда, дробя античные изразцы пола, упала южная стена, она разрушила и те памятники и надгробья, которые были подле нее. А как мало потребовалось бы средств, чтобы в полной сохранности перенести эти сокровища в другое место!
Через два дня на дверях дворца Браманте белела подметная бумажка, в которой Браманте был назван Руинанте. По всему городу передавали басню о том, как Браманте постучался в двери рая, а Святой Петр не пустил его туда, сказав: «Зачем ты разрушил мой храм в Риме?» В ответ на это Браманте будто бы спросил Святого Петра, неужели тот предпочитает, чтобы он, Браманте, разрушил самый небесный свод и перестроил его по-своему.
Насколько Микеланджело знал, ключи от Систины были только у него и у камерария Аккурсио. Микеланджело настаивал на этом с самого начала, чтобы никто не мог ни шпионить за ним, ни нарушать его уединения. Но когда он, работая в той части капеллы, которая была предназначена для мирян, начал писать сидящего на огромном троне Пророка Захарию, у него появилось ощущение, будто кто-то заходит в Систину по ночам. Никаких осязаемых доказательств у него не было, ничего в капелле не передвигалось, но он чувствовал, что чья-то рука трогала его вещи и клала их не так, как они были оставлены накануне. Кто-то в его отсутствие поднимался на леса.
Однажды Мики спрятался у двери капеллы и обнаружил: в Систину приходил Браманте, и не один, а, как показалось Мики, вместе с Рафаэлем. Значит, у Браманте тоже были ключи от Систины. Являлись соглядатаи в капеллу очень поздно, за полночь. Микеланджело пришел в бешенство: ведь пока он закончит свой свод и откроет его для обозрения, все его новые живописные приемы будут уже применены Рафаэлем в его фресках в станцах! Разве по римским работам Рафаэля не было видно, как тщательно он изучил Микеланджеловых «Купальщиков»? Выходит, Рафаэль осуществит переворот в живописи, а его, Микеланджело, будут считать только копиистом!
Микеланджело попросил камерария Аккурсио устроить ему встречу с Юлием. Он прямо заявил папе, что какие бы новшества он, Микеланджело, ни придумал, у него нет возможности утаить их от Рафаэля.
Браманте стоял рядом и не произносил ни слова. Микеланджело потребовал, чтобы ключ от капеллы у него был отнят. Папа попросил Браманте передать ключ Аккурсио. Так разрешился второй кризис в работе Микеланджело над сводом. Он снова вернулся в капеллу.
А назавтра пришло письмо от племянницы кардинала Пикколомини, который так недолго был папой Пием Третьим. Семейство Пикколомини настаивало, чтобы Микеланджело высек оставшиеся одиннадцать статуй для сиенского алтаря или же возвратил сто флоринов денежного аванса, за который в свое время давал поручительство Якопо Галли. Микеланджело не мог выплатить сейчас сотню флоринов. Помимо того, Пиколомини уже должны были ему деньги за одну статую, которую он для них изваял.
В другом письме, от Лодовико, говорилось, что, когда отец был занят ремонтом дома в Сеттиньяно, Джовансимоне повздорил с ним и даже замахнулся на него, угрожая побить, а затем поджег и дом и амбар. Урон от огня был небольшой, поскольку оба строения были каменные, но от таких тяжких переживаний Лодовико заболел. Микеланджело послал денег на ремонт и дал в ответном письме нагоняй брату.
Все четыре истории вконец расстроили Микеланджело. Работать по-настоящему он был уже не в силах. И в то же время жажда ваять из мрамора охватила его с такой мучительной силой, что он изнемогал, не в состоянии бороться с собой. И ему захотелось снова побывать в Кампанье: он шел по ней большими переходами, покрывая версту за верстой, и жадно глотал чистый воздух, словно бы стараясь доказать себе, что у него есть объем, есть три измерения. В дни гнетущих своих тревог, в дни самых безнадежных дум он получил известие от кардинала Джованни — тот вызывал его к себе во дворец. Неужто стряслось еще что-то дурное? Джованни сидел, одетый в свою красную мантию и кардинальскую шапочку, его бледное одутловатое лицо было чисто выбрито, на Микеланджело пахнуло знакомым запахом крепких флорентинских духов. За спиной кардинала стоял Джулио, мрачный, с угрюмо сдвинутыми бровями.
— Микеланджело, я жил с тобой под одной крышей в доме моего отца и питаю к тебе самые теплые чувства.
— Ваше преосвященство, я всегда это знал.
— Вот почему я хотел бы, чтобы ты постоянно бывал в моем дворце. Ты должен бывать у меня на обедах, находиться при мне, когда я выезжаю на охоту, скакать на коне в моей свите, когда я еду по городу, направляясь служить мессу в церковь Санта Мария ин Доменика.
— Но, ваше преосвященство, к чему мне все это делать?
— Я хочу показать Риму, что ты принадлежишь к самому близкому моему кругу.
— Разве вы не можете просто объявить об этом хоть всему городу?
— Слова ничего не значат. В этот дворец приходят духовные лица, высшая знать, богатейшие купцы. Когда эти люди увидят, что ты здесь постоянный гость, они поймут, что ты находишься под моим покровительством. Я уверен, что этого хотел бы и мой отец.
Благословив Микеланджело, Джованни вышел из комнаты. Микеланджело посмотрел на Джулио: тот шагнул вперед и тихим, приветливым голосом сказал:
— Ты знаешь, Буонарроти, кардинал Джованни владеет искусством не наживать себе врагов.
— В нынешнем Риме для этого надо быть гением.
— Кардинал Джованни и есть такой гений. Никто из кардиналов не пользуется в коллегии такой любовью, как он. И он чувствует, что ты нуждаешься в его добром отношении.
— Это почему же?
— Браманте поносит и клянет тебя, обвиняя в том, что это ты приклеил к нему прозвище Руинанте. Число твоих недругов под влиянием этого урбинца возрастает с каждым днем.
— И кардинал Джованни хочет заступиться за меня?
— Не нападая на Браманте. Если ты станешь близким другом нашего дома, кардинал, не говоря Браманте ни одного сердитого слова, заставит умолкнуть всех, кто тебя порочит.
Микеланджело вновь взглянул в тонкое, красивое лицо Джулио; впервые в жизни он почувствовал к нему какую-то симпатию, так же как впервые Джулио проявил по отношению к нему дружеское расположение.
По извилистой тропинке Микеланджело взобрался на холм Яникулум и отсюда окинул взором рыжевато-коричневые крыши Рима, уступами сбегавшие по холмам, Тибр, вьющийся как огромная змея или гигантская буква S. Он все спрашивал себя, можно ли в одно и то же время принадлежать к приспешникам кардинала Джованни и расписывать плафон Систины. В нем говорило чувство благодарности к Джованни за то, что тот хотел помочь ему, и он действительно нуждался в помощи. Но даже не будь он занят работой целые дни и ночи, мог ли он сделаться прислужником кардинала? Ведь он совсем не умеет предаваться светским забавам, да и не питает никакой любви к свету. Как ни стремился он возвысить положение художника и добиться того, чтобы его отличали от простого ремесленника, от мастерового, все же он твердо знал: художник — это человек, который должен постоянно трудиться. Годы летят так быстро, препятствия, стоящие перед художником, столь серьезны и многочисленны, что, если он не будет работать, напрягая свои силы до предела, он никогда не сможет раскрыть себя и создать целое полчище изваяний. Это немыслимо, чтобы он, Микеланджело, поработав над плафоном два-три утренних часа, тут же шел мыться, отправлялся во дворец и любезничал там, болтая с тремя десятками гостей, и долго, не считая времени, сидел за столом, поглощая изысканные блюда!..
Когда Микеланджело благодарил кардинала Джованни и объяснял ему причины, по которым он не мог воспользоваться его предложением, тот слушал очень внимательно.
— Почему это невозможно для тебя, а Рафаэлю все дается так легко? Он тоже исполняет большую работу, и с высоким мастерством, и все же он каждый день бывает на обедах то в одном, то в другом дворце, ужинает с близкими друзьями, ходит на спектакли и только что купил чудесный дом в Трастевере для своей новой дамы сердца. Ты не будешь оспаривать, что он живет полной жизнью. Заказы предлагают ему чуть ли не каждый день. И он ни от чего не отказывается. Почему же он все это может, а ты нет?
— Честно говоря, ваше преосвященство, я не знаю, как вам это объяснить. Для Рафаэля работа над произведением искусства — это вроде яркого весеннего дня в Кампанье. Для меня — это трамонтана, холодный ветер, дующий в долины с горных вершин. Я работаю с раннего утра до наступления темноты, потом при свечах или масляной лампе. Искусство для меня — это мучение, тяжкое и исступленно радостное, когда оно удается хорошо. Искусство держит меня в своей власти постоянно, не оставляя ни на минуту. Когда я вечером кончаю работу, я опустошен до предела. Все, что было у меня за душой, я уже отдал мрамору и фреске. Вот почему я не могу тратить своих сил ни на что другое.
— Даже тогда, когда это в твоих же жизненных интересах?
— Самый жизненный мой интерес — это как можно лучше исполнить свою работу. Все остальное проходит как дым.
Он поднялся на свой помост, твердо решив, что никакие дела и хлопоты ни в Риме, ни во Флоренции не отвлекут его больше от работы. У него уже были готовы рисунки для всего плафона — предстояло написать три сотни мужчин, женщин и детей, вдохнуть в них могущество жизни, сделать их трехмерными, как трехмерны люди, живущие на земле. Та сила, которая должна была сотворить их, таилась внутри него, ей надо было только прорваться. От него требовалась дьявольская энергия: ведь, корпя над работой не один день и не одну неделю, а целые месяцы, он был обязан придать каждому персонажу свой, только ему присущий характер, ум, душу, склад тела и все это сделать с такой озаренностью, чувством монументальности и напором, чтобы редкие из земных людей могли сравниться с ними в своей мощи. И каждая фигура, каждый персонаж должен был быть выношен им где-то внутри и рожден, вытолкнут, как из чрева, бешеным усилием воли. Ему, Микеланджело, надо было напрячь все свои созидательные способности, животворное его семя должно было возрождаться в нем каждый день заново и, пуская ростки, рваться в пространство, заполнять плафон, творя вечную жизнь. Создавая своими руками и разумом облик Бога-Отца, он сам был словно Божественная Матерь, корень и источник благородного племени, получеловек, полубог, каждую ночь сам себя насыщающий плодородящей силой и вынашивающий зачатый плод до зари, чтобы потом на одиноком зыбком ложе, поднятом почти к небесам, произвести род бессмертных.
Даже всемогущий Господь, сотворивший солнце и луну, сушу и воду, злаки и растения, зверей и пресмыкающихся, мужчину и женщину, даже господь изнемог от такой бурной созидательной работы. «И увидел Бог все, что он создал, и вот, хорошо весьма». Но в той же Книге Бытия сказано далее: «И совершил Бог к седьмому дню дела свои, которые он сделал, и почил в день седьмой от всех дел своих…» Как же не изнемочь и не истощиться ему, Микеланджело Буонарроти, если он работает из месяца в месяц, не зная ни приличной пищи, ни отдыха, будучи сам человеком небольшого, всего в два аршина и четыре с половиной вершка, роста и веся лишь сотню фунтов, то есть не более чем какая-нибудь флорентинская девушка из благородной семьи? Когда он возносил мольбу к господу, говоря: «Боже, помоги мне!» — он молился самому себе, стремясь сохранить силу духа и не сломиться, поддержать телесную бодрость и укрепить волю, дабы явить в творчестве все свое могущество и постоянно видеть своим внутренним взором иной мир, более героический, чем земной.
Уже тридцать дней он писал от зари до зари, завершая «Жертвоприношение Ноя», четырех юных титанов, сидящих по углам этой фрески, «Эритрейскую Сивиллу» и «Пророка Исайю», помещенных друг против друга, на противоположных падугах, а возвращаясь домой, принимался готовить картон «Изгнание из Рая». Уже тридцать дней он спал, не раздеваясь, не снимая даже башмаков, и когда однажды, закончив очередную часть плафона, еле живой от усталости, велел Мики снять с себя башмаки, то вместе с башмаками у него слезла с ног и кожа.
Он забыл в своем рвении всякую меру. Работая стоя под самым потолком, он должен был закидывать голову, оттягивать назад плечи и сильно выгибать шею, отчего у него начиналось головокружение и ломота во всех суставах; в глаза ему капала краска, хотя он привык щурить их при каждом взмахе кисти, как когда-то щурил, оберегаясь от летящей мраморной крошки.
Трех подставок, сооруженных Росселли, ему уже не хватало, и тот построил четвертую, еще выше. Он писал и в сидячем положении, весь скорчившись, прижимая для равновесия колени к животу, и приникал к плафону так близко, что от глаз до потолка оставалось лишь несколько дюймов: в тощих его ягодицах скоро появлялась такая боль, что невозможно было терпеть. Тогда он откидывался на спину и подтягивал колени почти к подбородку с тем, чтобы поддерживать ими руку, протянутую к потолку. Поскольку он больше не заботился о своей внешности и совсем не брился, его борода стала превосходной мишенью для падавшей с потолка краски и воды. И как бы он ни вытягивался, как ни сгибался, какую позу ни принимал, вставал ли на колени, ложился на спину или вновь поднимался, он все время испытывал огромное напряжение.
Затем он решил, что он слепнет. Получив письмо от брата Буонаррото, он начал было читать его, но перед глазами у него поплыли какие-то неясные пятна. Он отложил письмо, умылся, рассеянно подцепил несколько раз вилкой безвкусные макароны, сваренные для него Мики, и снова взялся за письмо. Он не мог разобрать в нем ни слова.
В отчаянии он лег на кровать. Что он делает с собой? Он отказался исполнить простую работу, о которой просил его папа, и замыслил совсем другой план, и вот теперь он выйдет из этой капеллы сгорбленным, кривобоким, слепым карликом, потерявшим человеческий облик и постаревшим по своей собственной великой глупости. Как Торриджани искалечил ему лицо, так этот свод искалечит все его тело. Он будет носить шрамы от сражения с этим плафоном до самой своей кончины. И почему только у него все складывается так дурно и несчастливо? Он мог бы потрафить папе, избегая с ним стычек, и давно жил бы уже во Флоренции, наслаждаясь обедами в Обществе Горшка, любуясь своим уютным и удобным домом и работая над изваянием Геракла.
Совсем лишившись сна, страдая от боли во всем теле, чувствуя тоску по родине и страшное свое одиночество, он встал в черной, как чернила, темноте, зажег свечу и на обороте старого рисунка принялся набрасывать строки, стараясь этим как бы облегчить свое горе.
От напряжения вылез зоб на шее
Моей, как у ломбардских кошек от воды,
А может быть, не только у ломбардских.
Живот подполз вплотную к подбородку,
Задралась к небу борода. Затылок
Прилип к спине, а на лицо от кисти
За каплей капля краски сверху льются
И в пеструю его палитру превращают.
В живот воткнулись бедра, зад свисает
Между ногами, глаз шагов не видит.
Натянута вся спереди, а сзади
Собралась в складки кожа. От сгибанья
Я в лук кривой сирийский обратился.
Мутится, судит криво
Рассудок мои. Еще бы! Можно ль верно
Попасть по цели из ружья кривого?
…Так защити же
Поруганную честь и труд мой сирый;
Не место здесь мне. Кисть — не мой удел.
Он получил весть, что брат его Лионардо умер в монастыре в Пизе. Было неясно, почему он оказался в Пизе, там ли его и похоронили, от какой болезни он умер. Но когда Микеланджело пошел в церковь Сан Лоренцо ин Дамазо заказывать мессу за упокой души Лионардо, он понял, что ему не надо узнавать, от чего умер брат: он умер от избытка рвения. Как можно поручиться, что и ему самому не суждено умереть от того же недуга?
Мики наткнулся на колонию каменотесов в Трастевере и теперь проводил с ними все вечера и праздники. Росселли ездил то на юг, в Неаполь, то на север, в Витербо и Перуджию, и, как признанный мастер своего дела, штукатурил стены под роспись. Микеланджело безвыездно жил в Риме. И никто больше не заглядывал к нему, никто не приглашал к себе. Разговоры его с Мики касались главным образом растирания красок и заготовки материалов, нужных для работы на лесах. Он вел такой же затворнический образ жизни, как монахи в Санто Спирито.
Он уже не ходил в папский дворец беседовать с Юлием, хотя папа, после второго посещения капеллы, прислал ему тысячу дукатов на расходы. Ни одна живая душа больше не появлялась в Систине. Когда Микеланджело шел из своего дома в капеллу и из капеллы домой, он спотыкался, будто слепец, и с трудом переходил площадь: голова его была опущена, он никого не замечал. Прохожие тоже больше не обращали внимания на его запачканные красками и известью платье, лицо, бороду, волосы. Кое-кто считал его сумасшедшим.
«Помешанный, — такое слово было бы вернее, — бормотал Микеланджело. — Когда я провел весь день на Олимпе среди богов и богинь, как мне снова примениться к этой жалкой земле?»
Он и не пытался этого сделать. Ему было довольно того, что он достиг своей главной цели: жизнь людей на его плафоне была реальной, истинной жизнью. На тех же, кто был на земле, он смотрел как на призраков. Его ближайшими, сердечными друзьями были Адам и Ева, написанные на четвертой большой фреске плафона. Он изобразил Адама и Еву в Райском саду не болезненно-слабыми и боязливыми, а могуче сложенными, живыми и прекрасными созданиями; в них чувствовалась такая же изначальная естественность, какая была в камне, у которого они остановились, подойдя к обвитому змием дереву, и они поддались искушению скорей от спокойного сознания своей силы, чем от младенческой глупости. Это была пара, способная дать начало человеческому роду! И когда они, изгнанные, бежали из рая в некие пустынные земли и меч архангела, показанного в правой части фрески, был занесен прямо над их головами, они были испуганы, но не покорены, не сломлены духом и не унижены до степени пресмыкающихся.
Это были прародители человека, созданные самим Господом Богом, и он, Микеланджело Буонарроти, вызвал их к жизни во всем их благородстве и телесной красоте.
В июне 1510 года, двенадцать с лишним месяцев спустя после того, как Микеланджело показал Юлию «Потоп», первая половина свода была расписана. На малой центральной фреске Бог, окутанный широким розовым хитоном, только что вызвал Еву из ребра спящего Адама; по углам фрески, обрамляя ее, были изображены четыре обнаженных юноши, которым предстоит родиться от Адама и Евы, — у них прекрасные лица и сильные тела, словно бы изваянные из мрамора теплых тонов; по обе стороны от юношей, книзу, под стягивающим весь свод карнизом, помещались на своих тронах похожая на Вулкан Кумская Сивилла и Пророк Иезекииль. Половина плафона была теперь захвачена разливом великолепных красок — горчично-желтых, бледно-зеленых, цвета морской воды, лилово-розовых, лазурно-голубых, и среди них сияли, будто под лучами солнца, телесные тона могучих обнаженных фигур.
Микеланджело никому не говорил, что плафон наполовину закончен, но папа узнал об этом без промедления. Он прислал грума сказать Микеланджело, что после обеда будет в Систине. Микеланджело помог Юлию взобраться на последние перекладины лестницы, сделал с ним круг по помосту, показав «Давида и Голиафа», «Юдифь и Олоферна», сюжеты из истории предков Христа, написанные в распалубках над окнами.
Юлий потребовал тотчас же разобрать леса с тем, чтобы все увидели, какое великолепие созидается на плафоне.
— Святой отец, разбирать леса еще не время.
— Почему?
— Потому что еще многое остается дописывать: младенцев, играющих позади тронов Пророков и Сивилл, обнаженные фигуры на вершинах распалубок, по обеим сторонам…
— Но я слышал, что первая половина плафона закончена.
— Главные картины действительно закончены, но надо дописать еще так много деталей…
— Когда же это будет сделано? — упрямо допрашивал папа.
Микеланджело взяла злость. Он решительно отрезал:
— Когда будет готово!
Юлий вспыхнул и, передразнивая Микеланджело, резким хрипловатым голосом повторил его фразу:
— Когда будет готово! Когда будет готово!
Затем он в ярости поднял свой посох, на который опирался, и ударил им Микеланджело по плечу.
Наступила тишина, противники стояли, впившись друг в друга глазами. Микеланджело весь похолодел и, потрясенный, не чувствовал боли в плече. Он поклонился и сдержанно, словно его чувства были уже сокрушены этим ударом, сказал по правилам ритуала:
— Все будет сделано, как того желает ваше святейшество. Леса разберут завтра же, и капелла будет готова к осмотру.
И он отступил назад, давая дорогу Юлию, чтобы тот спустился по лестнице вниз.
— Тебе, Буонарроти, не дано отставить своего первосвященника! — вскричал Юлий. — А вот ты отставлен!
Микеланджело сбежал вниз вслед за папой, еле касаясь перекладин лестницы, и вышел из капеллы. Значит, конец всему! Горчайший, позорный конец — быть побитым палкой подобно холопу. Он, Микеланджело, клявшийся возвысить положение художников в мире и добиться того, чтобы их считали не просто мастеровыми, а самыми уважаемыми людьми, он, которого превозносило Общество Горшка за его дерзкий отказ подчиниться папскому велению, был обесчещен и унижен так, как еще не унижали ни одного из именитых художников!
Волны нервного потрясения все время охватывали его, пока он, слепо спотыкаясь, брел по каким-то неведомым ему улицам и едва угадывал дорогу к дому. Он, Микеланджело, заново создал целый мир. Он хотел быть Богом! Что же, папа Юлий Второй указал ему его место. Юлий — наместник Бога на земле, ведь об этом толковал даже брат Лионардо, а он, Микеланджело Буонарроти, был лишь тружеником в полях. Не странное ли дело — один удар палки может развеять столь много иллюзий.
«Не место здесь мне. Кисть — не мой удел!»
Триумф Браманте был полным.
Что должен делать теперь он, Микеланджело? Юлий никогда не простит ему того, что он разгневал его, папу, и заставил пустить в ход палку, а он, Микеланджело, никогда не простит Юлия за то, что тот нанес ему такое бесчестие. Он никогда уже не возьмет в руки наполненную краской кисть, никогда не коснется ею плафона. Вторую половину свода может расписывать Рафаэль.
Вот он уже доплелся до дома. Там ждал его Мики. Встретив Микеланджело, он не произнес ни слова, только пучил глаза, как филин.
— Собирай свои пожитки, Мики, — сказал ему Микеланджело. — И убирайся отсюда не теряя времени. Нам лучше уехать из Рима порознь. Если папа прикажет арестовать меня, я не хочу, чтобы вместе со мной попался и ты.
— Он не имел права ударить вас. Он вам не отец.
— Он мне святой отец. Он может предать меня смерти, если захочет. Но ему надо сначала еще захватить меня!
Микеланджело стал набивать одну парусиновую сумку своими рисунками, а другую платьем и остальными вещами. Потом он принялся писать записку Росселли, чтобы попрощаться с ним и просить его отвезти всю мебель и домашнюю утварь перекупщику в Трастевере. Через несколько минут, когда он кончил писать, в дверь постучали. Мики метнул взгляд на запасную дверь. Но бежать было уже поздно. Значит, подумал Микеланджело, его поймали, он не успел скрыться. Что его ждет теперь — какая новая кара, какое унижение? Он мрачно усмехнулся: когда ты провел четырнадцать месяцев под самым сводом, лежа лицом вверх, у темницы Святого Ангела наверняка окажутся свои удобства!
В дверь постучали вторично, очень резко. Он отворил ее, ожидая увидеть стражу. Вместо нее перед ним стоял камерарий Аккурсио.
— Могу я войти, мессер Буонарроти?
— Вы пришли арестовать меня?
— Мой милый друг, — мягко сказал Аккурсио, — вам не надо принимать слишком близко к сердцу такие пустяки. Неужели вы допускаете мысль, что первосвященник позволит себе ударить человека, которого бы он не любил?
Микеланджело притворил дверь и стоял теперь, упершись ладонями в стол и глядя широко открытыми глазами прямо в лицо камерария.
— Вы хотите сказать, что папский удар — это знак благоволения его святейшества?
— Папа любит вас, любит как одаренного, хотя и непокорного сына. — Аккурсио вынул из-за пояса кошелек и положил его на рабочий стол Микеланджело. — Первосвященник просил меня передать вам эти пятьсот дукатов.
— …золотое снадобье, чтобы залечить мою рану?
— …и таким образом извиниться перед вами.
— Святой отец хочет сказать, что он желает извиниться передо мной?
— Да. Он решил это сделать, едва переступил порог дворца. Ведь все произошло против его воли. Папа говорит, что это случилось только потому, что и над вами и над ним властвует эта ужасная террибилита.
— Кому-нибудь известно, что папа послал вас ко мне с извинением?
— Разве это так важно?
— Поскольку весь Рим будет знать, что первосвященник ударил меня, я могу жить здесь только в том случае, если всем станет известно, что он извинился.
Аккурсио мягко пожал плечами:
— Разве мыслимо, чтобы в нашем городе что-то осталось тайной?
Освятить и открыть для публики первую половину плафона Юлий решил накануне Успения. Десятник Моттино со своими рабочими разбирал и вытаскивал из капеллы леса, за ним присматривал Росселли. Все эти суматошные дни Микеланджело просидел дома: он готовил картоны Пророков Даниила и Иеремии, Ливийской и Персидской Сивилл. Он ни разу не показался ни близ Систины, ни близ папского дворца. Юлий не вступал с ним ни в какие переговоры и не передавал ни слова. Перемирие их было весьма натянутым.
Микеланджело уже совсем не следил за временем. Он знал, зима сейчас или лето, порой ему было известно, какой наступил месяц, но часто этим дело и кончалось. Когда он писал письма во Флоренцию, он не мог поставить под ними дату и объяснял это так: «Не знаю, какой сегодня день, но, кажется, вчера была пятница». Или: «Я не знаю, какое сегодня число, но вчера, я знаю, был день Святого Луки». Папа не дал ему приказа прийти на богослужение в Систину. Он узнал о состоявшейся в капелле церемонии почти случайно, когда однажды в полдень Мики услышал стук в дверь и ввел к нему в комнату Рафаэля. Микеланджело сидел, склонившись над своим рабочим столом, и рисовал Амана и Медного Змия для распалубок.
Взглянув на Рафаэля, он заметил, что тот сильно постарел, под глазами у него были темные круги, все лицо несколько одрябло. Рафаэль был в розовато-лиловом атласе, украшенном драгоценными каменьями. Заказчики, хлынувшие в его мастерскую толпами, предлагали ему самую разнообразную работу — от отделки кинжала до возведения огромных дворцов. Все, на что у Рафаэля не хватало времени, делали за него его помощники. Рафаэлю было теперь всего двадцать семь лет, но выглядел он на добрый десяток старше. Если Микеланджело изнурял и старил его тяжкий труд, то красота Рафаэля несла ущерб от всякого рода излишеств: от яств и вина, от женщин, от развлечений с друзьями, от неумеренных похвал.
— Мессер Буонарроти, ваша капелла буквально сразила меня, — сказал Рафаэль, и в голосе и глазах его чувствовалось истинное восхищение. — Я пришел извиниться. При встрече с вами я вел себя дурно. Мне не следовало говорить с вами так, как я говорил тогда на площади. Я должен был отнестись к вам с бо'льшим уважением.
Микеланджело вспомнил, как он ходил к Леонардо да Винчи извиняться за свои дурные манеры.
— Художники должны прощать друг другу все грехи.
Никто больше не пришел поздравить его, никто ни разу не остановил его на улице и не начал разговора, никто не предлагал ему новых заказов. Он жил теперь в таком одиночестве, словно был уже мертвецом. Роспись плафона Систины ничуть не взволновала римскую публику, все будто свелось к частному поединку между Микеланджело, Господом Богом и Юлием Вторым.
Но тут папа Юлий вдруг оказался завязнувшим в войне.
Спустя двое суток после открытия капеллы Юлий во главе своей армии покинул Рим — он хотел вытеснить французов из Северной Италии и тем укрепить и обезопасить папское государство. Микеланджело видел его отъезд: папа сидел на горячем боевом скакуне; в сопровождавшей его процессии были отряды испанцев, присланные испанским королем, получившим за это из рук папы власть над Неаполем; затем двигались наемники-итальянцы, которыми командовал племянник Юлия герцог Урбинский; войско римлян возглавлял другой его родственник, Маркантонио Колонна. Первой задачей папы было осадить Феррару, союзника Франции. Юлий позаботился о помощи — должно было подойти пятнадцатитысячное швейцарское войско, поддержанное значительными силами венецианцев. Но, продвигаясь на север, войскам папы надо было принудить к повиновению независимые города-государства Модену и Мирандолу, родовое гнездо великого Пико…
Микеланджело грызла тревога: ведь французы были единственными покровителями республики Флоренции. Если папа сумеет изгнать французские войска из Италии, положение Флоренции станет очень уязвимым. Тогда недалек будет день, когда гонфалоньер Содерини и вся Синьория тоже почувствуют на своей спине удар палки Юлия. Микеланджело оказался теперь на мели, или, вернее, сам посадил себя на мель. Камерарий Аккурсио передал ему папские дукаты и папское извинение, но он не передал просьбы первосвященника снова возвести в Систине леса и возобновить работу над алтарной половиной свода. Юлий ждал, когда Микеланджело явится в Ватикан с поклоном. А он, Микеланджело, ждал, чтобы Юлий сам пригласил его. Папа уехал из Рима, может быть, на много месяцев. Что же остается теперь делать ему, Микеланджело?
Отец писал, что во Флоренции тяжело болеет брат, Буонаррото. Микеланджело очень хотелось съездить домой и побыть подле брата, но как осмелиться покинуть Рим? И вместо поездки в родной город он послал туда денег, поубавив содержимое кошелька, полученного от папы вместе с извинением через камерария. Он раздумывал, где бы раздобыть заказ на скульптуру или на живопись и таким образом занять себя и до возвращения папы заработать какую-то сумму денег. Но он не привык искать заказов. Он даже не знал, как приступить к этим поискам.
Услышав, что папский канцелярист, флорентинец Лоренцо Пуччи уезжает из Рима, направляясь к папе в Болонью, Микеланджело разыскал его и спросил, не может ли он поговорить с Юлием от его, Микеланджело, имени: Микеланджело желал получить у папы пятьсот дукатов, которые тот должен был ему за уже расписанную половину плафона; помимо того, пусть папа скажет, надо ли начинать работу над второй половиной свода и будут ли отпущены средства на возведение лесов. Лоренцо Пуччи ответил Микеланджело, что постарается уладить дело как можно лучше. Более того, он обещал подумать, нельзя ли найти для Микеланджело какой-нибудь дополнительный заказ и тем дать ему возможность пережить такое трудное время.
В эти именно дни Микеланджело принялся писать сонет, обращенный к папе:
…Я ж — твой слуга: мои труды даны
Тебе, как солнцу луч, — хоть и порочит
Твой гнев все то, что пыл мой сделать прочит,
И все мои старанья не нужны.
Микеланджело получил возможность продолжить роспись плафона лишь после наступления нового, 1511, года. В течение всех эти недель и месяцев, тяжких своей неопределенностью, он сильно нуждался, много страдал и пережил не одно крушение надежд. Не в силах больше выдержать бездействия, он кинулся в Болонью, к папе, но увидел, что семейство Бентивольо там снова пришло к власти, а Юлий был так занят своими хлопотами, что даже не мог принять Микеланджело и уделить ему несколько минут. Микеланджело поехал оттуда прямо во Флоренцию — он хотел повидаться с домашними и взять денег из прежних своих сбережений, отданных на хранение эконому больницы Санта Мария Нуова. На эти деньги Микеланджело рассчитывал возвести в капелле леса и приняться за роспись, не дожидаясь ни разрешения папы, ни его субсидий. Брат Буонаррото уже выздоровел, но был слишком еще слаб, чтобы начать работать, а отец получил от Флоренции государственный пост — первый в семействе Буонарроти пост при жизни Микеланджело, — Лодовико сделали подестой в городке Сан Кашано. Когда Лодовико отправлялся туда, он забрал у эконома больницы часть Микеланджеловых денег, не поставив его в известность об этом и не спросив его согласия, хотя законных прав на деньги сына у него уже не было. Оправдываясь перед Микеланджело, отец писал в своем письме так:
«Я взял эти деньги в надежде, что смогу их вернуть раньше твоего приезда во Флоренцию. Теперь я вижу, что сглупил, и я ужасно сожалею об этом. Я поступил так потому, что послушался советов посторонних людей».
Микеланджело возвратился в Рим с пустыми руками. И по всему было видно, что папа Юлий скоро возвратится в Рим тоже с пустыми руками. Военные дела Юлия складывались весьма неудачно: несмотря на то, что он захватил Модену, его гарнизон в Болонье оказался очень слабым, продовольствия там не хватало, прямо у ворот города стояли войска Бентивольо, а в нескольких верстах от Болоньи укрепились французы. Феррара дала войскам папы отпор, нанеся им серьезное поражение; французы подкупили швейцарские отряды, и те согласились возвратиться к себе на родину; папа был уже готов направить племянника Пико делла Мирандола к французам для переговоров о своей сдаче, но тут появились венецианские и испанские войска и успели спасти его от такого позора.
Папский канцелярист вернулся в Рим и привез Микеланджело денег, а также разрешение возводить леса под второй половиной плафона, ближе к трону папы; средства на постройку лесов тоже были отпущены. Теперь Микеланджело мог вступить в схватку с Богом — писать Господа, творящего Адама, писать сотворения Солнца и Луны, отделение вод от суши, света от тьмы; он мог теперь бороться за то, чтобы зиждитель предстал на его плафоне с той убеждающей силой, которая заставила бы всех воскликнуть: «Да! Это Господь Бог. Только он и никто другой!» Эти четыре фрески с образом Господа Бога стали сердцевиной свода. От них зависело на плафоне все остальное. Если бы он не смог создать Бога с такой убедительностью, с какой Бог создал человека, этот плафон лишился бы своей души, оправдывавшей весь замысел Микеланджело и всю его работу.
Он всегда любил Бога. В самые мрачные свои часы он говорил: «Бог создал нас не для того, чтобы покинуть». Вера в Бога всегда укрепляла его; а теперь ему надо явить и показать миру, что же такое Бог, как он выглядит и какие внушает чувства, в чем заключена его волшебная сила и благодать. Его Бог не должен быть каким-то особенным, созданным только по его представлениям, он должен быть Богом-отцом всем людям, таким, каким они могут принять его, почитать его и ему поклоняться.
Это была весьма непростая задача, но он не сомневался, что может создать образ такого Бога. Ему надо только запечатлеть на рисунках облик, который он носил в себе с самого детства. Бога как самую прекрасную, могучую, разумную и любящую силу во вселенной. Поскольку Бог сотворил человека по образу и подобию своему, у Бога и лицо и тело человека. Первое человеческое существо, которое создал Бог, Адам, конечно же, был во всем подобен Богу. Явив взору Адама, сына божьего, который был возлюбленным творением своего создателя, показав великолепие его тела, благородство мысли, нежность души, красоту его лица, и рук, и ног, видя в нем прообраз всего самого прекрасного, что только есть на небе и на земле, — явив взору такого Адама, разве этим косвенно не скажешь и о самом Боге-отце? Богу, летящему в белом одеянии, с величавой бородой, остается только протянуть к Адаму свою десницу и через какое-то мгновение чуть коснуться его, чтобы от этого одухотворяющего прикосновения получили свое начало и человек, и весь мир.
Пока Микеланджело, паря высоко в небесах, писал малую фреску «Бог, отделяющий Воду от Суши». Юлий все глубже погружался в пучину земных горестей, уготованных сокрушенным воителям, и уже по-иному теперь смотрел на своего живописца в Систине. Он потерпел неудачу, осаждая Феррару, и ничего не добился, стараясь расстроить союз между Священной Римской империей и Францией; к тому же у него так разыгралась подагра, что его привезли в Равенну на телеге, запряженной волами. Папские войска и войска Венеции были жестоко побиты феррарцами, которые бушевали вовсю, финансовые средства папы так истощились, что он вынужден был продать восемь новых кардинальских постов, собрав восемьдесят тысяч дукатов — по десять тысяч с каждого кардинала. Французы и феррарцы вновь захватили Болонью и восстановили власть семейства Бентивольо. Юлий потерял там свою армию, артиллерию, обоз, утратил последние свои ресурсы. Когда он разгромленный, ехал обратно в Рим, он узнал о бунте церковников: на портале кафедрального собора в Римини висело воззвание духовенства, обращенное к Генеральному совету в Пизе, — священнослужители требовали провести следствие и осудить всю политику папы Юлия Второго.
Крушение Юлия было крушением и Микеланджело, ибо его жизнь теперь тесно переплелась с жизнью первосвященника. В тот день, когда Бентивольо пришли к власти, болонцы стеклись на площадь Маджоре и сбросили Микеланджелову бронзовую статую Юлия наземь, прямо на булыжники. Торжествующий герцог Феррары позже расплавил статую, пустив металл на пушку и назвав ее «Юлий». Микеланджело отдал этой статуе пятнадцать месяцев усердного труда, вложил в нее столько творческой энергии, столько настрадался — и вот теперь на площади Маджоре торчала лишь самая заурядная пушка, которая стала объектом бранных насмешек со стороны болонцев и которую, конечно, применят против папы Юлия, если только тот осмелится опять выступить на север с новым войском. Винченцо ликовал.
Микеланджело казалось, что здесь, в Риме, события неизбежно пойдут тем же гибельным ходом. В теплые и светлые дни мая и июня он не спускался с лесов, беспрерывно работая по семнадцать часов в сутки; еду и горшок на случай нужды, чтобы не отрываться от дела и не слезать вниз, он держал тоже наверху и писал, писал как одержимый, — ему хотелось быстрее закончить четыре великолепные фигуры обнаженных мужчин, расположенные по углам фрески, потом юного Пророка Даниила с огромнейшей книгой на коленях, на противоположной стороне Персидскую Сивиллу, старуху в белых и розовых одеждах, и затем единственный по своей силе на всем плафоне, необыкновенно впечатляющий лик Бога-отца, в напряженно-драматическом действии созидающего золотой шар солнца… Молясь о счастливом окончании труда и поминутно отчаиваясь в этом, Микеланджело стремился завершить свою Книгу Бытия, пока его покровитель еще держался у власти. Ведь если разъяренные духовные и военные противники свергнут папу, то они, желая уничтожить всякие следы правления Юлия Второго, пошлют в Систину команду рабочих, и те замажут белилами весь Микеланджелов плафон.
Это была отчаянная борьба с самой судьбою. Возвратясь после истребительной междоусобной войны в Рим, папа оказался самым ненавистным человеком в Италии; казна его была так опустошена, что ему пришлось снести к банкиру Киджи папскую тиару; спрятав ее под своими одеяниями, он явился в дом банкира как бы на обед, а на самом деле хотел занять у него под залог своей драгоценности сорок тысяч дукатов. Враги Юлия поднялись во всех городах-государствах, которые он пытался завоевать или подчинить: в Венеции, Болонье, в Модеме, в Перуджии, в Мирандоле. Даже римские дворяне, из тех, кто занимал командные посты в его армии, образовали сейчас лигу против Юлия.
Ощущая нерасторжимую свою связь с папой и видя, в каком он положении, Микеланджело понял, что ему надо идти к Юлию — никакое иное соображение не заставило бы его покинуть свой помост хотя бы на день.
— Святой отец, я пришел к вам засвидетельствовать свое почтение.
Лицо Юлия было измождено тяжелыми испытаниями и болезнью. Недавнюю стычку с Микеланджело папа не забыл, но он интуитивно чувствовал, что тот явился к нему не из побуждений мести.
Юлий заговорил в самом дружеском, теплом тоне; оба они хорошо сознавали, что их судьбы соединились теперь очень крепко.
— Как твой плафон, успешно ли идет работа?
— Ваше святейшество, я думаю, что плафон доставит вам удовольствие.
— Что ж, если это так, ты будешь первым за долгое время, кто преподнесет мне такой подарок.
— В искусстве это не проще, чем в военном деле, святой отец, — твердо заметил Микеланджело.
— Я пойду с тобой в Систину. Сейчас же пойду.
Он едва влез на помост. На последних ступеньках лестницы Микеланджело пришлось его поддерживать. Папа закинул голову, оглядывая роспись, и вдруг увидел над собой Бога, уже готового наделить Адама даром жизни. На его потрескавшихся губах появилась улыбка.
— Ты действительно веришь, что Господь Бог столь милостив?
— Да, святой отец.
— Я горячо надеюсь, что это так, потому что я скоро предстану перед ним. Если Господь Бог таков, каким ты написал его, тогда грехи мои будут отпущены. — Папа повернулся к Микеланджело, лицо его лучилось в улыбке.
— Я очень доволен тобой, сын мой.
Согревшись от жаркого солнца и папской похвалы, Микеланджело обрел спокойное, ясное состояние духа. Ему хотелось подольше сохранить это ощущение счастья, ничем не омрачая его, — с таким именно настроением он пересекал площадь, где уже поднимались пилоны и стены нового храма Святого Петра. Подойдя к ним ближе, он удивился: Браманте строил не из сплошного камня и бетона, как это было издавна принято при возведении соборов, а заполнял полости между бетонных стен рваным бутом и щебнем, оставшимся от старой базилики. Внешне все выглядело солидно и прочно, но разве это не опасный путь, если громоздишь столь тяжелую конструкцию?
Через минуту Микеланджело столкнулся с еще более разительным фактом. Обходя работы вокруг и наблюдая за рабочими, готовившими бетон, он обнаружил, что они не соблюдают доброго строительного правила — брать одну часть цемента на три или четыре части песка, а смешивают десять — двенадцать частей песка с одной частью цемента. Строители будто не понимали, что подобный раствор нельзя применять при возведении даже обычных зданий, а когда дело касалось такой громады, как собор Святого Петра, то рыхлая забутовка, заполняющая пустоты стен, и плохой цемент грозили прямой катастрофой.
Микеланджело сразу же направился во дворец Браманте; ливрейный лакей провел его в пышную приемную с бесценными персидскими коврами, прекрасными шпалерами и дорогой мебелью. Микеланджело не звали сюда, но то, что он хотел сообщить хозяину, не терпело никаких отлагательств. Браманте сидел в своей библиотеке и работал, одет он был в шелковый халат с золотыми застежками у ворота и на поясе.
— Браманте, мне хочется думать, что ты просто не знаешь, как обстоят дела на строительстве, — начал Микеланджело без обиняков, даже не поздоровавшись. — А ведь когда стены собора Святого Петра рухнут, тогда никто не спросит, произошло ли это по твоей глупости или по небрежности. Но твои стены непременно рухнут.
Неожиданное вторжение Микеланджело вызвало у Браманте явную досаду.
— Твое дело — раскрашивать плафоны, а не учить меня, величайшего зодчего Европы, как класть стены!
— Да, но ведь именно я научил тебя, как ставить леса в капелле. А ныне, я полагаю, тебя кто-то надувает с этими стенами.
— Неужто? Каким же это образом?
— Там кладут в раствор гораздо меньше цемента, чем полагается.
— Ах, так ты еще и строитель!
Микеланджело пропустил это замечание мимо ушей.
— Проследи, Браманте, как твой десятник готовит раствор. Кто-то там нагревает на этом руки…
Браманте побагровел от гнева, втянул голову в бычьи свои плечи и стиснул челюсти.
— Ты кому-нибудь, кроме меня, говорил об этом?..
— Никому. Я спешил к тебе, хотел предупредить.
Браманте поднялся с кресла, крепко сжал кулаки и стал крутить ими перед своим носом.
— Буонарроти, если ты побежишь к папе и устроишь там скандал, клянусь, я задушу тебя вот этими руками. Ты просто-напросто невежда и смутьян… Флорентинец!
Он произнес это слово так, будто оно было смертельным оскорблением. Микеланджело хранил спокойствие.
— Я посмотрю еще два дня, как будут делать у тебя раствор. Если по-прежнему будешь сыпать туда столько песку, я донесу об этом папе. Я буду рассказывать об этом всем, кто только станет слушать.
— Никто тебя не будет слушать. Ты не пользуешься никаким уважением в Риме. А теперь вон из моего дома!
Дни шли, а бетон замешивался точно так, как и раньше, Браманте никаких мер не предпринимал. Микеланджело смыл с себя пот и краску, хорошенько попарившись в банях на площади Скоссакавалли, надел коричневую рубашку и рейтузы и пошел в папский дворец. Юлий слушал его в течение нескольких минут, потом нетерпеливо прервал, хотя и без особой неприязни в голосе.
— Сын мой, тебе не надо отвлекаться от своих дел и вмешиваться в чужие. Браманте уже говорил мне, как ты на него нападаешь. Причины вашей вражды мне неизвестны, но она недостойна вас.
— Святой отец, я искренне беспокоюсь о том, надежно ли строится храм. Новый собор Святого Петра возник по мысли Сангалло, когда он предложил построить отдельную капеллу для гробницы вашего святейшества. Я тоже отвечаю за это дело.
— Буонарроти, ты что — архитектор?
— Да, архитектор в том смысле, в каком бывает архитектором любой хороший скульптор.
— Но настолько ли велики твои знания и опыт в архитектуре, чтобы равняться с Браманте?
— Нет, святой отец, не настолько.
— Вмешивается он в твою работу по росписи плафона в Систине?
— Нет, не вмешивается.
— Так почему бы тебе не расписывать спокойно свой плафон, дав Браманте возможность строить храм, как он хочет?
— Если бы ваше святейшество назначили комиссию, чтобы разобраться в этом… Я говорю лишь из чувства преданности вам…
— Я знаю это, сын мой, — ответил Юлий. — Но собор Святого Петра будет строиться еще много лет. И если ты каждый раз будешь шуметь здесь в гневе, когда тебе что-то придется не по нраву…
Микеланджело вдруг опустился на колени, поцеловал у папы перстень и вышел. В конце концов папа прав. Почему бы ему, Микеланджело, не думать об одном лишь своем деле? И все же он не мог оставаться равнодушным к новому собору. Из-за того, что начали строить этот собор, лишился своего поста Сангалло, а Браманте приобрел такое сильное влияние на папу, что уговорил его прекратить работы над мраморами для гробницы, в результате чего Микеланджело не стали пускать в папский дворец и ему пришлось жить, бездействуя, во Флоренции, потом пятнадцать месяцев попусту работать в Болонье, а теперь, уже более года, трудиться, как рабу, над сводом.
Микеланджело был глубоко огорчен и в то же время озадачен. Ведь Браманте, — размышлял он, — был слишком хорошим архитектором, чтобы подвергать опасности самое крупное и значительное свое создание. Должна же тут быть какая-то разгадка! Лео Бальони знал все на свете, и скоро Микеланджело постучался в его дверь.
— Дело объясняется очень просто, — с небрежным видом ответил Лео. — Браманте живет не по средствам, сотни тысяч дукатов летят у него направо и налево. Он всегда нуждается в деньгах… Он готов на что угодно, чтобы их раздобыть. А пока вот выплачивает свои долги, подгрызая стены собора Святого Петра.
Микеланджело вскрикнул, задыхаясь:
— Ты сказал об этом папе?
— Нет, разумеется.
— Но как ты можешь молчать, зная о таком мошенничестве?
— Вот ты разъяснил папе все обстоятельства. И чего ты добился, кроме совета заниматься своими делами?
В августе, когда Микеланджело начал писать «Сотворение Евы», Юлий поехал на охоту в Остию и возвратился оттуда больным: у него был тяжелый приступ малярии. Говорили, что он безнадежен. Жилые его покои были сразу же разграблены, вплоть до постельного белья; римские дворяне подняли шум, грозясь «изгнать варвара из Рима»; иерархи со всей Италии спешно съезжались в Рим и были готовы избрать нового папу. Город гудел от слухов. Придет ли наконец черед кардинала Риарио и станет ли Лео Бальони доверенным лицом папы? Тем временем французы и испанцы наседали на границы Италии, рассчитывая воспользоваться смутой и завоевать страну. От волнения Микеланджело не находил себе места. Если папа Юлий умрет, кто будет платить за работу над второй половиной свода Систины? Ведь у Микеланджело было на этот счет лишь устное соглашение с Юлием, а какого-либо письменного договора, который могли бы признать наследники папы, не существовало.
Единственным во всей Италии оплотом покоя казалась теперь Флоренция: гений гонфалоньера Содерини оберегал этот город от распрей и раздоров; сторонясь союзов и войн, Флоренция соблюдала твердый нейтралитет, предоставляя убежище и папским и французским воинам. Она отказалась приютить у себя Генеральный совет Пизы, враждующей с папой, но не хотела и посылать против пизанцев свое войско. Микеланджело понимал, что ему следовало быть сейчас во Флоренции и жить там до конца своих дней, а не мучиться в этой столице хаоса.
Юлий одурачил Рим: он выздоровел. Дворяне-бунтовщики бежали. Папа наложил свою тяжелую руку на весь Ватикан и на всю церковь, и в казну начали поступать деньги. Он вновь выплатил Микеланджело пять сотен дукатов. Микеланджело послал скромную сумму домой, но бóльшую часть полученных денег оставил при себе в Риме.
— Я очень польщен! — возрадовался Бальдуччи, когда Микеланджело поместил свои деньги в его банк. От хорошей жизни Бальдуччи приобрел солидность и важную осанку, у него уже было четверо детей. — Раньше ты считал, что любой жульнический банк во Флоренции вернее и надежнее честного банкирского дома в Риме. Что же случилось?
— Бальдуччи, я уберег бы себя от многих тяжких хлопот, если бы ты вел мои денежные дела с самого начала. Но когда речь идет о деньгах, художники способны на любую глупость.
— Теперь, когда ты независим и богат, — со своим неизменным юмором поддразнивал Бальдуччи друга, — теперь ты, конечно, придешь ко мне отобедать в воскресенье. Обычно мы приглашаем к себе всех наших крупных вкладчиков.
— Спасибо, Бальдуччи, я подожду до той поры, когда я стану у тебя не просто вкладчиком, а пайщиком.
Скоро Микеланджело сделал второй весомый вклад в банк Бальдуччи и снова отказался от приглашения к обеду. И тогда, в воскресенье, под вечер, банкир явился к Микеланджело сам, держа в руках торт, испеченный его собственным поваром. Бальдуччи не заглядывал к Микеланджело уже два года и был потрясен скудостью обстановки в его доме.
— Господи боже, скажи мне, Микеланджело, как ты можешь так жить?
— А что мне делать, Бальдуччи? Я держал подмастерьев. Они клялись, что хотят учиться и будут содержать дом в чистоте, но все оказались лентяями и ротозеями.
— Найди слугу, который умеет готовить пищу и убирать комнаты; это сделает твою жизнь хоть чуточку приятней.
— К чему мне слуга? Я не бываю дома целыми днями, даже обедать не прихожу.
— Ты, видно, не понимаешь, зачем держат слуг. Со слугой у тебя в доме всегда будет чисто, ты будешь прилично питаться. Придешь домой, а тебе уже готов ушат горячей воды, и ты можешь мыться, простыни у тебя свежие, выстиранные и уже аккуратно расстелены, бутылка вина, как это требуется, остужена…
— Довольно, довольно, Бальдуччи, ты рассуждаешь так, будто я какой-то богач.
— Может, ты и не такой богач, но все же ты скряга! Ты зарабатываешь вполне достаточно, чтобы жить как человек, а не… не… Ты губишь свое здоровье. Что толку, если когда-нибудь во Флоренции ты станешь и богатым, а прежде надорвешься в Риме?
— Я не надорвусь. Я из камня.
— Разве тебе так уж легко на твоих подмостках? А ты омрачаешь себе жизнь еще и этой бедностью…
Микеланджело нахмурился.
— Ты прав, Бальдуччи, я знаю. Должно быть, во мне и в самом деле есть что-то от отца. Но для хорошей жизни у меня теперь просто не хватает терпения. Пока я не кончил работу над плафоном, о каких-то удобствах или удовольствиях мне даже противно думать. Жить хорошо можно лишь тогда, когда ты счастлив.
— И когда же ты будешь счастлив?
— Когда я снова возьмусь за мраморы.
Наступила осень, а он все работал, упорно, ежедневно, работал, не отрываясь ни в воскресенья, ни в праздники. Нашелся и подросток-ученик — сирота Андреа, он помогал Микеланджело на лесах, приходя туда после обеда, и присматривал за его домом. Микеланджело поручил ему писать несколько декоративных бараньих голов, двери, плоские стены и полы — когда-то, в церкви Санта Мария Новелла, эту работу выполнял обычно Буджардини. Мики расписывал кое-какие детали тронов и карнизов. Напросился в ученики еще один юноша, Сильвио Фалькони, — у него был дар рисовальщика, и Микеланджело доверил ему исполнять декоративные элементы в угловых распалубках. Все остальное на плафоне написал Микеланджело сам — каждую фигуру и одеяние, каждое движение и жест, в котором сквозило свое чувство, своя мысль, каждого младенца за спинами Пророков и Сивилл — изысканно прекрасных Сивилл и великолепных в своей мощи иудейских Пророков, — каждый удар кисти был сделан им самим, и только самим: этот гигантский труд был исполнен за три ужасающих по напряжению года, хотя его хватило бы на целую жизнь.
А вокруг было вновь неспокойно: окрепнув и набравшись сил, папа Юлий ополчился на гонфалоньера Содерини и отлучил от церкви Флорентинскую республику — ведь она не поддержала папу во время военных действий, не дала своих войск и отказала в деньгах, когда папа был в тяжелом положении, она предоставляла убежище противникам папы и не пошла на то, чтобы сокрушить Генеральный совет Пизы. Юлий назначил легатом в Болонью кардинала Джованни де Медичи, желая держать под прицелом Тоскану и поскорей подчинить ее власти Ватикана.
Микеланджело получил приглашение посетить дворец Медичи на Виа Рипетта. В гостиной его ждали кардинал Джованни, кузен Джулио и Джулиано.
— Ты слышал, Микеланджело, что святой отец назначил меня папским легатом в Болонью и дал полномочия набирать войска?
— Подобно тому, как это делал Пьеро?
На минуту в гостиной воцарилась напряженная тишина.
— Смею надеяться, что пример Пьеро тут не подходит, — ответил наконец кардинал Джованни. — Все дела будут улаживаться мирным путем. Мы же, Медичи, хотим одного — снова быть флорентинцами, снова располагать там своим дворцом, и банками, и землями…
— А Содерини выгнать вон! — нетерпеливо вставил Джулио.
— Это входит в ваш план, ваше преосвященство?
— Да. Папа Юлий в гневе на Флоренцию и полон решимости покорить ее. Если Содерини исчезнет, то несколько крикунов в Синьории…
— А кто будет править Флоренцией вместо Содерини? — спросил Микеланджело, стараясь сдержать свое волнение.
— Джулиано.
Микеланджело взглянул на Джулиано, сидевшего в другом конце гостиной: щеки у того заливала краска. Выбор кардинала Джованни был гениален. Этот тридцатидвухлетний человек с редкой бородкой и усами, страдавший, как говорили, болезнью легких, казался Микеланджело крепким и полным энергии. По уму, душевному складу и темпераменту он чем-то напоминал Великолепного. Целые годы занимался он науками, стараясь, в подражание отцу, набраться знаний. Он был гораздо красивее Лоренцо, хотя нос у него производил впечатление слишком длинного и плоского, а над большими глазами нависали тяжелые веки. Ему были присущи многие из лучших свойств Лоренцо: мягкая душа, в какой-то мере мудрость и миролюбие. Он питал уважение к искусству и науке, горячо любил Флоренцию, ее людей, ее традиции. Если Флоренции суждено получить правителя, который стоял бы над выборным гонфалоньером и был бы независим от него, то младший, наиболее одаренный сын Лоренцо годился для такой роли вполне.
Все, кто сидел в этой комнате, знали, что Микеланджело расположен к Джулиано, даже любит его. Но они не знали, что в эту самую минуту перед взором Микеланджело во всем своем телесном облике стоял еще один человек — в пышном парадном одеянии, с худым и узким некрасивым лицом, с подвижным кончиком носа, мягким взглядом глаз и седой, с желтыми прядями, головой. Это был Пьеро Содерини, пожизненно избранный гонфалоньер республики Флоренции.
Глядя на свои потрескавшиеся и испачканные краской ногти, Микеланджело спросил:
— Почему вы надумали говорить обо всем этом со мной?
— Потому что мы хотим, чтобы ты был на нашей стороне, — ответил кардинал Джованни. — Ты принадлежишь к партии Медичи. И если ты понадобишься нам…
Будто нить сквозь ушко иголки, проскальзывал он по узким проходам переулков, ища путь к площади Навина, затем, после многих поворотов, оказался на площади Венеции, вышел на древний Римский форум — тут, порознь друг от друга, высились белые колонны — и вот уже он ступил в залитый лучами полной луны Колизей, целую тысячу лет служивший городу своеобразной каменоломней, где был готовый, обтесанный камень для постройки домов. Он взобрался на самый высокий ярус, сел на парапет галереи и окинул взглядом огромный театр, от подземных камер, куда загоняли когда-то христиан, гладиаторов, рабов, животных, до каменных лож наверху, где во времена империи сидели тысячи римлян, вопя и визжа в жажде побоищ и крови.
…побоищ и крови, крови и побоищ. Эти слова не выходили у него из головы. Ведь если подумать, ничего иного, кроме побоищ и крови, Италия и не знала. Все, что он видел за свою жизнь, укладывалось в эти слова: кровь и побоища. Вот сейчас Юлий хлопочет, собирая новую армию, чтобы выступить на север. Если Флоренция окажет сопротивление, папа направит войско Джованни на штурм флорентинских стен. Если Флоренция сдастся без борьбы, гонфалоньер Содерини окажется в изгнании, так же как и все члены Синьории, не желающие мириться с потерей флорентинской независимости. А теперь вот и его, Микеланджело, пригласили принять участие в этой зловещей игре.
Он любил их обоих — и гонфалоньера Содерини, и Джулиано де Медичи. Он остро чувствовал свою преданность Великолепному, Контессине и даже кардиналу Джованни. Но у него была вера в республику, которая первой признала его труд, его искусство. К кому же теперь повернуться спиной, проявив и коварство и неблагодарность? Граначчи когда-то наставлял его:
— Если тебя будут спрашивать, на чьей ты стороне, говори: на стороне скульптуры. Будь храбрецом в искусстве и трусом в мирских делах.
Но способен ли он на это?
В серые зимние месяцы 1512 года, когда Микеланджело расписывал люнеты над окнами капеллы, он так сильно повредил свое зрение, что уже не мог прочесть ни строчки, не запрокидывая голову назад и не отставляя далеко от глаз письмо или книгу. Хотя Юлий безвыездно жил в Риме, военные действия на севере начались. Армиями папы командовал неаполитанский испанец Кардона. Кардинал Джованни двинулся к Болонье, но болонцы с помощью французов дважды отбили атаки войск Юлия. В Болонью кардинал Джованни так никогда и не вступил. Папские войска под ударами французов откатились к Равенне, где в пасхальную неделю разыгралась решающая битва.
Как передавали, в этой битве погибло от десяти до двенадцати тысяч солдат Юлия. Кардинал Джованни и кузен Джулио были взяты в плен. Романья оказалась в руках французов. Рим дрожал, охваченный паникой. Папа укрылся в крепости Святого Ангела.
Микеланджело продолжал расписывать свой плафон.
Однако счастье скоро изменило французам: их победоносный главнокомандующий был убит. Во французских войсках начались раздоры и вооруженные стычки. Против французов открыли военные действия швейцарцы: они захватили Ломбардию. Только хитростью кардинал Джованни спас Джулио, а сам бежал в Рим. Папа был уже снова в Ватикане. В течение лета он отвоевал Болонью. Французы были изгнаны из всей Тосканы. Испанский военачальник Кардона, союзник Медичи, разграбил Прато, расположенный в немногих верстах от Флоренции. Гонфалоньера Содерини вынудили покинуть пост, и он бежал вместе с семьей из города. Джулиано въехал во Флоренцию на правах частного гражданина. Вслед за ним двигался кардинал Джованни де Медичи с армией Кардоны: скоро Джованни уже занимал свой старый дворец в приходе Сант'Антонио, близ Фаэнцских ворот. Синьория была распущена. Членов Совета Сорока Пяти назначил сам кардинал Джованни, был принят новый порядок правления. Республике пришел конец.
Все это время папа твердил, чтобы Микеланджело завершал свой плафон быстрее, как можно быстрее. Однажды он, взобравшись по лестнице, появился на лесах без всякого предупреждения.
— Когда ты закончишь работу?
— Когда буду доволен ею.
— Когда же ты будешь доволен? Ты тянешь уже целые четыре года.
— Мне нужно быть довольным как художнику, святой отец.
— Я желаю, чтобы ты кончил плафон в течение ближайших дней.
— Работа будет кончена, святой отец, тогда, когда она кончится.
— Ты хочешь, чтобы тебя сбросили с этого помоста?
Микеланджело поглядел на мраморный пол внизу.
— В день Всех Святых я буду служить здесь торжественную мессу, — сказал папа. — К тому времени исполнится уже два года, как я освятил первую половину плафона.
Микеланджело рассчитывал еще пройтись по сухому золотом и ультрамарином, тронув некоторые драпировки и небесное поле, как это делали его земляки флорентинцы, создатели фресок на стенах капеллы. Но времени на это уже не оставалось. И Микеланджело велел Мики и Моттино разбирать леса. На следующий день в Систину опять пришел Юлий.
— Ты не думаешь, что кое-какие украшения надо бы высветлить золотом? — спросил он.
Было бесполезно говорить, что Микеланджело и сам собирался сделать это. Но ему уже не хотелось восстанавливать леса и снова лезть под потолок.
— Святой отец, в те времена люди не заботились о золоте.
— Плафон будет выглядеть бедно!
Микеланджело расставил пошире ноги, сжал зубы и упрямо выставил окаменевший подбородок. Юлий судорожно стиснул рукой посох. Два человека стояли перед алтарем, под синими расписанными небесами, и в упор смотрели друг на друга.
— Люди, которых я писал, были бедны, — сказал Микеланджело, нарушая молчание. — Это были святые люди.
В день Всех Святых римская знать оделась в самые лучшие свои одежды: папа освящал Сикстинскую капеллу.
Микеланджело проснулся рано, вымылся горячей водой, сбрил бороду, надел голубые рейтузы и голубую шерстяную рубашку. Но в Систину он не пошел. Он спустился на террасу своего дома, откинул просмоленную парусину и застыл в раздумье перед мраморами, рубить и резать которые он так жаждал целых семь лет. Он вернулся в комнату, к рабочему столу, взял перо и написал:
И высочайший гений не прибавит
Единой мысли к тем, что мрамор сам
Таит в избытке, — и лишь это нам
Рука, послушная рассудку, явит.
В это утро, на пороге своей тяжело завоеванной свободы, не обращая внимания на дорогие рейтузы и чудесную шерстяную рубашку, он взял молоток и резец. Усталость, горечь воспоминаний, боль и обиды словно бы отступили, ушли прочь. Ворвавшийся в окно первый луч яркого солнца поймал и высветлил струйки мраморной пыли, взвившейся круто вверх.