Проезжая Народные ворота, он пришпорил коня. Рим, после недавней войны, показался теперь еще более разбитым и опустошенным, чем это было в 1496 году, когда Микеланджело впервые его увидел. Микеланджело осмотрел свое полуразвалившееся жилище на Мачелло деи Корви. Большая часть обстановки была расхищена, исчезли матрацы, кухонная утварь и посуда, кто-то украл и опорные блоки для гробницы Юлия. «Моисей» и «Пленники» оказались в целости. Микеланджело обошел комнаты, заглянул в разросшийся, запущенный сад. Придется штукатурить и красить стены, настилать новые полы, заново обзаводиться мебелью. Из пяти тысяч дукатов, полученных за работу в часовне Медичи, — это был весь его заработок за последние десять лет, — он сумел сберечь и привезти с собой в Рим лишь несколько сотен.
— Урбино, нам надо всерьез заняться домом.
— Мессер, я отремонтирую его сам.
Через два дня после приезда Микеланджело в Рим в Ватикане скончался папа Клемент Седьмой. В несказанной радости горожане высыпали на улицы. Ненависть к Клементу дала себя знать и во время его похорон несмотря на всю их пышность: народ считал папу виновным в разграблении и позоре Рима. Микеланджело вместе с Бенвенуто Челлини нанес ему визит за день до его смерти. Папа был в хорошем расположении духа, рассуждал о новой медали, которую хотел выбить Челлини, а с Микеланджело поговорил о замысле «Страшного Суда». Хотя кузен Джулио причинил Микеланджело немало страданий, все же теперь в душе у него было чувство утраты: ведь ушел из жизни его сверстник, последний человек из того круга, в котором он провел свои отроческие годы во дворце Медичи.
Целых две недели, пока коллегия кардиналов выбирала нового папу, Рим жил словно бы затаившись, задержав дыхание. Исключение составляла одна лишь флорентинская колония. Попав во дворец Медичи, Микеланджело убедился, что он был затянут в траурные драпировки только снаружи. Внутри же дворца царило ликование: там бурно радовались смерти Клемента флорентинцы-изгнанники. Теперь уже никто не будет оказывать покровительство сыну Клемента Алессандро; теперь можно добиваться того, чтобы его заменил Ипполито, сын всеми любимого Джулиано.
Кардинал Ипполито, молодой человек двадцати пяти лет, встретил Микеланджело, стоя наверху лестницы дворца; его бледное, с патрицианскими чертами лицо освещала ласковая улыбка, иссиня-черные волосы были прикрыты красной шапочкой. По темно-красному бархату, поперек груди, шла полоса крупных золотых пуговиц. Микеланджело почувствовал, как кто-то положил руку ему на плечо, и, обернувшись, увидел кардинала Никколо Ридольфи — у него, как и у его матери, была легкая тонкая фигура и карие искрометные глаза.
— Может, вы поживете здесь, в нашем дворце, пока ваш дом не отремонтируют? — сказал Ипполито.
— Так пожелала бы и моя покойная мать, — добавил Никколо.
Микеланджело окружили старые его друзья. Тут были гости из многих флорентинских семей: Кавальканти, Ручеллаи, Аччаюоли, Оливьери, Пацци; был бывший наместник папы Клемента во Флоренции Баччио Валори; были Филиппе Строцци и его сын Роберто; кардинал Сальвиати-старший и кардинал Джованни Сальвиати, сын Якопо; был Биндо Альтовити. В Риме жило теперь великое множество семей, бежавших из родного города, — Алессандро лишил их всякого имущества, влияния и власти.
Со смертью папы Клемента им уже не надо было скрывать свои чувства и сохранять осторожность. Подспудный, тайный заговор, ставящий целью изгнать Алессандро из Флоренции, вылился теперь в открытое движение.
— Вы поможете нам в этом деле, Микеланджело? — допытывался у него Джованни Сальвиати.
— Конечно, помогу, — отвечал Микеланджело. — Алессандро — это дикий зверь!
Услышав это слова, все одобрительно зашумели. Никколо сказал:
— Существует только одно серьезное препятствие: Карл Пятый. Если император будет на нашей стороне, мы можем двинуться на Флоренцию и свергнуть Алессандро. Горожане восстанут и поддержат нас.
— Но чем же именно я могу вам помочь?
За всех ответил Якопо Нарди, флорентинский историк:
— Император Карл не очень-то жалует искусство. Тем не менее нам стало известно, что он выразил интерес к вашей работе. Могли бы вы изваять или написать что-нибудь специально для него, если бы это содействовало нашим планам?
Микеланджело заверил, что он готов пойти на это. После обеда Ипполито сказал:
— Конюшни над проектом которых работал для моего отца Леонардо да Винчи, отстроены. Не хотите ли их осмотреть?
В первом же стойле, под брусьями высоких стропил, Микеланджело увидел белоснежного арабского скакуна. Он погладил длинную теплую шею лошади.
— Какой красавец! Будто чудесный блок мрамора.
— Пожалуйста, примите коня в подарок.
— Благодарю, это невозможно, — ответил Микеланджело — Только сегодня утром Урбино разобрал последний наш старый сарай. Такого чудесного жеребца у меня и держать-то негде.
Но когда Микеланджело вернулся домой, он застал там такую картину: Урбино стоял в саду и опасливо держал коня под уздцы. Микеланджело снова потрепал скакуна по белой прекрасной шее.
— Как ты думаешь, — спросил он Урбино, — принять его или отказаться?
— Мой отец говорил, что принимать подарок, который требует пищи, никогда не надо.
— Но как же не взять такое великолепное животное? Придется купить лесу и построить для него конюшню.
Микеланджело вновь и вновь спрашивал себя, хватит ли у него силы взвалить на свои плечи такое тяжкое бремя, как «Страшный Суд». Чтобы расписать алтарную стену Систины, потребуется не меньше пяти лет: это будет самая большая стена в Италии, отведенная под одну фреску. Но ремонт и меблировка дома уже пожирали у Микеланджело дукаты, и он понял, что скоро столкнется с нуждой.
Бальдуччи, теперь уже воспитывавший множество внуков, сильно раздался вширь, но нисколько не сгорбился — мясо нарастало на нем крепкое, щеки пылали румянцем. Выслушав Микеланджело, он раскричался:
— Ну конечно, у тебя худо с деньгами! Иначе и быть не может: сколько лет ты жил во Флоренции, не прибегая к помощи такого финансового гения, как я! Отдавай мне все деньги, какие заработаешь, и я помещу их так, что ты будешь богат и независим!
— Есть во мне, Бальдуччи, какое-то свойство, что деньги просто уплывают от меня. Дукаты словно бы говорят себе: «Э, такой человек не предоставит нам спокойного жилища и не даст размножаться. Поищем-ка другого хозяина». Как ты думаешь, кто будет новым папой?
— Хотел бы узнать у тебя.
От Бальдуччи Микеланджело направился к Лео Бальони, в тот же знакомый дом на Кампо деи Фиори. Лео, с львиной гривой волос и гладким, не тронутым морщинами лицом, жил прекрасно: не без содействия Микеланджело на первых порах он стал доверенным лицом папы Льва, а потом и папы Клемента.
— Теперь я готов подать в отставку, — говорил Лео, усадив Микеланджело за обед в чудесно обставленной столовой. — У меня было столько денег, столько женщин и приключений, что дай Бог каждому. А сейчас мне пора на покой — пусть будущий папа управляется со своими делами сам.
— А кто будет следующим папой?
— Этого никто не знает.
Наутро, чуть свет, к Микеланджело явился герцог Урбинский — за ним шел слуга, держа в руках кожаный портфель с текстами четырех договоров на гробницу Юлия. Герцог был свирепым мужчиной, лицо его напоминало изрытое траншеями поле битвы, на правом бедре у него висел смертоносный кинжал. Микеланджело не встречался со своим врагом двадцать с лишним лет: впервые он видел его на коронации папы Льва. Герцог заявил, что стена для гробницы Юлия в церкви Сан Пьетро ин Винколи, в которой Юлий служил в бытность кардиналом Ровере, готова. Герцог вынул из портфеля последний договор с Микеланджело, подписанный в 1532 году, — договор этот «освобождал, разрешал и избавлял Микеланджело от обязательств по всем договорам, учиненным прежде», — и швырнул бумагу к ногам Микеланджело.
— Теперь не существует уже никаких Медичи, никаких твоих защитников и покровителей! Если ты не исполнишь этот последний договор к маю будущего года, как в нем указано, я заставлю тебя выполнить другой, договор — от тысяча пятьсот шестнадцатого года! Ты должен по нему сделать нам двадцать пять статуй крупных, больше натуральной величины. Те самые двадцать пять статуй, за которые мы с тобой уже расплатились.
Стиснув рукоять кинжала, герцог стремительно вышел из мастерской.
Микеланджело до сих пор не пытался перевезти из Флоренции ни четырех своих незавершенных «Гигантов», ни «Победителя». Решение строить гробницу не круглой, а примыкающей к стене очень радовало его, однако он опасался, что его огромные статуи не подойдут по своим размерам к мраморному фасаду гробницы. Чтобы исполнить условия договора, Микеланджело должен был изваять для семейства Ровере еще три статуи. Из блоков, хранившихся в саду, он стал высекать «Богоматерь», «Пророка» и «Сивиллу». Это будут, считал он, сравнительно небольшие фигуры, и они не доставят много хлопот. Он был уверен, что и наследники Ровере останутся довольны; архитектурное чутье диктовало ему, что новый проект требует именно таких пропорций. К маю следующего года, как гласил договор, он закончит эти три малых изваяния, и его помощники получат возможность собрать всю гробницу в церкви Сан Пьетро ин Винколи.
Но завершить гробницу Юлия все же не удалось: судьбы тут были враждебны как к герцогу Урбинскому, так и к Микеланджело. Одиннадцатого октября 1534 года коллегия кардиналов избрала на папство Алессандро Фарнезе. Фарнезе воспитывался у Лоренцо Великолепного, но Микеланджело не знал его, попав во дворец в то время, когда тот уже уехал из Флоренции в Рим. На всю жизнь Фарнезе воспринял от Великолепного любовь к искусству и наукам. Когда его необычайно красивая сестра Юлия была взята папой Александром Шестым в наложницы, Фарнезе назначили кардиналом. Попав в распущенную среду двора Борджиа, он прижил от двух любовниц четырех незаконных детей. Так как Фарнезе возвысился лишь благодаря влиянию сестры, Рим насмешливо называл его «кардиналом нижней юбки». Однако в 1519 году он принял постриг и с тех пор отверг плотские удовольствия, ведя примерный образ жизни.
Папа Павел Третий прислал в дом на Мачелло деи Корви гонца: не пожалует ли Микеланджело Буонарроти сегодня к вечеру в Ватиканский дворец? Святой отец должен сообщить Микеланджело нечто важное. Микеланджело отправился в бани на Виа де Пастини, где цирюльник подровнял ему бороду и вымыл волосы, начесав их на лоб. Сидя в спальне и глядя на себя в зеркало, пока Урбино помогал ему надеть горчичного цвета рубашку и плащ, он с удивлением заметил, что янтарные крапинки в его глазах стали тускнеть и что вмятина на его носу уже не кажется такой глубокой.
— Вот чудеса-то! — ворчал он, нахмурясь. — Теперь, когда моя физиономия уже ничего для меня не значит, я выгляжу, пожалуй, не столь безобразным, как прежде.
— Если вы не станете следить за собой, — усмехнулся Урбино, — то скоро вас начнут путать с вашими скульптурами.
Войдя в малый тронный зал Ватикана, Микеланджело застал папу Павла Третьего за оживленной беседой с Эрколе Гонзага, кардиналом Мантуанским, — то был сын высокоученой Изабеллы Эсте, человек превосходного вкуса. Микеланджело опустился на колени, поцеловал у папы перстень. Глядя на нового первосвященника, Микеланджело мысленно набрасывал рисунок; узкая голова, умные, проницательные глаза, длинный тонкий нос, нависший над белоснежными усами, впалые щеки и тонкогубый рот, говорящий о преодоленном сластолюбии и о любви к красоте.
— Сын мой, я считаю добрым предзнаменованием, что ты будешь работать в Риме в годы моего понтификата.
— Ваше святейшество, вы очень добры.
— Я скорее корыстен. Ведь нескольких моих предшественников люди будут помнить только потому, что они были твоими заказчиками.
Услышав такой комплимент, Микеланджело учтиво поклонился.
— Я хотел бы, чтобы ты служил мне, — с чувством произнес папа.
Микеланджело помолчал, выдерживая ту паузу, которую внутренне отсчитывает каменотес между ударами молота: раз-два-три-четыре.
— Как я мог бы служить вам, ваше святейшество?
— Продолжив работу над «Страшным Судом».
— Святой отец, я не могу взяться за столь обширный и тяжелый заказ.
— Почему же?
— По договору с герцогом Урбинским я обязан закончить гробницу папы Юлия. Герцог грозился обрушить на меня всяческие беды, если я не буду работать над одной только гробницей.
— Неужто папский престол убоится вельможного воителя? Забудь думать об этой гробнице. Я хочу, чтобы ты во славу нашего понтификата завершил убранство Сикстинской капеллы.
— Святой отец, вот уже тридцать лет, как я мучаюсь, отвечая за свой грех, — ведь договор подписан моею рукой.
Павел поднялся с трона, голова его в красной бархатной шапочке, отороченной горностаем, дрожала.
— Вот уже тридцать лет, как мне хочется заполучить тебя на свою службу. Теперь я папа — так неужели же мне не позволено удовлетворить это желание?
— Как видите, святой отец, ваши тридцать лет и мои тридцать лет столкнулись лбами.
Гневным жестом Павел сдвинул красную бархатную шапочку на затылок и воскликнул:
— Я говорю, что ты будешь служить мне, — и все остальное меня не касается!
Микеланджело поцеловал папский перстень, и, пятясь вышел из тронного зала. Скоро он уже сидел в своем старом домашнем кожаном кресле и раздумывал, что ему делать. Вдруг резкий, требовательный стук в дверь заставил его вскочить на ноги. Урбино ввел в комнату двух стражников-швейцарцев — эти громадные русоволосые воины были в одинаковых желто-зеленых мундирах. Они кратко объявили, что завтра перед обедом Микеланджело Буонарроти должен будет принять у себя его святейшество Павла Третьего.
— Я найму женщин, которые хорошенько приберут у нас, — говорил невозмутимый Урбино. — А чем обычно закусывает святой отец и его свита? Вот беда: никогда не видел живого папы, разве что во время уличных шествий.
— Вот бы и мне тоже видеть его только во время уличных шествий! — угрюмо проворчал Микеланджело. — Купи, Урбино, изюмного вина и печенья. И расстели на столе нашу лучшую флорентинскую скатерть.
Вызвав немалое волнение на площади перед форумом Траяна, папа Павел приехал вместе с кардиналами и слугами. Он милостиво улыбнулся Микеланджело, потом быстро прошел к статуе «Моисея». Кардиналы окружили изваяние, образовав сплошное поле красных сутан. По первому взгляду, который папа Павел украдкой бросил Эрколе Гонзага, было ясно, что мантуанский кардинал считался в Ватикане признанным знатоком искусства. Гонзага отступил от статуи, вытянув, как петух, голову, глаза его горели.
— Одного такого «Моисея» вполне достаточно, чтобы воздать честь папе Юлию, — произнес кардинал, и в голосе его звучали одновременно и гордость, и благоговение, и благодарность. — Ни один человек не вправе желать себе памятника более великолепного.
Папа Павел заметил задумчиво:
— Как было бы хорошо, Эрколе, если бы это сказал не ты, а я. — Затем, повернувшись к Микеланджело, добавил: — Ты видишь, сын мой, я не ошибался. Напиши же для меня «Страшный Суд». Я сумею договориться с герцогом Урбинским, и он примет «Моисея» и этих двух «Пленников» прямо из твоих рук.
Когда он был молод, ум его тревожили замыслы гигантского размаха. Однажды в Карраре он хотел превратить в изваяние целый мраморный утес, с тем чтобы его работа служила маяком на Тирренском море. Но в эту ночь, беспокойно ворочаясь в своей кровати, он спрашивал себя: «Где я возьму силы заполнить росписью столь огромную стену, на которую даже не хватит всех сикстинских фресок Гирландайо, Боттичелли, Росселли и Перуджино, вместе взятых?» Конечно, ему не надо будет лежать на спине и писать на потолке прямо над головой, но времени эта стена потребует не меньше, чем весь плафон, и изнурит она его тоже до последней степени. Как найти в себе в шестьдесят лет те стремительные, как ураган, силы, какие у него были в тридцать три года?
Измученный бессонницей, он встал и пошел к заутрене в церковь Сан Лоренцо ин Дамазо, где встретил Лео Бальони. Покаявшись в грехах и причастившись, они вышли из церкви и остановились на Кампо деи Фиори; на лица их струился бледный свет ноябрьской утренней зари.
— Лео, ты, наверное, только что с попойки, а я всю ночь провел в мучительном споре со своей бессмертной душой. И все же исповедовался ты гораздо быстрее, чем я.
— Милый Микеланджело, с моей точки зрения, все, что доставляет удовольствие, — добро, а все, что приносит боль и страдание, — зло и грех. Выходит, я безгрешен моя совесть чиста. Судя по тому, как ты бледен, я сказал бы, что за эту ночь ты немало страдал и, значит, у тебя много прегрешений, а чтобы в них покаяться, требуется время. Зайдем-ка ко мне, выпьем по чашке горячего молока, — надо же нам как-то отозваться на те похвалы, которые расточает твоему «Моисею» кардинал Гонзага. Весь Рим почти об этом лишь и толкует.
Час, отданный дружбе, освежил и успокоил Микеланджело. Выйдя от Бальони, он медленно шагал по пустым улицам, направляясь к Пантеону. Обогнув его и полюбовавшись величественным куполом, он по Виа Ректа прошел к Тибру, а оттуда по Виа Алессандрина к собору Святого Петра. Архитектором собора был теперь Антонио да Сангалло, племянник Джулиано да Сангалло и бывший помощник Браманте. Насколько мог судить Микеланджело, с той поры, как он восемнадцать лет назад покинул Рим, строительство продвинулось очень мало: были лишь отремонтированы гигантские пилоны и возведено основание стен. На бетон и камень было потрачено двести тысяч дукатов, собранных со всего христианского мира, однако большая часть этих денег оседала в кошельках поставщиков и подрядчиков — они-то и прилагали все мыслимые старания, чтобы затянуть строительство как можно дольше. При такой медлительности, раздумывал Микеланджело, собор будут строить до самого Судного дня.
Маленькая часовня Марии Целительницы Лихорадки была еще не тронута, хотя ее предполагалось снести, чтобы освободить место для трансепта. Он вошел в нее, остановился перед своим «Оплакиванием». Как прекрасна Мария. Какое в ней изящество и нежность. Какое тонкое, чувствительное лицо у ее сына, к которому она склонилась.
Он встал на колени. На минуту он задумался, можно ли молиться перед собственным творением, не грех ли это, но ведь он изваял эту статую так давно, еще совсем молодым, в двадцать четыре года. И хотя на него нахлынула волна тех ощущений, которыми он жил в ту далекую пору, когда он впервые утвердил себя как скульптор, он не мог вспомнить решительно ни одной подробности, ни одной мелочи тогдашнего кропотливого своего труда над статуей. Словно бы ее создал не он, а кто-то другой, человек, которого он знал сто лет тому назад.
Рим сегодня весь высыпал на улицы — был праздник; красочно одетые люди ждали, когда от Капитолийского холма к площади Навона тронется двенадцать триумфальных колесниц. В этом году собирались показать состязания буйволов с лошадьми, потом двенадцать быков, впряженных в колесницы, побегут по крутому склону горы Тестаччио вниз до того места, где их для удовольствия публики зарежут, как резали поросят в тот давний праздник, когда Микеланджело слонялся по римским улицам вместе с Бальдуччи.
Не сознавая отчетливо, куда он идет, Микеланджело оказался перед домом Кавальери, расположенным среди обширного сада, в квартале Святого Евстахия. Это приземистое, похожее на крепость здание, фасадом выходившее на площадь, уже несколько столетий подряд было родовым гнездом Хранителей — так издавна называли семейство Кавальери за его деятельную заботу о древностях Рима, о старинных церквах, фонтанах и статуях.
Микеланджело собирался посетить этот дом уже три недели, и ходьбы до него от Мачелло деи Корви было всего десять минут: сначала прямо по узенькой Виа ди Сан Марко, а потом по Виа делле Боттеге Оскуре. Ударив молотком по металлической доске подле парадного входа, Микеланджело с удивлением подумал, почему он так долго не заходил к Томмазо де Кавальери, хотя весь последний год своей мучительной жизни во Флоренции он чувствовал, что, помимо прочего, его влечет в Рим и мысль об этом юном очаровательном друге.
Слуга открыл дверь и провел Микеланджело налево, в зал, где хранилось одно из лучших в Риме частных собраний античных мраморов. Переходя от статуи к статуе, Микеланджело осматривал то фавна с виноградной кистью, то спящего на скале ребенка, рука которого сжимала пучок маков, то барельеф с морским конем и женщиной, сидящей на этом коне и окруженной дельфинами. И все время он думал о тех полных горячей дружбы письмах, которыми они обменивались с Томмазо, и о своих рисунках с изображением Ганимеда и Тития, посланных юноше, чтобы тот учился мастерству.
Он услышал шаги за спиной, повернул голову… и чуть не вскрикнул от удивления. За те два года, которые они не виделись, Томмазо сильно изменился. Он был теперь уже не привлекательным молодым человеком, а таким красивым мужчиной, каких Микеланджело еще никогда не видел: перед этой красотою словно бы поблекло даже греческое изваяние дискобола, рядом с которым остановился Томмазо, — столь широки и мускулисты были у него плечи, столь тонка талия и стройны, изящны ноги.
— Вы пришли наконец, — сказал Томмазо, и в голосе его прозвучала неожиданная для такого молодого человека нота спокойствия и испытанной светской учтивости.
— Я не хотел тебя обременять своими печалями.
— Друзья могут делиться и печалями.
Они шагнули навстречу друг к другу и порывисто обнялись. Микеланджело заметил, что глаза у Томмазо стали более темными, обретя почти кобальтовую синеву, и черты лица казались отточенней и выразительней, чем прежде.
— Теперь я понял, где я видел тебя давным-давно — на плафоне Систины! — воскликнул Микеланджело.
— Как я мог там оказаться?
— Я поместил тебя на плафоне собственными руками. Помнишь: Адам, готовый принять искру жизни от Господа Бога. Это же ты, ты, вплоть до такой детали, как твои светло-каштановые волосы, ниспадающие на шею.
— Но вы писали Адама так много лет назад.
— Около двадцати четырех. Как раз в то время, когда ты родился. И написанный мною образ ты воплотил в действительность.
— Смотрите, до какой степени я уважаю своих друзей! — сказал Томмазо с улыбкой. — Я даже склонен поверить в чудо.
— Отрицать чудеса невозможно. Вот я вошел в этот зал тяжкой поступью, с тяжелым сердцем. И прошло только десять минут, как я с тобою, а с моих плеч свалилось десять лет.
— Ваши рисунки сделали меня как рисовальщика на десять лет старше.
— Как хорошо, что старый человек и юноша могут обмениваться своими годами, будто это не года, а подарки на Крещенье.
— Не зовите себя старым, — возразил Томмазо. Когда он сердился, глаза его темнели еще больше, напоминая чернила. — Я поражен, слыша от вас столь неподобающие слова. Человек бывает стар или молод в зависимости от того, сколько в нем осталось творческой силы.
Широкая улыбка осветила лицо Микеланджело. Тяжесть, до той поры давившая ему грудь и голову, сразу исчезла.
— Ты, наверное, знаешь, что я должен писать для папы Павла «Страшный Суд».
— Мне говорили об этом на заутрене. Ваша фреска будет блистательным завершением капеллы, под стать великому плафону.
Чтобы скрыть нахлынувшие на него чувства, Микеланджело отвернулся от Томмазо и молча стоял, проводя кончиками пальцев по чудесно изваянным ягодицам Венеры. Волна счастья охватывала его, и, с трудом овладев собой, он заговорил, обращаясь к другу:
— Томмазо, до этой минуты я не думал, что дерзну приняться за «Страшный Суд». Теперь я знаю, что я могу его написать.
Они стали подниматься по широкому маршу лестницы. Вверху, под защитой балюстрады, у Кавальери были расставлены меньшие и более хрупкие изваяния: женская голова, служившая подставкой для корзины, древнеримская статуя императора Августа, морская раковина, внутри которой была заключена обнаженная фигура.
Половину своего рабочего дня Томмазо Кавальери тратил на исполнение своих обязанностей в налоговой комиссии и в конторе по строительству публичных зданий, остальное время он посвящал рисованию. Мастерская его размещалась в задней части дворца, выходя окнами на Торре Арджентина, — это была почти пустая комната с деревянными козлами, на которых лежали голые доски. На стене, подле рабочего стола, висели рисунки Микеланджело — и те, которые он сделал два года назад в Риме, и те, что он прислал из Флоренции. На досках были разложены десятки рисунков самого Томмазо. Микеланджело внимательно оглядел их и воскликнул:
— У тебя замечательный талант! И ты упорно работаешь.
Лицо Томмазо заволокло облако печали.
— В прошлом году я попал в дурную компанию. Рим, как вы знаете, полон искушений. Я слишком много пил, предавался разврату, а работал очень мало.
Микеланджело удивился той сумрачной серьезности, с какой Томмазо корил самого себя.
— Даже Святой Франциск был необуздан в молодости, Томао. — Эта ласкательная форма имени, к которой прибегнул Микеланджело, заставила Томмазо наконец улыбнуться.
— Могу я работать с вами хотя бы два часа в день?
— Моя мастерская всегда открыта для тебя. Что может принести мне больше счастья? Погляди, как укрепляет меня твоя вера, твоя любовь. Я уже жажду приняться за рисунки для «Страшного Суда». Я хочу быть тебе не только другом, но и учителем. Ты поможешь мне увеличить мои рисунки, будешь рисовать моих натурщиков. Мы вырастим из тебя великого художника.
Томмазо стоял бледный, потускневшие его глаза словно подернула серая пелена. Он глухо сказал:
— Вы — само олицетворение искусства. Пристрастие, которое вы проявляете ко мне, вы могли бы проявить к любому человеку, обожающему искусство и готовому посвятить ему жизнь. Я скажу вам так: никого я не любил больше, чем люблю вас, ничьей дружбы не желал горячей, чем желаю вашей.
— Мне бесконечно жаль, что я не в состоянии отдать тебе все свое прошлое, как я могу отдать тебе будущее.
— А мне жаль, что я не могу ничем одарить вас в ответ.
— Ах, — сказал Микеланджело мягко, — тут ты заблуждаешься. Когда я стою вот у этого рабочего стола и смотрю на тебя, я не чувствую своих лет и не боюсь смерти. Это самое драгоценное из всего, что человек может дать другому человеку.
Они стали неразлучны. Они выходили рука об руку на площадь Навона подышать свежим воздухом, вместе по воскресеньям делали зарисовки на Капитолии или на Форуме, ужинали друг у друга дома после работы, а затем целыми вечерами беседовали или увлеченно рисовали. Радость, которую они испытывали в обществе друг друга, каким-то отблеском озаряла и других людей, кто их видел вместе; теперь это нерасторжимое единство признавали уже все и, желая куда-либо пригласить Томмазо или Микеланджело, неизменно приглашали обоих.
Как он мог бы назвать свое чувство к Томмазо? Несомненно, это было прежде всего поклонение красоте. Физическое обаяние Томмазо действовало на него с огромной силой, вызывая ощущение щемящей пустоты где-то под сердцем. Он понимал, что то, что он чувствовал по отношению к Томмазо, можно было определить только словом «любовь», но не хотел признаться себе в этом. Если припомнить все увлечения, какие он испытывал в своей жизни, то как можно назвать эту привязанность? С какой былой любовью сравнить эту любовь? Она даже отдаленно не напоминала ту любовь, которую он питал к своему семейству и которая скорей походила на подчинение; она была совсем не похожа и на то поклонение, с которым он относился к Великолепному, или на глубокую почтительность к Бертольдо; нельзя было сопоставить ее ни с терпеливой и долгой, хотя и приглушенной, любовью к Контессине, ни с незабываемой страстью к Клариссе, ни с чувством дружеской любви к Граначчи, ни с отеческой его любовью к Урбино. Быть может, эта любовь, пришедшая в его жизнь так поздно, вообще не поддавалась определению словом.
— Вы чтите во мне свою утраченную юность, — сказал Томмазо.
— Даже в своих мечтах я не заносился так высоко, чтобы быть похожим на тебя, — с горечью отозвался Микеланджело.
Они рисовали за столом, поставленным у горящего камина. Микеланджело делал первые наброски будущей фрески в Систине, вычерчивая уравновешивающие друг друга фигуры для боковых частей стены: справа люди словно взлетали вверх, к небесам, слева низвергались в преисподнюю.
— Когда вы возражаете мне, — снова заговорил Томмазо, — вы думаете лишь о своей внешней оболочке. А ведь мой внутренний облик очень беден и прост. Я с удовольствием отдал бы свои физические черты за ваш гений.
— И свалял бы дурака, Томмазо. Физическая красота — это один из редчайших даров Господа.
— И один из самых бесполезных, — отозвался Томмазо с мукой, весь побледнев.
— Нет, нет! — воскликнул Микеланджело. — Красота дает радость всем и каждому. Скажи, зачем, по-твоему, я создал целое племя великолепных существ в мраморе и красках, отдав на это свою жизнь? Да потому, что я поклоняюсь красоте — этому внешнему проявлению божественного начала в человеке.
— Ваши творения прекрасны потому, что вы вдохнули в них душу. Ваше «Оплакивание», «Моисей», фигуры Сикстинского плафона — они чувствуют, размышляют, им ведомо сострадание… Только потому они живые, и только потому они для нас что-то значат.
Этот взрыв страсти заставил Микеланджело сразу же сдаться.
— В твоих словах звучит мудрость человека, которому шестьдесят, а я рассуждал с легкомыслием двадцатичетырехлетнего юноши.
Он просыпался с рассветом, горя желанием сесть за рабочий стол. К тому времени когда солнце освещало колонну Траяна, приходил Томмазо: в руках его был сверток со свежими булочками, на завтрак Микеланджело. Постепенно приноровясь к требованиям Микеланджело, Урбино теперь искал натурщиков — в мастерской каждый день появлялись разные незнакомцы — рабочие, механики, дворяне, ученые, люди всякого вида, всех национальностей. В фреску «Страшного Суда» должно было войти много женщин: пришлось нанимать натурщиц в банях, в борделях, приглашать самых дорогостоящих гетер — те позировали обнаженными ради забавы.
Микеланджело нарисовал портрет Томмазо — это был единственный случай в жизни, когда он соблаговолил сделать портрет. С помощью черного мела он выразительно передал его гладкие щеки, чудесно изваянные скулы; Томмазо был изображен в античном костюме и держал в руках медальон.
— Узнаешь себя, Томмазо?
— Рисунок великолепный. Но это не я.
— Нет, ты — такой, каким я тебя вижу.
— Это лишает меня последней веры… Вы лишь подтвердили то, о чем я догадывался с самого начала: у меня есть вкус, я могу отличить хорошую работу от плохой, но во мне нет творческого огня.
Томмазо, сгорбившись, сидел на скамье, Микеланджело, вскинув голову, стоял рядом — любовь к Томмазо словно бы делала его всесильным гигантом.
— Томао, разве моими стараниями Себастьяно не стал известным живописцем? Разве я не обеспечил его крупными заказами? А ведь ты одареннее его в тысячу раз.
Томмазо стиснул челюсти. Отступать и отказываться от своего убеждения он не хотел.
— Учась у вас, я глубже постигаю природу искусства, но творческие мои способности от этого не возрастут. Вы напрасно теряете время, занимаясь со мной. Мне не надо больше приходить к вам.
После ужина Микеланджело уселся за своим длинным столом и начал писать. К утру он закончил два сонета:
ЛЮБОВЬ, ДАЮЩАЯ СВЕТ
Лишь вашим взором вижу сладкий свет,
Которого своим, слепым, не вижу;
Лишь вашими стопами цель приближу,
К которой мне пути, хромому, нет;
Бескрылый сам, на ваших крыльях, вслед
За вашей думой, ввысь, себя я движу;
Послушен вам — люблю и ненавижу,
Я зябну в зной, и в холоде согрет.
Своею волей весь я в вашей воле,
И ваше сердце мысль мою живит,
И речь моя — часть вашего дыханья.
Я — как луна, что на небесном поле
Невидима, пока не отразит
В ней солнце отблеск своего сиянья.
Когда Томмазо явился в мастерскую, Микеланджело подал ему первый стонет. Томмазо прочел стихотворение, лицо его вспыхнуло. Вынув из верстака второй листок, Микеланджело сказал:
— Вот и второе стихотворение, которое я написал:
О чуждом злу, о чистом говорят,
О совершенном мире эти очи, —
Небесных сил в них вижу средоточье,
За человека гордостью объят!
Томмазо долго стоял, опустив голову, без единого движения. Потом он поднял взор, открытый и ясный.
— Я недостоин такой любви, но я сделаю все возможное, чтобы заслужить ее.
— Если нам всегда станут воздавать по заслугам, — с кроткой улыбкой ответил Микеланджело, — то как же мы встретим день Страшного Суда!
Он вошел в Сикстинскую капеллу один и, став под многолюдное сборище из Книги Бытия, тщательно осматривал алтарную стену.
С краю потолка, на своем мраморном троне, восседал Иона — этот пророк из Ветхого завета будет теперь сидеть над головой творящего суд Христа из Евангелия.
Стена, распростершаяся почти на восемь сажен в вышину и на пять с лишним в ширину, вся была заполнена и расписана; в нижнем ее поясе были изображены шпалеры, почти в точности такие, как и на боковых стенах; над престолом были две фрески Перуджино — «Спасение младенца Моисея» и «Рождество Христово»; выше располагались два окна, парные окнам на боковых стенах, с портретами двух первых пап — Святого Лина и Святого Клита, а затем, в самом верху, в четвертом ярусе, были два его, Микеланджело, собственных люнета, расписанных изображениями предшественников Христа.
Снизу стена была задымлена; запачкана и повреждена она была и во втором ярусе, а вверху виднелись подтеки от сырости; пыль, сажа и копоть от свеч, зажигаемых на алтаре, покрывала всю ее поверхность. Микеланджело не хотелось уничтожать фрески Перуджино, но поскольку требовалось сбить и два его собственных люнета, его нельзя будет упрекнуть в мстительности. Он устранит два мешающих ему окна, возведет совершенно новую, из свежего кирпича, стену — он поставит ее чуть наклонно, отведя низ дюймов на десять вглубь, так, чтобы пыль, грязь и сажа не прилипали к ней столь легко.
Папа Павел охотно дал свое согласие на все эти планы. Фарнезе нравился Микеланджело все больше и больше, между ними завязались чисто дружеские отношения. Бурно проведя свою молодость, в конце концов Павел стал ученым, знатоком греческого и латинского, прекрасным оратором и писателем. Он был намерен избегать военных столкновений, к которым так рвался Юлий, он не желал устраивать при своем дворе оргий, какие устраивал папа Лев, надеялся не допустить тех ошибок в международных делах, какие были у Клемента, и не хотел вести те интриги, какие вел тот. Как убедился Микеланджело, когда его пригласили в Ватикан, Павел был щедро наделен чувством юмора. Видя блестящие, лукавые глаза первосвященника, Микеланджело сказал:
— Вы сегодня чудесно выглядите, ваше святейшество.
— Не говори об этом слишком громко, — с усмешкой шепнул ему в ответ Павел. — Иначе ты огорчишь всю коллегию кардиналов. Ведь они избрали меня папой только потому, что считали, будто я при смерти. Но папство пришлось мне так по вкусу, что я решил пережить всех кардиналов.
Микеланджело чувствовал себя счастливым — он прилежно рисовал в своей мастерской, которую Урбино привел в порядок и заново выкрасил. Рисование, подобно пище, напиткам и сну, прибавляет человеку сил. Чертя по бумаге, рука подавала Микеланджело первые зародыши мыслей, и он быстро их ухватывал. Судный день, гласит христианская догма, должен совпасть с концом света. Верно ли это? Мог ли Господь сотворить мир только для того, чтобы его оставить? Ведь Господь Бог создал человека по своему собственному побуждению. Так разве у Бога недостанет могущества, чтобы хранить и поддерживать этот мир всегда и вечно, вопреки всем бесчестиям и злу? Разве Господь не стремился к этому, разве не такова его воля? Поскольку каждый человек перед смертью сам себя подвергает суду, каясь в грехах или умирая нераскаявшимся, разве нельзя предположить, что Страшный Суд — это преддверье золотого века, который Господь уготовил людям, только ожидая часа, чтобы послать народам Христа и начать судилище? Микеланджело считал, что Страшный Суд ему надо писать отнюдь не совершившимся, а едва только начатым, на пороге свершения. Тогда он мог бы показать суд человека над самим собой перед лицом смертных мук. Тут уж не могло быть уверток и обмана. Микеланджело верил, что каждый несет ответственность за свои деяния на земле, что существует внутренний суд человека. Мог ли даже пылающий гневом Христос принести человеку большее возмездие? Мог ли Дантов Харон, плывя в своей ладье по Ахерону, низвергнуть злодеев в преисподнюю более страшную, чем та, что видится взору человека, суровым судом осудившего самого себя?
С той секунды, как перо его прикоснулось к бумаге, он уже искал очертания человеческих форм, той единственной, нервной линии для каждой фигуры, которая передавала бы отчаянную напряженность движения. Сердясь на то, что приходится прерывать линию, он окунал перо в чернила и снова вел ее, стремясь выразить и форму и пространство одновременно. Внутри возникшего контура он наносил как бы пучки перекрестных штрихов и линий — так выявлялась игра мускулов в их различных состояниях, проступала взаимосвязь внутренних тканей и покровов. Он стремился как можно острее отграничить телесные формы от живого, трепетного воздуха — этого он достигал, вторгаясь в голые нервы пространства. Каждый мужчина, женщина и ребенок должны были предстать в совершенной ясности и явить свое человеческое достоинство во всей полноте, ибо каждый из них был личностью и чего-то стоил. Это был главный мотив в борьбе за возрождение знания и свободы, которые после сна и мрака многих веков вновь воспрянули во Флоренции. Никогда и никто не скажет, что он, Микеланджело Буонарроти, тосканец, низводил человека до незаметной, неразличимой частицы примитивной массы, изображал ли он его на пути к раю или к аду.
Хотя он сам и не признался бы в этом, но руки его были утомлены беспрерывным десятилетним ваянием фигур в часовне Медичи. Чем пристальней осматривал он свой плафон в Сикстинской капелле, тем больше склонялся к мысли, что в конце концов живопись могла бы стать благородным и вечным видом искусства.
Постепенно вокруг Микеланджело собралась целая группа молодых флорентинцев — каждый вечер они приходили в отремонтированную его мастерскую на Мачелло деи Корви и обсуждали с ним свои планы свержения Алессандро. Во главе этого кружка стояли такие лица, как блестящий, полный энергии кардинал Ипполито и кардинал Эрколе Гонзага, разделявшие верховенство в ученых и художественных сферах Рима; изящный и милый кардинал Никколо; Роберто Строцци, отец которого в свое время помог Микеланджело пристроить Джовансимоне и Сиджизмондо к шерстяной торговле, а дед купил у Микеланджело первую проданную им скульптуру; многие сыновья и внуки давних жителей флорентинской колонии, в чьи дома любезно приглашали Микеланджело и ту пору, когда он впервые приехал в Рим и когда кардинал Риарио вынудил его долго слоняться без дела. Начав теперь в воскресные вечера наносить визиты, Микеланджело сделался центром внимания со стороны другой деятельной группы молодых людей: там были Пьерантонио, скульптор; Пьерино дель Вага, наиболее известный лепщик и декоратор в Риме; его ученик Марчелло Мантовано; Якопино дель Конте, флорентинец, ученик Андрея дель Сарто, приехавший в Рим вслед за Микеланджело; Лоренцетто Лотти, архитектор при соборе Святого Петра, сын колокольного мастера, того самого, что работал с Микеланджело в Болонье. Эти юноши видели в Микеланджело смелого человека, который бросал вызов папам, достойного воспитанника Лоренцо Великолепного. Флоренция катилась теперь в глубокую пропасть, ее сыны приходили в отчаяние и теряли веру в себя, и этим юношам было отрадно знать и думать, что Микеланджело возвышается над Европой подобно горе Альтиссиме. Он укреплял в них гордость от сознания того, что они тосканцы; он один создал столько поистине гениальных произведений, сколько не создали все остальные художники, вместе взятые. Если Флоренция могла породить Микеланджело, она переживет Алессандро.
С болью в душе Микеланджело сознавал, что никогда раньше он не пользовался подобного рода признаньем и что вряд ли бы он благосклонно отнесся к подобной популярности, приди она в былые годы.
— У меня меняется характер, — говорил он Томмазо. — Когда я расписывал плафон, ни с кем, кроме Мики, я тогда и не разговаривал.
— Это было для вас несчастное время?
— Художник, когда он в расцвете своих сил, живет в особом мире — обычное человеческое счастье ему чуждо.
Микеланджело понимал, что перемена в его характере отчасти вызвана его чувством к Томмазо. Он восхищался телесной красотой и благородством духа Томмазо так, как мог бы восхищаться впервые влюбленный юноша нежной девушкой. Он ощущал все симптомы подобной любви: его переполняла радость, когда Томмазо входил в комнату, томила печаль, когда он уходил, он мучился ожиданием, когда предстояла с ним встреча. Вот он смотрит на Томмазо, сосредоточенно рисующего что-то углем. Он не смеет сказать ему, какие чувства его обуревают, и только глубокой ночью, оставшись один, он расскажет о них в сонете:
Всегда ль за грех должны мы почитать
Той красоты земной обожествленье,
Что нам внушает к высшему стремленье,
Душе дарит Господню благодать…
В Риме стало известно, что Карл Пятый собирается выдать свою незаконную дочь Маргариту замуж за Алессандро; такой брак означал бы союз императора с Алессандро, позволявший тирану удержаться у власти. Все надежды флорентинской колонии в Риме рушились. В те же нерадостные дни Микеланджело пришлось пережить и одно личное разочарование. Дело касалось Себастьяно — этот тучный, лоснящийся, как круг сыра, монах только что возвратился в Рим после путешествия.
— Мой милый крестный, как я рад видеть вас! Вам надо сходить в церковь Сан Пьетро ин Монторио и посмотреть, удачно ли я перевел ваши рисунки в масло.
— В масло? Я всегда думал, что ты будешь работать по фреске.
Толстые щеки Себастьяно покраснели.
— Фреска — это ваша специальность, дорогой маэстро. Вы ведь никогда не ошибаетесь. А по моему характеру больше подходит масло — если я наделаю ошибок, я тут же соскребу краску и пишу на стене заново.
Они поднялись к церкви Сан Пьетро ин Монторио, возвышавшейся надо всем Римом. Воздух был прозрачен; под зимним небом, среди черепичных крыш, чистой голубизной сверкал Тибр. Во дворике они полюбовались на Брамантово Темпиетто, эту жемчужину архитектуры, всегда вызывавшую у Микеланджело искреннее восхищение. Едва Микеланджело ступил в церковь, как Себастьяно, не скрывая своей гордости, провел его в первую часовню справа. Микеланджело убедился, что работа у Себастьяно была мастерская — на росписях, сделанных по его рисункам, краски казались совсем свежими. А ведь кто ни пробовал писать на стенах масляными красками, даже такие художники, как Андреа дель Кастаньо или Антонио и Пьеро Поллайоло, — все равно их росписи быстро блекли или темнели.
— Я изобрел новый способ, — самодовольно объяснял Себастьяно. — Я беру для грунта сырую глину, смешивая ее с мастикой и камедью. Разогреваю эту смесь на огне, а на стену наношу мастерком, раскаленным добела. Скажите, вы недовольны мною?
— Что ты расписал еще после этой часовни?
— Да, собственно, ничего…
— Что ж так — при твоей-то гордости своим новым методом?
— Когда папа Клемент назначил меня хранителем печати, у меня больше не стало нужды в работе. Деньги сами плыли мне в руки.
— Значит, ты писал только ради денег?
Себастьяно посмотрел на Микеланджело так, словно бы его благодетель внезапно лишился рассудка.
— А ради чего же еще писать?
Микеланджело вспылил, но сразу успокоился, поняв, что гневаться на Себастьяно так же неразумно, как гневаться на ребенка.
— Ты прав, Себастьяно, — сказал он. — Пой, играй на своей лютне, забавляйся. Пусть искусство будет уделом тех бедняг, которым не остается ничего другого.
Полный застой на стройке собора Святого Петра был для Микеланджело куда более горькой пилюлей. Опытный его глаз говорил ему, что за те месяцы, которые он прожил в Риме, стены собора не поднялись ни на аршин, хотя там работали сотни людей и тратилось много бетона. Римские флорентинцы хорошо знали, что на строительстве попусту расточаются деньги и время, но даже три кардинала — друзья Микеланджело — не могли ему сказать, догадывается ли папа Павел, что там происходит. Занимая пост архитектора храма в течение двадцати лет, Антонио да Сангалло так укрепился в Риме, что спорить и ссориться с ним ни у кого не хватало отваги. Микеланджело понял, что самым благоразумным с его стороны будет держаться пока спокойно. Но внутренне он кипел: никогда он не мог преодолеть в себе чувства, что собор Святого Петра — его детище, что отчасти благодаря ему, Микеланджело, возник проект этого храма и началось его строительство. Когда терпение Микеланджело истощилось, он, улучив минуту, стал рассказывать папе, как обстоят дела на стройке.
Поглаживая свою длинную белую бороду, папа Павел слушал его внимательно.
— Разве ты не предъявлял те же самые обвинения и Браманте? Теперь при дворе будут говорить, что ты ревнуешь к Антонио да Сангалло. Это выставит тебя в дурном свете.
— Меня выставляли в дурном свете почти всю мою жизнь.
— Пиши, Микеланджело, «Страшный Суд», а собор Святого Петра пусть строит Антонио да Сангалло.
Когда он, потерпев такую неудачу, удрученный пришел домой, его ждали там Томмазо, кардинал Ипполито и кардинал Никколó. Они расхаживали по мастерской, придерживаясь каждый своей орбиты.
— Я смотрю, тут целое посольство! — удивился Микеланджело.
— Так оно и есть, — ответил Ипполито. — Скоро Карл Пятый проездом будет в Риме. Он посетит здесь лишь один частный дом — Виттории Колонны, маркизы Пескарской. Карл большой друг семьи ее мужа в Неаполе.
— Я не знаком с маркизой.
— Но я знаком с нею, — отозвался Томмазо. — Я попросил ее пригласить вас вечером в воскресенье, когда у нее соберутся гости. Вы, конечно, пойдете?
Прежде чем Микеланджело успел спросить: «Гожусь ли я для подобного общества?», заговорил Никколó, подняв свои печальные карие глаза, так похожие на глаза Контессины:
— Если вы станете другом маркизы и она представит вас императору, вы сделаете для Флоренции огромное дело.
Когда кардиналы ушли, Томмазо сказал Микеланджело:
— Я давно уже хочу, чтобы вы познакомились с Витторией Колонной. За те годы, что вас не было в Риме, она стала здесь первой дамой. Это замечательная поэтесса, один из самых тонких умов в Риме. Она очень красива. И к тому же — святая.
— Ты влюблен в эту даму? — спросил Микеланджело.
— Совсем нет, — весело рассмеялся Томмазо. — Этой женщине сорок шесть лет, у нее был удивительный роман, потом замужество. Последние десять лет она вдова.
— Она из того рода Колонны, чей дворец стоит на Квиринале, выше моего дома?
— Да она сестра Асканио Колонны, хотя живет во дворце редко. Большую часть времени она проводит в женском монастыре Иоанна Крестителя. Строгая и суровая жизнь монахинь ей по душе.
Виттория Колонна, родившаяся в одной из самых могущественных семей Италии, была помолвлена с неаполитанцем Ферранте Франчески д'Авалос, маркизом Пескарским, когда жениху и невесте было по четыре года. В девятнадцать их повенчали — свадьба, состоявшаяся в Иски, была очень пышной. Медовый месяц оказался кратким, ибо маркизу, как военачальнику, служившему императору Священной Римской империи Максимилиану, пришлось тотчас же отправиться на войну. За шестнадцать лет своего замужества Виттория редко видела мужа. В 1512 году он был ранен в битве за Равенну. Виттория выходила его, вернув к жизни, но он опять уехал к войскам и через тринадцать лет пал в битве под Павией, в Ломбардии, совершив на поле боя героические подвиги. Виттория провела долгие годы в одиночестве, усердно изучая греческий и латинский языки, и стала одной из самых ученых женщин Италии. После гибели мужа она хотела постричься в монахини, но папа Клемент запретил ей это. Последние десять лет она помогала бедным, вкладывала много средств в строительство женских монастырей, помогая стать монахинями многим и многим девицам, лишенным приданого, а значит, и надежды на замужество. Стихотворения Виттории были значительным литературным событием тех лет.
— Я видел вблизи только одного живого святого, — заметил Микеланджело. — Это был настоятель Бикьеллини. Интересно взглянуть, как выглядит женский вариант святого угодника.
И больше он уже не думал о Виттории Колонне, маркизе Пескарской. А в воскресенье вечером к нему зашел Томмазо, и они направились вверх по Виа де Кавалли, шагая мимо садов Колонны по одной стороне и терм Константина по другой. Скоро они были на вершине горы Кавалло, получившей свое название по двум мраморным «Укротителям Коней», — Микеланджело знал эти статуи с первого своего дня в Риме, когда его затащил сюда Лео Бальони. В садах женского монастыря Святого Сильвестра на Квиринале лился теплый весенний свет, в тени высоких лавров стояли старинные каменные скамьи, стены за ними были увиты зеленым плющом.
Виттория Колонна беседовала со своими немногочисленными гостями; приветствуя Микеланджело, она встала. Микеланджело был изрядно озадачен. По рассказам Томмазо, который говорил о печалях и лишениях маркизы, о ее святости, он ожидал увидеть пожилую матрону в черном одеянии, со следами пережитой трагедии на лице. А сейчас он смотрел в яркие и глубокие зеленые глаза самой красивой, обольстительной женщины, какую он когда-либо встречал. У нее был нежный румянец на щеках, полные, приятно раскрывающиеся в разговоре губы, вся она словно бы дышала юной увлеченностью и любовью к жизни. Несмотря на царственную сдержанность манер, в ней не чувствовалось высокомерия. Под легкой тканью ее простого платья Микеланджело видел фигуру зрелой прекрасной женщины; ее зеленые глаза хорошо оттенялись длинными медово-золотистыми косами, спадавшими на плечи, нос был прямой, римский, мило вздернутый на кончике, чудесно вылепленные подбородок и скулы делали это лицо не только красивым, но и сильным.
Микеланджело устыдился того, что он раздевает взором беззащитную женщину, будто это была какая-то наемная натурщица; от замешательства в ушах у него гудело, и он не мог уже разобрать, о чем ему говорила маркиза. Он подумал:
— Как это ужасно — беседовать со святою!
Чувство вины отрезвило его, и шум в ушах стихнул, но отвести от маркизы глаза Микеланджело не мог. Ее красота была как полуденное солнце, которое и наполняло сад светом, и в то же время слепило. Напрягая внимание, Микеланджело понял, что его представляют Латтанцио Толомеи, ученому посланнику Сиены; поэту Садолето; кардиналу Мороне; папскому секретарю Блозио, которого Микеланджело встречал при дворе; наконец, какому-то священнику, только что прервавшему свою речь о Посланиях апостола Павла.
Голос у Виттории Колонны был звучный, грудной.
— Я приветствую вас, Микеланджело Буонарроти, как старого своего друга, ибо ваши работы беседуют со мною вот уже много лет, — сказала она.
— Значит, мои работы куда более счастливы, чем я сам, маркиза.
Зеленые глаза Виттории затуманились.
— Я слышала, синьор, что вы человек прямой и не прибегаете к лести.
— Ваши сведения справедливы, — ответил Микеланджело.
Тон, каким он произнес эти слова, не оставлял возможности для возражений. Секунду поколебавшись, Виттория Колонна продолжала:
— Мне говорили, что вы знали фра Савонаролу.
— Нет, не знал. Но я много раз слушал его проповеди. В церкви Сан Марко и в Соборе.
— Как мне хотелось бы быть на вашем месте!
— Его голос гремел по всему огромному пространству Собора и, словно отталкиваясь от стен, отдавался в моих ушах.
— Очень жаль, что его проповедь все-таки не сразила Рим. Иначе в нашей матери-церкви давно были бы введены реформы. И мы не утеряли бы наших духовных чад в Германии и Голландии.
— Вы поклоняетесь фра Савонароле?
— Он пал жертвой за наше дело.
Прислушиваясь к жарким речам гостей маркизы, Микеланджело понял, что он оказался в гуще кружка, резко настроенного против политики папства и искавшего средств, чтобы провести свою церковную реформацию. Это было очень серьезно: ведь инквизиция в Испании и Португалии обрекала на смерть тысячи людей за прегрешения куда менее важные. Восхищенный смелостью маркизы, он взглянул на нее: лицо ее сияло подвижнической самоотверженностью.
— Я не хотел бы быть непочтительным, синьора, но должен сказать, что фра Савонарола принес в жертву множество прекрасных произведений искусства и литературы — он сжег их, как он выражался, на «кострах суетности», прежде чем сам погиб на костре.
— Я всегда сожалела об этом, синьор Буонарроти. Я уверена, что нельзя очистить человеческие сердца, опустошая человеческий разум.
С этой минуты беседа стала общей. Гости говорили о фламандском искусстве, очень почитаемом в Риме, о его резком отличии от итальянского, потом речь зашла о том, как складывались христианские представления о Страшном Суде, Микеланджело прочитал по памяти 31–32 стихи из двадцать пятой главы Евангелия от Матфея:
«Когда же приидет Сын человеческий во славе своей и все святые ангелы с Ним: тогда сядет на престоле славы своей. И соберутся перед Ним все народы; и отделит одних от других, как пастырь отделяет овец от козлиц. И поставит овец по правую свою сторону, а козлиц по левую».
На пути домой, любуясь с горы Кавалло раскинувшимся в лучах закатного солнца городом, Микеланджело спросил:
— Томмазо, когда мы можем повидать ее снова?
— Когда она пригласит нас.
— А до той поры нам придется ждать?
— Придется. Сама она никуда не выходит, нигде не появляется.
— Тогда я буду ждать! — сказал Микеланджело твердо. — Буду ждать, как молчаливый проситель, пока госпожа не соизволит пригласить меня вновь.
Улыбка тронула углы губ Томмазо.
— Я так и думал, что она произведет на вас впечатление.
Всю эту ночь перед Микеланджело сияло лицо Виттории Колонны. Уже много лет мысли о женщине не захватывали его с такой неотвратимой силой. Строки стихов, блуждавшие у него в голове, говорили уже не о Томмазо де Кавальери, а о маркизе Пескарской, и утром, едва только запели петухи, он вскочил с постели и написал:
Твое лицо одним усильем зренья
Могу достичь порой издалека,
Но ни плечо, ни шея, ни рука
Не ведают такого утоленья.
Бессонная душа в своем стремленье
Мой взор берет, крылата и легка,
Вздымается, как ветр, под облака,
Твоей красе несет благоговенье.
А косной плоти тесный дан предел;
Какая бы любовь в ней ни горела,
Вслед ангелам она не полетит!
Лишь дивный глаз ту грань преодолел.
О донна! В глаз бы превратить все тело,
И пусть он только на тебя глядит!
Прошло две недели, прежде чем он дождался приглашения. За это время в сознании Микеланджело скульптурная красота Виттории — формы ее тела, ее сильное, но нежное лицо каким-то образом слились с мраморным изваянием Ночи в часовне Медичи. Стоял теплый и ясный день, майское воскресенье, когда слуга маркизы Фоао принес от нее известие.
— Моя госпожа просила передать вам, мессер, что она находится в часовне Святого Сильвестра на Квиринале. Часовня эта закрыта для прихожан, там очень приятно. Госпожа спрашивает, не угодно ли вам будет пожертвовать часом времени, чтобы она могла побеседовать с вами.
Освежаясь в ушате холодной воды, который Урбино поставил на веранде, выходящей в сад, Микеланджело не мог подавить волнения. Он надел специально купленную на случай приглашения к маркизе темно-синюю рубашку и чулки и зашагал вверх по холму.
Он рассчитывал побыть с нею наедине, но когда Виттория Колонна в белоснежном шелковом платье, с белой кружевной мантильей на голове, встала ему навстречу, он увидел, что часовня полна приглашенных. Здесь были известнейшие лица из Ватикана и университета. Художник-испанец жаловался на то, что в Испании нет уже хорошего искусства, так как испанцы не придают значения ни живописи, ни скульптуре и не хотят тратить на них деньги. После этого все принялись говорить об искусстве своих городов-государств: венецианцы о портретах Тициана, падуанцы о фресках Джотто, сиенцы об уникальной своей ратуше, феррарцы об украшениях замка, затем в разговор вступили пизанцы, болонцы, жители Пармы, Пьяченцы, Милана, Орвието…
Микеланджело хорошо знал большинство упоминаемых работ, но слушал гостей рассеянно: он все время смотрел на Витторию, неподвижно сидевшую у окна с цветными стеклами, которые бросали свой радужный отблеск на ее безупречно белое лицо и руки. Он невольно раздумывал: если брак Виттории с маркизом был так счастлив и полон любви, то почему за все его шестнадцать лет они жили вместе лишь несколько месяцев? Почему маркиза пребывала в одиночестве на севере Италии в долгие дождливые зимы, когда никаких военных действий не могло и быть? И почему один старый друг отвел глаза в сторону, когда Микеланджело спросил его, какие подвиги совершил муж маркизы на том поле боя, где его убили?
Вдруг Микеланджело почувствовал, что в часовне наступила тишина. Все взоры были обращены на него. Эрколе Гонзага вежливо повторил свой вопрос: не скажет ли Микеланджело, какие произведения искусства во Флоренции ему нравятся больше других?
Микеланджело чуть покраснел, голос его дрогнул. Он заговорил о красоте изваяний Гиберти, Орканьи, Донателло, Мино да Фьезоле, о живописи Мазаччо, Гирландайо, Боттичелли. Когда он смолк, Виттория Колонна сказала:
— Зная, что Микеланджело скромный человек, мы воздерживались говорить об искусстве в Риме. Но в Систине наш друг создал роспись, которая под силу лишь двадцати великим художникам, работай они вместе. Кто сомневается, что наступит время, когда все человечество будет видеть и понимать сотворение мира по фрескам Микеланджело?
Ее огромные зеленые глаза поглотили его без остатка. Все, что она говорила, было обращено как бы к нему одному; слова ее звучали спокойно, сдержанно, но в голосе все же прорывалась какая-то особая горловая нота; губы ее, казалось ему, были так близко от его губ.
— Не думайте, Микеланджело, что я захваливаю вас. По существу, я хвалю совсем и не вас, вернее, хвалю вас как верного слугу. Ибо я давно считаю, что у вас истинно божественный дар и что вы избраны для исполнения вашей великой цели самим Господом.
Микеланджело напряг свой ум в поисках ответа, но слова не приходили. Ему хотелось лишь сказать Виттории, какие чувства он к ней испытывает.
— Святой отец осчастливил меня, дав разрешение построить у подножия горы Кавалло монастырь для девушек, — продолжала Виттория. — Место, которое я выбрала, находится около разбитого портика при башне Мецената, с которой, как говорят, Нерон любовался горящим Римом. Мне нравится сама мысль, что святые женщины сотрут следы ног столь порочного человека. Я только не знаю, Микеланджело, какие придать монастырю архитектурные формы и можно ли там воспользоваться некоторыми старыми строениями.
— Если вы готовы спуститься к этому месту, синьора, мы осмотрим все руины.
— Вы очень любезны.
Он и не помышлял о любезности, он просто рассчитывал, спустившись к древнему храму и расхаживая по грудам камня, провести с нею час наедине, без посторонних глаз. Однако маркиза пригласила на эту прогулку и всех остальных гостей. Микеланджело был вознагражден лишь тем, что ему позволили идти с нею рядом — эта физическая, духовная и интеллектуальная близость взбудоражила его, совсем затуманив рассудок. Но он все же выбрался из окутывавшего его облака чувств — пришлось вспомнить, что он архитектор, и выбирать место для будущего монастыря.
— Этот разрушенный портик, маркиза, можно, на мой взгляд, превратить в колокольню. Я мог бы сделать и несколько набросков монастырского здания.
— Я не решалась просить вас о такой услуге.
Теплота благодарности, с которой были произнесены эти слова, так тронула его, точно это были и не слова, а обнимавшие его руки. Он уже поздравлял себя, полагая, что его стратегический расчет, как разбить барьер безразличия, воздвигаемый Витторией между собой и окружающими, вполне оправдывается.
— Я сделаю эти наброски за день или за два. Куда вам их принести?
Глаза Виттории сразу стали непроницаемы. Она ответила ему сдержанно, почти сухо:
— У меня очень много забот по монастырским делам. Может быть, Фоао известит вас, когда я буду свободна? Через неделю или две?
Он вернулся в свою мастерскую разъяренный, расшвыривая все вокруг. Какую игру ведет с ним эта женщина? Неужто она расточает эти чрезмерные комплименты лишь для того, чтобы склонить его к своим ногам? Тронул он ее сердце или не тронул? Если она желает его дружбы, то почему так отталкивает его? Отсрочить встречу… на целых две недели! Понимает ли она, как глубоко он очарован ею? Есть ли в ее жилах человеческая горячая кровь? И хоть какие-то чувства в груди?
— Вы должны понять, что она посвятила всю себя памяти мужа, — говорил ему Томмазо, видя, как он взволнован. — Все эти годы, как погиб маркиз, она любила одного только Иисуса.
— Если бы любовь к Христу отвращала женщин от любви к живым мужчинам, итальянский народ давным-давно бы вымер.
— Я принес вам кое-какие стихи маркизы. Быть может, вы извлечете из них что-то новое и об авторе. Вот послушайте такое стихотворение:
Моя душа давно отрешена
От человеческой любви и славы.
Изведав горечь гибельной отравы,
Лишь к Господу она обращена.
Зовет меня священная страна —
О, как ее вершины величавы!
Земной стопе не мерить эти главы,
На них заря Всесильным зажжена.
А вот строки из другого стихотворения:
О, если бы, преодолев страданья,
Могла я сердцем горний мир объять!
Мне имя Иисуса повторять
И жить им до последнего дыханья…
Потирая пальцем морщины на переносье, Микеланджело несколько секунд раздумывал над только что прозвучавшими строками.
— Она пишет как женщина глубоко уязвленная.
— Смертью.
— Позвольте усомниться в этом.
— Тогда чем же?
— Мое чутье говорит, что тут замешаны другие печали.
Когда Томмазо ушел, Микеланджело велел Урбино заправить лампу и тихо уселся за стол, шелестя листами стихотворений и вникая в их суть. В одной поэме, обращенной к маркизу, он прочел:
Досель тебя, Любовь, я не бежала,
Твоей темницы сладкой не кляла.
В какие б тучи ни сгущалась мгла,
Всем существом тебе принадлежала.
Я только на тебя и уповала,
Но ныне вкруг прекрасного ствола
Трава печали кольца завила,
Рассыпав злые терния и жала.
Теперь меня влечет иное царство,
Где раненой душе найду лекарство,
Не в силах иго прежнее нести.
И пусть слова прошения суровы,
Я говорю: сними с меня оковы,
Позволь опять свободу обрести.
Он был полон недоумений. Почему Виттория описывала свою любовь как темницу и иго? Почему она стремится обрести свободу от любви, которой отдала всю жизнь? Ему надо было дознаться правды, ибо теперь он ясно чувствовал, что любит Витторию, любит с того ослепительного мига, когда впервые взглянул на нее в саду монастыря Святого Сильвестра.
— Есть возможность получить кое-какие сведения, — уверял его изобретательный и неутомимый Лео Бальони. — Надо пощупать живущих в Риме неаполитанцев, особенно тех, кто был в сражениях вместе с маркизом. Дай мне время, я присмотрюсь, на кого из них можно положиться.
Чтобы разузнать, что требовалось, Лео потратил пять дней; в мастерскую к Микеланджело он явился уже совершенно разбитым от усталости.
— Факты посыпались на меня дождем, как будто где-то на небесах вытащили пробку. Но что меня удручает, Микеланджело, хотя я и стал циничен в преклонных летах, — это обилие легенд, выдаваемых за истину.
— Урбино, будь добр, принеси синьору Бальони бутылку нашего лучшего вина.
— Во-первых, у них был совсем не такой идиллический любовный роман, о каком тебе прожужжали уши. Маркиз никогда не любил своей жены, он бежал от нее через несколько дней после свадьбы. Во-вторых, у него всегда были любовницы на всем пути от Неаполя до Милана. В-третьих, под любым предлогом, на выдумку которых так способны изобретательные мужья, он избегал заезжать со своей женой в тот город, где бывал раньше. В-четвертых, этот благородный маркиз пошел на одно из самых подлых в истории, двойных предательств: он изменил как императору, так и своим сообщникам по заговору. Есть слух, что он умер не на поле боя, а далеко от него, — просто был отравлен.
— Я знал это! — вскричал Микеланджело. — Лео, ты сделал меня в эту минуту самым счастливым человеком!
— Позвольте усомниться в этом.
— Черт побери, что ты хочешь сказать?
— Знание истины скорей отягчит твою жизнь, а не облегчит. Я думаю о том времени, когда Виттория Колонна поймет, что ты знаешь правду про ее замужество…
— Неужели ты считаешь меня таким кретином?
— Влюбленный человек может пустить в ход любое оружие. А когда он домогается женщины…
— Домогается! Мне хотя бы побыть с нею час наедине.
Он рисовал, сидя за своим длинным столом, заваленным стопами бумаги, перьями, углями, открытой на описании Харона книгой Дантового Ада, и появление слуги Виттории Фоао было для него полной неожиданностью. Маркиза приглашала Микеланджело на завтрашний вечер в сады дворца Колонны, на том холме, что возвышался над его домом. Поскольку она звала его в свой родовой особняк, а не в монастырский сад или часовню, он думал, что они, может быть, окажутся наедине друг с другом. Он мучился в лихорадке ожидания и крутил огрызок пера:
О, как постигнуть меру красоты,
Когда ты очарован красотою!
Она ль так совершенна? Иль порою
В тебе самом живут ее черты?
Сады Колонны занимали значительную часть склона горы Кавалло, темную зелень которой было видно из окон мастерской Микеланджело. Слуга провел его по тропе, с обеих сторон обсаженной густыми кустами цветущего жасмина. Еще издали Микеланджело услышал звуки оживленного и многоголосого говора и был жестоко этим разочарован. Перед ним открылся под сенью густых деревьев летний павильон, рядом был пруд, усеянный водяными лилиями, и искусственный водопад, насыщавший воздух свежестью и прохладой.
Виттория встретила его на пороге павильона. Войдя внутрь, он кивнул присутствующим и неуклюже сел в углу, откинувшись спиной на резную белую решетку. Виттория ловила каждый взгляд Микеланджело, пытаясь втянуть его в общий разговор, но он уклонялся. Вдруг у него вспыхнула мысль:
«Так вот почему она не хочет вновь полюбить. Не потому, что первая ее любовь была так прекрасна, а потому, что эта любовь была безобразна! Вот почему она отдает теперь свою душу только Христу».
Он поднял глаза и посмотрел на нее так пристально, словно хотел проникнуть в сокровенные глубины ее души. Она оборвала фразу на полуслове, повернулась к нему и спросила с участием:
— Вы чем-то огорчены, Микеланджело?
Затем на него нахлынули другие мысли:
«Она никогда не знала мужчины. Ее муж не воспользовался браком ни в медовый их месяц, ни тогда, когда он возвращался раненым с войны. Она такая же девственница, как те юные девушки, которых она берет в свой монастырь».
Теперь ему было мучительно жаль ее. Что ж, он примет, признает эту легенду о бессмертной любви, не помышляя ее разрушить, — более того, он будет внушать этой смелой и желанной женщине, что любовь, которую он предлагает ей, может стать такой же прекрасной, как и та, которую она придумала.
Любовь Микеланджело к Виттории ничуть не изменила его чувств к Томмазо Кавальери. Как и прежде, прихватив с собой кувшин холодного молока или корзинку фруктов, Томмазо являлся каждое утро в мастерскую к Микеланджело и часа два, пока держалась прохлада, рисовал в непосредственной близости от его критического ока. Микеланджело заставлял Томмазо десятки раз перерисовывать каждый набросок и никогда не показывал вида, что он доволен, хотя в душе считал, что Томмазо работает очень успешно. Томмазо был теперь принят при папском дворе. Павел назначил его на пост смотрителя римских фонтанов.
Оторвав взгляд от работы, Томмазо посмотрел на Микеланджело, в голубых его глазах чувствовалась озабоченность.
— В Риме теперь нет ни одного инженера, Микеланджело, который бы толком знал, как древние строили водопроводы. Никто не дерзнет сейчас хотя бы перестроить акведук. В чем тут дело? Почему люди совершенно лишились умения, растеряли способности? Я теперь думаю, что мне не надо становиться художником. Я хочу стать архитектором. Мои предки жили в Риме не меньше восьми веков. Этот город вошел в мою кровь. Я хочу не только охранять его, но и помочь в его перестройке. Архитекторы — вот кто нужен теперь Риму в первую очередь.
Весь проект росписи алтарной стены в Сикстинской капелле был теперь завершен. У Микеланджело насчитывалось более трехсот фигур, которые он перенес в композицию со своих первоначальных рисунков, эти фигуры, все до одной, были в движении, составляя бурную толпу, обступившую Христа, — они располагались по окружностям, расходящимся от центра фрески, и захватывали все пространство стены: на одном ее крае человеческие тела взлетали, точно поднятые ураганом, на другом — низвергались, падали в бездну. Но ни одно существо не касалось белого поля облаков под ногами Христа. Внизу фрески, слева, было изображено зияющее подземелье ада с его вековыми погребениями, справа текла река Ахерон. Микеланджело установил для себя распорядок работы: за один день писать на стене одну фигуру в натуральную величину, два дня отводил он на фигуры более крупные.
В Деве Марии Микеланджело слил, сплавил образ собственной матери, Богородиц «Оплакивания» и часовни Медичи, Сикстинской Евы, принимающей яблоко от змия и Виттории Колонны. Подобно Еве, она была юной, крепкой, полной жизни женщиной, но в ее фигуре проступало и возвышенное очарование Богоматери. Мария отвернулась от Иисуса, не желая видеть его безжалостный суд и сама ему неподвластная. Может быть, она отстранялась от него потому, что страдала, жалела этих людей, подвергнутых судилищу, невзирая на то, какую жизнь они прожили? Разве судил Господь овец, коров, птиц? Как мать, не чувствовала ли она боли за обреченные души, съежившиеся под карающей рукой ее сына, объятого справедливым гневом? Могла ли она считать, что не отвечает за него, если он и был сыном Господним? Она носила его в своем чреве девять месяцев, кормила его грудью, залечивала его раны. И вот ее сын судил сынов других матерей! Добрые будут спасены, святые возвращены на небо, но их было так мало по сравнению с бесконечными толпами грешников. Все, что ни совершал ее сын, было непререкаемо, и, однако, она не могла не содрогнуться перед ужасающими страданиями, на которые обрекались эти людские толпы.
Карл Пятый не приехал в Рим, он был занят подготовкой флота в Барселоне, собираясь в поход против берберийских пиратов. Флорентинские изгнанники направили к нему делегацию: им хотелось уговорить императора, чтобы он назначил правителем Флоренции кардинала Ипполито. Приняв эту делегацию и успокоив ее Карл отложил решение вопроса о правителе до тех пор, пока не возвратится с войны. Когда Ипполито узнал об этом, он решил поехать к Карлу и сражаться на его стороне. В Итри, куда он прибыл, чтобы сесть на корабль, один из агентов Алессандро дал ему яду, и Ипполито тут же скончался.
Флорентинская колония была погружена в глубочайшее уныние. Для Микеланджело эта утрата была особенно тяжелой: в Ипполито он видел все, что любил в его отце, Джулиано.
К осени исполнился год, как Микеланджело жил в Риме; его стена в Систине была к тому времени уже сложена из нового кирпича и даже просохла; картон, где были вычерчены фигуры более трехсот человек, из «всех народов», как сказано у Матфея, был тоже готов, оставалось только увеличить его, доведя до тех размеров, каких требовала стена. Папа Павел, желая дать Микеланджело уверенность в будущем, выпустил послание, в котором говорилось, что Микеланджело Буонарроти назначается скульптором, живописцем и архитектором всего Ватикана, с пожизненной пенсией в сто дукатов помесячно — пятьдесят дукатов из папской казны, пятьдесят со сборов за перевоз через реку По в Пьяченце. Себастьяно дель Пьомбо, стоя с Микеланджело в Систине и оглядывая уже поставленные у стены подмостки, спрашивал:
— Вы не позволите мне, крестный, оштукатурить для вас эту стену? Я это делаю хорошо.
— Это скучная работа, Себастьяно. Подумай сначала, стоит ли тебе за нее браться.
— Мне будет лестно сказать, что и я приложил руку к «Страшному Суду».
— В таком случае действуй. Только не примешивай в раствор римскую поццолану, стена от этого долго не просыхает; добавляй вместо нее мраморной пыли, а воды в известь лей поменьше.
— Стена у вас будет прекрасной.
Действительно, когда Себастьяно кончил работу, по виду к его штукатурке нельзя было придраться, но, подойдя к алтарю, Микеланджело потянул носом и почуял что-то неладное. Оказалось, что Себастьяно добавлял к извести мастики и камеди и наносил эту смесь на стену раскаленным на огне мастерком.
— Себастьяно, ты что — готовил мне стену под масляную живопись?
— А разве вы хотели не так? — невинно отозвался Себастьяно.
— Ты же знаешь, что я пишу фреску!
— Вы не говорили мне этого, крестный. А ведь в церкви Сан Пьетро ин Монторио я писал масляными красками.
Микеланджело смерил взглядом венецианца от лысой макушки до жирного чрева — тот явно трусил.
— И ты считаешь, твой опыт дает тебе право расписать кусок моей стены?
— Я хотел лишь помочь…
— …написать «Страшный Суд»? — в голосе Микеланджело все явственнее звучала ярость. — Раз ты умеешь работать только маслом, значит, ты приготовил стену для себя, чтобы писать вместе со мной! Что ты тут наделал еще?
— Еще… еще… я поговорил с папой Павлом. Ему ведь известно, что я из вашей боттеги. Вы упрекали меня, что я ничего не делаю. А здесь у вас такая возможность…
— Выгнать тебя вон! — вскричал Микеланджело. — Пусть бы вся эта штукатурка обрушилась на твою неблагодарную голову!
Себастьяно поспешно скрылся, но Микеланджело понимал, что потребуется не один день и даже не одна неделя, прежде чем удастся ободрать и очистить стену. Затем надо будет дать стене подсохнуть и только потом покрывать ее заново, уже действительно под фреску. Свежая штукатурка тоже должна сохнуть — на это уйдет еще какое-то дополнительное время. Себастьяно похитил у него целый рабочий месяц, а может, даже два или три!
Трудолюбивый и ловкий Урбино все же привел стену в порядок, а вот восстановить мир с Антонио Сангалло, взбешенным указом папы о новом архитекторе, Микеланджело не удалось до конца своих дней.
Антонио да Сангалло было теперь пятьдесят два года, худощавое свое лицо он оснастил точно такими же по-восточному пышными усами, какие носил его покойный дядя Джулиано. Он был учеником Браманте, когда тот строил собор Святого Петра, а после кончины этого зодчего состоял помощником у Рафаэля. Он входил в ту клику Браманте — Рафаэля, которая бранила плафон Систины и нападала на Микеланджело. Но вот умер Рафаэль, и Сангалло занял пост архитектора собора Святого Петра и архитектора Рима, лишь некоторое время делясь своей властью с сиенцем Балдассаре Перуцци, которого ему в качестве равноправного коллеги навязал папа Лев. За те пятнадцать лет, что Микеланджело работал в Карраре и во Флоренции, никто ни разу не отважился бросить вызов авторитету и могуществу Сангалло. Нынешнее послание папы с назначением Микеланджело привело его в неистовый гнев.
Томмазо первый предупредил своего учителя, что разъяренный Сангалло все больше выходит из себя.
— Он рвет и мечет не столько из-за того, что вас официально назначили скульптуром и живописцем Ватикана. Этот шаг папы он просто высмеивает как проявление дурного вкуса. Но вот то, что вы стали теперь и официальным архитектором, — это его бесит до безумия.
— Я не просил папу вписывать этот пункт в послание.
— Сангалло вам в этом не убедить. Он уверяет, что вы хотите отнять у него собор Святого Петра.
— Что он называет собором? Те фундаменты и пилоны, которые он громоздит вот уже пятнадцать лет?
В тот же вечер, уже запоздно, Сангалло пришел к Микеланджело сам — архитектора сопровождали двое его учеников, освещавших ему фонарями дорогу через форум Траяна. Микеланджело впустил всех их в дом и пытался умиротворить Сангалло, напомнив ему о прежних днях, когда они встречались под кровом его дяди во Флоренции. Но Сангалло был неумолим.
— Мне надо было явиться сюда в тот самый день, как я узнал, что ты поносишь меня перед папой Павлом. Ведь это та же злобная клевета, которую ты пускал в ход и против Браманте.
— Я говорил папе Юлию, что бетон у Браманте скверный и что пилоны треснут. Рафаэль потратил целые годы, чтобы их укрепить и отремонтировать. Разве это неправда?
— Ты рассчитываешь, что тебе удастся восстановить против меня папу Павла. Это ты потребовал, чтобы он объявил тебя архитектором Ватикана. Ты хочешь изгнать меня отовсюду.
— Нет, нисколько. Я забочусь о строительстве. Деньги на него уже все израсходованы, а храма пока и не видно, ни одна часть не готова.
— Только послушать, что говорит великий архитектор! Я видел твой унылый купол, который ты насадил на часовню Медичи. — Сангалло прижал к груди стиснутые кулаки. — Предупреждаю тебя: не суй свой переломанный нос в дела собора! Ты всегда любил встревать в дела которые тебя не касались. Тебя не отучил от этого даже Торриджани. Если ты дорожишь своей жизнью, запомни: собор Святого Петра — мое дело!
Вспыхнув при упоминании имени Торриджани, Микеланджело все же сдержался, сжал губы и ответил холодно:
— Твое, да не совсем. Собор задумывал я, и, вполне возможно, мне и придется завершать его.
Теперь, когда Сангалло объявил открытую войну, Микеланджело решил, что ему надо внимательно изучить модель собора, построенную противником. Она хранилась в конторе попечителей собора; с помощью Томмазо Микеланджело проник в контору в праздничный день, когда там не было людей.
Увидев модель, Микеланджело ужаснулся. Интерьер храма, задуманный в свое время Браманте в форме простого греческого креста, был целомудрен и чист, полон света хорошо изолирован от всех пристроек. Сангалло же собирался окружить собор кольцом часовен; доступ света внутрь храма, о чем так заботился Браманте, был таким образом сильно затруднен. Ярусы колонн, поставленные друг на друга, бесчисленные башенки и выступы, обилие мелких деталей лишали собор первоначальной ясности и спокойствия. Сангалло строил раньше лишь крепости и оборонительные стены, ему не хватало дара, чтобы создать величественный, исполненный высокого духа храм, достойный стать церковью-матерью христианского мира! Если Сангалло беспрепятственно будет действовать и дальше, собор у него получится тяжелый и громоздкий, без малейших признаков вкуса.
Идя домой, Микеланджело говорил задумчиво:
— Напрасно я беспокоился о бессмысленной трате денег и предупреждал об этом папу. Из всех бед с собором это самая малая.
— Значит, вы больше не собираетесь заговаривать об этом с папой?
— По твоему тону, Томмазо, я чувствую, что ты советуешь мне больше не заговаривать. И на самом деле, что ответит мне папа? «Это выставит тебя в дурном свете». Конечно же, выставит. Но ведь собор Святого Петра будет не собором, а мрачной Стигийской пещерой!
Все изображения Страшного Суда, которые ему приходилось видеть, казались сентиментальными, чуждыми всякого реализма сказками для детей; в недвижных, словно застывших этих картинах нельзя было ощутить ни духовного озарения, ни пространственной глубины. Христос в них был изображен равнодушно-мертвенным, скованным — обычно он сидел на троне, и суд его уже совершился. А Микеланджело искал в своих работах то поворотное, решающее мгновение, в котором он видел отблеск вечной истины: Давид, замерший на месте за минуту до битвы с Голиафом, Господь Бог, еще только простерший десницу, чтобы зажечь искру жизни в Адаме, Моисей, лишь решающий поддержать израильтян и укрепить их дух. Так и теперь Микеланджело хотел написать Страшный Суд только готовящимся: Христос, полный порывистой силы, лишь появился, а стекающиеся со всех концов земли и изо всех времен люди идут к нему, объятые леденящим страхом:
— Что со мной будет?
Он создаст ныне самый могучий образ Христа из всех, какие ему доводилось создавать раньше, — в нем будут слиты воедино Зевс и Геракл, Аполлон и Атлант, хотя Микеланджело и чувствовал, что вершить суд над народами будет он, Микеланджело Буонарроти, и никто иной. Правую ногу Христа он чуть подогнет, отодвинет назад, воспользовавшись точно таким же приемом, к какому прибегнул, высекая Моисея: нарушив равновесие фигуры, Микеланджело придал ей напряженность. Над всею стеной будет властвовать огненная ярость Христа, его внушающий благоговение гнев — террибилитá.
Расписывая плафон и воссоздавая Книгу Бытия, он применял яркие, драматические краски; в «Страшном Суде» он будет придерживаться более спокойных, притушенных телесных и коричневатых тонов. Работая над плафоном, он разделил его на отдельные поля, отграниченные друг от друга сюжеты; в «Страшном Суде» он создаст магический эффект — плоскость стены как бы исчезнет, ее поглотит пространственная глубина фрески.
Теперь, готовый приступить непосредственно к росписи стены, он уже не чувствовал ни груза прошедших лет, ни усталости; неуверенность в будущем тоже больше не грызла его. Любовь к Томмазо давала ему покой и тепло, у него была еще надежда и на то, что он завоюет любовь Виттории: он принялся за роспись с огромной энергией.
— Скажи, Томмазо, как может человек чувствовать себя счастливым, если он пишет «Страшный Суд», где спасется лишь жалкая горстка людей?
— Вы счастливы не потому, что пишете суд и проклятие. С самых ранних пор церковь несла в своем лоне красоту. И даже в этих проклинаемых грешниках есть та же самая возвышенность и благородство, какие вы запечатлели на плафоне.
Он хотел уловить, выразить обнаженную истину через наготу, сказать человеческой фигурой все, что она только способна сказать. Его Христос будет окутан лишь узкой набедренной повязкой, Пресвятая Дева одета в бледно-сиреневое платье, — и все же, когда он писал ее прекрасные ноги, он едва принудил себя прикрыть их легчайшим сиреневым шелком. Всех остальных — мужчин, женщин, младенцев, ангелов — он написал нагими. Он писал их такими, какими сотворил их Господь Бог… и какими ему хотелось писать их еще тринадцатилетним мальчишкой. Он ничуть не придерживался каких-либо иконографических образцов в расчете на отклик зрителя, от ритуального словаря религиозной живописи в фреске оставалось очень мало. Он не смотрел на себя как на религиозного художника и фреску «Страшного Суда» тоже не считал религиозной. Это была живопись, исполненная высокого духа, говорящая о вечном существовании человеческой души, о Господнем могуществе, которое заставляет человека подвергнуть себя собственному суду и осознать свои прегрешения. Микеланджело собрал воедино все человечество, изобразив его лишенным покровов, нагим и борющимся с одною и тою же судьбой, к каким бы народам и расам земли ни принадлежали выведенные им люди. Даже апостолы и святые, выставляющие напоказ свои символы мученичества из боязни, как бы их не спутали с другими людьми и не забыли об их святости, — даже апостолы были ошеломлены появлением Христа, этого, как говорил Данте, «самого величественного Юпитера», готового обрушить на виновных и грешных свои яростные громы.
На целые дни затворялся он в Систине и расписывал теперь те люнеты, в которых ему пришлось сбить свои прежние работы: рядом с ним, на высоком помосте, находился один лишь Урбино. Внизу была фигура Христа — он стоял на небесной скале, за спиной его, где обычно изображался трон, горело золотистое солнце. Оглядывая стену с пола капеллы, Микеланджело почувствовал необходимость придать большую зрительную весомость руке Христа, гневно занесенной вверх. Он поднялся на помост и увеличил руку, покрыв краской влажную штукатурку за пределами той линии, которая ограничивала фигуру Христа. Затем он единым порывом написал рядом с Христом Марию — по обе стороны от них уже теснились смятенные людские толпы.
Ночами он читал Библию, Данте и проповеди Савонаролы, присланные ему Витторией Колонной; все, что он читал теперь, сходилось воедино, как части чего-то целого. Вникая в проповеди Савонаролы, он будто слышал его голос: казалось, монах говорил со своей кафедры в храме не сорок лет назад, а сию минуту. Теперь этот святитель-мученик, как называла его Виттория, вставал в воображении Микеланджело полный славы и величия, подобно пророку. Все, что предсказывал фра Савонарола, оправдалось: пришло и разделение церкви, и утверждение новой веры в рамках христианства, и упадок папства и клира, и разложение нравов, и разгул насилия:
«Сила войны и раздора сметет твою роскошь и гордыню, о Рим, всесильная чума заставит тебя забыть твою суетность.
Смотри же, Флоренция: это и твоя судьба, если ты будешь покорствовать тирану. Язык твой порабощен, сыны твои в его подчинении, добро и имущество твое в его власти… ты будешь унижена несказанно».
Во внешнем мире, за стенами Систины, все складывалось так, будто Судный день для папы Павла уже наступил. Кардинал Никколо, теперь один из самых влиятельных кардиналов при папском дворе, сообщил Микеланджело: Карл Пятый Испанский и Франциск Первый Французский опять объявили войну друг другу. Карл продвигался к северу от Неаполя с той самой армией, которая однажды уже разгромила Рим и сокрушила Флоренцию. У папы Павла не было для борьбы с ней ни войска, ни иных средств: он готовился бежать.
— Но куда? — гневно вопрошал Томмазо. — Укроется в замке Святого Ангела, а войска Карла снова будут бесчинствовать в городе? Мы не вынесем нового нашествия. Рим станет грудой камня, вторым Карфагеном.
— А какие у него силы, чтобы сражаться? — возражал Микеланджело. — Под стенами Сан Миниато я видел армию императора. У него пушки, пики, кавалерия. Что бы ты противопоставил этому, коснись дело тебя самого?
— Вот эти голые руки! — Томмазо побагровел; Микеланджело впервые видел его в такой ярости.
Папа Павел решил противопоставить императору… мир и величавое спокойствие. Он встретил Карла на ступенях собора Святого Петра в окружении всей церковной иерархии, сверкавшей великолепными одеяниями, и трех сотен отважных молодых римлян. Карл держался учтиво и как бы признал духовную власть папы. На следующий день он посетил Витторию Колонну, маркизу Пескарскую, друга своей семьи. Та позвала на встречу с императором в сады монастыря Святого Сильвестра на Квиринале своего друга, Микеланджело Буонарроти.
Глава Священной Римской империи, сухой, высокомерный монарх, заговорил с Микеланджело, когда Виттория представила его, довольно оживленно. Микеланджело стал просить императора устранить тирана Флоренции Алессандро. Император не проявил большого интереса к этой теме, но, когда Микеланджело смолк, наклонился к нему и сказал с необычной для него сердечностью:
— Когда я буду во Флоренции, я обещаю тебе сделать одно дело.
— Благодарю вас, ваше величество.
— Я побываю в твоей новой сакристии. Возвращаясь в Испанию, мои придворные уверяли меня, что это одно из чудес света.
Микеланджело посмотрел на Витторию, желая понять, можно ли ему продолжать свои речи. Лицо Виттории было спокойно; она была готова идти на риск вызвать неудовольствие императора, чтобы только дать Микеланджело возможность вступиться за свою родину.
— Ваше величество, если скульптуры в новой сакристии хороши, то они хороши потому, что я воспитан в столице европейского искусства. Флоренция будет и дальше создавать великолепные произведения искусства, надо только освободить ее из-под сапога Алессандро.
Сохраняя ту же любезную мину, Карл пробормотал:
— Маркиза Пескарская говорит, что ты величайший художник от начала времен. Я уже видел расписанный тобою свод в Сикстинской капелле; через несколько дней я увижу твои скульптуры в часовне Медичи. Если они действительно таковы, как я слышал, даю тебе свое королевское слово… мы что-нибудь сделаем.
Флорентинская колония в Риме была вне себя от радости. Карл Пятый сдержал свое слово: он посетил часовню Медичи и пришел в такой восторг, что распорядился, чтобы венчание его дочери Маргариты с Алессандро состоялось именно тут, перед Микеланджеловыми изваяниями. Узнав об этом приказе, Микеланджело заболел и перестал работать. Не замечая видневшихся по обочинам гробниц, он брел по Виа Аппиа, уходя в просторы Римской Кампаньи; потрясение было столь глубоким, что его била дрожь, мучила тошнота, — когда его рвало, он словно бы очищал себя от того яда, которым был пропитан мир.
Высокий брак оказался недолговечным; Алессандро был убит в доме, расположенном рядом с дворцом Медичи; убил его родственник Медичи, Лоренцино Пополано, вообразив однажды, будто Алессандро идет на свидание с его сестрой, юной и чистой девушкой. Флоренция была теперь свободна, ее хищный тиран погиб, но Микеланджело отнюдь от него не избавился. Труп Алессандро, вызывавшего отвращение и ненависть во всей Тоскане, был тайно, под покровом ночи, положен в саркофаг, на котором покоились изваяния «Утра» и «Вечера», высеченные Микеланджело со всем жаром его пылкого сердца.
— Все флорентинцы избавились от Алессандро… кроме меня, — говорил Микеланджело, обратив угрюмый взгляд к Урбино. — Ты теперь видишь, для чего нужен ваятель по мрамору — изготовлять надгробия деспотам.
Потрясение проходит, как проходит и радость. Каждый тяжелый удар судьбы держал Микеланджело вне стен Систины неделю или две. Но такая добрая весть, как весть о свадьбе его племянницы Чекки, выходившей замуж за сына знаменитого флорентинского историка Гвиччиардини, или посвящение духовника и наставника Виттории Колонны, Реджинальдо Поле, в кардиналы, что обещало серьезную поддержку церковной партии, стоявшей за реформу, — все такие события вновь подталкивали Микеланджело к работе. И он тут же принимался за нее: он писал сейчас тесную группу святых, ошеломленных гневом Христа: Катерину с обломком колеса, Себастьяна с пучком стрел, и чуть дальше — искаженные мукой тела, взлетающие к небесному своду, прекрасные женские фигуры среди полчищ мужских. Микеланджело нашел силы и время еще и для того, чтобы умилостивить до сих пор бесновавшегося герцога Урбинского: он сделал ему модель бронзового изваяния коня и богато украшенный ларец для соли. Микеланджело очень утешало то обстоятельство, что Флоренцией ныне правил наследник той ветви рода Медичи, которая носила фамилию Пополано, — скромный и сдержанный Козимо де Медичи, семидесятилетний старик, — и что многие изгнанники-флорентинцы, жившие в Риме, возвращались теперь домой. Юные сыновья сверстников и друзей Микеланджело шли теперь к нему в мастерскую, чтобы сердечно с ним попрощаться.
И тем не менее его уже ожидало новое потрясение. Коварная судьба, властвовавшая над Флоренцией с той поры, как безвременно скончался Лоренцо Великолепный, творила свое злое дело, готовя настоящую трагедию: Козимо, при всей его моральной непогрешимости, тоже превратился в тирана и лишил вновь избранные в городе советы всякого влияния. В ответ молодые флорентинцы сколотили армию, закупили оружие. Они обратились к Франциску Первому, прося у него военной помощи, чтобы разбить сторонников Козимо. Но Карл Пятый отнюдь не хотел восстановления республики во Флоренции: он предоставил свои войска Козимо, и тот раздавил восстание. Руководители повстанцев — лучшие, благороднейшие люди Тосканы — были казнены; почти каждая семья понесла тяжелую утрату; был зарублен мечом Филиппе Строцци, убит был и его сын; вместе со своим сыном был приговорен к смерти Баччио Валори; десятки молодых изгнанников, когда-то толпами ходивших в мастерскую Микеланджело, отважных, жаждавших возвратиться на родину и сражаться за свой город, были теперь мертвы, мертвы вопреки своей юной красе и славе.
— В чем они были грешны? Чем провинились? — горестно вопрошал Микеланджело. — За что их осудили на смерть без колебания и пощады? В каких диких лесах мы живем, если эти зверские, бессмысленные преступления совершаются безнаказанно?
Как он, Микеланджело, был прав, поместив на этой стене разгневанного, яростного Иисуса в день Страшного Суда!
Он перерисовал теперь весь нижний край картона — и правый угол и левый, где мертвые вставали из могил: впервые набросал он группу уже осужденных, проклятых людей: Харон вез их в своей ладье к теснинам ада. Теперь человек казался лишь особой формой животного, которое ищет себе пропитание, бродя по лику земли. Неужто человек обладает бессмертной душой? А если и обладает, то как мало это значит! Ведь душа всего лишь некий довесок, который человек должен тащить с собой в преисподнюю. Может быть, она поможет ему снова попасть в чистилище и, в конечном итоге, даже в рай? Однако сейчас Микеланджело был склонен сказать: «Позвольте усомниться в этом»… ибо Виттория Колонна тоже переживала тяжелое время.
Джованни Пьетро Караффа, давно уже подозревавший Витторию в том, что она интересуется новыми учениями и бросает вызов вере, был теперь назначен кардиналом. Этот религиозный фанатик прилагал все усилия к тому, чтобы ввести в Италии инквизицию, истребить еретиков, вольнодумцев, инакомыслящих… и, что уже имело прямое касательство к Виттории Колонне, тех, кто воздействовал на церковь извне, стараясь побудить ее к внутренним реформам. Кардинал Караффа не делал секрета из того, что считает Витторию Колонну и небольшой ее кружок опасным для церкви. Хотя кружок был малочислен и собиралось у Виттории обычно не больше восьми-девяти человек, среди них все же нашелся доносчик: каждый понедельник утром Караффа располагал подробной записью бесед, которые велись у Виттории в воскресный вечер.
— Чем это грозит вам? — с тревогой спрашивал Микеланджело Витторию.
— Да ничем, — ведь многие кардиналы сами стоят за реформу.
— А если Караффа захватит власть?
— Тогда — изгнание.
У Микеланджело упало сердце. Он смотрел на ее белое, как алебастр, лицо и сам страшно побледнел.
— Может быть, вам надо держаться осторожней?
От волнения голос его звучал хрипло. О ком он беспокоится, за кого молит судьбу — за нее или за себя? Ведь она знала, как важно для него ее присутствие в Риме.
— Осторожность ни к чему не приведет. Я могла бы просить и вас быть более осторожным. — Казалось, ее голос звучит тоже чуть хрипло. О ком она беспокоится, за кого молит — за себя или за него? Разве она не дала ему понять, что она желает, чтобы он был подле нее? — Караффе очень не нравится, как вы пишете в Систине.
— Откуда ему знать, как я пишу? Я всегда запираю капеллу.
— Он узнает об этом тем же способом, каким узнает о наших беседах.
С тех пор как Микеланджело начал увеличивать свои картоны, он никого, кроме Урбино, Томмазо, кардинала Никколо и Джованни Сальвиати, в мастерскую не пускал, и ни одна живая душа, помимо Урбино, не бывала у него в капелле. И все же о том, что именно он писал на стене, знал не только кардинал Караффа. Микеланджело стал получать письма с откликами на свою работу из многих мест Италии. Самое странное письмо пришло от Пьетро Аретино. Микеланджело знал его по слухам как одаренного писателя и в то же время негодяя, лишенного всякой совести: путем наглых вымогательств он нажил целое состояние, добивался всяческих благ, загребал огромные деньги. Он получал эти деньги даже у принцев и кардиналов, запугивая их тем, какой вред он нанесет им, если наводнит Европу своими злобными письмами, в которых будет столько острот и комических подробностей, что при дворах сразу же начнут пересказывать эти клеветнические письма как забавные анекдоты. Жадность и неумная похоть иногда толкали его на край нищеты, навлекали немилость власть имущих, но в данное время он был важной персоной в Венеции, интимным другом Тициана, общался с королями.
Аретино в своем послании вздумал подсказать Микеланджело, как тот должен писать «Страшный Суд»:
«Среди бесчисленной толпы я вижу Антихриста с такими чертами, какие вы один можете вообразить; я вижу ужас на лицах живых; я вижу, как угасает лик солнца, луны, и звезд; вижу, как жизнь превращается в огонь, воздух, землю и воду и исчезает, как сама усталая Природа становится дряхлой и бесплодной… Я вижу жизнь и смерть, охваченные ужасом и смятением… Я вижу, как стремительно срываются слова осуждения, которые среди страшных громов произносит Сын Божий…»
Аретино заканчивал свое пространное письмо замечанием, что, хотя он клялся никогда больше не приезжать в Рим, его одолевает желание поклониться гению Микеланджело. Стараясь отвязаться от непрошеного советчика, Микеланджело отвечал ему в насмешливом тоне:
«Если вы говорите, что приедете в Рим только для того, чтобы посмотреть на мои произведения, то прошу вас отказаться от вашего намерения. Это было бы уж слишком много! Получив ваше письмо, я испытал радость и в то же время огорчился, так как, закончив уже большую часть росписи, я никак не могу воспользоваться вашим замыслом».
Аретино засыпал Микеланджело ворохом писем, назойливо домогаясь то рисунка, то куска картона, то модели. «Разве я не заслужил своею преданностью того, чтобы получить от вас, князя скульптуры и живописи, один из тех картонов, которые вы кидаете в огонь?» Он присылал письма даже друзьям Микеланджело — юному Вазари, которого Аретино знал по Венеции, и другим художникам, часто бывавшим в мастерской на Мачелло деи Корви, — желая заручиться их помощью и все же получить от Микеланджело кое-какие рисунки, чтобы потом продать их. Микеланджело отвечал венецианцу все уклончивей, потом эта история ему надоела и он резко оттолкнул Аретино.
Это было ошибкой. Аретино таил свою злобу до тех пор, пока Микеланджело не закончил фреску «Страшного Суда», затем он испустил две зловонных чернильных струи, одна из которых едва не уничтожила пятилетний труд Микеланджело, а другая изрядно попортила его характер.
Время и пространство теперь слились для него воедино. Он не мог бы сказать, сколько дней, недель или месяцев прошло с тех пор, как 1537 год уступил свое место 1538-му, но он мог в точности перечислить все фигуры на алтарной стене, взлетающие сквозь нижние слои облаков вверх, к скалистому утесу, по обе стороны от Божьей Матери и Сына. Христос, с яростной угрозой занесший над головою десницу, возник здесь не для того, чтобы выслушивать мольбы и пени. Грешники тщетно просили бы о пощаде. Нечестивцы были обречены заранее, в воздухе веял ужас.
И все же никогда и нигде еще формы человеческих тел не были написаны так любовно и трепетно, как на этой стене. Неужели столь низкий и бедный дух мог жить в столь благородном воплощении? Почему тела перепуганных смертных созданий были так сильны и прекрасны, что любые подвиги их ума и души не могли сравниться с высоким совершенством их плоти?
Каждое утро Урбино готовил нужное на данный день поле стены под фреску; к вечеру Микеланджело заполнял это поле то фигурой свергаемого в преисподнюю грешника, то изображениями уже состарившихся Адама и Евы. Урбино стал теперь, подобно Росселли, настоящим мастером и так искусно подгонял участок свежей, утренней штукатурки к подсохшему вчерашнему, что швов и линий соединения нельзя было заметить. В полдень служанка Катерина приносила в капеллу горячую пищу, Урбино ставил ее на жаровню, тут же, на лесах, а потом подавал Микеланджело.
— Ешьте как следует. Вам нужны силы. Вот кулебяка. Приготовлена в точности так, как это делала ваша мачеха: цыпленок зажарен на масле и перемолот вместе с луком, петрушкой, яйцами и шафраном.
— Урбино, ты знаешь, я слишком взвинчен, чтобы есть в середине рабочего дня.
— …и слишком устаете, чтобы есть в конце. Посмотрите-ка, что тут у меня есть — салат! Такой, что сам тает во рту.
Микеланджело усмехнулся. Чтобы доставить удовольствие Урбино, он начинал есть и сам дивился тому, что еда казалась ему вкусной и напоминала блюда покойной мачехи. А Урбино был рад: его тактика возымела успех.
Поработав месяц или два без перерыва, Микеланджело едва держался на ногах, и Урбино заставлял его посидеть дома, отдохнуть, отвлечься, занявшись блоками «Пророка», «Сивиллы» и «Богоматери», предназначенных для наследников Ровере. Когда Микеланджело услышал, что умер герцог Урбинский, он почувствовал огромное облегчение, хотя и сознавал, что радость по поводу смерти человека достойна покаяния. Скоро в мастерскую на Мачелло деи Корви явился новый герцог Урбинский. Взглянув на стоявшего в дверях герцога, Микеланджело поразился: так он был похож на своего отца.
«Боже мой, — подумал Микеланджело, — мне достаются в наследство сыновья не только моих друзей, но и заклятых врагов».
Однако в отношении молодого герцога Микеланджело ошибался.
— Я пришел положить конец раздорам, — сказал тот негромко. — Я никогда не соглашался с отцом, я не считаю, что ответственность за неудачу с надгробьем моего двоюродного деда лежит на вас.
— Вы хотите сказать, что отныне я могу назвать герцога Урбинского своим другом?
— И поклонником. Я часто говорил отцу, что, если бы вам дали возможность, вы бы закончили эту гробницу. Завершили же вы работу в Систине и в капелле Медичи. Вас надо на время оставить в покое и не отвлекать от дела.
Микеланджело опустился в кресло.
— Сын мой, понимаете ли вы, какую тяжесть вы только что сняли с моих плеч?..
— В то же самое время, — продолжал молодой человек, — вы должны осознать, как горячо мы желаем, чтобы вы закончили это святое надгробие моего деда, папы Юлия. Из уважения, которое мы питаем к папе Павлу, мы не станем прерывать вашу работу и подождем, пока фреска не будет закончена. Но потом, после завершения фрески, мы просим вас отдать все свои силы гробнице и удвоенным прилежанием наверстать упущенное время.
— Готов всей душой! Вы получите гробницу.
Долгими зимними ночами он набрасывал рисунки для Виттории: «Святое Семейство», чудесно задуманное «Оплакивание»; в ответ на такое внимание она подарила ему только что напечатанную книгу своих стихотворений. Подобный характер общения не удовлетворял Микеланджело, ему хотелось излить свою страсть более открыто и полно, но его любовь и его уверенность, что и Виттория чувствует к нему глубокое влечение, поддерживали его творческие силы, пока он писал своих по-крестьянски кряжистых ангелов: плывя на крепком суденышке ниже облаков, окутывающих скалу Христа, ангелы дули в трубы с такой адской громогласностью, что мертвецы, изображенные на нижнем крае стены, должны были непременно услышать их и восстать из могил.
Братья Микеланджело, его племянник Лионардо и племянница Чекка постоянно писали ему, сообщая о семейных делах. Лионардо стал уже совсем взрослым, скоро ему должно было исполниться двадцать лет, и он добился того, что шерстяная лавка Буонаррото впервые начала приносить доход. Чекка каждый год преподносила Микеланджело нового племянника. Время от времени Микеланджело приходилось писать своим родственникам очень сердито: то его не соизволили известить, получены ли посланные им деньги, то опять ссорились Джовансимоне и Сиджизмондо, не договорившись, кому из них и сколько причитается пшеницы с того или иного участка. Иногда раздражал Микеланджело и Лионардо — так, однажды он попросил племянника прислать ему лучших флорентинских сорочек, и тот прислал ему три штуки, но они оказались «такими жесткими, что их не мог бы носить и крестьянин».
Когда Лионардо присылал из Флоренции хорошие груши и вино треббиано, Микеланджело нес часть посылки в Ватикан в подарок папе Павлу. С папой он крепко сдружился. Бывало, он долго не навещал папу, и тогда папа вызывал его, отрывая от работы, в свой тронный зал и спрашивал обиженным тоном:
— Микеланджело, почему ты не приходишь ко мне повидаться?
— Святой отец, здесь я вам совсем не нужен. Думаю, что своей работой я служу вам гораздо лучше, чем все те, кто толчется у вас с утра до вечера.
— Художник Пассенти бывает у меня каждый день.
— Пассенти — человек ординарных способностей; такой талант вы отыщете без фонаря на любом рынке.
Папу Павла можно было бы считать хорошим папой: кардиналов назначал уважаемых и дельных и был твердо намерен осуществить реформу церкви. Несмотря на то, что он противопоставил военной силе императора Карла лишь авторитет и власть церкви, ему удалось избежать и войны, и вражеского нашествия. Он был глубоко предан искусству и науке. Тем не менее всеми своими корнями он был связан со временем господства Борджиа, и это делало его уязвимым для нападок. Так же нежно привязанный к своим сыновьям и внукам, как папа Борджиа был привязан к Цезарю и Лукреции, он не брезговал любой интригой, если только считал, что это идет на пользу его сыну Пьеру Луиджи, для которого он всеми силами старался раздобыть герцогство. Своего четырнадцатилетнего внука Алессандро Фарнезе он назначил кардиналом, а другого внука женил на дочери Карла Пятого, вдове Алессандро де Медичи, и отнял для него у герцога Урбинского герцогство Камерино. За такие его дела враги называли Павла подлым и безжалостным.
В конце 1540 года, уже расписав две трети стены, весь ее верх, Микеланджело с помощью нанятого плотника Лудовико перестроил помост, сделал его ниже. Папа Павел, прежде ни разу не заходивший в капеллу, чтобы не помешать Микеланджело, прослышал о его успехах и однажды, без всякого предупреждения, постучал в запертую дверь капеллы. Урбино открыл дверь и, увидя первосвященника, не мог его не впустить.
Микеланджело сошел с низенького своего помоста, приветствуя папу Павла и его церемониймейстера Бьяджо да Чезену самым сердечным образом. Папа постоял минуту, оборотясь лицом к алтарной стене, затем, не сводя с нее глаз и с трудом сгибая больные ноги, двинулся с места. Дойдя до алтаря, он опустился на колени и стал горячо молиться.
Бьяджо да Чезена стоял недвижно и горящими глазами смотрел на «Страшный Суд». Павел поднялся с колен, осенил крестным знамением Микеланджело, а потом и его фреску. По щекам его катились слезы гордости и смирения.
— Сын мой, ты создал вещь, которая прославит мое царствование.
— Полное бесстыдство, — сказал, словно выплюнул, Бьяджо да Чезена.
Папа Павел смолк, пораженный.
— Совершенно безнравственная фреска! Я не в силах отличить тут святых от грешников. Здесь только сотни голых людей, выставляющих свои срамные места. Чистый позор!
— Вы считаете человеческое тело позорным? — спросил Микеланджело церемониймейстера.
— В бане это годится. Но в папской капелле — нет! Это же настоящий скандал!
— Скандал будет только в том случае, если ты, Бьяджо, вздумаешь его устроить, — твердо сказал Павел. — В день Страшного Суда мы все предстанем перед господом голыми. Сын мой, как я могу выразить тебе мою величайшую благодарность?
Микеланджело умиротворяюще взглянул на церемониймейстера и пытался протянуть ему руку: наживать врагов своей фрески он не хотел. В ответ на это Бьяджо да Чезена сказал ему с угрозой:
— Придет день, и твоя кощунственная роспись будет уничтожена, как ты уничтожил ради нее прекрасную работу Перуджино.
— Пока я жив, этого не будет! — гневно вскричал папа Павел. — Я отлучу от церкви каждого, кто только посмеет тронуть этот шедевр!
Папа и церемониймейстер ушли. Микеланджело стоял, потирая грудь, мучительно занывшую под левым соском. Он велел Урбино замесить свежей штукатурки и покрыть ею пустое место внизу стены, в крайнем углу справа. Как только Урбино сделал свое дело, Микеланджело принялся писать карикатуру на Бьяджо да Чезену. Он представил его судьей в царстве Аида, с ослиными ушами, чудовищная змея обвивала нижнюю часть его тела; в лице было убийственное сходство с церемониймейстером: тот же заостренный нос, те же тонкие, как бы обтягивающие клыки, губы. Микеланджело знал, что это не очень-то достойный способ мести, но как иначе мог отомстить художник?
Слух о карикатуре каким-то образом проник в Ватикан. Бьяджо да Чезена потребовал нового осмотра фрески.
— Вы видите, святой отец, — вопил церемониймейстер, — слухи были верны! Буонарроти вставил меня в фреску. И нарисовал какую-то омерзительную змею, где должны быть мои сокровенные места.
— Это взамен одежды, — ответил Микеланджело. — Я же знал, что вы будете против того, чтобы вас показывали голым.
— Поразительное сходство! — заметил папа, в глазах его играли лукавые искорки. — А разве ты не говорил, Микеланджело, что портретное сходство тебе не удается?
— Это было какое-то озарение, святой отец.
Бьяджо да Чезена приплясывал, судорожно переступая с одной ноги на другую, словно бы на адском огне поджаривали его самого, а не бесплотное его изображение.
— Святой отец, прикажите ему, пусть он уберет меня с фрески!
— Убрать из ада? — изумленно посмотрел папа на церемониймейстера — Если бы он поместил тебя в чистилище, я приложил бы все старания, чтобы тебя вызволить оттуда. Но ты прекрасно знаешь, что из ада исхода нет.
На следующий день Микеланджело убедился, что никому не дано смеяться последним. Стоя на помосте, он писал Харона — с выпученными глазами, с рогами вместо ушей, Харон выбрасывал проклятых грешников из своей ладьи в огненные потоки. Вдруг Микеланджело почувствовал головокружение. Он попытался ухватиться за ограждение на помосте, но сорвался и упал на мраморный пол. От страшной боли он лишился сознания. Придя в себя, он увидел, что Урбино брызжет ему в лицо холодной водой, — вода была с песчинками, из грязного ведра.
— Слава господу, наконец вы очнулись. Ничего не поранили? Не сломали?
— Право не знаю. Такой глупец, как я, мог переломать себе все кости. Пять лет я работал на этих лесах. И вот, когда работа уже почти закончена, все-таки свалился.
— У вас кровь на ноге. Наверно, резануло этой тесиной. Я побегу искать карету.
— Не выдумывай. Не надо мне никакой кареты. Никто не должен знать, до какой дурости я дошел. Помоги мне подняться. Держи за плечо. Я еще в силах ехать домой верхом.
Урбино уложил Микеланджело в постель, поднес к его губам и заставил выпить стакан треббиано, обмыл рану. Когда он собрался идти за доктором, Микеланджело сказал:
— Никаких докторов. Я не хочу быть посмешищем всего Рима. Запри на ключ парадную дверь.
Несмотря на то что Урбино прикладывал к ране горячие полотенца, она стала гноиться. У Микеланджело начался жар. Урбино охватил страх, он послал нарочного за Томмазо.
— Я не позволю вам умереть…
— В смерти есть и свои выгоды, Урбино. Умру, и не надо будет больше взбираться на эти леса.
— Как сказать. А вдруг в аду человека заставляют вечно делать то, что ему осточертело при жизни?
Томмазо явился на Мачелло деи Корви вместе с доктором Баччио Ронтини. Микеланджело отказался их впустить и даже велел не отпирать парадную дверь, но они вошли в дом с черного хода. Доктор Ронтини был в ярости.
— Никто не может тягаться с флорентинцами в упрямстве и тупоумии, — говорил он, обследуя гноящуюся рану. — Еще бы день или два — и…
Прошла неделя, прежде чем Микеланджело поднялся на ноги. Чувствовал он себя очень ослабевшим. Урбино помог ему влезть на помост, наложил слой свежего раствора на небесный фон, чуть ниже фигуры Святого Варфоломея. Микеланджело начал выводить кистью карикатурное изображение самого себя: искаженное горем, изможденное лицо, голова с курчавыми волосами, вместо тела пустая кожа, которую держал в руке Святой Варфоломей.
— Теперь Бьяджо да Чезена немного порадуется, — сказал Микеланджело, обращаясь к Урбино и оглядывая вздернутую в воздухе, пустотелую свою фигуру. — Мы оба, и он и я, предстали перед судом, и обоим нам воздали должное.
Микеланджело расписывал теперь третий, нижний ярус стены, — работа тут была проще, поскольку фигур намечалось немного: требовалось лишь символически показать кладбище и преисподнюю, встающих из могил мертвецов. Один из них — скелет, лишенный плоти, — тянулся к небесам, туда, где парили праведники. В правом углу фрески Микеланджело показал живых грешников и адский огонь, в который они угодили.
Как раз в это время дела Виттории приняли самый дурной оборот. Влиятельнейшая и одареннейшая женщина Рима, поэтесса, стихи которой ценил великий Ариосто, святая женщина, почитаемая самим папой, близкий друг императора Карла Пятого, принадлежавшая по крови к богатейшему роду Колонна и к роду д'Авалос по браку, Колонна была теперь под угрозой изгнания: этого добивался кардинал Караффа. Казалось невероятным, чтобы знатная дама, занимавшая столь высокое положение в обществе, подверглась таким суровым гонениям.
Микеланджело пошел во дворец Медичи — просить помощи у кардинала Никколо. Тот старался всячески успокоить его.
— Необходимость реформы признают теперь в Риме буквально все. Мои дядья — Лев и Клемент — были слишком деспотичны, они старались подчинить инакомыслящих путем наказаний. А Павел послал друга маркизы, кардинала Контарини, вести переговоры с лютеранами и кальвинистами. Я думаю, придет время, и успех будет на нашей стороне.
Оказавшись на сейме в Регенсбурге, кардинал Контарини достиг многого и был уже на пороге победы, но кардинал Караффа отозвал его с сейма, обвинил в тайном сговоре с императором Карлом Пятым и отправил в ссылку в Болонью.
Виттория прислала Микеланджело записку: не может ли он прийти к ней незамедлительно? Она желала проститься с ним.
Был упоительно прекрасный апрельский день, в садах Колонны распускалась зеленая листва, вольные запахи весны струились даже внутри высоких каменных стен. Зная, какой им предстоит разговор, Микеланджело рассчитывал застать Витторию в одиночестве, но сад был полон людей. Виттория встала, встретив его с печальной улыбкой. Она была одета во все черное, черная мантилья покрывала ее золотистые волосы; лицо казалось изваянным из чудесного мрамора Пьетрасанты. Он молчал, стоя перед нею.
— Как хорошо, что вы пришли, Микеланджело.
— Не будем терять времени на обмен любезностями. Вас отправляют в ссылку?
— Мне дали понять, что было бы желательно, если бы я покинула Рим.
— Куда вы едете?
— В Витербо. Я жила там в монастыре Святой Катерины и считаю его одним из своих домов.
— Когда я увижу вас снова?
— Когда того пожелает Господь.
Они замолчали и долго смотрели друг другу в глаза: разговор как бы продолжался.
— Я очень сожалею, Микеланджело, что у меня не будет возможности посмотреть ваш «Страшный Суд».
— Вы увидите его. Когда вы уезжаете?
— Завтра утром. Вы будете писать мне?
— Я буду писать, и я буду присылать вам рисунки.
— Я буду отвечать вам и пришлю вам свои стихотворения.
Он круто повернулся и вышел из сада; потом он, подавленный горьким чувством утраты, укрылся в мастерской и запер на ключ двери. Было уже темно, когда он стряхнул с себя оцепенение и сказал Урбино, чтобы он зажег фонарь и шел с ним в Систину. В окнах кварталов, где жили флорентинцы, всюду горели огни. По другую сторону моста вздымался замок Святого Ангела, напоминая собой цилиндрически высеченную каменную гору. Урбино отпер дверь капеллы и, держа в руке зажженную тонкую свечу, поднялся на помост, накапал на ограждение горячего воска и потом укрепил и зажег там еще две свечи, более крупные.
«Страшный Суд» прянул из мрака подобно циклону и предстал, осиянный, в мерцающем полусвете огромной капеллы. Судный День стал Судной Ночью. Три сотни мужчин, женщин, детей, святых, ангелов, демонов, многие из которых были едва различимы даже при свете дня, выступили вперед, чтобы стать распознанными и разыграть свою зловещую драму, заполнив пространство часовни.
Что-то заставило Микеланджело взглянуть на плафон. Вскинув голову, он увидел Господа Бога, созидающего вселенную. В уме Микеланджело пронеслись строки из Книги Бытия:
«И произвела земля зелень, траву, сеющую семя по роду ея, и дерево, приносящее плод, в котором семя его по роду его. И увидел Бог, что это хорошо.
И создал Бог два светила великия, светило большее, для управления днем, и светило меньшее, для управления ночью, и звезды; и поставил их Бог на тверди небесной, чтобы светить на землю. И управлять днем и ночью, и отделять свет от тьмы. И увидел Бог, что это хорошо.
И сотворил Бог человека по образу своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их.
И увидел Бог, что это хорошо весьма».
Микеланджело снова вгляделся в огромную роспись, сделанную им на алтарной стене. И увидел он, что это хорошо весьма.