В доме, где жил Габриэль Анхелико, гуляли сквозняки. Этот дом на речном берегу принадлежал его матери, а та унаследовала его от своих покойных родителей. Анна Рисуэнья была красивой женщиной с усталым лицом. Под глазами у нее темнели мешки, набухшие от забот, вся тяжесть которых была известна только ей самой. Но стоило ей улыбнуться, как по всему лицу разбегались веселые морщинки, от которых оно покрывалось сеткой, напоминающей притоки Ориноко на карте Венесуэлы. Матушка профессора имела внушительный бюст и солидный живот, хотя ноги у нее были худые, а лицо на старости лет сделалось бледным до прозрачности. Говорила она так спокойно, что слова тотчас же западали в память каждого слушателя и пускали в ней корни. В молодые годы она очень увлекалась живописью, но скоро поняла, что искусством не наживешь богатства. Нажить богатство ей так и не удалось, и сын давно уже взял на себя заботу о том, чтобы обеспечивать мать и сестру. Единственной памятью о таланте Анны Рисуэньи остались картины в широких рамах, написанные на маленьких холстах, украшавшие гостиную в доме.
Река, протекавшая у подножия дома, вся была затянута глянцевитым покровом зелени, как чашка кипяченого молока — пенкой. Перед домом висели две лампочки, теплый свет которых привлекал на крыльцо лягушек и водяных тараканов. Габриэль Анхелико и его сестра любили посидеть прохладным вечером под оливковым деревом, любуясь бахромчатыми водяными лилиями и проплывающими по воде пустыми бутылками с отклеевшимися этикетками. Они обменивались кивками с проходящими мимо соседями, некоторые останавливались, чтобы поделиться какой-нибудь историей, а затем вновь скрывались во тьме, окутавшей речной берег. Это был другой профессор Анхелико, совсем не похожий на того, который каждый день появлялся в институте. Ботинки и брюки заменялись дома шортами и сандалиями, и никогда он не силился выманить на лицах окружающих людей улыбку. В отличие от большинства членов этой маленькой общины, он не курил и не пил. Читать он тоже не читал, а просто сидел и смотрел. Потом, когда в доме становилось прохладнее, он брался за книги у себя в комнате и садился писать лицом к окну, окруженный облаком нечаянно залетевших ночных бражников.
С того рокового дня на институтском дворе Габриэль Анхелико каждый вечер, сев за стол, искоса поглядывал на четвертый, никем не занятый стул. Он пытался представить себе на этом месте Клару Йоргенсен, как она, повернув к нему светловолосую головку, удивленно глядит на него. Если он смотрел достаточно долго и пристально, ему почти удавалось воссоздать ее образ, словно она сидит тут за столом в своем голубом платье и туфлях, на которых она иногда забывала завязать тесемки, устремив мечтательных взор куда-то за окно. И с каждым разом ему становилось все яснее, насколько она несовместима с его миром. Эти мысли тотчас же получали подтверждение при взгляде на его мать, которая являлась с кухни в засаленном переднике и с распаренным лицом. Сестренка тоже была такая же, как большинство здешних девчонок, которых совершенно не интересовало ничего за пределами своего затерянного в горах городка, словно стиснутого Богом в горсти, из которой никто не мог выскользнуть.
В понедельник утром ему потребовалось большое усилие, чтобы собраться с духом и пойти на уроки. Он не мог себе представить, как взглянет ей теперь в глаза. Может быть, она испугалась или просто обиделась? Как знать. Может быть, она только посмотрит на него с любопытством этим пристальным взглядом, устремленным в какие-то смутные дали. В любом случае это будет непереносимо. Зачем только он раскрыл рот! Хотя бы уж выразился как-то иначе! Ну как он объяснит ей про глубокие тропы, проложенные судьбой, карта которых запечатлена в человеческом сердце? Как убедить ее, что двое крутятся в этой мутной действительности в поисках друг друга? Она ему ни за что не поверит. И прежде чем отметиться у входа, кивнув заспанной вахтерше, Габриэль Анхелико принял решение поступить так, как будет лучше для него и для Клары Йоргенсен, и никогда больше не заговаривать с ней.
Клара Йоргенсен остановилась на тротуаре возле белого забора в водопаде света. С утра она ощущала такую бодрость, словно вообще никогда больше не захочет спать. Трава в парке была покрыта росой, будто бы земля за ночь отжала всю влагу, скопившуюся в ее недрах. Распластавшаяся по каменной стене тигуа осыпала желтые лепестки, в воздухе стояло облако цветочной пыльцы. Лепестки покрывали тротуар ковром всех оттенков апельсинового цвета, утреннее солнце играло на чердачных окнах. Крыши домов сверкали как позолоченные, перед глазами открывался фантастический пейзаж из черепицы и водосточных желобов. Клара Йоргенсен ощущала трепет листвы и птичьих крылышек. Запах древесной коры и мокрой травы смешивался с ароматом апельсинов, а сверху, как ей показалось, доносился смех, как будто там за нее радовались. Но все, что она увидела, когда подняла голову, были оплетенные зеленью телефонные провода, а над ними голубеющее, как лед, небо.
Опустив взгляд, она обнаружила, что стоит в тапочках. Улыбаясь, она подобрала газету и побрела через задний двор в сад. Сеньора Йоланда сидела в тени на белом крашеном стуле с вязанием на коленях. Клара Йоргенсен остановилась перед садовым столиком, об ее ноги тотчас же принялась тереться хромая кошка, ковылявшая на трех лапах.
— Сеньора Йоланда, — спросила девушка, — что ты знаешь о профессоре Анхелико?
Сеньора Йоланда продолжала вязать, но по лицу было видно, что она задумалась. Кое-что она слышала о профессоре, когда о нем судачили соседки.
— Бывало, что какая-нибудь девушка пыталась выманить его за границу. Но он не хочет уезжать.
На лбу Клары Йоргенсен появилась морщинка:
— Неужели он никогда отсюда не выезжал?
Сеньора Йоланда усмехнулась.
— У нас тут не принято туда-сюда путешествовать, — сказала она.
— Но ведь твой муж все время ездит.
— Он не просто путешествует. У него такая работа.
Сеньора Йоланда вздохнула немного снисходительно.
— Не забудь, сеньора Йоланда, — сказала Клара, — путешествовать называется ездить, куда тебе вздумается, и когда ты нигде скажешь, что вот я и дома.
— Да, это верно.
Вдруг сеньора Йоланда посмотрела на нее большими глазами, пораженная тем, что ей только что пришло в голову:
— Про него говорят, что у него от рождения сердце с правой стороны.
Клара Йоргенсен вздрогнула и приложила руку к груди, словно проверила, что у нее сердце на месте. Оно стучало так тихо, что его биение едва можно было различить сквозь рубашку, но ей показалось, что оно стало больше, словно за ночь успело чуть-чуть подрасти.
— Сеньора Йоланда, ты веришь в судьбу?
— Нет, — сказала сеньора Йоланда.
— А почему — нет?
— Нельзя ожидать от жизни слишком многого, — ответила сеньора Йоланда.
Затем она подняла глаза и, взглянув на гладкое личико Клары Йоргенсен, прибавила:
— Все это так зависит от обстоятельств.
Во дворе института Роса Рама уже вынесла из дома Деву. Потом она приготовила кофе и принялась протирать шваброй полы. Над головой раззолоченной Девы Марии из Фатимы[6] сиял нимб, у ног ее стояла чаша с монетками. К концу дня чаша всегда наполнялась до краев, даже среди студентов находились такие, кто, увлеченные примером других присоединялись к этому молитвенному звону, стараясь снискать милость Божию. Роса Рама и сама кинула в чашу пять сентаво и перекрестилась, прежде чем вновь взяться за швабру. При виде Клары Йоргенсен, которая протрусила мимо, даже не вспомнив о высших силах, она лишь неодобрительно вздернула бровь. Девушка, как обычно, прижимала книжки к груди, словно хотела заглушить ими стук собственного сердца, и вприпрыжку взбежала по лестнице. Все как всегда. У доски, спиной к аудитории, стоял Габриэль Анхелико, такой же прямой, как всегда, с теми же длинными пальцами, которые только и делали, что листали страницы книг. Клара Йоргенсен застыла на пороге, чувствуя, как что-то распирает ей грудь. Ей было нехорошо, точно внутри нее что-то зреет, чего она не перенесет. Габриэль Анхелико не видел, как она вошла, но отлично знал, что она тут. Она замерла. Он медленно обернулся. Мгновение они смотрели глаза в глаза. Клара Йоргенсен почувствовала вдруг, что вот-вот расплачется. Из руки профессора выпал кусочек мела и рассыпался в мелкую крошку. Они повернулись друг к другу спиной.
С этого дня Клара Йоргенсен больше не смотрела в окно. Не смотрела себе под ноги. Не смотрела на свои руки. Не смотрела в книгу, которая лежала перед ней на столе. Габриэлю Анхелико казалось, что ее взгляд ни на чем не останавливается. Она стала точно слепая или как будто спала с открытыми глазами. Сам он не смел на нее посмотреть из страха нечаянно встретиться с ней взглядом. Вместо этого он шарил глазами по рядам, увязая в путанице союзов и придаточных предложений, пока очередная волна хохота не сталкивала его с места. Если уж раньше она ничего не говорила, то теперь и подавно, а Габриэль Анхелико только рад был бы помолчать. Никогда он так сильно не ощущал себя жалким шутом, как в эти дни. Но для него молчание было слишком недоступной роскошью. Пространство, заключенное в навостривших уши стенах аудитории, нужно было все время заполнять словами, и его дело было произносить эти слова.
Только перед нею он немел. Порой ему чудилось, что она глядит на него нетерпеливо, как будто ждет продолжения того, что было сказано им тогда в институтском дворе. Но стоило ему почувствовать на себе взгляд с той стороны, где сидела она, как лицо ее тотчас же превращалось в ничего не выражающую маску, и ему казалось, что он ошибся и ему это только показалось. Он решил никогда больше с ней не заговаривать. Поэтому ему не оставалось ничего другого, как вести себя по-прежнему. Ему дорого обходились эти спектакли, так что к концу урока он чуть не валился с ног за кафедрой. Он изнемогал, чувствуя себя одновременно победителем и побежденным. Он уже ясно видел, какой океан лежал между ними, какие непреодолимые волны вздымались перед ним на пути к ней. Он боялся, что жизнь обделила его качествами, необходимыми для такого подвига. Она же все время проплывала перед его взором под лимонными деревьями, ускользая вдаль, а он смотрел на эти оголенные плечи, думая, как хорошо они поместились бы в его ладонях, если бы он когда-нибудь решился к ним притронуться. Он смотрел на ее щиколотки, силясь представить себе, каково это было бы, если бы он соприкоснулся с ними своей ногой. Каково это было бы, ощутить ее ладонь на своей щеке. И как от этих прикосновений она, наверное, обрела бы для него настоящую реальность. Но пока что она продолжала быть для него чудесной иллюзией, как утесы на морском берегу, о которых он читал в детстве, пытаясь мысленно представить себе, как они выглядят.
Прошло несколько дней. Он по-прежнему продолжал приходить в институт задолго до начала занятий и садился потом с газетой возле клетки с попугаями. Роса Рама здоровалась с ним, декан бурчал что-то невнятное, торопливо проходя с чашкой дымящегося кофе в руке, иногда кто-нибудь из студентов улыбался, увидев его на скамейке с газетой. Затем появлялась она, и от ее появления на весь мир разливалось золотое сияние и одновременно веяло стужей. Строчки перед глазами плавились и сливались, а кожа у него покрывалась пупырышками. Клара Йоргенсен приходила, как всегда, прижимая к груди стопку книг, словно печатный щит, и садилась на скамейку по другую сторону двора. Между ними простирался океан. Лицо ее всегда пряталось за раскрытым переплетом. Этот трагикомический спектакль так и продолжался, пока однажды он не заметил одну деталь, которая тотчас же превратила ее в земное существо. Устроившись на скамейке, она погрузилась в чтение его книги. На обложке было напечатано его имя, и ее указательный палец, словно лаская, протянулся, коснувшись его фамилии. Оказывается, она читает про его жизнь. Он вдруг испугался и пожалел, что дал ей эту книгу, которая так много могла о нем рассказать. Он встал и пересек двор, направляясь к ней.
— Ты можешь и не читать это, если тебе не хочется, — произнес он немного озабоченным голосом, остановившись перед ней.
Между бровей у нее появилась складочка, и она подняла взгляд, хотя и не посмотрела ему в глаза.
— Я обязательно ее прочту, — ответила она. — Как мне иначе узнать тебя? Ты же со мной не разговариваешь.
Он ссутулился и растерянно пошевелил в карманах руками. Она едва заметно улыбнулась. Затем вновь опустила взгляд в книгу, а профессор попятился и скрылся в библиотеке, с шумом захлопнув за собой дверь. Забившись за стеллажи, он прислонился к стенке и с трудом перевел дыхание. Как ни старался, он не мог поверить, что его организм способен выдержать такие потрясения. Он прикрыл глаза и тихо прижал левую руку к груди, чтобы приглушить громкий стук своего взбудораженного сердца.
История Габриэля Анхелико была непохожа на все, что Клара Йоргенсен читала про эту часть света. Книжка была тоненькая и рассказ ее краток, в ней не было ни фантастических вымыслов, ни обыденных чудес, не было героев, наделенных необыкновенными способностями, чье рождение связано с таинственными событиями. Эта книжка была нетипична для сочной литературы латиноамериканских стран, в которой, как правило, не действуют обычные законы природы и физики. Книга Габриэля Анхелико была повестью об исчезающем ребенке. Это была его собственная история — история мальчика, который постоянно незаметно исчезал, как тень, съеденная солнцем или скрывающаяся в непроглядном мраке. Маленький Габриэль любил неподвижно сидеть, подтянув к подбородку коленки, пристроившись за ржавой жестяной бочкой, или прятаться в подземелье собора возле мертвого воина. У него было много разных потаенных мест, но он находил себе все новые. И только одно в истории прячущегося мальчика было печальным — никого это не волновало, и никто его не искал. Его мать объясняла это тем, что тихого мальчугана редко кто замечал. И никто не догадывался, о чем он там думает, укрывшись за маской безмолвия. Когда он, вернувшись, незаметно появлялся среди людей, просидев перед тем три дня на отдаленной веранде, никто даже не удосуживался спросить, где он так долго пропадал.
Его мать была набожная женщина. Она тяжело пережила все проблемы, возникшие в связи с предстоящими крестинами мальчика. Четыре долгих года пришлось дожидаться Габриэлю Анхелико, прежде чем его приняли в святую христианскую общину. В ту ночь, когда у Анны Рисуэньи начались родовые схватки, в церковь Пресвятой Троицы — Иглесиа де ла Сантиссима Тринидад — ударила молния, а затем целых четыре года продолжался ремонт. Именно в этом храме окропляли водой всех членов его семьи, так что не могло быть и речи о том, чтобы тащить новорожденного куда-то в центральный собор и крестить его там. Его бабушке Флорентине Альбе пришлось немало потрудиться, ограждая кроватку маленького внука изображениями Христа, чтобы до него не добрались вороватые руки дьявола. Но впоследствии она так и не обрела полной уверенности в том, что ее старания вознаградились успехом, ибо мальчик был черен как ночь и взгляд у него был уж больно обольстительный для новорожденного младенца. О крещении нечего было и помышлять, пока не будут собраны деньги на постройку новой колокольни. По этой причине Анна Рисуэнья решила, что лучше всего назвать мальчика в честь одного из ангелов, и его нарекли Габриэлем.
Друзей у маленького Габриэля Анхелико почти не было. Товарищи у него были такие, которых никто не мог видеть, кроме него самого, а когда он попробовал было поиграть в куклы своей сестренки, его за это хорошенько оттаскал за уши дедушка, сказавший, что так и с ума спятить недолго. Отца своего Габриэль Анхелико ни разу в жизни не видел. Тот только и успел зачать сына, прежде чем навсегда исчезнуть из жизни Анны Рисуэньи. После него в ее постели перебывали еще несколько мужчин, но из этого ничего путного не вышло, кроме того, что родилась еще девочка, да над домом некоторое время витала тень любовного страдания. Временами мать Габриэля начинала тревожиться, отчего это сын ни с кем не разговаривает, хотя бы сам с собой. Но Флорентина Альба успокаивала ее, говоря, что об этом не стоит беспокоиться. Тот, кто молчит, ведет разговор с ангелами, так сказала бабушка. И с этого дня вся семья была уверена, что если Габриэль Анхелико куда-то опять пропал, значит, он гостит у крылатого воинства.
Когда Габриэль Анхелико впервые побывал в библиотеке, ему это место показалось волшебным. Все стены были уставлены знаниями, громада которых надвигалась на гулко шаркающего ногами по гладкому каменному полу ребенка. Он так и застыл перед полками с разинутым ртом, для него это было то же самое, что для других детей первая встреча с цирком. Сознание того, что все, что ему требуется знать, собрано тут в одном месте, преисполнило его всеобъемлющим спокойствием. Когда Габриэль Анхелико пошел в начальную школу, он стал бывать в библиотеке чаще, чем где бы то ни было, потому что в его родном доме никаких книг, кроме Священного Писания, не водилось. У мальчика была светлая голова, и в школе его сразу перевели на вторую, а потом и на третью ступень. Анна Рисуэнья смотрела весьма скептически на то, как ее сын, чуть улизнет со двора, вместо мессы отправляется в греховное книжное хранилище. Так много учености, собранной в одном месте, никого до добра не доведет, считала она. Зато Флорентина Альба была, напротив, даже довольна, что мальчонка нашел себе занятие по душе, несмотря на то что очень скоро у него испортилось зрение и неизвестно было, откуда взять денег, чтобы купить ему дорогие очки. Каждое утро Флорентина Альба молилась перед божницей, для удобства устроенной в открытом кухонном шкафу. Но, не дождавшись ответа, решила действовать сама и, вооружившись на всякий случай плачущим изображением Девы Марии из Фатимы, отправилась к жене оптика.
Габриэль Анхелико никогда не ступал за пределы окружающих гор. Он знал, что страна, где он живет, протяженна и велика, а мир за нею еще больше, но ему никогда не приходило на ум, что он и сам мог бы путешествовать по этим просторам. Поэтому порой случалось, что душевное беспокойство одолевало его до такой степени, что он часами просиживал у окна, глядя на горы, воображая себе то, что скрыто за их стеной. С этого началось его писательство. Собственный мирок казался ему слишком скучным, чтобы послужить материалом для литературного произведения. Вот он и занялся тем, что стал изучать по книгам чуждую для него действительность. А затем начал писать, заполняя страницу за страницей рассказами об островах и кораблях, коралловых рифах и долинах с маковыми полями, о пустынях и о морях. Он так свыкся в мечтах с этими воображаемыми путешествиями, что скоро поверил, будто знает мир лучше, чем кто-либо другой. Когда мать наконец разрешила ему совершить восхождение на самую высокую из соседних гор и он очутился на высоте пяти тысяч метров над уровнем моря, он был уверен, что увидит оттуда океан, о котором столько всего говорят люди. Но ничего, кроме гор, Габриэль Анхелико не увидел оттуда. Со всех сторон высились горы, такие громадные и разнообразные, каких ему еще никогда не доводилось видеть. Горы были прекрасны, но снова одни лишь горы, и ничего другого. Поникший, он спустился со своих иллюзорных высот и начал писать главный труд своей жизни, оставаясь на почве действительности, ограниченной горной тесниной, в которой пребывал.
Габриэль Анхелико всегда верил в Господа Бога. Сначала он верил, так как не видел причины, почему бы не верить. Обыденная жизнь была полна невероятных вещей, и, несмотря на то что в большинстве случаев молитвы Флорентины Альбы оставались без ответа, Габриэль Анхелико сам видел, как Бог по Своему изволению творит чудеса. Тогда-то он впервые обнаружил, что сердце у него находится не там, где ему положено быть, и понял, что и сам он такое же чудо Господне. В свое первое посещение доктора он сидел на кожаном кресле, не доставая ногами до пола, а доктор говорил, какая это, мол, редкость — родиться с организмом, где все расположено наоборот. Габриэль Анхелико долго раздумывал над тем, почему Господь Бог устроил его так, а не иначе, не особенно полагаясь на то, что его сердце может служить как следует. Эти сомнения ему так и не удалось до конца преодолеть, но он утешился мыслью, что раз уж Господь оставил его жить с расположенным наоборот сердцем, то, наверное, когда дойдет до дела, это сердце сумеет и полюбить. Тридцать долгих лет Габриэль Анхелико дожидался, когда случится эта любовь. То теплое и доброе чувство, которое он испытывал к матери и сестре, рождалось, насколько он мог судить, где-то в другом месте; пока что ему еще ни разу не довелось испытать того неодолимого чувства, о котором писали великие романтики. Но Габриэль Анхелико был терпеливым человеком. Он верил в судьбу, в то, что два человека могут быть так созданы друг для друга, что без своей половинки ни тому, ни другому не достичь совершенного счастья. Так непременно должно быть и с ним. Он не родился под счастливой звездой. Напротив, он родился при ударе молнии. И вот уже тридцать лет он ждет, когда любовь наконец поразит его с такой же невиданной мощью.
Клара Йоргенсен стояла, скрестив ноги, перед домом Габриэля Анхелико на речном берегу. Она остановилась, не доходя нескольких сотен метров, и разглядывала оттуда покосившееся строение, словно пригнувшееся перед нависшими над ним горами. Со стен кое-где осыпалась штукатурка, а крыша, спрятанная под навесом оливковых ветвей, казалось, вот-вот готова была провалиться. Дверь стояла открытая, но внутри ничего было не разглядеть. Солнце всюду раскидало тени. Простояв так, может быть, с полчаса, она почувствовала, что руки у нее закоченели от страха, а ноги заныли. Она стояла, не шелохнувшись, хотя, прежде чем Габриэль Анхелико показался на крыльце и заметил ее, прошла, должно быть, не одна вечность. Окутанная облаком предвечерней пыли, она была там почти невидима, и Габриэль Анхелико даже подумал, что так, наверное, выглядят привидения. На миг оба застыли на месте, разглядывая друг друга. Затем Габриэль Анхелико сунул руки в карманы и зашагал ей навстречу.
Подойдя к ней, он остановился, а она без слов протянула ему книжку. Он принял ее своими тонкими пальцами и засунул себе под мышку. Потупясь, Клара Йоргенсен почесала носком туфли другую ногу. Габриэль Анхелико не знал, куда девать глаза. Ему хотелось сказать что-нибудь значительное, о вечности и о любви человека к человеку, о судьбе, о непредсказуемости жизни. Вместо этого он спросил:
— Хочешь чего-нибудь попить?
Она вопросительно взглянула в сторону покосившихся кресел в тени оливкового дерева.
— Может быть.
Габриэль Анхелико не понял, значит ли это «да» или «нет», поэтому подождал, пока она не направилась в сторону дома. Тогда он двинулся за ней следом. Не говоря больше ни слова, она села на одно из плетеных кресел на крыльце и осторожно вытянула ноги.
— Чего бы ты хотела? — спросил он.
— Лимонаду, — ответила она.
Он молча кивнул, стоя с опущенными руками. Затем ушел в дом к матери, которая привычными движениями месила на кухне густое маисовое тесто. И что на него нашло? Ему же нечего было ей предложить, на кухне не найдется ни одного лимона, даже простого апельсина или хотя бы гренадиллы!
— У нас есть лимонад? — шепотом спросил Габриэль Анхелико у матери.
— А для чего тебе? — спросила Анна Рисуэнья, не поднимая взгляда от теста.
— Чтобы попить, — ответил он.
Мать обернулась к нему, держа на весу облепленные тестом руки, которые от этого казались уродливо деформированными.
— Что это тебе вдруг вздумалось пить лимонад?
— Пил же я лимонад раньше, — сказал он.
— За тридцать лет ты ни разу не пил лимонаду, — объявила мать.
При этих словах Анна Рисуэнья так тряхнула головой, что весь ее внушительный бюст заходил ходуном.
— У тебя гости?
Габриэля Анхелико прошиб пот.
— Мне нужен лимонад, — только повторил он.
— Ну, так поди и нарви себе лимонов, — бросила ему мать и вернулась к своей работе.
Габриэль Анхелико выскочил на двор через заднюю дверь и бегом бросился по высохшей траве к серому каменному зданию на другой стороне улицы. Дом принадлежал Ла Нинье и ее матери и представлял собой четыре каменные стены с лестницей, ведущей на так и не достроенный второй этаж. Черный лабрадор с запыленной шерстью и больной лапой гонял по полу тараканов. Ла Нинья была на кухне, перед ней на листе оберточной бумаги были разложены украшения — товар, которым она торговала. Ла Нинья была красивая девушка, и ей незачем было торговать своим телом, чтобы выманить у мужчин деньги. Ей достаточно было прийти к ним в гостиную и сказать несколько слов о золотых украшениях, которые она демонстрировала на себе. Как правило, она не уходила без денег и уносила с собой в целости и сохранности все свои драгоценности.
— Ничего, если я нарву себе немного лимонов? — спросил Габриэль Анхелико, не вдаваясь ни в какие объяснения.
— Рви на здоровье, сколько тебе надо, — отозвалась Ла Нинья, не отрывая взгляда от желтеющих перед ней украшений.
Габриэль Анхелико кивнул и снова вышел во двор. Лимонное дерево росло как раз посредине между обоими домами, его ветви сплетались с другим, более низким деревом, на котором росли мускатные орехи. Мускатное дерево долгое время было предметом жарких препирательств между Виктором Альбой и дедом Ла Ниньи Карлосом Пеллегрини, потому что мускатный орех считался очень изысканной специей. Виктор Альба несколько раз приковывал себя к мускатному дереву, демонстрируя, что это его собственность, а Карлос Пеллегрини отстаивал свои права при помощи межевой канавы и рулетки. Этот бессмысленный спор велся из чистого принципа, так как обе стороны не переносили вкус муската. Тем не менее ни тот, ни другой не предлагал поделить дерево по-братски, так как постоянные свары озлобили обоих друг против друга. Вместо этого Карлос Пеллегрини выстроил забор там, где, по его мнению, проходила граница между участками, захватив таким образом лимон и мускат в свое владение. Он запер калитку на тяжелый засов, так что при жизни Карлоса Пеллегрини нога Виктора Альбы уже ни разу не ступала в соседский сад. Дедушка Ла Ниньи с тех пор давно уже умер, забор снесли, и все даже думать забыли про лимон и мускат. Но Габриэль Анхелико, слишком хорошо знавший, как легко на здешней опаленной зноем почве зарождается и разрастается пышным цветом вражда, почитал за благо спрашивать разрешения, прежде чем нарвать лимонов или мускатных орехов.
Клара Йоргенсен сидела с закрытыми глазами, закинув одну руку за голову. Она не слышала, как он вернулся. Габриэль Анхелико с раскрытым ртом замер на пороге, а всколыхнувшийся в кувшине лимонад выплеснулся на пол. Сидящая перед ним девушка была вся осыпана искристой игрой солнечных лучей. Она была так близко, что сердце грозило выпрыгнуть у него из груди, и Габриэль Анхелико прижал его стиснутым кулаком, чтобы удержать на месте. Он видел, как дышит кожа на ее обнаженной руке, видел испарину, проступившую на ней от жаркой духоты, видел каждый пупырышек и родинку, тонкий согнутый локоток. Волосы она стянула на затылке в конский хвост, и Габриэль Анхелико исподтишка разглядывал ее шею, на которой пульсировала сонная артерия, и тонкие соломенные прядки выбившихся из прически волос. Он видел закинутую за голову кисть, часть скулы и складочки, морщившие кожу на шее, когда она чуть поворачивала голову. Она была так близко, но Габриэль Анхелико ни за что на свете не посмел бы к ней прикоснуться. В его мире она была особенной и неповторимой святыней, поэтому ею, как уникальным музейным экспонатом, можно было только любоваться на расстоянии. Ему казалось, что малейшее его прикосновение мгновенно разрушило бы оба их мира.
Он налил лимонаду в два бокала и поставил кувшин на каменную приступку у двери. Она обернулась к нему и улыбнулась, увидев, что он протягивает ей бокал. Он сел и некоторое время молчал, не в силах произнести ни звука после улыбки, которой она его одарила. Не говоря ни слова, он откинулся на спинку кресла, стараясь привыкнуть к мысли, что она здесь, рядом, сидит в джинсах и матерчатых тапочках у него на крыльце, что она появилась в его вселенной, умещающейся в маленькой впадине среди гор. Она, такая далекая от него, сейчас сидит у него перед домом и пьет маленькими глоточками лимонад, едва касаясь губами краев бокала. Она была совсем близко, как будто всегда сидела в этом кресле, под этими ветками, небрежно держа в руке этот бокал. Габриэль Анхелико мысленно спрашивал себя, сможет ли он когда-нибудь воспринимать эту сцену как что-то обыкновенное, а не чудо, каким она казалась ему сейчас.
Они долго молчали. Она все смотрела на горы, словно в них было что-то захватывающее, чего он не мог разглядеть. Сам он давно перестал обращать внимание на эти каменные громады, очертания которых он стирал каждый вечер, выключая свет.
— Ты еще пишешь книги? — спросила она наконец.
— Нет, — сказал он.
— А почему?
— Как-то не получается.
— А до этой ты много написал?
— Да. Но все это большей частью осталось в рукописи и лежит у меня в столе.
— И о чем же они? — спросила она.
— Обо всем, чего я не знаю.
— А-а…
— Да. Кроме той одной, которую ты читала. Та была обо мне.
Она немножко улыбнулась и смахнула с коленки муху.
— Твои истории печальные?
— Как правило, — ответил профессор.
— По-моему, это прекрасно, — сказала она.
— Разве?
— Да.
Сейчас ее голос звучал спокойно, словно она перестала робеть в его присутствии.
— По-моему, ничто не сравнится с очень грустными, по-настоящему грустными вещами.
Профессор кивнул.
— Только трагическое может быть действительно прекрасным, потому что трагическое никогда не переходит в тривиальное, — продолжала она. — Когда двое обретают друг друга, все вдруг становится до жалости будничным. Оба превращаются в таких же людей, как наши матери и отцы, забывают изысканные странности любовных чувств и становятся ярыми приверженцами условностей.
Она произносила испанские слова с легким налетом иностранного акцента.
— Трагедии прекрасны. Люди влюбляются, а потом умирают. Вот и все.
От ее слов Габриэля Анхелико вдруг охватила печаль.
— И все-таки, может быть, было бы лучше, если бы они оставались в живых, — промолвил он.
— Да зачем? — возразила она. — Это же просто книги, а не подлинная реальность.
Он ничего не ответил.
— Неужели ты думаешь, профессор, что современные люди могут умирать от любви?
— Не знаю, — сказал он.
— Да ни за что на свете! — заявила она.
Затем она допила последний глоток лимонада и посмотрела на него ребяческим взглядом:
— А можно мне еще?
Дрожащими руками Габриэль Анхелико наколол льда и выжал лимоны. Он был счастлив, но чувствовал себя как во сне, потрясенный ее приходом. Сейчас ему снится сон. А потом ему останется горький осадок, он заснет с уверенностью, что ему предстоит спать в одиночестве всю оставшуюся жизнь. Когда-нибудь он наверняка возненавидит эти горы, этот вид, эти гремучие водопады и это пустое кресло, которое будет вздыхать по ней еще долго после того, как она исчезнет.
Она все так же сидела, устремив взгляд на горы. Габриэль Анхелико поставил перед ней новый бокал лимонада и сам опять сел рядом. Он вздохнул, взглянув на горы, и сделал глоток из бокала, в горле булькнуло.
— Когда-то я в мечтах воображал себе, что скрыто за этими склонами, — произнес он, говоря сам с собою, словно во сне. — Но там одни горы. Кроме гор, ничего нет.
— Ерунда, — возразила она. — Там есть джунгли и равнины, и есть море. Неужели ты его никогда не видел?
— Нет.
— Профессор, тебе бы надо попутешествовать!
— Наверное, да. На то, чтобы спуститься отсюда, потребуется целая вечность.
— Ну что ты! Можешь перелететь через Анды на самолете и еще засветло очутиться на побережье.
— Это не для меня, — только и сказал Габриэль Анхелико.
Если бы он вздумал купить один билет на самолет, ему ради этого пришлось бы трудиться как каторжному и вдобавок уморить голодом своих близких. Но ей этого никогда не понять!
— Я часто пытался вообразить себе, как выглядит море, — сказал он.
— Море, — повторила она голосом, в котором звучал покой.
— Однажды я забрался на гору, чтобы посмотреть на море, но оно было за пределом видимости.
— Море коварно, — промолвила она. — Оно может безжалостно поглотить человека.
— Мне это не страшно, — сказал профессор.
— Не страшно? Ты тоже можешь утонуть, как всякий другой.
— Я бы не забирался на глубину.
— Ты бы побоялся?
— Нет, просто я не умею плавать.
— Как странно, профессор! Ты же столько всего знаешь и умеешь!
— У меня никогда не было надобности плавать, вот я и не умею.
— Так зачем же тебе море?
— Чтобы сидеть на берегу и слушать его шум.
Он обернулся к ней и улыбнулся, и тут случилось чудо. На этот раз она не отвернула лицо, глядя куда-то через его плечо, а посмотрела прямо на него. И улыбнулась в ответ, бесстрашно глядя глаза в глаза. У него похолодели руки, губы задеревенели, а сердце перевернулось в груди двумя болезненными толчками.
Солнце померкло, и она встала. Она двигалась как бы с неохотой, хотя сидеть на шатучем кресле вряд ли было очень удобно. Он же готов был просидеть с нею всю ночь напролет, если бы она того пожелала. До самого восхода он любовался бы ею, когда она спит, не обращая внимания, если бы сверху на него гадили птицы или пауки ползали бы по нему, щекоча кожу.
— Ну, мне пора, — сказала она со вздохом при последних лучах заката.
— Да, — согласился Габриэль Анхелико.
— Кажется, так бы и сидела тут вечно! — воскликнула она.
— Так останься, — сказал он.
Она повернулась к нему и окинула его серьезным, изучающим взглядом. Затем на губах ее появилась улыбка, и она ответила:
— Но, разумеется, это невозможно.
— Да, разумеется, — согласился Габриэль Анхелико.
— Однажды настанет день, когда я все это забуду, — сказала она.
На ее лице отразилось облегчение.
— Я совсем замечталась. Скоро это пройдет.
Габриэль Анхелико схватился за сердце, стараясь не показать, что она только что сделала ему больно. Клара Йоргенсен легко вскочила с кресла и выпрямилась. Она развела руки и улыбнулась ему. С ее лица исчезло прежнее напряженное выражение, словно что-то заставляло ее нервничать, теперь же, напротив, казалось, будто она повторяла это движение сотни раз.
— Прощай, профессор! — бросила она небрежно.
— Прощай, сеньорита Клара! — ответил он.
И она повернулась и ушла.
Габриэль Анхелико глядел ей вслед, пока ее силуэт не растворился в приречной тьме. И только тут он подумал, что за все время, что они сидели вдвоем, ни одна живая душа не показывалась рядом и никто их не видел. Даже ни одна бездомная кошка, ни один неверный супруг не прошел крадучись мимо. Были только он и она да оливковое дерево, и Габриэль Анхелико понял, что в эту ночь ему не уснуть. Ее посещение было всего лишь маленьким интермеццо в бесконечной череде предсказуемых дней. Оно не сделало ее более живым человеком, а только укрепило его в мысли о том, что он на всю жизнь прикипел к идее этой девушки. От вида опустевшего кресла у него появился во рту горький привкус. Придавленное сиденье не успело расправиться, словно кресло еще ждало, что она вот-вот вернется. Он знал, что и сам будет ждать, как прождал тридцать лет, уверенный в том, что, как только она наконец придет, он ее тотчас узнает. Так оно и случилось. И отныне весь его мир будет окрашен знанием ее существования или ее отсутствия.
Клара Йоргенсен вышла из самолета, совершавшего чартерные рейсы, и ступила на землю венесуэльского острова Видабелла с открытым ртом, словно рыба, выброшенная на берег отливом. Для девушки это была первая встреча с Латинской Америкой. Карибский воздух был густым и плотным, он дохнул на нее страхом, этот воздух был пропитан сыростью, а открывшийся перед глазами вид являл картину бесплодной, насквозь иссохшей земли. Деревья торчали какими-то скрюченными уродцами, изнывающими от жажды в безводной пустыне. Песок, казалось, только замер в ожидании следующего порыва ветра, чтобы подняться и унестись туда, где на него упадет хотя бы капля воды. Из самолета остров показался ей жалким клочком суши в окружении полумертвого кораллового рифа, все вместе напоминало распластавшуюся на воде пепельно-серую медузу. Внизу он показался ей еще меньше, чем с воздуха, будто на глазах усох под экваториальным солнцем. На Видабелле вот уже шесть месяцев не было дождя, в последний раз дождь сбрызнул остров на Пасху, и так скупо, что не успел хорошенько пропитать землю.
Остров Видабелла был так мал, что его можно было проехать из конца в конец меньше, чем за час. По берегам было разбросано четыре городишки. Самый большой — Пуэрто-де-лас-Навас, в нем имелись дискотеки, торговые улицы, отели и стриптиз-клубы для увеселения мужской части публики, наезжавшей в отпуск без жен. На запад дорога тянулась вдоль высоких утесов, неумолимо спускавшихся крутыми обрывами в морскую бездну, и приводила в тихое местечко Санта-Анна. В этом рыбацком поселке был всего лишь один отель и горстка ресторанов. Одно из этих заведений принадлежало Пепе Параисо, могучему итальянцу, от которого островитяне научились печь в каменной духовке пиццу. Его ресторанчик располагался под кокосовой пальмой, самой большой на всем побережье, перед ресторанчиком имелась уютная терраса, на которой можно было, сидя под парусиновым тентом, пить фруктовый пунш, любуясь темными силуэтами возвращающихся рыбацких лодок на фоне заката. Отсюда было рукой подать до «Ла Наранхи» — заведения с кладбищенски серыми скатерками и щербатым бетонным полом. Безлюдными вечерами здесь можно было встретить управляющего; с неизменным стаканом виски в руке, он непрерывно курил, вперив взгляд в какую-нибудь покосившуюся деталь интерьера. Обычно он довольствовался тем, что лишь вздыхал и толковал результаты наблюдений как знак того, что пора закупорить бутылку.
Клара Йоргенсен нерешительно открыла дверь в маленький домик на пляже, который с этого дня должен был стать ее жилищем. Ей показалось, что самый воздух дома потянулся к ней прозрачными пальцами, чтобы заключить ее в объятия. Пол был сделан из грубо оструганных деревянных досок, стены обиты бамбуком, а окна казались давно не мытыми. Длинная деревянная скамья разделяла кухню и главную комнату, на одном ее конце стояла корзинка с фруктами, которые уже начали попахивать. Из мебели в комнате были неудобный деревянный диванчик и стеллаж, полки которого зияли пустотой. У окна стоял письменный стол — по-видимому, новый; в пыльной, сумрачной атмосфере он казался запущенным.
— Это для тебя, — объявил Уильям Пенн. — Чтобы тебе было, где заниматься наукой.
Заулыбавшись, она обернулась к капитану, который стоял у нее за спиной. Он ждал ее приезда вот уже несколько недель. И вот она здесь, разглядывает стол, который он приготовил ей в подарок. Наконец она, подхватив чемоданы, отправилась в спальню — и замерла на пороге, увидев широкую двуспальную кровать из мореного дерева.
— Это здесь я буду спать? — спросила она.
Он взглянул на нее:
— Если только ты не предпочитаешь спать в гамаке.
Робко улыбнувшись, она бросила взгляд на террасу, где под дуновением бриза покачивался гамак.
— Это самая большая кровать, какую я когда-либо видела, — сказала она и медленно подошла ближе.
— Которая сторона будет моя?
Он пожал плечами:
— Выбирай, какую хочешь.
Она присела на край и задумчиво провела ладонью по одеялу. Он подошел к ней и опустился на корточки у ее ног.
— Думаешь, тебе здесь понравится? — спросил он.
— Да, а почему бы мне могло не понравиться?
— Ну и как тебе это место?
— Место как место, не хуже других.
— Ты права.
Она вдруг загорелась желанием сейчас же распаковать вещи. Сидя на кровати, капитан наблюдал, как она ревностно раскладывает свое добро по ящикам и полкам в шкафу, словно устраиваться в незнакомом месте доставляло ей какое-то особенное наслаждение. На мгновение она напомнила ему девочку, играющую с подружками в кукольный домик; восторженный огонь, который светился в ее глазах, перекинулся к нему и зажег теплую искру в его сердце.
Клара Йоргенсен привезла с собой на Видабеллу пятнадцать романов и список испанских слов. Ей понадобилось три дня, прежде чем она стала одна выходить из дому. Городишко сперва показался ей малопривлекательным и полумертвым, в магазине ей приходилось на каждую мелочь тыкать пальцем из-за незнания нужных слов. Галдящие голоса на улице были для нее непонятны, и много недель она прожила, ни с кем не обменявшись ни словом. Не найдя чего-нибудь на полках супермаркета, она выбирала другую вещь, чтобы не прибегать к посторонней помощи, и, если ей случалось заблудиться, никогда ни у кого не спрашивала дорогу. Местные жители с любопытством поглядывали, как она, слишком тепло одетая, ходит по супермаркету с розовой корзинкой. Вскоре она сменила свою одежду на легкие платья и свободные юбки. Вначале у нее был бледный и болезненный вид, но скоро появился такой же золотистый загар, как у туристов с Флориды; каштановые волосы ее немного выгорели, и глаза стали как будто больше. Никто толком не знал, откуда она приехала и зачем поселилась на острове, все видели только, что она ненасытно глотает книги.
Санта-Анна был грязноватым, но уютным городком. Клара Йоргенсен еще успела застать во всей красе румяное цветение деревьев галлито, когда утренний ветерок с Карибского моря овевал свежестью потное от зноя лицо. Кроме маленькой гостиницы и ресторанчиков на пляже в городке была еще и китайская харчевня, которую держало семейство из Пекина, насчитывавшее двенадцать человек — представителей трех поколений. Рядом стояло ветхое казино, комическое подобие Тадж-Махала, закрытое с тех пор, как сменился губернатор. Самое посещаемое место городка находилось на углу перед баром «Рафаэль эль Гранде». Воскресенье было днем всеобщего пития, когда сюда после мессы прямиком устремлялись рабочие и служащие, рыбаки и торговцы заливать свои молитвы ромом с «колой». Даже церковь пришла в упадок и только вздыхала о своем былом величии, однако каждое воскресенье она была битком набита народом и вся кипела машущими веерами, руками, кладущими крестное знамение, и вымученными песнопениями. За церковью располагалась площадь, разумеется, как везде, имени Боливара, усеянная мусором и обсаженная деревьями, которые от вредителей были покрашены известкой. Непременный бюст освободителя страны был заляпан прочно въевшимися потеками птичьего помета, которые красовались на гордом челе генерала каким-то позорным пятном, похожим на кастовый знак.
У пляжа находилась лавка зеленщика, из которой на улицу вырывался запах перезрелых бананов. Вдоль набережной тянулись лавчонки арабов, торговавших махровыми купальными простынями, колумбийским нижним бельем и еще всякой всячиной, которую они привозили из своих челночных поездок в Панаму. В дальнем конце набережной стоял полицейский участок, где за массивным столом под косым взглядом Христа, одиноко взиравшего со стены, мирно спал инспектор. В парке под затененными фонарями играли в футбол детишки, а матери кормили грудью своих младенцев. Рыбачьи лодки возвращались в гавань, ведомые суровыми мужчинами с продубленной на солнце кожей, которые стояли у штурвалов очень или не очень маленьких катеров с именем некогда любимой, а позднее утраченной женщины, написанном на носу в качестве немого напоминания.
По утрам Клара Йоргенсен отправлялась на рынок, расположенный на пригорке, возвышавшемся над городом. Вначале рынок показался ей каким-то сумасшедшим домом, полным кудахчущих кур, обреченных цыплят, мужественно ожидающих смерти на мокром бетонном полу, и женщин, выкрикивающих названия сыновнего улова, отчего в гулком помещении стоял невообразимый гвалт. В первые дни она застывала на месте, глядя на скользкие почки, выставленные на покосившихся прилавках, на пламенеющих красными жабрами рыб с разинутыми ртами, на свисающие с потолка кишки и тушу только что зарезанного быка, из которой еще продолжала сочиться кровь. Вначале она сама казалась перепуганным зверьком, замершим у входа, но затем, постепенно, обилие впечатлений сложилось в общую сумму, как-то утряслось и спокойно улеглось в сознании. И тогда все это стало частью будничной жизни, как и вообще все необыкновенные и экзотические элементы в конце концов становятся привычным фоном, и ты уже сам не можешь вспомнить, что ты раньше видел в них такого уж необыкновенного.
Клара Йоргенсен старалась постепенно привыкнуть к мысли, что она часть какого-то целого. Иногда она подолгу останавливалась на пороге спальни, все еще поражаясь ширине величественного ложа, которое она делила с мужчиной. На его ночном столике лежали пачка сигарет, две-три книжицы мексиканских комиксов и нескончаемые пачки квитанций, которые он все собирался рассортировать. С ее стороны громоздились тетрадки с конспектами, учебники, по меньшей мере три романа, которые она прочитывала за неделю. В жаркие дни, когда в доме было не продохнуть от духоты, она обычно писала сидя в постели, завалив книгами все одеяло. Иногда с перепачканными в масле руками к ней заглядывал капитан, занимавшийся ремонтом машины, и она невинно улыбалась ему посреди этого развала.
— Люблю читать, — говорила она.
— А я — то, что можно пощупать руками, — усмехался он в ответ.
Клара Йоргенсен умела производить грамматический анализ и по косточкам разбирать всевозможные литературные приемы. Но вот стряпать еду она не умела. Клара хорошо знала, что ретроспективная техника ибсеновской драматургии совершенно не интересует Уильяма Пенна, хотя он, как правило, внимательно выслушивал ее соображения, понимая, что кроме него ей не с кем поделиться. Ему же, когда он приходил домой, требовалась еда, которую можно быстро разогреть, пока он отмывается от морской соли водой из серого пластикового бака. Клара Йоргенсен ничего не понимала в таких вещах, как нарезка филе или специи. Углубляться в такие тонкости, как время, необходимое для жарки, и выбор нужной температуры духовки, казалось ей гораздо страшнее, чем видеть голодное выражение на лице капитана. Но, попотчевав его изрядное время бутербродами в самых разных вариациях, Клара Йоргенсен надумала наконец прикупить кулинарной литературы. Испанский кулинарный жаргон в сочетании с ее небогатым поварским опытом приводил к самым неожиданным результатам. Тогда Клара Йоргенсен решила преодолеть свой страх перед незнакомыми людьми и посоветоваться с кем-нибудь из островитян, выбрав самого нестрашного.
Клара Йоргенсен застала старика в китайской харчевне. Эрнст Рейзер сидел за столом, склонясь над дымящейся тарелкой вантонского супа, и неуклюже орудовал большой ложкой, зажатой в костлявых, непослушных пальцах. Перед ним стояла официантка Йин Ли. Они не вели с ней беседы, так как Йин Ли знала испанский ровно настолько, чтобы правильно принять заказ. Интерьер харчевни был выдержан в красных тонах роскошного велюра, которым были обиты все стены, а из двух китайских фонариков работал только один. На длинной стойке бара был установлен никогда не выключавшийся громоздкий старый телевизор. Время от времени старик, опустив ложку, резко кивал в сторону экрана:
— Как там? Кто-нибудь помер?
— Нет еще?
— Ну, так переключи канал!
Раздвинув нити с нанизанными на них деревянными шариками, Клара Йоргенсен остановилась на пороге и нерешительно оглядела зал. В помещении, если не считать Эрнста Рейзера и официантки, не было никого, кроме нескольких бродячих кошек, которых милостиво впускали в харчевню поохотиться на тараканов. Пытаясь привлечь к себе внимание, Клара Йоргенсен тихонько кашлянула, и Эрнст Рейзер повернул к ней голову.
— А, никак это к нам барышня пожаловала? — произнес он и вновь принялся хлебать суп.
Клара Йоргенсен нервно стиснула пальцы и тихо подошла ближе.
— Садись, — приказал он и кивнул, не отрываясь от экрана телевизора. — Чем могу тебе помочь?
Она уже пожалела, что пришла, но раз ее узнали, то отступать было поздно.
— Я не умею готовить еду, — сказала она.
— Вот оно что! — произнес старик. — Подумаешь, есть из-за чего огорчаться!
— Капитан вечером приходит голодный.
— И ты решила готовить ему еду?
— Да.
— И сколько же тебе лет, сеньорита Клара?
— Двадцать один.
— Ты впервые приехала на Карибы?
— Да.
— И ты приехала сюда ради него?
— Да.
— И теперь ты хочешь готовить ему еду.
— Да.
Эрнст Рейзер, прищурившись, посмотрел сквозь завесу из деревянных бусин на улицу и покачал головой.
— Ох уж эти амуры! — пробормотал он себе под нос. — Они заставляют нас делать самые неожиданные вещи. Заставляют ехать в самые неожиданные места.
— Простите? — спросила она.
— Ничего, милая, — откликнулся он. — Скажи мне, ты умеешь следить за временем?
— Да.
— Ну, тогда и еду сумеешь приготовить.
Она взглянула на него с удивлением.
— Ладно, — сказал Эрнст Рейзер и встал со стула, звякнув пряжкой на брючном ремне. — Пошли готовить бобовую похлебку для капитана!
— А как это делают? — спросила Клара Йоргенсен.
— Что нам для этого потребуется? — спросил старик, зажигая себе сбереженный в кармане окурок.
— Бобы, наверное?
— Умница! А что еще?
У нее сделалось совсем растерянное выражение лица:
— Не знаю.
— Помидоры, милая моя, и свежий кориандр, если найдется.
Он стряхнул с колен пепел и двинулся к выходу. Клара Йоргенсен мельком бросила взгляд на экран телевизора и увидела, что трое мужчин из Каракаса поубивали друг друга из-за трех бутылок охлажденного пива в холодильнике. Слегка передернув плечами, она поспешила следом за стариком.
С этого дня Клара Йоргенсен каждый день проводила несколько часов на кухне ресторанчика с Эрнстом Рейзером. До вечера посетители туда не заглядывали, и обслуживать было некого, а ей поднадоело целые дни напролет только читать. С пятнадцатью привезенными с собой романами она уже давно управилась и теперь трудилась над современными латиноамериканскими авторами, которых решила прочесть в оригинале. Эрнст Рейзер научил ее нарезать рыбу, панировать цыплят и делать отличный соус для пасты, а между делом подсказывал перевод непонятных испанских слов. От него она узнала названия всевозможных плодов и круп, которые продавались в магазине, научилась делать маисовые лепешки и резать соломкой мясо по-венесуэльски, а также готовить бобы и правильно выбирать бананы для жарки. Эрнст Рейзер сам смеялся над своими кухонными познаниями, объясняя это тем, что в душе всю жизнь был холостяком и только сбился с пути в минуту слабости, когда без памяти влюбился. Он сказал это с улыбкой, но Кларе Йоргенсен показалось, что она заметила мелькнувшую в его глазах тень страдания, прежде чем он успел отвернуться от нее к дымящимся кастрюлям на плите.
Когда наконец Клара Йоргенсен стала регулярно подавать капитану собственноручно приготовленный ужин, ей показалось, что на его лице скорее можно было прочесть облегчение, нежели радость. Ему нравилось то, чем она его угощала. По крайней мере, он так говорил. И она предпочитала верить ему, как и во всем остальном. На некоторое время ее гигантские обеденные замыслы нарушились перебоями с водой. Кажется, это была самая серьезная авария из всех, какие случались на острове за последние два года. Подземный водовод, по которому вода поступала на остров с материка, полностью засорился, и вода доставлялась на пароме по понедельникам в больших автомобильных цистернах, так как местная водокачка установила режим жесткой экономии. Вода из крана поступала по полчаса утром и вечером, в остальное время там было пусто. Поначалу народ побунтовал, сжигая на улицах в знак протеста автомобильные покрышки, затем постепенно все привыкли к нормированной подаче. Кое-кто даже заработал на таком неудобстве, как, например, губернатор острова, который сделал хорошие деньги на производстве пластиковых канистр.
Первое время Клара Йоргенсен выживала на Видабелле исключительно за счет любопытства. Потом ее охватили нетерпение и тоска по всему, что стало недостижимым. Она соскучилась по домашнему теплу и телевизионным программам, по осенним вечерам и трамваям, по вечернему уюту освещенной лампочками библиотеки. Временами она мечтала о стуже, или, скорее, не о стуже как таковой, а о том, как возвращаешься с холода, вся в гусиной коже, и, забравшись под одеяло, чувствуешь, как тебя охватывает тепло. Не душное и липкое тепло карибской ночи, а легкое и нежное, как ласковые объятия. Она соскучилась по тому чувству, какое дает глоток глинтвейна в заиндевелый зимний день, и по утреннему ощущению ледяных плиток под босыми подошвами в ванной комнате. Она с тоской вспоминала, как бывало молила, чтобы скорее наступило лето, наверняка зная, что оно еще не наступит. Ей не хватало покрытых опавшей листвой улиц, октябрьских колоколов на вечерней заре и декабрьских витрин в магазине изделий из стекла под Рождество. Без смены времен года весь мир казался статичным и бессобытийным, в нем ничто не менялось, не случалось нежданно-негаданно, каждое утро встречало ее тем же самым: зноем и солнцем, неизменным солнцем.
Это было самое унылое Рождество в жизни Клары Йоргенсен. Они отпраздновали его в ресторане на пляже в обществе Эрнста Рейзера, Кармен де ла Крус, Хенрика Брандена, Бьянки Лизарди и бармена Умберто. Все было не так, как дома. Рождественские гномики в парке выглядели нелепо среди засохших кустов, а возле бара красовалась чересчур пышная елка, перегруженная дождиком и аляповатыми игрушками. Праздничное угощение готовил нанятый Хенриком Бранденом повар из местной гостиницы, который специализировался на завтраках; поставленная сейчас задача явно выходила за рамки его кулинарных талантов. В результате меню состояло из омлета с ветчиной и самой пересушенной индейки, какую когда-либо пробовали обитатели здешних широт. Клара Йоргенсен мечтала о пирожных с обсыпкой. Она попыталась представить себе вкус этих золотистых, тающих на языке кусочков. Но вместо того чтобы вспомнить вслух о норвежской рождественской выпечке, она запивала каждую грустную мысль глотком бренди. Глушить тоску выпивкой не входило в число ее привычек, но сегодня был сочельник, она была вдали от дома на чужбине, никто не обращал на нее внимания, и Клара Йоргенсен надралась.
На людях ей всегда было особенно одиноко. У Клары Йоргенсен отсутствовала способность капитана приноравливаться к любой компании, с какой приходилось встретиться, не умела она также поддерживать общий разговор. Особенно трудно ей было общаться с Бьянкой Лизарди, у которой не хватало терпения дожидаться, пока Клара Йоргенсен, балансируя, точно канатоходец, на узкой тропке испанских слов, доберется до конца фразы. Эрнест Рейзер движением лунатика то и дело, не глядя, наливал себе новую порцию виски, время от времени бросая через стол с остатками яств, перешедшими в полное владение мушиного роя, саркастические замечания. Карменде ла Крус казалась довольной собой, на ее лице была написана радостная уверенность, что она удачно развлекла своими разговорами капитана и его супругу, она до того нахохоталась, что совсем осипла. Бьянка Лизарди поглядывала на нее орлиным оком, а у Клары Йоргенсен зрачки расширились и округлились, как бортовые огни. Наконец Умберто поднялся из-за стола и принялся убирать посуду. Его примеру последовала Бьянка Лизарди. Вскоре послышался какой-то вскрик.
В этот вечер Бьянка Лизарди безвинно пострадала в стычке между барменом Умберто и поваром из-за последнего недоеденного куска кошмарной индейки. Повар схватил топорик для рубки мяса и замахнулся на бармена, в этот миг между ними, как на грех, затесалась Бьянка, и лезвие рубануло по ее руке. Бледная до синевы молодая девица опустилась на стул и застыла уставясь на кровь, хлещущую из глубокого разреза между большим пальцем и остальной кистью. На замызганном полу у нее под ногами мгновенно натекла целая лужа крови, и мужчины, которых раньше ничего не могло остановить, при этом зрелище тотчас же забыли о своих разногласиях. Тут примчался Хенрик Бранден и подскочил к Бьянке Лизарди с салфеткой; их потребовалось еще несколько. Сама Бьянка Лизарди сидела в оцепенении, а Хенрик Бранден, выбрав в водители Кармен де ла Крус, которая выпила меньше других, велел ей везти девушку в больницу. Обе женщины не слишком обрадовались такому решению, но тотчас же поехали. Бьянка Лизарди сидела молча все такая же бледная и только крепко сжимала тряпицу, которой была завязана рука, уверенная, что большой палец вот-вот отвалится.
— Ну, как ты там? — спросила Кармен де ла Крус, не вынимая изо рта сигарету.
— Если я не умру от потери пальца, то уж от такой езды — наверняка, — сквозь зубы процедила Бьянка Лизарди.
— Не волнуйся, — ответила Кармен, которая была выше того, чтобы реагировать на подобные выпады. — Я раньше работала полицейским в Каракасе. Разве ты не знаешь?
— Слыхала. Кажется, так поступают с ворами у мусульман. Ведь верно? — сказала Бьянка с самым невозмутимым видом, покосившись на свой палец. Ее выдавало только подрагивание нижней губы. Она терпела страшную боль.
— Но ведь ты же ничего не украла, не так ли?
— Нет. Жизнь — вот кто главный злодей.
Кармен де ла Крус подняла стекло и включила кондиционер.
— Ты кричи, если хочется.
Но Бьянка Лизарди никогда в жизни не кричала и не собиралась кричать сейчас.
— Твое дело рулить, вот и рули!
Пришить полуотрубленный большой палец Бьянки Лизарди стоило один миллион боливаров. Счет оплатил Хенрик Бранден, вручив солидный чек директору больницы, который сам был калекой с искусственным глазом. Палец навсегда утратил подвижность, но, по крайней мере, был на месте, и если не пытаться взять в руку больше двух тарелок, никто и не заметит, что этот палец едва не остался на полу операционной. Бьянку Лизарди оставили на ночь в больнице, и вместе с ней там осталась Кармен де ла Крус, потребовав от докторов, чтобы они ни в коем случае не говорили Бьянке, что она тут сидит и ждет, когда ее отпустят. Вместо Бьянки она поговорила со своим мужем, который пришел, чтобы подписать чек, и заметил ей, что, как ни странно, у Бьянки, кажется, на острове нет ни родных, ни друзей.
— Ничего странного, — ответила Кармен де ла Крус. — У Бьянки преувеличенные представления о любви. Это верный способ, чтобы остаться одинокой.
Клара Йоргенсен осталась на пляже с капитаном и Эрнстом Рейзером. На ее взгляд, их троица представляла собой плачевное зрелище: Эрнст Рейзер, подремывающий на неудобном пластиковом стуле; капитан, без остановки смоливший одну за другой сигарету, и она сама, вылакавшая полбутылки бурого бренди, не сказав за все время ни единого слова. Уильям Пенн посмотрел, как она сидит с остекленевшим взглядом, механическими движениями ломая пальцы. Казалось, еще немного, и она сойдет с ума.
— Клара? Может быть, тебе нехорошо?
Клара Йоргенсен медленно покачала головой, слезы вот-вот готовы были брызнуть у нее из глаз. Она попробовала встать, но тотчас же пошатнулась и ударилась боком о край стола. Капитан спокойно встал, потряс за плечо Эрнста Рейзера и сказал старику, что ему пора спать. Затем капитан взял Клару Йоргенсен за руку, и они вместе спустились к воде.
Она глядела на огоньки дома на пляже пустыми, как у куклы, глазами. Через минуту-другую она попросит капитана остановиться и подождать. Уильям Пенн достаточно выпил за свою жизнь, чтобы знать: иногда в этом состоянии даже небольшая прогулка пешком может оказаться делом непосильным. Клара Йоргенсен присела на корточки у кромки воды, ее дважды вырвало, после чего она разрыдалась. Уильям Пенн только обнял ее, не говоря ни слова, но в этот миг тишины он вдруг ощутил вину, словно нарушил данное себе слово и не выполнил какое-то давнее обязательство. Клара Йоргенсен даже не попыталась встать. В туфли ей набились камешки. Уличные фонари погасли, и только месяц отбрасывал на воду тусклый луч.
— Клара, тебе хочется домой? — спросил Уильям, обхватив ладонями ее лицо. — Ты больше не можешь?
Она прихватила краешек рукава и отерла соленые следы на лице.
— Я устала. Я хочу домой, — сказала она.
— Я понимаю. Первым же самолетом. Обещаю тебе.
На лице Клары появилась морщинка. Она подняла на капитана недоуменный взгляд.
— Я хочу домой, — сказала она. — Зачем мне куда-то лететь!
Сбросив туфли, она взяла их в руки и босиком пошла дальше по пляжу.
Ощущение дома наконец появилось у Клары Йоргенсен на Карибах. Оно пришло незаметно, наплыло, как морское течение, невидимое и неощутимое. Прошло время, и она приняла обыденный ход жизни таким, как он есть. Отчасти в этом было что-то привычное и скучное, но в то же время надежное и желанное. Потом ушли страхи: страх сказать что-то не так, боязнь задать самый обыкновенный вопрос, пустить корни, и страх, вызванный тем, что вдруг она сделала неправильный выбор и вообще зря к нему приехала. Ощущение, что и остров, и капитан выбраны правильно, никак не приходило. Вернее, оно пришло в той форме, в какой это бывает, когда два человека знакомятся друг с другом так необычно, когда они спят в одной постели, питаются из общего холодильника, принимают душ под одной струей и делят друг с другом общий отрезок времени, составляющий человеческую жизнь. Так случилось, что у нее прошел страх перед Уильямом Пенном, и она даже могла теперь без особого смущения сказать ему, чтобы он почистил зубы и подмылся, могла вместе с ним мыться по утрам, голышом расхаживать по дому, смеяться над его сморщенными печеными яблочками или с хохотом плюхнуться на него спросонья. Первоначальный драматизм в отношениях схлынул, постепенно уступив место спокойной умиротворенности, подкрепляемой легкими, привычными поцелуями, поглаживанием по животу, близостью без слов и без жестов. Два тела бок о бок на широкой постели, спаянные нерушимыми узами, выросшими не только на почве братства или страсти, но из будничной акустики любви.