Елена Говорова Мусор

Глава 1

В приотворённую форточку старого окна, с рассохшимися, почерневшими от пыли деревянными рамами, рвался шум октябрьской Москвы: равномерное шарканье дворницких метел, сгребавших сухую листву с тротуаров, нестройный злобный, голодный лай предчувствующих зимние лишения бродячих собак, зуд летящих по Садовому кольцу автомобилей, и ни единого человеческого голоса. Тянуло холодной осенней свежестью; виднелось серое, будто так же запылённое, как улицы, небо, и большие, безразличные в своём величии окна располагавшегося напротив дома сталинской постройки. Звуки раздражали, мешали расслышать то, что говорилось на видеозаписи на экране компьютера: там мрачный, неловкий мужчина с длинными, давно не стриженными чёрными волосами держал в руках альбомный лист, на котором маркером было выведено: «#СпаситеБоголюбов!», – и ниже, чуть толще и крупнее: «#SaveBogolubov»; позади него стояли три женщины в старушачьи подвязанных узлом под подбородками пестрых платках, – одна из них, заметно моложе остальных, иногда поднимала лицо и с вызовом глядела в камеру. Всем, кроме неё, явно было больше сорока, но точнее понять не получалось. Как театральный занавес, позади них располагался коричневый гофрированный забор. Саша хотел бы скорее оказаться в кабинете, в котором привык работать, – там большие окна выходили во дворы, по вечерам в свете зажжённых ламп в соседнем доме легко было разглядеть уютно согнувшихся над плитами в своих кухнях пожилых женщин или курящих в форточки мужчин, кричали дети, а по утрам люди громко и радостно приветствовали друг друга; прямо у подъезда жили в небольшом вольере прирученные кем-то из жильцов два лебедя – ужасные скандалисты, – и тяжёлое ощущение мегаполиса отступало до конца рабочего дня. Он увеличил громкость как раз, когда мужчина низким, замиравшим голосом спешил закончить свою речь: «Просим вас, мистер Дамп, присмотреться к нашей проблеме, обсудить её на самом высоком уровне, сделать хоть что-то для нашего спасения, коли в родной стране всем оказалось начхать». Все четверо, как по команде, посмотрели в камеру и замерли, как бы для фотографии, дожидаясь, пока оператор остановит съёмку. Позади них, высокий, тёмно-зеленый, торжественно выпрямился густой сосновый лес, словно войско на странном поле битвы. Видео в полной неподвижности продлилось еще несколько секунд, наблюдая только ветер, одинаково треплющий длинные волосы выступавшего и пушистые макушки деревьев, и оборвалось.

– Ну что, Саш, знаешь кого-то из них? – с надеждой спросил его главный редактор, немного повернувшись в своём просиженном кожаном кресле с обтёршейся обивкой к опершемуся руками на его стол растерянному подчинённому.

– Да, – задумчиво ответил Саша. – Мужик – мой физрук, Николай Степаныч. Тёток не знаю.

Длинная, густая, сплошь седая борода и огромный живот делали начальника, Бориса Борисовича, похожим на древнегреческого философа. Впрочем, если бы вместо годами не стиранного, ничем не заменяемого серого свитера с молнией на вороте он носил рясу, то напоминал бы и православного священника. Несмотря на пенсионный уже возраст, морщины на его круглом, улыбчивом лице собирались только вокруг шаловливых глаз. Из него на ходу непроизвольно вырывалась звонкая отрыжка, а также не слишком остроумные шутки – и, хотя незнакомцев он шокировал абсолютной прямолинейностью, в газете его все превозносили как талантливого, проницательного журналиста, мудрого и доброго начальника, без которого «Свобода слова» не просуществовала бы свои семнадцать лет, сохраняя звание независимого, честного и смелого издания. Сейчас Борис Борисович почему-то смотрел на Сашу виновато.

– В общем, тут, видишь, брат, какая штука… Ты ж у нас в отпуске несколько лет уже не был?

– Четыре года, – с готовностью подтвердил Саша, очень этим гордившийся. – Но мне и не нужно!

– Ну, – главред тяжело вздохнул, посмотрел на свою столешницу, на которой, по старинному обычаю, лежало стекло, а под него были просунуты смешные открытки и фотографии: его за работой в молодости, детей маленьких, детей подросших, уже держащих на руках его внуков, – и, мысленно вернув себе нить беседы, продолжил. – Я с утра это всё увидел, а Таня сказала, что ты сам родом из этого Боголюбова, чёрт возьми!

Саша не поднял глаз: это было ни к чему; он и так прекрасно знал, словно видел наяву, что сидящая в дальнем углу за компьютером Таня сейчас поднесла к губам картонный стаканчик с кофе, купленный на выходе из метро примерно в 9:45, пытаясь делать вид, что ничего не слышит, абсолютно ни при чём и ей совершенно не стыдно, как делала всякий раз, когда её упоминали причастной к неловким обстоятельствам. Ему не нужно было её видеть, чтобы чётко представить острые плечики, обтянутые оранжевой водолазкой, пшеничные вьющиеся волосы, прерывающиеся примерно в сантиметре от того места на спине, где выступает, оливкой, первая позвоночная косточка, очки и то, как она, вздрогнув, выпрямляет спину, чтобы казаться невозмутимой, не представляя, как сильно это всё бросается в глаза.

Не дожидаясь ответа, Борис Борисович продолжал, обретая постепенно уверенность.

– Дело, видишь, важное! Во-первых, конечно, опять людям посреди города свалку мусорную грохают, – получайте, пожалуйста, будьте-здрасьте, – да ещё и с заводом… Об этом надо писать, с этим нужно бороться! Это ты знаешь и поддерживаешь, – не спросил, но утвердил шеф. – Самое главное: наша глубинка, основной электорат, опора власти, кроткие, послушные граждане, народ-богоносец – и название города-то какое, прямо и просится в текст, живая метафора! Боголюбов! – Борис Борисович замер и с наслаждением оперного певца прислушался, как отразится от стен громко, торжественно, чеканно произнесённое им слово, – и они-то возмутились, записали видеообращение, да не своему президенту, а, блин, американскому! И не верю, что этому не предшествовало никаких зловещих событий. И что им это с рук сойдёт, я так же не верю! Это же что-то новое, процесс какой-то пошёл! Это надо изучать, чёрт возьми, а?

И, распалённый своей речью, предчувствием большого дела, хорошего материала, Борис Борисович еле мог отдышаться, давая, наконец, своему собеседнику возможность откликнуться.

Саша вздохнул:

– Изучать, Борис Борисыч, надо. Вы хотите, чтоб статью эту писал я, правильно понимаю?

– Статья, друг мой, это что? Статья – это вот про торжественное открытие контейнеров для раздельного сбора мусора в республике Коми может быть. А тут нужна история! Драма. С предысторией, завязкой, развитием действия… Не-е-т, мой друг, план у меня другой, – старик ободрился, встал со своего покосившегося кресла, которое, лишившись хозяина, совсем опало на один бок, вышел из-за стола и начал бродить, удовлетворённо поглаживая бороду, по единственному пятачку, свободному от мебели, стопок книг и странных артефактов, вроде семи разноразмерных бюстов Сталина, на одном из которых сидела в размер связанная шапочка со скандинавским орнаментом и пушистым помпоном, или реалистичного чучела павлина, сносимых сотрудниками и друзьями редакции сюда для смеха. – План другой. Отправим тебя на малую родину. У тебя ж там семья живёт?

Саша, чтобы наблюдать за передвижениями начальника, теперь повернулся так, что мог видеть взбитый фонтанчик русых волос, торчащий из-за монитора, – Таню, продолжавшую таиться.

– Семья, значит. Вот я и думаю, что ты навестишь мать, поживёшь у неё некоторое время, а сам опросишь подробно, обстоятельно и активистов этих, и других жителей, и чиновников, составишь картину: кто, что, зачем, почему… Сделаем серию материалов, интервью, журналистское расследование, если понадобится. Ну, а заодно окажешь им посильную помощь, объяснишь, к кому нужно обращаться, чего говорить, сведёшь с нужными правозащитниками. Ведь видно, что не понимают ни черта! – раздражившись вдруг сам и на убийственную свалку, и на бестолковых жителей, воюющих наобум, и на весь несправедливый мир, эмоциональный Борис Борисович сел на подвернувшийся стул и шумно выдохнул.

Впрочем, так и не встретив ожидаемого сопротивления, начальник уверился в успехе, расслабился, довольно потёр свои широкие ладони одна о другую, как бывало всегда при намечавшемся любопытном и многообещающем деле.

– Так что, выходит, отправляем тебя, Тюрин, в командировку. Или – как угодно – в отпуск, домой.

Домой… Печальное и одновременно тёплое чувство, с примесью стыда и сожаления, что так давно там не был и сейчас, в эту секунду, скорее подумал, как лень собирать вещи, ехать почти четыре часа на автобусе, встречаться там с давно оставленными знакомыми и что-то рассказывать о своей жизни, чем обрадовался; а притом какое-то подсознательное, неуправляемое любознательное возбуждение – не то от намечавшейся многозначительной работы, не то от возможности немного переменить обстановку, вырваться из мучительной рутины. Сейчас октябрь. Дома, если лежишь в своей постели, на разложенном стареньком и узком кресле, прямо под окном – таким же ветхим, как здесь, в редакции, но меньшим раза в три, – над тобой сияет лазоревое, чистейшее осеннее небо, высокое и ослепительное, даже если нет солнца, и берёза равномерно покачивает длинными ветвями с лимонно-жёлтыми листьями, и хочется встать, но жаль прекращать смотреть – как будто, лишив себя всего, видимого в оконном проёме, призовёшь скорую зиму; не впитав подробностей красок и линий, не сможешь спокойно дожить до весны.

Он, и правда, работал без отпуска много лет. Отпроситься было неловко, да если подумать, и незачем. Там, в Боголюбове, всегда было тесно, и с тех пор, как он сбежал оттуда, по окончании школы, поступив в московский педагогический институт, Саша стыдился воспоминаний о его однообразии, бестолково проведённом детстве, юности, хотя любил иногда перебирать моменты весёлых посиделок с друзьями – здесь никто не умел так дерзко шутить, смеяться и выпивать. Дома его не ждал никто, кроме матери, которая звонила каждый вечер, а иногда и несколько раз на дню, всхлипывая, жаловалась на здоровье, безденежье, одиночество, уточняла неизменно и робко, когда же он приедет, и, услышав сдержанное: «Пока не смогу, работа», – смиренно вздыхала, долго прощалась до следующего раза. Она гордилась его трудолюбием, тем, как он устроился в жизни – единственный из их семьи, – и работа была удобным прикрытием для долгого отсутствия.


Глава 2

Теперь Александр Тюрин, корреспондент независимой газеты «Свобода слова», ехал в большом междугороднем автобусе на родину. Ему было тридцать лет, и совсем недавно он, наконец, разрешил мучительное противоречие между тем, кем он себя ощущал, и тем, как выглядел для окружающих. Он отрастил недлинную, но густую чёрную бороду, которую стриг специально в форме своеобразного конуса, чтобы она гармонично удлиняла его и без того худое лицо и шла к чуть раскосым глазам; стал носить более свободные вещи, в которых и худоба его, и сутулость, и высокий рост скрадывались; а фамилию его, всегда звучавшую как-то разваренно, подавленно, по-детски, словно кто-то дразнится, придумал писать исключительно латиницей – Turin – что роднило его с гениальным британским учёным времён Второй Мировой Аланом Тьюрингом.

Городок Боголюбов, численностью примерно в десять тысяч человек, – в котором он родился и готовился провести всю жизнь, если бы не вмешалось вдруг что-то, чему он даже сейчас не мог найти объяснения, настолько непредсказуемой удачей был переезд его, семнадцатилетнего, в Москву, – в советские времена был известен заводом по производству спичек, проданным и разворованным в 90-е, а теперь – только большим мужским монастырём, куда со всей России ехали молиться бездетные, незамужние, смертельно больные, просрочившие выплаты по кредиту и прочие несчастные, надеяться которым оставалось лишь на Бога, казалось, обитавшего в этом маленьком, скромном городке. Саша вспомнил свою подростком ещё придуманную шутку, которую он любил часто повторять: «Если Бог и любил Боголюбов когда-то, то давно забыл, за что». Сейчас он убеждал себя, что главная причина, по которой он сразу согласился на поездку – тоска по дому, любовь к маме, желание увидеть подраставшую без него сестру, да и младшего брата тоже, хоть они никогда и не были особенно близки; но, глядя в окно на совершенно зелёные ещё поля, пересечённые рыжими гребнями посадок деревьев, похожие на выпуклые спины гигантских, неповоротливых чудовищ, он всё пытался вызвать в себе хоть какие-то искры нежности, подобно той, внезапной, что уколола его так точно и так больно в редакции, но беспрестанно сбивался на повседневные свои проблемы и ещё сильнее стыдился, что поездка, похоже, всё-таки продиктована служебной необходимостью, а скуку по дому приходится разжигать в себе через сопротивление, возвращаться к ней, как к сложному заданию, от которого приятно отвлечься на любую другую пролетевшую мысль. Будоражило его лишь доверие, оказанное начальником.

Тюрин попал в газету на последнем институтском курсе, когда грезил карьерой смелого колумниста, известного журналиста, однако за девять почти лет писал хорошие, добротные материалы, среди которых не нашлось ни одного громкого. «Горячие» темы отводились всегда другим сотрудникам, которых после шумно чествовали, цитировали в своих материалах другие журналисты, работавшие по той же теме, приглашали на интервью, иногда даже вручали профессиональные премии. И теперь так удачно совпало, что в командировку по сложному и многогранному делу едет именно он. Важно было выжать из этого совпадения всё. Возможно, даже реализовать свой богатый литературный потенциал.

Саше представлялись коллеги, которые толпятся возле его стола, чтобы поздравить с победой и расспросить побольше о том, что он на самом деле видел и слышал там, на месте; как среди них, расталкивая большим животом и бася нараспев, продвигается Борис Борисович со словами: «Ну, брат, это победа!»; как ему звонят с радио «Голоса столицы» с просьбой дать комментарий в утреннем эфире по поводу проблемы строительства мусорных полигонов в России; как приглашают в популярный подкаст, поделиться мнением о русской глубинке вообще; как, наконец, предлагают написать книгу о жизни в провинции, в чём он теперь считается экспертом, на что он отвечает, что как раз написал несколько очерков, и безликий редактор перезванивает ему с возбуждённым восхищением, крича, что это необходимо издавать; и вот, наконец, он уже пьёт шампанское на какой-то литературной вечеринке, и пожать ему руку только что подошёл Шефнер – корифей, легенда либеральной журналистики, а теперь с улыбкой подбирается полненький популярный писатель… Янтарная лента из опавших листьев, мчавшаяся вдоль обочины прыгала перед глазами, пестрела, как будто встала на дыбы и уже влекла его прямо ввысь, а где-то на заднем плане расплывчато проступал печатный текст, и нужно было вглядеться в него, чтобы прочитать, что же он написал, ведь это и был секрет его успеха, те самые слова, которых не хватало, чтобы всё изменилось, и вдруг Таня, пожав плечами как можно равнодушнее, спросила его, почему он вдруг решил, что она сообщила Борисычу про его боголюбское происхождение назло и не слишком ли часто он вообще думает о ней?.. Коснувшись виском твёрдого плеча сидевшей рядом с ним женщины, Саша со стыдом выпрямился, посмотрел в окно: теперь на обочине почему-то валялось много изломанных чёрных тел грачей, видимо, влетавших тут в лобовые стёкла. «Надо обдумать задание», – твёрдо решил он.

Случилось вот что. В тихом и священном городке вдруг началось заметное чиновное движение. На месте бывшего, зиявшего выбитыми окнами и торчащей арматурой спичечного завода за несколько километров от Боголюбова решено вдруг было построить новенький мусоросжигающий, а расположенный рядом молодой берёзовый лесок вырубить под мусорный полигон, свозить отходы на который можно будет не только со всей области, но также с четырёх соседних, а по возможности – принимать даже из-за границы. Жители поначалу не придали этому особенного значения, тем более, что все комментарии сводились к отрицанию «необоснованных слухов» и обещаниям никогда не допустить здесь свалки; но, наблюдая серьёзные и вполне быстрые приготовления, некоторые начали бить тревогу. Получив отписки и даже столкнувшись с угрозами в различных организациях, блокированные на всех ресурсах, где было возможно пожаловаться напрямую президенту, они решились записать видеообращение к президенту американскому, которое и выложили в интернет. Там-то на него и наткнулся вечно ищущий подобные темы Борис Борисович или кто-то из его помощников.

«Интересно, она бы поехала со мной?» – вдруг сбился Тюрин на лишнюю, дурацкую мысль, которая наотрез отказалась потонуть в водовороте более весомых. – «Конечно, поехала бы – фотографии же! Кстати, почему её не послали? А вдруг просили, но отказалась?».

За окном уже потянулась вереница придорожных мотелей, обещавших с больших плакатов туалет, душ и вечерний намаз. Вновь пытаясь вызывать в сознании любовь к домашнему двору, он представил пучки разноцветных астр и бархатцев, торчащих из старых автомобильных шин, снующих деловито среди них худых, пыльных кур, – и Таню, проходящую с ним в калитку со вздохом сожаления, от чего тут же становилось неловко за всю эту бедность и дикость.

Солнце сделало уютно рыжими дома и деревья с той стороны дороги, на которую выходило его окно: оно ослепительно вспыхивало, перебегая по стёклам, замирая на краях покатых жестяных крыш. Прислонившись лбом к окошку, Саша наблюдал настойчивое стремление дороги сквозь смиренное спокойствие павшей по обочинам листвы, безмолвное равнодушие небрежно разбросанных по полям, как шкурки от семечек, сплюнутые по мере продвижения, покосившихся домишек, обременённых ветхими заборами, сараями с дырявыми крышами и красными виноградниками, отрицавших наступление XXI века. Стая ворон поднялась с ветвей придорожных деревьев и медленно полетела ввысь, синхронно двигая крыльями, в такт медленной музыке, игравшей в его наушниках. Проснулась зловещая, ненавистная тоска, граничащая с яростью; тоска человека, который всем сердцем желал бы сейчас быть где угодно, но не здесь: не в этом автобусе, в котором показывали русский сериал про следователей, не на этой дороге, не в этой стране и не в этом году.

По названиям на указателях было ясно, что точка его назначения скоро уже появится – и верно: прямо навстречу автобусу город бежал, катился с больше зелёного ещё, чем жёлтого холма, рискуя упасть в неглубокую речку Быструю Мечу, тонким полумесяцем аккуратно огибавшую его. Позолоченные кое-где неровными пятнами кудри деревьев вспарывали сонату из высоких и низких крыш, а ровно посредине ослепительно сиял купол нарядного белоснежного храма, вальяжно рассевшегося на перекрестье точными прямоугольниками расходившихся городских улиц, стройная высокая колокольня, тянувшаяся в небо, и почти напротив два грязных шестиэтажных уродца – самые высокие здания, многоквартирные дома, построенные здесь, с крыши которых можно было обозреть всю панораму, теряющуюся в пустых полях. Дорога завернула, и Боголюбов скрылся из виду, но Саша знал, что по тоннелю, выстроенному из двух рядов пёстрых осенних тополей, смыкавших кроны над проезжей частью величественной аркой, автобус внезапно ворвётся в город: и в просвет между расступавшимися, как будто отпрыгивавшими от несущейся на скорости машины, деревьями вновь виднелось сизое марево приближающихся улиц, и автобус вонзился по ровной дороге в самое сердце Боголюбова, по центральной улице, а Саша ничего не узнавал… Вот этот дом был здесь всегда? А вместо этого магазина что раньше стояло? Куда делась старая пивная палатка? Или он путает, и она вообще располагалась на другой улице? Притом Саша отчётливо узнавал, оказалось, неизбывный, несмываемый временем, особенный цвет этого города: нежно-голубой.

Автобус остановился, с ленивым шипением отворив двери, и он вышел в закатную позолоту, на отремонтированной, отделанной новым кирпичом старой автостанции, где стоял, фыркая черным дымом, древний ПАЗик – городской автобус, куда тяжело карабкалась, причитая, грузная старушка, пока сзади в спину её подпирал одной рукой, из второй не выпуская сигареты, сухонький старичок в забрызганных грязью синих тренировочных штанах, выглядывавших из-под строгого, классически прямого, красивого даже пальто. Вдалеке громоздилось несколько пыльных русских машин, одна старее другой, на лобовых стёклах которых помещались картонки с небрежными надписями от руки «Такси», и лишь у одной на крыше гордо, словно корона, красовалась жёлтая плашка с шашками. Столпившиеся у самой крайней машины, через окно заглядывая в телефон в руках сидевшего в салоне водителя и громко хохоча, мужики вдруг притихли, приосанились и напряжённо сверлили взглядами единственного ступившего на асфальт гостя их города с небольшой спортивной сумкой на плече.

Раньше по воскресеньям они с матерью всегда ездили в этом же городском автобусе на находившийся рядом с автостанцией рынок (позже, но ещё при нём, его перенесли в другое место): купить продукты, иногда – что-то из одежды им с братом и сестрой, чаще – просто походить по рядам, подождать, пока мать обменяется ничего не значащими разговорами, состоявшими из плохих шуток, с встречными знакомыми и поговорит подробно с парой более близких подруг, торговавших там. Мама уверяла, что тащиться туда – мука, век бы этот рынок не видеть, но они долго, – бывало, около часа, – ждали рейсового автобуса под гнилой крышей деревянной остановки, похожей на разрушающийся теремок. Теперь, много лет снимая квартиры на окраине Москвы или вовсе за пределами, до которых от метро приходилось долго добираться на автобусах, маршрутках или электричках, он знал, что идти от вокзала до его дома до смешного мало – десять минут по прямой с горы, и вот он уже окажется на нужной ему Речной улице, которой заканчивается город Боголюбов, превращаясь в пустынное поле.

Странное ощущение: все пять часов в автобусе он обдумывал свои рабочие задачи, мысленно возвращался к повреждённой в квартире дверной ручке, за которую хозяйка непременно спросит, плохо работавшему старенькому ноутбуку – лишь бы не сломался в поездке, – к множеству неприятных, грустных или деланно-безразличных разговоров с Таней, к своему решению съездить уже наконец-то этой зимой, пока дешевле, куда-то в Европу в одиночестве; но стоило выйти сюда, на этот окруженный с трёх сторон посадкой тощих, болезненных, сплошь рыжих уже берёз провинциальный вокзал, с ползущими под действием ветра по неровно уложенному асфальту упаковками от мороженого и чипсов, кривым киоском с прилепленным на витрине выцветшим на солнце до прозрачности плакатом-рекламой шоколадного батончика, оставшимся, кажется, с его детства – и словно других мыслей и дел никогда у него не было, как не было суетливой, огромной, равнодушной Москвы, интересной работы, этой сложной, глупой, утомительной женщины… Словно всегда было детство, без определённых планов на вечер, и только оглушительная тишь кругом, мягкое спокойствие, о которых можно не тосковать совсем, или даже радоваться, однажды избавившись, но вдруг, войдя в самое сердце этой жизни, нельзя не поразиться, как это всё на самом деле было любимо и необходимо.

Солнце садилось рано, и город откуда-то свыше заполнялся серебристыми, осенними сумерками, с летящей в предзакатном сиянии паутиной, розовыми пятнами на стенах и окнах, повёрнутых к западу, расплывчатым оловом на горизонте и ослепительным шаром, на прощанье подмигивавшим в просвет между храмом и колокольней, то потухавшим, то вновь вспыхивающим по ходу движения. Прохожих было до смешного мало, машин – чуть больше. По зебре не спеша шёл толстый мужчина в жилете со вздувшимися карманами поверх футболки, неся в руках стеклянную бутылку пива: пронизанная последним лучом заходящего солнца, когда вдруг нечаянно оказалась у него на пути, она вспыхнула золотом и тут же погасла, вновь стала тёмно-коричневым стеклом. Саша шёл вдоль дороги, ни о чём уже особенно не думая, сопровождаемый рядом высохших рябин, заглядывая в сумеречные окна, в некоторых из которых уже зажгли свет, и казалось, что именно там сейчас – самый уютный уголок на всей Земле. Заглянул и во встреченные приоткрытые ворота – там доцветали рыжие бархатцы, желтели наскоро заметённые и уже снова размётанные ветерком осенние листья, возле перевёрнутой тачки остервенело чесала подбородок задней лапой худая чёрная собака, ничем не отличимая от голодной и грязной бродячей, стоял новенький трёхколёсный детский велосипед с ярко-красным капюшоном. Везде было странное ощущение аккуратной, неприхотливой и очень скромной жизни, сдерживавшей натиск наступавшего запустения, хотя красивых, богатых домов в городе тоже выросло много.

Он прошёл пивную, аккуратно сложенную из красного кирпича, с большой картонной рыбой, прибитой к крыше вместо вывески, и гигантской кружкой с вытекающей до земли пеной из папье-маше, встречавшей посетителей на просторном каменном крыльце; отметил новый светофор у пешеходного перехода, где раньше в оживлённые обеденные часы приходилось особенно внимательно и резво перебегать дорогу, а теперь висела специальная кнопка; ещё пивную, помещённую в прежнее здание продуктового магазина – на сей раз старенькую, облезлую, совершенно без ремонта, с намалёванными красной краской словами «Разливное пиво» на большом плакате, смотревшем на прохожих из-за давно не мытого стекла витрины; серый, советский, почти без окон местный Дом культуры, где, кажется, шёл ремонт, потому что на верёвке по стене медленно сползал со шпателем мужик в костюме цвета хаки. Прошёл и вход в монастырь: рядом было припарковано несколько машин, сидели на земле, а двое – в инвалидных креслах, – и оживлённо болтали между собой пятеро грязных, полупьяных нищих с жестяными кружками для подаяний в руках; поодаль от них расположилась на раскладном стуле, широко расставив отёкшие ноги в рейтузах, дородная женщина, перед которой лежала перевёрнутая соломенная шляпа, и сама она громко кричала в телефон: «Мясо достань из холодильника, поставь размораживать! Авось, к ночи успеет, так я назавтра гуляш сделаю». В распахнутом въезде виднелись яркие кудри цветников, разделявших аккуратные, крытые брусчаткой аллеи, а прямо по центру композиции женщина в длинной юбке истово кланялась, обернувшись на храм, и крестилась. В небе кружили стаи ворон, то возвращаясь ровным клином к отражавшим заходящее солнце куполам, то разлетаясь со склочным шумом в разные стороны, и снова собирая строй в идеально ровную линию. Небо на глазах теряло краски, бледнело, оставляя лишь розовую кайму, обрамлённую прозрачно-голубым отсветом, переходящим дальше в спокойный синий цвет, и чёрный, будто выведенный простым карандашом на этом акварельном фоне, высился строительный кран – неожиданный гость здесь. На территории монастыря всегда что-то возводилось.

Но вот, на самом оживлённом, единственном в городе регулируемом перекрестке, он свернул влево – здесь была низина, от близкой реки веяло могильным холодом, сумерки уже опустились, листья с деревьев тут почти облетели, оставив лишь голые ветви и обманчивое ощущение ранней весны. Ещё одно здание, обшитое грязно-жёлтым сайдингом, без окон, но с плакатом: «Пенка», – на котором пузырилась из бокастой пивной кружки белая пена; пустырь, как выбитый зуб, посреди ладных и стройных, с пластиковыми окнами и металлическими воротами домов; сброшенные в кучу доски недоснесённого старинного, позапрошлого века постройки дома, с красивым мезонином – его он помнил хорошо, там жила его одноклассница и были поразительной красоты кружевные наличники; теперь и их, и мезонина не было, но наружные стены с оконными проёмами остались целыми, и изнутри доносился терпкий запах мочи; огромный, в три обхвата тополь, который постеснялись спилить и проложили асфальт тротуара в обход его, с выемкой. На внешнем подоконнике углового дома сидела, округлившись, надувшись, спрятав под себя лапы белая кошка с чёрными пятнами. Саша прошёл мимо, и она резко вскочила, недовольно огляделась, спрыгнула на некрашеный частокол палисадника, пробежала к зелёным дощатым воротам, легко вспрыгнула на них и пропала – только белый хвост немного дольше колыхался над калиткой.

Асфальт кончился, и по неровной, неудобной, сильно пылящей кроссовки щебёнке нужно было спускаться вниз, прямо в простиравшееся впереди поле, упиравшееся в рыже-коричневый ряд деревьев, что огораживали реку от жилого мирка. Его дом располагался на самом краю города, здания там были только на одной стороне улицы, а другая представляла из себя луг, где когда-то жильцы сажали картофель и тыквы, но теперь забросили.

Здесь не менялось ничего. Пустота, тишина, откуда-то издали, из других миров доносящийся звук жизни, вечная грязь – вместо дороги две проезженные редко появляющимися машинами колеи, а посредине тропка травы, – ветхие, заваливающиеся кто внутрь, кто вовне заборы, старенькие, бесцветные домишки. Он вдруг ощутил волнение, странный замирающий в сердце холодок, как бывало в последний раз, наверное, перед ответом на экзамене или перед первым свиданием в юности, подходя к своей, точно знакомой зелёной калитке со сбитым наспех, когда ему было пять, временным почтовым ящиком, прикрученным проволокой тоже при нём, с белой краской намалеванной цифрой 12, почти стёршейся. Взялся за железный рогалик ручки, которая управляла привинченной с обратной стороны щеколдой, и, как всегда, не мог ни с первого, ни со второго раза сладить с ней: пришлось долго бренчать и стучать, прежде чем калитка подалась вперёд и с тяжелым скрипом в маленькую щель впустила его, быстро захлопнувшись за спиной, словно проглотила.

И тут, во дворе, всё было то же. Высохшие колокольчики в автомобильной шине, наспех покрашенной одним расползающимся слоем мутно-голубой краски, сонное ворчание кур в почерневшем от сырости курятнике. Криво спиленная доска была положена на ржавое ведро с одного края и канистру из-под машинного масла с другого – вместо скамейки. Забор, огораживающий посадку клубники от места для выпаса домашней птицы, был сделан из связанных между собой спинок старых панцирных кроватей – их отец больше двадцати лет назад принёс домой, когда ещё работал сторожем в интернате. Через весь палисадник тянулась огромная простыня на бельевой верёвке, с большой синей заплатой ровно посредине. Окна, обращённые к заходящему солнцу, переливались золотым и малиновым, пронизывая поднимавшуюся с земли густую тьму, и было неясно, горит ли в них свет, занавешены ли шторы, ждёт ли его кто-то.

Он остановился, сам не понимая, хочется ли ему побыстрее войти и увидеть своих, или стоять здесь дольше, насладиться этим безвременьем – отсутствием движения, голосов, людей, дел… В небе раздался ровный гул – летел самолёт, который уже невозможно было разглядеть. Он знал, что дома мать сварила картошку, которую готовила всегда к приходу гостей, попросила младшего брата спуститься в подвал и достать оттуда одну из множества банок с солёными помидорами, которые он так ненавидел, но с детства стеснялся обидеть её и ел, а она только подкладывала, больше и больше; и теперь наверняка, сидя перед вечерними новостями по пузатому телевизору, поглядывает на часы. Надо заходить, ведь она ждёт, волнуется.

Саша поднялся по крыльцу, все ступени которого были разной высоты, и все слишком круты даже для него, взрослого мужчины – когда был маленьким, он, бесконечно бегая с летнего двора в дом, то попить воды, то перекусить горбушкой хлеба, то взять свое игрушечное ружьё, взбирался по ним на четвереньках, а потом кубарем выкатывался обратно. Ещё раз обернувшись к почти догоревшей белёсой полоске заката на чёрном горизонте, он вздохнул и вошёл.

За первой дощатой дверью привычно запутался в кружевном тюле, висевшем летом в открытом проёме, чтобы не летели мухи: и, хотя мухи всё равно летели, тюль не снимался даже зимой. На довольно просторной веранде, как и всегда, свободным оставался один узенький проход – даже окна были закрыты ящиками с пустыми бутылками из-под пива и водки, банками, заготовленными под соленья, ровными стопками вымытых и высушенных полиетиленовых пакетов, а вместе с ними пустых пачек от пельменей и женских гигиенических прокладок, пластиковыми и железными вёдрами, тазами. Сверху, словно лианы, спускались сухие букеты из полевых цветов, и под самым потолком на верёвочке зачем-то висели вырезанные из газеты пожелтевшие прямоугольники, каждый придавленный деревянной прищепкой. У второй двери сидел тощий, облезлый серый кот и жалобно, с большими паузами, орал. Увидев незнакомца, он вздрогнул, показал трусоватые жёлтые глаза и быстро исчез в баррикадах из коробок.

Когда за Тюриным закрылась и вторая дверь, он очутился в кромешной тьме прихожей, в тяжёлой духоте от работавшей в кухне духовки, крепком запахе дешёвого табака, сливающемся в раздражённый рокот крике двух телевизоров, одновременно работавших в противоположных концах дома. Он не сразу вспомнил, где выключатель, а когда нащупал его, то оказалось, что тот всё равно не работает. Завозившись, Саша сделал шаг назад, послышался удар чего-то металлического, тут же какое-то движение в глубине дома, в ближайшей комнате зажёгся свет, который немного попадал и в прихожую: тёмные старые обои, три разномастных паласа, пересекавших друг друга на полу, несметные ряды обуви, старое зеркало на стене, под раму которого были втиснуты записочки с номерами и квадратики не пригодившихся фотографий для документов, флаконы и древний телефон с лопнувшим диском на полке, записная книжка… и опрокинутое неловким гостем навзничь зелёное алюминиевое ведро. Из комнаты, сопровождаемая скрипом половиц и дребезгом посуды в шкафах, широко и тяжело шагала мать.

Они не виделись четыре года примерно – с тех пор мама перестала стричь и красить волосы, и теперь поразила его абсолютно седыми, длинными, зачёсанными назад прядями. А вот домашний халат на ней был, кажется, всё тот же – выцветший на солнце до паутинной бледности, серый, с крупными жёлтыми подсолнухами, разнокалиберными пуговицами, один из тех нескольких, которые она сшила сама, на старой швейной машинке, принадлежавшей ещё покойной бабушке. Сейчас она куталась в бабушкину же шерстяную кофту, а большие ноги её были обуты в домашние бабушкины полуваленки. На широком, белом лице не было ни единой морщины, хотя она радостно улыбалась, а красивые, голубые, совершенно юные глаза смотрели тепло и смешливо.

– Приехал, приехал! Перегорел, вот же чёрт! Ох, прости господи, – она многократно щёлкала выключателем, – света ведь нет совсем, забыла! Проходи, Саша, проходи.

Обнимать мать – это никогда не было принято, и сейчас они оба чувствовали себя непривычно и неловко, приближаясь друг к другу.

– Здравствуй, – скромно произнес Саша, снова вдруг ощутив задремавшее чувство вины за то, что не приезжал так долго, хотя она его ждала, так заметно была довольна и взволнована сейчас.

– Ну всё, проходи, проходи, давай куртку-то сниму, – деловито и гордо заговорила она, мигом устраняя неловкость. – Отец спит, а вот Ангелинке я сейчас звонила, велела скорее домой идти. Уж она тебя так ждала, так ждала!..

– А Дима? – спросил Саша, оперевшийся всей пятернёй на шаткую тумбочку, носком одной ноги стягивая задник кроссовка с пятки другой.

– Ой, Дима!.. – мама раздраженно махнула рукой, подавая ему заранее приготовленные, новые, плюшевые домашние тапочки. – Диму попросила с утра купить хлеба и туалетной бумаги. Дала денег. В итоге ни Димы, ни денег. До сих пор вон ходит покупает! Что-то куртка-то больно тонка! Зима уже почти, не май, а ты ходишь…

Всё это было настолько в точности, как в детстве, что вновь подумалось: время здесь не движется вообще. Впрочем, раньше мамин ворчливый тон, небрежные замечания ужасно злили его, было невыносимо, что с ним постоянно говорят таким образом и совершенно не замечают его самостоятельности, он отвечал дерзко, невинные реплики перерастали в бурный скандал, мать стыдила сына, он в беспомощном гневе просто выбегал из дома – теперь же видел в этом что-то милое. Давно он не слышал, чтобы к нему обращались, как к маленькому мальчику, – да, ему не делали обидных замечаний, но и не беспокоились, во что он одет и не замёрз ли. Это и была та забота, о которой, оказывается, так отчаянно он мечтал в своей одинокой взрослой жизни в большом городе.


Глава 3

В доме везде был полумрак, который страшно нарушить. Хотелось поставить куда-то тяжелый рюкзак, снять жёсткие джинсы, в которых ходил с самого утра, – сначала по последним московским делам, потом сидел в автобусе, – и переодеться в мягкое домашнее. Но в большой комнате, под тяжёлый грохот телевизора о боях Великой Отечественной войны спал отец, другая, проходная, принадлежала шестнадцатилетней сестре Ангелине, и распоряжаться в ней без её присутствия было бы неправильно, хоть мать и махнула небрежно рукой на её кровать, предлагая ему расположиться там. Поэтому он оставил вещи в тёмной прихожей и пришел на кухню. Здесь горел свет, работал второй квадратный телевизор с выпуклым экраном (какое событие было, когда лет уже двадцать, а то и больше, назад бабушка выделила деньги с пенсии, чтобы они купили его, новенький, современный Sony, с пультом и встроенным видеомагнитофоном!), по которому с криками обсуждали чьих-то внебрачных детей, и мама, вроде собиравшаяся протереть стол, чтобы усадить за него гостя, так и застыла с тряпкой в руках, увлекшись неминуемой потасовкой на экране.

В углу стояла неразобранной старая дровяная печь, на которой в ряд расположены кастрюли, большая эмалированная кружка, ощетинившаяся шипами вилок разной длины и ширины, и редкими, словно яблоки на торчащих иголках у ежа с детской картинки, округлыми ложками. Рядом была не менее древняя, но идеально чистая газовая плита. Саша вспомнил, как сводила его с ума густая кофейная плёнка, вечно высыхавшая на варочной панели, когда он ещё жил со своей чрезмерно небрежной женщиной. На конфорке начал шипеть и посапывать, будто готовясь разорваться, массивный голубой чайник. Стол тоже был заставлен посудой, с большим керамическим кувшином цвета линялого крокодила с отколовшимися и, ручкой и носиком во главе. На гвоздях, вбитых в стену, висели чугунные сковородки, дуршлаги, ножи, скалка. Старый, с огромными зазорами между некрашеными досками пол знакомо ходил ходуном при каждом шаге, от чего сотрясалась вся мебель, имевшаяся в кухне. Окно упиралось ровно в высокий забор следующего участка, поэтому никогда не занавешивалось. Тоненький, почти отсутствующий подоконник, был весь уставлен фиалками в круглых баночках из-под майонеза. Под окном стоял кухонный стол с новенькой клеёнкой в узоре из призывно-спелых ягод клубники, уже изрезанной в нескольких местах ножом. Под ним высилось несколько картонных коробок из-под бананов, до отказа забитых луковыми головками и подпёртых сбоку банками с солёными помидорами или огурцами. К нему были приставлены маленькие, шаткие табуретки, покрытые специально связанными чехлами из старых капроновых колгот: желтоватых, тёмно-коричневых и черных. С потолка свисала лампа, накрытая большим пыльным плафоном с двумя выбитыми стеклами. У противоположной стены стоял продавленный, покосившийся на один бок диванчик под большим покрывалом с оленями. Через всю кухню наискосок тянулась волосящаяся верёвка для сушки белья: сейчас на ней висело два прозрачных целлофановых пакета и штук десять небольших разномастных лоскутков тканей (в некоторых из них угадывались старые джинсы), которые всегда заготавливались впрок из одежды, совершенно не подлежащей штопке, для хозяйственных нужд.

– Ох, мне и накормить-то тебя нечем! – виновато вздохнула мама. – Просила Димку картошку достать из погреба утром, так он, блин, за хлебом ушел! Теперь мы и без хлеба, и без картошки…

Саша соврал, что не голоден, чтобы не расстраивать её сильнее.

– Ты садись, сынок, я сейчас позвоню хоть кому из них, узнаю, когда ждать.

Мать принялась искать свой телефон, беспомощно оглядываясь по сторонам. Она была такой крупной, что поворачиваться в крошечной кухне ей приходилось не шеей, а всем телом, рискуя наскочить то на стол, то на лакированную ручку диванчика. Это причиняло ей заметные неудобства и при каждом движении она охала и крестилась.

«Всё же она сильно постарела», – подумал Саша и вновь ощутил совестливый укор, прозвучавший в голове её голосом. – «Конечно, несколько лет не виделись!».

Телефон нашелся в прихожей, но от крика телевизора ему совсем не было слышно, что происходит за пределами кухни. Саша не нашёл пульт, а кнопки на панели были все вырваны, кроме одной – переключавшей каналы вперёд. Он безжалостно выдернул провод из розетки – стало упоительно тихо; знакомо и нежно тикали часы. Внезапно из тишины коридора раздался нервный крик:

– А мне плевать, что ты не успела! Брат приехал, она где-то блудит! По холоду! Стыдоба! Лето кончилось, я тебе сказала, хватит мотаться! Марш домой!

Следом вернулась разгорячённая мать.

– Паразиты! Один трубку не берёт, вторая вечно занятая. Президентша! Как будто ни уроков нет, ничего, всё бегает, – приговаривала она, подходя к плите, словно беседовала между делом сама с собой в пустой комнате.

Саше было неудобно, точно причиной этого беспокойства был он один. Хотелось её успокоить, но все слова представлялись неподходящими, которые только сильнее разозлят маму.

– Мам, да я же надолго приехал, всё успеем. Ты посиди просто.

Мать благодарно и тяжело опустилась на крякнувший под ней хилый диван.

– И правда: устаю к концу дня ужасно… Ты чего телик-то выключил? Хорошая передача была, интересная…

Она любовалась им, вроде с гордостью, но и с лёгкой горечью, как бы он не совсем соответствовал тому, что ожидала увидеть. Снисходительно улыбаясь, она мягко спросила:

– Борода у тебя… Нужна ли? Скажут: старик какой-то приехал.

Он весело объяснил, что ему нравится и вообще сейчас борода – это модно.

– Не знаю, у нас с бородой уже даже деды не ходят. Диму, конечно, приходится неделями заставлять бриться, ему всё лень – но такую он никогда не отращивал!

Продолжая сидеть, она устало потёрла лоб и пробормотала:

– Это ж наказание какое-то, ты подумай: с утра до ночи всем приготовь, подай, убери, проследи, как кто оделся, умылся! И никому ничего не надо, только жрать! Где им столько взять-то: отцова пенсия – копейки, мне ещё два года до неё жить…

Саша спохватился:

– Сейчас, я тебе дам денег, я зарплату только получил!

– Да ты что, сынок?! – Мать испуганно затряслась. – Ты что: думаешь, я потому тебе говорю? Слава богу, не бедствуем! Клава вот ещё помогает, спасибо ей большое. – Она махнула подбородком в сторону, где была смежная со второй половиной дома стена, потом обеспокоенно закрестилась. – Она же совсем одна, кроме нас, нет у неё никого. А ты подумал, я у тебя денег прошу? Ты что! Тебе самому нужно, ты парень молодой, тебе о семье думать пора. Что там твоя? С детьми всё никак?

Мать с удовольствием перескочила, почувствовав удачный момент, на явно занимавшую её тему и строго нахмурилась, ожидая ответа. Саша почувствовал себя очень неловко, как будто его просветили насквозь прожектором. Он знал, что вопрос этот будет, как обычно, начиная лет с двадцати трёх его, затронут, но не ожидал, что настолько стремительно. Вот уже полгода он никак не мог рассказать, что его девушка, о которой мама знала, и, хотя никогда не видела, всегда расспрашивала и передавала ей горячие приветы и благодарности за заботу о сыне, ушла, что он пятый месяц уже живёт один. Мама заметила его смущение, но не сдала назад:

– Не хочешь говорить? Ну я же мать твоя, чего стыдиться? Всё надо маме рассказывать; я своей всегда говорила обо всём, не стеснялась. Не хочет или не получается? Тридцать лет ведь уже… Ей почти тридцать, да? Скоро и поздно станет! Или больной какой родится… У нас вот на другой улице Валька Сироткина, одноклассница Димкина, летом родила, так там…

В коридоре протяжно скрипнула и тут же резко хлопнула дверь. «Димка!», – удовлетворённо кивнула мать и стала медленно подниматься с кушетки, упираясь кулаком прямо в морду оленя на покрывале. Но из коридора раздался грубый, не то женский, не то мужской голос, без сомнения принадлежавший тёте Клаве, маминой родной сестре, жившей в другой части дома с отдельным входом.

– Чего, нет нашего гостя, что ли, до сих пор?

В просвете дверного проема стояла маленькая, круглая фигурка, в бесформенном, распахнутом полушубке, огромных валенках, деловито уперев руки в бока.

– А-а-а, приехал? А чего тихо так? Иль не рады?

Тётя решительно выбралась из валенок, бесцеремонно оставив их прямо при входе в кухню, и обняла племянника, сунув ему в нос жёсткий ёжик седых волос, которые она всегда сама сбривала машинкой для стрижки.

– Так. Говори, засранец: ты почему на похороны моего деда не приезжал?

Саша снова ощутил досадную неловкость. К этим упрёкам он был готов заранее, тем более, что и мать по телефону много раз сообщала ему об обиде тётки. Два года назад «дед» – её муж, тихий старичок Владлен – скоропостижно умер от внезапно обнаруженного, когда его привели на рентген при затянувшемся бронхите, рака лёгких в последней стадии. Саша тогда сослался на невероятную занятость, поскольку не желал прерывать свою радостную и интересную жизнь, чтобы хоронить этого странного человека, который жил по соседству, часто выпивал с его отцом, постоянно курил на брошенном при дороге бревне, но, казалось, не знал даже имён, ни его, ни брата с сестрой, ни разу не заговорил и даже не кивнул им при встрече.

– Клав, Клав, ну что ты сразу, – вступилась мать.

– А когда? Два лета ждала, чтоб ему сказать! Уехал, загордился, всех забыл, семью забыл свою… Мы для него никто теперь! Мухи! А мы вот тебя всё равно любим. Мать – глянь – ни жива, не дышит, так ждала тебя!

Мама смущённо забормотала:

– Да что теперь говорить? Приехал, и слава богу.

Деловито разместившись на кухонном диване, положив руки на свой выпяченный живот и смешно свесив короткие ножки, торчавшие из-под того же, матерью пошитого, цветастого халатика, тётя Клава пытливо оглядывалась.

– А где все остальные-то? Тихо так, как будто и нет никого. Я б сама не сходила – и не догадалась, что кто-то есть дома, кроме Машки, – уж ты-то всегда на посту.

Мать снова пришла в волнение.

– Ды где?! Спроси чё полегче! Одного с утра услала за хлебом – ни краюшечки дома нет, – и по сейчас ни хлеба, ни сына! А вторая ж у нас всё гуляет, никак не нагуляется! – и широко развела руками, словно приглашая присутствующих хорошенько поискать, нет ли тех, о ком она говорит, по углам.

– Тьфу ты! Сказала б мне, я б тебе принесла полбатона свои! А отец где?

– Отец спит.

Саша изучал двух сестёр. Он никогда не задавался этим вопросом. Когда они были моложе, невозможно было поверить в их кровное родство. С возрастом оно проступало всё очевиднее. Обе были грузные, но мама немного повыше, за счёт чего казалась солиднее, а тётя Клава была совсем крошечная, как ребёнок, и потому в своей полноте напоминала шарик. Широкие, плоские лица обеих были почти лишены морщин, однако маму можно было назвать даже красавицей, благодаря идеальной форме прямого носа, высокому лбу, большим, выразительным и грустным глазам; Клавины же глаза всегда были угрюмы, острый нос и плоские губы делали её озлобленной, и напоминала она яростного, язвительного, лихого мужичка. Таковы были и характеры: одна мягкая, застенчивая, всего боявшаяся, избегающая конфликтов, сентиментальная, готовая расплакаться чуть что, другая – решительная авантюристка, скандалистка и матершинница. Если мать всю жизнь прожила в Боголюбове, в родительском доме вместе с их мамой и ухаживала за ней до самой смерти, то Клавдея успела побывать во многих городах, в конце концов оказалась на Севере, где работала диспетчером на аэродроме, там получила астму и хорошую пенсию, и лет пятнадцать назад вернулась на родину с сыном и новым мужем (обоих уже не было в живых), где всё время проклинала надоевшие стены, мечтала продать свою половину дома и снова уехать куда-то далеко, где, конечно, лучше, чем в этом заспанном и мелком, полном сплетен городишке.

– Так я пойду, разбужу его, – воодушевилась беззастенчивая Клава.

– Клав, не надо, – умоляюще придержала её за руку мама.

– Не надо, теть Клав, – вступился и Саша, забыв, что спорить с ней бессмысленно.

– Чшш! Что он, не сын, ему, что ли? Царствие Небесное проспит, как мать-покойница говорила.

Мама широко перекрестилась – как всегда, когда разговор заходил о бабушке; как, впрочем, о любом умершем.

Тяжёлый топот утих в глубине небольшого дома, сопровождаемый тонким скрипом половиц. Открылась дверь, и завлекательное рекламное пение телевизора стало громче. Клава что-то говорила, но были ли ей ответы, и какие, не слышно. В этот момент снова со стуком распахнулась входная дверь.

«Ангелинка», – подумал Саша, и неожиданно для себя сильно обрадовался.

Но на сей раз это был Дима – брат, младше его на три года. Он сначала неловко чертыхался в темноте, долго снимая ботинки, куртку и шарф, пока мать вилась вокруг, держа пакет с покупками, принимая уличную одежду, сурово убеждая его «не собирать чертей» и попутно увещевая, сколько надо его ждать, где можно было околачиваться так долго, почему не отвечал телефон. «Приехал?», – не обращая внимание на всё говоримое, сурово уточнил сын и, получив утвердительный ответ, побрёл в освещённую комнату, где и столкнулся со старшим братом.

Они были похожи так же, как мать с тёткой: удлинённые лица, мелкие, отцовские черты, с заостренным носом, близко посаженными к переносице чёрными глазами, только Дима за последние годы неимоверно располнел и стал казаться гораздо старше своих двадцати семи лет, хотя раньше, наоборот, всегда имел нарочито хрупкую, мальчишескую внешность. В семье всегда считалось, что Саша – умница, старательный, послушный, хорошо учившийся, с достойными планами на жизнь, а Димка – «ну. что Димка?», – с деланным весельем всегда отвечала мать, приглаживая ему волосы на затылке… Двоечник, вообще не выговаривавший букву «р», разобравший дома все радиоприёмники и будильники, но не собравший их заново, ежедневно падавший откуда-то и набивавший шишки; он кое-как отучился девять классов, не закончил даже местный техникум, куда его определили учиться на электрика, перебивался случайными заработками – сторожем, разнорабочим, грузчиком, – но нигде особенно не задерживался, и по-настоящему интересовался только мобильными телефонами с самого момента их появления в Боголюбовской жизни, да автомобилями, хотя ни первых, ни тем более вторых никогда не мог себе позволить. В отличие от Саши, хитроумно скрывавшегося от всех выпавших на его годы призывов, Дима грезил походом в армию, особенно десантными войсками, но по какой-то мутной причине даже туда не был взят категорическим отказом.

Саша с братом не были близки, проводили время в разных компаниях, не здоровались по утрам друг с другом, живя в одном доме, ночуя в одной комнате. Мать, правда, любила вспоминать, что Саша очень любил новорождённого братика, нянчился с ним, баюкал, расстраивался, если тот плакал, пока однажды не захотел поднять его с пола и не ударил больно головой об пол – тогда его отлупила бабушка, а потом отец, поэтому с Димой судьба развела их, так и не сблизив. Вот и сейчас они стояли друг против друга, мучаясь необходимостью сказать хоть что-то, выразить приветствие неким незнакомым им действием, пока две женщины застыли в дверях и уверенно ждали чего-то особенного в такую торжественную для всех минуту. Дима был для Саши смутным воспоминанием детства – и любви там не было, лишь обида, что тот ломал его игрушки, шумел, мешал делать уроки, а кроме того, пытался свалить на него все свои проделки, и Саше вечно попадало от родителей за проступки младшего брата. И, хотя мать знала, что он никогда не был замечен в хулиганствах, всё равно шлёпала его, приговаривая: «Ты старший, ты должен за Димкой следить, объяснять ему, как нельзя». На мгновение всё это болезненной внутренней волной подкатило к глазам, но ему быстро удалось справиться с собой: неплохо знакомый, но абсолютно чужой Саше мужчина стоял напротив и так же насупленно глядел на него, соображая, как следует себя вести.

– Растолстел, – как будто против воли вырвалось у Саши неловкое замечание. Но Диме понравилось: это был знакомый ему тон взаимных издёвок, ничего не значащих и многое замещающих. Он с облегчением бросил:

– Ты на себя посмотри, дрищ, – и спокойно повернул на кухню.

Немного разочарованные женщины засмеялись и проследовали, подталкивая в спину Сашу, туда же. В этот момент дверь из большой комнаты отворилась, и оттуда вышел отец. Вся компания снова замерла.

Вот кто не менялся совершенно. Сухой, высокий, давным-давно седой, с горбатым, в детстве ломанным носом, всегда с вальяжной походкой и насмешливым взглядом. Он источал кислый запах перегара, смешанный с горьким табаком, носил тельняшку, из-под которой торчали завитки седых волос на груди, и синие тренировочные штаны с оттянутыми буграми втрое шире колен. Он вышел, зевая, так, словно ничего и не случилось. Обыденно кивнул Саше, даже ничего не сказав, как будто тот на протяжении всех этих лет ежевечерне попадался ему вот так на кухне, свернул в прихожую и взял на зеркальной полке пачку сигарет, с которой молча заперся в туалете – оттуда скоро донёсся едкий запах дешёвых папирос.

Тётя Клава пробормотала: «Козёл старый, не различил, что ли, тебя от Димки? Совсем допился!». Мама прошипела:

– Да понял он всё. Всегда такой, а то не знаешь!


Глава 4

К вечеру Саша ещё не смог переодеться с дороги.

В доме было всего две комнаты. Одна из них, большая, с двумя окнами, заменяла собой и гостиную, и спальню, и детскую. Здесь стоял полосатый диван с горбатой спинкой и два таких же кресла, которые они с большим возбуждением и гордостью всей семьёй покупали при ещё живой бабушке на рынке, когда Саше было лет двенадцать. Теперь они значительно выцвели, осели, но всё ещё использовались: на разложенном, собиравшемся только по праздникам или перед крайне редкими приходами значительных гостей (ни Клава, ни Саша к таким не относились) диване спали отец с матерью; два раскладных кресла принадлежали сыновьям. Одно из них теперь пустовало, было сложено, и в нём можно было посидеть, посмотреть ещё один телевизор, чуть новее кухонного. На стене между двух окон, завешанных кружевным тюлем и тоже уставленных зелёными зарослями в майонезных баночках в два ряда, висели старые часы. Все остальные предметы мебели: большой комод с выставкой фигурок-гжель, изображавших двенадцать знаков восточного гороскопа, несколькими книгами, школьными фотографиями детей в костюмах мушкетёров и гусаров, просунутыми под стекло, тумба под телевизор, письменный стол и журнальный столик, покрытый самовязанной кружевной салфеткой, аналогичной ещё одной, свешивавшейся немного на экран телевизора, и с фарфоровой статуэткой в виде двух переплетённых шеями в порыве нежности голубей, – входили в рыжий лакированный чехословацкий гарнитур, приобретённый еще до Сашиного рождения, по большому блату. Мать часто и подробно, с задорным смехом рассказывала, как ездила получать его в Москву на ГАЗели с соседом, как они заблудились и вынуждены были ночевать у незнакомых людей на их даче в Подмосковье, а отец потом ревновал несколько лет, думая, что у неё был роман. Над диваном висел большой ковёр, изображавший оленят на водопое, а на полу лежал гораздо более линялый, с тускло-бурыми, местами совершенно вытершимися, цветами на чёрном фоне. В этой комнате почти всё время, если не удавалось найти компанию для выпивки, в полумраке отец смотрел идущие подряд передачи, дремал и прерывался, чтобы сходить покурить в туалете. Этим они занимались поочерёдно с Димой, который брал беспрепятственно отцовские папиросы, а потом ложился на своё кресло, стоявшее прямо возле двери и перегораживавшее почти весь проход, так что попасть в комнату можно было только бочком, миновав ноги в черных, резко пахнущих и всегда заштопанных на больших пальцах носках, и задумчиво копался в своем телефоне.

Другая комната была проходной, в трёх её стенах располагались дверные проёмы: на кухню, в прихожую и в большую комнату, торжественно называвшуюся залом, – а в четвёртой был заложен проход во вторую половину дома, которую занимала Клава. В Сашином детстве здесь спала бабушка – мамина мама, настоящая хозяйка этого дома. Всё осталось от неё: кровать у единственной бездверной стены, покрытая ажурным тюлем, с горой аккуратно вышитых самой бабушкой маленьких подушечек, убывавших, по мере возвышения, в размере, и увенчанных самой мизерной, больше подходившей на роль игольницы, множество разноразмерных, жутко поблёскивавших в темноте икон над ней, старое кресло под золотистой шторой вместо покрывала, вторая такая же штора, висевшая на крючках на верёвочке под потолком и отделявшая спальное место от прохода, два больших, друг против друга, гардероба по углам, с массивными замочными скважинами, ключи от которых давно были утеряны, сверху заваленные саквояжами, обрезками труб и рулонами обоев, много раз за жизнь приобретавшимися взамен вздувшихся пузырями болотного цвета на стенах, но ни разу не переклеенными. Здесь теперь спала Ангелина, однако ничто в доме не напоминало о её присутствии, кроме переброшенной через спинку кресла ярко-розовой футболки, которую в какой-то момент, проходя мимо, мать стыдливо схватила, свернула на ходу и бросила в шкаф.

Тётя Клава всё не уходила. Она сидела на кухонном диванчике, перед снова болтавшем, разве что немного тише, телевизором, и громко рассуждала о последних слышанных в городе новостях, словно сама с собой, ни на кого не обращая внимания. Мать стояла около, что-то мешая в кастрюле, беспрестанно тяжело охала, но при этом не казалась уставшей от бессмысленного разговора, а довольно заинтересованно отвечала на реплики сестры. Дима не знал, чем себя занять, и раскачивался в такт голосу диктора на неудобном табурете, читая поднятый со стоявшей здесь же старой швейной машинки последний номер «Вестника Боголюбова», но тот был настолько скучным, что брата то и дело отвлекало происходящее на экране. Иногда мама подходила с большой кастрюлей в руках и просила набрать воды – раковины на кухне не было, и приходилось выходить в прихожую, дверь откуда вела в санузел: со старым квадратным кафелем цвета охры на стенах, пожелтевшей ванной, длинным вертящимся во все стороны краном, унитазом, у которого никогда не было сливного бачка, и пожелтевшей бочкой – полуавтоматической стиральной машинкой, ещё одним наследием советских времен.

Уже поздним вечером они, наконец, сели за стол. Клава порывалась уйти к себе, но мама упросила её остаться, и та с облегчением поудобнее устроилась на диване. На ужин было картофельное пюре, солёные помидоры, за которыми Дима успел слазить в погреб, поставленные на вынесенный в середину кухни стол прямо в двух трёхлитровых банках, солёные огурцы, тоже в банке, тонко порезанный чёрный хлеб и мутная бутылка самогона, который варила на две семьи и даже иногда немного для сторонних заказчиков предприимчивая тётя Клава.

Телевизор не выключали никогда – это Саша помнил ещё по своим детским дням рождения, когда экран был нецветным, а мультфильмы показывали лишь по утрам воскресенья. Тряпки с верёвки так никто и не снял, и они висели прямо над столом, как праздничная гирлянда разноцветных флажков. Отец пришёл из комнаты, мрачный и молчаливый, – впрочем, просветлел, как только увидел на столе бутылку.

– Что смотришь? – сварливо оборвала его тётя Клава. – Не напился ещё? Полдня сегодня отходил!

– Клава, – мягко остановила её мать, расставлявшая на столе тарелки из парадного сервиза, с уже побледневшими от старости крупными розами. – Ну ведь сын приехал, четыре года не виделись!

– Ну ладно, – быстро согласилась тётка. – Но тогда и мне наливай! Ну-ка, Сашка, не сиди, поухаживай за тётенькой! – И она, давно простившая племяннику все обиды, громко захохотала. – Машка, стаканы-то дай нам!

– Дам бокалы! – так же облегчённо рассмеялась в ответ мама, суетливо роясь в глубинах своих кухонных шкафов, очевидно довольная тем, что ссоры не случилось. – Повод такой торжественный!

И она, лукаво подмигнув, начала выставлять перед собравшимися рюмки в виде сапожек на каблучках.

Дима, придвинувшись ближе к столу, теперь листал что-то в своем дешёвеньком китайском смартфоне. Саша начал разливать самогон из бутылки, под одобрительные, шутливые комментарии Клавы: «до краёв, не боись», «рука не дрогнет?». Из пяти округлых стопок он наполнил четыре, смущённо добавив, что сам он, наверное, не будет.

– О, вырастил на свою голову, – сказал отец и хрипло засмеялся, как будто закашлялся, заглушив что-то, что пыталась сказать тётка. Мама недовольно спросила:

– А кому тогда налил столько? Димка вообще не пьёт, я тоже не буду, я никогда не пью, будто не знаешь, – и обиженно пожала плечами.

Дима, услышав свое имя, наконец отложил телефон и придвинул к себе посуду. Саша попытался оправдаться тем, что как-то забыл, и в ответ услышал:

– А потому что приезжаешь слишком часто!

Вот эти слова и прозвучали. Настроение у мамы часто портилось непредсказуемо быстро, что было знакомо ему с самых ранних лет: от задорного и уютного смеха, тихой ласки она переходила вдруг к окрикам, обиженному молчанию или раздражённым отмашкам. Маленьким, он научился подстраиваться под этот загадочный ритм, но, начав жить отдельно, постоянно забывал и, столкнувшись, удивлялся, мучился, что он сделал не так и как это скорее исправить. Сейчас он собирался вылить лишнее содержимое обратно в бутылку, однако отец снисходительно остановил его:

– Да не морочься, выпьется!

– Ага, выпьется, не сомневайся, – подхватила Клава, двигая одну рюмку поближе к себе. – Как хоть тебе, алкашу, сыновей таких удалось вырастить? Смотри: оба не пьют! Это всё в Машку, конечно, не в тебя.

Мама снова заулыбалась.

– Да уж, мальчишки хорошими получились! – она с нежностью посмотрела на обоих сыновей, гордо приосанилась и погладила по макушке сидевшего ближе к ней Диму. – Есть, правда, у нас одна оторва, которая им совсем не чета, – снова нахмурилась.

– А эта в меня! – и Клава громогласно расхохоталась под одобрительный смех мамы, отца и Димы.

– Да ладно, мы тоже в её возрасте гуляли, – попытался выгородить сестру Саша, догадавшись, что речь идёт о ней, и повернулся за поддержкой к младшему брату.

– Мы есть будем или нет? – напряжённо вглядывался тот в кастрюлю с дымящимся картофелем; зацепил пальцами вздувшийся огурец прямо из банки и тут же с сочным хрустом откусил ровно половину.

– Ой, молчи! – мать замахала на них руками, не давая теме сойти на нет. – Век бы не помнить, чего я с вами натерпелась! Но вы хоть мужики, вам положено, а она-то… Давайте, правда, есть лучше. Накладывай, Митюш, сынок, сейчас я большую ложку дам.

Она принесла ложку и поставила на стол зелёный кувшин с «компотом» – наскоро разведённым в кипятке малиновым вареньем.

Дальше слышен был лишь стук ложек о тарелки, чавканье и голос ведущего вечерних новостей. Ели они всегда в молчании, не считая телевизора, и Саша долго потом не мог привыкнуть, что застолье может проходить иначе; чтобы заговорить, ждал, пока наестся сам и отодвинут тарелки другие. Сейчас ему хотелось как-то разбавить тишину, хотя бы прокомментировать сюжеты телепередачи, но он смотрел на напряжённые, деловитые лица собравшихся за столом и понимал, что им это вряд ли понравится.

Наконец, когда даже добавка картофельного пюре была поделена между присутствовавшими, Клава, бойко опрокинув в себя ещё одну рюмку, блаженно откинулась на спинку дивана – тот издал испуганное «Ой» всеми своими дряхлыми пружинами, – и, прикрыв глаза, счастливо выдохнула: «Ох, Машка, золотой ты человек! Опять накормила досыта!». Мама снова приосанилась, для вида смутилась, но выглядела абсолютно, заслуженно польщённой: «Ничего-ничего, на здоровье! Повод-то какой у нас!», – и горделиво посмотрела на старшего сына. Отец с Димой опять собрались курить. В кухне, где уже кипятился чайник, стало невыносимо душно, и Саша сказал, что пойдёт с ними.

– Снова закурил, что ли? – взволнованно обернулась от плиты мать и стала с прищуром вглядываться в него, как будто надеясь разглядеть признаки курения на его лице.

– Да нет, просто подышу…

– Подышит! Чем подышишь, табаком? – открыла глаза тётка, будто бы начинавшая дремать в своей уютной диванной вмятине. А мать благосклонно улыбнулась:

– Ну, иди-иди. А закуришь – я тебе! – и она шутливо погрозила ему пальцем. – Ты на этих курилок не смотри! – кивнула она в направлении тёмного коридора, где уже надевали куртки остальные мужчины.

На улице была совершенная ночь, и во дворе, в лабиринте из невысоких построек, чётко различалась лишь трепещущая на ветру белым парусом простыня, всё остальное превратилось в громоздкие, плохо различаемые тени. У горизонта тлел бирюзовый остаток вечернего зарева, да тянулось вдалеке через реку равномерное ожерелье фонарей, освещавших автомобильный мост, по которому он приехал на автобусе. Небо было высоким, чисто вымытым, с разгоравшимися в нём на глазах чёткими, карандашными отметинами крупных звёзд. Невдалеке глухо и озлобленно лаял пес, и больше не было никаких звуков, ни единого источника света. Холод, опустошающая тишина, шуршащие выдохи сигаретного дыма и лёгкие щелчки от нажатия на экран телефона Димкиных пальцев. «Интересно, в Москве кто-то помнит обо мне? Знают, что я уже уехал? Или думают, только собираюсь? Тут, кажется, только сгинуть – и никто не найдёт следов. Край света!».

Отец спустился с ветхого крыльца и в резиновых шлёпанцах на босую ногу топтался, чтобы не замерзнуть, на небольшом участке, свободном от вёдер и досок. Ветер дул в другую сторону, унося табачный запах прочь, а холодный воздух, пришедший с реки, был настолько свеж, что пронизывал насквозь, до пяток. Саша, заворожённый, не понимал, хорошо ему или плохо, красиво ли то, что он видит перед собой, или пугающе, но уходить отсюда, с этого высокого порога, с которого можно было бы днём свободно окинуть бескрайние поля взглядом, а сейчас, во мраке, только угадать их вековое величие кругом, ему не хотелось. Когда отец и брат докурили, судорожно затушили бычки и бросили в сплющенную консервную банку, они всё так же угрюмо и хором позвали его за собой: «Пошли». Саша сказал, что догонит, и остался стоять.

Интересно, где сестра, не её ли это шаги за калиткой? Или нет никаких шагов… В полой этой тишине, как в зрительной голи пустыни, настигали, будто миражи, какие-то фантомные городские звуки: не то шелест шин, не то стук проходящей электрички, не то отдалённый вой полицейской сирены. Он немного подождал, но тишина не нарушалась ничем. Край времени, край земли. Вдруг подумал: «А если бы и правда – просто пропал? Тогда что? Что от этого изменилось бы?», – и жуть безжалостного «ничего» с болью скрутила желудок. Нет ни дел, которые жаль оставить незавершёнными, ни детей, чьи слёзы было бы больно представить. Разве что мать бы горевала, её жаль…

Возвращаться внутрь было всё так же тягостно, но отвратительно начали мёрзнуть нос, руки, да и внутри наверняка решат, что он очень странно себя ведёт, уходя на улицу без сигарет и оставаясь там так долго. Может быть, мать посчитает, что он курит от неё тайком, как в детстве. Эта фантазия показалась ему умилительно смешной – он, как делал подростком, выглядывает из-за курятника, не идёт ли кто, зажав отцовский «Беломор» между двух палочек, сорванных с куста шиповника, вместо пальцев. А ещё она может подумать самое страшное, что до жути беспокоило её с самого первого дня, как сын один уехал в Москву: что он подсел на наркотики. Как будто в Боголюбове их не существовало!

«Саша, ну ты где? Сколько можно ждать? Чай никак не сядем пить!», – послышался приглушённый окрик матери за дверью.

В доме уже было убрано со стола, разлит чай, за столом женщины с Димой что-то вполголоса и с редкими смешками обсуждали, а отец, сильно шатавший табурет под собой, снова наливал себе самогон. В вазочке с горкой были насыпаны разноцветные сосательные конфеты, и Саша вдруг почувствовал укол совести, что даже не догадался привезти с собой хоть что-нибудь к чаю. Мама так любит сладкое, но дома никогда не было ничего, кроме карамелек, и то покупавшихся к особенному случаю.

– Ты мне расскажи, – увидев его, садящегося напротив, начала румяная, распаренная тётя, – ты надолго приехал-то?

– Не знаю ещё.

– Да как это: «не знаю»? – Клава была возмущена. – Ты в отпуске?

– Да нет, у меня командировка, – Саша чувствовал, что это может вызвать бурю, и не хотел до последнего говорить.

– Какая командировка?! Куда? – охнула мать, до этого сидевшая за чаем тоже расслабленная и довольная.

– Сюда, в Боголюбов.

Тётка, уверенная, что её обманывают, зло рассмеялась:

– По каким таким великим делам в Боголюбов?

– Да здесь дело есть одно, материал для статьи, – продолжал напускать туман Саша.

– Какое дело? Какой статьи? Ничего не понимаю! – нервно заглядывала собравшимся в глаза взволнованная мама, как будто все здесь знали что-то, но сговорились скрывать от неё.

Клава вдруг нахмурилась:

– А-а… Я, кажется, понимаю. Про американцев наших новых, да?

Саша пожал плечами, не видя смысла говорить сейчас об этом. Да, конечно, он понимал, что рано или поздно придётся объяснить, почему он не может просидеть вот так перед телевизором несколько недель, отвечая на их беззлобные и бессмысленные расспросы, да ещё и будет вынужден часто искать уединения с ноутбуком; к тому же, стоило бы в первую очередь узнать у них, что им известно о строительстве мусоросжигающего завода и протестующих против него, – но обсуждать это именно сейчас он точно не был готов. Однако страсти начинали накаляться.

– Да каких американцев?! Вы о чём вообще, Клава?! – уже почти кричала слёзно мать, опершись своими большими локтями на хлипкий, тревожно раскачивающийся под нарастающий гул возбуждения стол. Она всегда впадала в истеричное беспокойство, если обсуждали что-то, совершенно ей неизвестное.

Тут уже и Дима оторвался от телефона и чая с карамелькой и, кажется, впервые посмотрел прямо на брата.

– Про этих, что ли, которые видео записали? – с насмешливым любопытством поинтересовался.

– Да, – утратив силы к сопротивлению, глядя в стол, ответил Саша.

– Кто это? Кто это такие, я вас спрашиваю?!

Отец тяжело вздохнул и выпил ещё – рюмкам давно потеряли счёт, а он вообще раздобыл где-то большой гранёный стакан и, пользуясь возникшим замешательством, пил из него, наполненного до краёв.

– Да есть тут одни умники, – важно заговорил брат, медленно засовывая телефон в узкий карман джинсов. – Колька Маугли и ещё какие-то собрались, записали президенту видео. Что их тут травят, мусорный завод строить собираются… Президенту Америки!

– Кто это такой: Маугли? – деловито переспросила мать, не желая терять ни единого фактика из рассказываемой истории.

– Физрук школьный, – перебила Клава, ёрзавшая на ухавшем под ней диванчике, явно желавшая поделиться и своими знаниями о случившемся.

Николая Степановича, действительно, называли так все: за волосы до плеч, спортивное телосложение и смуглый цвет лица, летом, в пору ежедневных многочасовых его забегов на пляж, обращавшийся буквально в чёрный. Тётка презрительно скривилась: «Пьянь эта!».

Тут уж Саша не выдержал:

– Николай Степаныч пьёт уж точно не чаще других, тётя Клава!

– Что-о? Ты что сказать этим хочешь, скотина? – густо заливаясь бордовым, начала привставать тётка, наклонив бритую голову вперед, словно примеряющийся к добыче бык.

Саша испугался. Он не имел в виду ни её, ни кого-либо ещё конкретного, говоря о гипотетических алкоголиках, но понимал, что прозвучало это очень двусмысленно и обидно. Он пытался сказать ей что-то успокоительное, но слова, как в дурном затянутом сне, почему-то получались только шёпотом, не слышным ему самому.

– Тихо, тихо! – вновь вовремя вмешалась мать. Саша боковым зрением заметил, как взметнулся локоть отца со стаканом. Дима рядом довольно комментировал: «Давай, давай, стол опрокидывай!».

– Расскажите лучше, чем дело с видео кончилось.

Клава тяжело плюхнулась обратно, очевидно, не имея сил для хорошего скандала, которыми славилась на всю улицу, если не на город.

– Да чем? Светка мне сегодня на рынке рассказала…

– Какая Светка?

– А из мясного!

– Из мясного какого? На рынке или в «Пятёрочке»? Там же обе Светки.

– Гляди, я и не подумала, – обе женщины искренне рассмеялись этому казусу. – Из павильона, толстая.

– А-а-а, понятно, – кивала мама, постепенно удовлетворяя своё любопытство, как будто эти детали помогали ей погрузиться в историю основательно и пережить, словно свою собственную. Саша знал, что после она будет пересказывать услышанное от сестры с такими яркими эмоциональными подробностями, что тут же делало это достоверным и переданным прямо от первого лица. Сейчас лицо её светилось довольной улыбкой от предстоящего забавного словесного приключения.

– Ну вот, она и говорит… Они видео-то записали президенту, только этому… как его… который в Америке… Дампу, во! Говорят, родная власть на них плюнула.

– Ага, – довольно поддакнул Дима, тоже желавший участвовать.

– Ого, – ошарашенно скрестила руки на груди мама.

– Вот те и «ого!». Сами бы, поди, до такого не додумались! Значит, кто-то подсказал, ещё и денег дал, и камеру… Травить их собрались! Чем хоть, скажите на милость?! Всегда мусор жгли, спокон веку, и все живы. Куда его девать – поди не есть же…

– И правда: хоть, может, свалку эту с улицы Ленина уберут!

– Точно, – Дима был необычайно оживлен, – она там, по ходу, ещё раньше Боголюбова появилась?

Мама довольно рассмеялась:

– Да уж не иначе! Я её точно помню, сколько и себя, а вас ещё и в проекте не было! – Она стала с кротким удовольствием помешивать ложечкой чай, глядя в чашку с высоты распрямленной спины, поверх своей большой, сильно выдававшейся вперёд груди, на которой покоился выбившийся из-под халата крестик на толстом чёрном жгуте. – Да-а, ну и рассказали вы историю, умрёшь! Дампу написали! А ты-то что приехал? От президента ответ передать? – мамины добрые, большие глаза смотрели прямо на него, в уголках собрались лукавые и нежные морщинки.

Взрыв хохота. Саша, старательно усмирявший сам себя, этого выдержать уже не смог. Изнутри колотилось и жгло, разрасталось, распирая грудную клетку, поднимаясь по горлу до самых ноздрей, грозясь вырваться, будто огонь из разверзнутой драконовой пасти, самопроизвольное негодование. Нужно сказать им всем, что происходит на самом деле, как глупо и гадко над этим смеяться!

– Да ничего в этом смешного нет! Вам же воздух токсинами отравят, а старые ваши кучи убирать никто не станет!

– Чё это они наши? – вмешался Дима. – Не я их делал! Ну, если только немножко совсем, – опять одобрительный смех.

Саша от этого ещё распалился.

– Куда ж их деть, съесть? – всё повторяла явно понравившуюся ей мысль тётка.

– Ведь жечь будут не местный мусор, его фурами свозить станут из Москвы и других регионов, даже из-за границы!

– Конечно, там его точно много! – продолжала широко улыбаться развеселившаяся мама.

– Ну и зачем вам нужно: продолжать жить при своих свалках, так ещё страдать от чужих?

– А мы гостеприимные! – как-то вдруг хором крикнули Клава и Дима, отчего снова засмеялись, а брат ещё добавил. – Мы люди колхозные – не такие жадные, как вы, москвичи.

– Да причём тут жадность? Сжигать будут по варварским, везде отменённым методам – это обширные загрязнения воздуха, почвы, резкий всплеск онкологии, уродств у новорождённых…

– Да с чего вдруг? – обиженно вскрикнула мать. – Ну правда, куда-то же раньше девали все отходы? Так же сжигали, и ничего, жили люди. И продолжают жить возле таких же заводов как-то.

– Откуда вы знаете, как они жили?! Ведь здесь этого никогда не было. Не просто так от сжигания мусора постепенно отказываются во всём мире.

Мать боязливо взглянула на висевший на стене напротив бумажный календарь с изображением Николая Угодника и быстро перекрестилась.

– Мы не весь мир, у нас тут всё особое. Кому надо – людей травить? Они ж там, – она таинственно подвела глаза к потолку, – за наш счёт живут, мы ИМ здоровыми нужны.

– Да выдумки всё это, вы-дум-ки! – Клава опять завелась – Ты думаешь, ты один такой умный? Задавали уже вопросы Ковалёву, губернатору, я смотрела по местным новостям, тот побожился, что своих людей в обиду не даст никому, никаких ядов не будет, всё по высочайшим стандартам.

– По стандартам 95-го года! – всё сильнее злился Саша, понимая, что пора бы остановиться, но не представляя, как это теперь сделать. – Чтобы построить современный мусороперерабатывающий завод, его не печами нужно оборудовать, а высокотехнологичной аппаратурой! Купить её за рубежом. Это огромные деньги, которые никогда не окупятся! А строит завод сын губернатора, младший Ковалёв! Вы знаете, сколько с ним историй связано… У него, конечно, дом в Испании, семья там – как вы здесь себя будете чувствовать, его совершенно не беспокоит, он просто отмоет деньги на закупке списанного оборудования.

Повисла напряжённая тишина. Саша пытался отдышаться и уговорить себя не нервничать больше. Остальные были задумчивы.

– Тебе-то откуда знать? – вдруг с подозрением поинтересовался брат.

– Я работаю в газете.

Саша знал, что эти слова действуют на людей попроще магически. Тем не менее, это работало бы с кем угодно, но не с теми, кто помнил его ещё мальчишкой. Спустя столько лет, они так и не понимали, чем он занимается, и не верили, что у него, вот именно у него, может быть доступ к какой-то информации, не известной им.

– Ну-у, в газете! – насмешливо протянула тётка. – Мало ли, что в газете напишут! Газеты разные бывают. Вот по телевизору ровно другое говорили, я смотрела две недели тому наши областные новости.

– Врут они вам всё, по телевизору, – немного остыв, ответил Саша.

– Да какой смысл по телевизору-то врать? Там же всё видно, как вживую, – недоумённо уставилась Клава на него. А мама, видно, сомневавшаяся и желавшая верить сыну, медленно произнесла:

– Ну ведь если б было всё так плохо, они могли бы обратиться к нашему президенту… Тот бы посмотрел, разобрался, отменил бы. Я по новостям смотрю: он всегда всех губернаторов распекает, если вред какой народу… А они сразу к американскому! Зачем?

– А то он не знает! – безнадёжно махнул рукой Саша, понимая, что ни единого шанса достучаться до них у него нет. – Всё это одна шайка, он их будет прикрывать и бизнес их защищать.

– Ну как же! Ну я же не слепая? Вижу, как он вечно костерит их: олигархов, губернаторов каких-то, – посмотри, каждый месяц теперь сажают. Слава богу, не в девяностые живём!

Раздался хриплый, скрипучий, как старая, давно запечатанная калитка, вдруг с усилием отворившаяся, голос.

– Я в девяностые жил, пока вы, суки, ещё на титьке висели! Я зарплату тогда, – громко икнув и замерев, – гр-речкой, – раскатистое, угрожающее «р», – получал. В кои-то веки страна с колен поднялась!

Отец, глядя впереди себя мутными глазами и раскачиваясь из стороны в сторону, безрезультатно искал за столом того, к кому был обращён его гнев.

– Господи, – хором вырвалось тихое у сестер.

– Знаю я вас, демонов! Всё хотите развалить и продать пиндосам проклятым! За тридцать… этих, как их, блядь… серебреников! НЕ ВЫЙДЕТ! Первыми подох… подох…подохнете. А мы останемся! И никакой, сука, Ковалёв мне не указ!

Он замолчал резко, как будто потерял сознание, хотя продолжал сидеть и монотонно качаться. Саша не знал, стоит ли отвечать на это, но его опередила мать.

– Ты б шёл спать, Вань, – сказала с ласковым упрёком.

Клава испуганно махала на неё руками: отстань, мол, от него.

– Заткнись, стерва! – гаркнул отец, на что она привычно не обратила внимания, и уронил голову на сложенные перед собой руки.

– М-да-а, – протянул Димка и достал телефон, потеряв всякий интерес к происходящему.

– Но вообще он прав, – повернулась обратно к ним тётка, начинавшая трезветь и немного бледнеть. – Так что зря тебя газета твоя прислала, – и она взяла из миски конфетку, довольно хихикая в ответ каким-то своим забавным мыслям.

– Конечно, – воодушевлённо подхватила мать. – Вам из Москвы не видно. Только вы почему-то за нас хотите решать! Мы стройке очень рады. Вспомни: когда был спичечный завод, как город жил! Деньги были, молодёжь приезжала. А теперь только убегают или спиваются! Мы ждём, что рабочие места появятся, Димка вот устроится…

Дима с готовностью кивнул, не отрываясь от экрана.

– Бежать как раз от таких заводов надо, – недовольно буркнул Саша, жалевший, что не удержался, понимая всю несвоевременность и неподготовленность такого разговора, пока сам ещё ничего точно не выяснил.

Мама вдруг раздражилась.

– А ты прям лучше всех знаешь всё! В газете своей! Понабрали лжецов, дурят людей за неизвестно чьи деньги, и понятно, в чьих интересах, а ты уши развесил! Как был в школе дурачком – любому встречному деньги готов был отдать, – так и сейчас всякой брехне веришь, ещё и нам пересказываешь.

– Точно-точно, – язвительно загоготала Клава, перебрасывая во рту рубиновый стеклянный шарик карамели. – Вспомни, как велосипед-то угнали?

Мать злобно кивнула.

– Приехал! Четыре года ни слуху, ни духу!.. Мы думаем: наконец-то проведать нас решил, заскучал! А он по делам очередных прохиндеев явился! На мать ему плевать, ему на этих либералов своих не плевать только! Он родному городу не верит, он им скорее поверит, байкам этим!

Саша не мог ничего возразить, не в силах осознать, что всё это происходит наяву в первый же вечер их встречи.

– Москвичом стал, вы подумайте! Всё знает, как правильно, как нужно, не то, что мы. И держится как важно, посмотрите! И что, много ты в Москве своей правды нажил? «Уезжать надо!». Куда уезжать?! Кому и где мы нужны? Ты сильно нужен там кому, в столице своей? Только работать без отпусков, нашли простачка!

Она приостановилась, но быстро снова продолжила, глаза её гневно блестели, и перебить уже никто не смог бы.

– Да, считай, мы колхозники, не понимаем ничего! Пока вы там, москвичи, от денег лопаетесь, мы тут и заводику мусорному рады! И родину свою любим! Это наша земля, нашей была – нашей и останется, ехать нам некуда, а мы и не хотим никуда. Живём тут, трудно, зато честно, работаем потихоньку, и бояться нам нечего. Никогда хорошо не жили, зато под богом. А вы валите, валите все, да подальше, ищите, где вам лучше, кто вам матерей да дом родительский заменит!

Отец громко всхрапнул. Дима забыл про телефон, он в гробовом молчании смотрел на мать. Клава восхищённо пробормотала:

– Точно, Маш, и никто бы лучше не сказал.

Мама не могла отдышаться. На глазах у неё проступили слезы, она сосредоточенно сметала со стола невидимые крошки одной рукой в другую, широкую, пухлую, лодочкой приставленную к столешнице ладонь. Она уже сбивчиво что-то шептала себе под нос: «Бежать надо… Ты уж убежал… Поучи меня!.. Тебя там используют и выкинут, а мне потом передачки носи на старости лет».

Все уставились в телевизор, Дима сделал погромче. Шла какая-то программа, в которой немолодые женщины, чьих имён он уже не знал совершенно, в обтягивающих блестящих комбинезонах пели привязчивые, простенькие песенки. Это как-то отвлекло всех. Мама с Клавой принялись обсуждать, которая из певиц им больше нравится; мать поделилась известием, что блондинка, оказывается, была беременна от актёра из какого-то старого сериала, и долго пыталась объяснить запутавшейся Клаве, кого именно тому довелось играть, где бы та могла ещё его видеть. Дима неожиданно подключился к их беседе, иногда уточняя, о ком именно они говорят, тыча пальцем в какие-то лица на экране: «А вот этот не играл в сериале про ГАИ?».

– Точно-точно, играл, мы с тобой глядели, – обрадовалась мама, удивляясь, как же сама не вспомнила.

На Сашу никто не смотрел, будто его и не было, и он не понимал, рад этому или нет. Впрочем, все явно чувствовали себя одинаково неловко и теперь слишком старательно делали вид, что ничего не произошло. Вскоре Клава, заскучав, выпила ещё рюмку своего самогона, после пары чашек чая с карамелями, и тогда, наконец, засобиралась домой. Вылезла из-за стола и, пошатываясь, долго выясняла у Саши, не понимает ли он чего в телевизорах, а то у неё как раз сломался.

– Да там каналы перепутались, тёть Клав, – спокойно разъяснял ей явно не впервые слышавший об этом Дима. – Говорю тебе: понажимай все кнопки на пульте.

Та отмахивалась:

– Не буду ничего нажимать! Ещё хуже сделаю! Ты неделю обещаешь зайти – не заходишь! Как будто тут километр еба… тащиться.

Когда Саша обещал, что завтра придёт к ней и посмотрит, а брат заметно оскорбился, что его мнение никто не взял в расчёт, и продолжил говорить что-то об известных ему функциях, которые могли на это повлиять, Клава вдруг обратила внимание на сестру, которая суетливо собирала посуду со стола.

– Ой, Маш, мне тебе помочь надо бы, – неуверенно протянула она.

– Иди, иди уже! – замахала рукой мама, лежавшая почти всем весом на ходуном ходившем столике – пыталась дотянуться до отцовской тарелки.

– А Ваньку перенести надо в кровать…

– Иди, говорю, – вроде бы небрежно, но очень уверенно снова махнула мать. – Мальчишки отнесут.

И, обогнув стол кругом, она понесла большую стопку тарелок и подпрыгивавшие на ней одна в другой синие парадные чашечки в сторону ванной.

Клава всё же ушла. Долго одевалась и обувалась в тёмной прихожей, чертыхалась, вновь вспоминала о чём-то и кричала матери, перекрывая шум воды: «Ты за газ платить не будешь? А то я б квитанцию отнесла твою!», – и всё-таки испарилась. В доме сразу стало намного тише. Дима спокойно посмотрел на Сашу:

– Ты за ноги или под руки?

– Что? – не понял тот.

– Отца надо нести, – пояснил брат.

Саша замер. Было странно говорить об этом, как о чём-то нормальном.

– Тогда под руки, наверное.

– Смотри: он тощий, да тяжелый, – без тени иронии отметил Дима, с серьёзностью профессионального грузчика, изучающего характеристики нового объекта, и, не церемонясь, начал сдёргивать отца, всё еще сопящего, со стула.

– Сука, опять обоссался, – злобным шёпотом сказал он себе под нос. Саша поймал себя на том, что ему не противно – скорее, стыдно участвовать в этом. Как будто всё это больше никогда и ни за что не должно было повторяться с ним.

Пока они тащили действительно очень тяжёлое тельце в тельняшке и трениках, как комод, через три приставленные друг к другу вагончиками комнатки, он явственно вспомнил случай из детства: ему лет шесть, отец вошёл в дом и упал на пороге, чем сильно напугал его. Бабушка тогда накричала на Сашу, что реветь тут не о чем, а надо матери помогать. Та, счастливая, что муж уже спит, без обыкновенной пьяной болтовни или ругани, волоком тащила его в кровать. Пристыжённый Саша бросился к ней, и она попросила тогда его взять за руки, а потом ворчала, что от него толку никакого, только на себя тянет, надо взять нормально. Саше было страшно, но ещё сильнее хотелось угодить маме: в тот момент они были товарищами, двумя заговорщиками, и это даже сейчас, при неприятном воспоминании, парадоксально согревало его. Вдобавок она строго приказала: «Расскажешь кому в саду – убью! Папа устал, от усталости свалился, понимаешь?». И он не мог вспомнить, понимал ли он тогда уже, что произошло в самом деле, зато отлично помнил, как по-деловому, казавшийся себе в этот момент совсем взрослым, равным родителям и их загадочным важным делам, кивнул ей. А в следующие разы, которых за жизнь его накопилась тьма, он знал всё отлично, и занятие превратилось для него в рутину. Он, как мать, радовался, если вечер заканчивался так, а не дракой и выкриками; наверное, так же, как и Димка сейчас, бросал ей, появившейся в дверном проеме, не оборачиваясь: «Он там нассал», – а мать так же походя отвечала: «Да, погоди, не вступи, сейчас уберу».

Дома Саша привык ложиться глубокой ночью, но сегодня так устал, что рад был уйти в начале одиннадцатого. С момента его приезда прошло всего пять часов, но ощущение было, что здесь он прожил несколько очень долгих, странных, наполненных нервными моментами дней. Мама разложила ему крайнее у окна кресло. От постельного белья так же неприятно пахло табаком и сыростью, как во всём доме, дно постели было кривым, продавленным, сама она ужасно узка, и он никак не мог уснуть, хотя желание было невероятно сильно. Глаза болели. Димка, лёжа у двери, всё так же таращился в экран телефона, при этом оставил телевизор включённым, не сбавляя громкости, и там очень шумно кто-то перестреливался, перемежая пальбу с ором: начало на английском, а после перекрывавшим голос запаздывающим русским переводом. Отец оглушительно всхрапывал рядом, а запах спирта, исходящий от него, невозможно заполонил все комнату, в которую мать притворила дверь, чтобы не мешать звуками с кухни, где она собиралась что-то готовить на завтра. На улице опять громко залаял пёс, совсем рядом, и Саша понял, что это «Клавкин кобель», о котором много и недовольно рассказывала ему в телефонных разговорах мама, когда совсем не о чем было говорить. Он лаял бесконечно, особенно по утрам, и тогда раздраженная тётка выбегала на крыльцо и начинала орать на него матом, ещё громче, заглушая саму собаку; а когда ей надоедало, и она уходила, пёс продолжал надрываться, как ни в чём не бывало. «Я её спрашиваю, – жаловалась мама, – ну на что он тебе? Ведь и гает, и гает, а охранять нечего! Нет, говорит, одной страшно, он и тебя, и меня защитит, если что! А как он защитит, когда на цепи короткой?». Кажется, если Саша ничего не путал, это был второй уже пёс, заведённый тёткой, боявшейся одиночества, со смерти мужа – и оба были одинаково брехливые. «Не хуже самой Клавы», – как со смехом завершала свои истории мама.

Через некоторое время он проснулся, не понимая, задремал ли, или так и лежал, потеряв счёт времени. Чуть погодя осознал, что телевизор не работает и больше никто не храпит, только мерный тихий сап раздаётся за его спиной да тикают часы. За дверью послышался отчётливый свист женского шёпота.

– Ты где, скотина, лазила столько времени?

– Гуляла я!

– Гуляла? Я тебя когда просила прийти?

– Отстань! Некогда было!

– Ах, некогда! Ну простите, товарищ директор!

– Что ты хочешь? – устало. – Иди спать.

– Как же я пойду спать? Я тебя ждала сидела!

– Зачем?

– Потому что ты дочь моя, дурная!

– Сама дурная! Причём тут это?

– А притом! Брат приехал – ты, хамка, встретить его не могла!

– Блин, завтра встречу!

– Так стол накрывали сегодня!

– И что я за этим столом не видела? Как папа нажрался? Или как вы все Первый канал смотрели?

– Да что ж ты за сволочь такая! Ничем тебя не проймешь! Меня тебе не жаль – я больная, у меня сердце, ты знаешь, сижу до поздней ночи, тебя жду, названиваю тебе! Ты б хоть брата пожалела! Ехал так долго, тебя повидать!

– Прям меня?

– Ну, всех нас, мы ж семья его!

– Чё ж тогда раньше не приезжал?

– Ты помолчи лучше! Я тебе сказала: ещё раз так поздно заявишься – я тебя выпорю!

– Я на тебя в службу опеки напишу.

– Пиши! Пускай забирают тебя на хрен, моих сил нет больше!

И, сопровождаемая натужным скрипом половиц, всхлипывая горько, мать ворвалась в комнату и начала разбирать своё спальное место возле отца.

«Этот еще развалился, господи прости», – причитала она шёпотом, раздражённо встряхивая одеялом. Дверь за ней со стуком затворилась, в соседней комнате тоже злобно топали и шуршали.

К Саше вернулось это противное чувство неудобства. Здесь он всегда превращался в неуверенного юношу, совершающего ошибку за ошибкой, подводящего родню, неуместного, каким был, когда ещё жил с ними и спал каждую ночь в этом самом кресле. Ничего не изменилось, и ему всё это было отлично знакомо, не смущало и не возмущало, однако казалось, что он зря ворвался снова сюда – будто бы стеснял их, заставлял стыдиться своего уклада, менять привычный образ жизни или оправдываться за него. Может быть, никто так не думал, но он никак не мог отделаться от мысли, что мешает, сильно мешает жить своей странной, жалкой и трогательной семье, пугая и смущая их своей инородностью и будто бы успешностью. С этой мыслью он уснул, как провалился в пустую и тёмную яму, уже до самого утра.


Глава 5

Проснулся наутро он от того же настойчивого лая. Нехотя открыл глаза и при дневном свете ясно разглядел давно не крашенную, пожелтевшую трубу отопления, тянувшуюся через всю комнату поверх бумажных грязно-розовых обоев, кое-где заметно отстававших от стены. Поскольку окна в комнате выходили на запад, пока было неясно, солнечно ли сегодня или нет. Субботним утром в доме стояла особенно глухая тишина: лишь эта разрывавшаяся собака за окном, да вторивший ей петух в заметном отдалении, а ещё дальше, для самого тонкого слуха – нежный колокольный перезвон в честь окончания утренней службы. Кажется, он бывает в десять. Но, возможно, и в одиннадцать.

За спиной слышался хоровой сап. Оборачиваться Саше не хотелось, и он лежал, глядя в стену поверх ручки кресла, уютно раскинув уставшие, приятно гудевшие ноги на прохладе простыни под лёгким одеялом. Он попал в ласковый момент детства: выходной, никто никуда не идёт и его будить не станет. С кухни доносится запах оладьев, которые жарит мама к завтраку, бурчание телевизора; тогда ещё была жива бабушка, с утра пораньше пулемётной очередью строчившая чей-то заказ на своей швейной машинке. Впрочем, сейчас, как он понимал, и в будний день рано утром вставать надо было бы только Ангелине в школу – отец давно был на пенсии, Дима нигде не работал, и не могла позволить себе спать до обеда только вечно хлопотавшая по хозяйству мать. После недолгого изучения нашёлся и знакомый фрагмент абстрактного узора обоев, паутинными трещинами расходившегося по всему полотну, здесь собиравшийся в профиль человека с большим, надвое, как клюв, поделённым носом, и в шляпе со странно острыми полями.

Он всё же заставил себя перевернуться на другой бок. Нет, сейчас спала и мама, лежавшая большой белой горой под одеялом в странной и пугающей близости от него. Саша ужаснулся, неужели спал до восемнадцати лет практически в одной постели с родителями – их диван располагался сантиметрах в двадцати, а то и меньше, от его места. «Хорошо, никто не знает», – подумал он и умилился, что в месте его рождения даже страхи какие-то подростковые.

Вдруг совсем рядом, как будто за его спиной, глухо хлопнула дверь. Резкий хриплый окрик вспорол всю магическую тишь деревенского утра:

«Проститутка! Ты чё лаешь? Заткнись! Мразь! Тварь! Ух, я тебя… Ща-а-ас, только валенки обую…».

Собака радостно зашлась ещё громче, видимо, довольная тем, что ей отвечают. Вдруг она взвизгнула и залаяла тонко, жалобно. Кажется, Клава кинула в неё что-то, поскольку этому предшествовало чёткое гиканье – когда кто-то неповоротливый быстро, но с трудом наклоняется к земле.

«Ну, сука, никакого житья нет, когда ж ты сдохнешь!», – выругалась напоследок тётка, добавила: «Отравлю», – и что-то ещё тише, что уже было не разобрать. Дверь снова хлопнула, хотя собака не унялась ни капли, а только сильнее распалилась.

На диване раздался тяжёлый вздох, он отчаянно забродил, мама, долго переворачиваясь, зашептала привычное: «Господи», – и даже отцовское похрапывание сбилось с отлаженного ритма.

Саша махом сел на кресле.

– Ты не спишь? – в голос спросила мать и торжествующе улыбнулась. – Я ж тебе говорю, с такими соседками выходных у нас не бывает.

Она тоже начала медленно и тяжело подниматься: диван был очень низок, все спали почти у пола, и маме явно было нелегко встать из такого положения. Она возилась долго, Саша не знал, удобно ли будет помочь ей, и просто сочувственно смотрел, хотя и это было неловко: рубашка на ней была полупрозрачная и каждое движение всё выше задирало её. Наконец, она поставила свои большие, отёкшие ноги на выцветший, расползающийся половик.

– А этим все нипочем, – махнула она рукой себе за спину. – Будут спать до обеда, ничего не слышат. Ты сам хорошо спал?

– Как убитый, – ответил Саша, не соврав.

Он был очень рад, что неловкость вчерашнего вечера как-то позабылась, а при дневном свете всё выглядело проще и дружелюбнее в этом доме. Он даже разглядел в окно, что солнца сегодня нет, но небо высокое, светло-серое, больше похожее на весеннее. На ветру согласно кивала головой почти до конца облетевшая суховатая, болезненная яблонька.

– Ладно, пошла завтрак готовить, – и мать страдальчески заскрипела в унисон с измученной своей постелью, медленно вставая на ноги.

Саша полежал ещё немного, прислушиваясь к нестройному дуэту, сложившемуся из двух мужских храпов. Он думал, беспрестанно отвлекаясь на какую-то стороннюю ерунду, о предстоящей работе. Всё приводило его к тому, что нужно искать Николая Степановича, расспрашивать его о происходящем, о том, что привело именно его к протестному решению, как пришла в голову идея записать это обращение. «Надо у мамы спросить, где искать его».

Он убедился, что кругом никого нет. Отец с Димой всё так же спали, мать уже грохотала кастрюлями на кухне. Саша встал, снял со спинки кресла подготовленный заранее спортивный костюм и быстро оделся. Тёмных штор в комнате никогда не было – только сетчатый тюль с цветами, несменяемый, но окна располагались высоко над землей, а между домом и улицей был довольно длинный участок двора, поэтому можно было не опасаться, что кто-то станет подглядывать в окна. Однако то детское чувство наплевательства к своему телу, постоянному нахождению на людях, в большой семье и тесном доме, ещё не вернулось к нему, и он боялся, что кто-то обнаружит его в одних трусах.

Одевшись, Саша снова пошёл на крыльцо. В тёмной проходной комнате на подушке виднелась только копна светлых волос, да в другом конце из-под одеяла торчала пятка с двумя острыми косточками, жалобно выступающими повыше неё по бокам. В прихожей, благодаря тусклому освещению через маленькое окошко, теперь можно было разглядеть старый комод, алый бархатный диван – одна секция от просторного углового, так же принесённого отцом с работы после списания: длинная его часть была поставлена под окном, а загиб для угла – у противоположной стены, рядом со шкафом, в котором сломалась дверь. Он ощерился беспорядочно навешанными в него разноцветными пальто и свисавшим с верхней полки завитком старого телефонного провода. Одежда лежала кучами и на диване тоже. В углу, у нагревательной колонки, на подстеленной газете всегда аккуратно были выставлены на просушку ботинки. Половиков на полу обычно было больше одного – но сейчас, кажется, прибавились ещё. Все они, как будто принципиально не сходящиеся ни цветом, ни узором, были наложены один на другой и пересекались высокой горкой в середине, на шатающейся крышке лаза в подвал. Она проседала под шагами, ощутимо проваливалась вовнутрь, издавала сложное, протяжное поскрипывание, и от её передвижений слегка подрагивала вся другая мебель в прихожей, а в глубине шкафа сейчас звякнуло что-то, похожее на посуду. Саша вспомнил, что в детстве у него был навык – всегда огибать эту часть прихожей, чтобы никто не догадался о его уходе или возвращении.

На улице было серо, голо, уныло, но как-то не по-зимнему. Солнце пряталось очень близко за рваными наслоениями туч, и оттого свет лился, яркий, долго смотреть вдаль становилось больно. Над забором колыхалась туго налившаяся красным рябинка. В старой покрышке пышно цвели высокие сиреневые сентябринки и спутавшиеся соцветиями колокольчики – последнее яркое пятно приветом от ушедшего лета среди представляющей все оттенки коричневого скучной осенней земли. Птицы не пели – вот чем эта странная тишина, с очень отдаленным шумом, отличалась от весны! Было зябко, Саша быстро начал мёрзнуть в накинутой на плечи, но не застегнутой куртке, и вернулся в дом, где на кухне, на столе его уже ждал омлет. И хитро прищурившаяся мама, которая, видимо, снимала высохшие лоскутки ткани – часть ещё оставалась висеть на слегка подрагивавшей верёвке, но многие уже лежали аккуратной стопкой на её широком, покатом плече.

– Всё-таки закурил?

– Да нет, я воздухом дышать ходил, – промелькнула мысль, что именно так он бы и оправдывался, если бы курил. А следом другая: мне тридцать, зачем вообще оправдываться?

Но мама подошла ближе и начала принюхиваться. Стало ещё более неловко: очередная сцена из детства, которых меньше, чем за сутки, тут повторилось уже множество, и все заставляли его внутренне съёживаться, бороться то ли со стыдом, то ли с гневом. Но она ласково улыбнулась:

– Нет, не пахнет. Ну, садись, поешь.

– А если б пахло, не покормила бы? – дружелюбно спросил сын.

– Ну как же! – как всегда всерьёз приняла всё она и деланно обиделась. – Ты ж мой ребёнок.

Она села на продавленную кушетку. Снова работал телевизор – он с удивлением понял, что помнит эту утреннюю передачу, где самодеятельные коллективы пели, плясали и давали небольшие интервью на фоне родных российских городов. Сколько ж ей лет? Мать с интересом уставилась в экран, как будто забыв обо всём остальном.

– Мам, – спросил он, приступая к еде. – А где сейчас живет Николай Степанович?

– А кто это? – тут же живо откликнулась она и повернулась от экрана к сыну.

– Ну, физрук наш, о котором вчера говорили.

– Ах, Маугли! – она разочарованно потеряла интерес к беседе и, договаривая, уже снова смотрела передачу. – Откуда ж я знаю, я с ним сроду не общалась.

– Ну, может, есть у кого спросить… Тётя Клава вот в курсе всего!

– Ой, какой там в курсе! – раздражённо махнула, как бы приказывая ему помолчать, мать. Потом добавила. – Можно у Ангелинки узнать, но она теперь спать будет полдня, – рука небрежно указала на стену, отделявшую их от той комнаты, где стояла кровать сестры.

Дальше завтракали в молчании. Потом Саша снова не знал, куда себя девать. Он пробовал смотреть телевизор вместе с мамой, но это просто обескураживало своей пошлостью, и ему не хотелось думать, зачем она, неглупая вроде женщина, всё это смотрит; и он ушёл в комнату, где сильно пахло перегаром, отец выводил уж совсем фантастический храп. Ему казалось отчего-то неловким достать сейчас компьютер и начать работать, да и сложно было представить, что ему делать и как в такой странной обстановке. Поэтому он снял с полки учебник одиннадцатого класса по физике и стал читать о чёрных дырах, витая мыслями где-то вдалеке, снова перебирая поочередно и Таню, и Борис Борисыча, и свою квартиру, и сломанную ручку, и планы на поездку за границу, и близящийся день рождения приятеля, на который он так и не определился с подарком.

Примерно в полдень дом вдруг озарили грубые ритмы современной танцевальной мелодии – зазвонил Ангелинин телефон. Все разом заворочались, начали фыркать, озираться. Ангелина с точечным стуком, отвечая на звонок, пробежала и скрипнула вдали дверью в ванную, где быстро зашумела вода.

Пока отец с братом возвращались к реальности, почёсываясь, вздыхая и даже приглушённо матерясь, переворачиваясь с боку на бок, чтобы снова задремать, в комнату вошла мама, вытирая руки клетчатым кухонным полотенцем.

– Встали? Эта в ванной?

Она беспокойно выглянула в коридор.

– По телефону говорит! – ответила сама себе. – Вот зараза, на два часа опять засядет!

– Пусть сидит, – лениво протянул, высовывая всклокоченную голову из-под одеяла Дима. – Нам пока туда не надо.

– Нам! – подперев рукой пышный бок, язвительно прикрикнула на него мама, возвышавшаяся над его проходным креслом в дверном проеме, словно гора. – А ты здесь один?

– А кому надо? – недоуменно и искренне обернулся Дима на притихшего, как будто опять уснувшего отца и полностью одетого Сашу.

– А курить ты на улицу пойдешь?!

– Ты ж запретила в туалете курить… Пока, – он снова выразительно оглянулся на приехавшего брата и прервался.

– Ладно, – согласилась и мама. – Есть что будете?

Ответа не последовало.

– Что дашь, – уточнил, чтобы не затягивать паузу, Дима, доставая из-под кресла свой телефон. Мама ушла. Чувство, что его приезд что-то важное изменил в привычном режиме семьи, нашло подтверждение. Значит, обычно они курят в ванной вместо крыльца.

Началось обычное выходное утро. Саше хотелось уйти, но он не знал, куда. Впрочем, его никто не стеснялся. Димка, поковырявшись немного в смартфоне, со вздохом вылез из кровати, прошёлся через всю комнату в одних трусах с набором бессмысленных букв на поясе, взял со стула свои вещи – синие треники советского фасона и тельняшку, в точности воспроизводившие традиционный отцовский домашний костюм, и ушёл курить. С его уходом резко открыл глаза отец, до того не напоминавший спящего лишь отсутствием прежнего храпа.

– У тебя полтос есть? – пробормотал он, сонно глядя на сына и теряя половину звуков.

– Нет, – вздрогнув от неожиданности, ответил Саша.

– Ну тридцатка хотя бы? Двадцать? – раздражённо приговаривал тот, приподнимаясь над подушкой на локте.

– Да нет денег вообще!

– Ага-а, – от безнадёжности он бессильно плюхнулся обратно и, глядя в потолок, разочарованно произнёс, – и тебе мать запретила. Конечно, понятно. Мамкины сынки, блядь.

– Да у меня нет наличных, всё на карте! – почти не соврал Саша.

– Ну да, москаль же теперь, – смиренно, не шутя, следуя неоспоримой логике, пробурлил отец. Слова его окончательно застряли в горле, он резко прокашлялся, потом полежал ещё немного и, дождавшись возвращения Димы, сам стал собираться.

В глубине дома мать уже в третий раз стучалась в ванную: «Зараза, да открой же ты, мне чашки вымыть надо!». В комнату вдруг, опасливо озираясь, прокрался серый кот, с ввалившимися боками, подогнутыми к самой земле короткими усишками и повисшей клоками ближе к хвосту белёсой шерстью – кажется, именно его встретил вчера вечером Саша, придя домой со станции. Кот почти стелился по земле, не желая быть застигнутым врасплох; пригнувшаяся к ковру голова его была начеку, уши стояли, как локаторы, искривлённый, тощий хвост держался строго параллельно полу. Преодолев полкомнаты, меняя темп с перебежки на крадучись, он внезапно решился и отчаянно прыгнул прямо на одеяло к Диме, который снова лёг в своё кресло и, сладко позёвывая, пролистывал пальцем что-то в телефоне. «Пшшшш», – раздалось угрожающе резко, так что напугало даже Сашу, внимательно наблюдавшего в каком-то бездеятельном ступоре всё происходящее. Тут в дверном проёме снова появилась мама, вытиравшая руки о кухонное полотенце – и без того изрядно напуганный кот, сбегавший прочь, ткнулся в её ноги, исступленно взвизгнул, завертелся на месте, как будто укушенный, тыкаясь во все возможные щели, позволявшие ему продолжить манёвр; наконец, мелькнул седой молнией где-то сбоку и умчался. Вслед ему и мама бросила угрожающее: «Ш-ш-ш! Засранец, только принеси ещё сюда блох своих!».

Коты в доме жили всегда. Они появлялись откуда-то при первом похолодании, мальчишки гладили их и бежали рассказывать маме с бабушкой. Те вываливали в железную миску возле крыльца послеобеденные объедки, и кот становился как бы их. Ему давали имя, подкармливали и старательно оберегали дом от вторжения, чтобы туда не занесли блох и прочую заразу. Иногда гости оказывались кошками и ходили круглые, беременные. Саша помнил, как всегда очень ждал котят, но их никогда не случалось – в один миг кошка вдруг худела и становилась ещё голоднее, ещё жалобнее, ещё активнее стремилась проникнуть в дверь. Уже учась в школе, однажды поутру он обнаружил на дне большой бочки, собиравшей под крышей дождевую воду, не сильно наполненной, со слегка тронутой льдом после ноябрьской ночи водицей, два рябоватых и один чёрный комки мокрого слипшегося меха. Саша долго разглядывал их, силясь понять, что это, и если действительно мама готовила им помпоны для новых зимних шапок, то зачем положила их сюда, пока не заметил торчащие треугольники маленьких ушек, чью-то крошечную лапу с точками нежно-розовых кошачьих пяточек и со слезами не бросился прочь со двора. Даже сейчас его передернуло от ужаса и жалости к себе, наивному и доброму маленькому мальчишке. Через несколько лет он вдруг рассказал маме эту историю – она засмеялась: «Да-а, а бабка их столько перетопила! Она мастерица была. Я всегда боялась: они маленькие, живые, пищат, аж до слёз… А она просто брала и окунала».

Собака у них была только один раз. Он, Саша, встретил подросшего лохматого щенка с живыми, умными глазками, видневшимися из-под густой, как у пони, чёлки, летом, по дороге на речку. Щенок одиноко озирался по сторонам, а увидев его, весело затрусил рядом. Так они искупались вместе, позагорали на пляже и вернулись домой. Подумав, его решили оставить и выделили место на ночлег в курятнике, обязав отца соорудить для Малыша (так решил назвать его обрадовавшийся Димка) просторную будку. Но пёс отчего-то сразу невзлюбил бабушку, ходившую туда-сюда по дорожке от дома к огороду, опираясь на большую тяпку вместо клюки, громко стуча ею по потрескавшемуся бетону. Малыш выбегал из своего укрытия прямо перед ней и заливисто лаял, бабушка дубасила его рукояткой тяпки, стараясь угодить по спине, Сашка выбегал с криками: «Не надо, не надо, прекрати!», – и сам не знал, кого просил: бабушку или собаку. Через неделю отец, обвязав шею Малыша бельевой верёвкой, прихватил его с собой на работу, чтобы оставить там при кухне. Мама, провожая их взглядом со ступенек крыльца, вздохнула, обращаясь к бабушке:

–Хоть бы в людном месте высадил, не в глуши какой-то – авось, подберут и выкормят.

– Да ты видала, какой он шебутной, – скрипнула старая бабуля. – Его поди и тут кто-то выкинул, чтоб не мешался, а Сашка-то и взял.

Дима с Сашей находились тут же, смотрели вслед удалявшейся спине отца и торчавшим из-за плеча чёрным, лохматым вихрам, и испытывали первое в своей жизни опустошающее чувство предательства кого-то слабого, доверчивого, зависимого – странно, если женщины знали, что дети находятся тут же, неужели не боялись, что те всё понимают и едва сдерживают постыдные слёзы?

Сейчас, стоя на пороге комнаты, мама позвала всех завтракать.

– А где отец?

– Ушёл, – буркнул Димка.

– Он денег просил, – не удержался Саша.

– Ты дал? – губы матери плотно сжались, словно она говорила о нейтральных и не касающихся её совсем вещах.

– Нет.

– Надо было дать, – внезапно ответила она. – А то теперь будет по соседям шататься, не дай бог. Ну, пошли, – излишне громко вздохнула она и снова, как будто сделав над собой усилие, весело улыбнулась – и вот уже улыбка стала естественной.

Саша вроде из вежливости пришёл на кухню одновременно с насупленной, почти не смотревшей по сторонам Ангелиной и с Димой. Оказалось, у мамы и для него была готова тарелка – снова каждому по омлету.

Загрузка...