Сцена: дождливое апрельское утро 1979 года. Я иду по Второй авеню в Нью-Йорке, несу клеенчатую сумку с принадлежностями для уборки, владелица которых, Мэри Санчес, шагает рядом, пытаясь держать зонтик над нами обоими; это нетрудно, поскольку она намного выше меня — за метр восемьдесят.
Мэри Санчес — профессиональная уборщица с почасовой оплатой, пять долларов в час, работает с понедельника по субботу, и обслуживает в среднем двадцать четыре квартиры: обычно клиенты прибегают к ее услугам раз в неделю.
Мэри пятьдесят семь лет, она уроженка маленького городка в Южной Каролине, последние сорок лет "живет на Севере". Муж ее, пуэрториканец, умер прошлым летом. У нее замужняя дочь, которая живет в Сан-Диего, и трое сыновей: один — зубной врач, другой отбывает десять лет за вооруженное ограбление, третий "уехал бог знает куда. На Рождество позвонил — по голосу откуда-то издалека. Я спросила, где ты, Пит? — он не стал говорить. Тогда я сказала: твой папа умер, а он говорит: хорошо, лучше подарка на Рождество ты не могла мне сделать, и я бросила трубку — хлоп, и надеюсь, он больше никогда не позвонит. Плюнул вот так на могилу отца. Конечно, Педро с ребятами был неласков. Да и со мной. Только пил и в кости играл. С негодными женщинами вожжался. Его мертвым нашли на скамейке в Центральном парке. Между ног почти допитая бутылка "Джека Дениелса" в пакете — пил всегда только самое лучшее. А все равно, Пит не по-людски отнесся — сказать, что рад отцовской смерти? Ведь он отцу жизнью обязан — правильно? И я ему кое-чем обязана. Если бы не Педро, я и сейчас была бы темной баптисткой, пропащей для Господа. Но когда мы поженились — поженились мы в католической церкви, — католическая церковь принесла сияние в мою жизнь, и оно не гаснет и никогда не погаснет, даже когда умру. Я детей вырастила в вере; двое хорошими выросли, и это, считаю, заслуга церкви, а не моя".
Мэри Санчес мускулиста, но с приятным круглым лицом, светлым и гладким; у нее маленький курносый нос и мушка на левой скуле. Она не любит слово "черный" в применении к расе. "Я не черная. Я коричневая. Светло-коричневая цветная женщина. И скажу тебе: я мало знаю цветных, чтобы им нравилось, когда их зовут черными. Может, кому из молодых. Да радикалам этим. Но не людям моих лет и вдвое младше. И даже те, которые вправду черные, они этого тоже не любят. А что плохого в "неграх"? Я негритянка и католичка и говорю об этом с гордостью".
Мы знакомы с 1968 года, и с тех пор она периодически убирает у меня. Она добросовестна и к клиентам относится небезразлично, хотя редко их видит, а некоторых не видела вообще: многие из них — холостые работающие мужчины и женщины, которых не бывает дома, когда она приходит убирать. Они общаются с ней записками: "Мэри, пожалуйста, полейте герань и накормите кошку. Надеюсь, у Вас все благополучно. Глория Скотто".
Однажды я ей сказал, что хотел бы сопровождать ее в течение всего рабочего дня; ну что ж, ответила она, не вижу в этом ничего плохого, и даже будет веселее в компании. "А то бывает одиноко, когда работаешь".
Вот так и получилось, что мы шли с ней вместе в это дождливое апрельское утро. Шли на первую ее уборку — к некоему мистеру Эндрю Траску, жившему па Восточной Семьдесят третьей улице.
Т. К. Черт возьми, что у тебя в этой сумке?
МЭРИ. Ну-ка, дай мне. Не желаю, чтоб ты чертыхался.
Т. К. Нет. Извини. Но она тяжелая.
МЭРИ. Может, из-за утюга.
Т: К. Ты им гладишь одежду? Мне ты никогда не гладила.
МЭРИ. У некоторых ничего в хозяйстве нет. Поэтому и приходится столько тащить. Оставляю им записки: купите то, купите это. А они забывают. Кажется, все мои клиенты думают только о своих неприятностях. Как этот мистер Траск, к кому мы идем. Он у меня уже семь или восемь месяцев, а я его ни разу не видела. Но он сильно пьет, жена его бросила из-за этого, он всюду задолжал, и если, бывало, подойду к телефону, это значит, кто-то хочет с него получить денег. Только теперь и телефон ему отключили.
(Мы подходим к нужному дому, и она достает из наплечной сумки массивное металлическое кольцо с десятком ключей. Дом четырехэтажный, с карликовым лифтом.)
Т. К. (войдя и окинув взглядом жилище Траска — довольно просторную комнату с зеленоватыми стенами, кухонькой-нишей и ванной с неисправным, постоянно текущим унитазом). Хм, понятно, о чем ты говорила. У человека — сложности.
МЭРИ (открывает стенной шкаф с затхлым, прокисшим бельем). Ни одной чистой простыни в доме! А на кровать посмотри. Майонез! Шоколад! Крошки, крошки, жвачка, окурки. Помада! Какая женщина полезет в такую постель? Я неделями не могу сменить ему простыни. Месяцами.
(Она зажигает несколько ламп под скособоченными абажурами и, пока сражается с окружающим беспорядком, я подробнее осматриваю квартиру. Да, вид такой, как будто здесь орудовал грабитель — какие-то ящики комода оставил открытыми, другие закрыл. На комоде фотография в кожаной рамке: плотный, смуглый мачо, буржуазная надменная блондиночка и трое русых улыбающихся детей с неровными зубами, старшему лет четырнадцать. И еще одна фотография, без рамки, заткнута в угол мутного зеркала: тоже блондинка, но, точно, из другого круга — возможно, подобрал ее в ресторане "Максвеллз плам"; я подумал, что это ее помада на простынях. На полу валяется декабрьский номер журнала "Тру детектив", а в ванной, рядом с бурливым унитазом, кипа журналов с девочками — "Пентхаус", "Хастлер", "Ош"; помимо этого, полное отсутствие культурного оснащения. Зато повсюду сотни пустых водочных бутылок — "мерзавчиков", какие предлагают в самолетах.)
Т. К. Как думаешь, почему он пьет только из этих маленьких?
МЭРИ. Может, денег на большие не хватает. Покупает, что может. У него хорошая работа, если он на ней удержится, но, по-моему, семья из него все вытягивает.
Т.К. А где он работает?
МЭРИ. На самолетах.
Т. К. Тогда понятно. Он их бесплатно получает.
МЭРИ. Да? Как это? Он не стюард. Он пилот.
Т. К. О господи.
(Звонит телефон, глухо, потому что зарыт под скомканным одеялом. Нахмурясь, мыльными от посуды руками Мэри со сноровкой археолога выкапывает его оттуда).
МЭРИ. Верно, его опять подключили. Алло? (Молчание.) Алло?
ЖЕНСКИЙ ГОЛОС. Кто это?
МЭРИ. Это квартира мистера Траска.
ЖЕНСКИЙ ГОЛОС. Квартира мистера Траска? (Смех, затем надменно.) С кем я говорю?
МЭРИ. Я прислуга мистера Траска.
ЖЕНСКИЙ ГОЛОС. Так у мистера Траска прислуга? Миссис Траск не может этим похвастать. Не затруднит ли прислугу мистера Траска сказать мистеру Траску, что миссис Траск хочет с ним поговорить?
МЭРИ. Его нет дома.
МИССИС ТРАСК. Не морочьте мне голову. Дайте ему трубку.
МЭРИ. Не могу, миссис Траск. Он, наверное, летает.
МИССИС ТРАСК (с едкой насмешкой). Летает? Он всегда летает, дорогая. Всегда.
МЭРИ. Я имею в виду, он на работе.
МИССИС ТРАСК. Скажите ему, чтобы позвонил мне, — я у сестры в Нью-Джерси. Чтоб позвонил, как только придет, — если не хочет неприятностей.
МЭРИ. Хорошо. Я оставлю записку. (Кладет трубку.) Злая женщина. Не удивляюсь, что он в таком состоянии. А теперь его уволили. Не знаю, оставил он мне деньги или нет. А, вот они. На холодильнике.
(Поразительно, за час ей удается как-то замаскировать хаос и придать комнате не то чтобы безупречный, но пристойный вид. Она пишет карандашом записку и прислоняет к зеркалу на комоде: "Дорогой мистер Траск ваша жена просила вас позвонить ей она у сестры ваша Мэри Санчес". Потом она вздыхает, присаживается на краешек кровати и достает из сумки жестяную коробочку с набором косяков. Выбирает один, вставляет в мундштук, закуривает, глубоко затягиваясь, задерживая в легких дым, с закрытыми глазами. Предлагает и мне курнуть.)
Т. К. Спасибо. Для меня рано.
МЭРИ. Никогда не рано. Все равно, ты попробуй эту. Mucho cojones[27]. Я покупаю у клиентки — хорошая женщина, католичка, замужем за перуанцем. Его родители им присылают. Прямо по почте присылают. Я не до кайфа курю. Только чтобы тоску прогнать. Тяжесть эту. (Она докуривает косяк до конца, так что он почти обжигает ей губы.) Эндрю Траск. Напуганный, бедняга. Может закончить, как Педро. Умрет на скамейке в парке, и всем плевать. Не скажу, что совсем его не любила. Последнее время я что-то всё вспоминаю, как хорошо мы с ним жили вначале, — да, наверное, у большинства людей так, если они когда-то кого-то любили и потеряли: думаешь о хорошем, о том, за что они тебе нравились. Педро в молодости, когда я в него влюбилась, был замечательный танцор — ух как танго танцевал, и румбу, — он и меня научил и утанцовывал так, что с ног валилась. Мы все время ходили в танцзал "Савой". Он был чистенький, опрятный, даже когда запил, ногти всегда подстрижены, отполированы. И стряпал мигом. Этим он зарабатывал — поваром был в баре. Я сказала: ничего хорошего для детей не делал, — нет, завтраки им делал в школу. Разные сэндвичи, заворачивал в пергамент. С ветчиной, арахисовой пастой и джемом, с яичным салатом, с тунцом, и фрукты яблоки, бананы, груши, и термос с теплым молоком и медом. Мне горько подумать, как он там умирал в парке и что я не плакала, когда пришли полицейские и сказали об этом, а я даже не заплакала. А надо было. Полагалось бы. И в зубы ему дать полагалось бы.
Оставлю-ка я свет мистеру Траску. А то придет, в квартире темень, нехорошо.
(Когда мы вышли на улицу, дождь уже перестал, но небо было волглое, и поднялся ветер — он гнал мусор вдоль бордюров и заставлял прохожих хвататься за шляпы. Следующая наша цель была в четырех кварталах — скромный, но современный многоквартирный дом со швейцаром, квартира мисс Эдит Шоу, женщины лет двадцати пяти, редактора в журнале. "Какой-то новый журнал. У нее, наверное, тысяча книг. Но на книжницу не похожа. Девушка здоровая, от молодых людей отбоя нет. Так и мелькают — не может долго жить с одним. Мы с ней даже подружились, потому что… Как-то прихожу, а она больная, белая как смерть. Только что вернулась — младенца убила. Вообще-то я этого не признаю, это против моих убеждений. И говорю ей: почему не выйдешь за него замуж? А дело в том, что она не знала, за кого выходить, не знала, кто папочка. И вообще, меньше всего на свете хотела мужа и ребенка".)
МЭРИ (озирая из открытой двери двухкомнатную квартиру миссис Шоу). Тут дел немного. Пыль стереть. Она сама хорошо управляется. Посмотри, сколько книг у нее. С пола до потолка, форменная библиотека.
(За исключением забитых полок, квартира приятно пустынна. Скандинавская белизна, блеск. Одна антикварная вещь: бюро с подъемной крышкой, а на нем пишущая машинка; в машинку вставлен лист бумаги — я посмотрел, что на нем напечатано:
"За За Габор[28].
Ей 305 лет,
Я знаю,
Потому что подсчитала
На ней кольца".
И через три интервала еще:
"Сильвия Плат[29],
Терпеть тебя не могу
И твоего проклятого папочку.
Я рада, слышишь,
Рада, что ты сунула голову
В горячую духовку!")
Т. К. Миссис Шоу поэтесса?
МЭРИ. Она вечно что-то пишет. А что я видела — всё как будто под кайфом писано. Иди сюда, я тебе кое-что покажу.
(Она ведет меня в ванную, на удивление просторную и сверкающую чистотой. Открывает шкафчик и показывает на лежащий там предмет — розовый пластиковый вибратор в форме средних размеров пениса).
Знаешь, что это?
Т. К. А ты не знаешь?
МЭРИ. Я тебя спрашиваю.
Т. К. Вибратор в виде члена.
МЭРИ. Я знаю, что такое вибратор. Но такого никогда не видела. На нем написано: "Сделано в Японии".
Т. К. А! Да. Азиатские изыски.
МЭРИ. Нехристи. А духи у ней приятные. Если любишь духи. Я только ванилью чуть-чуть за ушами смазываю.
(Мэри принимается за работу: проходится шваброй по натертому полу, обмахивает полки веничком из перьев и по ходу дела нет-нет да и закуривает косяк. Не знаю, сколько "тяжести" ей надобно прогнать, но сам я балдею от одного только аромата.)
МЭРИ. Ты точно не хочешь курнуть? Много теряешь.
Т. К. Ты меня насилуешь.
(И взрослым, и подростком я потягивал крепкие травы, не до такой степени, чтобы впасть в зависимость, однако качество оценить умею и разницу между ординарной мексиканской травой и роскошной контрабандой типа "тайских палочек" или великолепной гавайской "мауи-вауи" знаю. Выкурив один ее косяк, на середине второго я почувствовал себя в объятиях восхитительного демона, во власти безумного, чудесного веселья: демон щекотал мне пальцы ног, скреб зудящие ладони, жарко целовал меня красными сахарными губами, засовывал мне в горло свой огненный язык. Всё искрилось, глаза мои были как трансфокаторы: я мог прочесть заглавия книг на самых верхних полках: "Невротическая личность нашего времени" Карен Хорни; "Эйми" Э. Э. Каммингса; Четыре квартета"[30]; собрание стихотворений Роберта Фроста.)
Т. К. Роберта Фроста презираю. Он был злым, эгоистичным мерзавцем.
МЭРИ. Так. Опять начинаем ругаться.
Т. К. С этими своими лохмами. Эгоманьяк, двуличный садист. Замордовал свою семью. Ладно, не всю. Мэри, ты когда-нибудь обсуждала это со своим исповедником?
МЭРИ. С отцом Макхейлом? Что обсуждала?
Т. К. Драгоценный нектар, который мы так упоительно употребляем, моя обожаемая птичка. Информировала ли ты отца Макхейла об этом усладительном занятии?
МЭРИ. Чего он не знает, за то не отвечает. На-ка леденчик. Мятный. С ним курить вкуснее.
(Странно, ее как будто совсем не забирает. А я уже улетел за Венеру, и Юпитер, веселый старик Юпитер, манит из сиреневых ярко-звездных далей. Мэри подошла к телефону и набрала номер; долго ждет ответа и наконец кладет трубку.)
МЭРИ. Нету дома. Вот спасибо. Мистер и миссис Берковиц. Были бы дома, не могла бы тебя взять туда. Потому что они очень надутые евреи. Знал бы ты, до чего они надутые!
Т. К. Евреи. Да, черт возьми. Очень надутые. Их всех надо отправить в музей аэронавтики. Всех до одного.
МЭРИ. Я. подумываю отказать мистеру Берковицу. Неприятность в том, что мистер Берковиц — он был по швейной части — ушел на покой, и оба они все время дома. Путаются под ногами. Иногда только уезжают в Гринвич, у них там какой-то дом. А еще почему хочу от них уйти — у них старый попугай, везде пакостит. И глупый! Дурацкий попугай, четыре слова знает: "Боже мой!" и "Ой, вей!" Как приходишь, сразу начинает орать: "Боже мой!" Иногда прямо действует на нервы. Ну что? Выкурим последний и сматываемся отсюда.
(Дождь опять припустил, и ветер усилился — воздух стал похож на разбитое зеркало. Берковицы жили на Парк-авеню, в районе верхних Восьмидесятых, и я предложил взять такси, но Мэри сказала: нет, что ты за барышня, пешочком дойдем, — и я понял, что она тоже странствует звездными путями, хотя по ней этого не видно. Мы шли медленно, словно это был теплый погожий день с бирюзовым небом и под ногами не твердый, скользкий тротуар, а жемчужный песок карибского пляжа. Парк-авеню не мой любимый бульвар — он полностью лишен шарма; а если бы миссис Ласкер[31] обсадила его весь тюльпанами, от вокзала Гранд-сентрал до Испанского Гарлема, толку все равно бы не было. Однако там есть дома, которые навевают воспоминания. Мы прошли мимо дома, где прожила последние годы жизни Уилла Кэсер, писательница, которой я бесконечно восхищался. Она жила там со своей компаньонкой Эдит Льюис; я часто сиживал перед их камином, пил сладкий херес "Бристольский крем" и наблюдал, как в спокойных небесно-голубых глазах мисс Кэсер играет огонь камина. На Сорок восьмой улице я узнал многоквартирный дом, где однажды присутствовал на небольшом полуофициальном обеде у сенатора и миссис Джон Ф. Кеннеди, в пору очень молодых и беззаботных. Но несмотря на любезные усилия хозяев, вечер оказался не столь интеллектуально насыщенным, как я предвкушал: когда дам отпустили и мужчины ушли из столовой, чтобы побаловать себя напитками и гаванскими сигарами, один из гостей, модельер со скошенным подбородком, некий Олег Кассини, задавил беседу своим монологом о поездке в Лас-Вегас и мириадах фигуранток, которых он там отсмотрел, об их статях, эротических достоинствах, финансовых запросах — совершенно загипнотизировав аудиторию, причем внимательнее всех, пофыркивая, его слушал будущий президент.
Когда мы дошли до Восемьдесят седьмой улицы, я показал на окно четвертого этажа в доме 1060 по Парк-авеню и сообщил Мэри: "Здесь жила моя мать. Это ее спальня. Она была красивой и очень умной, но не хотела жить. На то было много причин — по крайней мере, она так думала. Но, по сути, всё сводилось к ее мужу, моему отчиму. Он выбился из низов, вполне преуспел, она его боготворила, и он действительно был милым человеком. Но играл, попал в историю, присвоил крупную сумму денег, потерял свое дело, и его ждал Синг-Синг[32]".
Мэри покачала головой: "Прямо как мой парень. То же самое".
Мы стоим, смотрим на окно, нас заливает дождь.
"И вот однажды она нарядилась, пригласила гостей на обед; все говорили, как она мило выглядит. Но после обеда, перед тем как лечь спать, она выпила тридцать таблеток секонала и больше не проснулась".
Мэри рассержена, быстро шагает под дождем. "Она не имела права так поступить. Я этого не признаю. Это против моих убеждений".)
ПОПУГАЙ (кричит). Боже мой!
МЭРИ. Слыхал? Что я тебе говорила?
ПОПУГАЙ. Ой, вей! Ой, вей!
(Попугай, сюрреалистический коллаж зеленых, желтых и оранжевых осыпающихся перьев, восседает на жердочке красного дерева в неумолимо официальной гостиной мистера и миссис Берковиц; комната настаивала, что сделана вся из красного дерева: паркет, стенные панели, мебель — дорогая имитация грандиозной мебели какого-то стиля, черт знает какого, может быть, раннего гранд-конкурс. Стулья с прямыми спинками, канапе, которые могли бы стать испытанием для преподавателя осанки. Багровые бархатные шторы на окнах, закрытых несуразными горчичного цвета жалюзи. Над резной, красного дерева каминной полкой в рамке из красного дерева портрет щекастого, землистого мистера Берковица, в наряде английского сквайра, собравшегося на лисью охоту: алый камзол, шелковый галстук, под мышкой рог, под другой хлыст. Не знаю, что представляла собой остальная часть этого нескладного жилища, — я видел только кухню.)
МЭРИ. Ты чего смеешься? Что смешного?
Т. К. Ничего, мой ангел. Это твой перуанский табачок. Я так понимаю, мистер Берковиц — вольтижёр?
ПОПУГАЙ. Ой, вей!
МЭРИ. Заткнись! Пока я тебе башку не свернула к черту.
Т. К. Ага, начинаем сквернословить… (Мэри бурчит и крестится.) У птицы есть имя?
МЭРИ. Угу. Угадай.
Т. К. Полли.
МЭРИ (с искренним удивлением). Как ты догадался?
Т. К. Значит, он девушка.
МЭРИ. Это женское имя — значит, наверное, девушка. Девушка или нет, но стерва. Посмотри, сколько дерьма на полу. А я — убирай.
Т. К. Какие выражения.
ПОЛЛИ. Боже мой!
МЭРИ. Нервы не выдерживают. Надо бы поправиться. (Извлекается жестяная коробочка, косяки, щипчики для косяка, спички.) И посмотрим, не найдется ли чего на кухне. Очень захотелось пожевать.
(Холодильник Берковицев — мечта чревоугодника, рог изобилия, море калорий. Неудивительно, что у хозяина такие щеки. "Это да, — замечает Мэри, — оба жрут, как свиньи. Живот у нее… Как будто сейчас разродится пятерней. А ему все костюмы шьют на заказ — магазинное ничего не налазит. Хм, вкусненькое, я проголодалась. Эти кокосовые пирожки прямо просятся в рот. И кофейный торт — от ломтика не отказалась бы. Можно положить на них мороженое". Вынуты громадные бульонные чашки, Мэри наполняет их кокосовыми пирогами, кусками кофейного торта и накладывает сверху фисташковое мороженое кусками в кулак величиной. С этими яствами возвращаемся в гостиную и набрасываемся на них, как голодные сироты. Ничто так не обостряет аппетит, как трава. Разделались с первой порцией, подымили еще, и Мэри наполняет чашки еще основательнее.)
МЭРИ. Как чувствуешь?
Т. К. Хорошо чувствую.
МЭРИ. Как хорошо?
Т. К. Очень хорошо.
МЭРИ. Нет, скажи точно, что чувствуешь.
Т. К. Я в Австралии.
МЭРИ. Когда-нибудь был в Австрии?
Т. К. Не в Австрии. В Австралии. Не был, но сейчас я там. А все говорят, это скучное место. Много они знают! Самый лучший на свете серфинг. Я на доске, оседлал волну, высокую, как… как…
МЭРИ. Как самолет. Ха-ха.
Т. К. Она из расплавленных изумрудов. Волна. Солнце печет мне спину, брызги солят лицо, а вокруг голодные акулы. "Синяя вода, белая смерть". Потрясающая была картина, а? Голодные белые людоедки кругом, но меня они не беспокоят… честно, мне на них насра…
МЭРИ (глаза расширились от страха). Берегись, акулы! У них страшенные зубы. Калекой станешь на всю жизнь. На улицах побираться будешь.
Т. К. Музыку!
МЭРИ. Музыку! Точно! (Шатаясь, как боксер после нокдауна, она подходит к чудищу из красного дерева, до сих пор благополучно ускользавшему от моего внимания, — консоли с телевизором, проигрывателем и радио. Она возится с приемником и наконец находит гулкую музыку с латинским ритмом.
Бедра ее вращаются, пальцы щелкают, она изящна и вместе с тем раскованна, словно вернулась в чувственную ночь своей молодости и танцует с призрачным партнером, вспомнив старую хореографию. Это волшебство, потому что ее тело сбросило возраст и, послушное барабанам и гитарам, очерчивает собой тончайшие смены ритма; она в трансе, на нее снизошла благодать, как это предположительно бывает со святыми во время видений. Я тоже слышу музыку, она пробирает меня как амфетамин — каждая нота отдается во мне отдельно и ясно, как удары церковного колокола тихим зимним воскресеньем. Я иду к ней, в ее объятия, и мы движемся слитно, смеясь, изгибаясь, и даже когда музыку прерывает диктор, тараторящий по-испански со скоростью кастаньет, мы продолжаем танец, потому что музыка застряла у нас в головах, как мы сами застряли в смехе и друг у друга в объятиях; она все громче, громче, так громко, что мы не слышим, как щелкнул замок, как открылась и закрылась дверь.)
ПОЛЛИ. Боже мой!
ЖЕНСКИЙ ГОЛОС. Что это? что происходит?
ПОЛЛИ. Ой, вей! Ой, вей!
МЭРИ. А, здравствуйте, миссис Берковиц. И мистер Берковиц. Как поживаете?
(Они вплывают, как надувные Микки — и Минни-Маус на нью-йоркском параде в День благодарения[33]. Хотя ничего мышиного в этой паре нет. Их разъяренные глаза — ее сквозь очки в оправе с блестками — озирают сцену: наши шаловливые усы из мороженого, комнату, наполненную едким запахом марихуаны. Миссис Берковиц подходит к приемнику и выключает радио.)
МИССИС БЕРКОВИЦ. Кто этот человек?
МЭРИ. Я не знала, что вы дома.
МИССИС БЕРКОВИЦ. Как видите. Я вас спрашиваю: кто этот человек?
МЭРИ. Он мой друг. Помогает мне. Сегодня работы много.
МИСТЕР БЕРКОВИЦ. Ты пьяна.
МЭРИ (притворно ласковым голосом). Как это вы говорите?
МИССИС БЕРКОВИЦ. Он сказал, что вы пьяны. Я потрясена. Честно вам скажу.
МЭРИ. Раз уж мы заговорили честно, я вам честно вот что скажу: сегодня я последний день у вас ишачила — я вам отказываю.
МИССИС БЕРКОВИЦ. Вы мне отказываете?
МИСТЕР БЕРКОВИЦ. Вон отсюда! Пока полицию не вызвали.
(Без лишних слов мы собираем наше имущество. Мэри машет попугаю: "Пока Полли. Ты молодец. Хорошая девочка. Я просто шутила". И у двери, где сурово воздвиглись ее бывшие наниматели, она объявляет: "Имейте в виду, я за всю жизнь капли в рот не взяла".
Внизу дождь льет по-прежнему. Мы бредем по Парк-авеню, потом переходим на Лексинггон.)
МЭРИ. Говорила тебе — надутые.
Т. К. В музей их, в музей.
(Но оживление нас покинуло, перуанская листва выветривается, начинается отходняк, доска подо мной уходит под воду, и акулы, если попадутся мне на глаза, испугают до полусмерти.)
МЭРИ. А мне еще к миссис Кронкайт. Но она хорошая, простит меня, если не приду до завтра. Пойду-ка я домой.
Т. К. Давай поймаю тебе такси.
МЭРИ. Терпеть не могу с ними собачиться. Эти таксисты не любят цветных. Даже когда сами цветные. Нет, поеду на метро с Восемьдесят шестой.
(Мэри живет в Бронксе, возле стадиона "Янки"; говорит, что семье в квартире быдо тесно, но теперь она одна, квартира кажется огромной, и ей страшно. "Поставила по три замка на каждую дверь, а окна забила гвоздями. Купила бы овчарку, да придется надолго одну оставлять. Я знаю, каково быть одной — собаке этого не пожелаю".)
Т. К. Мэри, поезжай, я заплачу за такси.
МЭРИ. На метро гораздо быстрее. Но я хочу зайти в одно место. Оно тут недалеко.
(Место это — узенькая церквушка, стиснутая между двумя широкими зданиями в переулке. Внутри два коротких ряда скамеек и маленький алтарь, над ним гипсовый распятый Христос. Сумрак полон запахом благовоний и воска. Женщина у алтаря зажигает свечу, и свет ее трепетен, как сон больного духа; в остальном мы здесь единственные молящиеся. Мы стоим на коленях в заднем ряду, и Мэри достаёт из сумки пару четок — "я всегда ношу пару лишних", — одну для себя, другую для меня, хотя я не знаю, как с ними обращаться, никогда не держал их в руках. Мэри шепчет, шевеля губами.)
МЭРИ. Боже. Милостивый. Пожалуйста, помоги мистеру Траску, чтобы он бросил пить и его вернули на работу. Пожалуйста, Господи, не оставь миссис Шоу книжным червем и старой девой; она должна принести в мир Твоих чад. И прошу Тебя, Господи, не забудь моих сыновей, и дочь, и внуков, никого не забудь. И пожалуйста, не позволь родным мистера Смита отправить его в приют — он не хочет туда и все время плачет…
(Список ее многочисленнее бусин в ее четках, и в просьбах ее горячее сияние, как в огоньке алтарной свечи. Она умолкает и оглядывается на меня.)
МЭРИ. Ты молишься?
Т. К. Да.
МЭРИ. Я тебя не слышу.
Т. К. Я молюсь за тебя, Мэри. Хочу, чтобы ты жила вечно.
МЭРИ. За меня не молись. Я уже спасенная. (Она берет меня за руку и держит.) Помолись за мать. Помолись за всех, чьи души заблудились в темноте. Педро, Педро!
Время: декабрь 1977 года.
Место: нью-йоркский ресторан "Четыре времени года".
Человек, пригласивший меня на ланч, Джордж Клакстон, предложил встретиться в полдень и не объяснил, почему назначает такой ранний час. Вскоре, однако, я понял причину: за тот год с лишним, что мы не виделись, Джордж Клакстон, мужчина более или менее воздержанный, превратился в горького пьяницу. Едва мы уселись, как он заказал двойную порцию "Дикой индейки" ("Чистого, пожалуйста, без льда"), а через пятнадцать минут попросил повторить.
Я был удивлен — и не только размерами его жажды. Он прибавил килограммов пятнадцать, пуговицы его жилета в полоску держались в петлях из последних сил, а былой румянец, приобретенный благодаря теннису или регулярным пробежкам, сменился нехорошей бледностью, как будто он только что вышел из тюрьмы. Кроме того, он щеголял в темных очках, и я подумал: какая театральность! Вообразить, чтобы славный простец Джордж Клакстон, надежно окопавшийся на Уолл-стрит, живущий в Гринвиче, или Уэстпорте, или где-то там еще с женой Гертрудой, или Алисой, или как ее там, с тремя, четырьмя или пятью детьми, — вообразить, чтобы этот Джордж глотал одну за одной двойные "индейки" и носил темные очки!
Я с трудом удержался от того, чтобы спросить напрямик: "Слушай, какая чертовщина с тобой приключилась?" И спросил: "Как ты, Джордж?"
ДЖОРДЖ. Прекрасно. Прекрасно. Рождество. Черт. Просто не поспеваю за ним. Не жди от меня открытки. В этом году вообще не посылаю.
Т. К. Правда? У тебя это было вроде обычая — открытки. Семейные сценки, с собаками. А как семья?
ДЖОРДЖ. Растет. Старшая дочь родила второго. Девочку.
Т. К. Поздравляю.
ДЖОРДЖ. Мы хотели мальчика. Если бы родился мальчик, его назвали бы как меня.
Т. К. (думая: "Зачем я здесь? Зачем обедаю с этим занудой? Мне с ним скучно. Всегда было скучно"). А Алиса? Алиса как?
ДЖОРДЖ. Алиса?
Т. К. Я хотел сказать — Гертруда.
ДЖОРДЖ (нахмурясь, ворчливо). Рисует. Ты знаешь, у нас дом на проливе Лонг-Айленд. Свой пляжик. Она весь день сидит взаперти у себя в комнате и пишет красками вид из окна. Лодки.
Т. К. Мило.
ДЖОРДЖ. Не уверен. Она закончила колледж Софии Смит. Гуманитарное отделение. Немного рисовала до того, как мы поженились. Потом забросила. Как будто бы. А теперь все время рисует. Все время. Запершись у себя. Официант, пришлите метрдотеля с меню. А мне еще одно двойное. Без льда.
Т. К. Очень по-английски, а? Чистый виски без льда.
ДЖОРДЖ. Мне нерв удалили. От холодного зуб болит. Знаешь, от кого я получил рождественскую открытку? От Мики Маноло. Помнишь, богатый мальчик из Каракаса? В нашем классе.
(Я, конечно, не помнил Мики Маноло, но кивнул, изобразив "да, да". Я бы и Джорджа Клакстона не помнил, если бы он не отслеживал меня все эти сорок с лишним лет, с тех пор, как мы учились в одной на редкость безобразной частной школе. С этим честным, как доллар, спортивным малым из благополучной пенсильванской семьи у меня не было ничего общего, а союз наш образовался потому, что я писал за него сочинения, а он делал за меня уроки по алгебре и на экзаменах подбрасывал ответы. В результате на меня свалилась сорокалетняя "дружба" с обязательным ланчем раз в год или в два.)
Т. К. В этом ресторане очень редко видишь женщин.
ДЖОРДЖ. Этим он мне и нравится. Не слышишь бабьей болтовни. Здесь приятный мужской дух. Знаешь, я вряд ли буду есть. Жевать больно.
Т. К. Яйца-пашот?
ДЖОРДЖ. Я хочу тебе кое-что рассказать. Может, ты мне что-то посоветуешь.
Т. К. Люди, следовавшие моим советам, обычно об этом жалели. Впрочем…
ДЖОРДЖ. Это началось в июне. Джеффри как раз закончил колледж — это мой младший сын. Была суббота, мы с ним на нашем пляжике красили лодку. Джеф пошел в дом за пивом и бутербродами, и, пока его не было, я вдруг разделся и полез купаться. Вода была еще холодная. До июля в проливе по-настоящему купаться невозможно. Но мне захотелось.
Заплыл довольно далеко, лежу на спине и смотрю на дом. Дом у нас прекрасный: гараж на шесть машин, бассейн, корты — жаль, что нам так и не удалось тебя заманить. В общем, лежу на спине, доволен жизнью и вдруг замечаю в воде бутылку.
Обыкновенная стеклянная бутылка из-под газировки. Кто-то заткнул ее пробкой и запечатал липкой лентой. Но я увидел, что внутри — бумажка, записка. Мне стало смешно. Я занимался этим в детстве — бросал в воду бутылки с записками: "Помогите! Человек пропал в море!"
Я поймал бутылку и поплыл к берегу. Интересно, что там внутри. Это была записка месячной давности, написана девочкой в Ларчмонте. Читаю: "Здравствуй, незнакомец! Меня зовут Линда Райли, мне двенадцать лет. Если ты найдешь это письмо, пожалуйста, напиши мне, где и когда ты его нашел. Если напишешь, я пришлю тебе коробку домашних ирисок".
Штука в том, что когда Джеф вернулся с бутербродами, я ему про бутылку не сказал. Не знаю почему, но не сказал. Теперь жалею. Тогда, может, ничего бы и не случилось. Это был мой маленький секрет, которым мне не хотелось делиться. Шутка.
Т. К. Ты уверён что не хочешь есть? Я возьму только омлет.
ДЖОРДЖ. Ладно, омлет, совсем мягкий.
Т. К. И ты написал этой юной даме, мисс Райли?
ДЖОРДЖ (нерешительно). Да. Да, написал.
Т. К. Что ты написал?
ДЖОРДЖ. В понедельник, когда пришел на работу и полез в портфель, нашел там записку. Говорю "нашел", потому что не помнил, как положил ее туда. И у меня возникла смутная мысль, что хорошо бы послать ей открытку — ну, просто жест вежливости. В тот день у меня был ланч с клиентом, большим любителем мартини. Я за ланчем никогда не пил — да и в другое время не увлекался. А тут выпил два мартини, и, когда вернулся в контору, голова у меня малость кружилась. Вот я сел и написал этой девочке длинное письмо; не надиктовал, а написал от руки, рассказал ей, где я живу и как нашел ее письмо, пожелал ей успехов и написал какую-то глупость насчет того, что, хотя мы и не знакомы, я шлю ей самые теплые дружеские пожелания.
Т. К. Двухкоктейльное послание. Но что плохого-то?
ДЖОРДЖ. "Серебряные пули". Это у мартини такое прозвище. "Серебряные пули".
Т. К. А как же омлет? Неужели даже не притронешься?
ДЖОРДЖ. Дьявол! Болят, проклятые.
Т. К. Он вполне хороший. Для ресторанного омлета.
ДЖОРДЖ. Примерно через неделю прибыла большая коробка мягких ирисок. Ко мне в контору. Шоколадные ириски с орехами-пекан. Я пустил ее по кругу, сказал, что сварила дочь. Кто-то из моих ребят говорит: "Как же! Побожиться могу, у нашего Джорджа тайная подружка!"
Т. К. И письмо с ирисками прислала?
ДЖОРДЖ. Нет. Но я написал благодарственную записку. Совсем короткую. Дашь сигарету?
Т. К. Давным-давно бросил.
ДЖОРДЖ. А я только начал. Правда, сам не покупаю. Стреляю иногда. Официант, не принесете пачку сигарет? Все равно какие, только не ментоловые. И еще одну "индюшку", ладно?
Т. К. Я вылью кофе.
ДЖОРДЖ. В ответ на записку получаю письмо. Длинное письмо. Оно меня взбудоражило. Она вложила свою фотокарточку, цветной "поляроид". В купальнике, стоит на берегу. Может, ей и двенадцать лет, но выглядела на шестнадцать. Красивая девочка с черными кудрями и ярко-синими глазами.
Т. К. Тона Гумберта Гумберта[34].
ДЖОРДЖ. Кого?
Т. К. Да так. Персонаж из романа.
ДЖОРДЖ. Я не читаю романов. Терпеть не могу читать.
Т. К. Знаю. В конце концов, кто за тебя писал сочинения? Так что тебе написала мисс Линда Райли?
ДЖОРДЖ (помолчав секунд пять). Это было грустное письмо. Трогательное. Писала, что живет в Ларчмонте не очень давно, что у нее нет друзей, что побросала в воду десятки бутылок, но нашел одну и ответил только я. Писала, что она из Висконсина, отец ее умер, у нового мужа матери трое своих дочерей, и все они ее не любят. Письмо было на десяти страницах, без ошибок. Много умных замечаний. Но тон был несчастный. И, по ее словам, она надеется, что я ей еще напишу, и, может быть, сумею приехать в Ларчмонт, и мы где-нибудь встретимся. Тебе не надоело слушать? Если надоело…
Т. К. Нет. Продолжай, пожалуйста.
ДЖОРДЖ. Я сохранил карточку. Положил ее в бумажник. Вместе с фотографиями моих ребят. Понимаешь, из-за письма я стал думать о ней как о своём ребенке. Не мог забыть это письмо. И в тот вечер, когда ехал на поезде домой, я сделал то, чего почти никогда не делаю. Я пошел в салон-вагон, заказал две хорошие порции виски и стал перечитывать письмо, еще и еще. Заучил его, наверное, наизусть. А дома сказал жене, что у меня — неотложная работа. Закрылся у себя и начал писать письмо Линде. Писал до полуночи.
Т. К. И все это время пил?
ДЖОРДЖ (с удивлением). А что?
Т. К. Это могло повлиять на содержание.
ДЖОРДЖ. Да, пил, и письмо получилось, думаю, довольно эмоциональное. Но я, правда, огорчался за девочку. Очень хотелось ей помочь. Написал ей о неприятностях, которые были у моих детей. О прыщах у Гарриет и о том, что у нее никогда не было мальчика. Пока ей не сделали пилинг. И о том, как мне самому несладко приходилось в детстве.
Т. К. Да? Я думал, у тебя была идеальная жизнь идеального американского юноши.
ДЖОРДЖ. Я показывал людям то, что хотел им показывать. Внутри было немного по-другому.
Т. К. Меня ты обманул.
ДЖОРДЖ. Около полуночи в дверь постучалась жена. Спрашивала, не случилось ли чего. Я велел ей идти спать — мне надо закончить срочное деловое письмо, а когда закончу, сразу отвезу его на почту. Она спросила, не потерпит ли оно до утра — уже первый час. Я вышел из себя. За тридцать лет брака могу по пальцам перечесть случаи, когда я ругался с ней. Гертруда чудесная женщина, чудесная. Я люблю ее всей душой. Люблю, черт возьми! А тут на нее закричал: нет, оно не может ждать. Его надо отправить сегодня. Это очень важно.
(Официант принес Джорджу пачку сигарет, уже распечатанную, и сам поднес ему огонь, что было очень кстати: пальцы у Джорджа тряслись, и вряд ли он смог бы без ущерба для себя зажечь спичку.)
Черт возьми, это в самом деле было важно, Я чувствовал, что если не отправлю письмо той же ночью, то уже никогда не отправлю. Может быть, на трезвую голову я решу, что оно слишком чувствительное или еще какое-то. А тут эта несчастная девочка, которая открыла мне душу: каково ей будет, если она не получит от меня ни слова в ответ? Нет. Я сел в машину, приехал к почте и, как только бросил письмо, сунул в ящик, почувствовал такую усталость, что просто не смог ехать домой. Уснул в машине. Когда проснулся, уже рассвело, но жена еще спала и не слышала, как я вошел.
Я едва успевал на поезд; времени оставалось — только побриться и переодеться. Пока я брился, в ванную вошла Гертруда. Она улыбалась, она не вспоминала мою вчерашнюю вспышку. Но в руках у нее был мой бумажник. Она говорит: "Джордж, я хочу увеличить выпускную фотографию Джефа для твоей матери", — и с этими словами начинает перебирать карточки в бумажнике. А я и не думал ничего, пока она вдруг не сказала: "Кто эта девочка?"
Т. К. А это — юная дама из Ларчмонта?
ДЖОРДЖ. Тут бы мне и объяснить, в чем дело. А я… Словом, я сказал, что это дочь одного моего знакомого по электричке. Сказал, что он показывал ее в поезде другим спутникам и забыл на стойке. Вот я и положил ее в бумажник, чтобы отдать ему, когда увидимся.
Garçon, un autre de Wild Turkey, s'il vous plaît[35].
Т. К. (официанту). Только на этот раз одинарную.
ДЖОРДЖ (неприятно любезным тоном). Ты хочешь сказать, что я выпил лишнего?
Т. К. Если возвращаешься на работу, — да.
ДЖОРДЖ. Но я не возвращаюсь на работу. Я не был там с начала ноября. Считается, что у меня нервное расстройство. Переутомление. Считается, что я мирно отдыхаю в домашней обстановке и за мной нежно ухаживает преданная жена. Которая заперлась у себя в комнате и пишет картины с лодками. Лодку. Снова и снова все ту же проклятую лодку.
Т. К. Джордж, мне надо в туалет.
ДЖОРДЖ. Ты не сбегаешь от меня? Не сбегаешь от старого школьного друга, который подбрасывал тебе ответы по алгебре?
Т. К. Все равно я провалился! Буду через две минуты.
(Мне не нужно было в туалет; мне нужно было собраться с мыслями. У меня не хватало характера, чтобы удрать и схорониться где-нибудь в тихом кинотеатре, но и к столу возвращаться не хотелось до смерти. Я вымыл руки, причесался. Вошли двое и расположились перед писсуарами. Один сказал: "Этот там набрался. Сперва он даже показался знакомым". Другой ответил: "Не сказать, что незнакомый. Это Джордж Клакстон". — "Брось!" — "Мне ли не знать? Он был моим начальником". — "Господи! Да что с ним?" — "Разное рассказывают". Оба умолкли — должно быть, из уважения ко мне. Я вернулся в зал.)
ДЖОРДЖ. Так ты не сбежал?
(Он как будто немного обмяк и протрезвел. Без особых приключений сумел зажечь спичку и поднести к сигарете.)
Готов дослушать остальное?
Т. К. (молча, ободряющий кивок).
ДЖОРДЖ. Жена ничего не сказала, засунула фото в бумажник, и всё. Я продолжал бриться, но два раза порезался. Давно уже не напивался и забыл, что такое похмелье. Пот, брюхо — чувство было такое, будто гадишь бритвами. Я сунул в портфель бутылку бурбона и, войдя в поезд, отправился прямиком в уборную. Там первым делом порвал фотографию и бросил в унитаз. Потом сел и откупорил бутылку. Поначалу меня чуть не вырвало. И жарко там было; как в пекле. Как в аду. Но понемногу стал успокаиваться и спросил себя: ладно, с чего я так распсиховался? Ведь я не сделал ничего плохого. Но, когда встал, увидел разорванный снимок, плававший в унитазе. Я спустил воду, клочки фотографии — ее лицо, руки, ноги — закружились в водовороте, и у меня закружилась голова: я почувствовал себя убийцей, словно взял нож и зарезал ее.
К тому времени, когда поезд остановился на вокзале, я понял, что не в состоянии совладать с работой, — пошел в Йельский клуб и снял комнату. Позвонил оттуда секретарше и сказал, что должен ехать в Вашингтон, вернусь только завтра. Потом позвонил жене, что возникло срочное дело и я заночую в клубе. Потом лег в постель и решил: просплю весь день — выпью стаканчик, чтобы расслабиться, прогнать мандраж, и усну. Но не смог, не смог, пока не уговорил всю бутылку. Зато уж и поспал! До следующего утра, наверное до десяти.
Т. К. Часов двадцать?
ДЖОРДЖ. Около того. Но когда проснулся, почувствовал себя вполне прилично. В "Йеле" отличный массажист, немец, руки сильные, как у гориллы. Кого угодно поднимет на ноги. Сходил в сауну, потом этот эсэсовский массаж — и под ледяной душ. Я остался в клубе, пообедал. Не пил, но нажрался, скажу, тебе, как удав. Четыре ягнячьи отбивные, две печеные картофелины, пюре из шпината, кукурузный початок, литр молока, два пирога с черникой…
Т. К. Тебе не мешало бы сейчас поесть.
ДЖОРДЖ (рявкнув, с неожиданной грубостью). Заткнись!
Т. К. (Молчание).
ДЖОРДЖ. Извини. Понимаешь, я как бы с собой разговаривал. Как бы забыл, что ты здесь. А твой голос…
Т. К. Понимаю. В общем, ты сытно пообедал и чувствовал себя хорошо.
ДЖОРДЖ. Вот именно. Вот именно. Приговоренный сытно пообедал. Сигарету?
Т. К. Я не курю.
ДЖОРДЖ. Правильно делаешь. Не кури. Я много лет не курил.
Т. К. Давай я тебе зажгу.
ДЖОРДЖ. Благодарю, я вполне способен зажечь спичку без того, чтобы взорвать этот кабак.
Так на чем мы остановились? А, да, смертник направляется в свою контору, тихый и просветленный.
Была среда, вторая неделя июля, пекло. Я сидел один в кабинете, и вдруг звонит секретарша и говорит, что меня просит к телефону мисс Райли. Я не сразу сообразил и спрашиваю: кто? Что ей надо? Секретарша говорит: по личному вопросу. Тут до меня дошло. Я сказал: "Да-да, соедините".
Слышу: "Мистер Клакстон, это Линда Райли. Я получила ваше письмо. Такого милого письма я никогда не получала. Я чувствую, вы настоящий друг, поэтому и рискнула вам позвонить. Я надеялась, что вы сумеете мне помочь. Потому что у меня неприятность, и, если вы не поможете, тогда не знаю, что мне делать". Нежный девичий голосок, но такой взволнованный, задыхающийся, что я попросил ее говорить помедленнее. "У меня мало времени, мистер Клакстон. Я звоню сверху, а мама в любую минуту может взять трубку внизу. Дело в том, что у меня собака. Джимми. Ему шесть лет, но он резвый, как не знаю кто. Он у меня с тех пор, когда я была маленькой, и, кроме него, у меня никого нет. Он настоящий джентльмен, не представляете, какой симпатичный. А мама собирается его усыпить. Я умру! Просто умру. Мистер Клакстон, пожалуйста, вы можете приехать в Ларчмонт? Я вас встречу у магазина "Сейфуэй" вместе с Джимми, и вы сможете его забрать. Спрячете его где-нибудь, а потом мы придумаем, что делать. Больше не могу говорить. Мама идет по лестнице. Завтра позвоню, как только получится, и назначим день…"
Т. К И что ты сказал?
ДЖОРДЖ. Ничего. Она положила трубку.
Т. К. Но что сказал бы?
ДЖОРДЖ. Ну, как только она положила трубку, я решил, что, когда перезвонит, я скажу "да". Да, помогу бедной девочке спасти собаку. Это не значит, что я взял бы ее домой. Можно было пристроить ее в питомник или еще куда-нибудь. И если бы всё сложилось иначе, так бы и сделал.
Т. К. Понятно. Она больше не позвонила.
ДЖОРДЖ. Официант, можно еще одну темненькую? И, пожалуйста, стакан "Перье". Нет, она позвонила. И разговор был короткий: "Мистер Клакстон, извините, я улизнула, звоню от соседей, тороплюсь. Вчера вечером мама нашла письма, те, что вы мне писали. Она ненормальная, и муж ее ненормальный. Они выдумали какие-то ужасные вещи, а утром она сразу увезла Джимми. Больше не могу говорить, может, позже позвоню".
Но больше никаких вестей от нее не было — то есть от нее самой. А через несколько часов мне позвонила жена; думаю, около трех. Она сказала: "Дорогой, приезжай сюда, как только сможешь". Голос у нее был неестественно спокойный, и я понял, что она страшно огорчена. И даже наполовину догадался, из-за чего. Но притворился удивленным, когда она сказала: "Здесь двое полицейских. Один из Ларчмонта, другой местный. Они хотят с тобой поговорить. О чем, не объясняют".
Я не стал связываться с поездом. Нанял лимузин. Знаешь, с баром внутри. Дорога недолгая, чуть больше часа, но я умудрился дернуть порядком "Серебряных пуль". Помогло не очень; я был сильно испуган.
Т. К. Почему, скажи на милость? Ты ничего не сделал. Выступил Добрым Человеком. Дружба по переписке.
ДЖОРДЖ. Если бы все так ладно. И опрятно. Короче, когда приехал домой, в гостиной сидели двое полицейских и смотрели телевизор. Жена угощала их кофе. Она хотела выйти из комнаты, но я сказал: нет, останься и послушай, не знаю, что уж там. Оба полицейских были очень молодые и смущались. Как-никак, я богатый человек, заметный член общества, хожу в церковь, отец пятерых детей. Их я не боялся. Гертруду.
Полицейский из Ларчмонта обрисовал ситуацию. От мистера Генри Уилсона и его жены к ним поступила жалоба: их двенадцатилетняя дочь Линда Райли получает письма "сомнительного характера" от пятидесяти-двухлетнего мужчины, а именно от меня, и, если я не дам удовлетворительных объяснений, они намерены подать в суд.
Я рассмеялся. Я был благодушен, как Санта-Клаус. Рассказал им всё как было. О том, как нашел бутылку. Ответил ей только потому, что люблю шоколадные ириски. Они улыбались, извинялись, шаркали большими ногами и говорили: сами понимаете, у родителей в наши дни бывают самые нелепые идеи. Единственным, кто не воспринял всё это как дурацкую шутку, была Гертруда. Я еще продолжал давать объяснения и даже не заметил, как она вышла из комнаты.
Полицейские уехали. Я знал, где найду ее, — в комнате, в той, где она занимается живописью. На дворе стемнело, она сидела па стуле и смотрела в темноту. Сказала мне: "Этот снимок у тебя в бумажнике. Это она?" Я стал отпираться, и тогда она сказала: "Джордж, прошу тебя, не нужно лгать. Тебе больше не нужно будет лгать. Никогда".
Спать она легла в той комнате. И спит там с тех пор постоянно. Запирается там и пишет лодки. Лодку.
Т. К. Допустим, ты вел себя немного опрометчиво. Но почему такая непреклонность?
ДЖОРДЖ. Я тебе скажу почему. Это был у нас не первый визит полиции.
Семь лет назад вдруг поднялась сильная метель. Я ехал на своей машине и, хотя был недалеко от дому, несколько раз сбился с пути. Спрашивал у людей дорогу. В том числе один раз у ребенка, у девочки. Через несколько дней к нам явились полицейские. Меня не было дома, они говорили с Гертрудой. Сказали, что во время недавней метели человек, по описаниям похожий на меня и ехавший на "бьюике" с моим номером, вышел из машины и обнажился перед девочкой. Завел с ней непристойный разговор. Девочка, по ее словам, записала номер машины на снегу под деревом, и, когда метель кончилась, его еще можно было разобрать. Номер был, действительно, мой, но всё остальное — выдумка. Я убедил Гертруду и убедил полицейских, что девочка либо врет, либо ошиблась с номером.
Но теперь полиция приехала второй раз. По поводу другой девочки.
И теперь моя жена сидит у себя в комнате. Пишет. Потому что не верит мне. Она считает, что девочка, записавшая номер на снегу, говорила правду. Я не виноват. Бог свидетель, детьми клянусь — не виноват. Но жена запирается у себя и смотрит в окно. Она мне не верит. А ты?
(Джордж снял темные очки и протер салфеткой. Теперь я понял, почему он их носит. Не потому, что пожелтевшие белки были испещрены красными прожилками. А потому, что глаза его было похожи на раздробленные призмы. Я никогда не видел столь прочно внедрившейся боли, страдания — как будто нож промахнувшегося хирурга изуродовал его навеки. Это было невыносимо, и, когда он посмотрел на меня, я невольно отвел взгляд.)
Ты мне веришь?
Т. К. (потянувшись через стол и сжав его руку так, словно от этого зависела жизнь). Конечно, Джордж. Конечно, я тебе верю.
Место: площадь Джексон-сквер, названная в честь Эндрю Джексона, — трехсотлетний оазис посреди Французского квартала в Новом Орлеане, скромных размеров парк, над которым высятся серые башни собора Святого Людовика, и, может быть, самые элегантные в Америке многоквартирные дома жилой — комплекс Понталба.
Время: 26 марта 1979 гола, роскошный весенний день. Бугенвиллия стелется по стенам, азалиилезут вверх, торговцы торгуют (арахисом, розами, жаренными креветками в бумажных совках), возчики катают в колясках, запряженных лошадьми, судовые гудки гудят неподалеку на Миссисипи, высоко в серебристом воздухе подпрыгивают веселые шарики, привязанные к смеющимся, скачущим детям.
"Ну и носит мальчика по свету", — жаловался мой дядя Бад, коммивояжер, когда ему удавалось оторваться от "Джин-физа", слезть с качалки на веранде и отправиться в дорогу. Да, мальчика и вправду носит: только за последние несколько месяцев х побывал в Денвере, Шайенне, Бьюте, Солт-Лейк-Сити, Ванкувере, Сиэтле, Портленде, Лос-Анджелесе, Бостоне, Торонто, Вашингтоне, Майами. Но если бы кто спросил, я, наверное, сказал бы — и не покривил душой: "Да нигде я не был, всю зиму просидел в Нью-Йорке".
И все же носит мальчика. Вот я снова на родине, в Новом Орлеане. Загораю на скамейке в парке Джексон-сквер, со школьных лет любимом месте, где можно вытянуть ноги, поглазеть и послушать, позевать, почесаться, помечтать и поговорить с собой. Вы, может быть, из тех, кто с собой не разговаривает. То есть вслух. Может быть, вы думаете, что это занятие для сумасшедших. Я лично думаю, что это здоровое занятие. Ты в компании, никто с тобой не спорит, городи что хочешь, выговаривайся.
Взять, например, вот эти дома Понталба. Затейливые, изящные здания, с кружевными чугунными решетками балконов и жалюзи на окнах. Первые многоквартирные дома, построенные в Соединенных Штатах; в этих высоких, просторных, аристократических комнатах до сих пор обитают родственники первых жильцов. Долгое время я имел зуб на Понталбу. И вот почему. Когда-то, в возрасте лет девятнадцати или около того, у меня была квартирка в нескольких кварталах отсюда, на Ройал-стрит, запущенная тараканья квартирка, сотрясавшаяся в судорогах всякий раз, когда по узкой улице внизу с лязгом проезжал трамвай. Она не отапливалась: зимой страшно было вылезти из постели, волглым летом ты будто плавал в теплом курином бульоне. Меня не оставляли фантазии о том, как в один прекрасный день я перееду из этой дыры в небесные чертоги Понталбы. Но если бы это и было мне по карману, я бы все равно никогда туда не попал. Получить там квартиру можно, только если умер жилец и завещал ее вам; а так, если квартира освобождается, Новый Орлеан обыкновенно предлагает ее кому-нибудь из своих выдающихся граждан по весьма условной цене.
По этой площади ходило много роковых господ. Пираты. Сам Лафитт[36]. Бонни Паркер и Клайд Барроу. Хьюи Лонг[37]. Прогуливалась под алым зонтиком Графиня Вилли Пьяцца, содержательница одного из шикарнейших maisons de plaisir[38] в квартале красных фонарей; дом ее славился экзотическим десертом — свежими вишнями, сваренными в сливках, приправленными абсентом и подаваемыми в вагине возлежащей красотки-квартеронки. И другая дама, совсем не похожая на Графиню Вилли: Энни Кристмас, хозяйка грузового баркаса, ростом в два метра десять, — люди частенько видели, как она несет под мышками два трехпудовых бочонка с мукой. И Джим Буи[39]. И мистер Недди Фландерс, элегантный джентльмен восьмидесяти или девяноста лет, который до недавнего времени каждый вечер приходил на площадь и, подыгрывая себе на губной гармонике, с полуночи до рассвета бил чечетку с марионеточной легкостью и проворством. Типы. Я мог бы перечислить не одну сотню.
Ой-ой. Что я слышу? Неприятность. Свара. Мужчина и женщина, цветные; мужчина плотный, с бычьей шеей, стильно подстриженный, но с вялыми манерами; она — худая, лимонного цвета, визгливая, но почти хорошенькая.
ОНА. Козел. Что значит — зажала? Ничего я не зажала. Козел.
ОН. Заткнись. Я тебя видел. Я считал. Три мужика. Шестьдесят долларов. Ты должна мне тридцать.
ОНА. Чтоб тебе сдохнуть, ниггер. Так бы и отрезала тебе ухо бритвой. Печень бы тебе вырезать и кошкам скормить. Глаза тебе скипидаром выжечь. Слышишь, ниггер? Только скажи еще раз, что вру.
ОН (умасливает). Золотко…
ОНА. Золотко. Я тебе позолочу.
ОН. Мисс Миртл. Что я видел, то я видел.
ОНА (медленно, со змеиной растяжкой). Урод. Черный выродок. У тебя и матери не было. Из собачьей жопы родился.
(Дает ему оплеуху. Сильную. Поворачивается и уходит с высоко поднятой головой. Он не идет за ней — стоит и трет щеку.)
Я гляжу на весеннюю беготню детей с шариками, вижу, как они жадно окружают ручную тележку торговца с лакомством под названием "Сладкий роток" — струганый лед, политый радужно-яркими сиропами. Вдруг вспоминаю, что сам проголодался и хочу пить. Подумываю, не пойти ли на Французский рынок, поесть румяных пончиков, выпить вкусного горького кофе с цикорием, который умеют варить только в Новом Орлеане. Это самое лучшее из меню "У Антуана" — ресторан, кстати, паршивый. Как и большинство здешних знаменитых едален. У Галлатуара неплохо, но всегда битком; столы там не бронируют, надо долго стоять в очереди, а оно того не стоит, по крайней мере на мой вкус. И только я решился пойти на рынок, как меня отвлекают. Если я что ненавижу — это когда люди подкрадываются сзади и говорят…
ГОЛОС (хрипловато-пропитой и мужественный, хотя женский). Угадай с двух раз. (Молчание.) Ну, Жокей. Ты же знаешь, это я. (Молчание; потом убирает ладони с моих глаз и, с некоторым раздражением.) Жокей, ты что же, не понял, что это я? Джунбаг?
Т. К. Не может быть! Большая Джунбаг Джонсон! Comment ça va?[40]
ДЖУНБАГ ДЖОНСОН (с веселым смехом): Сова, сова. К чему подробности? Встань, малыш. Обними старуху Джунбаг. Ох и тощий же. Как в те года, когда мы познакомились. Сколько ты весишь, Жокей?
Т. К. Пятьдесят шесть. Пятьдесят шесть с половиной.
(Обнять ее трудновато— она весит вдвое больше. Мы знакомы уже сорок лет — с той поры, когда я жил в унылой квартире на Ройал-стрит и частенько заглядывал в ее заведение — шумный портовый бар, где она хозяйничает по сей день. Будь у нее розовые глаза, она сошла бы за альбиноса — кожа у нее белая, как лилия, и такого же цвета курчавые редкие волосы. [Как-то она сказала мне, что поседела за одну ночь, когда ей не было шестнадцати. Я переспросил: "За одну ночь?" — "Да, из-за американских горок и балды Эда Дженкинса. Одно за другим подряд. Как-то вечером мы прокатились на американских горках у озера и сели в последнюю тележку. Она отцепилась, взбесилась, мы чуть не слетели к черту с рельсов, а наутро у меня появилась седина. А через неделю случилось это дело со знакомым парнем, Эдом Дженкинсом. Подруга мне сказала, со слов брата, что такой большой балды, как у Эда, свет не видывал. Эд был симпатичный парень, но тощенький и ростом не намного выше тебя, — я не поверила. И вот как-то говорю ему в шутку: "Эд Дженкинс, я слышала, у тебя огромная балда". — "Ага, — он говорит, — я тебе покажу". И показал; я вскрикнула, и он говорит: "А теперь я ее в тебя засуну". Я ему: "Нет, не смей!" — она была здоровенная, как детская ручка с яблоком. Боже милостивый! Но он засунул. После жуткой борьбы. А я была девушкой. Ну, вроде того. Почти что. Так что можешь себе представить. И очень скоро я стала седая, как ведьма".]
Дж. Дж. одевается как портовый грузчик: комбинезон, мужские синие рубашки с закатанными рукавами, рабочие ботинки и никакой косметики, чтобы подцветить бледность. При этом, при всей своей приземленности, она женственна и полна достоинства. И душится дорогими парижскими духами, которые покупает в "Maison Blanche" на Канал-стрит. И у нее роскошная златозубая улыбка — как радостный солнечный проблеск после холодного дождя. Вам бы она, наверное, понравилась, как и большинству людей. Не нравится она конкурентам, владельцам других прибрежных баров, потому что у нее популярное заведение, пусть и малоизвестное за пределами портового района. У нее три помещения: собственно бар с колоссальной цинковой стойкой, бильярдная комната с тремя столами и выгородка с музыкальным автоматом — для танцев. Открыто круглые сутки и полно народу, что на рассвете, что в сумерки. Ходят туда, конечно, матросы и докеры, ходят фермеры, привезшие свой товар из соседних округов на Французский рынок, и пожарные, и полицейские, и шулера с холодными глазами, и шлюхи с еще более холодными, а перед восходом солнца в бар стекаются разнообразные артисты из туристских ночных клубов. Топлес-танцовщицы, стриптизерши, трансвеститы, поблядушки, официанты, бармены, охрипшие швейцары-зазывалы, всю ночь заманивавшие лохов и вахлаков в шалманы Vieux carré[41].
Что до "Жокея", то этим прозвищем я обязан Джинджеру Бреннану. Сорок с лишним лет назад Джинджер работал за стойкой в ночном кафе-пончиковой на Французском рынке — теперь этого кафе нет, а самого Джинджера давно убило молнией, когда он удил с пристани на озере Понтчартрейн. Короче говоря, я услышал, как другой посетитель спрашивает у Джинджера, кто этот "шкет" там, в углу, и Джинджер, патологический враль, упокой, Господи, его душу, объясняет ему, что я профессиональный жокей: "Он классный наездник". Звучало правдоподобно — я был мал ростом, легковес и вполне мог изображать жокея. И надо сказать, приохотился к этой фантазии: мне понравилось, что люди принимают меня за тертого ипподромного жучка. Я стал читать "Рейсинг форм" и овладел жаргоном. Пошла молва, и не успел я глазом моргнуть, как все стали звать меня Жокеем и спрашивать совета насчет ставок.)
ДЖУНБАГ ДЖОНСОН. Я сама похудела. Килограммов на двадцать. Как вышла замуж, стала худеть. Большинству баб стоит только надеть кольцо, и начинают пухнуть. А я, когда подцепила Джима, была такая счастливая, что перестала грабить холодильник. От тоски — вот от чего жиреешь.
Т. К. Джунбаг Джонсон замужем? Никто мне об этом не написал. Я думал, ты закоренелая холостячка.
ДЖУНБАГ ДЖОНСОН. Может девушка передумать? Когда я пережила этот случай с Эдом Дженкинсом, выбросила это страшилище из башки, я стала неравнодушна к мужчинам. Конечно, на это ушли годы.
Т. К. Джим? Так его зовут?
ДЖУНБАГ ДЖОНСОН. Джим О'Рейлли. Но не ирландец. Он из Плакмина, у него в родне большинство каджуны[42]. Не знаю даже, настоящая ли у него фамилия. Я многого о нем не знаю. Он, как бы тебе сказать, — тихий.
Т. К. Но мужчина ничего себе. Раз тебя зацепил.
ДЖУНБАГ ДЖОНСОН (вращая глазами). Малыш, к чему подробности?
Т. К. (со смехом). Это одна из тех черт, которые мне больше всего в тебе запомнились. О чем бы с тобой ни заговорили, хоть о погоде или еще о чем, ты всегда говорила: "Родном мой, к чему подробности?"
ДЖУНБАГ ДЖОНСОН. А что? Ответ всегда подходящий, правда?
(Надо бы упомянуть еще об одном: у нее бруклинский выговор. Кажется, странно, а на самом деле — нет. Половина народа в Новом Орлеане говорит совсем не по-южному — закроешь глаза и, кажется, слушаешь таксиста из Бенсонхерста[43]. Явление это объясняют тем, что в городе распространилась манера речи, присущая жителям "Ирландского канала" — района, преимущественно населенного потомками иммигрантов с Изумрудного острова.)
Т. К. И давно ты миссис О'Рейлли?
ДЖУНБАГ ДЖОНСОН. В июле будет три года. По правде говоря, у меня не было выбора. Я сильно растерялась. Он намного моложе меня — может, лет на двадцать. И собой хорощ, боже мой. Смерть девицам. Но по мне с ума сходил, ходил по пятам, каждую минуту умолял окрутиться, говорил, что бросится с набережной, если не соглашусь. И каждый день подарок. Один раз жемчужные серьги. Из натурального жемчуга. Я их куснула, они не треснули. И целый выводок котят. Он не знал, что от кошек я чихаю и глаза воспаляются. Все меня предупреждали, что он польстился только на мои деньги. Иначе зачем такому красавчику старая карга, как я? Но, похоже, напрасно они опасались: у него очень хорошая работа в пароходной компании "Стрекфас". Говорили, что он на мели и у него проблемы с Редом Тибо, с Амброзом Баттерфилдом и другими игроками. Я его спросила, он сказал — вранье. Хотя могло быть и правдой, я много чего о нем не знала, да и теперь не знаю. Одно знаю — он ни цента ни разу у меня не попросил. Я была в растерянности. И пошла к Огюстине Жене. Помнишь мадам Жене? С духами разговаривала? Я услышала, что она при смерти, и сразу кинулась к ней. И вправду, она отходила. Сто лет, ни днем меньше, слепая, как крот, и шепчет еле слышно. Но сказала мне: выходи за этого человека, он хороший человек, с ним ты будешь счастлива — выходи за него, обещай, что выйдешь. Я и пообещала. Вот почему у меня не было выбора. Не могла я нарушить обещание, если дала его даме на смертном одре. И так я рада, что не нарушила. Счастлива. Я счастливая женщина. Хоть и чихаю из-за кошек. А ты, Жокей? Как тебе живется?
Т.К. По-всякому.
ДЖУНБАГ ДЖОНСОН. Когда ты последний раз был на Марди-Гра?[44]
Т. К. (отвечаю неохотно — не хочется будить воспоминания о Марди-Гра. Меня этот праздник никогда не радовал: улицы кишат пьяными буйными людьми в саванах и жутких масках; в детстве после этих свалок мне каждый раз снились кошмары). С детства не был. Я всегда терялся в толпе. Последний раз, когда потерялся, меня отвели в полицию. Проплакал там всю ночь, пока меня мать разыскивала.
ДЖУНБАГ ДЖОНСОН. Проклятая полиция! Знаешь, в этом году отменили парад, потому что полиция бастовала. Представляешь, забастовать в такое время? Городу это обошлось в миллионы. Шантаж — вот как это называется. У меня хорошие друзья в полиции, хорошие клиенты. Но все они жулье, вся шайка. Никогда не уважала наших законников. А уж после того, что они вытворяли с мистером Шоу, я вообще их знать не хочу. Их так называемый окружной прокурор Джим Гаррисон. Жалкий негодяй. Надеюсь, дьявол поджаривает его на вертеле. Да как же иначе? Жаль только, мистер Шоу этого не увидит. С небес — а я знаю, что он там, — мистеру Шоу не видно, как он жарится в аду.
(Дж. Дж. говорит о Клее Шоу, вежливом, интеллигентном архитекторе, чьими стараниями прекрасно отреставрировано многое в Новом Орлеане. Воинственный, свихнувшийся на рекламе прокурор Джеймс Гаррисон обвинил Шоу в том, что он был центральной фигурой в заговоре против президента Кеннеди. Шоу дважды представал перед судом по этому вымышленному обвинению. Оба раза был полностью оправдан, но за время процесса почти разорился, потерял здоровье и несколько лет назад умер.)
Т. К. После второго суда Клей написал мне: "Я всегда считал, что страдаю легкой паранойей, но, пережив это, убедился, что никогда параноиком не был и никогда уже не буду".
ДЖУНБАГ ДЖОНСОН. Что такое паранойя?
Т. К. Ну… Да вздор. Паранойя — ничто. Пока не относишься к ней всерьез.
ДЖУНБАГ ДЖОНСОН. Жалко мне мистера Шоу. Пока тянулись его неприятности, был верный способ определить, кто у нас в городе джентльмен, а кто — нет. Порядочный человек при встрече с ним дотрагивался до шляпы, а прохвост в упор его не видел. (Со смешком.) Мистер Шоу был такой забавник. Если придет ко мне в бар, обязательно рассмешит. Ты слышал его анекдот про Джесси Джеймса? Как-то раз Джесси Джеймс грабил поезд на Западе. Врывается со своей бандой в вагон и кричит: "Руки вверх! Будем грабить всех женщин и насиловать всех мужчин". Один пассажир спрашивает: "Вы не перепутали, сэр? Вы хотели сказать — грабить мужчин и насиловать женщин?" А там сидит маленький симпатичный педик и говорит: "Не лезь не в свое дело! Мистер Джеймс сам знает, как грабить поезд".
(Два… три… четыре… — бьет колокол на соборе Святого Людовика… — пять… шесть… Звон торжествен: словно позолоченный баритон повествует о происшествиях древности, звон важно наплывает на парк вместе с сумерками; с музыкой его сливается смешливая болтовня, жизнерадостные прощальные крики детей с шариками и клейкими от сластей ртами, и одинокий, скорбный, далекий гудок парохода, и звон колокольчиков на тележке торговца сладким льдом. Джунбаг Джонсон картинно сверяется со своим большим уродливым "ролексом".)
ДЖУНБАГ ДЖОНСОН. Господи спаси. Мне уже на полпути к дому надо быть. Джиму ровно в семь подать ужин, он ничьей стряпни, кроме моей, не признает. Хотя стряпуха из меня — как свисток из куриной гузки. Умею только пиво наливать. Ой, черт, вылетело из головы: мне сегодня ночь работать в баре. Теперь я обычно работаю днем, а остальное время — Ирма. Но у нее один мальчик заболел, и она хочет оставаться дома. Я забыла тебе сказать: у меня теперь компаньонка, молодая вдова, веселая, но работящая. У них была птицеферма. Муж вдруг умер и оставил ее с пятью мальчишками, двое — близнецы, а самой еще тридцати нет. Кое-как перебивалась там одна, растила кур, сворачивала им шеи и возила сюда на рынок в грузовике. Все сама. А сама-то — пигалица. Но фигурка завлекательная, и волосы соломенные, натуральные, курчавые, как у меня. Могла бы поехать в Атлантик-Сити и выиграть конкурс красоты, если бы не была косая. Она такая косая, что даже не поймешь, на кого и куда смотрит. Стала заходить ко мне в бар с другими фермершами-шоферками. Поначалу я решила, что тоже лесбиянка, как большинство этих шоферок. Но ошиблась. К мужчинам неравнодушна, и они ее обожают, косая, не косая. По правде сказать, мой тоже на нее поглядывает — я его этим дразню, а он таак бесится. Но если хочешь знать, сдается мне, что у нее тоже звоночек звенит, когда он рядом. Тут не ошибешься, на кого она смотрит. Ну, мне не вечно жить, — а умру, захотят сойтись, я не против. Я своего счастья отведала. И знаю, Ирма будет заботиться о Джиме. Она чудная девочка. Потому я и уговорила ее работать со мной. Слушай, Жокей, я очень рада, что мы встретились. Заходи попозже. Нам ведь есть что обсудить. А сейчас пора старухе восвояси.
Шесть… шесть… шесть — голос колокола мешкает в зеленеющем воздухе, дрожа, оседает в сон истории.
Некоторые города, как завернутые коробки под рождественской елкой, хранят в себе неожиданные дары, нечаянные радости. Некоторые — навсегда останутся завернутыми коробочками, хранилищами загадок, которых не разгадать и даже не увидеть праздному туристу, да если на то пошло, и самому любознательному, пытливому путешественнику. Чтобы узнать эти города — развернуть их обертку, — надо в них родиться. Такова Венеция. После октября, когда адриатический ветер выметет последнего американца и даже последнего немца, унесет их прочь и вслед им сдует их багаж, является другая Венеция, лига венецийских élégants: хрупкие герцоги в расшитых жилетах, сухопарые графини, опирающиеся на руку бледного долговязого племянника, — создания из Джеймса, романтики Д'Аннунцио, которым в голову не придет покинуть розовато-серую сень своих палаццо летним днем, когда всюду кишат иностранцы, — они выходят кормить голубей, прогуливаются под аркадами площади Сан-Марко, пьют чай у "Даньели" ("Гритти" закрылся до весны) и, самое удивительное, потягивают мартини и жуют сэндвичи с жареным сыром в "Американском баре Гарри", еще недавно водопое трансальпийских и заморских горластых орд.
Фес — еще один загадочный город, ведущий двойную жизнь, и Бостон — еще один: мы все понимаем, что за лощеными фасадами и фиолетовыми стеклами эркеров на Луисберг-сквер совершаются интригующие племенные ритуалы, но за исключением того, что соизволили разгласить избранные бостонские литераторы, ничего не знаем об этих вековечных ритуалах и не узнаем никогда. И все же из всех потаенных городов Новый Орлеан, мне кажется, самый потаенный. Господство крутых стен, непроницаемой листвы, высоких запертых ворот, оконных ставен, растительных туннелей в заросшие сады, где мимозы соперничают цветом с камелиями, по пальмовым листам пробежка ящериц, стреляющих раздвоенными языками, — все это не случайный декор, но архитектура, нарочно созданная для того, чтобы закамуфлировать, скрыть под маской, как на карнавале Марди-Гра, кто родился жить среди этих зданий-убежищ: два кузена, у которых еще сотня кузенов, опутавших город сложно переплетенной сетью родственных уз, шепчутся, сидя под инжиром возле фонтанчика, нежно льющего прохладу и их потаенный сад.
Играет рояль. Я не могу понять где: сильные пальцы шагают по клавишам — бас-аккорд, бас-аккорд — и голос: "Я хочу, я хочу…" Поет негр, хорошо поет: "Я хочу, я хочу маму, большую толстую маму, чтобы на ней дрожало мясо, да!"
Шаги. Стук высоких каблуков приближается и замирает около меня. Это она — светло-желтая, почти хорошенькая, которая давеча лаялась со своим "менеджером". Она улыбается и подмигивает мне, сперва одним глазом, потом другим, и голос у нее уже не злой. На слух он — как банан на вкус.
ОНА. Что поделываешь?
Т. К. Отдыхаю.
ОНА. Как у тебя со временем?
Т. К. Дай сообразить. По-моему, часом шесть, начало седьмого.
ОНА. Нет. Свободное время есть? У меня тут рядом квартира.
Т. К. Не думаю. Не сегодня.
ОНА. Ты симпатичный.
Т. К. У каждого есть право на собственное мнение.
ОНА. Я с тобой не заигрываю. Правду говорю. Ты симпатичный.
Т. К. Ну, спасибо.
ОНА. Смотрю, ты скучаешь. Пойдем. Хорошо проведешь время. Развлечемся.
Т. К. Не думаю.
ОНА. В чем дело? Я тебе не нравлюсь?
Т. К. Нет, ты мне нравишься.
ОНА. Так почему нет? Скажи мне причину.
Т. К. Причин много.
ОНА. Ладно. Скажи одну, одну хотя бы.
Т. К. Ах, детка, к чему подробности?
Время: ноябрь 1970 года.
Место: Международный аэропорт Лос-Анджелеса.
Я сижу в телефонной будке. Утро, начало двенадцатого, и я сижу здесь уже полчаса, делая вид, что звоню. Из будки мне виден выход 38 к самолету компании TWA, который в полдень отправится беспосадочным рейсом в Нью-Йорк. У меня куплен билет на вымышленное имя, но есть все основания сомневаться, что я смогу сесть в самолет. Во-первых, у выхода стоят два высоких мужчины в шляпах с заломленными полями, и обоих я знаю. Это детективы из полицейского управления Сан-Диего, и у них ордер на мой арест. Вот почему я прячусь в телефонной будке. Я попал в переплет.
А причиной тому был ряд бесед в камере смертников тюрьмы Сан-Квентин — с Робертом М., худеньким, хрупким, безобидного вида молодым человеком, приговоренным к казни за убийство трех человек — матери и сестры, которых он избил до смерти, и одного заключенного, задушенного им, пока он ожидал суда за первые два убийства. Роберт М. был умным психопатом; я довольно хорошо узнал его, и он откровенно рассказывал мне о своей жизни и преступлениях. Мы условились, что писать об этом или кому-нибудь пересказывать его историю я не буду. Я в это время собирал материал о людях, совершивших несколько убийств, и Роберт М. был очередным пополнением моих папок. Для меня на этом дело и закончилось.
Потом, за два месяца до моего заключения в душной телефонной будке лос-анджелесского аэропорта, мне позвонил детектив из полицейского управления Сан-Диего. Он позвонил мне в Палм-Спрингс, где у меня был дом. Говорил вежливо, приятным голосом: он знает — о том, что я много раз беседовал с осужденными убийцами, и хотел бы задать мне несколько вопросов. Я пригласил его приехать в Спрингс на следующий день и вместе со мной отобедать.
Джентльмен приехал не один, а еще с тремя детективами из Сан-Диего. И хотя Сан-Диего расположен глубоко в пустыне, на меня вдруг пахнуло болотом. Тем не менее я сделал вид, что нисколько не удивлен появлением четырех гостей вместо одного. Но мое гостеприимство их не интересовало, они даже обедать отказались. Единственное, чего они хотели, — поговорить о Роберте М. Насколько хорошо я его знаю? Признавался ли он мне в каких-либо убийствах? Есть ли у меня записи наших бесед? Я выслушивал их вопросы, а от ответов уклонялся и в конце концов сам задал вопрос: почему они так интересуются моим знакомством с Робертом М.?
Причина была такая: из-за некоторых юридических формальностей федеральный суд отменил приговор Роберту М. и приказал штату Калифорния провести новый процесс. Процесс был назначен на конец ноября — другими словами, он должен был начаться примерно через два месяца. Сообщив эти факты, один из детективов вручил мне тоненький, но чрезвычайно официальный с виду документ. Это была повестка с требованием явиться в суд, вероятно в качестве свидетеля обвинения. Так они надули меня, и я был зол, как черт, однако улыбнулся и кивнул, и они улыбнулись и стали говорить, какой я молодец и как они благодарны мне за то, что мои показания помогут отправить Роберта М. прямехонько в газовую камеру. Сумасшедший убийца! Они посмеялись и попрощались: "Увидимся в суде".
Я не собирался являться в суд, хотя знал, каковы будут последствия: меня арестуют за неуважение к суду, оштрафуют и посадят в тюрьму. Я был невысокого мнения о Роберте М. и не имел ни малейшего желания его защищать; я знал, что он совершил три убийства, в которых его обвиняют, и что он опасный психопат, которого ни в коем случае нельзя выпускать на свободу. Но я также знал, что у штата больше чем достаточно надежных улик, чтобы заново приговорить его без моих показаний. А самое главное — Роберт М. доверился мне после моего клятвенного обещания, что я не воспользуюсь этим и не разглашу того, что он мне рассказал. Предать его в таких обстоятельствах было бы низостью и доказало бы Роберту М. и многим подобным ему, которых я расспрашивал, что они доверились полицейскому информатору, проще говоря, стукачу.
Я посоветовался с несколькими адвокатами. Все сказали одно и то же: явиться в суд или ждать самого худшего. Все сочувствовали моему затруднению, но никакого решения не видели — разве только уехать из Калифорнии. Неуважение к суду — преступление, не влекущее за собой выдачу преступника штату: поэтому, если я уеду из Калифорнии, власти никак не смогут меня наказать. Да, только одна малость: я никогда не смогу вернуться в Калифорнию. Я не считал это таким уж большим лишением, хотя из-за разных проблем с имуществом и профессиональных обязательств столь поспешный отъезд представлялся затруднительным.
Я не следил за временем и просидел в Палм-Спрингс до того дня, когда начался процесс. Утром моя домоправительница и преданный друг Миртл Беннет вбежала в дом с криком: "Торопитесь! Уже по радио передали. Там ордер на ваш арест. Они придут с минуты на минуту".
На самом деле двадцать минут прошло, прежде чем явилась полиция Сан-Диего — большими силами, с наручниками наготове (явный перебор, но, можете поверить, калифорнийская полиция — учреждение, с которым шутки плохи). И хотя они разорили сад и обшарили дом с носа до кормы, найти им удалось только мою машину в гараже да миссис Беннет в гостиной. Она им сказала, что я уехал вчера в Нью-Йорк. Они не поверили, но миссис Беннет была известным и важным человеком в Палм-Спрингс — черная женщина, вот уже сорок лет пользовавшаяся здесь политическим влиянием, — и они не стали расспрашивать ее дальше. Они просто объявили меня в розыск.
А где был я? Я ехал по шоссе в старом, порохового цвета "шевроле" миссис Беннет — в автомобиле, который не мог делать 80 километров в час уже в тот день, когда она его купила. Но мы решили, что в ее машине мне будет безопаснее, чем в своей. Это не значит, что я мог чувствовать себя в безопасности где бы то ни было; я дергался, как вытащенная рыба с крючком в губе. Доехав до Палм-Дезерта, расположенного километрах в пятидесяти от Палм-Спрингс, я свернул с шоссе на пустынную, извилистую кособокую дорожку, которая ведет из пустыни в горы Сан-Хасинто. В пустыне было жарко, градусов сорок, но по мере того, как я поднимался в безлюдные горы, становилось прохладно, потом холодно, потом еще холоднее. Всё бы ничего, но печка в старом "шевроле" не работала, а на мне надето было только то, в чем меня застало паническое сообщение миссис Беннет: сандалии, белые полотняные брюки и легкий джемпер. Уехал я с тем, что у меня было в бумажнике, — там лежали кредитные карточки и сотни три долларов.
Тем не менее у меня был и пункт назначения, и план. Высоко в горах Сан-Хасинто по дороге из Палм-Спрингс в Сан-Диего есть мрачный поселок под названием Айдилуайлд. Летом люди из пустыни едут туда спасаться от жары; зимой это лыжный курорт, хотя и снег вообще и трассы напоминают выношенную материю. Но теперь, не в сезон, это унылое скопление посредственных мотелей и псевдошале — вполне подходящее место, чтобы притаиться там и хотя бы отдышаться для начала.
Когда моя колымага; кряхтя, одолела последнюю горку, шел снег — тот молодой снег, который наполняет небо, но тает, едва достигнув земли. Поселок был безлюден, большинство мотелей закрыто. Тот, где я в конце концов остановился, назывался "Эскимосские хижины". Видит бог, в помещении стояла стужа, как в иглу. Но у него было одно достоинство: хозяин, по-видимому единственная живая душа во всем заведении, восьмидесятилетний и полуглухой, гораздо больше интересовался пасьянсом, чем мной.
Я позвонил миссис Беннет, она была очень взволнована. "Ох, милый мой, они вас повсюду ищут! Показывают по телевизору!" Я решил не сообщать ей, где нахожусь, но заверил, что у меня все в порядке и завтра я опять ей позвоню. Потом позвонил близкому другу в Лос-Анджелес; он тоже был взволнован: "Твоя фотография в "Экзаминере"!" Успокоив его, я дал конкретные инструкции: купить билет для "Джона Томаса" на беспосадочный рейс до Нью-Йорка и завтра в десять утра ждать меня дома.
От голода и холода мне не спалось; я выехал на рассвете и около девяти был в Лос-Анджелесе. Друг ждал меня. Мы оставили "шевроле" у его дома, и, заглотив несколько сэндвичей с таким количеством бренди, какое я мог без опаски вместить, я поехал с ним на его машине в аэропорт. Там мы распрощались, и он дал мне билет на двенадцатичасовой рейс TWA в Нью-Йорк.
Вот так я оказался в этой злосчастной телефонной будке и, съежившись, размышляю теперь над моей трудной судьбой. Часы над выходом в накопитель показывают 11.35. Накопитель полон народу. Скоро все пойдут в самолет. А тут по обе стороны от выхода стоят два джентльмена, навещавшие меня в Палм-Спрингс, два высоких бдительных детектива из Сан-Диего.
Я подумал, не позвонить ли моему другу, чтобы он вернулся в аэропорт и подобрал меня где-нибудь на стоянке. Но он уже достаточно со мной повозился, а если нас поймают, то его могут обвинить в укрывательстве преступника. То же относилось к любому из многих друзей, которые захотели бы мне помочь. Может быть, самое разумное — сдаться этим стражам у выхода. Иначе — что? Выражаясь оригинально — только чудо могло меня спасти. А мы ведь в чудеса не верим, правда?
И вдруг происходит чудо. Мимо моей тесной застекленной тюрьмы шагает надменная прекрасная черная амазонка в миллионнодолларовых бриллиантах и золотых соболях, звезда, с легкомысленной, болтливой свитой пестро одетых танцоров. И кто же это ослепительное видение, чье лицо и наряд так ошеломляют прохожих? Друг! Старый, старый друг!
Т. К. (открыв дверь будки, кричит). Перл! Перл Бейли[45]! (Чудо! Опа слышит меня. Все слышат — вся ее свита.) Пepл! Подойди, пожалуйста…
ПЕРЛ (щурится на меня, потом расплывается в улыбке). Ай, малыш! Ты чего тут прячешься?
Т. К. (манит подойти поближе; шепотом). Слушай, Перл. Я попал в передрягу.
ПЕРЛ (вмиг посерьезнев — она очень сообразительная женщина и сразу поняла, что тут не до шуток). Говори.
Т. К. Ты летишь этим рейсом в Нью-Йорк?
ПЕРЛ. Да, мы все.
Т. К. Перл, я должен попасть на него. У меня билет. Но у выхода двое, они меня не пустят.
ПЕРЛ. Какие двое? (Я показываю.) Как это не пустят?
Т.К. Они детективы. Перл, сейчас некогда объяснять…
ПЕРЛ. Не надо ничего объяснять.
(Она оглядела свою труппу красивых молодых черных танцовщиков; их было человек шесть, и я вспомнил, что Перл всегда любила разъезжать в большой компании. Она подозвала одного из них — щеголеватого парня в желтой ковбойской шляпе, фуфайке с надписью: "СОСИ, ЧЕРТ ВОЗЬМИ, НЕ КУСАЙСЯ", в белой кожаной куртке, подбитой горностаем, желтых спортивных брюках и желтых остроносых туфлях.)
Это Джимми. Он чуть крупнее тебя, но, думаю, тебе подойдет. Джимми, ступай с моим другом в мужской туалет и поменяйся с ним одеждой. Джимми, закрой рот и делай, что тебе сказала Перли-Мей. Мы ждем тебя здесь. Через десять минут нас в самолет не пустят.
(Десять метров между телефонной будкой и платной уборной мы преодолели броском. Заперлись в кабинке и приступили к обмену гардеробом. Джимми помирал со смеху, как школьница от первого в жизни косяка. Я сказал: "Перл! Это, правда, было чудом. Я никому еще так не радовался. Никогда". Джимми сказал: "О, миз Бейли заводная. У нее такое сердце — понимаешь меня? Большое сердце".
Было время, когда я с ним не согласился бы, время, когда я назвал бы Перл Бейли бессердечной стервой. Это когда она играла мадам Флёр, главную героиню в "Цветочном доме", мюзикле, для которого я написал текст, а Гарольд Арлен — стихи. В постановке участвовало много талантов: режиссером был Питер Брук, танцы ставил Джордж Баланчин, а очаровательные; сказочные декорации создал Оливер Мессел. Но Перл Бейли была так тверда, так настойчива в желании сделать всё по-своему, что подчинила себе всю постановку — в итоге с ущербом для ее качества. Но — живи и учись, прости и забудь — к тому времени, как пьеса сошла с Бродвея, мы с Перл опять были друзьями. Я уважал ее не только за талант, но и за характер; иметь с ним дело временами было неприятно, но обладала она им в полной мере — ты знал, что она такое и на чем стоит.
Пока Джимми втискивался в мои брюки, неприлично тесные для него, а я надевал его белую кожаную куртку с горностаем, кто-то возбужденно постучал в дверь.)
МУЖСКОЙ ГОЛОС. Эй! Что тут происходит?
ДЖИММИ. А ты что за птица, скажи на милость?
МУЖСКОЙ ГОЛОС. Я дежурный. И не дерзите мне. То, что вы делаете, — незаконно.
ДЖИММИ. Без балды?
ДЕЖУРНЫЙ. Я вижу четыре ноги. Я вижу, что раздеваются. Вы думаете, я дурак и не понимаю, что происходит? Это против закона. Чтобы двое мужчин вместе запирались в одной кабине, это незаконно.
ДЖИММИ. Да пошел ты в жопу.
ДЕЖУРНЫЙ. Я вызову полицию. Вам предъявят НП.
ДЖИММИ. Что еще за НП?
ДЕЖУРНЫЙ. Непристойное поведение в общественных местах. Вот так. Я вызову полицию.
Т. К. Иисус, Иосиф и Мария…
ДЕЖУРНЫЙ. Откройте дверь!
Т. К. Вы неправильно поняли.
ДЕЖУРНЫЙ. Я знаю, что я вижу. Я вижу четыре ноги.
Т. К. Мы переодеваемся для следующей сцены.
ДЕЖУРНЫЙ. Следующей сцены чего?
Т. К. Фильма. Сейчас готовимся снимать следующую сцену.
ДЕЖУРНЫЙ (с любопытством, почтительно). Тут снимают кино?
ДЖИММИ (смекнув). С Перл Бейли. Она звезда. И Марлон Брандо, он тоже тут.
Т. К. Керк Дуглас.
ДЖИММИ (кусая кулак, чтобы не рассмеяться). Ширли Темпл. Она вернулась в кино.
ДЕЖУРНЫЙ (верит и не верит). Да ну, а вы кто?
Т. К. Мы только статисты. Вот почему у нас нет грим-уборной.
ДЕЖУРНЫЙ. Все равно. Два человека, четыре ноги. Не положено.
ДЖИММИ. Выгляни наружу. Увидишь саму Перл Бейли. Марлона Брандо. Керка Дугласа. Ширли Темпл. Махатму Ганди — она тоже снимается. Только в эпизоде.
ДЕЖУРНЫЙ. Кто?
ДЖИММИ. Мейми Эйзенхауэр.
Т. К. (переодевание закончено, открываем дверь; мои вещи выглядят на Джимми неплохо, но подозреваю, что его наряд на мне произведет ошеломляющее впечатление, и, судя по лицу дежурного, ощетинившегося коротенького негра, мое предположение оправдывается). Извините. Мы не знали, что нарушаем ваши правила.
ДЖИММИ (царственно прошествовав мимо дежурного, который настолько ошарашен, что даже не посторонился). Иди за нами, дорогуша. Познакомим тебя с компанией. Можешь набрать автографов.
(Наконец мы вышли в коридор, и серьезная Перл обняла меня мягкими собольими руками; ее спутники взяли нас в кольцо. Никто не шутил и не паясничал. Нервы мои шипели, как кошка, в которую попала молния, а Перл… то, что когда-то настораживало меня в ней — ее напор, своеволие, — било из нее с неудержимой силой водопада.)
ПЕРЛ. С этой минуты — ни слова. Что бы я ни сказала — молчи. Надвинь шляпу пониже. Прислонись ко мне, — как будто ты больной и слабый. Прислони лицо к моему плечу. Закрой глаза. Я тебя поведу.
Так. Мы идем к стойке. Все билеты держит Джимми. Объявили, что посадка заканчивается, поэтому народу здесь уже мало. Сыщики стоят столбами, лица у них усталые, и, похоже, им все опротивело. Сейчас они смотрят на нас. Оба. Когда будем проходить между ними, ребята отвлекут их болтовней. Вон кто-то идет. Прислонись сильнее, постанывай — это шишка из TWA. Смотри, что сейчас мама устроит… (Изменившимся голосом, изображая сценическую Бейли — слегка комичную, слегка шальную, растягивая слова.) Мистер Кэллоуэй? Как, Кэб[46]? Вы просто ангел, что согласились нам помочь. Нам очень кстати будет помощь. Нам надо поскорее в самолет. Видите ли, моему другу — он один из моих музыкантов — ему ужасно плохо. Едва идет. Мы играли в Вегасе, наверное, он перегрелся на солнце. Солнце и на голову действует, и на желудок. Или что-то съел. Музыканты странно питаются. Особенно пианисты. Почти ничего не ест, кроме хот-догов. Вчера ночью съел десять хот-догов. Это же вредно. Не удивляюсь, что ему стало плохо. А вы бы, мистер Кэллоуэй, удивились? Наверное, вас трудно удивить, поскольку вы в авиации. Столько воздушных пиратов развелось. Тикая преступность кругом. Как только прилетим в Нью-Йорк, я сразу повезу его к врачу. Пусть он ему наконец внушит, что нельзя столько быть на солнце и питаться одними хот-догами. Спасибо, мистер Кэллоуэй. Нет, я сяду у прохода. А его мы посадим к окну. У окна ему будет легче. Все-таки свежий воздух.
Ладно, малыш. Можешь открыть глаза.
Т. К. Я лучше посижу с закрытыми. Так больше похоже на сон.
ПЕРЛ (с облегчением, посмеиваясь). Все-таки добрались. Твои друзья тебя даже не увидели. Когда мы проходили, Джимми ткнул одного под ребра, а Билли наступил другому на ногу.
Т. К. А где Джимми?
ПЕРЛ. Ребята летят эконом-классом. А его наряд тебе к лицу. Оживляет. Особенно мне нравятся востроносенькие — просто умереть.
СТЮАРДЕССА. Доброе утро, миссис Бейли. Не желаете бокал шампанского?
ПЕРЛ. Нет, ласточка. Но, может, моему другу чего-нибудь хочется.
Т. К. Бренди.
СТЮАРДЕССА. Извините, сэр, но до взлета подаем только шампанское.
ПЕРЛ. Человек хочет бренди.
СТЮАРДЕССА. Извините, миссис Бейли. Не разрешается.
ПЕРЛ (спокойным, но металлическим тоном, знакомым мне по репетициям "Цветочного дома"). Принесите ему бренди. Целую бутылку. Быстрее.
(Стюардесса принесла бренди, и я налил себе основательную порцию нетвердой рукой: голод, усталость, головокружительные события последних суток взяли свое. Потом пропустил вторую; и слегка полегчало.)
Т. К. Наверное, я должен рассказать тебе, в чем дело.
ПЕРЛ. Не обязательно.
Т. К. Тогда не буду. И у тебя совесть будет спокойна. Скажу только одно: я не сделал ничего такого, что разумный человек счел бы преступлением.
ПЕРЛ (взглянув на часы с бриллиантами). Сейчас мы должны были бы пролетать над Палм-Спрингс. Дверь закрыли сто лет назад, я слышала. Стюардесса!
СТЮАРДЕССА. Да, миссис Бейли?
ПЕРЛ. Что происходит?
ГОЛОС КАПИТАНА (из динамика). Леди и джентльмены, мы сожалеем о задержке. Скоро будем взлетать. — Благодарю вас за терпение.
Т. К. Иисус, Иосиф и Мария.
ПЕРЛ: Хлебни еще. Ты дрожишь. Можно подумать, у тебя была премьера. Едва ли может быть что-то хуже.
Т. К. Может. И дрожать никак не перестану. Пока не взлетим. Или даже пока не приземлимся в Нью-Йорке.
ПЕРЛ. Ты так и живешь в Нью-Йорке?
Т. К. Слава богу, да.
ПЕРЛ. Помнишь Луиса? Моего мужа?
Т. К. Луиса Беллсона? Конечно. Самый лучший барабанщик на свете. Лучше Джина Крупы.
ПЕРЛ. Мы с ним так часто работаем в Вегасе, что имело смысл купить там дом. Я стала заправской домохозяйкой. Стряпаю. Пишу кулинарную книгу. В Вегасе можно жить, как в любом другом месте — если сторониться нежелательных людей. Игроков. Безработных. Когда мне кто-то говорит, что ищет работу, но не может найти, я советую ему посмотреть в телефонной книге на букву "Ж" — жиголо. Он получит работу. В Вегасе уж точно. Город полон отчаявшихся женщин. Мне повезло: я нашла правильного человека, и у меня хватило мозгов это понять.
Т. К. Работать едешь в Нью-Йорке?
ПЕРЛ. В "Персидском зале".
ГОЛОС КПАПИТАНА.Леди и джентельмены, приносим наши извинения, но мы задержимся еще на несколько минут. Пожалуйста, оставайтесь на своих местах. Желающие могут курить.
ПЕРЛ (вдруг напрягшись). Мне это не нравится. Они открывают дверь.
Т. К. Что?
ПЕРЛ. Дверь открывают.
Т. К. Иисус, Иосиф…
ПЕРЛ. Мне это не нравится.
Т. К. Иисус, Иосиф…
ПЕРЛ. Сползи в кресле. Надвинь шляпу.
Т. К. Я боюсь.
ПЕРЛ (стиснув мне руку). Храпи.
Т. К. Храпи?
ПЕРЛ. Храпи!
Т. К. Я задыхаюсь. Не умею храпеть.
ПЕРЛ. Давай начинай учиться — наши друзья пришли. Кажется, со шмоном. Сейчас всю лавочку перешерстят.
Т. К. Иисус, Иосиф и…
ПЕРЛ. Храпи, мерзавец, храпи.
(Я захрапел, а она стиснула мне руку еще сильнее и стала мурлыкать колыбельную, словно убаюкивала беспокойное дитя. А кругом слышалось другого рода мурлыканье: люди не понимали, в чем дело, зачем по проходам расхаживают два загадочных человека и время от времени останавливаются, чтобы получше разглядеть пассажира. Текли минуты. Я считал их: шесть, семь. Тик-тик-тик. Наконец Перл оборвала материнское воркование и отпустила мою руку. Потом я услышал, как захлопнулась большая закругленная дверь в фюзеляже.)
Т. К. Ушли?
ПЕРЛ. Да. Не знаю уж, кого они искали, но он им был очень нужен.
Действительно, очень. Хотя повторный суд над Робертом М. закончился точно так, как я и предсказывал, и присяжные вынесли вердикт: виновен в трех тяжких убийствах первой степени, — калифорнийские суды расценивали мой отказ от сотрудничества с ними крайне сурово. Я об этом не знал — думал, что со временем все забудется. Поэтому через год, когда возникла проблема, потребовавшая хотя бы короткого моего присутствия в штате, я отправился туда без колебаний. И что же? Стоило мне зарегистрироваться в отеле "Вел эйр", как меня арестовали, поставили перед твердолобым судьей, и он оштрафовал меня на пять тысяч долларов и приговорил к заключению на неопределенный срок, означавший, что меня могут продержать и недели, и месяцы, и годы. Однако меня скоро выпустили, потому что в приказе об аресте содержалась маленькая, но существенная ошибка: я значился в нем как постоянный житель Калифорнии, хотя на самом деле был жителем Нью-Йорка, и потому приговор о моем заключении не имел силы.
Но всё это было еще далеко впереди, об этом не думалось и не мечталось, когда серебристое судно с Перл и ее преступным другом взмыло в бесплотное ноябрьское небо. Я смотрел, как тень самолета, изгибаясь, скользит по пустыне и проплывает над Большим каньоном. Мы разговаривали, смеялись, пели и ели. Небо наполнилось сиреневыми сумерками и звездами, впереди замаячили Скалистые горы, укутанные в синий снег, и над ними повис лимонный ломтик молодого месяца.
Т. К. Перл, смотри. Новый месяц. Давай загадаем желание.
ПЕРЛ. Ты какое загадаешь?
Т. К. Я хочу всегда быть таким же счастливым, как сейчас.
ПЕРЛ. Ну, дорогой, это все равно что просить чуда. Пожелай чего-нибудь реального.
Т. К. А я верю в чудеса.
ПЕРЛ. Тогда одно могу сказать: никогда не ввязывайся в азартные игры.
Сцена: камера в корпусе строгого содержания тюрьмы Сан-Квентин в Калифорнии. В камере одна койка, ее постоянный обитатель Роберт Босолей и его гость вынуждены сидеть рядом, довольно тесно. Камера опрятна, прибрана, в углу стоит отлакированная гитара. Но сейчас конец зимнего дня, и здесь холодновато, промозгло, словно в тюрьму просочился туман с залива Сан-Франциско.
Несмотря на холод, Босолей сидит без рубашки, в хлопчатых тюремных брюках, и ясно, что он доволен своим видом, в частности своим телом, по-кошачьи гибким, упругим — притом что в заключении он уже более десяти лет. Его грудь и руки — панорама татуировок: злющие драконы, извивающиеся хризантемы, развернувшиеся змеи. Некоторые считают его на редкость красивым; так оно и есть, но это шпанская красота голубого мачо. Неудивительно, что в детстве он работал актером и снялся в нескольких голливудских фильмах; позже, еще совсем молодым человеком, какое-то время был протеже Кеннета Ангера, режиссера-экспериментатора ("Восход Скорпиона") и писателя ("Голливудский Вавилон"); Ангер даже взял его на главную роль в незаконченном фильме "Люцифер поднимается".
Роберт Босолей, ему сейчас тридцать один год, — таинственная фигура в общине Чарльза Мэнсона; точнее (это так и не было прояснено во всех сообщениях о группе), в нем ключ к кровавым эскападам так называемой семьи Мэнсона, в том числе убийству Шарон Тейт, Ло Бьянко с женой и их друзей.
Все началось с убийства Гэри Хинмана, уже немолодого профессионального музыканта, который подружился с несколькими членами "семьи" и, к несчастью для себя, жил одиноко, на отшибе, в каньоне Топанго, округ Лос-Анджелес. Хинмана связали в его домике, несколько дней мучили (среди прочих надругательств, ему отрезали ухо) и в конце концов милосердно перерезали горло. Когда обнаружили тело Хинмана, раздутое, окруженное тучей жужжащих мух, полиция увидела на стене надпись кровью ("Смерть свиньям"), и такие же надписи вскоре были найдены в домах мисс Тейт и супругов Бьянко.
Но за несколько дней до убийств Тейт и Бьянко Роберт Босолей был пойман в машине, принадлежавшей Хинману, арестован, помещен в тюрьму и обвинен в убийстве несчастного музыканта. Тогда-то Мэнсон и его дружки и подружки, чтобы отмазать Босолея, задумали серию убийств, подобных убийству Хинмана: раз Босолей изолирован во время этих убийств, как он может быть виновен в том зверстве? Так, похоже, рассуждала мэнсоновская кодла. Иначе говоря, Текс Уотсон и юные дамы — мокрушницы Сюзен Аткинс, Патриция Кренвинкел, Лесли Ван Хутен совершали свои сатанинские вылазки из преданности "Бобби" Босолею.
Р. Б. Странно. Босолей. Французское. Французская фамилия. Означает "Красивое солнце". Блядь. На этом курорте не много солнца увидишь. Слышишь туманные горны? Как паровозные гудки. Ноют, ноют. А летом хуже всего. Тут, наверно, летом больше тумана, чем зимой. Погода. Блядская. Я никогда не выйду. Послушай только. Ноют, ноют. Ты где сегодня побывал?
Т. К. Да здесь. Немного поговорил с Сирхапом.
Р. Б. (смеется). Сирхан Б. Сирхан. Я знавал его, когда меня держали в камере смертников. Больной. Ему здесь не место. Ему в Атаскадеро надо сидеть. Жвачки хочешь? Да, похоже, ты хорошо здесь освоился. Я видел тебя на дворе. Удивляюсь, как это надзиратели позволяют тебе гулять по двору одному. Пришьет кто-нибудь, смотри.
Т. К. Зачем?
Р. Б. А так просто. Но ты здесь часто бываешь, а? Мне ребята говорили.
Т. К. Раз пять или шесть, когда собирал материал.
Р.Б. Я тут только одного места не видел. Но хотел бы увидеть эту яблочно-зеленую комнатку. Когда мне пришили кинмановское дело и вынесли смертный приговор, долго держали потом — в камере смертников. Покуда суд не отменил приговор. Так что я интересовался зеленой комнаткой.
Т. К. На самом деле там скорее три комнаты.
Р. Б. Я думал, эта комнатка круглая, а посередине — вроде застекленного иглу. С окнами, чтобы свидетели снаружи увидели, как человек задыхается от этих персиковых духов.
Т. К. Да, это газовая камера. Но когда заключенного приводят, он из лифта входит прямо в комнату "содержания", примыкающую к комнате свидетелей. В комнате "содержания" две камеры на случай, если надо казнить двоих. Обычные камеры, вроде этой, и приговоренный проводит там последнюю ночь перед утренней казнью — читает, слушает радио, играет в карты с охраной. Но что интересно — я обнаружил третью комнату в этих маленьких апартаментах. Она за закрытой дверью, рядом с комнатой "содержания". Я просто открыл дверь и вошел, и охранники даже не подумали меня остановить. Более поразительной комнаты я никогда не видел. Знаешь, что в ней? Все, что осталось от казненных, все имущество, которое было при них в комнате "содержания". Книги, библии, вестерны в мягких обложках, романы Эрла Стенли Гарднера, Джеймс Бонд. Старые пожелтелые газеты. Некоторые — двадцатилетней давности. Незаконченные кроссворды. Недописанные письма. Фотографии возлюбленных. Выцветшие, ломкие снимки детей. Жалкое, печальное зрелище.
Р. Б. Ты видел когда-нибудь, как там газуют?
Т. К. Один раз. Но он устроил из этого веселье. Он был рад умереть, хотел, чтобы все кончилось; уселся в кресло так, словно пришел к дантисту снимать зубной камень. А в Канзасе видел, как двоих повесили.
Р. Б. Перри Смита? И, как его… Дика Хикока? Но, когда повиснут, думаю, они уже ничего не чувствуют.
Т. К. Так нам говорят. Но на виселице они продолжают жить — пятнадцать, двадцать минут. Бьются. Хватают воздух — тело ещё дерется за жизнь. Я не вынес этого, меня рвало.
Р. Б. Может, ты не такой хладнокровный, а? Выглядишь хладнокровным. Так что Сирхан — скулил, что его держат в режимном?
Т. К. Пожалуй. Ему одиноко. Хочет быть с другими заключенными. Влиться в общие ряды.
Р. Б. Счастья своего не знает. В общей его точно замочат.
Т. К. Почему?
Р. Б. Да потому же, почему сам замочил Кеннеди. Слава. Половина людей, которые убивают, — они хотят прославиться. Чтобы их фото были в газетах.
Т. К. Но ты не поэтому убил Гэри Хинмана.
Р. Б. (молчание).
Т. К. Вы с Мэнсоном хотели, чтобы Хинман дал вам денег и свою машину, и когда он отказался… Ну…
Р. Б. (молчание).
Т. К. Я вот подумал. Я знаю Сирхана и знал Роберта Кеннеди. Я знал Ли Харви Освальда и знал Джека Кеннеди. А ведь такое совпадение почти невероятно.
Р. Б. Освальда? Ты знал Освальда? Правда?
Т. К. Я встретил его в Москве, когда он сбежлл. Как-то вечером я обедал с приятелем, корреспондентом итальянской газеты, — он заехал за мной и спросил, не возражаю ли я, если мы сперва поговорим с молодым американцем-перебежчиком, неким Ли Харви Освальдом. Освальд жил в "Метрополе", старом, царских времен отеле, неподалеку от Красной площади. В "Метрополе" был большой мрачный вестибюль, полный теней и мертвых пальм. В сумраке, под мертвой пальмой, сидел Освальд. Худой, бледный, тонкогубый — вид голодающего. И с самого начала злой: скрипит зубами, глаза беспрестанно бегают. Ярился на всех: на американского посла, на русских, что не разрешают ему остаться в Москве. Мы разговаривали с ним полчаса, и мой итальянский приятель решил, что статьи он не стоит. Очередной параноидальный истерик — московские леса кишели такими. Я и не вспоминал о нем потом много лет. До покушения, когда его фотографию показали по телевидению.
Р. Б. Ты что же, выходит, единственный, кто знал их обоих — Освальда и Кеннеди?
Т. К. Нет. Была еще американка, Присцилла Джонсон. Она работала в московском бюро "Юнайтед пресс". Знала Кеннеди, а с Освальдом познакомилась, примерно тогда же, когда и я. Но скажу тебе кое-что еще, почти такое же занятное. О людях, которых убили твои друзья.
Р. Б. (молчание).
Т. К. Я их знал. По крайней мере, из тех пяти человек, кого убили в доме Тейт, я знал четверых. С Шарон Тейт я познакомился на Каннском фестивале. Джей Себринг раза два меня стриг. С Абигейл Фолджер и ее любовником Фриковским я однажды обедал в Сан-Франциско. Иначе говоря, знал я их по отдельности. И надо же, чтобы в тот вечер они собрались в одном доме, дожидаясь, когда нагрянут твои друзья. Ничего себе совпадение.
Р. Б. (закуривает, улыбается). Знаешь, что я скажу? Скажу, что знакомство с тобой не приносит удачи. Черт. Только послушай. Стонут, стонут. Я замерз. Тебе холодно?
Т. К. Что ж ты не наденешь рубашку?
Р. Б. (молчание).
Т. К. Странная штука с татуировками. Я беседовал с несколькими, сотнями людей, осужденных за убийство, — по большей части, за многократные убийства. И единственное, что я нашел в них общего, — наколки. Процентов восемьдесят из них были густо покрыты наколками. Ричард Спек. Йорк и Латам. Смит и Хикок.
Р. Б. Надену свитер.
Т. К. Если бы ты не сидел здесь, если бы мог жить, где захочешь, делать, что хочешь, — где бы ты жил и что делал бы?
Р. Б. Катался бы. На моей "хонде". По береговому шоссе — виражи, вода, волны, солнце. Из Сан-Франциско в Мендосино, через сосновые леса. Я бы спал с девушками. Играл бы музыку, оттягивался, покуривал замечательную траву из Акапулько, смотрел, как садится солнце. Подбрасывал плавник в костер. Девочки, гашиш, мотоцикл.
Т. К. Гашиш можно здесь добыть.
Р. Б. И всё остальное. Любой наркотик — за деньги. Тут люди на всем двигаются, кроме роликовых коньков.
Т. К. Ты так и жил, пока не арестовали? Катался, двигался? Работать когда-нибудь приходилось?
Р. Б. От случая к случаю. Играл на гитаре в барах.
Т. К. Насколько я понимаю, ты был ходок. Правитель целого сераля. Сколько детей ты наделал?
Р. Б. (молчание; но пожимает плечами, ухмыляется, курит).
Т. К. Удивляюсь, что тебе оставили гитару. В некоторых тюрьмах запрещают, потому что струну можно снять и использовать как оружие. Как удавку. Ты давно играешь?
Р. Б. Да, с детства. Я был из этих, знаешь, голливудских детишек. Снялся в двух фильмах. Но родители были против. Правильные люди. Да меня и не тянуло к актерству. Хотел только писать музыку, играть и петь.
Т. К. А как же твой фильм с Кеннетом Ангером "Люцифер поднимается"?
Р. Б. Да.
Т. К. Как ты ладил с Ангером?
Р. Б. Нормально.
Т. К. Почему тогда Ангер носит медальон на шее? На одной стороне твоя карточка, а на другой изображена лягушка и надпись: "Бобби Босолей, превращенный в лягушку Кеннетом Ангером". Так сказать, амулет в стиле вуду. Наложил на тебя проклятие за то, что, по слухам, ты его кинул. Удрал от него среди ночи на его машине… И еще что-то.
Р. Б: (сузив глаза). Это он тебе сказал?
Т. К. Нет, я с ним не знаком. Но мне говорили другие люди.
Р. Б. (берет гитару, настраивает, подыгрывает себе, поет). "Это песня моя, это песня моя, моя темная песня, моя темная песня…" Все хотят узнать, как я связался с Мэнсоном. Через музыку. Он тоже немного играет. Как-то ночью я катался с моими дамами. Заехали мы в придорожный кабак, в пивную. Возле него стояло много машин. Зашли, а там был Чарли со своими женщинами. Разговорились, поиграли вместе; на другой день Чарли зашел ко мне в фургон, и все — его люди и мои люди — решили гужеваться вместе. Братья и сестры. Семья.
Т. К. Ты относился к Мэнсону как к лидеру? Сразу ощутил его влияние?
Р. Б. Да что ты. У него были свои люди, меня — свои. Если кто на кого влиял, так это я на него.
Т. К. Да, он увлекся тобой. Так он утверждает. Кажется, такое действие ты оказываешь на многих людей — и мужчин, и женщин.
Р.Б. Что случается, то случается. И все это — хорошо.
Т. К. Ты считаешь, что убить невинных людей — тоже хорошо?
Р. Б. Кто сказал, что они невинные?
Т. К. Ладно, к этому мы вернемся. А пока скажи: какова твоя мораль? Как ты отличаешь хорошее от дурного?
Р. Б. Хорошее от дурного? Всё — хорошее. Раз случилось, значит, хорошее. Иначе бы не случилось. Так жизнь течет. Двигается. Я с ней двигаюсь. Я в ней не сомневаюсь.
Т. К. То есть и в убийстве не сомневаешься. Ты считаешь, это "хорошо, потому что случилось". Справедливо.
Р. Б. У меня своя справедливость. Понимаешь, я живу по своему закону. Я не уважаю законов этого общества. Потому что оно само не уважает своих законов. Я устанавливаю свои законы и по ним живу. У меня свое понятие о справедливости.
Т. К. И какое же у тебя понятие?
Р. Б. Я считаю, что происходит, то и получается. Что случается, то и выходит. Так жизнь течет. И я теку вместе с ней.
Т. К. Все это маловразумительно — во всяком случае, для меня. И я не считаю тебя глупым. Попробуем еще раз. По твоему мнению, это нормально, что Мэнсон в тот день послал Текса Уотсона и женщин, чтобы убить совершенно незнакомых и ни в чем не повинных людей…
Р. Б. Я же говорю: кто сказал, что неповинных? Они надували людей на покупке наркотиков. Шарон Тейт и ее компания. Они подбирали ребят на Стрипе[47], привозили домой и пороли. Снимали это на пленку. Спроси у полицейских — они нашли фильмы. Конечно, правду тебе не скажут.
Т. К. Правда в том, что Бьянко, Шарон Тейт и ее друзей убили, чтобы выручить тебя. Их смерть напрямую связана с убийством Гэри Хинмана.
Р. Б. Я тебя слышу. Я чую, откуда ветер дует.
Т. К. Копировали убийство Хинмана в доказательство того, что не ты его убивал. И таким образом думали вытащить тебя из тюрьмы.
Р. Б. Вытащить меня из тюрьмы… (Кивает, улыбается, вздыхает — польщен.) Ничего этого на суде не всплыло. Женщины на допросе пытались рассказать, как всё было на самом деле, но никто их слушать не хотел. Газеты и телевизор вдолбили людям, что мы затевали расовую войну. Злые негры ездят и расправляются с хорошими белыми людьми. А на самом деле… как ты сказал. В газетах нас называют "семьей". Только в этом они не соврали. Мы и были семьей. Мы были как мать и отец, брат, сестра, дочь, сын. Если член, нашей семьи был в опасности, мы этого человека не бросали. Вот, из любви к брату, брату, которого посадили по обвинению в убийстве, и получились эти убийства.
Т. К. И ты о6 этом не сожалеешь?
Р. Б. Нет. Если это сделали мои братья и сестры, значит, это хорошо. Всё в жизни хорошо. Она течет. Всё в ней хорошо. Всё — музыка.
Т. К. Когда ты ждал казни, если бы тебе пришлось потечь в газовую камеру и дохнуть этих персиков, это бы ты тоже одобрил?
Р. Б. Раз так всё получилось. Всё, что случается, — хорошо.
Т. К. Война. Голодающие дети. Боль. Жестокость. Слепота. Отчаяние. Равнодушие. Все — хорошо?
Р. Б. Что это ты на меня так смотришь?
Т. К. Так. Наблюдаю, как меняется твое лицо. Одна минута, легчайший поворот головы — и оно такое мальчишеское, невинное, обаятельное. А потом… ну, действительно, можно увидеть в тебе Люцифера с Сорок второй улицы. Ты видел "Ночь должна наступить"? Старый фильм с Робертом Монтгомери? Там проказливый, приятнейший, невинного вида молодой человек странствует по сельской Англии, чарует пожилых дам, а потом отрезает им головы и возит с собой в кожаной шляпной коробке.
Р. Б. А я тут с какого боку?
Т. К. Я подумал — если бы сделали римейк, перенесли историю в Америку, превратили героя Монтгомери в молодого шатуна с карими глазами и табачным голосом, ты был бы очень хорош в этой роли.
Р. Б. Хочешь сказать, что я психопат? Я не псих. Если нужно применить силу, я применю, но убивать — это не по мне.
Т.К. Тогда я, наверное, глухой. Ошибаюсь я, или ты мне минуту назад сказал, что неважно, какое зверство человек над человеком учинил, это всё равно хорошо — все хорошо?
Р. Б. (молчание).
Т. К. Скажи мне, Бобби, кем ты себя считаешь?
Р. Б. Заключенным.
Т. К. А кроме этого?
Р. Б. Человеком. Белым человеком. И стою за все, за что должен стоять белый.
Т. К. Да, один охранник сказал мне, что ты тут верховодишь Арийским братством.
Р. Б. (враждебно). Ты-то что знаешь о Братстве?
Т. К. Что это компания крутых белых мужиков. Общество несколько фашистского склада. Что оно родилось в Калифорнии и распространилось по всей американской тюремной системе, на север, на юг, на восток и на запад. Что тюремное начальство считает его опасным культом, опасным для порядка.
Р. Б. Человек должен защищать себя. Мы в меньшинстве. Ты не представляешь, как это туго. Мы все тут больше боимся друг друга, чем свиней. Ты каждую минуту должен быть начеку, если не хочешь, чтобы тебе сунули перо. У черных и мексиканцев свои банды. И у индейцев, или я должен сказать "коренных американцев" — так величают себя эти краснокожие: сдохнуть просто! Еще как туго. С расовым напрягом, с политикой, с дурью, картами и сексом. Черным только дай добраться до белых ребят. Хлебом не корми, дай засунуть свою толстую черную балду в тугую белую задницу.
Т. К. Ты думал когда-нибудь, что стал бы делать, если бы тебя освободили условно?
Р. Б. Я этому туннелю конца не вижу. Парня никогда не выпустят.
Т. К. Надеюсь, ты прав, и думаю, что прав. Но очень может быть, что тебя освободят условно. И может быть, раньше, чем тебе снится. Что тогда?
Р. Б. (щиплет струны). Я бы записал свою музыку. Чтобы ее передавали.
Т. К. Об этом же мечтал Перри Смит. И Чарли Мэнсон. Пожалуй, у вас общего не только татуировки.
Р. Б. Между нами, у Чарли с талантом не густо. (Берет аккорды.) "Это песня моя, моя темная песня, темная песня…" Первая гитара у меня появилась в одиннадцать лет: я нашел ее на чердаке у бабушки и сам научился играть. И с тех пор помешан на музыке. Бабушка была ласковая, а чердак ее был моим любимым местом. Я любил лежать там и слушать дождь. Прятался там, когда отец искал меня с ремнем. Черт. Ты слышишь? Стонет, стонет. С ума можно сойти.
Т. К. Послушай, Бобби. И подумай, прежде чем ответишь. Положим, ты освободился, и кто-то пришел к тебе — допустим, Чарли — и попросил тебя совершить акт насилия, убить человека. Ты пойдешь на это?
Р. Б. (закурив новую сигарету и выкурив ее до половины). Может быть. Смотря что там. Я совсем не хотел… ну… сделать плохо Гэри Хинману. Но сперва одно. Потом другое. Вот так и получилось.
Т. К. И это было хорошо.
Р. Б. Всё было хорошо.
Время: 28 апреля 1955 года.
Место: Часовня ритуального здания на углу Лексингтон-авеню и пятьдесят второй улицы в Нью-Йорке. Скамьи плотно заняты интересной публикой — по большей части знаменитостями из мира театра, кино и литературы. Они пришли отдать последний долг Констанции Коллиер, актрисе английского происхождения, умершей накануне в возрасте семидесяти пяти лет.
Мисс Коллиер родилась в 1880 году и, начав хористкой в мюзик-холле, стала одной из ведущих шекспировских актрис в Англии (и давнишней невестой сэра Макса Бирбома, хотя замуж за него так и не вышла, благодаря чему, возможно, и стала прототипом роковой и недоступной героини его романа "Зулейка Добсон"). Позже она переехала в Соединенные Штаты и преуспела на нью-йоркской сцене и в Голливуде. Последние десятилетия своей жизни она провела в Нью-Йорке, преподавая актерское мастерство по высшему разряду — обучались у нее, как правило, только профессионалы, уже ставшие звездами: постоянной ее ученицей была Кэтрин Хепбёрн; прошла ее школу и другая Хепбёрн — Одри, а также Вивьен Ли и, в последние месяцы перед ее смертью, неофитка, которую мисс Коллиер называла "моей трудной ученицей", — Мэрилин Монро.
С Мэрилин Монро я познакомился через Джона Хьюстона, у которого она впервые заговорила с экрана в "Асфальтовых джунглях", и мисс Коллиер взяла ее под крыло по моему предложению. С мисс Коллиер я был знаком уже лет шесть и восхищался статью этой женщины — физической, эмоциональной, творческой. При властных своих манерах и зычном голосе она была прелестным человеком — слегка ядовитая, но чрезвычайно душевная, с большим достоинством, но непосредственная и приветливая. Я любил бывать на ее — маленьких званых обедах, которые она часто устраивала в своей темной викторианской квартире на среднем Манхэттене; слушать бесконечные байки о ее приключениях, когда она была премьершей у сэра Бирбома-Три, о замечательном французском актере Кокелене, о ее встречах с Оскаром Уайльдом, молодым Чаплином и Гарбо в ту пору, когда она только начинала сниматься в шведском немом кино. Мисс Коллиер была очаровательна, так же как ее преданная компаньонка и секретарь Филлис Уилбурн, скромно мигавшая дама, которая после смерти хозяйки стала компаньонкой Кэтрин Хепбёрн. У мисс Коллиер я познакомился со многими людьми и со многими подружился — с Лунтами[48], с четой Оливье и, в особености, с Олдосом Хаксли. Но с Мэрилин Монро ее познакомил я, и поначалу она не слишком обрадовалась этому знакомству: зрение у нее ослабло, фильмов с Мэрилин она не видела и, в общем, ничего о ней не знала: какой-то платиновый секс-магнит, непонятно почему прославившийся на весь мир, — короче, неподходящий материал для строгой классической формовки в ее школе. Я, однако, думал, что из этого сочетания может получиться нечто увлекательное.
Получилось. "Да, — сообщила мне мисс Коллиер, — тут что-то есть. Она прекрасное дитя. Не в прямом смысле — это слишком очевидно. По-моему, она вообще не актриса, в традиционном смысле. То, что есть у нее — эта эманация, свечение, мерцающий ум, — никогда не проявится на сцене. Это так хрупко, нежно, что уловить может только камера. Как колибри в полете: только камера может ее запечатлеть. А если кто думает, что эта девочка — просто еще одна Джин Харлоу, он сумасшедший. Кстати, о сумасшествии — над этим мы сейчас и трудимся: Офелия. Кое-кто, наверное, посмеется над этой идеей, но на самом деле она может быть изысканнейшей Офелией. На прошлой неделе я говорила с Гретой и рассказала о Мэрилин — Офелии, и Грета сказала: да, она может в это поверить, потому что видела два фильма с ней, очень плохие и пошлые, но почувствовала возможности Мэрилин. И у Греты есть забавная идея. Ты знаешь, что она хочет сделать кино по "Дориану Грею"? И сама сыграть Дориана. А Мэрилин может сыграть одну из девушек, соблазненных и погубленных Дорианом. Грета! И без дела! Такой дар — и, если подумать схожий с Мэрилин. Конечно, Грета великолепная актриса, актриса безупречной техники. А это прекрасное дитя нонятия не имеет ни о дисциплине, ни о самоограничении. Почему-то мне кажется, что она не доживет до старости. Грех говорить, у меня такое предчувствие, что она уйдет молодой. Я надеюсь — просто молюсь об этом, — чтобы она пожила подольше и высвободила свой странный и милый талант, который бродит в ней как заточенный дух".
Но теперь мисс Коллиер умерла, и я слонялся по вестибюлю, дожидаясь Мэрилин. Накануне вечером мы договорились по телефону, что сядем на панихиде рядом — начиналась она в полдень. Мэрилин опаздывала уже на полчаса; она всегда опаздывала, и я думал: ну хотя бы в этот раз! Ради всего святого, черт возьми! Вдруг она появилась, и я бы не узнал ее, если бы она не заговорила…
МЭРИЛИН. Ох, малыш, извини. Понимаешь, я накрасилась, а потом решила, что не нужно никаких накладных ресниц, помады и прочего — пришлось все смывать, я никак не могла придумать, во что одеться…
(Придумала она одеться так, как подобало бы настоятельнице монастыря для приватной аудиенции у папы. Волосы полностью спрятаны под черным шифоновым платком; черпое платье, длинное и свободное будто с чужого плеча; черные шелковые чулки скрывают матовый блеск белых стройных ног. Настоятельница наверняка не надела бы ни соблазнительных черных туфель на высоком каблуке, ни больших темных очков, оттеняющих свежую молочную белизну ее кожи.)
Т. К. Выглядишь прекрасно.
МЭРИЛИН (кусая ноготь большого пальца, и так уже сгрызенный до мяса). Правда? Понимаешь, так нервничаю. Где уборная? Я бы забежала на минутку…
Т. К. И закинула бы таблетку? Нет! Тс-с. Это голос Сирила Ритчарда — начал надгробную речь.
(На цыпочках мы вошли в битком набитую часовню и втиснулись на заднюю скамью. Сирил Ритчард закончил, за ним произнесла прощальное слово Кэтлин Нэсбитт, коллега мисс Коллиер с самых ранних лет, и, наконец, Брайен Ахерн[49]. Моя соседка то и дело снимала очки, чтобы вытереть слезы, лившиеся из серо-голубых глаз. Мне случалось видеть ее без грима, но сегодня она являла собой непривычное зрелище: такой я ее не видел — и сперва не мог понять, в чем дело. А! Все из-за этого платка. Без локонов, без косметики она выглядела на двенадцать лет — созревающая девочка, только что принятая в сиротский дом и подавленная горем. Наконец церемония закончилась и люди стали расходиться.)
МЭРИЛИН. Давай посидим. Подождем; когда все уйдут.
Т. К. Зачем?
МЭРИЛИН. Не хочу ни с кем разговаривать. Никогда не знаю, что сказать.
Т. К. Тогда посиди, а я подожду снаружи. Хочется курить.
МЭРИЛИН. Ты не бросишь меня одну. Господи, кури здесь.
Т. К. Здесь? В церкви?
МЭРИЛИН. А что? Что у тебя там? Косяк?
Т. К. Очень остроумно. Пойдем же, давай.
МЭРИЛИН. Прошу тебя. Внизу полно фотографов. Я совсем не хочу, чтоб меня снимали в таком виде.
Т. К. Понимаю тебя.
МЭРИЛИН. Ты же сказал, я хорошо выгляжу.
Т. К. Так и есть. Идеально — если бы играла невесту Франкенштейна.
МЭРИЛИН.Теперь ты надо мной смеешься.
Т. К. Разве похоже, что я смеюсь?
МЭРИЛИН. Внутренним смехом. Это самый плохой смех. (Хмурясь, кусая ноготь.) Вообще-то могла бы накраситься. Я вижу, все пришли накрашенные.
Т. К. Я, например. В штукатурке.
МЭРИЛИН. Нет, серьезно. Всё из-за волос. Пора покрасить. А времени не было. Это так неожиданно. Смерть мисс Коллиер и остальное. Видишь?
(Она приподняла платок и показала волосы, темные у корней.)
Т. К. А я-то наивный. Всегда думал, что ты настоящая блондинка.
МЭРИЛИН. Блондинка. Но природных таких вообще не бывает. И, между прочим, пошел к черту.
Т. К. Ладно, все разошлись. Поднимайся, поднимайся.
МЭРИЛИН. Фотографы еще внизу. Я точно знаю.
Т. К. Раз не узнали тебя, когда пришла, не узнают и на выходе.
МЭРИЛИН. Один узнал. Но я юркнула в дверь раньше, чем он заорал.
Т. К. Уверен, тут есть черный ход. Можно через него.
МЭРИЛИН. Не хочу видеть трупы.
Т. К. Откуда?
МЭРИЛИН. Это ритуальный зал. Где-то же их держат. Только этого мне сегодня не хватало — ходить по комнатам, полным трупов. Потерпи. Потом пойдем куда-нибудь, я угощу тебя шампанским.
(Так что мы продолжали сидеть и разговаривать. Она сказала: "Ненавижу похороны. Слава богу, что не придется идти на свои. Только я не хочу никаких похорон. Хочу, чтобы мои дети развеяли прах над морем — если они у меня будут. И сегодня бы не пришла, но мисс Коллиер заботилась обо мне, о моем благополучии, она была мне как бабушка, старая строгая бабушка, и столькому меня научила. Научила меня дышать. Это мне очень помогло, и не только в актерстве. Бывает такое время, когда и дышать трудно. А когда я услышала об этом — что мисс Коллиер умерла, первой мыслью было: Господи, как же теперь Филлис?! Вся ее жизнь была в мисс Коллиер. Но я слышала, теперь она будет жить с мисс Хепбёрн. Счастливая: ей будет интересно. Я поменялась бы с ней хоть сейчас. Мисс Хепбёрн — потрясающая женщина, без дураков. Я хотела бы с ней дружить. Чтобы иногда позвонить ей… ну, не знаю, просто позвонить".
Мы поговорили о том, как любим Нью-Йорк и не переносим Лос-Анджелес ("Хотя я и родилась там, не могу сказать о нем ничего хорошего. Стоит мне закрыть глаза и представить себе Лос-Анджелес, я вижу только одну большую варикозную вену"); поговорили об актерах и актерской игре ("Все говорят, что я не могу играть. То же самое говорили об Элизабет Тейлор. И неправильно. Она замечательно сыграла в "Месте под солнцем". Мне никогда не достанется хорошая роль, такая, какой мне действительно хочется. Внешность мешает. Слишком специфическая"); еще немного поговорили об Элизабет Тейлор — Мэрилин поинтересовалась, знаю ли я ее, я ответил: да, и она спросила: ну и какая она, какая на самом деле, а я сказал: чем-то похожа на тебя, что у нее на уме, то и на языке, а язычок соленый; и Мэрилин сказала: пошел к черту, сказала: ну а если бы тебя спросили, какая Мэрилин, какая на самом деле, — что бы ты ответил, — и я сказал, что должен подумать.)
Т. К. Ну, может, уберемся наконец отсюда? Ты обещала мне шампанское, помнишь?
МЭРИЛИН. Помню. Но я без денег.
Т. К. Ты всегда опаздываешь и всегда без денег. Случайно, не воображаешь ты себя королевой Елизаветой?
МЭРИЛИН. Кем?
Т. К. Королевой Елизаветой. Английской королевой.
МЭРИЛИН (нахмурясь). При чем тут эта мымра?
Т. К. Королева Елизавета тоже никогда не носит с собой деньги. Ей не позволено. Презренный металл не смеет запачкать августейшую руку. Это у них закон или что-то вроде.
МЭРИЛИН. Хорошо бы, и для меня приняли такой закон.
Т. К. Продолжай в том же духе — и примут.
МЭРИЛИН. Э, как же она расплачивается? Ну хотя бы в магазинах?
Т. К. Ее фрейлина трусит рядом с сумкой, полной фартингов.
МЭРИЛИН. Знаешь что? Могу поспорить, ей все дают бесплатно. Просто за одобрение.
Т. К. Очень может быть. Ничуть не удивлюсь. Поставщики Ее Величества. Собачки корги. Вещички из "Фортнума и Мейсона". Травку. Презервативы.
МЭРИЛИН. На что ей презервативы?
Т. К. Не ей, глупая. Этому фитилю, который ходит на два шага сзади. Принцу Филиппу.
МЭРИЛИН. А, ему. Он симпатичный. И, судя по виду, у него должна быть хорошая балда. Я тебе не рассказывала, как Эррол Флинн вытащил член и стал играть им на рояле? Ох, это было сто лет назад, я только начала работать моделью и пришла на их дурацкую вечеринку, и Эррол Флинн там был, ужасно довольный собой, — вынул балду и стал играть ею на рояле. Бил по клавишам. Он играл "Ты мое солнце". Ну и ну! Все говорят, что у Милтона Берли[50] самый длинный шланг в Голливуде. Но кому он нужен? Слушай, у тебя совсем нет денег?
Т. К. Может, долларов пятьдесят.
МЭРИЛИН. Ну, должно хватить на шампанское.
(На улице никого уже не осталось, кроме безвредных прохожих. Было около двух часов; погожий апрельский день, идеальная погода — для прогулки. Мы побрели по Третьей авеню. Зеваки иногда поворачивали голову нам вслед, но не потому, что узнали. Мэрилин, а из-за траурного ее наряда; она реагировала на это коротким характерным смешком, соблазнительным; как звон колокольчиков на пикапе мороженщика, и говорила: "Может, мне всегда надо так одеваться. Полная анонимность".
Когда мы подошли к бару П. Дж. Кларка, я сказал: не подкрепиться ли нам тут? Но она отвергла предложение: "Тут полно уродов-рекламщиков. И стерва Дороти Килгаллен вечно сидит здесь и хлещет. Не понимаю, что с этими ирландцами? Они надираются хуже индейцев".
Я счел своим долгом заступиться за Килгаллен, почти приятельницу, и заметил, что она бывает занятной и остроумной. Мэрилин сказала: "Может, и так, но она написала про меня гадость. Все эти суки ненавидят меня. Гедда[51]. Луэлла[52]. Знаю, к этому надо привыкнуть, — но не могу. Всегда обидно. Что я этим перечницам сделала? Единственный, кто прилично со мной обходится, — Сидни Сколски. Но он мужчина. Мужчины нормально ко мне относятся. Как будто я тоже все-таки человек. По крайней мере, не ставят на мне крест. И Боб Томас — джентльмен. И Джек О'Брайен".
Мы заглядывали в витрины антикварных лавок; в одной лежал поднос со старыми кольцами, и Мэрилин сказала: "Красивые. Гранат с мелким жемчугом. Я бы носила кольца, но терпеть не могу, когда обращают внимание на мои руки. Они слишком пухлые. У Элизабет Тейлор пухлые руки. Но при таких глазах кто будет замечать ее руки? Я люблю танцевать голой перед зеркалом и смотреть, как прыгают груди. С ними все обстоит нормально. А вот руки — хорошо бы похудее".
Увидев в другой витрине красивые напольные часы, она сказала: "У меня никогда не было дома. Настоящего, с собственной мебелью. Но если снова выйду замуж и заработаю много денег, найму пару грузовиков, поеду по Третьей авеню и буду скупать все глупости подряд. Куплю дюжину стоячих часов, выстрою в одной комнате, и пусть себе тикают все вместе. Вот это будет уют, правда?")
МЭРИЛИН. Смотри! На той стороне!
Т. К. что?
МЭРИЛИН. Видишь вывеску с. ладонью? Это, должно быть, гадалка.
Т. К. Тебе туда хочется?
МЭРИЛИН. Давай заглянем.
(Заведение было непривлекательное. Через грязное окно мы увидали пустую комнату и тощую волосатую цыганку в парусиновом кресле; под красной потолочной лампой, словно в отблесках адского пламени, ода вязала пинетки и не обернулась в нашу сторону. Мэрилин собралась было войти, но потом передумала.)
МЭРИЛИН. Иногда мне хочется узнать, что будет. А потом думаю: лучше не надо. Но две вещи я хотела бы знать. Одна — похудею ли.
Т. К. А другая?
МЭРИЛИН. Это секрет.
Т. К. Брось. Сегодня у нас не должно быть секретов. Сегодня день скорби, а скорбящие делится самыми сокровенными мыслями.
МЭРИЛИН. Ладно, это мужчина. И кое-что я хотела бы знать. Но больше ничего не скажу. Секрет.
(А я подумал: это тебе так кажется. Я его из тебя вытяну.)
Т. К. Готов угостить тебя шампанским.
(Мы зашли в пестро украшенный китайский ресторан на Второй авеню. Однако бар там был хорошо укомплектован, и мы заказали бутылку "Маммс"; подали ее неохлажденной и без ведерка, так что мы стали пить из высоких стаканов, со льдом.)
МЭРИЛИН. Забавно. Как будто мы на натурной съемке если тебе они по вкусу. Мне — определенно нет. "Ниагара". Какая дрянь. Тьфу.
Т. К. Так послушаем о твоем тайном возлюбленном.
МЭРИЛИН (молчание).
Т. К. (молчание).
МЭРИЛИН (хихикает).
Т. К. (молчание).
МЭРИЛИН. Ты знаешь много женщин. Кто из твоих знакомых самая привлекательная?
Т. К. Это легко. Барбара Пейли. Вне конкуренции.
МЭРИЛИН (нахмурясь). Это та, что зовут "Бейб"? Да уж, на младенца она, мне кажется, не похожа. Я видела ее в "Воге" и еще где-то. Какая элегантная. Милая. Когда смотрю на ее фото, чувствую себя халдой.
Т. К. Ее это, пожалуй, позабавило бы. Она к тебе ревнует.
МЭРИЛИН. Ко мне ревнует? Ну вот, опять ты надо мной смеешься.
Т. К. Ничуть. Ревнует.
МЭРИЛИН. Кого? С какой стати?
Т. К. Кто-то из обозревательниц — я думаю, Килгаллен — напечатал анонимную статейку, где говорилось примерно следующее: "По слухам, миссис Димаджио имела свидание с нашим главным телевизионным магнатом, причем обсуждались отнюдь не деловые вопросы". Она статью прочла и поверила.
МЭРИЛИН. Чему поверила?
Т. К. Что у ее мужа с тобой роман. У Уильяма С. Пейли. Главный телевизионный магнат. Неравнодушен к блондинкам с формами. К брюнеткам тоже.
МЭРИЛИН. Но это бред. Я его никогда не видела.
Т. К. Перестань. Мне ты можешь сказать. Этот твой тайный возлюбленный — Уильям С. Пейли, n'est-ce pas?
МЭРИЛИН. Нет! Писатель. Он писатель.
Т. К. Да, это правдоподобней. Итак, кое-что уже есть. Твой возлюбленный — писатель. Халтурщик, должно быть иначе ты не стыдилась бы назвать его имя.
МЭРИЛИН (с яростью). Что там значит "С"?
Т. К. "С"? Какое "С"?
МЭРИЛИН. "С" в Уильяме С. Пейли.
Т. К. А-а, это "С". Оно ничего не значит. Он вставил его для виду.
МЭРИЛИН. Инициал — и под ним никакого имени? Ты подумай. Видно, не очень уверен в себе мистер Пейли.
Т. К. Да, у него сильный тик. Но вернемся к нашему загадочному писаке.
МЭРИЛИН. Прекрати! Ты не понимаешь. Для меня это очень важно.
Т. К. Официант, пожалуйста, еще бутылку "Маммс".
МЭРИЛИН. Хочешь развязать мне язык?
Т. К. Да. Вот что. Предлагаю обмен. Я расскажу тебе историю, и, если сочтешь ее интересной, мы обсудим твоего писателя.
МЭРИЛИН (борясь с искушением). О чем твоя история?
Т. К. Об Эрроле Флинне.
МЭРИЛИН (молчание).
Т. К. (молчание).
МЭРИЛИН (ненавидя себя). Ну, давай.
Т. К. Помнишь, ты рассказывала мне про Эррола? Как он был доволен своим членом? Могу подтвердить личным свидетельством. Однажды мы провели с ним теплый вечерок. Ты меня понимаешь?
МЭРИЛИН. Ты сейчас все выдумал. Хочешь меня обмануть.
Т. К. Честное скаутское. Без дураков. (Молчание, но вижу, что она заглотила наживку. Закуриваю…) Мне было тогда восемнадцать лет. Девятнадцать. Во время войны. Зимой сорок третьего года. Кэрол Маркус — а может быть, тогда уже Кэрол Сароян — устроила вечеринку в честь своей лучшей подруги Глории Вандербильт. Устроила ее в квартире матери на Парк-авеню. Большая вечеринка — человек пятьдесят. Около полуночи закатывается Эррол Флинн со своим alter ego, сумасбродным гулякой Фредди Макивоем. Оба сильно нагрузившись. Эррол стал болтать со мной, был весел, мы смешили друг друга, а потом он говорит, что хочет в "Эль Марокко" и не хочу ли я пойти с ним и с его приятелем Макивоем. Я сказал: хорошо, но Макивой не захотел уходить, когда тут столько барышень-дебютанток, так что мы с Эрролом отправились вдвоем. Только не в клуб. Взяли такси и поехали к Грамерси-Парку, где у меня была однокомнатная квартирка. Он пробыл у меня до полудня.
МЭРИЛИН. И как ты это оценишь? По десятибалльной шкале?
Т. К. Честно, если бы это был не Эррол Флинн, я бы вряд ли даже запомнил.
МЭРИЛИН. Так себе история. Моей не стоит, далеко не стоит.
Т. К. Официант, где наше шампанское? Тут двое умирают от жажды.
МЭРИЛИН. Ничего нового ты мне не сообщил. Я всегда знала, что Эррол ходит галсами. Мой массажист, он мне почти как сестра, и был массажистом у Тайрона Пауэра. Так вот, он мне рассказывал про Тайрона с Эрролом. Нет, твоя история слабовата.
Т. К. С тобой тяжело торговаться.
МЭРИЛИН. Я слушаю. Расскажи о самом лучшем эпизоде. По этой части.
Т. К. Лучшем? Самом памятном? Может быть, ты сперва ответишь на вопрос?
МЭРИЛИН. И это со мной тяжело торговаться! Ха! (Выпив шампанское.) С Джо было неплохо. Битой владеет. Если бы все определялось этим, мы и сейчас были бы женаты. Я и сейчас его люблю. Он настоящий.
Т. К. Мужья не в счет. В нашей сделке.
МЭРИЛИН (грызет ноготь, всерьез задумавшись). Я познакомилась с мужчиной, он в каком-то родстве с Гэри Купером. Биржевой маклер. Внешне ничего особенного — шестьдесят пять лет и в толстых очках. Толстые, как медузы. Не могу объяснить, что это было, но…
Т. К. Можешь не продолжать. Я наслышан о нем. От других женщин. Старый боец, саблю в ножны не прячет. Его зовут Пол Шилдс. Он отчим Роки Купера. Должно быть, что-то выдающееся.
МЭРИЛИН. Так и есть. Ладно, умник. Твоя очередь.
Т. К. И думать забудь. Ничего я тебе не расскажу. Потому что знаю, кто твой безымянный герой. Артур Миллер. (Она опустила темные очки. О, если бы взгляд мог убивать!..) Я сразу догадался, как только ты сказала, что он писатель.
МЭРИЛИН (запинаясь). Но как? Ведь никто… То есть почти никто…
Т. К. Да еще три, если не четыре года назад Ирвнинг Дратман…
МЭРИЛИН. Ирвинг кто?
Т. К. Дратман. Работает в "Геральд трибьюн". Он сказал мне, что ты крутишь с Артуром Миллером. Втюрилась в него. Я. как джентельмен не смел тебя спрашивать.
МЭРИЛИН. Джентельмен! Гаденыш ты. (Опять запинаясь, но темные очки на месте.) Ты не понимаешь. Это было давно. И кончилось. А теперь другое. Все заново, и я…
Т. К. Только не забудь позвать меня ни свадьбу.
МЭРИЛИН. Если разболтаешь, я тебя убью. Тебя прикончат. Я знаю людей, которые с удовольствием окажут мне эту услугу.
Т. К. Ни минуты не сомневаюсь.
(Официант наконец вернулся со второй бутылкой.)
МЭРИЛИН. Скажи, чтобы забрал обратно. Я не хочу. Хочу уйти отсюда к чертовой матери.
Т. К. Извини, если я тебя расстроил.
МЭРИЛИН. Я не расстроилась.
(Но это была неправда. Пока я расплачивался, она ушла попудрить нос, и я пожалел, что со мной нет книги: ее визиты длились иногда дольше, чем беременность слонихи. Текли минуты, и от нечего делать я размышлял, что она там заглатывает — седативы или психостимуляторы. Наверняка седативы. На стойке лежала газета, я ее взял; оказалась китайской. Через двадцать минут я пошел выяснять. Может, приняла смертельную дозу или взрезала вены. Нашел дамскую комнату и постучал в дверь. Мэрилин сказала: "Входите". Она стояла перед тускло освещенным зеркалом. Я спросил: "Что ты делаешь?" Она сказала: "Смотрю на Нее". На самом деле она красила губы ярко-красной помадой. Она уже успела снять с головы мрачный платок и расчесать блестящие, легкие, как сахарная вата, волосы.)
МЭРИЛИН. Надеюсь, у тебя остались деньги?
Т. К. Смотря для чего. На жемчуг не хватит, если ты ждала такой компенсации.
МЭРИЛИН (посмеиваясь — снова в хорошем настроении. Я решил больше не поминать Артура Миллера). Нет. Только на хорошую поездку в такси.
Т. К. Куда мы едем — в Голливуд?
МЭРИЛИН. Да нет. В одно мое любимое место. Узнаешь, когда приедем.
(Долго мне гадать не пришлось: мы остановили такси, и, услышав, как она попросила шофера отвезти нас к пирсу на Саут-стрит, я подумал: не оттуда ли ходит паром на Стейтен-Айленд? А следующим моим предположением было: она наглоталась таблеток после шампанского и теперь не в себе.)
Т. К. Надеюсь мы никуда не поплывем. Я не захватил таблеток от укачивания.
МЭРИЛИН (радостно хихикая). Просто на пирс.
Т. К. Можно спросить, зачем?
МЭРИЛИН. Мне там нравится. Пахнет заграницей и можно кормить чаек.
Т. К. Чем? Тебе их нечем кормить.
МЭРИЛИН. Есть чем. У меня сумка полна печений с гаданиями. Свистнула в ресторане.
Т. К. (поддразнивая). Пока ты была в уборной, я одно разломил. На бумажке была грязная шутка.
МЭРИЛИН. Ох ты! Китайские печенья с похабщиной?
Т. К. Уверен, чайки не побрезгуют.
(Наш путь пролегал через Бауэри. Крохотные ломбарды, пункты сдачи крови, общежития с койками по пятьдесят центов, маленькие угрюмые гостиницы по доллару за ночь, бары для белых и бары для черных, и всюду бродяги, бродяги — молодые, немолодые, старые, сидящие на корточках вдоль бордюров, среди битого стекла и вонючего мусора, бродяги, прислонившиеся к дверным косякам, толпящиеся на углах, как пингвины. Раз, когда мы остановились на красный свет, к нам шаткой походкой приблизилось пугало с фиолетовым носом и трясущимися руками и стало протирать мокрой тряпкой ветровое стекло. Наш возмущенный водитель облаял его по итальянски.)
МЭРИЛИН. Что такое? Что происходит?
Т. К. Хочет денег за протирку стекла.
МЭРИЛИН (загородив лицо сумочкой). Какой ужас! Не могу это видеть! Дай ему что-нибудь. Скорее. Пожалуйста.
(Но такси уже рвануло с места, чуть не сбив старого пьяницу. Мэрилин плакала.)
Меня тошнит.
Т. К. Хочешь домой?
МЭРИЛИН. Все испорчено.
Т. К. Я отвезу тебя домой.
МЭРИЛИН. Подожди минуту. Я успокоюсь.
(Тем временем мы выехали на Саут-стрит; и в самом деле, паром у причала, панорама Бруклина за рекой, белые чайки, реющие на фоне морского неба, усеянного пушистыми, тонкими, как кружево, облаками, — зрелище это быстро успокоило ее.
Мы вылезли из такси и увидели мужчину с чау-чау на поводке. Он направлялся к парому, и, когда мы проходили мимо, моя спутница остановилась и погладила собаку по голове.)
МУЖЧИНА (дружелюбно, но твердо). Не надо трогать незнакомых собак. Особенно чау. Они могут укусить.
МЭРИЛИН. Собаки меня никогда не кусают. Только люди. Как ее зовут?
МУЖЧИНА. Фу Манджу.
МЭРИЛИН (со смешком). А, как в кино. Мило.
МУЖЧИНА. А вас?
МЭРИЛИН. Меня? Мэрилин.
МУЖЧИНА. Я так и подумал. Жена ни за что мне не поверит. Можно попросить у вас автограф?
(Он достал ручку и визитную карточку; положив ее на сумку, она написала: "Благослови Вас Бог. Мэрилин Монро".)
МЭРИЛИН. Спасибо.
МУЖЧИНА. Вам спасибо. Представляете, я покажу его в конторе?
МЭРИЛИН. Я тоже брала автографы. И сейчас иногда прошу. В прошлом году у Чейзена недалеко от меня сидел Кларк Гейбл, и я попросила подписать мне салфетку.
(Она прислонилась к причальной тумбе, и я смотрел на ее профиль. Галатея, созерцающая неосвоенный мир. Ветерок взбил ей волосы, и голова ее повернулась ко мне с бесплотной легкостью, словно от дуновения ветра.)
Т. К. Так мы будем кормить птиц? Я тоже проголодался. Уже поздно, а мы не обедали.
МЭРИЛИН. Помнишь мой вопрос: если бы тебя спросили, какая Мэрилин Монро на самом деле, что бы ты ответил? (Тон ее был шутливый, поддразнивающий, но вместе с тем серьезный: она ждала честного ответа.) Наверняка скажешь, что я халда. Банан с мороженым.
Т. К. Конечно, но еще скажу…
(Свет гас. И она будто бледнела вместе с ним, сливалась с небом и облаками, исчезала в пространстве. Я хотел перекричать чаек, окликнуть ее: Мэрилин! Мэрилин, почему все должно было получиться так, как получилось? Почему жизнь должна быть такой сволочной?)
Т. К. Я скажу…
МЭРИЛИН. Я тебя не слышу.
Т. К. Я скажу, что ты прекрасное дитя.
Т. К. Фу ты! Ни в одном глазу! Господи Боже. Минуты не проспали? Сколько мы проспали?
Т. К. Сейчас два. Мы попытались заснуть около полуночи, но были слишком напряжены. И ты сказал: не спустить ли нам пар? Я сказал: да, это нас успокоит, обычно успокаивает; мы спустили и сразу уснули. Иногда я думаю: что бы мы делали без папы кулака и его пяти сынков? Сколько лет они нас выручают! Настоящие друзья.
Т. К. Жалкие два часа. Бог знает, когда мы опять сомкнем глаза. И ничего с этим не поделаешь. Ни горлышко промочить — ни-ни. Ни таблетку проглотить — тоже ни-ни.
Т. К. Ладно. Хватит паясничать. Я сегодня не в настроении.
Т. К. Ты всегда не в настроении. Ты даже дрочить не хотел.
Т. К. Неправда. Когда я тебе отказывал? Когда ты хочешь, я всегда соглашаюсь.
Т. К. У тебя нет выбора.
Т. К. Мне гораздо приятнее обходиться своими силами, чем терпеть кое-кого из типов, которых ты мне навязывал.
Т. К. Ты сам решал — мы могли бы ни с кем не вступать в сношения, кроме как друг с другом.
Т. К. Да, и подумай, от скольких несчастий были бы избавлены.
Т. К. Но тогда и любить никого не смогли бы, кроме как друг друга.
Т. К. Ха-ха-ха-ха. Хо-хо-хо-хо-хо. "Это всерьез или только игра? Это орел или только чучело? Лидо я вижу или Асбери-Парк?" Или это, в итоге, брехня?
Т. К. Ты никогда не умел петь. Даже в ванне.
Т. К. У тебя сегодня сволочное настроение. Может, отвлечемся немного, обсудим твой Сволочной Список?
Т. К. Я бы не назвал его Сволочным Списком. Это скорее список тех, Кого Мы Сильно Не Любим.
Т. К. И кого же мы сегодня сильно не любим? Из живых? Если они не живые, это неинтересно.
Т. К. Билли Грэм[53]
Принцесса Маргарет[54]
Билли Грэм
Принцесса Анна[55]
Его преподобие Айк[56]
Ральф Нэйдер[57]
Член Верховного суда Байрон Уайт
Принцесса Z
Вернер Эрхард[58]
Принцесса-цесаревна[59]
Билли Грэм
Мадам Ганди
Мастерс и Джонсон[60]
Принцесса Z
Билли Грэм
CBSABSNBC[61]
Сэмми Дэвис-младший[62]
Джерри Браун, эсквайр[63]
Билли Грэм
Принцесса Z
Эдгар Гувер[64]
Вернер Эрхард
Т. К. Минутку! Эдгар Гувер умер.
Т. К. Нет, не умер. Старика Эдгара клонировали, и он повсюду. Клайда Толсона[65] тоже клонировали, чтобы это всё продолжалось дальше. Кардинал Спелман, тоже клон, иногда заходит к ним на partouze[66].
Т. К. Что ты прицепилси к Биллу Грэму?
Т.К. Билли Грэм, Вернер Эрхард, Мастерс и Джонсон, Принцесса Z — все они фуфло. Но его преподобие Билли — особенное фуфло.
Т. К. Особеннее всех пока что?
Т. К. Нет, Принцесса Z еще особеннее.
Т. К. Почему это?
Т. К. Все-таки лошадь. С нее и спрос другой. Помнишь, Принцесса Z пришла пятой на Белмонтских скачках? Мы поставили на нее и потеряли практически все до последнего доллара! И ты сказал: "Правильно нам говорил дядя Бад: "Никогда не ставь на лошадь, которую зовут Принцессой"".
Т. К. Дядя Бад был умный. Не такой, как наша тетя Суук, но умный. Хорошо, а Кого Мы Сильно Любим? По крайней мере сегодня?
Т. К. Никого. Они все умерли. Кто недавно, а кто сотни лет назад. Многие из них лежат на Пер-Лашез. Рембо там, нет, но поразительно, сколько их там. Гертруда и Алиса[67]. Пруст. Сара Бернар. Оскар Уайльд. Интересно, где похоронили Агату Кристи?..
Т. К. Извини, что перебиваю, но все-таки, есть среди живых, Кого Мы Сильно Любим?
Т. К. Трудный вопрос. Головоломный. Ладно. Миссис Ричард Никсон. Иранская шахиня. Мистер Уильям "Билли" Картер. Три жертвы, три святых. Если бы Билли Грэм был Билли Картером, тогда Билли Грэм был бы Билли Грэмом.
Т. К. Ты напомнил мне о женщине, с которой я на днях сидел рядом за обедом. Она сказала: "В Лос-Анджелесе жить прекрасно — если ты мексиканец".
Т. К. Еще какие-нибудь хорошие шутки слышал недавно?
Т.К. Это не шутка. Это точное социологическое наблюдение. У мексиканцев в Лос-Анджелесе собственная культура — и подлинная. У остальных — ноль. Город загорелых Урий Гипов.
Хотя недавно мне передали одну шутку, я даже засмеялся. Ее сказала Д.Д. Райан[68] Грете Гарбо.
Т. К. А, да. Они живут в одном доме.
Т. К: Да; больше двадцати лет. Жаль, что они не подружились; они бы понравились друг дружке. Обе с чувством юмора и с убеждениями, но дальше обмена любезностями en passant[69] общение между ними не шло. Несколько недель назад Д.Д. вошла в лифт и очутилась в кабине наедине с Гарбо. Д. Д. была одета по обыкновению эффектно, и Гарбо, словно заметила ее по-настоящему впервые, сказала: "О, миссис Райан, вы прекрасны". Д. Д. это показалось забавным, но и тронуло, и она ответила: "Кто бы говорил!"
Т. К. И всё?
Т. К. С'est tout[70].
Т. К. По-моему, довольно бессмысленно.
Т. К. Ладно, проехали. Неважно. Давай-ка включим свет, возьмем ручки и бумагу. Начнем эту статью для журнала. Что толку лежать и трепаться с таким остолопом, как ты? Пора заработать доллар.
Т. К. Ты про это автоинтервью, где будешь сам себя расспрашивать? Сам задаешь вопросы и сам отвечаешь?
Т. К. Ага. А ты бы полежал тихонько, пока я этим занимаюсь. Хочется отдохнуть от твоих нездоровых фривольностей.
Т. К. Так и быть, мерзавец.
Т. К. Ну, начнем.
В. Что тебя пугает?
О. Реальные жабы в воображаемом саду.
В. Нет, в реальной жизни.
О. Я и говорю о реальной жизни.
В. Сформулирую иначе. Что в твоей жизни пугало тебя больше всего?
О. Предательства. Когда меня бросали.
Хочешь конкретнее? Ну, мое самое первое детское воспоминание как раз из разряда страшных. Мне было года три или чуть меньше, и меня повели в зоопарк в Сент-Луисе — повела крупная черная женщина, которую наняла для этого мать. Вдруг начался пандемониум. Дети, женщины, взрослые мужчины с криками разбегались кто куда. Из клеток вырвались два льва! Два кровожадных зверя рыскали по парку. Моя нянька впала в панику. Она просто повернулась и удрала, оставив меня одного на дорожке. Вот и все, что я об этом помню.
Когда мне было девять лет, меня укусила змея, водяной щитомордник. С двоюродными братьями я отправился обследовать глухой лес километрах в десяти от провинциального городка в Алабаме, где мы жили. В лесу была узкая прозрачная речка. Между берегами, как мост, лежало толстенное бревно. Мои кузены, балансируя, перебежали по бревну, а я решил перейти речку вброд. И уже перед другим берегом увидел, как в тени, извиваясь, плывет громадная змея. Во рту у меня пересохло; я был парализован, оцепенел, словно меня всего обкололи новокаином. Змея, извиваясь, плыла ко мне. Когда она подплыла совсем близко, я повернул назад и поскользнулся на скользких речных камешках. Змея укусила меня в колено.
Переполох. Двоюродные братья, меняя друг друга, донесли меня на закорках до фермерского дома. Пока фермер запрягал мула в повозку — свой единственный экипаж, — его жена поймала несколько цыплят, взрезала их живьем и стала прикладывать горячих кровавых птиц к моему колену. "Вытягивают яд", — сказала она, и в самом деле, их мясо позеленело. Всю дорогу до города мои кузены ловили кур и прикладывали к ране. Когда приехали домой, родственники позвонили в больницу которая была в Монтгомери, в полуторастах километрах, и через пять часов приехал врач с сывороткой. Болел парнишка тяжело, но была в этом и хорошая сторона — я пропустил два месяца школы.
Однажды по пути в Японию я заночевал на Гавайях, в замечательном, несколько персидского вида дворце, который выстроила себе Дорис Дьюк[71] на Даймонд-Хеде. Я проснулся на рассвете и решил осмотреь территорию. Стеклянные двери моей комнаты открывались в сад над океаном. Не успел я погулять по саду и минуты, как вдруг откуда ни возьмись выскочила страшная свора доберманов; они окружили меня рычащим кольцом. Никто не предупредил меня, что ночью, когда мисс Дьюк и ее гости ложатся спать, этих псов выпускают в сад — дабы отпугнуть, а то и наказать, нежелательных пришельцев.
Собаки меня не трогали: только стояли, холодно смотрели на пленника и тряслись от сдерживаемой ярости. Я вздохнуть боялся, чувствовал, что если сдвинусь хоть на волос, зверюги бросятся на меня и порвут в клочья. Руки у меня дрожали, ноги тоже. Волосы взмокли, словно я только что вылез из океана. Нет ничего утомительнее, чем стоять совершенно неподвижно, и все же я вытерпел целый час. Спасение явилось в образе садовника, который, увидев эту сцену, просто свистнул и хлопнул в ладоши, после чего демонские псы кинулись приветствовать его, добродушно виляя хвостами.
То были мгновения конкретного ужаса. Но настоящие наши страхи — это звуки шагов в коридорах нашего сознания и тревоги, фантомные наплывы, которые ими порождаются.
В. Что ты, например, умеешь делать?
О. Умею кататься на коньках. Умею на лыжах. Умею читать страницу вверх ногами. Умею ездить на скейтборде. Могу попасть из револьвере в подброшенную жестянку. Я водил "мазерати" (на заре, на ровной пустынной техасской дороге) со скоростью двести семьдесят километров. Умею приготовить суфле "Фюрстенберг" (хитрое дело: это кушанье со шпинатом и сыром надо пустить в болтушку шесть яиц-пашот перед запеканием, и фокус в том, чтобы желтки оставались мягкими, когда подаешь суфле). Умею бить чечетку. Могу напечатать шестьдесят слов — в минуту.
В. А чего ты не умеешь?
О. Не могу произнести наизусть алфавит, по крайней мере, правильно или целиком (даже под гипнозом — этот дефект изумлял психотерапевтов). Я математический имбецил более или менее умею складывать, но не, умею вычитать и трижды проваливался в первый год на алгебре, несмотря на репетитора. Могу читать без очков, но не могу вести машину. Не могу говорить по-итальянски, хотя прожил в Италии в общей сложности девять лет. Не могу прочесть заготовленную речь — должен импровизировать на ходу.
В. У тебя есть девиз?
О. Вроде того. Школьником записал его в дневнике: "Я стремлюсь". Не знаю, почему выбрал это слово; оно странное, мне нравится его двусмысленность — к раю стремлюсь или к аду? Так или иначе, звучит возвышенно.
Прошлой зимой я бродил по прибрежному кладбищу около Мендосино, новоанглийского городишки на севере Калифорнии — суровое место, где вода холодная, не выкупаешься, и мимо проплывают киты, пуская фонтаны. Это приятное маленькое кладбище, даты на серо-зеленых, морского цвета надгробиях по большей части были девятнадцатого века; почти каждое с какой-либо надписью, иной раз раскрывающей философию обитателя. На одном я прочел: "БЕЗ КОММЕНТАРИЕВ".
И я стал; думать, какую бы мне хотелось надпись на моей плите — только у меня ее не будет, потому что двое гадателей: одна — гаитянка, другой — индийский революционер, живший в Москве, сказали, что я погибну в море, не знаю только, из-за несчастного случая или по собственному желанию (comment ca[72], Харт Крейн[73]). Короче говоря, первой мне пришла в голову такая надпись: "ВОПРЕКИ ЗДРАВОМУ СМЫСЛУ". Потом придумал гораздо более характерную фразу. Оправдание — я им пользуюсь в связи с почти каждым обязательством: "Я ПЫТАЛСЯ ОТВЕРТЕТЬСЯ, НО НЕ СМОГ".
В. Некоторое время назад ты дебютировал как кино-актер (в "Убийстве смертью"). И?
О. Я не актер и не хочу им быть. Я согласился для забавы, я думал, это меня развлечет, и развлекло, более или менее, — но, кроме того, это была тяжелая работа: встаешь в шесть утра и раньше семи или восьми вечера со студии не уйдешь. Большинство критиков встретили мой дебют букетами чеснока. Но я этого ожидал; все ожидали — можно сказать, это была обязательная реакция. На самом деле я выступил приемлемо.
В. Как ты относишься к тому, что тебя узнают?
О. Мне это нисколько не мешает, и это очень кстати, когда хочешь обналичить чек в чужом месте. Хотя иногда случаются занятные происшествия. Как-то вечером в Ки-Уэсте я сидел с друзьями за столиком в людном баре. За соседним столиком сидела слегка пьяная женщина с очень пьяным мужем. Она подошла ко мне и попросила расписаться на бумажной салфетке. Мужа это, видимо, рассердило; он подошел, шатаясь, расстегнул брюки и, вытащив свое хозяйство, сказал: "Раз ты даешь автографы, распишись здесь". Все вокруг умолкли, так что многие услышали мой ответ: "Не уверен, что смогу расписаться полностью, но инициировать, пожалуй, смогу".
Вообще я не прочь давать автографы. Одно меня достает: все без исключения взрослые мужчины, бравшие у меня автограф в ресторане или в самолете, непременно оговаривались, что просят не для себя, а для жены, или дочери, или подруги.
С одним моим другом мы часто совершаем долгие прогулки по городу. И нередко какой-нибудь встречный замешкается, нахмурится с выражением: "Это он или не он?", потом остановит меня и спросит: "Вы Трумэн Капоте?" Я отвечаю: "Да, я Трумэн Капоте". Тогда мой друг делает свирепое лицо, трясет меня и кричит: "Черт возьми, Джордж, это когда-нибудь прекратится? Однажды ты доиграешься!"
В. Считаешь ли ты беседу искусством?
О. Да, умирающим. Большинство знаменитых разговорщиков — Сэмюел Джонсон, Оскар Уайльд, Уистлер, Жан Кокто, леди Астор, леди Кьюнард, Алиса Рузвельт Лонгворт — монологисты, не собеседники. Беседа — это диалог, а не монолог. Вот, почему так редки хорошие беседы: умные собеседники из-за их малочисленности редко попадают друг на друга. Из названных я только двух знал лично — Кокто и миссис Лонгворт[74]. (Что касается ее, беру свои слова назад — она не солистка, оставляет воздух и для тебя.)
Среди лучших собеседников, с кем мне доводилось встречаться, — Гор Видал (если вы не стали жертвой его причудливого, а иногда и грубоватого остроумия), Сесил Битон[75] (который — что неудивительно — выражается почти всегда с помощью визуальных образов, иной раз очень красивых, а иной — утонченно злых). Гениальная датчанка, покойная баронесса Бликсен, писавшая под псевдонимом Исаак Динесен, была, несмотря на увядшую, хотя и благородную наружность, настоящей соблазнительницей — соблазнительницей в беседе. Ах, как же она бывала очаровательна, когда сидела у камина в своем красивом доме, в датской деревне на берегу моря и, беспрерывно куря черные сигареты с серебряными полосками, остужая свой острый язык глотками шампанского, сманивала слушателя с одной темы на другую — годы ее фермерства в Африке (непременно прочтите, если еще не прочли, ее автобиографическую книгу "Из Африки", одну из лучших книг двадцатого века); жизнь под нацистами в оккупированной Дании ("Они меня обожали. Мы спорили, но им было безразлично, что я скажу, — безразлично, что скажет любая женщина; это было насквозь мужское общество. Кроме того, они не подозревали, что я прячу в подвале евреев — вместе с зимними яблоками и ящиками шампанского").
Если назвать первых, кто приходит на ум, то еще высоко ценю как собеседника Кристофера Ишервуда (по откровенности, но при этом совершенно необременительной, он не знает равных) и полную кошачьей грации Колетт. Очень занятна бывала Мэрилин Монро, когда чувствовала себя свободно и достаточно выпила. То же самое можно сказать об опечалившем многих своей смертью Гарри Кернитце, чрезвычайно милом джентльмене, покорявшем мужчин, женщин и детей любого класса своими словесными эскападами. Дайана Вриланд, эксцентричная аббатиса высокой моды, долгое время редактировавшая "Вог", — факир беседы, заклинательница змей.
Когда мне было восемнадцать лет, я познакомился с женщиной, чей разговор произвел на меня самое сильное впечатление, — может быть, потому, что такое впечатление производила на меня она сама. Случилось это вот как.
В Нью-Йорке на Восточной Семьдесят девятой улице есть очень приятный уголок под названием Нью-Йоркская общественная библиотека, и в 1942 году я провел там много дней, собирая материал для книги, которую намеревался написать, но так и не написал. Время от времени я видел там женщину, чья внешность меня завораживала — в особенности глаза: безоблачные, светло-голубые, как небо прерий. Но и без этой удивительной особенности лицо вызывало интерес: с твердым подбородком, красивое, несколько андрогинное. Волосы с проседью, разделенные прямым пробором. Лет шестидесяти пяти. Лесбиянка? Ну… Да.
Как-то в январе, когда я вышел из библиотеки, был сильный снегопад. Голубоглазая дама в красивом черном пальто с собольим воротником стояла на краю тротуара. Вытянутая рука в перчатке сигналила, но такси не проезжали. Она посмотрела на меня, улыбнулась и сказала: "Не согреться ли нам чашкой горячего шоколада? Тут за углом "Лоншан"".
Она заказала шоколад, я попросил "очень" сухого мартини. На полусерьезе она спросила:
— А вам не рано?
— Я пью с четырнадцати лет. И курю.
— Вам и сейчас не дашь больше четырнадцати.
— В сентябре мне будет девятнадцать.
Затем я ей кое-что рассказал: что я из Нового Орлеана, что опубликовал несколько рассказов, что хочу быть писателем и работаю над романом.
Она поинтересовалась, кого из американских писателей я люблю.
— Готорна, Генри Джеймса, Эмили Дикинсон…
— Нет, живых.
Э, хм, подумаем: учитывая фактор соперничества, трудно одному живому писателю — или будущему писателю — выразить восхищение другим. Наконец я сказал:
— Не Хемингуэя — по-настоящему нечестный человек, все спрятано в чулане. Не Томаса Вулфа — сплошные витиеватые извержения; впрочем, он умер. Фолкнера — иногда: "Свет в августе"; Фицджеральда иногда: "Алмаз размером с "Ритц"", "Ночь нежна". Я очень люблю Уиллу Кэсер. Вы читали "Моего смертельного врага"?
С ничего не выражающим лицом она сказала:
— Я его написала.
Я видел фотографии Уиллы Кэсер — давнишние, наверное начала двадцатых годов. Мягче, уютней, не так элегантна, как моя новая знакомая. И все же я сразу понял, что это действительно Уилла Кэсер, и это был один из frissons[76] моей жизни. Я затараторил о ее книгах, как школьник: "Погибшая леди", "Дом профессора", "Моя Антония". Не потому, что чувствовал с ней родство как писатель. Я никогда бы не взял такие, как у нее, сюжеты и не стал бы писать в ее стиле. Просто считал ее замечательным художником. Ничуть не хуже Флобера.
Мы стали друзьями; она читала написанное мною и всегда была справедливым, полезным судьей. В ней было много неожиданного. Ну, хотя бы то, что она со своей неизменной подругой мисс Льюис жила в просторный, очаровательно обставленной квартире на Парк-авеню — обитание в квартире на Парк-авеню не вязалось с тем, что росла она в Небраске, и с простым, элегическим духом ее романов. Во-вторых, главным ее интересом была не литература, а музыка. Она постоянно ходила на концерты, и почти все ее ближайшие друзья были из мира музыки, в частности Иегуди Менухин и его сестра Хепсиба.
Как все подлинные мастера беседы, она была прекрасной слушательницей и, когда наступала ее очередь говорить, не разводила турусы, а изъяснялась свежо и по существу. Однажды она сказала, что я излишне чувствителен к критике. На самом деле к критическим выпадам она была чувствительнее, чем я; любое неодобрительное замечание о ее прозе портило ей настроение. Когда я указал ей на это, она ответила: "Да, но рааве мы не ищем всегда своих пороков в других людях и, найдя, не тычем пальцем? Я живой человек. Со слабой стрункой. Безусловно".
В. Какой спорт ты больше всего любишь смотреть?
О. Фейерверки. Многоцветные огненные брызги тающих конструкций в ночном небе. Самые лучшие я видел в Японии: эти японские мастера умеют создавать в воздухе пламенные существа — извивающихся драконов, взрывающихся кошек, лица языческих божеств. Итальянцы — венецианцы в особенности — умеют зажигать шедевры над Большим каналом.
В. Часто ли посещают тебя сексуальные фантазии?
О. Когда у меня возникает сексуальная фантазия, я обыкновенно пытаюсь претворить ее в реальность — иногда с успехом. Но часто я погружаюсь в эротические грезы, которые так и остаются грезами.
Помню, однажды я разговаривал на эту тему с покойным Э. М. Форстером, на мой взгляд, лучшим английским писателем этого века. Он сказал, что в школьные годы мысли о сексе господствовали в его уме. Он сказал: "Я надеялся, что, когда повзрослею, эта лихорадка ослабнет или даже совсем отпустит. Ничего подобного: она бушевала и на третьем десятке, и я думал: ничего, вот исполнится мне сорок, и я немного освобожусь от моих мучений, от постоянных поисков идеального предмета любви. Не вышло: и на пятом десятке вожделение все время копошилось в голове. Потом мне стукнуло пятьдесят, потом шестьдесят, и ничего не изменилось — сексуальные образы вертелись в мозгах каруселью. Сейчас я на восьмом десятке и по-прежнему пленник сексуального воображения, оно не унимается — в возрасте, когда я уже ничего не могу в связи с этим совершить".
В. Ты когда-нибудь думал о самоубийстве?
О. Конечно. Как и все, за исключением, может быть, деревенского дурачка. Вскоре после самоубийства почитаемого японского писателя Юкио Мисимы, которого я хорошо знал, была опубликована его биография, и, к моему огорчению, автор привел такие его слова: "Да, я много думаю о самоубийстве. И знаю людей, которые, уверен, покончат с собой. Например, Трумэн Капоте". Не представляю, что привело его к такому выводу. Наши с ним встречи всегда были веселыми, очень сердечными. А Мисима был человек чувствительный, с необычайной интуицией, — не тот, кого можно воспринимать не всерьез. Но в этом случае интуиция, кажется, подвела его: у меня никогда не хватит мужества сделать то, что сделал он (он попросил друга отрубить ему голому мечом). Я уже где-то говорил, что большинство тех, кто кончает с собой, на самом деле хотят убить кого-то другого — гулящего мужа, неверную возлюбленную, друга-предателя, — но кишка тонка, и вместо этого они убивают себя. Я не таков: любой, кто поставит меня в подобное положение, будет глядеть в дула двустволки.
В. Ты веришь в Бога или хотя бы в какую-то высшую силу?
О. Я верю в загробную жизнь. Иначе говоря, мне мила идея реинкарнации.
В. В кого бы ты хотел перевоплотиться?
О. В птицу — желательно, в канюка. Канюку не надо думать о том, как он выглядит в чужих глазах, нет нужды обольщать, угождать; ему незачем напускать на себя важность. Все равно его никто не полюбит; он уродливый, неприятный, нежеланный. Это обеспечивает свободу, в пользу которой можно многое сказать. С другой стороны, я не против стать морской черепахой. Они могут бродить по земле и знают тайны океанских пучин. Вдобавок они долгожители, и в их глазах с тяжелыми веками накапливается большая мудрость.
В. Если бы тебе предложили: исполним одно желание — чего бы ты пожелал?
О. Проснуться однажды утром и почувствовать себя наконец взрослым человеком, свободным от возмущения, мстительных мыслей и других бесплодных ребяческих эмоций. Словом, повзрослеть.
Т. К. Ты еще не спишь?
Т. К. Несколько скучаю, но еще не сплю. Как я усну, если ты не желаешь спать?
Т. К. А как ты смотришь на то, что здесь написано? Пока что?
Т. К. Ну-у… раз ты спрашиваешь… Скажу, что билли-грэмовские байки не единственный вид фуфла.
Т. К. Сволочишься и сволочишься. Только и знаешь, что сволочиться и ныть. Ни одного доброго слова.
Т. К. Нет, я не хочу сказать, что очень наврано. Так — там и сям. Мелочи, пустячки. Хочу сказать, возможно, ты не так честен, как представляешься.
Т. К. Я не представляюсь честным. Я честен.
Т. К. Извини. Я не нарочно пёрнул. Это не комментарий, просто случайность.
Т. К. Это отвлекающий маневр… Называешь меня нечестным, сравниваешь, черт возьми, с Билли Грэмом, а теперь хочешь выкрутиться. Говори прямо. Что я тут написал нечестного?
Т. К. Ничего. Пустячки. Вроде истории с кино. Снимался ради забавы, а? Снимался ради капусты — и чтобы клоунство свое невыносимое потешить. Избавься ты от этого типа. Он урод.
Т. К. Ну, не знаю. Он непредсказуем, но у меня к нему слабость. Он моя часть — так же, как ты. Ну а другие пустячки?
Т. К. Следующий — и не пустячок. Это как ты ответил на вопрос: веришь ли в Бога? Ты увильнул. Завел что-то про загробную жизнь, реинкарнацию, про возвращение в виде канюка. У меня для тебя новость, дружок: тебе не надо ждать реинкарнации, чтобы к тебе отнеслись как к канюку — масса людей и без того к тебе так относятся. Множество. Но криводушие твоего ответа в другом. Не юлить надо было, а прямо сказать, что в Бога веришь. Я слышал, как ты, глазом не моргнув, признаешься в таком, от чего бабуин покраснел бы до синевы, и при этом не хочешь признать, что веришь в Бога. В чем дело? Боишься, что тебя назовут юродивым, духовно возродившимся хиппи?
Т. К. Не упрощай. Я верил в Бога. А потом не верил. Помнишь, когда мы были маленькими, мы ходили в лес с нашей собакой Куини и старой тетей Суук. Собирали цветы, дикую спаржу. Ловили бабочек и отпускали. Ловили окуней и бросали обратно в речку. Иногда находили гигантские мухоморы, и Суук говорила нам, что здесь живут эльфы — под красивыми мухоморами. Что Бог устроил их жить там, так же как устроил всё, что мы видим. Хорошее и плохое. Муравьев, и комаров, и гремучих змей, каждый лист, солнце в небе, старый месяц и молодой месяц, дождливые дни. И мы ей верили.
А потом стало происходить такое, что испортило веру. Сперва церковь и зуд от болтовни какого-нибудь темного деревенского проповедника, потом один за другим интернаты с ежеутренним хождением в церковь и сама Библия — ни один человек в здравом уме не мог поверить в то, во что она велела тебе верить. Где мухоморы? Где луна? И наконец, жизнь, просто житье отняло последние воспоминания о еще теплившейся вере. Я не самый плохой человек из тех, что встречались на моем пути, далеко не самый плохой, за мной есть серьезные грехи, в том числе намеренная жестокость; и это ни капли меня не беспокоило, я об этом даже не задумывался. Пока не пришлось задуматься. Когда пошел дождь, это был тяжелый, черный дождь, и он не переставал. Тогда я снова стал думать о Боге.
Я думал о святом Юлиане. О рассказе Флобера "St.Julien, L'Hospitalier"[77]. Я прочел его давно, и там, где я находился, в санатории, вдали от библиотек, нельзя было достать книгу. Но я помнил (по крайней мере, мне казалось, что дело было примерно так), что в детстве Юлиан любил бродить по лесам, любил всех животных и все живое. Он жил в большом имении, родители его боготворили; они хотели, чтобы у него было все на свете. Отец покупал ему лучших лошадей, луки и стрелы, учил его охотиться. Убивать животных, которых он так любил. И не к добру: Юлиан обнаружил, что ему нравится убивать. После целого дня самой кровавой бойни он испытывал только радость. Убийство зверей и птиц стало манией, и соседи, поначалу восхищавшиеся его мастерством, возненавидели его за кровожадность и стали бояться.
А следующую часть истории я помню смутно. В общем, каким-то образом Юлиан убил мать и отца. Несчастный случай на охоте? Что-то вроде этого, что-то ужасное. Он стал парией и раскаялся. Бродил по свету босой, в лохмотьях, искал прощения. Он состарился и захирел. Однажды холодной ночью он ждал у реки лодочника, чтобы переправиться на другой берег. Может, это была река Стикс? Потому что Юлиан умирал. И пока он ждал, появился отвратительный старик. Это был прокаженный; глаза его представляли собой кровоточащие язвы, из гнилого рта воняло. Юлиан не знал этого, но омерзительный зловещий старик был Богом. И Бог испытывал его — исправилось ли в страданиях его свирепое сердце? Он сказал Юлиану, что ему холодно, и попросил поделиться одеялом, и Юлиан поделился; потом прокаженный захотел, чтобы Юлиан его обнял, и Юлиан обнял; потом он обратился с последней просьбой… Он попросил, чтобы Юлиан поцеловал его в изъеденные болезнью губы. Юлиан поцеловал. После чего Юлиан и прокаженный старик, вдруг превратившийся в сияющее видение, вместе вознеслись на небо. Так Юлиан стал святым Юлианом.
И вот я был под дождем, и чем сильнее он бил по мне, тем больше я думал о Юлиане. Я мечтал о том, чтобы мне дано было обнять, прокаженного. Тогда я и поверил опять в Бога и понял, что Суук была права, что во всем — Его Замысел, старый месяц, и молодой месяц, и черный дождь, и если я попрошу Его помочь, Он поможет.
Т. К. Помог?
Т. К. Да. И продолжает. Но я еще не святой. Я алкоголик. Я наркоман. Я гомосексуалист. Я гений. Конечно, я мог бы быть и тем, и другим, и третьим, и четвертым, и все равно быть святым. Но покамест не получается, извиняюсь.
Т. К. Ну, Рим не разом строился. Давай-ка закругляться и попробуем соснуть.
Т. К. Но сначала помолимся. Скажем нашу старую молитву. Которую говорили, когда были совсем маленькими и спали в одной постели с тетей Суук и Куини под стегаными одеялами, потому что дом был большой и холодный.
Т. К. Нашу старую молитву? Давай.
Т. К. Ложусь спать с молитвой: Господи, я Твой, храни мою душу. Если я умру во сне, возьми мою душу к себе. Аминь.
Т. К. Покойной ночи.
Т. К. Покойной ночи.
Т. К. Я люблю тебя.
Т. К. И я тебя люблю.
Т. К. А как же иначе? Ведь если разобраться, только и есть у нас ты да я. Одни. До гроба. И это трагедия, правда?
Т. К. Ты забыл. У нас еще есть Бог.
Т. К. Да, у нас есть Бог.
Т. К. Хххрр.
Т. К. Хххрррр.
Т. К. и Т. К. Ххххрррр.