MW: ЗАЛ IX БАГРОВЫЙ РЕЙС ДО ХИЛО



"Куда мой Том уплыл, куда?

Хей - хей, хей - хей, на Хило!

На море тысячи дорог.

Вот и плывет мой Том на Хило!"


Помните ли вы эту замшелую моряцкую песню о Томе, который плывет до Хило? Уже несколько сто­летий пели ее матросы, ставя паруса, поднимая якорь или брасопя реи перед далеким рейсом в неизвестность. Сам "Том" было понятием условным и могло означать человека или корабль. А Хило - это порт на Гавайях, настолько далекий и таинственный, что и он стал символом. Плыть до Хило - значило быть осужденным роком, неуклонно стремиться к смерти, уходить туда, откуда нет возврата. Никто еще не вернулся из Хило.

В Лондонской Национальной Галерее и в моем личном Музее Вечера 367-го дня висит картина, изо­бражающая путешествие в Хило. Называется она "Последний путь "Дерзкого" и является значительнейшим символом ухода в вечность целой эпохи в морской истории - эпохи военных парусников, тех самых гигант­ских морских коней, называемых линейными кораблями, благодаря которым старая проститутка Европа под­чинила себе и "цивилизовала" мир.

Это произведение ровесника Фридриха, Джозефа Мэллорда Тёрнера (1775-1851), художника, который - подобно Фридриху в молодости отдал дань почтения и некоторой влюбленности Клоду Лоррену (у фран­цуза он почерпнул беспокоящую романтику тайны), а сам стал указателем для нескольких поколений живо­писцев с импрессионистами во главе. Моне, Писарро и Сислей не появились бы без Тёрнера.

В истории искусства оригинальность и исключительность этого англичанина производят буквально шокирующее впечатление. Тёрнер - это был единственный человек, который, собственно, не писал красками. Он оставил более трёхсот картин и почти двадцать тысяч рисунков и акварелей. Когда же глядишь на его масло и "watercolours", то видишь, что он писал настроениями, впечатлениями, стихиями, временами дня и состояниями атмосферы. Его краски - это дождь, туман, тень, водный пар, пена, пламя пожара, состояния небес и солнца, тепло и холод, а еще грусть и ностальгия. Это единственная в мире коллекция произведений, которых невозможно описать напрямую, поскольку, хоть они и представляют нам некоторые аспекты действи­тельности, но способами, обладающими собственными измерениями, настолько по-импрессионистски, что весь последующий, истинный импрессионизм становится по сравнению с ними банальным математическим примерчиком.

С возрастом Тёрнер все далее уходил от описательности к живописи нерегистрируемых большинством органов чувств впечатлений, до тех пор, пока в самом конце, увлеченный "Теорией цвета" ("Farbenlehre") Гёте, старался уже представлять характер света в рассеивающем воздухе (картины "Свет и цвет", "Тень и мрак" и другие). Земля, небо, воздух, вместе с пронизывающим их светом и меланхолией, слились у него в единое романтичное землетрясение, по отношению к которому в зрителе рождается чувство общения с чем-то невысказанно неуловимым и растворяющимся будто запах. Кажется, что материя здесь расстреливается на прозрачные атомы. Истинное волшебство!

В цикле картин "Пожар лондонского парламента" героем становится не сам факт, довольно-таки по­трясающий, но естество огня, разлившегося по всему небу. В пейзажах Тёрнера царствуют не горы, долины, замки и мосты над пропастями, но атмосфера, которую, в большей мере, чувствуешь кожей, чем воспринима­ешь глазами. Хватаешься за перо, пытаясь зафиксировать это на бумаге и... всё расплывается. Ты уже совер­шенно теряешь понимание того, что реально, а что нет, и чем сильнее будешь заставлять себя делать описа­ние, тем большую пустоту уловишь, в тем большую окунешься банальность, поверхностность, не передающую сути вещей. Необходимо какое-то счастливое стечение обстоятельств и аллюзий, краткая молния которого осветит тебе путь. Именно так, как случилось со мною перед тёрнеровским изображением путешествия "Temeraire" до Хило.

"Temeraire" ("Дерзкий"), влекомый паровым буксиром на смерть. На этой картине "Temeraire", ли­шенный парусов, с нагими обрубками мачт и рей, совершенно не дерзок - это труп, который волочат на свалку умирающей эры. Дерзок здесь буксир, символ начинающейся эпохи - эры железа, машин и густого дыма из труб, перед которыми мачты должны были уступить. Уходит нечто большое и прекрасное, а нарождается что-то более эффективное, но гадкое. Так появляется ностальгия, без которой - как я уже объяснялся в зале VI - нет и романтичности.

Ностальгия, это греческое слово, проникшее и в французский язык, первоначально означавшее тоску по родине. Она в равной степени как эстетика, например, является элементом развитой культуры, и вместе с тем - одной из психомоторных сил, заложенных в человеке. К наиболее сильным проявлениям ностальгии принадлежит тоска по прошлому. Дело в том, что современность предстаёт перед нами стихией хаотичных и лишенных из-за своей близости красок событий, вызывая у многих людей отказ вложения личной энергии и эмоций в этот хаос, в то время, как прошлое состоит из явлений давным-давно отсеянных, тем самым более легких и привлекательных в восприятии.

Миражи прошлого заключены в каждом из нас. В то время, как жизнь форсированно ускоряется и ста­новится более машинной, а всеприсутствующие тяготы каждодневного существования догоняют нас даже тогда, когда мы пытаемся сбежать от них в "отпускные парадизы", единственным, ничем и никем не сдержи­ваемым, становится бегство в прошлое. Только вот мало кому из людей удается позволить себе напечатать билет в самую сердцевину прошедшего - для этого следует быть на "ты" с историей, искусством, литературой и собственным воображением, более того, ими следует упиваться, даже допьяна, орать пьяные песенки и ша­таться в любовных объятиях. Тем же, кто на это неспособен, билеты продают хамовитые, дирижирующие массовой культурой "шоумены", штампующие дешевейшие "ретро"-зрелища.

Так было с модой на "ретро" в начале 70-х годов. Предреволюционные и междувоенные годы, эра Форда-Т, Мистингуэтт, борсалино и картин Климта (который долгие годы был для всех мрачным "козлом от­пущения") как-то сразу стали фаворитами элиты и широчайших масс. Весь этот цирк "заработал" благодаря извлечению огромных доходов на ностальгии, а в массовом своём аспекте был проявлением культурно бед­ненького потребления подсовываемых под самый нос наборчиков "made in retro". В подобных акциях нет места интереса к людям, которые это прошлое создавали, к процессам этого минувшего имеется лишь эпа­таж отряхнутой от пыли подвязкой с кружавчиками, резиновой грушей-клаксоном и тросточкой с рукоятью слоновой кости, которой можно было размахивать под газовым фонарём или же почесать себе спину. Сегодня же следовало бы постучать ею в то место, на которое когда-то напяливали шляпу борсалино.

В прошлое следует входить иначе. Это занимает кучу времени и требует терпения и даже храбрости. Прошлое - это вам не проститутка, которую можно купить. Оно сопротивляется. И это сопротивление нужно преодолеть, что вызывает такое же удовольствие, как и в случае сопротивления женщины. Это барьер, в котором необходимо сделать пролом в страну чудес. Ласками или камнями, только камни эти должны быть тяжелы как любовь и вырезаны в форме слез. Меряясь силой с подобной преградой, пробиваясь через неё, человек всё лучше познаёт её саму, одновременно познавая самого себя и окружающую современность.

И если ты уже пробился - распахать это поле до самого конца не удастся никогда, но это и не имеет никакого значения, потому что не целое, но сам процесс вспашки здесь важен. Уже одна-единственная бо­розда ставит человека перед всеми извечными проблемами, хорами оживают умершие голоса, возвращая миру весь его пафос, а намагниченное сознание все реже спрашивает: кто идёт?

А идёт Тёрнер, леди и джентльмены! Романтик, наилучший из маринистов. Что он говорит? Тёрнер, что говоришь ты, когда изображаешь издыхающего породистого коня, которого волочет паршивый мул? По­тому что я именно так это и вижу. Сам я люблю много вещей из прошлого. Но из этого множества более всего люблю я старинные парусники. Я люблю их по тем же причинам, что и фортификации, единственный скон­чавшийся вид архитектуры, поскольку они уже отплыли в Хило. И ты показал нам на это, Джозеф Уильям, как вдохновенный поэт умирания. Ты представил нам монументальный труп морского жеребца, который тащит в могилу сильный, грязный, извергающий дым карлик. Ты ненавидишь этого урода, перед которым будущее, а жалость из коробочки с синеватой грустью не пожалел для павшего аристократа. Это великолепно - так не­навидеть, иметь во всем мире подобного врага для собственного удара. Когда слышишь о подобном против­нике, как и в любовном упоении кружится голова. Тогда ты собираешься в путь, бросаешь уют собственного дома и выходишь на дорогу. Тебе плевать на усталость, сон, отдых и тягу к женщине - плевать на все, лишь бы нанести удар. И ты пишешь, пером или же кистью, пока не закончишь. Ты не убиваешь его, поскольку пером или кистью так легко не убивают. Но, сопоставляя его уродство - уродство победителя - с царственным величием побеждённого, ты убиваешь его стократно. Как это изумительно, Тёрнер, что так сильно можно осудить и подавить победителя-варвара. Нас с тобою мучает тот же самый голод, вот только времена и враги у нас различные.

Но давайте-ка вернёмся в мой музей, где бунт лишенной прав личности не имеет смысла, ибо там проживаю лишь я - директор, хранитель, гид, портье, гардеробщик и уборщик в одном лице.

Картина "Последний путь "Дерзкого" появилась в 1839 году, в самое подходящее время, символичное как и содержание этого холста, на стыке эпох парусного линейного корабля фрегата и триумфа новых дви­жущих сил. Ровно год назад, в сопровождении миллионноголосого восхищения, Атлантический Океан был покорён двумя колёсными пароходами ("Сириус" и "Great Western"), на воду был спущен "Архимед" - пер­вый корабль, приводимый в движение винтом. Винт морской истории закрутился в другую сторону и смёл деревянных лошадок, что сотни лет качались на волнах. "Temeraire" остался на холсте из Национально Галереи мрачным и монументальным "memento mori".

Эра линейных кораблей, агонию которой Тёрнер обессмертил в "Последнем пути "Дерзкого", началась вскоре после введения линейного строя сражающихся флотов в битве под Ловстофт (1665). Ранее, в эпохе галеонов, применяли кучный строй. После же Ловстофта вражеские эскадры, составленные из кораблей и движущихся гуськом, один за другим, и повторяющие маневры передового флагмана, плыли или останавли­вались параллельно друг другу и бомбардировали противника бортовыми залпами. Этот новый способ веде­ния боя требовал новых технических решений, а также стандартизации и разделения боевых единиц на классы, чтобы цепь можно было сформировать из кораблей, равных по силе - в ней не должно было иметься слабых звеньев, ибо тогда сила огня была бы неравномерной. Увеличение количества орудийных палуб пре­вратило корабли в "многоэтажки". Формы корпуса и парусное вооружение также подверглись изменениям, детали которых оставим специалистам. Для нас важнейшим является то, что фрегат, сформировавшийся из галеона в последней декаде XVII века, был красивейшим животным, порождением эпохи барокко, наполнен­ным резной

фауной и флорой, весь в позолоте и мастерстве гирлянд, небольших колонок, аттиковых гале­рей и резных чудищ. Стоимость всей этой орнаментации неоднократно превышала стоимость самой конст­рукции. В особенности же корма делала корабль подобным дворцу какого-нибудь богача. Барокко, раздра­жающее многих свой женской излишностью и богатством в сухопутной архитектуре, здесь становилось чем-то весьма благородным, ибо позолоченная статуэтка, окруженная нагромождением ненужных мелочей может и

раздражать, но на безбрежной, пустынной плоскости океана привлекает наше внимание и околдовывает будто драгоценный перстень на зеленой, матовой материи накидки. Последующие стили делали лицо линейного корабля более суровым, но всегда он оставался величественной скульптурой с линиями мягкими, будто белые гривы волн.

Он был словно человек. С годами, взрослея, он одевался все менее крикливо, становился серьезнее и рос. В XVIII веке он уже превысил водоизмещение в две тысячи тонн и границу в сотню орудий, пока нако­нец испанцы не построили рекордсмена, "Сантиссима Тринидад", мамонта со ста тридцати шестью орудиями, размещенными на четырех орудийных палубах (три тысячи тонн водоизмещения). Корабль этот сравнивали с гигантским собором Сантьяго де Компостелла и называли "плавающей Компостеллой". В своём чреве он вмещал конюшни, амбары, бальную залу, сад с цветами и деревьями и пышнейшие адмиральские апарта­менты. Польский офицер-легионер Якуб Кержковский посетил этот стоящий на якоре в Кадиксе "город на воде" в 1802 году (по пути на Сан Доминго) и записал в дневнике: "Казалось, что воды в порту прибыло, когда он бросил здесь якоря, все остальные суда и корабли казались будто дети, окружившие отца".

"Сантиссима Тринидад" ("Святейшая Троица" - прим.перев.) был слишком тяжелым, слиш­ком маломаневренным, чтобы стать эффективной боевой машиной, Оптимальный линейный корабль парус­ной эпохи, как показала практика, имел около двух тысяч тонн водоизмещения и от девяноста до ста десяти орудий. Таким был "Дерзкий" (девяносто восемь орудий), корабль, заслуживший, чтобы из него сделали сим­вол, ибо он разрешил длящуюся уже сто с лишним лет войну между Альбионом и Францией за господство на водах и одним залпом сделал Англию королевой морей на последующие сотню с лишком лет.

У этого поединка имеются два пограничных столпа, две рамки, две сцепляющиеся пряжки, старт и финиш: Ля Юг и Трафальгар. Современный французский историк Андре Кастелот написал: "Трафальгар! Ля Юг! Два названия, при упоминании которых французских моряков корежит от ярости!"

Перед Ля Юг, во времена галеонов, война шла между Британией и Голландией. Когда при "Короле-Солнце", Людовике XIV, в конкурентную борьбу вступила величественная Франция, Англия и Голландия объединились против общего врага. Довольно скоро Голландия ослабела и вышла из игры, на турнирном поле остались теперь лишь всадники с Островов и Сены, восседающие на самых прекраснейших боевых конях, которые когда-либо пересекали моря - на линейных кораблях - фрегатах. Ибо с чем еще, как не с чис­топородным конём, можно сравнить этих хищников великой солёной воды? Именно этой кавалерии под пару­сами и нескольким её выдающимся командирам и благодарен эпос за свою славу.

Первым был француз, адмирал Анн-Илларион де Констентин граф де Турвиль (1642-1701). Людовик XIV приказал ему разбить врага, и де Турвиль свершил это, разгромив в 1691 году объединенную англо-гол­ландскую эскадру под Бичи Хед. Но это было всего лишь прелюдией для решительного столкновения, которое по мнению де Турвиля могло произойти не ранее 1693 года, после комплектации новых экипажей и реоргани­зации флота. Выигранная битва под Бичи Хед изрядно проредила моряков. Облавная система принудитель­ной вербовки тогда еще не была развита, а добровольный прием, хотя принимали каждого желающего, дейст­вовал излишне медленно. Впрочем, даже если бы его темпы и были удовлетворительны, невозможно было просто так создать вышколенные кадры. Сложившуюся ситуацию лучше всего характеризует одно предложе­ние из письма французского капитана корабля "Фульминант": "Среди имеющихся у меня на борту людей один когда-то уже видел море". Не хватало и пушек - необходимо было полностью разоружить один из кораб­лей, чтобы дополнить до комплекта вооружение остальных. Так что трудно удивляться де Турвилю, что он не видел возможности немедленно приступить к делу. Это было мнение специалиста.

Только в Париже, как и в каждой из столиц, с тех пор как первая из столиц появилась, решения при­нимали профаны. В апреле 1692 года адмирал получил следующий приказ от министра военного флота, де Понтшартрена: "Его Королевское Величество категорично желает, чтобы месье де Турвиль выплыл из Бреста 25 апреля и атаковал англичан под Ля Юг, несмотря на диспропорцию сил в пользу неприятеля." Внизу нахо­дилась дописка короля: "Собственноручно подтверждаю этот приказ. Он полностью отражает мои пожелания. И я хочу, чтобы он был реализован самым пунктуальным образом. Людовик."

В сложившейся ситуации это был приказ покончить жизнь самоубийством. Адмирал попытался было образумить Париж, но ему ответили: "Вы не имеете права обсуждать приказы короля!" Де Турвиль уговари­вать перестал. В средине мая он был уже в открытом море, имея сорок три корабля против девяноста девяти у неприятеля. Как назло у французов не хватало в экипажах трех тысяч человек. Тем временем в Париже, видя, насколько громадна диспропорция сил, король отменил свой приказ. В Брест срочно, на самых быстрых ло­шадях помчались курьеры. Но они застали только пустые причалы. В погоню за Турвилем тут же выслали де­вять корветов. Они "прочесали" Ла Манш и округу - все напрасно. Французский флот исчез в безбрежье вод. Историк Ля Варенд в своей работе "Маршал де Турвиль и его времена" определил безрассудное подчинение адмирала безумному приказу как "наилучшую иллюстрацию той характерной для эпохи добродетели, для которой само королевство было ее составной частью, а уважение к королю проявлялось совершенно по-рели­гиозному (...) Де Турвиль был выслан на резню, но считал, что непослушание повредит величию короля намного сильнее, чем проигранное сражение".

29 мая, в четыре часа утра, французы заметили у мыса Барфлер восемьдесят восемь английских и голландских кораблей, не считая громадной флотилии, состоящей из корветов и брандеров. Вся эта силища была сформирована громадной дугой с далеко выдвинутыми флангами. Де Турвиль встал на корме флагман­ского фрегата "Soleil-Royal", снял с головы шляпу со страусовыми перьями, с улыбкой поклонился собствен­ному флоту, а затем восходящему солнцу, осветившему букли его светлых волос и красивое лицо. Это был салют данному участку морской поверхности, где следовало пожертвовать собой - победив или умерев. С тех пор "кормовой салют" стал на французском флоте предбитвенным ритуалом.

Во время сближения с неприятелем французские экипажи, в основном составленные из сухопутных крыс, стояли на коленях на палубах, громогласно исповедуясь. В момент столкновения канониры корабля "Принц" первые выстрелы сделали, еще стоя на коленях, сразу же после того, как получили полное отпущение грехов. Один из французов, видя трясущегося от страха товарища, спел ему припев веселой песенки:

"Я приду в преисподнюю, встречусь с тобой,

чтобы напомнить о всех твоих слабостях!"

В тот же самый момент боязливый моряк получил пулю в голову, а поющий весельчак испуганно простонал: "О Боже, дай мне избежать этой встречи!"

Англичане с голландцами смеялись над численностью французов. Когда де Турвиль атаковал их, для них это было совершеннейшей неожиданностью. Голландцы вообще подозревали, что англичане их предали, сговорившись втихую с французами. Но когда дошло до боя, англичане с голландцами выступили солидарно. Правда, ни тем, ни другим уже было не до смеха. Несмотря на их численное преимущество, происходящее в течение первых часов после первых выстрелов, походило на чудо...

В то время как восемь выделенных специально для этого де Турвилем кораблей держало связанными оба крыла англо-голландского флота, которым командовал адмирал Эдвард Рассел, главные силы французов ударили во вражеский центр. Целый день продолжался убийственный обмен залпами. Французы, которым жулики-поставщики продали слабый порох, должны были подплывать к вражеским кораблям слишком близко. Они бросали якоря на виду неприятеля, vis a vis, и стреляли массированным бортовым залпом, не обращая внимания на собственные потери. Раз за разом случались кровавые абордажи. В самом конце, когда бешенство охватило сражавшихся, на воду спускали шлюпки, экипажи которых вырезали друг друга.

Центр французов, теоретически заранее обреченный на поражение, сражался с неправдоподобной яростью, тем самым нивелируя численное превосходство врага. В течение всего боя на корме "Короля-Солнце" было видно фигуру французского адмирала, отдающего приказы с той же улыбкой на лице. Британ­ским снайперам была обещана крупная награда за убийство этого человека. На нем сконцентрировали свой огонь десятки мушкетов, но никому не удалось попасть.

К вечеру французы даже начали одерживать перевес. Для Рассела, который был уверен в лёгкой по­беде, это было шоком. Последней козырной картой англичанина были брандеры. Их подожгли и направили в сторону французского флота. Только это ничего не дало. "Плавучие факелы" окрасили ночь рыжими огнями, но ход битвы не изменили. Они лишь осветили позорное отступление более сильного объединенного флота.

Победа при мысе Барфлер была наибольшим успехом де Турвиля. Обладая вдвое слабыми силами, он не потерял ни единого корабля, в то время как двое судов неприятеля пошли на дно, а шесть было настолько ужасно покалечены, что их превратили в понтоны. "То, чего достиг де Турвиль за эти тринадцать часов, было героизмом наивысшего качества" - написал впоследствии Вийет.

В течение четырех последующих дней англичане искали оказии для реванша. Де Турвиль, экипажи которого были настолько побиты, что межпалубные пространства были превращены в полевые госпитали, пытался довести флот к Бресту, но плыл слишком медленно. На продырявленном "Короле-Солнце" все, кто мог двигать руками и ногами, днем и ночью работали у насосов. Французы пытались прорваться мимо ост­рова Ориньи, но это удалось только авангарду. Пятнадцать самых крупных и тяжелых кораблей, слишком быстро набирающих воду, пришлось посадить на мели.

Первым пришлось испытать эту судьбу трем гигантам, из которых сделали дуршлаги: "Soleil-Royal", "Triomphant" и "Admirable". Их нагоняет англо-голландский флот, и начинаются "учебные стрельбы". На побе­режье близкого Шербура собрались толпы, наблюдая за неравным боем. Французы заядло огрызались, только у них не было ни малейшего шанса. Резню прервало наступление ночи. Утром троицу французов окружила целая туча плюющихся огнем английских фрегатов, а через несколько часов англичане выпустили на все еще сопротивляющиеся развалины зажженные брандеры. Первым сгорел флагман "Король-Солнце", а после него и собратья. Три прекраснейших жеребца из морского табуна ушли через огненное чистилище в рай линейных кораблей.

Для Рассела это было всего лишь началом его мести. После этого он направился к посаженным на мели под Ле Юг двенадцати оставшимся фрегатам де Турвиля и начал поочередно отправлять их в Хило. Де Турвиль, успевший пересесть на "L'Ambitieux", ответил отчаянной атакой в стиле камикадзе, бросаясь на весь объединенный флот врага силой восьми кораблей! Результат этого поединка можно угадать без труда.

"Король Солнце" прекрасно понимал, что он лично ответственнен за эту резню, поэтому, принимая де Турвиля в Версале, осыпал того наградами и сказал:

- Я вами доволен. Вы были разбиты, но покрыли славой себя и весь народ!

Это было всего лишь риторикой. Французские моряки чувствовали себя опозоренными Понтшартре­ном и другими титулованными и имеющими влияние на короля парижскими идиотами, потому-то с тех пор при упоминании Ля Юг их и "корежило".

В 1693 году де Турвиль отомстил англичанам на Средиземном море, "превратив в опилки" громадный англо-голландский конвой, за что был награжден званием маршала. Правда, месть была мелковатой, так как громить торговые суда - это все же не то, что разбить военный флот. До самого конца жизни де Турвиля по ночам мучили кошмары Ле Юг - сидящие на мелях корабли в роли недвижных "мишеней" для британских артиллеристов.

Поединок продолжался с переменным успехом, а случай де Турвиля стал прецедентом, ибо жизнь ко­мандующих огромными корабельными конюшнями фрегатов в подобной игре была совсем не легкой. Слиш­ком уж велика была ставка. Два британских адмирала заплатило в ходе этих состязаний головой. Меттьюс за то, что атаковал французов, не сформировав перед тем эскадру в линейном строю, а Бинг за то, что такой строй сформировал, когда этого делать не стоило, и проиграл. Все дело в том, что, хотя в гонке за господство над морями и мчались на линейных кораблях, это еще не сделало из линейного строя условия "sine qua non" (необ­ходимейшего - прим. перев.). В историографии царит мнение, что первым, порвавшим с рабской зависимо­стью от данного построения, был англичанин Нельсон. Но на самом деле на четверть века опередил француз, Пьер Андре Сюффрен де Сен Тропез (ок.1727-1788), а то. что он не стал первым морским коноводом в балансе соперничества, было вызвано лишь глупостью и ревностью к успехам подчиненных. Конфликт с ними резко сократил земную жизнь Сюффрена.

Лас Касес в знаменитом "Мемориале Святой Елены" так характеризовал этого крупного телом, не­брежно одетого и вечно в паршивом настроении обжору: "Мсье де Сюффрен обладал гениальным чувством изобретательства, громадной энергией, колоссальными амбициями и стальным характером (...) Непоколеби­мый будто скала, странный в своих поступках, крайний эгоист, спорщик и забияка, совместное пребывание с которым становилось каторгой - его не любил никто, но уважали все." Один из британских чиновников Восточно-Индийской Компании написал о нем: "Приземистый и толстокожий - в нем было больше от анг­лийского козла, чем от французского дворянина". Сравнение это было удачным, так как этот "козел" взял на рога британский флот и неоднократно устраивал англичанам кровавую баню.

Первый раз это случилось в 1778 году, когда он спалил английскую эскадру в порту Ньюпорт. Второй раз - в 1780 году, когда он разгромил у мыса Святого Винсента большой британский торговый конвой, захва­тив двенадцать неприятельских судов. И все именно потому, что отказался от связывающих руки принципов традиционной тактики, от неповоротливого линейного построения в пользу эластичного маневра, зависящего от обстоятельств и подкрепленного скоростью и захватом врага врасплох.

В начале восьмидесятых годов XVIII века ареной для гонки стал Индийский Океан, куда Франция на­правила командора Сюффрена. Хотя после Ньюпорта он и завоевал себе некоторую славу, но продолжал ос­таваться одним из пастухов морского стада, и никто, даже в мыслях, не мог предполагать, что лишь в тропи­ках этот стареющий толстяк совершит такое, отчего половина мира остолбенеет.

Сюффрен вышел из Бреста 22 марта 1781 года во главе слабенькой эскадры, состоящей из пяти фре­гатов. одного корвета и восьми транспортных кораблей. По пути у одного из островов Зеленого Мыса он на­гнал британскую эскадру Джонсона и потрепал ее, хотя битва и не была разрешена до конца, так как француз­ские капитаны, рабы традиционного способа ведения военных действий в линии, вообще не поняли быст­рого, заставшего англичан врасплох маневра своего командующего. Исполненный сожалений Сюффрен писал своей кузене и приятельнице, мадам д'Але: "Это сражение могло сделать меня бессмертным. Такую возмож­ность послали псу под хвост!"

Псу под хвост послали и другие оказии. Первая из нескольких случилась 17 февраля 1782 года в ин­дийских водах. Британская эскадра Индийского океана под командованием адмирала Хьюгса состояла из де­вяти линейных кораблей. Сюффрен, подкрепленный группой скончавшегося перед тем командора д'Орвеса, имел столько же. На совещании перед боем он приказал капитанам позабыть о линейном строе (называя его "процессией улиток") и маневрировать так, чтобы англичане оказались под перекрестным огнем. Капитаны его выслушали, ничего не поняли и по возвращению на свои суда начали выставлять их в линию за адмиральским "Героем". Не всем это удалось шесть французов "заманеврировалось насмерть" и вообще не вступили в боевой контакт с врагом. Выпаливающий залп за залпом в борты англичан "Герой" добрался до центра не­приятельского строя, все время сигнализируя остальным французским судам, чтобы те сблизились с непри­ятелем "на расстояние пистолетного выстрела". Послушался его лишь маленький "Фламандец". Вечерний ураган и наступающая ночь позволили побитым англичанам уйти. Несмотря на героизм французского флагмана, который фактически один выиграл битву, была понапрасну пропущена еще одна оказия полного уничтожения английских сил.

Следующая возможность представилась 12 апреля неподалеку от островка Провидьен. Сюффрен ата­ковал двенадцатью судами и довольно быстро расколотил огнем пушек "Героя" британский "Монмут", но французские капитаны вновь напутали в маневре, и Хьюгс вновь сумел уйти. Вечером шторм прервал сраже­ние. Разъяренный Сюффрен записал: "Если в моей эскадре не будет заменено пять или шесть капитанов, ни­чего не изменится и мы утратим все возможности уничтожения врага."

Последующая оказия материализовалась 6 июля в битве под Негатаме, хотя французские капитаны все еще не были в форме. Их раздражало то, что слишком уж много времени проводят они на мостиках, в то время как на находящемся поблизости Иль-де-Франс (Маврикии) ожидают жаждущие их общества дамы, играет музыка, и ручьями льется пунш. И все это по вине Сюффрена, который написал мадам д'Але: "Я здесь затем, чтобы сражаться, а не для того, чтобы создавать компанию дамам Иль-де-Франс." Как раз именно по­добного типа чудаческие решения плохо воздействовали на настроения и тактические способности офицер­ских кадров Сюффрена.

Вышеупомянутые обстоятельства существенно повлияли на ход битвы у захваченного Сюффреном порта Тринкомалее (в самом начале сентября). Французские капитаны, пытающиеся сформировать против флота Хьюгса косой строй, создали совершеннейший хаос, из-за чего в апогее стычки "Героя" сопровождали только "Аякс" и "Иллюстрат". Эти три корабля приняли на себя всю тяжесть сражения. но не могли поме­шать бегству Хьюгса в Мадрас. Пропала еще одна возможность. Сюффрен проклинал собственных капитанов и писал: "Ведь это же ужасно! У меня было четыре возможности, чтобы уничтожить британский флот, но он до сих пор существует!"

Пятая оказия ушла псу под хвост в сражении (тоже победном) под Гуделуром, 20 января 1783 года. Французские капитаны все еще как-то так слушали своего командующего, что ничего не могли и не желали понять. Версальский мир (сентябрь 1783 года) отобрал у Сюффрена возможность искать других возмож­ностей.

Отозванный в Европу, он возвращался в ореоле славы. Возле Мыса Доброй Надежды свое восхище­ние им высказали его бывшие враги, капитаны судов Хьюгса. Голландцы назвали его "Адмиралом-Дьяво­лом". Париж встречал его как триумфатора. Когда три года назад он прощался с королем, дворцовый служа­щий с трудом пробил для него дорогу в плотной толпе придворных.

- Благодарю, приятель, - сказал тогда Сюффрен, - но клянусь, что когда вернусь, твоя помощь не по­надобится. Тогда я сам пробью себе дорогу!

Свое слово он сдержал. Теперь уже весь двор, низко склонившись, расступался перед человеком, побившим Англию на море. Сам же он не мог, несмотря на все почести, забыть о пяти напрасно потраченных возможностях. О Сюффрене не позабыли и те сукины сыны, которые постоянно совали ему палки в колеса, и которых он то ругал, то учил. Один из капитанов, разжалованных после битвы под Негапатам (или же, по другой версии, отец одного из них), вызвал героя на дуэль и убил в Париже, 8 декабря 1788 года. Через много лет, на острове Святой Елены. Наполеон, говоря о Сюффрене, воскликнул:

- Ну почему этот человек не дождался меня? Всю жизнь я искал подобного ему! В нем я бы имел соб­ственного Нельсона, и тогда все пошло бы совсем иначе!

Последний этап гонки, разыгранный уже в наполеоновские времена, прошел под знаком британ­ского адмирала Хораса Нельсона (1758-1805). Нельсон был гением эпохи фрегатов и счастливчиком, в отли­чие от Сюффрена, который был всего лишь гением. Так что англичанин был гением большим, поскольку гений без везения - калека.

У счастья Нельсона имелось три этажа, как у его линейных кораблей имелось три орудийные палубы. Во-первых, перед решающей битвой он получил новую версию сигнального кода, дающего возможность пе­редвигать все корабли флота будто куклы на шнурках без необходимости предварительно договариваться с капитанами. В большей степени это облегчало проведение эластичного маневра. Во-вторых, во времена Бо­напарте во Франции не родился моряк, равняющийся классом Сюффрену. В-третьих, офицеры Нельсона были полностью ему послушны.

Сам же Нельсон, будучи ранее подчиненным адмирала Джервиса, послушанием не грешил, что могло для него закончиться плохо, поскольку Джервис был весьма суров к подчиненным, и его так ненавидели, что супруги его капитанов на приемах провозглашали тосты за его смерть ("Пускай следующий бокал удавит эту бестию!"). В критический момент битвы против испанцев у мыса Святого Винсента ( в 1797 году ) Нель­сон, видя, что британские корабли могут попасть под перекрестный огонь, самовольно исполнил несогласо­ванный маневр, нарушая строй, установленный приказом Джервиса. В Королевском Флоте за невыполнение приказа карали смертью, но, к счастью для Нельсона, на флоте знали и уважали старинное право, введенное еще императрицей Марией Терезией. Орден Марии Терезии получали за нарушение приказа, приводящее в результате к победе или же спасающее отряд от поражения. Поскольку же самовольность Нельсона принесла Джервису победу, везунчик Нельсон не пострадал, а только получил орден Бани и чин контрадмирала.

Как раз в его времена линейные парусные корабли достигли своей оптимальной формы. Тёрнер ухва­тил это в картине "Линейный корабль первого класса принимает провиант". Кормление лошадей. Наши глаза на уровне разгулявшихся волн, мы глядим, как бы погрузившись в воду. Справа над нами высится достигаю­щая неба стена с тремя этажами орудийных портов, откуда высовывают свои пасти пушки. Так мы видим фронтон собора, когда стоим, задрав голову вверх, в нескольких шагах от входа. К борту прижались две парус­ные лодки, на которых провиант и привезен; третья только подплывает. На втором плане силуэт еще одного гиганта, а еще дальше, за заслоной водяных паров или же утреннего тумана, белое видение - контур третьего морского жеребца. Целость, что часто случается у Тёрнера, гораздо лучше чем глазами, можно воспринять с помощью нюха, касаний и поэтической впечатлительности. Ты чувствуешь пористую фактуру и мокрую ядре­ность громадных досок, из которых сконструирована огромная дуга перехода борта в нос, ты вдыхаешь све­жий запах морского рассвета, все окутано синевой и разреженным воздухом, ты слышишь тишину, прерывае­мую фырканием волн. Красками были здесь капельки водяной пыли с пенных верхушек волн и капли недвиж­ности атмосферы, вещества и людей, малюсенькие силуэты которых видны на палубах лодок и в отверстиях бойниц. Типичная для Тёрнера статичность мира, остановка киноленты событий, ностальгическое окаменение всего и вся, просвеченное бледным, романтичным сиянием. Мгновение, схваченное в блаженстве, залитое идиллической ленью, как будто величественная рука небесного сеятеля разбросала вокруг зерна доброты и любви. Впечатление крайне обманчивое, зато какое удовольствие!

Впечатление обманчивое, поскольку в груди этого образа бьётся иное, невидимое сердце - ад, в кото­ром существовали экипажи фрегатов. Английский моряк XVII века, Эдвард Барлоу, записки которого хранит Морской Музей в Гринвиче под Лондоном, жалуется в них, что нищие гораздо более счастливы, чем моряки - у них есть свобода! Во времена великого поединка экипажи вербовались принудительно, устраивая воистину гитлеровские облавы на городских улицах, выволакивая из домов тысячи портных, сапожников, лавочников и

других несчастных из третьего сословия. Специальные, вооруженные тяжелыми дубинками облавные отряды окружали целые кварталы предместий и "очищали" их от здоровых мужчин. В одном только 1779 году та­ким вот образом из Англии была похищена двадцать одна с половиной тысяча человек! Это количество с каждым годом возрастало и во времена Нельсона удвоилось. Сам Нельсон в 1803 году подтвердил, что в тече­ние трех лет первой его большой войны с Наполеоном (1799-1802) из Королевского Флота дезертировало со­рок две тысячи похищенных. Их места заняли новые рабы. Тысячи женщин этих "белых негров", матерей, жен, любовниц и сестер, устраивали кровавые походы на "облавщиков", палили их дома и т.д.

Похищенных, опасаясь дезертирства, годами не выпускали на сушу. Их кормили тухлым мясом, бу­дили после четырехчасового сна и за малейшую провинность карали с рафинированной жестокостью, поль­зуясь при этом"кошкой-пятихвосткой" (плётка с пятью ремнями), или же протаскивая под килём. Оба эти наказания проводились по театрализованному сценарию. Если несчастный приговаривался к тремстам ударам плетью (весьма частое наказание), а в эскадре было десять судов, то на каждом проводился спектакль, содержащий три десятка ударов. Осужденного привязывали к специальному помосту на небольшом баркасе, после чего в сопровождении офицеров в парадных мундирах его возили от корабля к кораблю, на постое из­бивая плеткой из бычьей кожи со свинцовыми шариками на концах ремешков. Редко когда случалось, чтобы моряк пережил эти триста ударов.

На картине Тёрнера баркасы танцуют меж фрегатами, но не слышно визга избиваемого, а из глубин гигантских, деревянных ковчегов не исходит отчаянный "Вопль пленника", старинная песнь порабощенных гражданских, которых окрестили в моряков "кошкой-пятихвосткой". Когда же они привыкали к своей судь­бине и будто татарская пленница соглашались с нею, пели тогда "Виски, Джонни!", "Расходилось море", "Альбатроса" и "Черноокую Сюзанну", о которой могли лишь мечтать между гомосексуальными и содомит­скими актами, наказываемыми повешением на рее. Когда же через годы этой тюрьмы без приговора они те­ряли силы, их выбрасывали на сушу будто дохлых крыс.

Но на романтичной картине Тёрнера мы видим лишь красоту морских коней, в том ее наивысшем измерении, которое порождается магией безграничных вод.

В эпоху Нельсона облавы еще усилились, ибо гонка уже вступила в свою конечную фазу, и верфи в Четтеме, Дептфорде, Портсмуте и Саутхемптоне превратились в запыхавшиеся матки, один за другим выпле­вывающие из себя корпуса новых и новых линейных кораблей. Спешка была сумасшедшей, поскольку с дру­гой стороны Ла Манша точно так же спешили и французы. Адмирал Томас Кокрейн записал, что в результате этой спешки "некоторые новые суда сразу же после спуска на воду буквально распадались на куски, так как половина их деревянных составных даже не была скреплена друг с другом, поскольку сверху торчали лишь головки гвоздей!"

Но это были мелочи. Самую важную голову, голову Нельсона, англичане прикрепили в 1798 году са­мым подходящим образом во главе эскадры, задачей которой было разбить французский флот в Средиземном море. Правда, в голове этой был только один действующий глаз, левый (правый глаз Нельсон потерял в 1794 году, атакуя Кальви на родной для Наполеона Корсике), только этот глаз был весьма шустрым, а в голове Нельсона было мозгов побольше, чем во всех вместе взятых головах офицеров французского флота.

В средине июля 1798 года французский флот, который только что перевез армию Наполеона в Еги­пет, встал на якоре в полном мелей Абукиркском заливе, в двух милях от Александрии, вопреки приказу са­мого Наполеона. Непослушный французский адмирал, Поль Франсиск Брюйес д'Эгайерз (1753-1798) вы­строил тринадцать собственных линейных кораблей и четыре фрегата в две параллельные берегу линии и, судя, что полоса песчаных мелей и рифов прикроет его со стороны земли, большую часть орудий поместил на бортах со стороны открытого моря, превращая свой флот в плавучую батарею с односторонним направле­нием огня. На мнение проводившего предварительную разведку капитана Барре, что при некоторой удаче пошедший на риск храбрец мог бы пройти через полосу отмелей и занять безоружный фланг французов, Брюйес не обратил ни малейшего внимания. Не обратил он внимания и на появление возле залива двух раз­ведывательных фрегатов Нельсона (19 июля) и еще за сутки до сражения не посчитал необходимым вызвать с берега всех пребывающих там членов экипажей. Эта непредусмотрительность обошлась ему очень дорого.

Нельсон, у которого тоже было тринадцать линкоров, мчался на встречу с врагом в таком возбужде­нии, что - как вспоминают свидетели - в течение всего рейса практически ничего не ел. Успокоился он уже перед самой битвой, будучи в уверенности, что теперь уже Брюйес от него не ускользнет. Он приказал подать себе первый за несколько дней обед и, поедая его с аппетитом, сказал:

- Завтра в это время я либо получу место в Палате Лордов, либо же в Вестминстерском Аббатстве.

Корабли Нельсона Брюйес увидал в 18.00, 1 августа 1798 года. Но он был спокоен, так как ожидал, что Нельсон атакует лишь назавтра утром и не рискнет прорываться между берегом и строем французов. Он также был уверен, что вся стычка сведется к артиллерийскому поединку "по правилам" в обустороннем линейном строю. В такой ситуации у него был абсолютный огневой перевес. Но Нельсон, подобно Сюффрену, не любил придерживаться правил, и своими быстрыми маневрами заставлял моряков старой школы застывать в изум­лении. Он ударил немедленно, в прогалину между островком Абукир и крайним судном линии французов. Он рисковал многим - глубина прохода возле острова насчитывала всего лишь двадцать пять футов, в то время как линейные корабли англичан погружались в воду на двадцать два фута. Лидирующий в атаке "Culloden" наскочил на мель, но остальные корабли обошли остров по дуге большего радиуса и при помощи западного ветра прошли между берегом и французскими кораблями. Одновременно, вторая группа англичан, уже под личным командованием Нельсона, атаковала со стороны открытого моря. Брюйес понял, что случилось самое худшее - он попал меж двух огней.

Около 19.00 английский флот взял в перекрестный огонь центр и левый фланг линии французов, правда, опасно открывшись перед французским правым флангом. Но его командующий, адмирал Вилльнёв, даже не шелохнулся, выполняя первоначальный приказ Брюйеса оставаться на первоначальных позициях. В этой ситуации, уже в течение первого часа сражения, несколько французских кораблей потеряли мачты и множество людей, превращаясь в беззащитные мишени. И сразу же бросался в глаза более высокий уровень английских артиллеристов.

Особенно жаркая схватка шла вокруг французского флагмана "Ориент". Брюйес, преступно недально­видный при подготовке к битве, оказался храбрым бойцом. Сто двадцать орудий "Ориента" извергали огонь с обоих бортов, совершая ужаснейшие опустошения на палубах атакующих английских кораблей. Четыреж­ды раненный адмирал не позволял снести себя в укрытие, крича:

- Французский адмирал умирает, отдавая свои приказы на посту!

Капитаны его кораблей тоже проявляли чудеса храбрости, посему около половины восьмого вечера весы, на которых взвешивались судьбы сражения, начали выравниваться. Англичане потеряли два корабля, многие были серьезно повреждены. Сам Нельсон, тяжело раненый картечным осколком в голову, так что "оторванная от кости кожа спадала на его единственный глаз и погружала в совершеннейшую тьму", лежал в каюте "Vanguard"-a и не видел, как ураганный огонь "Ориента" за несколько мгновений расколошматил гор­дость британского флота, "Беллерофонта". Брюйес, еще видя какой-то шанс победы, наконец-то подал сигнал Вильнёву атаковать англичан. Располагающий лучшими французскими линейными кораблями Вильнёв мог бы прижать усталые английские корабли к берегу и расстрелять их прямой наводкой. Но французам в этот день катастрофически не везло - Вильнёв сигналов не заметил, сам же не отважился предпринимать какую-либо инициативу и вскоре после того... удрал с поля битвы.

При трагической бездеятельности Вильнёва битва, ведущаяся в трагических обстоятельствах при на­ступающей темноте, начала принимать для французов нехороший оборот. Их потери составили уже пять ко­раблей, когда после восьми вечера пушечное ядро убило Брюйеса. В десять вечера флагман "Ориент" неожи­данно загорелся. Огонь распространялся с такой скоростью, что не было и речи, чтобы его погасить. Гигант­ский факел осветил весь залив. Около одиннадцати вечера огонь добрался до порохового погреба, раздался чудовищный взрыв, и наибольший из принимавших участие в битве кораблей исчез с поверхности моря. Это настолько подействовало на обе стороны, что на какое-то время бой прекратился, и над заливом нависла со­вершеннейшая тишина.

После возобновления боевых действий ситуация французов превратилась в критическую. Вскоре фре­гат "Serieuse", взлетев в воздух, разделил судьбу "Ориента". Несмотря на страшные усилия, англичане никак не могли сломить сопротивления пяти оставшихся французских судов, которые, не обращая внимания на то, что битва была проиграна, еще тринадцать часов вели неравный бой, покрывая славой флот революционной Франции. В 3.00 бой был прерван на два часа, когда же он вновь продолжился, то перешел в резню. Французы не прекращали сопротивляться. Раненый снарядом в лицо контр-адмирал Дюшайля в горячке орал морякам:

- Не переставайте стрелять! Последний выстрел может оказаться победным!

Его "Франклин" в 2 часа дня спустил свой флаг последним.

В битве при Абукире погибло тысяча семьсот французских моряков, и три тысячи попали в плен. От всего флота сохранились лишь корабли Вильнёва. Потери англичан были намного меньшими (неполных де­вятьсот человек), но большинство их судов уже не могло вести бой, экипажи от усталости теряли сознание прямо на своем посту.

Когда через семь лет пришло время последнего раунда великой англо-французской гонки за трон в царстве морей и океанов, во главе флота Альбиона вновь встал Хорас Нельсон. Главой же французского флота Наполеон с совершенно непонятным легкомыслием сделал скомпроментировавшего себя под Абукир­ком предателя Пьера Шарля де Вильнёва (1763-1806), хотя сам же в письме к генералу Лористону назвал его "ничтожеством".

Финал наступил 21 октября 1805 года у мыса Трафальгар (неподалеку от Кадикса). В этой битве при­няли участие все наибольшие жеребцы парусной эпохи. Возглавляемый Вильнёвом франко-испанский флот состоял из тридцати четырех линейных кораблей (в том числе здесь был и "Сантиссима Тринидад"). Нельсон располагал всего лишь двадцатью семью линейными кораблями, но в загашнике у него имелась британская "вундерваффе" - новый, чрезвычайно действенный сигнальный код Попхема, дающий возможность непосред­ственной связи между отдельными судами в ходе сражения. С помощью именно этого кода в 11.40 с борта флагмана "Виктори" он отдал знаменитый сигнал-приказ: "England expects that every man will do his duty" ("Англия ожидает, что каждый выполнит свой долг"). До сегодняшнего дня, ежегодно, 21 октября, в присут­ствии тысячных толп, британские моряки повторяют "святой сигнал" на законсервированной в сухом доке в Портсмуте "Виктори".

Последняя битва линейных кораблей была самой кровавой из всех тех, что разыгрывались до того. Дул легкий западный ветер. С Атлантики шла высокая волна, предвещая шторм. Некоторые участники битвы говорили впоследствии, что в памяти у них сохранилась не столько само сражение, сколько единственный в своем роде вид табуна великолепных судов, мчащихся прямо в солнце в облаках белоснежных парусов.

Вильнёв сформировал традиционный линейныйстрой, Нельсон же возжелал пересечь эту линию в двух местах, что было маневром сложным, из-за того, что англичане отдавались на волю ветра. Ветер ока­зался слишком слабым, посему ведущая за собой английскую колонну "Виктори" прорывалась через разрыв в строю французов слишком медленно - девять французских фрегатов засыпало ее градом пуль, срезая таке­лаж, рулевое колесо и часть парусов. Но все же через час подобного кошмара она прорвалась, и вот тогда при­шло время смеяться англичанам - их картечный огонь снес с палубы французского "Буцентавра" четыре сотни человек. Корабли обеих противоборствующих сторон бросились друг на друга как бешеные псы, а в центре этой преисподней шла дуэль между "Виктори" и французским "Redoutable"-ем, которым командовал неуст­рашимый капитан Люкас. Малыш "Redoutable" ("Страшный"), на котором были всего две орудийные палубы, вполне заслуживал своего названия. Зато в названии корабля Нельсона было зловещее для французов проро­чество ("Виктори" - "Победная").

Был час дня, когда находящиеся в самом центре перемешавшихся флотов "Виктори" и "Страшный" начали обмениваться убийственными бортовыми залпами с такого близкого расстояния, что стволы пушек чуть ли не касались друг друга! Люкас, пожелавший взять "Виктори" на абордаж, направил своих людей на марс-реи, и на палубу английского судна посыпался град из двух Сутин гранат, сея опустошения. Захват британского флагмана, командовавшего всем флотом Альбиона, имел принципиальное значение для результата битвы. Могло показаться, что это случится вот-вот...

Дуэлью с "Redoutable" непосредственно дирижировал командир "Виктори", капитан Харди. Нельсон же подавал сигналы другим кораблям, и они немедленно исполнялись. Сам он, когда еще был подчиненным, не был послушен сигналам настолько. Когда в 1801 году у Копенгагена адмирал Паркер сигнализировал ему приказ прекратить сражение, гениальный непослушник приложил зрительную трубу к слепому глазу и проце­дил:

- Честное слово, никакого сигнала не вижу!

После чего, как и у Абукерка, рискнул пройти через мели и - вечный везунчик - сражение выиграл. Но сейчас везение находилось на слишком уж неуравновешенных весах. Команда "Виктории", на две трети со­стоящая из порабощенных сухопутных крыс (на нескольких только что схваченных канатоходцах до сих пор были цветастые трико, так как их схватили прямо во время циркового представления), редела с ужасающей скоростью. Палуба "Виктори" была залита кровью...

В высоте, на одной из мачт "Redoutable", безымянный снайпер приложил приклад к щеке и долго целился, когда же корабль спустился в ложбину волны и на мгновение застыл в недвижности, указательный палец этого человека дрогнул. В грохоте битвы выстрел не был слышен. Капитан Харди с изумлением увидал, как его приятель, Хорас Нельсон, закачался, затем опустился на колени, а затем медленно-медленно падает лицом вниз на доски палубы. Он подбежал и склонился над ним.

- Меня достали, Харди, - прошептал Нельсон. - Прострелили позвоночник.

Его занесли вниз, чтобы умирать там. Тем временем Люкас дал сигнал атаковать с холодным оружием и начал подниматься со своим экипажем на реи, переброшенные будто помосты меж двумя кораблями. Не успел! В тот же миг по палубе "Страшного" прокатился тайфун картечи, убивая две сотни человек, в том числе и тех, кто должен был захватить "Виктори". И это, собственно, было концом. "Дерзкий", незаметно зашедший в бок "Страшного", одним убийственным залпом перечеркнул все надежды французов. Раненый Люкас уже не мог мечтать об абордаже - сейчас он мечтал лишь о мести. "Страшный" повернулся к "Дерзкому" правым бортом и еще раз подтвердил свое право на собственное имя: страшный залп из тридцати орудий срезал мачты "Дерзкого" и перебил множество моряков из английского экипажа. Но это была уже лебединая песня ужасно покалеченный "Redoutable" уже не вынес следующей атаки, исполненной британским "Непту­ном"...

Через несколько часов битва утихла, и так вот закончилась продолжающаяся сто с лишним лет франко-британская гонка за право воссесть на троне повелительницы морей и океанов. Великобритания на­долго сделалась владычицей соленых вод. Но поначалу она признала право на награды всем героям сраже­ния, всем, кроме одного. Об этом единственном случае англичане вспоминать не любят. После высадки в ро­димых портах и приветствиях победившему флоту не был обнаружен сигналист Рум, тот самый, кто лично поднимал на мачту "Виктори" кодовые сигналы с памятным вовеки сигналом "England expects..." После битвы у англичан было три тысячи раненых и убитых, но Рума, перевозчика-лодочника, похищенного во флот из бедного лондонского квартала Беттерси, среди них не было. Догадывались, что он дезертировал, как и ты­сячи иных моряков, которым посттрафальгарская эйфория властей облегчила возможность смыться из пла­вучих тюрем. Разве что Рум не был обычным дезертиром - этот человек поднимал "священный сигнал"! По­этому его старались отыскать любой ценой. Хотя Рум и "провалился сквозь землю", но о нем не забыли и в конце концов нашли через... сорок лет, дожидавшегося смерти в приюте в Гринвиче! Перед смертью его даже удалось сфотографировать.

Эта фотография стала символом жестокости гонки. Символом же внешней красоты стал силуэт "Дерз­кого", которого тащат на бойню с помощью паровой машины. Линейные корабли были красивыми как верхо­вые лошади и умирали как отслужившие своё лошади, а бойней был мол, где корабли разбирались на лом. Вместе с "Дерзким" умирала эпоха боевого паруса, так что картина Тёрнера стала символом великого отплы­тия в Хило.

Разборке на лом предшествовало несколько лет работы в порту в роли буйка, посаженного на "мерт­вый якорь", исполняющего функции мастерских или даже тюрьмы. Тогда еще казалось, будто корабль жив, как живыми нам кажутся срезанные цветы. Мы приносим их домой, радуем глаз их "живостью" и даже тем, что раскрываются бутоны, а ведь это только агония, обнаруженное биологами у всех существ предсмертное "пробуждение биополя". Мы дарим цветы женщинам. Дарим агонию. И цветы увядают так же, как увядают все земные прелести - женщины, лошади и корабли.

Из высокой трубы буксира взвивается ядовитый столб дыма, прямиком в голые, лишенные парусов реи и мачты буксируемого колосса. Сам катер, плоский будто жаба и такой же отвратительный, выпендри­вается своим сочно - грязным корпусом. "Tameraire" же бледен будто расплывчатый призрак, перекрещенные балки носа нависают над черной жабой как скелет. С правой стороны картины солнце поджигает вселенную пурпуром, расстреливая его во всех направлениях, багровый столп прокатывается по небу будто балдахин, а по морю - будто ковровая дорожка для "Дерзкого", стирая границы меж двумя стихиями. Последний поклон по­следнему морскому рысаку и багровое отчаяние солнца.

Но здесь же имеется и Луна, едва видимая, чуть повыше солнца. На картине ухвачен один из самых необыкновенных природных моментов - между закатывающимся диском солнца и рано поднявшимся месяцем. Начинается вечная ночь парусников, и солнце, навсегда уходящее в багровом пожаре - это их солнце. "Tameraire" забирает его с собою.

И в самом конце, скажи нам, Тёрнер, где ты взял такие краски? Багрец, скорее всего, из крови, про­лившейся на палубах. Зелень из океанских глубин. Белизну из мечтаний о мраморных скульптурах античности, которые варвары распилили на ступени для собственных домов. Ибо то, что печаль ты взял из коробочки с синеватой грустью - это нам уже известно. Печаль о том, что последнее на этой земле и что уходит навсегда - это самая глубокая краска на твоей палитре, Тёрнер, это будто взгляд старой брошенной жены, которая мед­ленно проходит сквозь толпу, неся в глазах глубокую тишину своего дома.

Уже поздняя ночь, и в пепельнице погасла последняя сигарета, о которой я позабыл, пока писал. Я должен закончить и поставить точку в этой главе. Все будет когда-нибудь в последний раз. Когда-нибудь я в последний раз погляжу на картину Тёрнера, закурю последнюю сигарету, в последний раз прослежу за поле­том ласточки, в последний раз коснусь женской руки, высмею последний лозунг, последний раз сплюну под ноги клакерам и не прочту последнего приказа, в последний раз со злостью подумаю о своих написанных книжках.

А потом я выплыву с экипажем своих ненаписанных героев в далекий рейс за последний багровый го­ризонт. Мы отдадим концы, поставим паруса и отправимся галопом в туманах ненаписанных проклятий, когда же берег исчезнет из вида - нагие, чистые будто ангелы и залившиеся в штемпель, мы запоём:

"Куда мой Том уплыл, куда?

Хей-хей, хей-хей, на Хило!

На море тысячи дорог,

Вот и уплыл мой Том на Хило!"


Загрузка...