Никифор

Когда Никифор проснулся, в комнате стояла подозрительная тишина. Мать на кухне громыхала кастрюлями, над ухом жужжал комар, но в комнате было тихо. Никифор приоткрыл глаза. Комар был толстый и красный и жужжал так противно, что у Никифора сразу же зачесались все старые укусы.

— Спокойно, — сказал себе Никифор. Он осторожно высвободил руку, подождал, пока комар усаживался на щеке… Хлоп!! Но комар оказался проворнее. Быстро набирая высоту, он взвился под потолок и как ни в чём не бывало уселся там на электропроводе.

— Мы-ка-ла, — сказал Кузьма.

Никифор откинул одеяло. Так и есть. Кузьма глядел на него через сетку своей кровати, в зубах у него была мамина ночная рубашка, от которой он отгрызал кружево. Некоторое время они в упор разглядывали друг друга. Кузьма — мрачно и упрямо, а Никифор смотрел и думал, что вот если человек глуп и у него к тому же режутся зубы, то ему должно быть всё равно, что грызть. Так нет, никогда не станет Кузьма грызть, что ему положено. И чего уже только он не сгрыз! Вон спинку стула и то погрыз. Был бы глупым, не был бы таким вредным. И ведь знает же, что гадость делает, недаром притих, — всегда пакостит втихомолку. Просто уж таким уродился.

Кузьма между тем выдрал из рубашки огромный кусок и теперь, набив рот, вращал во все стороны глазами и мрачно сопел.

— Плюнь сейчас же! — сказал Никифор.

Кузьма застыл, стиснув зубы.

— Я с тобой драться не стану, — сказал Никифор. — Только если ты когда-нибудь сжуёшь мою рубашку!..

Но Кузьма уже не слушал, он смотрел куда-то сквозь Никифора. Лицо его было сосредоточенно и сурово. Он будто прислушивался к чему-то или что-то обдумывал.

Никифор знал эти уловки. Быстро соскочив с кровати, он схватил горшок, но было уже поздно.

— Одни пакости на уме!

И, поставив горшок на прежнее место, Никифор юркнул обратно в постель, закрыл глаза и даже захрапел для вида.

Было тихо. Мать грохотала уже где-то в саду, наверное, поливала огурцы. Только зачем их поливать? Всё равно куры склюют… Всё тот же красный комар медленно опустился с потолка и закружил над Кузьмой. Тот по-прежнему жевал кружево. А Никифор лежал и думал, что рубашка всё равно испорчена, а если отнять её от Кузьмы, то будет много крика, и прибежит мать, и ему же, Никифору, попадёт. А ведь он мог ещё и не просыпаться и не знать всего этого. Так что он не виноват, не надо было оставлять рубашку.

«Когда он наконец вырастет, я спрошу у него, зачем он всё жевал». Таких вопросов у Никифора уже накопилось немало, и, засыпая, он перебирал их в уме…


И приснилась ему большущая корова. Эта глупая и толстая корова, медленно двигаясь по саду, жевала всё на своём пути, а за ней широкой лентой оставалась только чёрная изрытая земля. Корова шумно чавкала и тяжело вздыхала, из глаз её катились тяжёлые слёзы, а бока росли и раздувались. И он, Никифор, маленький, как комар, крутился вокруг неё с хворостиной, он хлестал её из последних сил, и кричал, и просил уйти…

На этот раз он проснулся, как обычно, от крика.

— Ма-ма-ма-ма! — вопил Кузьма.

А мать с рубашкой в руках стояла посреди комнаты, и лицо у неё было удивлённое и обиженное.

— Мам, а мам? — позвал Никифор.

Мать задумчиво посмотрела на него.

— Мам, когда же он наконец заговорит? — спросил он.

Мать растерянно заморгала и вдруг ни с того ни с сего бросилась обнимать и целовать Кузьму. И тот сразу же перестал орать и повис у неё на шее, уткнувшись носом в её плечо, и даже зафыркал от радости.

Никифор мрачно слез с кровати.

— А если бы я рубаху сжевал? — проворчал он, но ему ничего не ответили.

— Ну и пусть… — сказал он и пошёл к дверям.

— Никуда не уходи, — сказала ему вдогонку мать. — Сейчас завтракать будем.

Никифор не оглянулся, он только подумал, что завтракать будет всё равно один Кузьма, а ему, как всегда, придётся кричать петухом, и бить в таз, и делать всякие глупости.


На крыльце было солнце. Всё небо было заляпано белыми и круглыми, как блины, облаками, которые быстро неслись друг за другом и то и дело закрывали солнце. А по зелёной горе, которая возвышалась там, далеко за садом, улицей и железнодорожной насыпью, по этой зелёной горе одна за другой проползали небольшие круглые тени.

На маминой клумбе распустилась долгожданная роза. Раньше на её месте росли сибирские маки, но потом папа привёз розу, и мама забыла про маки, перекопала их и посадила на их месте розу. Мама любила копать и сажать и часто забывала, что на этом месте уже что-то посажено. Выдёргивать и полоть мама не любила, и поэтому на клумбах и грядках всё вырастало вперемешку: и морковь, и салат, и цветы, и трава — всё было густо и непонятно. Только огурцы росли особняком на небольшой чёрной грядке, и куры уже подбирались к ним.

— Ну, погодите у меня! — проворчал Никифор и, быстро соскочив с крыльца, шмыгнул в кусты шиповника.

Вдоль забора было много крапивы, но она больше не кусалась, и шиповник не царапался, потому что Никифор давно проложил здесь для себя тропинку. В заборе была дыра, которая вела на чужой участок. Здесь сад и кусты были ещё гуще, но это были его, Никифора, владения, потому что кроме него здесь никто никогда не бывал, и окна в доме были заколочены досками, а на калитке висел большой ржавый замок.

Никифор прошёл по участку. На заросших клубничных грядках нашёл несколько небольших ягод и съел их. Недозрелых рвать не стал, пусть дозреют. На круглом мраморном столике с ржавыми ножками сидела сорока и, склонив голову набок, разглядывала Никифора. Когда он проходил мимо, сорока соскочила на землю и не торопясь пошла впереди него по дорожке.

Никифор пошел за ней. Они обогнули дом и по очереди, сначала сорока, а за ней Никифор, поднялись на большую открытую веранду. Сорока села на перила, а Никифор — в плетёную качалку, которая стояла посреди веранды. Качаться на ней было нельзя, потому что она была очень старая и вот-вот угрожала развалиться, к тому же слишком скрипела.

Тут было тихо и спокойно, и никто в целом мире не знал, что он, Никифор, теперь тут сидит…

Но пора было действовать, и он решительно слез с качалки, достал из кармана верёвку и сделал из неё петлю.

Куры ходили вдоль забора. Никифор лёг на землю, просунул руку с петлёй сквозь планки, разложил петлю на земле и стал ждать. На этот раз кура попалась почти сразу. Она закудахтала, замахала крыльями, но было уже поздно. Никифор быстро влез на забор, подтянул верёвку с курой и привязал её как можно выше. Кура билась на заборе, как белый флаг, хлопала крыльями и кричала.


А Никифор был уже дома. Он вернулся туда тихо и незаметно и спокойно сел за стол. Он сидел и ел кашу, которая сегодня была не такой уж противной. Он ел кашу и смотрел в окно, где за забором собралась уже изрядная толпа, и кудахтала кура, и галдели тётки, и хохотали мальчишки. Он ел кашу, а мать с Кузьмой на одной руке и с кашей для Кузьмы в другой выбегала за калитку и, возвращаясь, рассказывала, что вот опять мальчишки привязали куру к забору, что житья нет от этих мальчишек, но куры тоже хороши, и не надо их распускать: ни кур, ни мальчишек.

Он ел кашу и сам не заметил, как съел её всю до капли, и Кузьма тоже съел — даже не пришлось кричать петухом и бить в таз. Мать очень этому обрадовалась и опять набросилась на Кузьму. Она целовала его и тормошила. Никифор было напомнил про рубашку, но она только отмахнулась, что рубашка — это ерунда, а вообще-то Кузьма у неё самый лучший, самый красивый и самый необыкновенный, и она никому его не отдаст. Она прижала Кузьму к себе, будто и правда его у неё отнимали, и так, вместе с ним, закружилась по комнате. Никифор как раз вылезал из-за стола, и они столкнулись, и мать чуть не упала.

— Да не болтайся ты тут под ногами! — испуганно закричала она.

— Я не болтаюсь, — обиделся он. — Сами вы болтаетесь.


Около крыльца сидела большая лягушка. Тут же валялась сетка из-под мячика. Никифор взял лягушку, она была мокрая и скользкая, подумал, взял сетку, положил в неё лягушку и всё вместе повесил на крыльцо.

— Пусть пообсохнет, — сказал он и представил себе, как мать вдруг заметит лягушку и как она при этом завизжит.

Ещё лучше бы подсунуть лягушку Кузьме в кровать. Только визжать будет всё равно одна мать, Кузьме всё нипочём: лягушка так лягушка, — он бы и её, наверное, сжевал.

Ведь сжевал он однажды стрекозу, которую Никифор с таким трудом поймал и берёг, чтобы показать отцу.

Никифор уже приближался к клубничным грядкам, когда мать вдруг забарабанила в окно.

— Ты куда, ты куда! — Она распахнула сразу обе рамы. — Сегодня отец приезжает, хоть бы для него поберёг. За всё лето ни одной ягодки не попробовали, зелёными поедаешь…

— Как сегодня? Почему сегодня? — только и смог сказать он и сразу же бросился обратно к крыльцу — выпускать лягушку.

Быстро перебрал в уме все свои недельные прегрешения. Про куру никто не знает, про костёр, наверное, забыли, варенья столько и было, а клубника… клубника, может, ещё и поспеет. Немного успокоился и стал готовиться к приезду отца. Первым делом проверил банку с червями — почти все были живые, и только два уползли. Потом собрал по саду игрушки Кузьмы, подмёл дорожки и даже почистил зубы. Когда всё было готово, сел на крыльце и стал ждать. Но как только сел, сразу же понял, что готовился он слишком рано, а впереди длинный-предлинный день, который надо ещё прожить.

Делать было нечего. Солнце, нужное для клубники, как назло, ушло за тучи, и ждать становилось всё труднее. А тут ещё мать со своим топором.

— Если ты сегодня же не вернёшь топор, я всё расскажу отцу!

Он слез с крыльца и молча пошёл прочь.

— Топор, топор… — ворчал он. — Будто без топора не проживём. Другие бы давно забыли… Кузьме небось всё можно, к нему так не пристаёт…


А на улице его уже поджидали. У забора на велосипеде сидел здоровенный парень. Грелся на солнышке.

— Ну, принёс? — не открывая глаз, спросил он.

Никифор достал из кармана кусок свинца и протянул парню. Тот быстрым небрежным жестом подхватил свинец и сразу же опустил ноги на педали.

— А топор? — спросил Никифор.

— Топор? — удивился тот. — Какой топор? А, топор… Так бы и говорил… Нет больше топора. Тю-тю топор.

Никифор нахмурился.

— Да ты не накачивайся, не накачивайся, — усмехнулся парень. — Я за твоим топором, может, двое суток охотился… Там двойное дно, понимаешь, двойное… Ползу это я по дну и ничего не подозреваю — и вдруг дыра. Глянул я в неё и вижу топор. Лежит он там преспокойно на втором дне. Ну, сам посуди, не могу же я за ним на второе дно опускаться, да и дыра от топора слишком маленькая, не пролезешь… Вот и выходит, что близок локоть, да не укусишь…

И парень захохотал. Никифор было рассердился на него, но тот хохотал так заразительно, что Никифор тоже стал смеяться. Только парень вдруг, будто что-то вспомнив, помрачнел. Он оттолкнулся от забора и быстро укатил вдоль по улице.

Никифор проводил его глазами… Больше всего ему хотелось бы прокатиться сейчас с парнем, но тот не взял его. И он вздохнул и нехотя направился к мальчишкам, которые давно уже галдели на сваленных в кучу брёвнах.

— За мной! — вдруг закричал Загроба и, размахивая саблей, помчался куда-то по улице.

— Ура! — подхватили остальные и, размахивая чем попало, помчались за ним следом.

Никифор не успел ничего понять, как бежал уже сзади. Он бежал вместе со всеми и уже размахивал руками и кричал «ура». Потом в руке его оказалась палка, и он рубил кусты, где притаилась засада, и строчил из пулемёта, и кричал, сам не зная что…

Как вдруг всё остановилось. Никифор огляделся: они стояли у тех же брёвен, просто обогнули два квартала и вернулись назад. Все были возбуждённые и красные, кричали и галдели, и вдруг опять сорвались с места и помчались.

Никифор озадаченно глядел им вслед. «Может быть, они от меня что-то скрывают? — думал он. — Может, у них от меня военная тайна, и вот сейчас без меня…»

Но мальчишки опять возвращались.

«Нет у них ничего», — решил он и пошёл своим путём.


Улица спускалась под горку и кончалась зелёным болотистым лугом, по которому протекала маленькая речка.

Около последнего дома стояла опрокинутая лодка, а около лодки рыжий дядька варил на костре смолу. Никифор присел рядом и стал смотреть, как дядька палкой мешает в ведре чёрную густую смолу, а смола тянется за палкой, как тянучка.

— Сидит кошка на окошке и хвост, как у кошки, да не кошка. Что такое? — вдруг спросил дядька.

Никифор опешил и покраснел, соображая, кто же это может быть.

— Кот! — сказал дядька и захохотал.

— Это не загадка, — рассердился Никифор.

И он бросил дядьку, спустился с горушки и стал пробираться по жёрдочкам, стараясь не промочить в болоте ноги. Около речки было сухо. Женщины на мостике полоскали бельё. Они хлопали по воде бельём и так громко разговаривали, будто было их вовсе не трое, а намного больше. Вниз по течению какой-то совсем глупый мальчишка ловил рыбу.

Никифор постоял, ожидая, когда его пропустят на другую сторону, но женщины на мостике даже не обратили на него внимания. Тогда он лёг на живот и стал смотреть в воду, но и там сегодня не было ничего интересного — так они шумели.

Никифор прислушался.

— И вот они приходят, — возбуждённо рассказывала одна. — А у меня хоть шаром покати. Туда, сюда… яички, хорошо, нашлись, так я сразу сковородку на огонь, а пока да что — картошечки, да с укропчиком, да с селёдочкой… И так они у меня наелись, так наелись…

— Всё хорошо, когда всё хорошо… — вздохнула другая.

— А я тут на кладбище была, — начала третья и вдруг перестала плескать, и все другие перестали. Они склонились друг к другу и что-то таинственно зашептали.

— Кукушкины дети, кукушкины дети… — донеслось до Никифора.


Он оглянулся, через болото шли мальчик и девочка. Они были босиком и поэтому шли прямо по болоту, а не по жёрдочкам. Девочка была постарше. На обоих были только серые вылинявшие трусы, и сами они были какие-то вылинявшие и серьёзные. В руках у девочки был таз, доверху наполненный всякой закоптелой посудой, мальчик нёс такой же чёрный от копоти чайник и сковородку. Они спокойно прошли мимо и разместились в отдалении. Никифор видел их впервые и сразу же очень удивился и, забыв про сандалии, пошёл к ним прямо по болоту. Болото оказалось неглубоким, и он всего два раза провалился по колено и вылез наконец на сухую землю, где кукушкины дети уже чистили свои кастрюли. Его, конечно же, не могли не заметить, но почему-то на него даже не посмотрели. А он всё стоял над ними…

— Я тоже могу чистить кастрюли, — наконец выпалил он.

Они переглянулись, подняли глаза и внимательно осмотрели его с ног до головы.

— Ты промочил сандалии, — взрослым голосом сказала девочка.

— Ну и что? — не понял Никифор.

— Тебе попадёт от мамы, — сказал мальчик.

— Ты не жалеешь свою маму, — сказала девочка.

Никифор покраснел.

— У меня нет мамы, — неожиданно для себя сказал он.

Кукушкины дети разом глянули на него и сразу же опустили глаза и стали тереть свои кастрюли.

— Ты врёшь, — некоторое время спустя сказала девочка. — Такими вещами не шутят, и мы не хотим больше с тобой разговаривать.

Мальчик ничего не сказал, лица его видно не было, но шея и уши у него вдруг разом покраснели.

Никифор повернулся и бросился бежать, он бежал и бежал, и никак не мог убежать, и наконец прибежал домой.

А дома опять неприятности. Кузьма на этот раз облился керосином. Он каким-то чудом забрался на стул, снял с полки бутыль с керосином и сначала облил себя, а потом стал поливать всё вокруг, даже картошку. На этот раз ему, наверное, всё-таки попало, потому что он стоял в своей кровати весь голый и орал что есть мочи. А мать сидела напротив него и, опустив руки, жалобно глядела, как он орёт.

— Мам, а мам, — позвал её Никифор. — Давай я тебе что-нибудь помогу.

— Ты поможешь… — недоверчиво протянула мать.

— Ну честное слово, — сказал он. — Ну хочешь, что угодно сделаю. Ну хочешь, в магазин схожу.

— В магазин… — мать задумчиво посмотрела на него и улыбнулась. — А что, — сказала она. — Пожалуй, сходи. Вот и сахар кончился. Почему бы тебе не сходить?

И она дала Никифору рубль.

— Не потеряй, — сказала она.

— Ну вот ещё, — сказал он.

В магазин вели две дороги. Можно было идти прямо, так было ближе, но в обход зато интереснее, и Никифор выбрал вторую дорогу.

Он спускался к реке. Кукушкиных детей уже не было, и только тётка по-прежнему полоскала бельё. Ему очень хотелось узнать, кто же такие кукушкины дети, но спрашивать он не любил.

Тропинка петляла в кустах вдоль речки. И он ещё издали услышал крики и плеск воды. Он поспешил туда, и когда вынырнул из кустов, то увидал моряка, который размахивал руками и что-то громко орал. А в реке барахтался и тоже громко орал какой-то мальчишка. Сначала Никифору показалось, что мальчишка тонет, но потом он вспомнил, что в этом месте очень мелко, и сразу всё понял.


— Вдох!!! — орал моряк. — Правая рука — выдох. Левая рука — вдох… Ноги, ноги, не забывай про ноги!!! У-у-ух!.. Да что ты там, раков ловишь?

Но мальчишка в воде, казалось, ничего не слышал, он изо всех сил месил воду ногами и руками и громко ревел.

«Вот если бы меня так учили, — завистливо подумал Никифор, — давно бы поплыл».

Он ещё немного посмотрел и пошёл дальше. Тропинка вывела его к железнодорожному полотну. Некоторое время она шла вдоль насыпи, а потом ныряла под неё. Здесь, под насыпью, был сделан бетонный проход. Тут было сыро и прохладно. У стены стоял небольшой деревянный ящик с крышкой. В этом ящике был родник, вода из которого считалась самой вкусной.

Никифор открыл крышку и заглянул внутрь. Вода была тут же, рядом, и до неё можно было дотянуться рукой. Было видно жёлтое песчаное дно, на дне блестела монетка. Из воды на Никифора посмотрел другой Никифор. Этот другой был совсем не тот, как в зеркале. Тот, в зеркале, корчил рожи и показывал язык. Этот же, из колодца, был тёмный и важный, и Никифор побаивался его.

— Меня за сахаром послали, — сказал Никифор.

— Лали, али, — глухо отозвался другой.

— А… — сказал Никифор и быстро опустил крышку.

Он прошёл над насыпью и вышел на другую сторону.


С грохотом пронёсся товарный состав. Никифор начал было считать вагоны, но тут же сбился и подумал, что лучше было бы подождать под насыпью, чтобы состав прогрохотал у него над головой… Но особенно задерживаться было некогда. Ему ещё нужно было зайти к своим друзьям, которые жили как раз по пути. И Никифор сошёл с тропинки и полез напролом через кусты. Кусты были густые, но скоро кончились. Только Никифор вылез из кустов не сразу, потому что любил сначала посмотреть со стороны… Из кустов ему были видны вагоны, но это были не просто вагоны, которые ездят по рельсам. Нет, эти вагоны никуда не ездили, а стояли тут уже второй год, потому что это были вагоны-дома, с трубами и крылечками. На их стенах висели корыто, стиральная доска, пила и санки. Сохло бельё, из трубы шёл дымок и пахло печёной картошкой. Здесь жили его друзья. Правда, те друзья, которые жили тут в прошлом году, уже куда-то уехали. Но и новые друзья были не хуже старых.

Друзья — Захар, Верка и Светланка — сидели на бревне и, как всегда, грызли кедровые орехи. Эти орехи они сами насобирали прошлым летом в Сибири. Друзья грызли их уже почти год, угощали всех своих знакомых, но орехи всё не кончались. Они грызли орехи и разговаривали.

— Абрикос — это маленький персик, — сказала Светлана.

— А груша — это дыня, — сказал Захар.

— Ну, сказал! — зафыркала Верка-ехидна. — Груша и есть груша.

— Зато ананас — это репа, — нахмурился Захар.

— И-и-и-и!! — взвизгнула Верка и даже задрыгала ногами от смеха.

— Ананас — это овощ, и растёт на грядке, — твёрдо повторил Захар.

— А банан — это морковка, — хохотала Верка.

Захар встал с бревна.

— Ананас — это овощ, — мрачно повторил он.

— Ананаса я не ела, — вздохнула Светланка.

— Я тоже не ел, — сказал Захар. — Но я про него читал…

— А я ел, — Никифор вылез из кустов. — Он кислый, от него язык распухает и губы дерёт…

Все удивлённо рассматривали его и молчали, а Никифор покраснел.

— Меня за сахаром послали, — сказал он и покраснел ещё сильнее, потому что знал, что все они уже давно ходят в магазин и хвастаться этим перед ними просто глупо.

Друзья молчали, а Никифору делалось всё хуже и хуже… И он уже чуть было не удрал от них, как от кукушкиных детей, но Захар вдруг сказал:

— А мы скоро на Дальний Восток уезжаем.

— Океан поглядим, — сказала Верка.

— Океаны никогда не замерзают, — сказала Светланка.

Новость Никифора поразила. Вот опять они уезжают, а он оставайся…

— Когда-нибудь я тоже океан увижу, — неуверенно произнёс он.

— Ну, когда ещё ты увидишь… — Верка-ехидна сделала стойку. — А вот мы уже всё видали, — добавила она, стоя вниз головой.

— Мы уже всё видали, — вздохнула Светланка.

— Ну уж, всё… — усомнился Никифор.

— А вот и всё, а вот и всё! — и Верка пошла колесом.

— Горы видали, моря видали, тайгу видали, мосты, заводы, плотины — всё-всё видали. — Верка шлёпнулась на траву и захохотала.

— Даже медведей и то видали… — вздохнула Светланка.

— Медведей я тоже видал, — сказал Никифор.

— В зоологическом, какие же это медведи, — дрыгая в воздухе ногами, засмеялась Верка. — А у нас медведь вокруг вагона ходил и даже крыльцо сломал. Мы в него из форточки плевались.

— Было, — важно подтвердил Захар. — Мы его потом съели, вкусный был медведь…

— Да, — согласился Никифор. — Вы много чего видали, никто из наших дачников столько не видал. Но вот мой отец тоже много видал.

— Отец… — Верка перестала вертеться и уставилась на Никифора.

— У тебя, значит, есть отец?

— Есть, — сказал он.

Помолчали.

— Отцов меньше, чем матерей, — вздохнула Светланка.

— Ну и какой он у тебя? — спросила Верка.

— Какой? — Никифор задумался.

— Ну, какой, какой? — снова завертелась Верка.

— Он самый, самый… — он посмотрел в небо.

— Самый высокий, что ли? — подсказала Верка.

— Нет, — сказал он. — Просто мой отец самый, самый… — но дальше опять не получалось. Никифор хмурился, сопел, но в голову всё лезла какая-то чепуха: то красная рубашка, то новые отцовские сандалии…

— Ну, какой, какой? — наседала Верка. — Ты что ж, своего отца не знаешь, или у тебя его и нет совсем?

— Бородатый, — вдруг выпалил он. — У него чёрная борода и все зубы золотые.

Бородатый был вовсе не отец, а дядя Сергей, с которым отец ловил рыбу, и, наврав, Никифор сразу же вспомнил про сахар и встал с бревна.

— Идите обедать! — На крыльце вагона стояла тётя Клава и, щурясь на солнце, широко улыбалась.

Никифор тоже заулыбался, потому что все всегда и везде при виде её улыбались.

Однажды Никифор был вместе с отцом на вокзале, и она проходила мимо, и все смотрели ей вслед и улыбались. Отец тоже улыбнулся. А он, Никифор, уже знал тётю Клаву, и ему не понравилось, что над ней смеются. И тогда отец сказал, что это вовсе не смеются, а радуются, и что это очень хорошо, когда человек одним своим видом радует людей.

— А, Никифор… — ласково сказала тётя Клава. — Хочешь картошки?

— Нет, — отказался он. — Мне некогда, меня за сахаром послали.


В магазине было тесно и душно. Все толкались и кричали про какого-то Чомбу[5], и Никифор долго не мог найти очереди.

— Чомба! Чомба! Чомба! — гневно выкрикивала одна женщина.

Постепенно до Никифора стало доходить, что где-то идёт война, что Чомба — это фашист, бандит и негодяй…

Никифор протиснулся поближе к женщине, которая громче всех кричала и, наверное, больше всех знала, но женщина вдруг подпрыгнула, и острый каблук впился в его ногу, Никифор вскрикнул.

— Ох ты, миленький! — всплеснула руками женщина и, выронив сетку, схватила своими толстыми руками Никифора и прижала его к животу. — Да его же совсем задавили, да кто же таких посылает!..

Она ринулась к прилавку и, протягивая Никифора продавщице, закричала, что у нас, слава богу, не фашизм, и у детей должно быть детство, а не стоянка в очередях, и чтобы немедленно дали мальчику то, за чем он пришёл.

Ей никто не возражал, и Никифор быстро получил кулёк с сахарным песком и даже две конфеты в придачу. Потом женщина собственноручно вынесла его из магазина и поставила на землю, а сама ринулась обратно.


На обратном пути Никифор решил нигде не задерживаться. Ему казалось, что он очень давно вышел из дома, и мама, наверное, ждёт и волнуется. Он шёл быстро, но, проходя под насыпью, решил напиться. Он открыл крышку и, встав на колени, потянулся рукой к воде. Тот, другой, потянулся ему навстречу, и вот их руки встретились… Как вдруг вода зарябилась, тот, другой, весь сморщился и громко чихнул.

А сахар в руках у Никифора перевернулся и высыпался весь в колодец.

— Теперь вода будет сладкая, — сказал Никифор.

Он зачерпнул ладошкой, вода была и в самом деле сладковатой.

— Надо помешать, — сказал он и, перевесившись через край, помешал воду рукой.

Она стала ещё слаще.

— Ты что это делаешь?

Над ним стояла тётка с ведром.

— Здесь люди воду берут, а он руки полощет! Вот я тебе!

И она схватила Никифора за ворот и потрясла его.

— Сладкая, — сказал он. — Вода тут сладкая.

— Ты мне голову не морочь, — сказала она, но трясти перестала.

— А вы попробуйте, — сказал он.

Она попробовала и сразу же, забыв про Никифора, побежала куда-то.

Домой он решил не возвращаться.

— Пойду куда глаза глядят, — сказал он и пошёл по тропинке.

Он шёл, а навстречу уже торопились люди с вёдрами и без вёдер.

— Сладкая, сладкая! — говорили они.

А кто-то говорил, что вода, наверное, отравлена, потому что всё теперь отравлено, и дожди идут радиоактивные, и солнце уже опасное, и воду тоже не мешает проверить…

А Никифор шёл вдоль длинного серого забора. Он часто ходил тут, стараясь найти лазейку или хотя бы заглянуть внутрь. Но забор был плотный и высокий, обмотанный поверху колючей проволокой. Щёлки были. Но за забором сразу же начиналась непроходимая чаща каких-то тонких и длинных палок, на которых болтались во все стороны огромные лопушиные листья, и жирные пауки с чёрными крестами на спинах висели между ними, охраняя свои владения.

Вдоль забора пробиралась девчонка. Никифору показалось, что она вышла прямо из забора: не вылезла, а будто отделилась от него. Она тихо двигалась между тонких и частых сосенок и что-то искала у себя под ногами. В руках у неё была маленькая корзинка.

Никифор, заметив её, сразу же спрятался за дерево, и теперь крался сзади, потому что эту девчонку недаром все зовут Тритоншей. Она знает что-то про каких-то тритонов, которые будто бы и есть на самом деле, но которых никто никогда не видал. Он давно следил за ней, но тритонов нигде не было…

Как вдруг она обернулась. Никифор быстро спрятался за дерево.

— Ты думаешь, тебя не видно? — спросила она.

Он промолчал.

— Кто же так прячется? — засмеялась она.

И действительно, берёза была совсем тонкая, и он был весь на виду. Но вылезать всё равно не хотелось.

— И зря ты за мной подсматриваешь, — продолжала девчонка. — Всё равно тритонов не покажу.

— Нет никаких тритонов, — сказал Никифор, выходя из-за дерева.

— Для кого нет, а для кого есть, — огрызнулась она.

Тритонша была очень нарядная, и было видно, что у неё новое платье и она боится в нём пошевелиться и воображает.

Но что особенно его поразило — это цветы. На голове у неё был венок, две большие белые лилии были вплетены в косички, ещё одна лилия болталась на шее, даже на руках и ногах было по лилии. Словом, вся она была обвешана цветами, и лицо её было нахальное и презрительное.

— А меня дома палками бьют, — выпалил он.

Тритонша удивилась.

— Есть и спать не дают и дохлыми селёдками в морду тычут.

— Какими селёдками, почему селёдками? — И вдруг расхохоталась. — Да врёшь ты всё! Это Ваньку Жукова селёдками тыкали, а теперь никаких буржуев нет и селёдками никого не тычут.


Она смеялась, а он, волнуясь и краснея от досады, заговорил, что не только её Ваньку селёдками тыкали, что у него тоже не мать, а мачеха, и она мечтает от него избавиться, потому что у неё есть свой родной сын, а его, Никифора, скоро отведут в лес и там бросят…

Он так разошёлся, что и сам уже поверил, что всё это так, и ему стало жалко себя и обидно…

Но Тритонша знай хохотала. Это было уж слишком!

— А кто кур к заборам привязывает? А кто колодцы отравляет? — и он бросился на неё с кулаками. Вот-вот догонит. Но она вдруг стукнулась об забор и исчезла.

Он даже было испугался, но быстро сообразил, что в заборе, наверное, отходит доска. Поискал и нашёл такую доску, отогнул её, просунул туда голову, и нос к носу столкнулся с огромной серой собакой. Собака лязгнула зубами, но он изловчился и хлопнул её доской по носу так, что она жалобно взвизгнула, а сам со всех ног бросился наутёк…


Под верандой, на заколоченной даче, было тихо, сумрачно и прохладно. Никифор пробрался между всяким хламом в дальний угол, где стояла большая бочка. Достал из бочки самовар, уселся, снял с самовара крышку и стал вытаскивать оттуда разные интересные вещи: гаечный ключ, авторучку, шарикоподшипник и всякое другое. Он вытаскивал всё по очереди, осматривал и осторожно клал себе на колени. Последними появились ручные часы. Он нашёл их совсем недавно в лесу около потушенного костра. Там же валялась пустая бутылка, на этикетке которой был нарисован странный город с башнями. Бутылку он показывал отцу, и тот сказал, что она испанская, Никифор решил, что часы тоже испанские, и он подарит их отцу на день рождения, а отец тогда подарит ему свои часы.

Часы уже не тикали, и стрелки не двигались. Никифор мог бы завести их, но решил пока не делать этого, потому что всё равно они лежат без дела, и незачем им напрасно ходить, пусть лучше отдохнут…

И вот, будто идёт он, Никифор, по тёмному и высокому лесу. И ему совсем не страшно, потому что где-то рядом идёт отец, и они собирают грибы и аукаются. «Ау!» — кричит Никифор. «Ау!» — отзывается отец. «Ау, ау!..» И вдруг протяжно так: «Ту-ту, Никифор, ту-ту…» И голос отца начинает быстро удаляться, чем дальше, тем быстрее… «Ау! — кричит Никифор и бежит на голос. — Папа, ау!..» «Ту-ту, — жалобно отзывается вдали.

— Чух, чух, чух…» И он бежит следом, бросает грибы и бежит, быстрее, всё быстрей. И вот уже знакомая улица. Поворот, ещё поворот… Но где же дом? На месте дома только чёрное, свежевспаханное поле, и маленький трактор на конце его…

— А-а-а-а-а-аа!!!

Он вскочил, и тысячи острых когтей вцепились в него.

А когда он, громко крича, вырвался из-под веранды, к нему напролом через кусты спешила мать.

Она схватила его на руки, прижала к себе, и он сразу успокоился.

— Что случилось? — спросил он.

— Это ты мне скажи, что случилось? — всхлипывала она.

Он посмотрел вокруг: всё было в порядке, и дом стоял на месте.

— Я сахар в колодец уронил, — признался он.

— Господи, — вздохнула она. — Но зачем же было так орать? Я уж подумала бог знает что…

Что такого она подумала, он так и не узнал. Он уже вырвался от неё и снова бежал по улице.

Он бежал встречать отца.

Навстречу ему с рюкзаками и кошёлками шли приехавшие из города люди.

— Воздух! — восклицали они. — Что за воздух!

Отца не было между ними, и Никифор мрачно нюхал пропахший сеном и коровой воздух.

— Воздух как воздух, — ворчал он.

А за ним по пятам шёл Стёпка-младший.

— Никифор, а Никифор! — канючил он. — Ну хочешь, паровоз подарю… Возьми паровоз, Никифор…

Паровоз был красный, с жёлтыми колёсами, он был новый и красивый, но брать Стёпкин паровоз просто глупо: тут же прибежит Стёпкина бабка и заберёт паровоз обратно. Такой уж этот Стёпка и такая уж это Стёпкина бабка. Один ходит и раздаривает, а другой бегает и собирает. Вон и теперь уже подсматривает из-за забора, возьмёт или не возьмёт Никифор паровоз…

— Убирайся ты со своим паровозом! — сказал Никифор.

Вот и ещё одна электричка пришла, и опять навстречу шли приехавшие на ней люди, и опять отца не было между ними.

Никифор ходил взад-вперёд по улице, и Стёпкина бабка, сидя у своей калитки, провожала его глазами.

— Что, отца встречаешь? — то и дело спрашивала она.

И ему уже надоело ей отвечать, и надоело всё на свете, и он устал, и уже не ждал почти…

Как вдруг он увидал отца. Тот шёл как ни в чём не бывало по тропинке, а для Никифора это всегда было неожиданностью, и он бросился отцу навстречу, но, пробежав несколько шагов, вдруг юркнул в кусты и там притаился. Он хотел выскочить из кустов, когда отец подойдёт поближе, но почему-то не выскочил. Он смотрел, как отец проходит мимо, смотрел пристально и неподвижно.

— Вон идёт мой отец, — сказал он себе. — Ну и какой же он у меня? У него красная рубаха и новые сандалии. Ну и что? У него часы с компасом. Ну и что? А просто… Что просто? Вон идёт мой отец… — повторил он.


В девять укладывали Кузьму. Качать его поручали Никифору, и он с радостью соглашался, потому что после этого его не погонят спать, а он будет ужинать вместе со всеми и, может быть, пойдёт провожать отца.

Кузьма засыпал, и Никифор выходил на кухню. Отец сидел за столом и ждал. Никифор садился напротив, и они ждали вдвоём. На столе уже стояла горячая картошка и огурцы с помидорами, но они ни к чему не притрагивались. Они сидели и ждали мать, которая всё ещё носилась туда-сюда с чашками, ложками и тарелками. Она так забегалась, что не могла принести всех вещей сразу, а вспоминала о каждой по очереди. А они сидели и ждали; они бы, конечно, могли помочь ей, но не знали чем, и, боясь попасть под горячую руку, просто сидели и смотрели в одну точку.

Наконец всё было готово, и мать, облегчённо вздыхая и отдуваясь, как после бега, падала в своё кресло и, смущённо улыбаясь, раскладывала по тарелкам картошку.

Ели молча. После еды отец курил и о чём-то разговаривал с матерью. Потом он откладывал сигарету и озабоченно доставал с полки чайник для заварки. Движения отца делались мягкими и осторожными, но всё равно чайник в его руках выглядел как-то нелепо и опасно. И они с матерью затаив дыхание следили за ним. Наконец чай заваривался, и отец разливал его по чашкам и, оставив свою поостынуть, с равнодушным видом смотрел в тёмное окно. На самом деле он ожидал похвал, потому что считал, что он лучше всех заваривает чай, и этим гордился. И они с матерью глотали горячий чай и тут же начинали хвалить его. Никифор часто давился, и тогда отец говорил, что ему ещё рано сидеть со всеми…


Наконец и с чаем было покончено, отец говорил «пора», все с шумом поднимались, отец доставал свой рюкзак и натягивал резиновые сапоги. А Никифор бежал в уже тёмный сад и приносил оттуда банку с червями. Тут обычно возникала некоторая заминка, и они с отцом вопросительно глядели на мать. Та хмурилась и молча собирала бутерброды.

— Ну да ладно, — наконец соглашалась она. — Только опять мне его нести придётся.

— Ну вот ещё! — говорил Никифор. — Что я, маленький, что ли!

И вот они все вместе выходят на тёмную улицу. В конце её бежит, оставаясь на месте, большущая круглая луна. Тёмные и неподвижные стоят деревья, а в тени их, у заборов, кто-то невидимый смеётся и перешёптывается.

Отец сажает Никифора себе на спину, и они спускаются к речке и идут по тропинке вдоль неё. Потом сворачивают в лес, и какая-то горластая птица выскакивает вдруг из-под ноги и, не переставая орать, удаляется в тёмную высоту.

Но вот и лес кончается, и туманная неподвижная и безбрежная вода открывается перед ними.

У Никифора замирает дух, и он теснее прижимается к отцу. Но, постояв некоторое время неподвижно, отец снимает его со спины и ставит на землю. Он берёт у матери рюкзак, спускается к озеру и, бултыхая по воде сапогами, быстро исчезает в красноватом тумане. Никифор знает, что озеро тут очень мелкое и там, почти на его середине, есть маленький островок. Но всё равно каждый раз, когда отец входит в воду, Никифору становится тревожно, и он прижимается к матери, и та, зябко поёживаясь и зевая, берёт его за руку и ведёт домой…

На обратном пути он, к своему стыду, обычно начинает засыпать. Он трясёт головой и моргает глазами и щиплет себя за руку. Сон немного отстаёт, но тут же опять догоняет его и наваливается, ноги перестают идти, и он спотыкается, и мать в конце концов берёт его на руки…

Загрузка...