Владимир Черменский родился в 1853 году, перед самым началом первой турецкой кампании. Мать его, Ядвига Чеславовна, урожденная Разнатовская, вывезенная генералом Черменским из мятежной Варшавы во время усмирения знаменитого бунта, когда Европа пылала революционным огнем, загремела своей красотой на всю Смоленскую губернию. В Раздольное — имение Черменских — теперь чуть ли не каждый день съезжались гости из соседних деревень, привлеченные красотой молодой барыни, ее свободным светским обращением, обворожительным польским акцентом, умением играть на рояле и мастерством в любых танцах, от мазурки до новомодного вальса. Генерал Черменский не препятствовал жене в ее развлечениях, но сам, пренебрегая вежливостью и добрососедскими отношениями, участия в них не принимал. Его громадная, неповоротливая, как у растолстевшего медведя, фигура в бархатной домашней куртке (фраков генерал не признавал) появлялась перед гостями лишь в самом начале вечера. Генерал долго откашливался, приветствовал присутствующих и в обществе двух-трех близких друзей, таких же старых вояк, удалялся в свой кабинет — обсудить в близком кругу бездарность нынешнего военного руководства России и обсудить неизбежно грядущую войну с турками.
Генерал Черменский был почти на два десятка лет старше юной супруги. Ни балы, ни светские забавы, ни книги не увлекали закаленного в боях и дорогах генерала, и свой кабинет и своих друзей он оставлял лишь тогда, когда из гостиной доносилось великолепное меццо-сопрано Ядвиги Чеславовны, исполнявшей модный по тем временам романс «Прощаясь в аллее». Генерал слушал его, не сходя с лестницы, ведущей в верхние покои, опершись на перила, и его темное, обветренное, в ореоле седеющих николаевских бакенбардов лицо с тяжелыми морщинами на лбу и небольшими, ничего не выражающими глазами оставалось неподвижным до конца романса. Затем он дожидался конца восторженных аплодисментов, спускался, целовал руку смеющейся супруге и, коротко поклонившись гостям, уходил обратно.
В 1853 году после долгих дипломатических перебранок грянула Первая Крымская кампания. В начале октября генерал Черменский был призван в действующую армию и во главе своих полков вторгся в Бессарабию. Молодая жена на пятом месяце беременности осталась в имении в окружении дворовых и нянек. Известие о смерти Ядвиги от родильной горячки и о рождении наследника застало Черменского на Дунае. Ему был предложен короткий отпуск, которого он не принял, поскольку военные действия на дунайском фронте были в самом разгаре. Никакого горя и подавленности боевой генерал не выказывал, и лишь приближенные адъютанты могли заметить, как потяжелел его негромкий, хриплый голос и как мало, еще меньше, чем прежде, стал он разговаривать.
После огромных потерь, полного истощения армии и стоившего невероятных сил падения Севастополя Крымская война закончилась. Мирный договор был подписан весной, в Париже, а в конце лета генерал Черменский вернулся в Раздольное. Сыну Владимиру шел уже третий год, это был здоровый и сильный мальчик, он носился по комнатам и залам огромного особняка, ловко уворачиваясь от нянек, и обществу немца-гувернера предпочитал людскую и конюшню, где у него было множество знакомств. Отец на сына глянул мельком, задержавшись взглядом лишь на светло-серых, Ядвигиных глазах, коротко сказал: «Здоров, пострел, слава богу…» — и на другой же день снова отбыл в армию.
До десяти лет Владимир блаженствовал в Раздольном. Образованием его ни шатко ни валко занимался немец, добродушный и ленивый человек, за пятнадцать лет пребывания в России ни слова не выучивший по-русски, и его единственной стоящей заслугой было совершенное знание Владимиром немецкого и французского. Впрочем, страстью к учению мальчишка не отличался, предпочитая компанию из дворовых, рыбалку, птичьи силки, зимнюю охоту, ружья, гимнастику, в которой силен был его дядька, отставной солдат Фролыч, купание в речке до самых заморозков и санные забавы. Огромное имение в отсутствие хозяина понемногу приходило в упадок, дворовые после грянувшего освобождения разбрелись, сад зарастал, поля пустели, дохода было все меньше и меньше. Отец, вышедший к тому времени в отставку и получивший от правительства одну из высоких должностей в Московском юнкерском училище, в Раздольном бывал редко и только во время каникул. О здоровье и успехах сына писал ему Фролыч, которому генерал Черменский, кажется, доверял больше, чем немцу. Только когда Владимиру пошел одиннадцатый год, отец приказал отправить его в кадетский корпус.
В кадетах Владимиру не понравилось. Жесткая дисциплина, довольно бездарный педагогический состав, тупая скука на занятиях, скудная еда, поощряемое доносительство и ябедничество среди воспитанников пришлись ему не по душе. Но от придирок педагогов его избавляла широкая известность отца, героя Севастополя и популярного в Москве человека, а уважение товарищей он заслужил после одной из драк, в которой Владимир один избил трех воспитанников второго курса и, вызванный в кабинет директора с разбитым носом и оторванным рукавом, наотрез отказался назвать зачинщиков и причину драки. Трое суток он провел в карцере на хлебе и воде, но зато выносили его оттуда чуть ли не на руках всем училищем, и в первых рядах были те самые второкурсники, которых он разметал по дортуару, как щенков. Больше задирать Владимира Черменского не решался никто.
Именно там, в кадетском, Владимир пристрастился читать. Библиотека в училище была довольно бедной, но в ней имелся Пушкин, Баратынский, Лермонтов, и первым, что попало в руки одиннадцатилетнему мальчику, была «Пиковая дама». Владимир читал ее весь вечер, потом ночь напролет и заканчивал уже при раннем апрельском рассвете, дрожа от страха и возбуждения. После этого он читал запоем уже все, что попадало ему в руки, от русских классиков до разнообразной приключенческой литературы, которую, по его просьбе, покупал ему Фролыч. Непрерывное чтение закономерно привело к тому, что мальчику захотелось писать самому, и он, купив несколько тетрадей и карандашей, взялся за дело. Никто, кроме того же Фролыча, не был посвящен в страшную тайну, но добрый старик считал сочинительство делом бездоходным, опасным и неугодным правительству и восторгов воспитанника не разделял. Впрочем, и не проболтался никому.
К окончанию первого курса Владимиром был закончен роман «Приключения и удивительные путешествия разбойника Аполлона Вербенского». Сей фундаментальный труд занимал более десяти тетрадей и представлял собой нечто среднее между «Тремя мушкетерами» и пушкинским «Дубровским». Сам процесс создания сего опуса очень увлекал Владимира, тем более что его писания в тетрадку были замечены сокурсниками и придавали его образу загадочный и романтический флер писателя. Но, закончив «Аполлона Вербенского» и перечитав его, Владимир со всей очевидностью понял, что и до Дюма, и тем более до Пушкина ему далеко. Впрочем, его это не сильно расстроило, поскольку на дворе стоял май и близились каникулы. Десять исписанных романом тетрадей были заброшены под кровать в дортуаре и забыты. Более к литературным опытам Владимир не возвращался до самого окончания корпуса.
Запойное чтение не могло не сказаться на аттестате Владимира. Знания по точным наукам не поднимались выше тройки, но зато по словесности и языкам были великолепные отметки, и преподаватели этих предметов ставили воспитанника Черменского в пример всем остальным. Также хвалил его и преподаватель гимнастики, хотя его и приводили в ужас сальто-мортале на брусьях и прочие акробатические этюды Владимира, отлично усвоенные им после того, как летом в их уездном городе останавливался бродячий цирк.
После кадетского корпуса Владимир поступил к отцу в Юнкерское училище на Знаменке. Встречая генерала Черменского в коридорах училища, Владимир, так же, как и прочие юнкера, вытягивался в струнку и отдавал честь, а отец не глядя отвечал ему или просто кивал. Ни в стенах училища, ни за его пределами отец и сын Черменские не встречались, да и потребности в таких встречах у Владимира не было: с детства он не испытывал к отцу никаких чувств, кроме уважения. Да и последнее было вызвано скорее заслугами генерала перед Россией, чем влиянием на подрастающего сына.
Условия в юнкерском были посвободнее, чем в кадетском корпусе. Дисциплина там была не менее строгой, но на Знаменке учились уже взрослые юноши восемнадцати-двадцати лет, к которым преподаватели относились с уважением, да и лекции были увлекательнее и интереснее. Строевая муштра не слишком угнетала Владимира, молодое, здоровое и подготовленное тело выносило ее без напряжения, библиотека в училище была великолепной, и довольно быстро Владимир уже сидел в карцере за написанный и пущенный по училищу пасквиль на преподавателя фортификации: пасквиль талантливый, язвительный и очень смешной. Он прошел через руки всех юнкеров и половины преподавательского состава, а после окончания наказания к Черменскому в коридоре подошел преподаватель словесности и искренне поздравил «с началом творческой деятельности», присовокупив, что у Владимира может сложиться блистательная журналистская карьера. Владимир поблагодарил, хотя и был несколько озадачен таким пророчеством: сам он ни о чем подобном не мыслил, поскольку опять приближались каникулы.
Ах, как хорошо было летом в Раздольном! Генерал Черменский на каникулы домой не ездил, предпочитая оставаться на городской квартире, и Владимир наряду с серым кардиналом имения Фролычем был там полноправным хозяином. В хозяйственные дела он не вмешивался, справедливо полагая, что Фролыч все решит гораздо лучше, и лишь изредка выезжал верхом на покосы, жатву или уборку хлебов, кивая с высоты своего аргамака мужикам и улыбаясь молодухам, с одной из которых и свершилось его падение в копну первого июньского сена. Марья была податлива, весела, красива, ни подарков, ни денег не потребовала, еще несколько раз за лето они миловались то в лесу, то в высокой ржи, то в огромной господской риге, а потом муж Марьи отбыл на промыслы, и она уехала вместе с ним, даже не зайдя попрощаться. Узнав об этом, Владимир испытал наряду с легкой досадой сильное облегчение: в глубине души он боялся того, что эта связь получит известность или же Марья забеременеет. Он так никогда и не узнал, что Марья состояла в сговоре со старым Фролычем, уверенным в том, что дитяти лучше узнать все, что нужно, в руках проверенной, чистой, надежной на язык бабы, чем в каком-нибудь городском борделе, где еще невесть кого подсунут под «ребенка».
Впрочем, долго о Марье Владимир не думал. К его услугам было бесконечное, светлое, с короткими голубыми ночами лето, купания в теплой, затянутой по утрам туманом реке, долгие скитания с ружьем по просвеченному солнцем лесу, рыбалка на неповоротливых линей, неподвижно стоящих в темно-зеленых омутах, земляника, грибы, поездки верхом вместе с соседскими барышнями, домашние спектакли, балы… А в июле появился еще и Северьян.
В одну из ночей петровской недели Владимир ночевал в поле, в ночном, зарывшись вместе со сторожащими коней мужиками в стог душистого клеверного сена. Заснул он, как всегда, мгновенно, но почти сразу был разбужен лошадиным ржанием, шумом и руганью. Выскочив из стога под мертвенный свет садящейся за деревенские крыши луны, он едва успел поймать за рубаху пробегающего мимо мальчишку:
— Что случилось, Ванька?
— Владимир Дмитрич, там мужики конокрада споймали! Да они и сами с им управятся, вы бы шли досыпали… — Ванька вырвался и побежал дальше. Владимир кинулся за ним, поскольку о том, что мужики уже начали «управляться», можно было легко догадаться по доносящимся от потухающего костра звукам драки и бешеной ругани.
Мужиков было шестеро, разгоряченных, остервеневших, и Владимиру стоило большого труда раскидать их: кто-то даже в запале весьма чувствительно смазал его по скуле. Когда же наконец все узнали молодого барина и, недовольно ворча, расступились, Владимир увидел лежащего на земле грязного, взлохмаченного, перепачканного в крови, но уже старающегося подняться парня примерно своих лет. Кто-то подсунул тлеющую головешку из костра и с ненавистью сказал:
— У-у… цыган, морда черная!
— Сам ты цыган! — неожиданно обиделся конокрад, сплевывая в круг света длинный сгусток крови вместе с зубом. — Не хужей тебя небось православный!
— Поговори еще, морда!.. — мужик замахнулся горящей головней так яростно, что Владимир не успел его остановить, но конокрад вдруг взвился на ноги, как опущенная пружина, и головня, просвистев мимо, покатилась по земле, сыпля искрами, а мужик, удивленно ругаясь, свалился на четвереньки. Остальные заржали, а конокрад, скаля белые крупные зубы, которые портила лишь новообретенная, еще сочащаяся кровью щель, повернулся к Владимиру:
— Спасибо, твоя милость. Ить убили бы.
Владимир молча кивнул, зная, что парень прав: лошадиных воров в деревнях били всегда страшным боем, и всегда до смерти. Конокрад в самом деле был похож на цыгана: даже в прыгающем свете головни было заметно, какой он смуглый, как черны его свалявшиеся, лохматые волосы, какой шальной блеск сквозит в черных, узких, раскосых глазах и как белозуба его наглая усмешка. Но, услышав, что парень не цыган, Владимир почему-то сразу ему поверил. Тем не менее он сурово сказал:
— Вяжите. Завтра к уряднику отвезу.
— Зря ты, барин. — Парень нехотя протянул руки. — Меня вязать нельзя, пустое дело. Вот увидишь, водичкой вытеку из веревки-то. Не вяжи, я и так не побегу, вот тебе крест…
— Помолчи, — вполголоса сказал Владимир. — Взбесишь мужиков, так я их не удержу.
— Твоя правда, — поразмыслив, согласился конокрад и больше рта не открывал до тех пор, пока его, связанного, не посадили у скирды сена и Владимир не спросил, сам не зная, для чего:
— Как тебя зовут?
— Северьяном. Покойной ночи, барин, спи. А то вон светает уж…
Владимир повалился рядом с конокрадом в сладко пахнущее сено и последовал разумному совету.
Он проснулся на рассвете с точным ощущением того, что на него кто-то смотрит. Открыв глаза и проведя по ним мокрым от росы рукавом, Владимир понял, что не ошибся. В двух шагах, скрестив по-турецки ноги и внимательно поглядывая на него своими узкими глазами, сидел Северьян. Владимир разом вспомнил ночное происшествие и поразился тому, что на конокраде действительно не было ни одной веревки. Все они, аккуратно смотанные, лежали у погасшего костровища.
Проследив за изумленным взглядом Владимира, Северьян ухмыльнулся:
— Говорил я тебе, барин…
Владимиру очень хотелось спросить, как Северьяну удалось это проделать, но вопрос родился другой, более практичный:
— Зачем же ты не убежал? Все спали, никто не погнался бы… И лошади вон стоят, бери любую…
— А чего мне бежать?.. — Северьян потянулся, небрежно почесал под мышкой. — Во-первых, я тебе обещал. А во-вторых, вы меня теперь и так не догоните, ни верхи, ни пеши. И вчера-то не пойму, как так вышло: не навались твои тюхи всей кучей — не болтали б мы с тобой.
— А не врешь? — недоверчиво сощурился Владимир.
— Поп с паперти врет! — обиделся Северьян. Пружинисто вскочил на ноги и пригласил: — Вот подойди и бей меня!
— Не хватит тебе вчерашнего? — Владимиру показалось недостойным бить недавно избитого, но Северьян лишь шире оскалил зубы и еще раз предложил:
— Давай! Да так, чтоб со всего маху! Боишься, что ль?
Возмущенный Владимир бросился на него — и тут же полетел на землю. Вскочил, бросился снова — и снова отправился наземь. После шестой попытки Северьян протянул ему руку:
— Будя, барин, с непривычки-то…
— Как ты это делаешь? — восхищенно спросил Владимир, поднимаясь на ноги.
…Когда через полчаса спящие в копне мужики были разбужены хриплыми, придушенными вскриками и звуками борьбы, они увидели потрясающую картину: барин и вчерашний конокрад, сцепившись, катались по примятой траве, под ногами у удивленно косящихся на них лошадей, и «цыган», пыхтя, советовал:
— Да ты не души меня, не души… Придушить-то каждый смогет… Ты делай, как показывал, да не сюда! В живот! Ну, почти выучил… Глянь, меня чичас твои тюхи убивать начнут!
Действительно, мужики, уверенные, что молодого барина нужно немедля спасать, уже взяли их в кольцо. Владимир и Северьян немедленно расцепились, вскочили на ноги.
— Назад! — грозно крикнул мужикам Владимир. А Северьяну сказал: — Идем.
— К уряднику?
— В усадьбу.
Впервые за все время Северьян взглянул на него серьезно и даже с каким-то испугом. С минуту он даже колебался, не сходя с места, и смотрел вслед идущему к лошадям Владимиру до тех пор, пока тот, обернувшись, не крикнул:
— Ну, и пошел тогда прочь! Сдался больно — упрашивать тебя…
Северьян хмыкнул — еще недоверчиво, затем рассмеялся и припустил бегом вслед за вышагивающим в сторону усадьбы вороным аргамаком.
Владимир прекрасно понимал, чем рискует, приведя в усадьбу невесть откуда взявшегося конокрада, и Фролыч прямо предупредил его о том, что в случае «неизбежных бедствий» снимает с себя всякую ответственность, о чем и отпишет немедленно в Москву батюшке. Но Владимир в глубине души надеялся на то, что раз уж Северьян, упустив великолепнейший шанс, не сбежал этим утром со всеми барскими лошадьми, то, возможно, не сбежит и впоследствии. Надежда эта была очень небольшой, но Владимиру до темноты в глазах хотелось научиться драться так же ловко, как этот лошадиный вор, — угрем выскальзывая из рук, умело бросая противника то через плечо, то через бедро — и при этом не получить ни одного ответного удара. Никогда прежде он не видел ничего подобного и прямо сказал об этом Северьяну. Тот только рассмеялся: «И не увидишь, твоя милость! Вот к зиме поеду в Шанхай, — айда со мной, там насмотришься!»
Выяснилось, что Шанхай был родиной Северьяна, родившегося от недолгой любовной связи русской проститутки и китайского кирпичного мастера. От отца, которого он в жизни не видел, Северьян унаследовал лишь широкие скулы, раскосые черные глаза и иссиня-черный цвет волос, курчавых и жестких. Из-за этого набора его повсеместно принимали то за цыгана, то за еврея, то за татарина, иногда даже за араба, но в китайские его корни не верил никто: слишком он выделялся высоким ростом и широким разворотом плеч от этого мелковатого народа. Впрочем, Северьян не настаивал, предоставляя считать его «хоть чертом в ступе — какая разница?».
Матери Северьян тоже не помнил, потому что, родив его, она не прожила долго, свалившись от местной лихорадки, косившей людей сотнями. Свое детство он провел в Шанхае, в русской колонии, в церковном приюте для незаконнорожденных, откуда постоянно убегал на улицу. К двенадцати годам Северьян с легкостью болтал и по-русски, и по-китайски, выучился боевым приемам, которые в этом городе мог продемонстрировать любой водонос в синей грязной куртке, а потом ему разом надоел и приют, и Шанхай, и вечная жизнь впроголодь — и Северьян сбежал. Сбежал на север, в незнакомую Россию, где у него не было ни одной родной души, — как, впрочем, не было ее и в Шанхае.
Оказавшись в России, Северьян стал обычным бродягой. Он жил и воровал понемногу во всех губернских городах, в Москве болтался с шайкой «поездушников», в Смоленске лазил по купеческим лабазам, в Тамбове его чуть не зарезали местные воры, не нуждающиеся в конкурентах, в Одессе он болел холерой и чудом выжил, похудев до прозрачности и, по его словам, «весь на дерьмо изошедши», в донских степях жил при конном табуне с калмыкскими работниками, в Ростове его содержала какое-то время купеческая вдова-миллионщица, а потом выгнала, застав с собственной кухаркой. Мало сему огорчившись, Северьян отбыл из Ростова вместе с драгоценностями купчихи и серебряными ложками кухарки и вознамерился ехать на Кавказ «смотреть джигитов». Но, перепутав на вокзале поезд, он зайцем укатил в Центральную Россию и там застрял на несколько месяцев в цыганском таборе. Потом ушел и оттуда.
О себе Северьян говорил с охотой, словно рассказывая увлекательную историю, в которой были и лихие кражи, и погони, и верные подельники, и страстная любовь. Владимир, чувствуя, что парень изрядно привирает, тем не менее слушал со вниманием. Опасения его не подтвердились: Северьян не покинул усадьбу, искренне говоря, что ему лучше прожить лето здесь «на готовых харчах», чем болтаться по дорогам и промышлять опасным заработком. Отныне они с Владимиром каждое утро уходили на пустой берег реки и там, на песке, занимались «китайскими штучками» до хруста в костях. Владимир учился быстро и вскоре почти ничем не уступал своему учителю. В свободное от этих занятий время Северьян крутился в конюшне, возился с лошадьми, которых очень любил и всерьез считал гораздо лучше людей, мог шутя починить упряжь, залатать сапог, перекрыть крышу, положить клепку на самовар и открыть ногтем огромный замок на клети с картошкой, потерявшийся ключ от которого три дня искали всей усадьбой, да так и не нашли. Казалось, не было такой вещи на свете, которой не умел бы этот черномазый парень с раскосыми и наглыми глазами. В усадьбе к нему быстро привыкли, хотя и косились с недоверием, хорошо зная историю, благодаря которой Северьян оказался здесь. Но Северьяну на косые взгляды было наплевать, равно как и на всех обитателей усадьбы. С некоторым почтением он относился лишь к молодому барину, но Владимир не обольщался на этот счет, считая это уважение притворным.
Ближе к осени Северьян сказал:
— Что ж, Владимир Дмитрич, хорошо у тебя, но надо и честь знать. Пора мне сваливать отсюда.
Владимир сам не ожидал, что так сильно огорчится, услышав это.
— Зачем тебе уходить, дурак? Да еще на зиму глядя?
— Так ведь и вы тож уезжаете, — с досадой сказал Северьян, глядя вниз, на свои облепленные соломой и дегтем босые ноги. — Вам в Москву, в ваше юнкарьское, а я тут кому нужен? В первый же день за ворота выкинут. А то еще хужей — исправнику сдадут. Нет уж, Владимир Дмитрич, не согласный я.
Поразмыслив, Владимир решил, что парень прав, и с искренним сожалением сказал:
— Жаль, что так получается. Я к тебе привык. Видит бог, если б не отец, а я тут хозяином был, — никто бы и слова не пикнул. А меня Фролыч, правда твоя, не послушает. Что ж… держи вот на путь-дорогу, да спасибо за науку.
— Много даешь, барин… — растерялся Северьян, комкая в руке десять рублей.
— Много не мало. Прощай.
Вечером Северьян, ни с кем не простившись, но и не прихватив ничего из барского имущества, как ожидал Фролыч, ушел из усадьбы. На другой день Владимир уехал в Москву.
В один из первых же дней пребывания в училище Владимира вызвали вниз, в гостевую, где, как сказал служитель, его дожидался «человек из усадьбы батюшкиной». Встревоженный Владимир сломя голову помчался в гостевую: неожиданный визит из Раздольного означал, скорее всего, то, что в имении что-то случилось. Он ворвался, гремя сапогами, в круглую темноватую комнату — и замер от изумления: на полу, сложив ноги по-турецки, сидел Северьян и нахально его разглядывал.
— Наше почтенье, барин… — ухмыльнулся он, ловко вскакивая на ноги и изображая поклон. — Вот, зашел повидаться, а то…
Договорить он не успел: Владимир налетел на него и сжал в объятиях.
— Северьян! Так ты не ушел! Какой молодец, ну, давай рассказывай! Как ты? Где ты? Есть хочешь? Деньги тебе нужны?!
— А я-то думал, что это вы шамать хотите… — проворчал Северьян, аккуратно выматывая из тряпицы полкалача с колбасой и соленые огурцы. — Знаем мы казенный-то харч, сами трескали… Начальство-то сильно ворует, аль и вам остается? Вы жуйте, жуйте, я снедал сегодни…
Дважды приглашать не пришлось: Владимир, здоровый двадцатилетний организм которого требовал пищи постоянно, с жадностью накинулся на принесенную еду. Северьян наблюдал за ним с усмешкой, но в узких глазах пряталось что-то незнакомое, теплое.
— Где ты живешь? — невнятно, с набитым калачом ртом спросил Владимир.
— На Хитровке, — пожал плечами Северьян. — Царские места, в ночлежке — пятак за ночь, и никто не беспокоит…
— Но там опасно!
Северьян заржал, и Владимир, смутившись, сердито добавил:
— Что, и работа есть?
— Какая наша работа… — закатил бедовые глаза Северьян. — Так, по мелочам, чтобы бога не гневить…
— Слушай, ты поосторожнее, — серьезно сказал Владимир, проглатывая последний кусок соленой, жесткой колбасы. — Если тебя поймают, то я, разумеется, ничего не смогу сделать, а так… потерпи до лета. Летом я получу распределение и уеду на службу, а ты, если хочешь, поедешь со мной. Поедешь, Северьян?
Северьян аккуратно сложил тряпицу, сунул ее за пазуху, встал и тронулся к дверям. Уже на пороге посмотрел на Владимира и спокойно, как о само собой разумеющемся, сказал:
— Знамо дело, поеду. Только уж в Сибирь не рас-пе-ре-деляйтесь, комарья там, будь оно неладно, злей волков… А я уж не попадусь, будьте покойны. Не таковский.
Слово свое Северьян сдержал и за всю зиму ни разу не оказался в полиции. По выходным дням он неизменно торчал в гостевой со свертком еды, которую они уминали наперегонки вдвоем с Владимиром. На прощанье Владимир всучивал ему деньги — часть небольшого капитала, который изредка посылал ему Фролыч. Сначала Северьян отмахивался и уверял, что может и своими поделиться с барином, потом, видя, что Владимир искренне огорчается, начал деньги принимать. Владимир объяснял ему:
— Пойми, дурак, мне так спокойнее. Хоть три дня ничего не украдешь.
— Это навряд ли, ваша милость… — скалил зубы Северьян.
— Терпи, брат, терпи. Весна скоро, недолго нам осталось.
В начале лета в училище пришли вакансии. В числе первых учеников Владимир не был, мешали низкие баллы по математике и фортификации, и его направили в часть, расположенную под южным городком Никополем, — место, куда и Макар телят не гонял. Прощаясь с генералом Черменским, Владимир выслушал от него суховатое наставление о том, как держать себя в части с начальством, подчиненными и другими офицерами, дал слово не пить, не играть в карты на свое и тем более на солдатское жалованье и готовиться сразу после обязательных двух лет службы поступать в Военную академию. Затем он получил триста рублей от отца, прогонные деньги от училища и вместе с Северьяном отбыл к месту несения службы.
С Северьяном сразу же возникла проблема: своя прислуга среди офицеров не приветствовалась, обычно ротные командиры брали себе денщиков из солдат своей роты. Владимир понимал, что единственной возможностью оказаться вместе было записать Северьяна вольноопределяющимся и отправить в казармы, но ему и в голову не приходило предложить такое своему вольному бродяге. Северьян заговорил об этом сам и совершенно спокойно пошел в солдаты. Теперь он числился Владимировым денщиком, жил у него на квартире, чистил ему платье и сапоги с той же сноровкой, с какой делал все на свете, бегал за папиросами, топил печь и сопровождал Владимира в его редкие поездки в Никополь к проституткам: молодой мужской организм упрямо требовал своего.
Несмотря на вполне приличный публичный дом мадам Прашухер, Никополь был дыра дырой, и воинский полк — самым захудалым. Офицерский состав пил по-черному, занимаясь своими ротами только перед полковыми смотрами, единственным доступным развлечением были те же проститутки, бильярд и карточная игра. Некоторые офицерские жены держали у себя подобие салонов, куда по выходным сходились гости, но после Москвы Владимир не мог не чувствовать пошлости и скуки, царящих в этих местечковых салонах, и, сходив несколько раз в гости, в дальнейшем решительно отказывался от приглашений.
После полугода службы он уже был совершенно точно убежден, что никогда не будет делать военной карьеры. Свинство, тупость и беспробудное пьянство среди офицеров, отвратительное отношение к солдатам, которым некому было жаловаться на своих командиров, копеечное жалованье и бессмысленность торжественных полковых смотров полностью отвратили его от армейской службы. Но, чем он еще может заниматься в жизни, Владимир тоже не знал и поэтому, помня о данном отцу обещании, старательно штудировал по вечерам учебники для поступления в Военную академию. К тому же эти учебники были хорошей отговоркой от домашних балов, пьянок и поездок к мадам Прашухер, на заведение которой у Владимира не всегда хватало денег.
Через два года службы Владимир подал в отставку, уехал в Москву, без особой надежды отправился сдавать экзамены в академию и, к своему крайнему удивлению, узнал, что он сдал их блестяще и зачислен на первый курс.
— Да еще бы мы с вами их не сдали, эти экзаменья! — Северьян, с которым Владимир первым поделился своим изумлением, все принял как должное. — Зря, што ль, вместо блядей книжки толстые по ночам читали? Да за такое не только экзаменья — Георгиев на ленте должны давать!
Владимир, впрочем, считал, что сыграли роль не столько его сомнительные познания, сколько громкое имя его отца. Они с Северьяном уже нашли дешевую квартиру в Москве, как вдруг из Раздольного пришло письмо: генерал Черменский, который к тому времени уже оставил казенную должность и жил в имении, уведомлял сына о своей женитьбе и звал познакомиться с мачехой.
Такого глубокого потрясения Владимир не испытывал никогда в жизни. Он был уверен, что его немолодой, необщительный, необаятельный отец никогда более не женится. Портрет матери — юной, прекрасной, в голубом бальном платье — все эти годы украшал стену большой гостиной в Раздольном, и Владимир часто заставал отца сидящим в кресле напротив портрета и молча, внимательно глядящим на него. К тому же генералу Черменскому было уже за шестьдесят, он был сед, грузен, не любил ездить в гости, мало кого принимал у себя, и Владимир не мог даже представить, где отец мог познакомиться с молодой женой. Сжигаемый любопытством, он вместе с Северьяном отправился в Раздольное.
Мачеху звали Янина Казимировна, урожденная Бачиньская. Отец коротко представил их друг другу, и, склоняясь над ее рукой на открытой веранде Раздольного, Владимир сразу же понял, отчего отец сделал предложение на второй день после того, как эту двадцатипятилетнюю барышню представили ему на балу в Офицерском собрании. Госпожа Бачиньская была почти точной копией покойной матери Владимира — такая же темноволосая, сероглазая, тонкая, бледная, с нежным овалом лица. Она была бесприданницей из обедневшей польской семьи, глава которой приходился дальним родственником генералу Черменскому, и странно было, что они смогли познакомиться только сейчас.
Сидя вместе с мачехой и отцом за столом во время позднего ужина, Владимир смотрел в лицо Янины Казимировны и чувствовал, как что-то незнакомое, горячее, пугающее ползет по спине, как мурашки. Странный лихорадочный жар останавливал дыхание, не хотелось говорить и слушать то, что говорят, а хотелось лишь смотреть в это чужое женское лицо с дрожащими ресницами, смотреть и смотреть, не отводя глаз, молча и даже не дыша. Никогда прежде с ним не происходило ничего подобного.
— Владимир, ты много пьешь, — наконец, неодобрительно закашлявшись, заметил генерал, и Владимир, не замечавший, что залпом выпивает уже пятый бокал красного вина, растерянно опустил руку на стол. — Воистину, ты нахватался все же этих армейских привычек. За столом дама. Что о тебе подумает Янина?
— П-простите… — еле выговорил он, покраснев как мальчик и с ужасом чувствуя, что голос его — какой-то тонкий, чужой и, видимо, смешной, потому что Янина улыбнулась и опустила ресницы.
Вскоре Владимир поднялся и, извинившись, вышел из-за стола. Через задние сени он пробежал в темный сад и уже там, низко склонившись над мокрой, обомшелой бочкой с водой, долго тянул из горсти холодную, пахнущую плесенью воду, в которой отражался, разбиваясь на серебристые искры, всходящий над Раздольным молодой месяц.
Потянулись долгие, ясные, теплые июньские дни. Занятия в Академии начинались осенью, и Владимир снова был предоставлен самому себе. Он был уверен, что с появлением в Раздольном молодой женщины в имении возобновятся балы, вечера и домашние спектакли, но Янину, казалось, не интересовали эти развлечения: объехав с необходимыми визитами соседей и приняв их раз-другой у себя, генерал с женой более никуда из Раздольного не выезжали. Генерал был занят хозяйством, подолгу просиживал с верным Фролычем за расходными книгами, ездил по работам, принимал у себя управителей и с молодой женой встречался лишь за обеденным столом да ночью в спальне. Он сам просил сына: «Будь добр, развлеки Янину, ей, вероятно, скучно здесь».
И Владимир старался как мог, с ужасом чувствуя в глубине души, что пропадает безнадежно и навсегда.
Янина Казимировна оказалась страстной и умелой наездницей. Муж подарил ей великолепную кабардинскую красавицу-трехлетку Метель, на которой госпожа Черменская носилась по дорогам, полям и лугам, поднимая пыль или оставляя за собой ленту примятой травы. Владимир обычно составлял ей компанию, и часто оказывалось так, что Метель со своей всадницей оставляла далеко позади вороного аргамака.
«Янина Казимировна, это, право, опасно, — полушутя говорил Владимир, настигая ее на пологом берегу реки, спешившуюся, раскрасневшуюся, буйно смеющуюся. — Когда-нибудь ваша кабардинка попадет ногой в яму, и…»
«Ах, Володя, вы смешной какой… — отмахивалась Янина, умываясь из пригоршни желтоватой водой и блестя серым влажным глазом из-за ладони. — Возьмите лошадей, отгоните туда, за кусты, я хочу купаться».
Владимир послушно выполнял приказание, отводил Метель и аргамака за густые заросли ивняка, усаживался там же сам, доставал портсигар, но папиросы ломались, крошились, не желая зажигаться от дрожащей в его руке спички, и в конце концов Владимир бросал их. Вставал и с уже знакомым, привычным жаром, бегущим по спине, заглядывал в просвет между серебристыми узкими листьями.
Плавала Янина так же хорошо, как и ездила верхом, проведя всю жизнь в крохотном имении родителей под Вильно. Не отрывая глаз, Владимир смотрел, как она быстро, по-мужски, сильными гребками добирается до середины небольшой, но вредной речонки и там ложится на спину, на быстрину, позволяя течению свободно нести себя вниз, за заросли прибрежной травы. Смутно белела рубашка, темнела заколотая на затылке коса. Иногда Владимиру даже казалось, что Янина нарочно дразнит его; он еле удерживался от того, чтобы выскочить из-за кустов и закричать, чтобы она возвращалась, что это так же опасно, как нестись очертя голову верхом по некошеному лугу. Но предполагалось, что он в течение всего времени дамского купания примерно курит возле лошадей, и Владимир молчал. Молчал, ожидая того мига, когда она выйдет из воды, на ходу отжимая косу, кажущаяся совсем нагой в обнявшей тело мокрой рубашке, с чернеющими вишнями сосков… и дыхание останавливалось, и темнел взгляд, и, казалось, падающие с волос Янины капли тяжело бухают, ударяясь о землю и звоном отдаваясь в его ушах.
«Володя! Владимир Дмитриевич! — пробивался сквозь этот звон ее веселый голос. — Вы заснули там, рыцарь мой бедный? Я готова, мы можем ехать! Владимир, что вы на меня так глядите?»
«Я?.. Право, ничего…»
«Да? — она заливалась смехом. — У вас глаза, как у Андрия Бульбы, когда он на панночку смотрит! А знаете что — идите тоже искупайтесь! Теперь моя очередь сторожить».
«Нет, благодарю… Я… лучше после…»
«Да зачем же после?! — Снова серебристый беспечный смех, от которого его в дрожь бросало. — Смотрите, какое чудное солнце, вода такая теплая! Идите, идите!»
Владимир шел — не потому, что хотел купаться, но потому, что спорить с ней не мог, чувствуя невыносимое отвращение к собственному, становящемуся совершенно чужим голосу, к этому содроганию в груди, к горячему поту на спине. Почти бегом он влетал в воду, с шумом сразу уходил на глубину, в зеленоватую стылую тьму, где едва просматривались темные очертания коряг и ленивые тени застывших возле них линей, а иногда — быстрая молния охотящейся щуки. Солнце пробивалось сквозь воду голубым дрожащим пятном; Владимир стрелой поднимался к нему наверх, вылетал на поверхность в столбе брызг, переплывал реку, борясь с довольно сильным течением и со страхом думая: как же она не боится? А потом медленно, не спеша возвращался и выходил на пологий берег: немного успокоенный, охладившийся, пришедший в себя.
Однажды во время очередного купания Владимира сильно снесло течением, но выбраться из реки и вернуться по берегу ему показалось постыдным (Янина никогда так не поступала), и он боролся с рекой довольно долгое время, чудом не утонув и совершенно выбившись из сил. Выйдя на берег на подкашивающихся ногах и думая только об одном — упасть на песок и так и лежать без движения до самой ночи, — Владимир неожиданно увидел в двух шагах от себя Янину. Она стояла и смотрела на него — раздетого, мокрого, тяжело дышащего.
— Янина… Янина Казимировна… — он едва мог говорить, страшно саднило грудь, дыхание то и дело прерывалось. — Зачем вы… Позвольте, я оденусь…
— Володя, к чему это фанфаронство? — тихо спросила она, подходя ближе и словно не замечая его обнаженного торса. — Вы должны были выйти из реки. Там, на излучине, просто страшное течение, я уже готова была прыгать вслед за вами…
С ужасом подумав о такой возможности, Владимир тем не менее сумел улыбнуться:
— И утонули бы оба… Ведь даже Северьяна не взяли с собой!
— Бр-р… Еще не хватало. — Северьяна Янина недолюбливала и ничуть этого не скрывала. — Все хочу спросить вас, Владимир, — для чего вы держите при себе этого разбойника с большой дороги?
— Он совсем не так плох, — пожал плечами Владимир. — Наверное, лучше все же брать и его. Может быть…
— Как знаете, — с неожиданной сухостью сказала Янина и, резко повернувшись, пошла к лошадям. А Владимир остался стоять — совсем растерянный, не понимающий, откуда вдруг взялся этот холодок в ее голосе.
Молча они сели верхом, молча выехали с берега реки на полевую дорогу, молча тронулись в сторону имения. Когда проезжали березовую рощу, Янина вдруг остановила кабардинку и спрыгнула на землю.
— Закружилась голова, — с досадой сказала она на взволнованный вопрос Владимира. — Сядемте ненадолго.
Покаянно думая о том, что вынудил ее переволноваться там, на берегу, Владимир предложил Янине руку, и они вдвоем вошли в рощу.
Уже вечерело, березняк пронизывали темно-золотые закатные лучи, темнела трава, из оврага наползал бледный туман. Янина села на траву, прислонившись к шершавому, всему облепленному чагой березовому стволу, и закрыла глаза. Она была сильно бледна, и Владимир, сев рядом с ней, неуверенно предположил, что, возможно, лучше не рассиживаться здесь, а скорей возвращаться в имение и пригласить доктора.
— Ах, оставьте, ради бога, эти глупости, — отрезала она. — Сейчас я приду в себя. Пожалуйста, помолчите.
Он послушался и умолк. И, сам не зная как, вдруг взял ее за руку и прижался губами к тонкой, просвечивающей насквозь прозрачной коже с голубоватыми жилками. И то, что Янина не отняла руки, обожгло его, как жар из банной печи. Владимир кинулся, как бешеный, целовать эту белую, тонкую руку, плечо под кисейной тканью легкого платья, грудь в вырезе, длинную шею с бьющейся веной. Янина не мешала ему, но, когда он, почти теряя сознание, обхватил ее и прижал к себе, резко толкнула его двумя руками в грудь, вскочила и без единого слова кинулась бежать к лошадям. Оглушенный, с бухающим, как молоток, сердцем, Владимир успел только заметить мелькнувшее между розовыми от закатного света стволами берез платье. А затем до него донесся удаляющийся стук копыт Метели.
Вечером Янина Казимировна не вышла к ужину, сославшись на усталость. Обеспокоенный генерал долго мерил шагами веранду и выговаривал сыну за слишком долгие верховые прогулки под палящим солнцем. Владимир что-то отвечал невпопад, сердитых взглядов отца не замечал, пил вино бокал за бокалом и не знал, как избавиться от стреляющего в висках жара и стоящей перед глазами белой, нежной, податливой руки.
Генерал наконец понял, что говорит впустую, сердито развернулся на каблуках и ушел к себе. Владимир допил вино, совершенно не чувствуя хмеля, поставил пустую бутылку на стол и вышел в сад.
В этом году особенно долго, почти до середины июля, пели соловьи. Их концерт гремел оглушительно из каждого куста смородины, из вишневых зарослей, из жасмина, с яблонь слышались переливчатые трели. Бледная, кажущаяся прозрачной луна поднялась над имением, залив серебром покатую крышу, высветив каждый лист в саду, протянув дымчатые дорожки между деревьями, пятнами улегшись под смородиной. В унисон соловьям орали лягушки на заросшем пруду; мимо Владимира, почти мазнув его мягким крылом по лицу, бесшумно пролетела сова. Небо сильно вызвездило; через низко повисший ковш Медведицы перебегала летучая цепочка ночных облаков. Владимир медленно шел по хорошо видной в лунном свете тропинке к пруду, отводя с дороги мокрые, тяжелые от росы ветви яблонь. Одуряюще пахло душистым табаком. Наконец открылся пруд — весь в серебре, с черными старыми мостками, с осокой у берега, кажущейся вырезанной из серебра, с легкой рябью на неподвижной воде, когда через нее проплывала, подняв острую мордочку, лягушка. Аромат цветов перебился запахом сырости и тины. На старой, полуразвалившейся скамье сидела фигура в белом платье.
Владимир замер. Первой мыслью было повернуться и незаметно уйти назад, к дому, но, попятившись, он сделал неловкое движение, хрустнул сучок, и Янина испуганно повернулась к нему.
— Володя?.. — послышался ее растерянный голос. — О, слава господу… Я думала, Дмитрий Платоныч.
— Отец ушел спать, — зачем-то отрапортовал Владимир. Делать было нечего, он подошел к скамейке. Янина, подняв лицо, все белое от луны, слабо улыбнулась:
— А я, знаете, тоже легла было… Но не смогла уснуть, вертелась, вертелась, луна прямо в окно светит, мешает. Оделась и пошла смотреть на русалок.
— Где — здесь?! — невольно рассмеялся Владимир. — Здесь, бог миловал, не топился никто…
— Значит, я буду первой, — спокойно сказала Янина, пододвигаясь и давая место на скамейке. Владимир ошеломленно переспросил:
— Янина Казимировна, вы… что такое вы говорите?
— Тяжко жить со стариком, Володенька, — так же спокойно, даже как будто весело сказала она, не отрывая взгляда от залитого луной пруда. — Вы не женщина, и вам этого не понять. И говорю я вам это совершенно напрасно, и жалеть меня не надо. Но, может быть…
Договорить она не смогла: Владимир упал на колени. Давешний жар поднялся могучей волной, захлестнул голову, заколотился в висках, и даже холодная, влажная от росы ткань платья, в которую он уткнулся лицом, не смогла охладить горящего лица. Ледяные, мокрые руки обхватили его плечи, он почувствовал, как дрожат ее пальцы.
— Володя, что вы… Володенька, как можно… Увидит кто-нибудь, Езус-Мария… Ах, нет, не здесь, боже мой, не здесь… — словно сквозь сон слышал Владимир испуганный, умоляющий шепот Янины, когда нес ее на руках через серебряный мокрый сад, не успевая отводить бьющие по лицу ветви и не думая о том, что будет, если навстречу попадется кто-нибудь. К счастью, никого не попалось. Владимир не помнил, как миновали веранду, темные сени, как оказались в комнате Янины с открытым окном, с кружевным узором из теней и лунных пятен на полу, со сладко пахнущими розами в хрустальной вазе; не помнил, как раздевался, как она успела выскользнуть из промокшего насквозь платья. В памяти осталось лишь запрокинутое, прекрасное лицо Янины с бегущими по нему слезами, полуоткрытые губы, дрожащие ресницы, сквозная рубашка с тяжкими грудями под ней, с темной ложбинкой между ними, ее прерывающийся шепот и мольбы: «Скорее, ради Божьей Матери, скорей… Он может прийти…» И луна, уплывающая за сад, и сквозняк, всколыхнувший занавески, и упавшая на пол, среди теней и пятен света, смятая рубашка.
Уже под утро, когда светало, Владимир прошел по пустому дому в свою комнату, держа в руках сорочку, навзничь повалился на нерасстеленную кровать и заснул — мертво, без сновидений, словно упав в колодец. И почти сразу же проснулся от бьющего в глаза солнечного луча и оклика прислуги из-за двери: «Владимир Дмитрич, завтракать извольте!»
Войдя в залитую золотым светом столовую, Владимир сразу же увидел Янину. В кисейном утреннем платье она сидела за столом напротив мужа и разливала чай. Увидев застывшего на пороге Владимира, она улыбнулась и весело сказала:
— Как вы поздно сегодня, Володя! Садитесь чай пить.
Он сел, восхищаясь ее самообладанием и ужасаясь ему. Самому Владимиру казалось, что у него все написано на лице, смотреть на отца он не мог и даже с Яниной не решался заговорить. Неловко сев, Владимир придвинул к себе тарелку с булками, откусил, не почувствовав вкуса. Не поднимая глаз, он чувствовал на себе взгляд отца.
— Владимир, ты здоров? — От знакомого тяжелого голоса он вздрогнул и чуть не плеснул чаем себе на колени. — Я предупреждал, что эти скачки верхом до добра не доведут. Извольте с этого дня никаких верховых прогулок, я решительно запрещаю.
«Боже, неужели он знает?..» — мелькнуло в голове. Владимир поднял голову, посмотрел на отца — но тот смотрел не на него, а на безмятежное, розовое в утреннем свете лицо Янины, которая с притворным огорчением выпятила губку.
— Вы меня лишаете последней радости, Дмитрий Платоныч… Как же я без своей Метели?.. Это просто безбожно!
— Воздержитесь хотя бы несколько дней, — уже мягче сказал генерал, пододвигая жене вазочку с клубникой. — Чтобы не повторялись эти головокружения. Неужто больше нечем развлечься?
— Ах, ну… Пойду, что ли, рыбу ловить. Володя, вы составите мне компанию? Я такая неловкая, все время боюсь упасть в воду…
— Как прикажете, Янина Казимировна, — машинально ответил Владимир, глядя в скатерть и чувствуя лишь страшное облегчение от того, что отец ничего не подозревал. И в тот же день они с Яниной целовались как безумные в зарослях ивняка, шелестящего над ними своей серебристой листвой, высоко в вырезе ветвей синело небо с бегущими по нему облаками, свиристели кузнечики в высокой траве, тонко пел в камышах ветер, плескала рыба в реке, тихо смеялась Янина, отбиваясь от нетерпеливых объятий Владимира, и ее чудные темные волосы рассыпались под его пальцами, дурманя запахом духов и молодой мяты.
С этого дня быстрое летнее время не просто побежало — полетело, как взбесившийся табун лошадей. Каждый день Владимир с Яниной встречались то в ивняке на берегу реки, то в высвеченной солнцем березовой роще, то в заваленной сеном риге, то в дальнем, глухом углу сада. Владимир уже утратил всякую осторожность, давно не думая о том, что их могут застать дворовые или отец, а Янина, казалось, и вовсе ничего не боялась, хотя первое время и прижимала пальцы к вискам, томно говоря: «Ах, что же это мы делаем, какой ужас, что с нами будет?..» Владимиру о таких высоких материях думать вовсе не хотелось. Потеряв последний страх, он пробирался по ночам в комнату любовницы, забыв даже о том, что там вполне закономерно может оказаться генерал, и в конце концов Янина благоразумно сказала:
— Володя, право, незачем так очертяголовничать. Вот моя зеленая лампа, я поставлю ее на окно и буду зажигать каждый вечер. Если она не горит — будь милостив, не лезь, как медведь, в окно. У меня есть обязательства перед твоим отцом…
Услышав об «обязательствах», Владимир чуть на стену не влез и половину ночи тратил драгоценное для них обоих время, уговаривая Янину бежать с ним на Кавказ.
— Володя, ты с ума сошел! — ужасалась она, хватаясь за голову. — Я — на Кавказ?! К этим дикарям с кинжалами?! Да что я буду там делать, там же вот-вот опять начнется война! А если тебя убьют, куда я денусь? Володя, ты положительно сошел с ума. Что за выдумки такие?
— Можно ведь не на Кавказ… Можно куда угодно: на Дон, в Бессарабию, в Крым… Я поступлю в полк, ты будешь…
— Полковой дамой! Вот дзенькую! — Даже в темноте были заметны ее брезгливо поджатые губки. — Володенька, я до двадцати пяти лет в нищете жила, сама на себе платья штопала, и что же — все сначала?! Нет! Никогда! Лучше в ваш пруд головой! И хватит молоть чепуху, иди ко мне, скоро рассвет!
Владимир послушался — и потому, что над садом уже действительно бледнело небо, и потому, что Янина была права. Он знал полковую жизнь, ее убожество, бедность и пошлость, грязь местечек, нестерпимую грубость армейского офицерства, скуку и пустоту разговоров в гостиных. Разве место было там Янине с ее красотой, блеском, веселостью? Днем он ломал голову, не зная, как поступить: уговаривать ли ее ждать, пока он отучится в академии и поступит в гвардию; потребовать от отца долю наследства; ограбить почтовую карету на большой дороге… Вариантов было много, один другого бессмысленнее, и от постоянных тяжелых дум Владимир ходил с темными кругами у глаз и головной болью. Янина ничем не могла ему помочь; ее, казалось, вполне устраивало то, что есть. Когда Владимир со скрытым страхом напоминал ей о том, что на пороге август и вскоре он должен будет уехать в Москву, в академию, она лишь улыбалась, целовала его и беспечно говорила: «Да ведь еще не завтра же осень, верно? После, Володенька… После поговорим».
За неделю до его отъезда резко испортилась погода. За все лето не выпало ни одного холодного дня, не было долгих дождей, и теперь природа, словно спохватившись, в одну ночь затянула небо тяжкими сизыми тучами, выжелтила старые клены в саду и пронзительным северным ветром раздела все рябины у ограды, обнажив тревожные красные кисти созревших ягод. Янине в этот день нездоровилось, она не вышла ни к обеду, ни к ужину, ни к вечернему чаю на веранде, и Владимир извелся, в сотый раз проходя мимо запертой двери ее спальни и напряженно прислушиваясь. Но оттуда не доносилось ни шороха, ни звука.
Ночь спустилась ветреная и безлунная, по темному небу клочьями неслись дождевые облака, сад глухо шумел, стуча сучьями и ударяя о землю падающими яблоками, монотонно хлопала не запертая кем-то калитка в палисаднике, и от этого однообразного стука Владимиру не спалось. В конце концов он оделся и пошел ее запереть. Но, оказавшись в саду, Владимир тут же забыл и о незапертой калитке, и о не дающем покоя стуке. Потому что у Янины горела свеча, и там, в ее комнате, кто-то был.
Он подошел ближе, находясь в каком-то странном оцепенении. Почему-то сразу Владимир понял, что мужская тень, выделившаяся на фоне опущенной занавески, не принадлежала отцу. Там был кто-то моложе, стройнее, подвижнее. Некоторое время Владимир стоял под окном, борясь с подступающим к горлу удушьем. А затем до него донесся тихий, короткий смех Янины и оборвавший его мужской голос. И больше Владимир не мог ни о чем думать и сдерживать себя тоже не мог. Просто ударил кулаком в закрытое окно. Зазвенело стекло, затрещали рамы, послышался испуганный вскрик, ставни со скрипом открылись в сад. Владимир схватился за подоконник и, не замечая порезанных ладоней, втянул себя внутрь.
Свеча погасла от порыва ветра, и в комнате стало темно. Владимир мог видеть лишь смутно белеющий в глубине кровати силуэт Янины и слышать ее голос: она плакала от страха. Мужчина метнулся мимо Владимира к открытому окну, он был очень ловок, и, скорее всего, Владимир не смог бы его задержать, если бы в этот миг из-за туч не вышла луна. В сером свете перед Владимиром мелькнуло знакомое скуластое лицо с узкими черными глазами.
— Северьян?! — растерянно прошептал он. Ревнивое бешенство, душившее его еще минуту назад, мгновенно схлынуло, в первое мгновение он даже подумал, что все происходящее — нелепость, какая-то ошибка. Северьян тоже изумленно хлопал глазами: впервые Владимир видел его в таком замешательстве. Если бы Северьян не был раздет до пояса, Владимир подумал бы, что тот зашел к барыне с каким-нибудь поручением. Они стояли лицом к лицу у разбитого окна и разглядывали друг друга так, словно отродясь не виделись. Янина на кровати перестала даже всхлипывать. Опасное затишье нарушил тяжелый звук приближающихся шагов. Все ближе, ближе… Скрип гнилой половицы у самой двери… Короткий стук в дверь, знакомый низкий голос:
— Янина! Что происходит? Что за шум у тебя?
Первым вышел из столбняка Северьян. Котом взвившись на подоконник, он протянул Владимиру руку и коротко шепнул:
— Ваша милость, тикаем!
Владимир опомнился, вслед за Северьяном выскочил в окно, и они «потикали» — через черный, мокрый сад, через огороды, через темный, хоть глаза выколи, луг, через пустую дорогу… Владимир пришел в себя лишь на обрывистом берегу реки, споткнувшись и упав со всего размаху на мокрую траву.
— Целы, Владимир Дмитрич? — тут же послышался рядом знакомый шепот.
— Цел, — процедил он, вставая. И, размахнувшись, ударил Северьяна в лицо. И они, сцепившись, покатились по глинистому берегу.
Впоследствии Владимир был вынужден признаться самому себе: будь Северьян в настроении подраться, он с ним, пожалуй, не справился бы. Не помогли бы даже китайские приемы, которыми, хоть Владимир и научился кое-чему, Северьян все же владел не в пример лучше. Но Северьян лишь уклонялся от ударов и увещевающе шептал:
— Да уймитесь вы уже… Владимир Дмитрич, да что взбесились-то так? Я-то при чем, мое дело маленькое… Ежель барыне угодно, так как же нам противиться… Мы разумеем… А батюшка ваш ни сном ни духом… Вы-то как прознали? Да не лягайтесь вы, что ж такое… Я не человек, что ль?..
— Ты — человек?.. Сволочь! Скотина! Паскудная дрянь! — ругался сквозь зубы Владимир. — Да как тебе в голову пришло?! Видит бог, я тебя убью… Я убью тебя!
В конце концов Северьяну надоело. Он мощным ударом отбросил от себя Владимира, вскочил на ноги, вытер кровь в углу губ и зло сказал:
— Напрасно вы меня цапаете, Владимир Дмитрич. Вы с вашим папашей — люди благородные, вам невдомек, что молодая баба без путевого мужика киснуть будет, а мы такую субстанцию очень даже разумеем. И, как можем, способляем. Коли все довольны — чего чипаться? По-вашему, дело это — такой розе ранжирейной одной пропадать?
— Да как же одной, сукин сын?! — вспылил Владимир, тоже поднимаясь. — Как же одной, паршивец, когда я…
Он вовремя опомнился и не закончил фразы, но Северьян понял все с полуслова, и его глаза из узких сделались почти круглыми.
— Мать честная… — пробормотал он, поднимая руку к встрепанному затылку. — Так это что ж… Так это она и с вашей милостью?.. То-то ж я понять не мог, отчего у ней «бабские гости» кажные две недели…
Кровь бросилась в лицо Владимиру. Он тоже помнил эти милые, смущенные объяснения: «У каждой женщины, Володенька, бывают эти маленькие неприятности… Придется подождать несколько дней». Он стряхнул с колен грязь и налипшие листья, машинально одернул куртку и, отодвинув плечом Северьяна, пошел прочь.
Куда он направляется, Владимир не знал; ему даже в голову не пришло задуматься об этом. Несмотря на промозглый холод ночи и насквозь промокшую одежду, ему было жарко, по спине противными струйками бежал пот. Шагая вниз по берегу реки, сквозь шуршащие заросли камыша, где еще неделю назад он обнимал Янину, Владимир думал только об одном: сюда, в Раздольное, в дом отца, он не вернется никогда.
Он уже перешел мост и вышел на широкую пустую дорогу, когда сзади послышался негромкий голос:
— Владимир Дмитрич… Вы так до самого Смоленска изволите?..
— Пошел вон, — не оборачиваясь, сказал он.
— Воля ваша.
Не утерпев и через несколько шагов все-таки обернувшись, Владимир убедился, что Северьян действительно исчез. Почувствовав невероятное облегчение, Владимир плотнее запахнул на груди мокрую, грязную куртку и зашагал дальше.
Поздний холодный рассвет, неожиданно вывалившийся из низких туч и заливший сжатые поля блеклым светом, застал Владимира довольно далеко от дома. Он шел не останавливаясь всю ночь и только теперь почувствовал, каким чугуном налились ноги, как болит голова и как саднят приобретенные в драке ссадины. Он замедлил шаг; потом и вовсе остановился, сел на обочине, положил отяжелевшую голову на колени. Мыслей не было ни одной, только страшно, до тошноты, хотелось есть. Когда рядом послышались мягкие шаги, Владимир медленно поднял голову. Посмотрел на стоящего в двух шагах Северьяна, хрипло спросил:
— Не ушел, значит?
— Мне от вашей милости куда идти? — невесело усмехнулся Северьян. Он был весь синий от холода; его обнаженные плечи и торс были сплошь покрыты гусиной кожей. Несмотря на не пропавшее желание придушить этого мерзавца, Владимир все же передернул плечами при мысли о том, что Северьян всю ночь шел за ним в одних штанах и босиком. Не глядя, он сбросил куртку, бросил Северьяну. Тот поймал, натянул ее на себя. Через мгновение обрадовался:
— Так у вас же спички в кармане! И молчите!
Через полчаса в двух шагах от дороги пылал костер. Языки огня при сером свете дня казались прозрачными, воздух дрожал над ними. Владимир и Северьян сидели у огня и дружно стучали зубами. Мимо проезжала, скрипя колесами и осями, телега, груженная картошкой. Сидящий на картошке дедок в латаной кацавейке подозрительно посмотрел на двух жмущихся к огню бродяг, не узнав в одном из них раздольновского молодого барина. Неожиданно Северьян вскочил и сунул в рот два пальца. От оглушительного, с переливами, разбойничьего посвиста гнедая лошаденка заржала и помчалась рысью. Картошка посыпалась на дорогу, дед визгливо заматерился, но останавливать лошадь не стал, видя, что бродяги и моложе, и сильнее его. Когда задок телеги скрылся из виду, Северьян посмотрел на недоуменно разглядывающего его Владимира, рассмеялся, показав большие белые зубы, и пошел подбирать картошку. Ее затолкали в прогорающие угли, и через час десяток огромных черных клубней лежали, дымясь, во влажной траве, а еще через полчаса жизнь казалась Владимиру уже не такой безнадежной.
— Что делать будем, Владимир Дмитрич? — благодушно спросил Северьян, разваливаясь на траве и вытирая черную от сажи физиономию. — Вас в имении уже с фонарями обыскамшись, поди.
— Сейчас спать. А потом пойдем в Смоленск, — словно не услышав последней фразы, сказал Владимир.
— Да? И что делать там будем? — кисло поинтересовался Северьян. — У вас ни денег, ни паспорта даже. И польт у нас с вами один на двоих.
— Денег заработаем.
Северьян поморщился, но промолчал. Затем деловито предложил: он, Северьян, один возвращается в Раздольное и постарается «попереть» паспорт барина из кабинета генерала, а заодно оттуда же прихватит и денег. Но Владимир решительно отказался от такого предложения.
— Ложись спать, — повторил он. — А там видно будет.
Северьян вздохнул, пожал плечами и полез в скирду. Через несколько минут, доев картошку и затоптав угли, Владимир отправился за ним. А через два дня оба были в Смоленске, на базарной площади, где Северьян чувствовал себя как рыба в воде. Покрутившись по рядам, он исчез ненадолго из поля зрения Владимира, вернулся с еще горячим бубликом, разломил его пополам и, отмахнувшись от вопроса о способе приобретения бублика, объявил:
— Идемте, Владимир Дмитрич, там возы с солью разгружают, помощь нужна.
Вскоре они таскали, шатаясь, огромные семипудовые кули с солью от возов в купеческий лабаз, а через час у Владимира ныли все кости, но в кармане лежали два гривенника — за него и за Северьяна. В тот же вечер, в ночлежке, стоившей пятак за нары, было решено: до осени подзаработать денег, а на зиму податься в Крым. С тем и улеглись спать. И уже в полудреме Владимир услышал задумчивый шепот Северьяна:
— А за Яниной вы не сильно убивайтесь, Владимир Дмитрич. Право слово, не стоило из-за нее и из имения сбегать. Шалава она загольная, только и всего. Знаете, сколь я таких перевидал? И благородных, и гулящих, и купеческого званья — разных… Они-то тож не виноваты, что тут сделаешь, ежели одно место плохо зашито. Ваш батюшка с ней еще лиха-то хлебнет.
Владимир хотел было велеть ему замолчать, но в душе он чувствовал, что Северьян в чем-то прав, и поэтому просто не стал ничего отвечать и прикинулся спящим. А через полминуты уже не надо было и прикидываться.
В Крым они прибыли в начале осени, в те бархатные дни, когда бешеное солнце уже не палило пыльную, раскаленную землю, не жгло виноградники и не делало морскую воду у берегов такой, «что хоть кашу в ней вари». Стояли теплые сухие дни, базары были завалены черным и красным, исходящим соком виноградом, арбузами, дынями, уже отходящими персиками и сливами. Море было тихим, спокойным, выглаженным. В первые же дни пребывания здесь Владимир понял, что весь Крым забит такими же босяками, приехавшими из холодной России зимовать. Работой они с Северьяном не брезговали никакой: грузили арбузы на набережной, разгружали тяжелые баркасы с рыбой, работали на стройке у рыбного промысловика, плавали с рыбаками-греками в Балаклаву за кефалью, сторожили баштаны с тыквами, работали на соляных промыслах, а Северьян даже умудрился на полмесяца устроиться вышибалой в публичный дом, откуда ушел с большой неохотой и только потому, что боялся оставлять барина одного. Но бояться за Владимира не надо было. Через два месяца бродяжничества его мышцы, и без этого хорошо тренированные, стали чугунно-литыми, молодое сильное тело не боялось никакой работы, Владимир легко и быстро засыпал как в темной, вонючей, полной блох портовой ночлежке, так и прямо на пустом пляже, на наспех расстеленном на песке половике. И однажды, после целого дня работы в порту под жарким солнцем, лежа на плече у полтинничной проститутки Катьки по прозвищу Ефрейтор в ее маленькой душной комнатке, в окно которой заглядывала рыжая луна, Владимир понял, что совершенно счастлив. Счастлив, не имея в двадцать три года ни крыши над головой, ни малейшей уверенности в завтрашнем дне, ни денег, ни документов. Счастлив — после долгих лет безрадостного учения, осточертевшей, никому не нужной службы в полку. Счастлив — так и не поступив в Военную академию и твердо зная, что теперь уже не поступит никогда. Только сейчас он понял, что никакой другой жизни ему не надо, — только бродить вместе с Северьяном по теплым крымским городам, работать, как неграмотный мужик, наращивая крепость мускулов, жечь под солнцем спину и плечи, спать с проститутками, которые для него теперь ничем не отличались от знакомых барышень и даже от Янины, которую Владимир теперь уже почти не вспоминал. И не иметь над собой никакого начальства, не бояться никого, кроме полиции, и не убегать ни от кого, кроме нее же. Садиться в тюрьму Владимиру категорически не хотелось, и он потребовал с Северьяна страшной клятвы: не воровать ничего.
Северьян поначалу ныл и взывал к Владимирову здравому смыслу:
— Ну, как же это так «ничего», ваша милость? Что, и бублики нельзя? И семечки? И тараньку? А жить как прикажете тогда, Владимир Дмитрич? Ну во-от, затянул монах отходную: «Работай…» Не всегда же работа есть, что же — с голоду дохнуть? Воля ваша, несогласный я! Сами вы как знаете, у вас и привычки нету, а я…
— А ты сядешь, дурак, в тюрьму. И куда я денусь тогда? Что я без тебя-то? — приводил убийственный аргумент Владимир, и Северьян, надувшись, умолкал. Слова он давать не стал, но довольно долгое время и в самом деле ничего не крал, и понемногу Владимир успокоился. От прежней жизни ему осталась лишь записная книжка в потрепанном кожаном переплете, своего рода путевые заметки, куда Владимир, если было время, записывал кое-какие события, происходящие с ними. Для чего он это делает, Владимир не задумывался.
За четыре года вольной жизни они прошли Россию вдоль и поперек. Зимовали в южных городах, в Бессарабии, в Крыму, Одессе, надолго застряли на Кавказе и успели даже поучаствовать во Второй Крымской кампании, записавшись в полк вольноопределяющихся на Гурзуфе. Северьян поначалу сопротивлялся, но зимовать как-то надо было, а при знакомой им обоим военной службе, по крайней мере, не надо было каждый день искать себе работу и пропитание. Прослужили, впрочем, оба только до весны: из полка пришлось срочно бежать после того, как в казармы пригнали роту новичков, и в их командире Владимир узнал своего бывшего товарища по юнкерскому училищу. Но вскоре последовал Сан-Стефанский мир, война закончилась, близилось лето, и друзья, посовещавшись, отправились в Россию.
С театральными актерами Владимир познакомился в Костроме, на ярмарке. Они с Северьяном прибыли в город на рассвете, и Северьян, бывавший тут и ранее, тут же убежал искать каких-то старых знакомых, а Владимир бродил по торговым рядам, раздумывая, чем заняться. Деньги у них были, только вчера они с Северьяном сошли с парохода «Святая Мария», куда нанялись матросами и грузчиками на весь путь следования от Астрахани до Костромы, и капитан оказался честным человеком, заплатив им по уговору все до копейки. Поэтому необходимости в заработке не было, и Владимир, закутавшись в недавно приобретенную на развале, почти новую синюю поддевку и надвинув на лоб военного образца картуз, неспешно путешествовал по рядам с арбузами, тыквами, соленой рыбой, калачами и дубленой кожей.
Внимание его привлек человек лет тридцати, высокий, красивый брюнет с тонким, хорошо выбритым лицом столичного жителя, испорченным, впрочем, явными следами вчерашней попойки. Очень странен был наряд брюнета: поверх светлых летних брюк со штрипками была надета нелепая женская кофта в зеленых разводах, а поверх кофты — мешковатый, цвета рыжего кота пиджак с отвисшими карманами. Вместо шляпы на господине красовался великолепный бархатный берет — из тех, которые в оперных постановках носят венецианские дожи и купцы. Рассматривая странного человека, деловито приценивающегося к соленым огурцам, Владимир вдруг заметил, что не один заинтересовался этим персонажем: около брюнета терся мальчишка лет пятнадцати, в сатиновой потертой рубахе, с выгоревшей головой и блеклыми глазами, делающими еще более невыразительным плоское сонное лицо. Моментально вычислив карманника, Владимир подошел ближе, занял позицию за ларьком с сушеной рыбой и приготовился наблюдать. Он не ошибся: уже через несколько минут мальчишка притерся вплотную к брюнету в венецианском берете, на миг прильнул к нему сзади, бормотнул: «Звиняйте, барин…» — и юркнул между рядами, на ходу набирая скорость.
— Стой! — страшным голосом закричал Владимир, кидаясь ему вслед. — Держи вора!
Базар мгновенно взорвался криками и причитаниями, торговки навалились грудями на лежащий на прилавках товар, сразу несколько человек схватились за карманы брюк и поддевок, от угла, тяжело топая, мчался рыжий околоточный в съехавшей на затылок фуражке, а Владимир уже несся сломя голову за мелькавшей в конце переулка сатиновой рубахой. Мальчишка был прыткий, как заяц, и Владимир нипочем не догнал бы его, не случись на пути лужи разлитых помоев. Мальчишка поскользнулся на мокрой картофельной кожуре и, головокружительно выругавшись, растянулся во весь рост. Тут же на него навалился Владимир, а сзади уже слышался свист и ругань околоточного.
— Отдай портмоне, дурак, и дуй отсюда, — шепотом приказал Владимир.
— Да нате, берите, дяденька, не больно-то и чесалось… — плачущим голосом ответил мальчишка, суя в руку Владимира потертый кошелек. — Там, поди, и денег-то нетути, эти театральные — нищие как крысы, а вы на меня сверху таким медведем грухнулись…
— Брысь, — вставая, сказал Владимир, и мальчишку как ветром сдуло — Владимир успел увидеть только перелетающие через ближайший забор холщовые штаны. Подумав, Владимир последовал за ним, поскольку встреча с околоточным была нужна ему еще менее, чем неудачливому вору. Оказавшись на задах какого-то купеческого сада, заросшего лебедой и крапивой выше яблоневых деревьев, Владимир залез поглубже в лопухи и занялся осмотром кошелька.
Мальчишка оказался прав: денег в старом, разваливающемся портмоне было всего два рубля, но Владимир знал, что для господ в такого рода венецианских нарядах и эти невеликие деньги составляют значительный капитал. Он спрятал портмоне за пазуху и, подождав, пока в переулке стихнет топот погони и ругань запыхавшегося околоточного, перепрыгнул через забор и пошел обратно на базарную площадь.
Брюнета в роскошном берете там уже не было, но первый же встречный разносчик рассказал Владимиру, как найти городской театр. После получаса хождения по незнакомым улицам Владимир вышел наконец на небольшую площадь с деревянным зданием, украшенным колоннами. Парадный вход театра был, разумеется, заперт. Владимир пошел к черному, но и там было закрыто, и он довольно долго барабанил в дощатую дверь, пока оттуда не выставилась пегая борода сторожа. Пристально осмотрев Владимира и мгновенно признав в нем босяка, сторож объявил, что внутрь он, хоть убей, не впустит, поскольку состоит на жалованье при казенном имуществе. Но историю с кражей портмоне дедок выслушал внимательно и под конец объявил, что пострадавшее лицо в странном наряде ему знакомо.
— Трагик это наш и благородный любовник, Агронский-Шаталов. Оне здесь рядом комнатку снимают, ты бы сбегал, коль не лень. Ежели с утра на ногах по базару шляются, значит, не пьют-с.
Бегать по городу и разыскивать «благородного любовника» Владимиру не хотелось, да и времени было в обрез: Северьян давно уже должен был ждать его на пристани. Но пока он собирался объяснить это сторожу и оставить ему для передачи пресловутое портмоне, из-за угла появилась знакомая высокая фигура в рыжем пиджаке.
— Федор, ты представляешь, какая-то каналья меня ограбила сейчас на базаре! — громогласно, на всю площадь, объявил Агронский-Шаталов. В его красивом звучном баритоне, помимо негодования, явно проскальзывало восхищение, словно произошедшее изрядно позабавило его. Увидев Владимира, он остановился и недоверчиво сощурился.
— Я принес ваше портмоне, — торопливо, предупреждая вопросы, сказал тот. — Вор выронил его в переулке. Возьмите и в дальнейшем постарайтесь не носить его в заднем кармане. Это делает его очень легкой добычей. Честь имею. — Владимир слегка поклонился и, не оглядываясь, пошел прочь: времени не оставалось совсем.
Вскоре за его спиной раздались торопливые шаги и послышалось звучное: «Постойте, пожалуйста!» Владимир усмехнулся и остановился: он знал, какое впечатление произведет босяцкая внешность в сочетании с речью выпускника юнкерского училища, и сам не понимал, отчего ему так захотелось созорничать и заинтриговать артиста. Расчет оказался верным: обернувшись, Владимир увидел, как Агронский-Шаталов, сжимая в кулаке свой берет, бежит за ним по переулку.
— Куда же вы, юноша? Если хотите знать, вы меня просто спасли! Буквально не на что было… м-м… поправить здоровье после вчерашних чрезмерностей. Вижу, что вы находитесь в крайне стесненных обстоятельствах. Тем благороднее ваше поведение. Могу ли я вам чем-то помочь в свою очередь? Хотите выпить?
Простое и искреннее предложение понравилось Владимиру, но он все же отказался, объяснив, что должен бежать на пристань, где его ждет товарищ.
— Так пойдемте за ним вместе! — предложил актер. — Веселее будет компания! Заодно расскажете мне, кто вы такой. У вас наряд рыцаря тумана, но мне почему-то кажется, что вы совсем другого воспитания…
Владимир согласился, про себя уже досадуя: его стесняло отсутствие паспорта и то, что скажет Северьян, крайне подозрительно относившийся ко всякого рода любопытным. И действительно, Северьян, сидевший в ожидании барина на сваленных у причала бревнах и лущивший подсолнух, сразу же приподнялся и настороженно посмотрел на актера своими узкими глазами, взглядом спрашивая у Владимира: бежать, начинать драку или подождать? Так же взглядом Владимир попросил подождать и представил Северьяна и Агронского-Шаталова друг другу. Через четверть часа все трое сидели в трактире возле пристани, и Агронский зычным голосом призывал полового.
Вскоре Владимир заметил, что Северьян расслабился: в его глазах исчезли колючие настороженные искры, он спокойно выпил один за другим несколько стаканов вина, чего никогда не сделал бы, чувствуя опасность, и первым начал расспрашивать актера о театральной жизни.
— А вы приходите к нам! — радушно пригласил Агронский, зажевывая водку соленым грибом. — Прямо без церемоний, с заднего хода, Федор вас уже знает. Представлю вас нашему антрепренеру, Чаеву. Владимир Дмитрич, вам не приходилось никогда играть на сцене? Из вас мог бы получиться неплохой Роллер в «Разбойниках» или даже Горацио. Такая монументальная, внушительная фигура… У нас в Самаре, вообразите, сразу два трагика пропало: один запил вмертвую, а другой, подлец, сбежал с травести, и теперь ни Горацио нет, ни Розенкранца, ни Рауля, ни даже Яго. Чаев просто рвет и мечет, готов сам всех играть, но — фактура не та-с… Офелий вот у нас много, одна другой лучше, но — надобен Горацио! И Яго!
— Возьмите Северьяна на Яго! Из него и Отелло бесподобный выйдет, если ваксой вымазать, — пошутил Владимир, скашивая глаза на друга: не обиделся ли тот. Но Северьян невозмутимо хрустел соленым огурцом и лишь улыбнулся в ответ. Зато Агронский искренне обрадовался:
— Так вы знакомы с Шекспиром! Видите, я ведь говорил, что вы не простой… м-м… человек. Ладно-ладно, вопросов задавать не буду, сам не люблю… А в театр все-таки приходите! Я поговорю с Чаевым, возможно, найдется работа. А засим позвольте откланяться: уже полчаса как опаздываю на репетицию. Вечером даем «Макбета», а я роли в глаза не видел… Прощайте! Непременно приходите сегодня же!
— Что скажешь? — задумчиво спросил Владимир, провожая глазами высокую фигуру в берете. Северьян доел огурец, допил вино. Пожал плечами.
— А я чего? Как сами желаете. Только глядите: зима на носу. Пока до Крыма доберемся — хвосты приморозим, запоздали мы с вами в этом году. А в этом тиятре, ежели по-умному зацепиться, перезимовать можно будет.
— Как зацепиться, дурак? — засмеялся Владимир. — Ты что, на сцене играл? Или я?
— Вы и арбузы на пристани грузить тоже не обучались, — спокойно отпарировал Северьян. — А вона как здорово кидали, больше меня денег получали. Чем это актерство тяжельше, скажите? Знай скачи да слова всякие болтай, а тебе еще и хлопают! Даже я смогу.
Спорить с Северьяном было бессмысленно, но вопрос о зимней квартире действительно стоял ребром, и Владимир подумал: почему бы и нет? Вечером они с Северьяном сидели на галерке, смотря «Макбета» и наблюдая за бегающим по сцене Агронским в невероятном балахоне. Северьян, мало понимающий драматичность средневековой пьесы, сначала смеялся, потом заснул, и Владимиру приходилось несколько раз чувствительно толкать его локтем под ребра, чтобы тот не храпел на весь театр. А наутро Владимир уже стоял перед антрепренером Чаевым — невысоким толстеньким человечком с обширной лысиной и нимбом стоящими вокруг нее седыми волосами. Агронский был прав: с такой внешностью антрепренеру играть Карла или Макбета было никак нельзя.
Оказалось, что вчерашняя история с портмоне была уже известна, благодаря Агронскому, всей труппе, и вскоре в тесный, пыльный, заваленный до потолка бутафорскими вещами кабинет антрепренера набилась куча народу. Все дружелюбно рассматривали Владимира, протиснувшийся Агронский тут же перезнакомил его с лохматыми трагиками, толстыми комиками и хихикающими драматическими инженю, Владимир был приглашен в театральную столовую позавтракать с труппой, и Чаев своим неожиданно низким для такой комической фигуры басом пророкотал:
— Выйдете вечером в «Разбойниках»… пока, разумеется, не Карлом. Одним из бродяг. Роль бессловесная, пообживетесь на сцене, а далее видно будет. Может, и Гамлета сыграете!
Владимир усмехнулся, но — согласился. На вечернем спектакле он вместе с другими статистами сидел в живописных лохмотьях на заднике сцены, ожидал появления Роллера, сорвавшегося с виселицы, — Агронского — и с некоторой досадой слушал, как с галерки знакомый голос орет оглушительно:
— Браво, Владимир Дмитрич, ваша милость, браво-о-о!
В дальнейшем ему удалось уговорить Северьяна не голосить хотя бы посреди действия, но на все спектакли Северьян ходил исправно и при необходимости мог один заменить целую клаку. Они сняли полдома на тихой улочке рядом с театром (вторую половину занимал Агронский с женой — хрупкой глазастой инженю) и зиму прожили безбедно. Владимир, никогда не подозревавший в себе таланта, вскоре начал играть значительные роли. Впрочем, это происходило благодаря не столько его сомнительному дарованию, сколько внешности и хотя бы приблизительному знанию классических пьес, которые Владимир, как и все, играл не заучивая, — «под суфлера».
Театральный народ жил весело, бедно и дружно. Более или менее значительные доходы имели только ведущий трагик Агронский и исполнительница первых женских ролей Мария Мерцалова, красавица лет двадцати пяти, темной, степной и смуглой прелести, с черными, влажными глазами и великолепным контральто. В трагических ролях Катерины Кабановой, леди Макбет или Гертруды ей не было равных. Остальные же получали крошечное жалованье, едва сводили концы с концами, кое-как умудрялись платить за квартиру, питались чаем с вареньем (дамы) и водкой с солеными огурцами (мужчины) и щедро делились друг с другом всем, что имели. Владимиру эта жизнь нравилась; тем более что опасения его не сбылись и никто, даже желающие знать все и обо всех молоденькие статистки, не задавал ему вопросов о его прошлом. Здесь это было не принято.
Иногда по вечерам в их маленькую комнатку набивалось довольно большое общество. Сидели, ели, пили, смеялись, спорили об искусстве и расходились порой далеко за полночь. Именно тогда Владимир прочел Агронскому несколько отрывков из своих записей. Тот выслушал внимательно, посмеялся, одобрил и, сказав, что записки эти «весьма занимательны», посоветовал отнести их в газету. Владимиру такая мысль в голову не приходила, но деньги им с Северьяном были нужны. Он последовал совету трагика, и три очерка о крымских босяках и войне, к его удивлению, напечатали в местных «Ведомостях».
Вторым потрясением костромской жизни Владимира было неприкрытое внимание к нему ведущей актрисы театра Мерцаловой. Владимир, искренне восхищаясь яркой красотой и несомненным талантом молодой женщины, все же не был влюблен, но благосклонность актрисы к нему была настолько явной, что о ней уже говорил весь театр. Северьян даже заметил, что «грех такую даму невниманием обижать». Владимир тоже не видел смысла бегать от красивой женщины, и вскоре они с Мерцаловой начали встречаться в дешевой городской гостинице. Вскоре актриса намекнула ему, что они могли бы жить вместе как муж и жена, но Владимир под каким-то предлогом отказался, и второй раз начинать этот разговор Мерцалова не стала.
В репетициях, спектаклях, бенефисах и дивертисментах прошла зима, началась весна с шумным ледоходом на Волге, почернел и осел снег на тротуарах, влажные ветви деревьев покрылись нежными зеленоватыми почками. Северьян уже начал тянуть носом воздух и уверять, что в Крыму теперь «сущий рай начинается», подбивая барина к отправлению в путь. Но Владимир медлил. Во-первых, летом театр отправлялся на гастроли, и Чаев слезно уговаривал их с Северьяном ехать тоже, обещая выход даже последнему: статистов на мужские роли не хватало. Во-вторых, не хотелось оставлять Марию, которой, кажется, и в голову не приходило, что любовник готовится в свою обычную весеннюю дорогу. В-третьих… В-третьих, Владимиру тут просто нравилось. Нравилась дружная жизнь театральных людей, нравились роли, нравился восторженный рев публики по вечерам и для него до сих пор неожиданные крики: «Черменский, браво, браво!» Возможно, он так и остался бы в труппе Чаева и с удовольствием поехал бы с ней на гастроли по провинциальным городам; возможно, он даже женился бы наконец на Мерцаловой — тем более что ее кандидатуру полностью одобрял Северьян.
— Тоща больно… зато глазищи какие жгушшие! Кухарить умеет, я сам видал. Женитесь, барин! Вот мое вам слово — не прогадаете!
— Денег нет у нас с тобой на женитьбу, — смеясь, отмахивался Владимир. Откуда ему было знать, чем в конце концов обернутся эти шутки?.. Но в один из теплых майских дней, когда должны были играть последний в этом сезоне спектакль «Разбойники», все внезапно перевернулось с ног на голову.
Театр уже был полон. На спектакль съехалась вся городская знать, ложи сверкали бриллиантами дам и лорнетами мужчин, галерка гудела, оркестр настраивался, Агронский облачался в костюм Карла, исполнительница главной женской роли Галевицкая-Сумская в своей уборной лежала с головной болью, стонала и клялась, что не может выйти на сцену, Чаев глотал лавровишневые капли, статистки бегали в прозрачных туниках — в общем, все было как обычно. Владимир в уборной, которую делил с трагиком Семеновым, игравшим Роллера (сам Владимир должен был быть Раулем), пудрил лицо и примерял длинный балахон с широким поясом. За спиной раздался громкий, нервный стук в дверь, которая распахнулась, не успел Владимир крикнуть «войдите!».
— Федор? — удивился он, увидев запыхавшегося театрального сторожа, который обычно никогда не появлялся в уборных. — Что стряслось? Горим?
— Беда, Владимир Дмитрич, — сиплым шепотом сообщил Федор, стоя в дверях. — Северьяна твоего в доме купца Мартемьянова накрыли. В конюшне прямо!
— В участок отвели? — одними губами спросил Владимир, поднимаясь и не замечая, что коробка с пудрой падает на пол и белый порошок разлетается по дощатому полу.
— Нет, кажись, пока. Сами разбираются. Беги, Владимир Дмитрич, убьют ведь его. Мартемьянов в участок не пойдет, он у себя сам царь и бог, в запрошлом годе…
Но Владимир уже не слушал: он вылетел за дверь, оттолкнув Федора и на ходу сорвав с себя плащ Рауля. Вслед ему полетели растерянные вопросы, но он даже не замедлил бега. К счастью, около театра толпилось множество извозчичьих экипажей; вскочив в один из них, Владимир заорал: «Трогай!» — пролетка качнулась, взвизгнула и полетела.
Дом купца Мартемьянова, двухэтажный, огромный, сумрачный, весь облепленный галереями и пристройками, по размерам уступающий лишь губернаторскому, стоял в конце улицы Базарной, похожий на огромную, хохлатую черную курицу. Федора Мартемьянова знала вся Кострома: это был богатейший купец-пароходник, суда которого делали рейсы вниз и вверх по Волге, перевозя зерно, кожи, солонину, бревна и топленое сало в бочках. У Мартемьянова, помимо пароходов, были лучшие в городе кони: посмотреть на его тройку снежно-белых, проносящихся по зимним улицам жеребцов сбегались толпы народу, араб Султан и дончак Арес неизменно брали первые призы на ипподроме, на ярмарку в Макарьеве Мартемьянов ежегодно пригонял двух-трех великолепных молодых лошадок и возвращался с еще более роскошными, которых пускал в свой разрастающийся год от года табун «на племя». Все окрестные конокрады облизывались на мартемьяновских лошадей, но никто не рисковал хозяйничать у него в конюшне: во дворе у Мартемьянова бродили без привязи огромные страшные псы, вывезенные хозяином с Кавказа; с ними бродили такие же огромные и страшные сторожа, которых купец, по слухам, набирал из бывших каторжан и которые не боялись ни бога, ни черта. Рассказывали, что двух цыган-барышников, решившихся несколько лет назад пробраться в конюшню Мартемьянова, сторожа попросту связали и спустили под лед Волги. Правда это была или нет, никто доподлинно не знал, но цыган так и не обнаружили, хотя их жены с воем и криком пробились даже на прием к губернатору. В городе Мартемьянов был полновластным хозяином, все кругом были ему должны, и сам Федор Пантелеевич даже шутил, что пожелай он жениться на губернаторской дочке — отказу бы не было. При этом Мартемьянов был молод — ему едва исполнилось тридцать, — и огромное дело, пароходы, лошади и магазины по всему городу достались ему в наследство после смерти старика-отца. Почти одновременно с отцом, отравившись грибной лапшой, отправились на тот свет двое старших братьев Мартемьяновых, которые, собственно, и должны были все наследовать, а мать их незамедлительно приняла постриг в дальнем монастыре и через месяц после этого тихо лишилась рассудка. Об этой истории по Костроме ходили упорные и темные слухи; поговаривали, что и внезапная смерть отца, и отравление старших братьев, и неожиданный постриг матери семейства были устроены Федором. Но доказательств этому шекспировскому злодейству, разумеется, не было никаких, люди Мартемьянова держали рты на замке даже во хмелю, полицейское управление ни во что не желало вмешиваться, и Федор Мартемьянов вступил в полновластное владение наследством. У него была целая банда приказных самого разбойничьего вида, но Мартемьянов, никому не доверяя полностью, сам ведал всеми делами, с утра до ночи пропадал то в магазинах, то в конюшнях, то на пристани. Обычным купеческим забавам вроде поездок в ресторации, к цыганкам или в недавно открывшийся кафешантан он не предавался, держал для приличия содержанку — красивую, кареглазую, до смерти боявшуюся его опереточную актрису, и любил только карточную игру, но и той не увлекался до самозабвения. Два или три раза Владимир видал его в театре, где у Мартемьянова была своя ложа, почти всегда пустовавшая, но занимать которую не рисковал никто. Владимир хорошо запомнил некрасивое, словно наспех вырезанное из сосновой чурки, очень темное, сумрачное лицо, сросшиеся брови, напряженный взгляд, которым Мартемьянов смотрел на сцену, его тяжелые кулаки на краю ложи. Было очевидно, что Мартемьянов не понимает ни слова из того, что произносилось на сцене, — находились храбрецы, уверявшие, что первый городской купец совершенно неграмотен, — но наблюдал за действием он внимательно, хлопал впопад и никогда не уезжал до конца спектакля. И сейчас, летя на извозчике по уже темнеющим улицам на Базарную, Владимир лихорадочно соображал: неужели Северьян сошел с ума и решился сунуться в конюшни Мартемьянова? С какой стати ему приспичило разговеться после стольких лет почти праведной жизни? Что он выдумал, собачий сын, и как теперь его спасать? И удастся ли спасти? Что он будет делать, каким способом вызволять друга, Владимир представить себе не мог, надеясь на то, что придумает что-нибудь прямо на месте.
Но вот остались позади приречные улицы, площадь, притихший к вечеру конный рынок, длинная, вся утопающая в сирени и молодой зелени Базарная, впереди замаячил огромный черный дом за высоким забором, а у Владимира все еще не было в голове ни одной здравой мысли.
— Приехали, Владимир Дмитрич, — сказал знакомый старик-извозчик, опасливо натягивая поводья. — Обождать вас? Я туточки, за углом постоять могу.
— Не надо, — отрывисто сказал Владимир, предчувствуя, что уехать из дома Мартемьянова ему придется не скоро. Подождав, пока извозчичья пролетка скроется за углом, он подошел к калитке, едва заметной в плотном заборе из нетесаных кольев, и несколько раз с силой ударил в нее кулаком. Тут же за забором басисто залились сразу несколько собак, и за этим многоголосым брехом Владимир не мог различить ни шагов, ни человеческого голоса. Ждать ему пришлось довольно долго, даже собаки устали лаять и одна за другой умолкли, а калитка все не открывалась. Владимиру уже надоело стоять без дела, и он всерьез подумывал о том, как бы взобраться на неприступный забор, когда неожиданно тусклый, без интонаций, голос спросил из-за калитки:
— Чего надобно?
— Мартемьянова Федора Пантелеевича, — хрипло ответил Владимир.
— На что тебе?
— Дело важное.
Тяжело загремели щеколды и замки. Массивная калитка отворилась бесшумно, без скрипа. Владимир шагнул внутрь. В сгустившихся весенних сумерках он не мог разглядеть лица открывшего ему — видна была только борода до глаз и низко надвинутый на брови картуз. Несколько лежащих у завалинки собак лениво приподнялись и посмотрели ему вслед, рыжий огромный кобель нехотя брехнул, отвернулся и улегся снова.
Сначала Владимир с молчащим провожатым долго шли по коридорам, сеням и галереям большого дома — темным, запутанным и, казалось, бесконечным. Владимир, сначала пытавшийся запоминать дорогу на тот случай, если придется бежать, вскоре понял, что это бессмысленно, и начал следить за тем, чтобы не подвернуть в темноте ногу. Наконец открылась небольшая дверь во втором этаже, из-за нее блеснул желтый свет, на миг заслоненный спиной шагнувшего в сторону провожатого, — и Владимир, войдя, увидел Мартемьянова.
Первый купец города в полном одиночестве сидел за длинным некрашеным столом. Перед ним лежал разломленный пополам калач, старые счеты с побелевшими костяшками, какие-то бумаги, и стоял стакан дымящегося, дегтярно-черного чаю. Увидев входящих, Мартемьянов, казалось, не удивился. Мельком скользнув взглядом по Владимиру, он уставился черными, ничего не выражающими глазами на мужика в картузе.
— Вот, Федор Пантелеич, к тебе человек просится, — тем же бесцветным голосом доложил тот.
— Просится? — переспросил Мартемьянов, отодвигая счеты и стакан с чаем. — А чего же от меня, грешного, надобно?
В его низком голосе явственно сквозила усмешка. Владимир перевел дух. Как можно спокойнее поклонился, — вежливо, но не в пояс, — сказал:
— Добрый вечер, Федор Пантелеевич. Мне сказали, что у вас в конюшне поймали моего человека.
Черные глаза Мартемьянова сощурились. Он пристально, в упор уставился на Владимира. Чуть погодя недоверчиво рассмеялся:
— Постой-постой, мил-человек… Да ты не актер ли? В тиятре я тебя разве не видал?
— Если бывали, значит, видели. Владимир Дмитриевич Черменский, честь имею.
— Офицерского звания, что ли? — еще более недоверчиво спросил Мартемьянов. Владимир подумал, что терять ему нечего, и ответил:
— Точно так.
Мартемьянов уважительно покачал головой. А затем неожиданно рассмеялся, открыв белые, ровные, близко сидящие один к другому зубы.
— Так это, стало быть, твой цыган был?! А мы-то думаем, откуда такое чудо бешеное взялось…
— Он жив? — неожиданно хриплым голосом спросил Владимир. Внутри, под самым сердцем, что-то холодное сжалось в ожидании ответа.
— Чего ему сделается… — равнодушно махнул рукой Мартемьянов. — Молодцы мои, правда, потрепали его малость, да ведь и он их… Послушай, скажи на милость, откеля он так насобачился людей разбрасывать? Ведь всемером к нему подобраться не могли, час головами об забор летали, пока Степка не примерился его издаля оглоблей уважить. Тогда только и улегся… И где он, разбойничья рожа, нахватался-то такого? Мы спрашивали — молчит…
— Это я его выучил, — неожиданно для самого себя соврал Владимир. — Китайская борьба называется. Если бы не оглобля, вы бы с ним и вдесятером не совладали.
— Ух ты… — с уважением сказал Мартемьянов. — А ты откуда знаешь?
— В добровольческих войсках на Кавказе выучился.
— Стало быть, военный… Что ж тебя в тиятр занесло?
— Значит, судьба такая. — Владимир, ужасаясь про себя собственной наглости, нахмурился. — Федор Пантелеевич, час поздний. У вас время дорого, и я тоже сорвался со спектакля. Скажите, что вы хотите за моего человека? Денег? Меня самого в залог? Чего-нибудь другого?
Минуту-другую Мартемьянов молчал, внимательно разглядывая Владимира и, казалось размышляя, не лишился ли тот рассудка. Владимир прекрасно понимал, как опасна выбранная им манера поведения: ведь и Северьян, и он сам были сейчас в полной власти этого купца с самой темной репутацией, и Владимир мог бы поклясться, что Мартемьянов не будет обращаться в полицейский участок, а произведет суд над конокрадом самостоятельно. И так было невероятным чудом, что Северьян до сих пор жив.
— А что, денег много у тебя? — вдруг задумчиво спросил Мартемьянов.
— Денег нет, — честно ответил Владимир. — Назовите, сколько нужно, и я постараюсь достать.
— Достанешь ты, как же… — откровенно зевнул купец. — Не знаю уж, что ты там за офицер, только по всему видать — такой же беспашпортный, как и жулик твой. И чего мне с вами делать? В разум не возьму…
Владимир молчал: все равно говорить было больше нечего. Мартемьянов, поглядывая на него, не спеша глотнул чаю, отодвинул бумаги, посмотрел зачем-то на счеты, подумал с минуту, сдвинув взъерошенные брови, — и вдруг крикнул:
— Эй, Ванька! Приведите вора давешнего!
«Приведите», — мельком отметил Владимир, чувствуя, как взбежали по спине горячие радостные мурашки. Значит, чертов сын, не только жив, но и на ногах держится… Прошло довольно много времени, Мартемьянов молча пил чай, Владимир все так же стоял у дверей, чувствуя, как от напряженного ожидания бухает, словно забивая невидимые сваи, сердце. Наконец послышался грохот приближающихся шагов из сеней. Дверь, стукнув, распахнулась, и двое мужиков, пыхтя, втащили связанного Северьяна.
Даже при тусклом свете керосиновой лампы было заметно, как сильно он избит. Все лицо было в темных пятнах и полосах засохшей крови, рубаха порвана в лоскутья, губы разбиты, но оба глаза были на месте, — что в первую очередь отметил Владимир. Правда, глаза эти были сплошными сизо-черными синяками, но блестели из-под вздувшихся век знакомым диковатым и по-прежнему непокорным блеском.
— Вот он, красавец, — спокойно сказал Мартемьянов, кивая на приведенного. — Твой, что ли, узнаешь?
— Узнать, конечно, трудно, — в тон ему ответил Владимир. — Но все-таки мой. Что хочешь за него, Федор Пантелеевич?
Северьян исподлобья посмотрел на Владимира. Опустил голову. Мартемьянов, наблюдая за обоими, усмехнулся:
— В участок я своих воров не сдаю (он так и сказал — «своих»), возиться неохота. У меня расправа коротка: мешок на голову — и в Волгу. Этот живой, потому что дрался лихо, люблю таких. Так, говоришь, ты его этим китайским выкрутасам научил?
— Я, — бестрепетно повторил Владимир. Северьян снова искоса взглянул на него, ничего не сказал. Мартемьянов усмехнулся:
— Моих молодцов тому же выучишь — и в расчете с тобой.
— По рукам, — хрипло сказал Владимир. До последней минуты он боялся, что купец шутит или издевается. И поверил в удачу лишь тогда, когда по знаку Мартемьянова хмурый приказчик разрезал веревку, стягивающую запястья Северьяна. Глядя на побелевшее лицо последнего, Владимир понял, что Северьян сейчас упадет, и поспешно подошел ближе, чтобы поддержать его, но тот все же устоял на ногах и лишь, закрыв глаза, прислонился к стене. Мартемьянов встал из-за стола и подошел ближе.
— М-да… Отделали его, конечно, знатно, — озабоченно сказал он, за волосы подняв голову Северьяну и заглянув ему в лицо. Северьян не огрызнулся, как боялся Владимир, и лишь стиснул зубы. — Ну, зубья почти все на месте, кости тоже… Вот что, идите-ка вы в баню, топлена. Чуть попозжей я вам бабку пришлю, посмотрит его. И запомни, Владимир Дмитрич, — у нас с тобой уговорено. Слово я свое сдержу, но уж и ты свое держи. Ежели обманешь — у черта за пазухой найду. Не веришь — в городе про меня поспрошай, расскажут люди добрые.
— Верю. — Владимир взял за плечи Северьяна и повлек его в сени. Впереди пошел уже знакомый приказчик. В дверях Владимир обернулся и заметил, что Мартемьянов стоит у стола и, сощурив глаза, смотрит им вслед. Но что выражал его взгляд, Владимир понять не успел: тяжелая дверь захлопнулась.
В бане — легкий мятный пар, влажные и горячие бревна стен, дубовые веники, раскаленные камни в печи. Владимир сбросил Северьяна на полок у стены, увидел у каменки ковш с квасом, щедро плеснул на горячие камни, — и всю баню заволокло белой душистой завесой. Когда пар немного рассеялся, Владимир увидел, что Северьян лежит на спине запрокинув голову, с зажмуренными глазами и часто, хрипло дышит.
— Что, худо совсем? — обеспокоенно спросил Владимир, садясь рядом. — Позвать кого?
— Не… Ништо… Не впервой. — Северьян, не открывая глаз, облизал обметанные кровью губы. — Простите меня, Владимир Дмитрич…
— Да шел бы ты… — с досадой выругался Владимир. — Ну за каким чертом ты сюда полез? Не знал будто, что этот Мартемьянов за человек…
— Знал, чего ж не знать… А вы чагравого его видели? Двухлетку, с полосой на спине? Я таких коняшек и у цыган не наблюдал, и у черкесов… Я его в астраханские степи бы угнал, татарам бы продал за такие деньги, что и ваш папаша не нюхал…
— Да зачем они тебе, дурак?!
— Я бы вам отдал… Женились бы на этой вашей Марье Аполлоновне. Сколько же женщине мучиться?
— Да с чего ты взял, что я жениться хочу? — рявкнул совершенно сбитый с толку Владимир. Северьян усмехнулся, не поднимая век.
— А сколь же вы еще так вот собираетесь? Не век же с босяками валандаться, когда-нибудь и успокоиться пора.
— Вот, я вижу, ты чуть и не успокоился… со святыми, — проворчал Владимир, вставая и снимая со стены веник. — Ладно, горе луковое, лежи и молчи. Мне тебя поскорей на ноги ставить надо, не одному же молодцов этих учить.
— Плюньте на них, Владимир Дмитрич, — зло сказал Северьян, вдруг открывая глаза. — Вот забожусь вам на чем пожелаете: как только я на ноги встану — убежим. В степи убежим, в Крым, в Бессарабию, и хвостов понюхать не успеют!
— Встанешь ты не скоро. Да и я слово дал. Лежи пока… а дальше видно будет. Да глаза-то закрой, капли полетят!
Северьян послушался, умолк — и через минуту уже блаженно стонал под ударами теплого и мягкого березового веника. А вскоре дверь парной распахнулась, и в баню вошла, мелко семеня, скрюченная, горбатая старушонка в драной кацавейке и низко надвинутом цветном платке.
— Етот, что ли, болезной? — неожиданно молодым, звонким голосом спросила она и, нагнувшись над Северьяном, убежденно сказала:
— Крепкой молодец. Скоро на ноги встанет.
Бабка не ошиблась: Северьян поднялся быстро. Около недели он пролежал в крошечной горнице верхнего этажа и почти все это время спал беспробудно, как раненое животное, леча сном ссадины, ушибы и отбитые внутренности. Просыпался он, только чтобы поесть и дать бабке сделать перевязки, а Владимиру — доставить себя по нужде до ведра. По ночам его мучили боли, он стонал сквозь зубы, но не жаловался и даже шипел на Владимира, подходившего к нему с ковшом воды:
— Да ляжьте уже, Владимир Дмитрич, житья от вас нету… Сон привиделся, только и всего…
— Сон… Пить хочешь?
— А давайте, коли все едино встали… — Он жадно, одним духом вытягивал содержимое ковша и молча падал на постель.
Через неделю Северьян, шатаясь, спустился по наружной галерее во внутренний двор дома Мартемьянова. Уже наступило лето, сирень отцвела, и вместо нее вдоль забора буйствовал махрово-розовым цветом шиповник; теплое вечернее солнце, садясь за Волгу, едва пробивалось сквозь вырезные листья росшего прямо у дома старого дуба. На вытоптанной траве скакали Владимир и один из приказчиков Мартемьянова — здоровый рыжий парень в белой рубахе, трещавшей на широких плечах. Еще десяток мужиков сидели на траве, наблюдая за схваткой. Несколько минут Северьян следил за происходящим, сидя на крыльце и вертя в губах соломинку; затем решительно выплюнул ее, пружинисто вскочил и босиком пошел через двор.
— Жалеете вы их, Владимир Дмитрич, — весело сказал он. — А ну, родимый, иди ко мне.
Владимир не успел вмешаться: он-то хорошо знал, что означает это притворно спокойное выражение Северьяновой физиономии и этот понизившийся голос. Но рыжий Степка уже радостно обернулся к Северьяну и с презрением фыркнул:
— А-а, недобитый… Ну, давай!
Степка за неделю уже успел кое-чему научиться, Владимир это знал. Но до Северьяна ему было как до небес, и зрители, ожидавшие интересного зрелища, не успели даже понять, что произошло: Степка мгновенно оказался лежащим вниз разбитым в кровь лицом, а Северьян с самой невозмутимой рожей восседал у него на спине:
— Ну, зеленые ноги, кто следушший?
К удивлению Владимира, желающие нашлись — и через минуту точно так же были разбросаны по двору, а Северьян при этом даже не вспотел. Двор наполнился сдавленными ругательствами и жалобами: «Чуть ногу, цыган проклятый, не оторвал…», «Мало мы тебя таскали…».
— Кому мало, просим еще! — откровенно издевался Северьян, стоя посреди двора на широко расставленных ногах и поглядывая на поверженных. И развернулся всем телом, услышав раздавшийся со стороны дома тяжелый голос.
— А меня тоже уложить смогешь?
Владимир повернулся и увидел Мартемьянова. Видимо, он недавно вернулся из магазина и был еще в поддевке и сапогах, до голенищ покрытых пылью. Северьян смерил взглядом его массивную кряжистую фигуру и с явным сожалением сказал:
— Вас не стану. Мы тоже соображение имеем.
Мартемьянов хмыкнул, но ничего не сказал и, взглянув на Владимира, сделал чуть заметное движение головой: идем, мол.
В верхней горнице Мартемьянов сбросил поддевку и с явным облегчением потянулся. Жестом предложил Владимиру садиться, и тот опустился на одну из тяжелых табуреток у стола.
— Чаю хочешь? Или водки? — сквозь зевок поинтересовался хозяин.
— Спасибо, — коротко отказался Владимир, не сводя глаз с Мартемьянова. До сих пор тот ни разу не изъявил желания поговорить с ним, и Владимир чувствовал, что это неспроста. Мартемьянов стянул сапоги, с наслаждением пошевелил освобожденными пальцами, прошелся босиком по горнице. Спросил, будто ни к кому не обращаясь:
— Тиятр ваш уехал, знаешь? Будто в Калугу.
Владимир кивнул.
— За ним следом подаваться будете?
Владимир пожал плечами.
— Если отпустишь, Федор Пантелеевич.
— Не отпущу, — серьезно сказал купец, останавливаясь прямо перед Владимиром и в упор посмотрев своими черными, без блеска, глазами из-под тяжелых век. — Сам видишь, молодцам моим до твоего вора далеко еще.
— Этому надо довольно долго учиться, — сдержанно возразил Владимир. — Неделя — очень небольшой срок.
— Тебе лучше знать. Только у нас с тобой уговор был — пока не выучатся. Помнишь?
— Помню.
— А раз помнишь, то и не знаю я, что делать с вами, — озабоченно сказал Мартемьянов, вновь принимаясь ходить по горнице. — Время-то идет, ехать мне надо. К Макарию. Я так думаю, Владимир Дмитрич, что я вас с собой заберу. И тебя, и Северьяна твоего. Вы мне в пути и охрана хорошая будете, и медведят моих доучите с божьей помощью. Ну, согласен, что ли? А на обратном пути в Калугу проедемся, у меня фабрика там, я тебя в твой тиятр и возверну.
— Я тебе, Федор Пантелеевич, слово давал, — сказал Владимир, вставая. — Стало быть, можешь и согласия не спрашивать. Поедем.
И, не дожидаясь, что ответит Мартемьянов, быстро вышел из горницы.
На другое утро еще до рассвета длинный обоз из двадцати телег пополз по серым в предрассветных сумерках улицам Костромы к большаку. Заспанные возчики дремали на мешках, клонясь шапками к коленям, тихо всхрапывали лошади, приминая копытами влажную от росы дорожную пыль. Позади обоза бежал небольшой табун лошадей. Северьян спал на возе с солью, закрыв лицо шапкой. Владимир рядом ехал верхом и не моргая смотрел на широкую спину Мартемьянова, едущего чуть впереди на высоком и сильном чагравом жеребце — том самом, на которого польстился, на свою голову, Северьян. Багровый край встающего из-за утесов Волги солнца играл на крупах лошадей и задках телег. Впереди уже была видна большая дорога к Макарьевскому монастырю.