В начале октября наступили холода. Низкие свинцовые тучи сыпали уже не колючим дождем, а настоящим снегом, который, упав на промерзшую землю, и не думал таять: лежал длинными белыми заплатами в полях, пятнами покрывал дороги, твердой коркой застывал на крышах. Сидя за столом в темном, грязном, длинном, как кишка, ресторане привокзальной гостиницы города Калуги и ожидая самовар, Владимир смотрел через окно на то, как через двор босиком, лихо перескакивая через замерзшие лужи, мчится Северьян с дюжиной бубликов в руках. Уже смеркалось; в засиженное мухами, мутное окно снова зацарапал-застучал колючий снег. Пахло кислыми щами, за стеной шуршали тараканы. Настроение было хуже некуда.
— Ума лишился? — сердито спросил Владимир, когда Северьян ворвался в зал, произведя своим видом небольшой переполох среди купеческого семейства, занявшего целый стол и состоящего из мамаши и выводка разновозрастных дочерей. — Чего ты, как босяк, без сапог скачешь?
— Как же, буду я сапоги по здешним грязям трепать, — беспечно ответил Северьян, вываливая на стол бублики и тут же суя под мышки замерзшие руки. — Ништо, пока побегаем и так, не велики графья… Ну что, Владимир Дмитрич, не нашлась невеста ваша?
— Она мне не невеста, дурак, — машинально и в который раз сказал Владимир. Северьян только скорчил гримасу: с того самого происшествия под Юхновом он именовал Софью Грешневу не иначе как «невестой вашей милости», и Владимиру уже надоело с ним спорить. Но Северьян продолжал выжидающе разглядывать его своими узкими глазами, и Владимир был вынужден ответить:
— Нет, ее здесь нет. И труппа в театре другая, не чаевская.
— Вот тебе, бабушка… — расстроился Северьян. — А Чаев-то наш где?
— Не знаю. Говорят, часть труппы поехала по ангажементу в Тулу, еще несколько человек — в Нижний…
— Куда же мы-то подадимся? — озадачился Северьян. Владимир не ответил, продолжая смотреть в окно, на пестрящие темноту полосы снега. Северьян прошелся вдоль стола, мягко ступая по деревянному, скользкому полу босыми ногами, съел бублик, запил остывшим чаем из стакана Владимира и задумчиво сказал:
— Сколько ж мы так будем-то, Владимир Дмитрич? Театров много, антры… прынеров — еще больше. Кто знает, куда она подалась? А может, вовсе передумала вас слушаться, вместо театра к родне какой поехала, наверняка ведь имеется где-то. Где же ее теперь сыщешь? А вон зима на носу, не сегодня-завтра снег падет. Может, нам назад, к Мартемьянову?.. Просил ведь оставаться, хоть перезимуем.
— Я тебя не держу, — сухо сказал Владимир. — Хочешь — поезжай.
Северьян обиженно засопел и уселся на лавку у стены, всем видом демонстрируя смертельное оскорбление. Уговаривать его Владимиру не хотелось, хотя Северьян по всем статьям был прав: Россия велика, и по ее путям-дорогам бродит несчитаное количество бродячих театральных трупп. Где, в какой из них оказалась Софья Грешнева, которая так же, как и они, вероятно, не застала в Калуге Чаева? И в театре ли она вообще? И найдет ли он ее теперь когда-нибудь?
С купцом Мартемьяновым они расстались месяц назад, в Астрахани, в такой же, как эта, темной, запущенной, полной клопов гостинице. Дела Федора Пантелеевича и на Макарьевской ярмарке, и в Астрахани, на рыбных промыслах, давно закончились, и, насколько знал Владимир, очень удачно, но купца это, кажется, не радовало. Он ходил сердитый, почти ни с кем не разговаривал, очень мало, против обыкновения, пил. Часто, бросая дела на Владимира или старшего приказчика, уезжал куда-то из города и возвращался потемневшим и забывшим все слова, кроме ругательных. Ни приказчики, ни Владимир не знали, что означают эти непонятные отъезды, но Северьян, незаметно увязавшийся однажды вслед за купцом, озабоченно доложил Владимиру:
— В город ездили, спрашивали всех про девицу Софью Грешневу.
— Как — спрашивал?! — поразился Владимир. — Откуда же он может знать?!.
— Я так думаю, что не поверил он нам с вами, — спокойно сказал Северьян. — Али решил, что она и нас обдурила. Одежу, мол, свою на берегу бросила, а сама в другой ушла. Я-то ведь тож прикидывал, что уж больно эта наша задумка худо слатана. Человек, ежели топиться вздумает, одежу скидавать не станет — зачем? Прямо в чем есть и сигает… А видать, крепко барышня его зацепила! Не хужей, чем вас…
Отвечать Владимир ему не стал, но в тот же вечер, встретившись с Мартемьяновым за самоваром, сказал купцу:
— Федор Пантелеевич, я ухожу.
Мартемьянов молча, вопросительно и, как показалось Владимиру, недобро посмотрел на него, отхлебнул из стакана, ничего не сказал. Молчал и Владимир. Подошедший половой подал ему дымящийся стакан чаю, вчерашний калач. Владимир уже принялся за еду, когда Мартемьянов спросил:
— Что ж так? Я думал, Владимир Дмитрич, что останешься ты.
— Ни к чему мне оставаться. — Владимир прямо посмотрел в сумрачное, темное лицо купца. — Я свое слово сдержал, твоих молодцов мы с Северьяном выучили, теперь каждый в одиночку пятерых может раскидать. Стало быть, в расчете.
— Стало быть, так, — подтвердил купец. Допил чай, перевернул стакан, шумно вдохнул.
— Фу-у, грехи наши тяжкие… Зря, Владимир Дмитрич. Оставался бы. Я тебе б жалованье хорошее положил. Ты, вижу, человек образованный, да и честный к тому ж, не то что мои молодцы. Меня — и то не боятся, так и норовят в карман поболее прибрать… А ты, я вижу, не таковский. Подумай. Хорошее дело предлагаю.
— Спасибо, Федор Пантелеевич. Я уже все решил.
— Что ж, гляди сам. — Мартемьянов встал, прошелся вдоль стола, заложив большие пальцы рук за пояс. Его голова в свете керосиновой лампы отбрасывала на стену большую, лохматую тень. — Расчет прямо сейчас тебе дать?
— Как знаешь.
— Тады завтра, с утра.
— Хорошо. — Владимир встал, чтобы уйти, но Мартемьянов вдруг удержал его за плечо. Остановившись, Владимир увидел совсем близко его лицо, на него пахнуло кислым запахом вчерашнего перегара. Внутри слабо задрожало предчувствие недоброго.
— Что ты, Федор Пантелеевич?
— Скажи-ка… — Мартемьянов не выпускал его плеча, смотрел в упор. — Ту девицу помнишь ты?
— Какую?
— Да ту… Грешневу. Софью. Дворянку нищую из-под Юхнова. Которая в кабаке мне песню пела, а потом в Угру сиганула, лишь бы со мной не ехать. — С крайним удивлением Владимир уловил в голосе купца обиженные нотки. — Ведь хороша была, верно?
— Я ее плохо помню, Федор Пантелеевич, — осторожно заметил Владимир.
— А я, верно, и помирать буду — не забуду, — хрипло сказал Мартемьянов. — Видит бог, всяких видал, всяких любил, но вот такой… чтобы пела так… Чтобы в реку кидалась… А ведь хороша была! Я б на нее ничего не жалел! Все, что ни пожелала бы, — в тот же день бы имела! Прямо на квартеру бы приносили! Что ж она даже поговорить со мной не схотела? Неужто так рылом не вышел?!
— Я полагаю, она была очень испугана. — Владимир старался не отходить от взятого сдержанного тона и, зная, что Мартемьянова очень трудно обмануть, упорно смотрел через его плечо в черное окно. — Очень испугана и очень молода. Не думаю, что в этой глухомани ей кто-либо делал подобные предложения. Возможно, тебе тогда надо было разговаривать не с ее братом, а с ней самой.
— Да знаю… Сам уж сто разов передумал… Хорошая-то мысля приходит опосля, — с искренней досадой сказал Мартемьянов. Поскреб затылок, вздохнул, потянулся. И совсем другим, обычным своим голосом сказал: — Ладно… Ступай спать, Владимир Дмитрич. Расчет утром у Степки получишь, я по делам уеду. И, ежели чего, ко мне в Кострому возвращайся, завсегда приму. Честные люди на дороге небось не валяются, я им цену знаю.
Утром Мартемьянов уехал еще до света, и больше Владимир с ним не виделся. Получив у плохо скрывающего свое облегчение Степки расчет (старший приказчик, кажется, всерьез опасался, что Мартемьянов хочет взять «благородного барина» на его, Степкино место), они с Северьяном выехали в дорогу. Через несколько дней они были в Калуге, но ни чаевского театра, ни Софьи там не оказалось. И вот теперь Владимир сидел в привокзальной гостинице, жевал бублик, не чувствуя его вкуса, и думал: что делать? Если уж Мартемьянов не мог забыть зеленоглазую барышню из глухой деревни под Юхновом, то ему, Владимиру Черменскому, эти испуганные, полные слез и отчаяния глаза, эти растрепанные кудри с запутавшимися в них листьями и еловыми иглами, это темное, смуглое, прекрасное, искаженное безнадежностью лицо снились до сих пор. И он знал, что теперь всю жизнь, до самого смертного часа будет искать встречи с этой девушкой.
Северьяну наконец надоело ждать, пока барин обратит на него внимание, и он отправился спать. За окном совсем стемнело, снег пошел гуще; Владимир подумал, что к утру все должно быть белым-бело. Купеческое семейство удалилось почивать, и посетителей в буфете почти не осталось: только дремала перед бутылкой вина немолодая, усталая проститутка в промокшей мантилье, и ожесточенно спорили в дальнем углу двое молодых купцов. И поэтому, услышав скрип открываемой двери, Владимир удивленно повернулся на этот звук.
В буфет медленно, устало ступая, вошла женщина в черном платье и наброшенной на плечи, отяжелевшей от сырости шали. Поля ее шляпы были белы от снега; она медленно обмахнула их перчаткой, прошла через зал к свободному столу, который находился рядом с Владимиром, села.
— Любезный, принеси пару чаю и хлеба с колбасой, — послышался низкий, хрипловатый голос. И одной этой короткой фразы, обращенной к половому, Владимиру оказалось достаточно, чтобы встать и спросить:
— Маша?.. Марья Аполлоновна, это вы?
Дама повернулась к нему. Из-под короткой вуали взглянули темные глаза, изумленно дрогнули мохнатые ресницы.
— Владимир Дмитрич? Вы?! Какими судьбами?! Боже мой, боже! — Не сводя с него глаз, Марья поднесла пальцы к вискам. — Что ж вы тогда так исчезли нежданно? По городу такие ужасные слухи ходили! Говорили даже, что вы убиты!
— Побойтесь бога, кому я нужен! — отшутился Владимир, жестом приглашая актрису Мерцалову за свой стол и отодвигая для нее стул. — Обычные авантюры Северьяна, и более ничего. А я, как всегда, оказался впутанным за глаза.
— Выпороть бы как следует вашего Северьяна! — сердито заметила Мерцалова. — Из-за его разбойничьих замашек труппа лишилась такого Рауля! Я из-за вас осталась в тот вечер без партнера, пришлось играть с Лисицыным, а вы сами знаете, какое для этого нужно иметь терпение! Но как же вы снова здесь? Ведь театр уехал!
— А ты? — в упор спросил Владимир. — Ты почему здесь?
Это последнее «ты» было умышленным: Владимир вдруг почувствовал всю нелепость светского обращения в грязном привокзальном буфете, между людьми, которые еще несколько месяцев назад были близки и даже на людях не считали нужным говорить друг другу «вы». Мерцалова взглянула на него внимательно и, как показалось Владимиру, печально, но не обиделась.
— А ты разве не знаешь, не слыхал? — Она помолчала, словно обдумывая что-то. Владимир ждал. Молчание это длилось довольно долго; затем Мерцалова медленно, будто нехотя сказала:
— Что ж… Или сам узнаешь, или расскажут вскоре. Князя Вальцева помнишь?
— Это… Лев Платоныч? Который тебе брошь бриллиантовую к бенефису прислал?
— Они, они. Представляешь, сразу после окончания сезона предложение мне сделал!
— Замуж?! Всерьез? — поразился Владимир. Прозвучало бестактно, он сразу понял это, смутился, но Мерцалова со странной улыбкой отмахнулась:
— Володенька, что ты… Кто же нашу сестру замуж позовет? Да еще всерьез… Но я, видишь ли, была в очень сложном положении тогда. Ты скрылся куда-то, ни записки, ни одного письма… Контракта со мной дирекция не продлила, я уж потом узнала, что это Вальцев постарался, три тысячи Чаеву отдал за это свинство… Представляешь, с ведущей актрисой не продлить контракта! Весь репертуар был на мне, «Гамлет», «Макбет», «Разбойники»!.. — с искренней, страстной обидой вырвалось у Мерцаловой. Впрочем, она тут же взяла себя в руки; спокойным, тусклым голосом, глядя в столешницу, закончила: — Я осталась одна, без денег, без ролей, без ангажемента, с неоплаченным номером в гостинице… И тут их сиятельство и появился. Ты не можешь меня судить.
— У меня и в мыслях не было… — машинально сказал Владимир. Мерцалова снова равнодушно махнула рукой. Помолчав, сказала, глядя в окно:
— Знаешь… Видит бог, если бы ты не исчез… Если бы хоть написал мне!.. Ну да что теперь говорить, что сделано, то сделано. Не воротишь.
— А почему сейчас ты здесь? — поспешно спросил Владимир. — Ушла от князя? Зачем?
Мерцалова пожала плечами:
— Не ждать же, пока он меня сам за ворота вывезет. И так уж разговоры начались… Ух, как я вас всех насквозь вижу! И все ваши речи заранее знаю, как по писаному! Ни один еще ничего нового не придумал! Сначала: «Это платье тебе совсем не идет». Потом: «Слишком большие траты, моя милая, это ни к чему». А еще: «Все люди могут ошибаться, и я также… Мы совсем разные с тобой люди». Уж после такого дожидаться больше нечего. Хорошо, свои подарки назад не потребовал. Я саквояж сложила да лошадей до станции попросила.
— Дал? — для чего-то спросил Владимир.
— Дал. Благородный же человек, — без улыбки ответила Мерцалова. — Вот, поеду в Ярославль, там, по слухам, у Гольденберга труппа собирается, драматическая актриса нужна.
— Разве ты не хочешь вернуться к Чаеву?
— Помилуй бог! Глаза бы мои его не видели. Лучше на ярмарках в балаганах играть стану, — с искренней ненавистью сказала Мерцалова, сжимая маленький смуглый кулак на грязной скатерти. — Да я и не знаю, где он. Разъехались, говорят, прямо после сезона.
— То есть и ты ничего не знаешь?.. — Владимир не сумел скрыть разочарования в голосе, и Мерцалова снова пристально, внимательно посмотрела на него. Некоторое время они сидели молча; Владимир пил вино, Мерцалова — горячий чай из принесенного половым стакана. За окном громкий голос объявил прибытие поезда, и немолодая проститутка поспешно поднялась и вышла. Буфет совсем опустел. Половые собирали посуду со столов, сонно переговаривались. Буфетчик на стойке пересчитывал мелочь, толстая рябая девка, сопя, потащила ведро с водой через весь зал — мыть лестницу.
— Что ж, пора и честь знать, — сказала Мерцалова, допивая остатки чая. — Володя, милый, ты бы знал, как я устала… Ноги совсем не держат. Проводи меня в мой номер, пожалуйста.
Владимир молча поднялся и вслед за актрисой вышел из буфета.
На лестнице, ведущей наверх, в номера, пахло мышами и было темным-темно. Поднимаясь по скрипящим на разные голоса ступенькам, Владимир локтем чувствовал горячую руку Мерцаловой у себя под мышкой, слышал ее учащенное дыхание, шепот: «Боже, осторожнее… Неужели крыса?» В номере, куда коридорный сразу же принес керосиновую лампу и, похабно усмехнувшись, пожелал «доброй ночи господам», было сыро и пыльно; обои отставали от стен целыми полосами, по углам висели паучьи сети с мумифицированными жертвами. Уже готовясь откланяться, Владимир взял Мерцалову за руку, поцеловал худое запястье, взглянул в темные, длинные глаза.
— Ма-а-аша… Что ж ты плачешь?
— Устала, Володя, — коротко, нервно вздохнув, прошептала она. Отвернувшись, неловко провела ладонью по волосам, охнула, уколовшись о шляпную булавку. Сняла шляпу и села на кровать.
— Устала очень. И так все надоело, так опостылело… Вот лечь бы на эту кровать, ткнуться в это одеяло с клопами — и не вставать больше никогда.
— Маша, ну что ты… — поколебавшись, Владимир сел рядом. — Ты же актриса! Прекрасная, великолепная актриса! Тебя бы на столичную сцену — и ты превзошла бы и Савину, и Садовскую! Я ни разу в жизни не видел такой Гертруды! А Катерину Кабанову свою помнишь ты?
— Да… — сквозь слезы улыбнулась Мерцалова. Ее глаза мокро блеснули в свете лампы. — А ты был Борисом. Помнишь, как в последнем акте у тебя усы отклеиваться начали? У меня монолог трагический, через минуту в Волгу бросаться, а я чувствую, что сейчас на весь театр захохочу! Как довела до конца — не понимаю…
— Не кокетничай, тебя еще после этого вызывали десять раз.
— Двенадцать.
— Ну, вот видишь…
— Не оставляй меня, Володя, — вдруг хрипло сказала она. — Не думай, я ничего не прошу. Я знаю… Коль уж не сложилось, значит, что ж теперь… Я уезжаю завтра рано утром, но… Не оставляй меня сейчас, мне страшно. Бог мне свидетель, бог свидетель, так, как тебя, я никого…
Снаружи, в непроглядной темноте, ветер бросал в дрожащее окно пригоршни снега; скрипели черные деревья, раскачивался, заливая комнату блеклыми всполохами, фонарь у дверей гостиницы. Гудели тоскливо и надрывно пролетающие мимо поезда.
…Утром Владимир проснулся от холода; номер сильно выстудило за ночь, подоконник покрылся изморозью. Он быстро, бесшумно встал, оделся, умылся из кувшина в углу. Мерцалова спала, отвернувшись к стене; даже звон неловко поставленного Владимиром на место кувшина не разбудил ее. Владимир подумал: к лучшему. Прикрыл спящую женщину одеялом и тихо вышел из номера на лестницу.
В буфете было пусто, сумрачно. В углу, у печи, спала рябая прислуга. Буфетчик в одиночестве пил за стойкой чай. Увидев Владимира, он поднялся.
— Утро доброе… Как почивали?
— Перо, бумага есть у тебя?
Получив требуемое, Владимир сел у окна, рядом с пробивающейся из-под занавески серой полосой утреннего света. С минуту подумал, морща лоб. Затем торопливо начал писать:
«Прости меня. В случившемся виноват лишь я один. Не буду писать об обстоятельствах, вынуждающих меня не видеться с тобой, но поверь, они имеются. Лучше нам не встречаться более, наши отношения не могут иметь никакой будущности. Ты прекрасная женщина и актриса, я уверен, ты будешь счастлива с более достойным человеком. Прости. Прощай. Владимир Черменский».
Сложенную записку он вручил половому, велев передать даме из шестнадцатого нумера, взял со стола фуражку и, не надевая ее, вышел за дверь. Владимир чувствовал себя отвратительно, но понимал, что ничего другого сделать не мог.
Двор был пустой и белый от выпавшего за ночь снега. На заиндевевшем крыльце, вертя в губах щепку, сидел Северьян — на этот раз в сапогах, поглядывал на выведенных из конюшни коней, щурил глаза на какие-то лошадиные, лишь ему видимые изъяны. Увидев Владимира, он ловко вскочил на ноги, ухмыльнулся:
— Сладко почивать изволили?
— Ну тебя, — буркнул Владимир. — Ехать пора.
— Как Марьи Аполлоновны здоровье драгоценное? — не унимался Северьян. — Не разбудили ее, уходивши? Она вас хоть сразу узнала вчера?
— Она и про тебя вспоминала.
— Да ну? — восхитился Северьян. — Добрым словом-то?
— Говорила, что тебя выпороть не мешало б.
— Ну, от такой я бы потерпел, — мечтательно потянулся Северьян. — Что ж, Владимир Дмитрич, куда тронемся?
— В Серпухов. Чаева искать.
Северьян сразу поскучнел, но спорить не стал. Засунул руки в карманы чуйки и, чуть раскачиваясь, быстро пошел вслед за Владимиром к вокзалу.
…Часом позже Мерцаловой подали в номер чаю, хлеба и записку. Сидя на постели в кое-как наброшенном платье, с еще не убранными волосами, она быстро пробежала глазами торопливые, неровные строки. Медленно опустила руку с письмом. Улыбнулась, пожала плечами. Посмотрела в белое окно. Неожиданно сказала:
— Скотина! — и заплакала.