Они вернулись, Суоми!
То, что казалось мечтой, осуществимой лишь в исчезающей от взгляда дали времен, стало явью.
Победы Советской Армии над гитлеровскими полчищами вывели из войны и Финляндию. Со всей полнотой стала осуществляться конституция страны, компартия вышла из подполья, и политические эмигранты, участники гражданской войны и народных восстаний, получили возможность вернуться на родину.
Многие из оставшихся в живых за эти нелегкие четверть века возвратились в Суоми, другие, связанные уже долголетней привычкой, семьями, детьми, выросшими в Советской стране, предпочли остаться на своей второй родине.
Среди вернувшихся в Суоми были и многие участники восстания «Ляскикапина».
…Ленинград. Старый пятиэтажный дом на улице Ракова (бывшей Итальянской) с запутанными лестничными переходами. Коммунистический университет народов Запада.
Сколько тетрадей заполнил я здесь, в тесных комнатках общежития, записывая рассказы преподавателей и студентов этого комвуза о гражданской войне в Суоми, участниками которой они были, о лыжном рейде отряда Антикайнена, о «Ляскикапине».
«Дубинный бунт». «Суконная война».
Каждому народному восстанию в Суоми, повстанцы нарекали имя вещественное, зримое… Под такими названиями они и вошли в историю. Но то было давно, «Ляскикапина» же — «шпиковое восстание» — дело совсем недавнее.
Так назвали лесорубы финского Заполярья восстание, о котором повествует роман «Мы вернемся, Суоми!» — потому что сигналом к нему стала речь вожака — Коскинена — Матеро, — когда, взобравшись на груду ящиков с американским шпиком, он обратился к народу. Под таким именем это восстание и вошло в историю рабочего движения Финляндии.
Зимой 1921/22 года финские милитаристы организовали и силой оружия поддерживали контрреволюционный путч в Советской Карелии.
Они мечтали присоединить эти области к «Великой Финляндии». Уже заблаговременно были подписаны контракты о продаже в Англию нескольких миллионов телеграфных столбов из карельских сосен.
И вот в ответ на этот путч, на так называемую «карельскую авантюру» — в ответ на угрозу войны и вспыхнуло в лесах Суоми восстание лесорубов, с главными участниками которого читатели этой книги уже знакомы.
«Руки прочь от Советской России!»
«Да здравствует финская революция!»
С этими лозунгами лесорубы прошли маршем по северо-восточным районам Суоми, сорвали намеченную в этих округах мобилизацию в армию и, дамокловым мечом нависая над тылами белых, угрожая перерезать им пути отхода, заставили их поскорее ретироваться из Советской России, а в самой Финляндии укрепили позиции тех, кто был против войны со Страной Советов.
Сделав свое дело, большая часть повстанцев ушла через границу в Советскую Карелию.
Здесь, в Ухте, вблизи от Северного Полярного круга, часть из них осела и, срубив себе на берегах озера Куйто просторные избы, организовала сельскохозяйственную коммуну «Похьям пойят», что означает по-русски «Сыны севера», или «Северные парни». Немало таких молодых лесорубов отправились в Петроград, чтобы стать курсантами Интернациональной военной школы, а вскоре и командирами Красной Армии. Некоторые, повзрослее, пошли учиться в Коммунистический университет народов Запада.
Готовя книгу «Падение Кимас-озера», я немало дней провел в еще деревянном тогда Петрозаводске с командирами Особой лыжной бригады, бывшими курсантами Интервоеншколы, запоминая и записывая их рассказы о финской Красной гвардии, о «Ляскикапине». Командиром бригады был тогда Матсон. В годы гражданской войны он командовал тем батальоном 6-го Финского полка, комиссаром которого был Тойво Антикайнен.
В те годы мы были единственной страной, на развернутом знамени которой стояло: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Это звучало для нас не отвлеченным призывом. Интернационализм был тем животворным воздухом, которым мы дышали. И мы знали, что в нашей победе в гражданской войне есть доля и французских моряков, восставших на Черном море под Одессой, и ливерпульских докеров, отказывавшихся грузить на суда оружие, предназначенное для интервентов, для белых.
И вот передо мной были такие простые люди — лесорубы, студенты, краскомы, партийные и беспартийные. Но истории их жизни, их дела и подвиги были предметным воплощением высокой идеи нерасторжимого братства трудящихся всех стран.
Меня, молодого тогда литератора, одолевало желание написать книгу о «Ляскикапине», об этом примере солидарности рабочих в действии.
Но для этого мне обязательно нужно было попасть в Ухту, к лесорубам и коммунарам «Похьям пойят».
— Путь туда нелегкий. От железной дороги по лесам и болотам волоком, вверх по реке Кемь, через пороги у Поддужемья и по озерам, а если зимой — на лыжах две сотни верст, — сказал мне поэт Ялмари Виртанен.
Невысокий, коренастый, медлительный человек с седой головой и черными бровями и усами, он возглавлял писательскую организацию Карелии.
Ялмари Виртанен издавна отлично знал север Карелии и даже дважды уже побывал в Ухте, районе настолько тогда труднодоступном, что расквартированный там пограничный отряд получал все снабжение через соседнюю Финляндию, шоссейные дороги которой подходили чуть ли не к самой границе.
Лишь неотложные дела могли заставить человека отправиться в такую глушь. Ведь Виртанен был не только руководителем писательской организации, но и председателем республиканской партколлегии.
— Каждый раз на дорогу в одну только сторону я тратил почти неделю! — рассказывал он мне. — То на веслах, то на руле, с привалами, с ночлегами у костров или в рыбачьих избах. Леса… Река… А на реке комаров немало. Но тебе нечего о комарах беспокоиться, сейчас ведь осень. Студеные заморозки! — и Ялмари, неторопливо развернув карту, стал показывать путь и советовать, где лучше устраиваться на ночлег…
О Виртанене я всегда вспоминаю с благодарностью. Через два года в его переводе на финском языке вышел мой роман «Мы вернемся, Суоми!».
В Ухте меня приютил начальник погранотряда, а все вечера я проводил у «сынов севера», у очага, пахнущего смолой, в бревенчатой просторной избе, на берегу тихого стынущего озера. После ужина сосредоточенно попыхивая трубками-носогрейками, коммунары рассказывали мне о жизни коммуны, о снежном походе двадцать второго года, и мне казалось, что я в штабе партизан в лесной баньке в ночь перед восстанием.
Правда, над столом сияла электрическая лампа в сто свечей.
Поздно вечером двое «сынов севера» проводили меня домой, в погранотряд.
На берегу и на деревьях лежал мохнатый, свежевыпавший, нетронутый снег. Озеро темнело всей своей ровной гладью и отражало высокие-высокие звезды. Было совсем тихо. Где-то вблизи затявкала собака. Из клуба пограничников глухо доносилась музыка. Мы остановились, разговаривая на самом берегу около сосны Ленрота.
Сто лет назад Элиас Ленрот добирался сюда, чтобы записывать у здешних стариков руны «Калевалы». Это та самая сосна, невысокая, покореженная, под которой он, по преданию, записывал строфы великого эпоса. Широко раскинула она запорошенные снегом ветви над заколдованным озером Куйто. Сосна огорожена невысоким, до пояса, деревянным штакетником, к которому прибита памятная доска.
— Молодцы! Догадались загородить!
— Это все Матеро! Первое его дело было, когда пришел сюда.
Матеро, таково настоящее имя того человека, который своим горячим словом поднял лесорубов на восстание. В отряде его знали под фамилией Коскинен.
Не один день я провел вместе с Матеро — директором Ухтинского леспромхоза. Мы ходили по стройке. На втором этаже, настилая полы, трудилась бригада плотников-шведов. И Матеро разговаривал с ними, шутил, отдавал распоряжения по леспромхозу и попутно рассказывал мне о делах на лесосеке и о снежном походе.
Мог ли я, вернувшись домой, в Ленинград, не написать о том, что так переполняло меня!
Долго я не мог подыскать заглавия своему роману. Сначала он печатался продолжениями в журнале «Звезда» под названием «Терве, товерит!» — то есть «Здравствуйте, товарищи!». Отдельной же книгой издательство «Молодая гвардия» выпустило его к I съезду советских писателей в 1934 году.
Прошло десять лет с тех пор, как я впервые добрался до Ухты. И вот я снова в этих местах.
У высотки со смешным названием «Кис-кис» часа два пролежали мы распластавшись, приникнув к сырой земле, накрытые огнем минометов противника. Это было вблизи от сосны Ленрота.
Фронт Великой Отечественной войны надвое разрезал район Калевалы.
В здешних лесах я встретил старых друзей и обрел новых. Судьба и высшее начальство забросили сюда давнего знакомца, бывшего разведчика-лыжника отряда Антикайнена, командира одной из героических интербригад республиканской Испании, генерал-майора Акселя Анттилу.
Неистощимый на выдумки, задиристый весельчак, безоглядно смелый, словоохотливый, но беспощадно коверкающий русскую речь (за двадцать лет он так и не освоил ее по-настоящему).
— Я должен быть вперед! Понимаешь! Моя характер такая! — говорил он о своей должности — заместителя командующего 26-й армией по тылу.
Левее 26-й армии — с левого фланга — начинал войну прославившийся на весь фронт своим упорством полк, которым командовал майор Валли — один из главных организаторов «Ляскикапины».
С ним впервые я встретился тут, на фронте, в его наскоро разбитой палатке у Порос-озера. (Вскоре он стал полковником на самом северном участке нашего фронта у скал Баренцева моря.)
В тылах неприятеля, противостоящего 26-й армии, действовало два партизанских отряда.
Одним из них командовал бывший председатель колхоза Пертунен, внук того знаменитого слепца-рунопевца, со слов которого Ленрот записал лучшие руны «Калевалы». Другой отряд возглавлял майор Журих, бывший до этого командиром Ухтинского погранотряда, того самого, который приютил меня десять лет назад.
Несколько дней провел я на партизанской базе этих отрядов в летнем, источавшем запахи смолы и земляники мачтовом бору. Ночевал в землянках на берегу озера, в стороне от дороги.
Край этот не только бездорожный, но и крайне малолюдный. Одно селение от другого почти что за сотню километров. К тому же и деревни совсем опустели — население успело уйти от оккупации и угнать скот. Так что к обычной партизанской страде прибавлялся еще и вьючный труд. Все на себе — и пища на месяц, и снаряжение, и патроны. Охотиться нельзя — не ровен час по выстрелу обнаружат отряд.
Здесь-то, на берегу озера, провожая через несколько дней в поход партизанский отряд, я впервые задумал повесть о тех, кто двадцать лет назад пришел сюда из Суоми, и об их детях, ставших партизанами.
А после того как я побывал на партизанской базе в Сегеже, в отрядах, действовавших значительно южнее, когда сводная партизанская бригада, выдержав не один кровопролитный бой, изголодавшаяся, оборванная, неся своих раненых, возвращалась на базу после многонедельного героического рейда, хорошо зная многих участников этого похода и услышав их рассказы о новых боевых делах, я и написал книгу о карельских партизанах.
Написанная в Беломорске, во фронтовых условиях, в конце сорок третьего года и впервые опубликованная в начале сорок четвертого, она несет на своих страницах следы военного времени, когда о многом еще нельзя было написать открыто, когда прежде всего хотелось показать подвиг людей, даже в поражениях творивших победу, и тем самым приблизить ее.
Впоследствии мне не хотелось исправлять повесть, углублять коллизии, тем более что многие из ее героев живы и, одни возмужав, а другие, увы, постарев, активно действуют и ныне.
Пусть уж останутся неприглаженными следы тех незабываемых дней, когда она писалась, решил я. Эта повесть в первых двух изданиях (Каргосиздат, 1944 г. и «Молодая гвардия», 1944 г.) называлась «День рождения». И лишь в последующих получила нынешнее заглавие — «На земле Калевалы».
Зимой шестьдесят четвертого года, в самом северном городе Швеции — заполярной Кируге побывал я в гостях у седого высокого, грузноватого уже плотника Оскара Маркстеда… Лицо его сразу же показалось мне знакомым.
В тридцать первом году, когда волны мирового экономического кризиса дохлестнули и до берегов Швеции, теснимый безработицей, особенно тяжкой здесь, на Севере, он вместе с группой шведских рабочих подался в Советский Союз.
Мне переводят обстоятельный рассказ Маркстеда.
Во время белого террора в Суоми многие финны вынуждены были бежать оттуда.
— И конечно, раньше всего они попадали к нам, в Норботтен. Сам понимаешь, приходили без денег, без вещей, что было — все на себе. Мы их здесь приветили, помогли чем бог послал, а он, как тебе известно, в те годы о нас мало заботился. Устроили, им переезд через Финмаркен в Архангельск. А потом, когда нам самим здесь от безработицы уж невмоготу стало, списались с ними. И они, в свою очередь, помогли нам переехать в Советскую Карелию. Там работы было невпроворот.
Шведы-эмигранты возводили жилые дома для рабочих бумажного комбината в Кондопоге. Мне привелось в одном из них прожить несколько недель у тогдашнего директора Кондопожского бумкомбината Ханнеса Ярвимяки — участника лыжного рейда Антикайнена, курсанта Интервоеншколы. В дни Отечественной войны в другом доме, построенном шведами, временно размещалась редакция нашей армейской газеты «Во славу Родины».
— Строили мы на совесть. Такие дома могут простоять век, другой!
— К несчастью, они все были сожжены, — говорю я, — в октябре сорок первого года.
Не забыть мне, как, стоя на ступенях Дома культуры бумажников в сосновой роще на высоком берегу Онежского озера, вглядываясь в ту сторону, где находился оставленный нами несколько дней назад Петрозаводск, я видел зарево над пылавшей столицей Карелии.
Та же участь через несколько дней постигла и Кондопогу.
…Весной тридцать второго года Оскар Маркстед с женой, сыном и дочерью перебрались на север, в район Калевалы, в Ухту…
— Вот они, все мои здесь, за столом! — показывает старый плотник.
Сын его, Торд, ныне инженер на заводе насосов в Линчепинге. Вместе с женой он приехал в отпуск к родителям. Торд отлично помнит свое детство в Ухте. Дочка, хлопочущая сейчас на кухоньке за остекленной дверью, была тогда совсем малюткой, и мало что из карельской жизни сохранилось в ее памяти. Жена же Оскара и приехавшая в гости невестка за весь вечер не проронили ни словечка. Но если сквозь молчание пожилой женщины, в ее улыбке, во взгляде светилось дружелюбие, то внимательно-настороженный взгляд молодой — отчужден, едва ли не враждебен. То ли она ревнует мужа к тем годам его жизни, свидетельницей которых не была, то ли ей, аполитичной обывательнице, не по душе, что старик свекор еще с 1926 года коммунист и так приветлив к гостю из Москвы.
— В Ухте моя бригада строила районную больницу, детский дом, дом для престарелых, — вспоминает Оскар, — радиоузел…
— Я как-то выступал на этом радиоузле, — говорю я. И лицо старого плотника расплывается в улыбке, словно бы я сообщил ему что-то приятное.
— Мы еще строили дом леспромхоза.
Ухтинский леспромхоз! Пахнущая свежей смолой сосновая стружка… Стройка вблизи от сосны Ленрота. Так вот почему лицо Маркстеда напоминало мне какого-то давно виденного человека.
— Значит, мы с вами старые знакомые! Правда, тридцать два года прошло со дня нашего знакомства, понятно, что друг друга не узнали!
— Выходит, ты тоже знал Матеро? — оживляется Оскар, сразу переходя на «ты».
— Еще бы! Специально для того и приезжал в Ухту, чтобы повидаться, поговорить с ним…
Из Советской Карелии Маркстед приехал в Кируну, где после кризиса стала налаживаться жизнь, а вскоре Оскара избрали организатором профессионального союза плотников и чернорабочих. Город горняков Кируна вырастал на его глазах и под его руками. Сначала в профсоюз входило около сотни рабочих, а когда недавно Оскар ушел на пенсию, союз объединял уже свыше тысячи человек. Много лет он был казначеем союза. На этот пост в шведских общественных организациях выбирается самый авторитетный человек, и слово его весит никак не меньше, если не больше, чем слово председателя…
Маркстед рассказывает о партийных делах, расспрашивает о войне, о Карелии. Мы размышляем о том, какими путями дальше пойдет история. Застольная беседа быстро обегает весь мир, перелетает в космос и снова возвращается в Кируну, в карельские леса, в Ухту, к людям «Ляскикапины».
Много тетрадей исписал я тридцать пять лет назад в Ухте. Заносил в них рассказы лесорубов, возчиков, сплавщиков — участников восстания, собирал материалы для романа «Мы вернемся, Суоми!».
Вся тяжкая жизнь этих людей вставала в их рассказах. Блуждание по узким, извилистым лесным дорогам в поисках работы, с топором и лучковой пилой за плечами. Жизнь в тесных, полутемных лесных бараках или землянках, освещаемых тусклым светом коптилок. Она снова встала передо мной вечером того дня, зимою пятьдесят восьмого года, в Суоми, когда, проезжая по тем местам, где проходило восстание «Ляскикапина», в селе Иоутсиярви у Полярного круга, я разыскал одного из участников восстания — старика лесоруба Пекки Эммеля. Он сидел в своей большой бревенчатой избе и о чем-то беседовал с двумя стариками соседями. Свет керосиновой лампы под потолком не разгонял тьмы, заполнявшей пустую горницу с бревенчатыми стенами. Когда мы заявились к Эммелю, старик собирался в баню, он предложил нам разделить компанию.
Узнав, что я приехал из Советской России и меня интересуют подробности «Ляскикапина», Пекки Эммель взволновался.
Воодушевленный воспоминаниями, словно присягая на верность великой идее пролетарского интернационализма, он с гордостью и волнением рассказал о славных днях зимы двадцать второго года.
Тогда, добравшись с товарищами до Ухты, он затем на санях поехал обратно, чтобы прихватить жену и ребенка. Когда же со всей семьей и со скарбом тронулся в Карелию, граница была уже закрыта и ему пришлось вернуться в Иоутсиярви. И вот сейчас, посапывая носогрейкой, покряхтывая, старик словно оправдывался, что живет здесь, а не в Ухте. Но разве вспомнить все сразу в короткой беседе? И Пекки Эммель обещал мне прислать вдогонку подробное описание тех великих дней, отсвет которых лег на всю его дальнейшую судьбу. Свое обещание старый лесоруб выполнил.
Многие односельчане называют Эммеля упрямцем. Когда все они на пепелище деревни, которую гитлеровцы сожгли, уходя отсюда, — осенью сорок четвертого года, — возводили себе дома в новом стиле, он срубил традиционную бревенчатую избу. Пусть будет так, как раньше.
В том, что Пекки Эммель срубил себе «по-старому» бревенчатую избу и не захотел проводить в избу электричество, я видел уже не только простое упрямство старого человека. Нет, он вольнолюбивый, по-своему чтит те времена, когда при всех трудностях жизни лесоруб, одетый куда хуже, чем сейчас, все же чувствовал себя вольготнее.
Пекки Эммель словно не хотел замечать в лесу ни трактора, ни электричества, ни всех тех изменений, которые принесло время, и думал, что этим останется верен своему старому боевому знамени. Но окружающим он стал казаться лишь старым упрямцем, чудаком.
Нечто подобное увидел я на скалистом берегу Финского залива под Хельсинки, побывав в доме отдыха «Общества бывших красногвардейцев». Эти старики упражнялись с таким рвением в стрельбе по мишеням, словно бы они метили в голову белогвардейцам. С каким упоением пели они за скромным столом песни боевого восемнадцатого года! И видно было, что любой из них, позови его, отдаст свою жизнь на баррикадах. Но вот на выборы в парламент эти достойные всяческого уважения люди даже по призыву партии ходить не желали, по-прежнему считая парламентские дебаты одной лишь говорильней.
— Хватит нам и одного депутата, чтобы народ знал нашу точку зрения! — говорил мне седой костистый старик, бывший, как и большинство собравшихся в тот день, смертником шюцкоровских лагерей, перезаряжая духовое ружье и не скрывая своего торжества оттого, что в стрельбе обставил меня по очкам. — Депутатское кресло и жалованье только развращают рабочего человека! — убеждал он. — Словом не победишь, только силой оружия!
Когда вечером, перед сном мы делились впечатлениями прожитого дня с товарищем, финским коммунистом, с которым вместе путешествовали по стране, вспоминая и Пекки Эммеля, и встречу в доме отдыха бывших красногвардейцев, он, улыбаясь, сказал:
— И такие бывают у нас догматики. При всей своей преданности они тормозят дело. Тот, кто не видит или не понимает, что если усложнились формы эксплуатации, то должны изменяться методы и приемы борьбы, тот уже не в авангарде революции, а в арьергарде ее…
…И теперь, когда я перелистываю эту книгу, готовя к новому изданию, мысль о том, что, несмотря на видимое мне сейчас ее несовершенство, она все же, выдержав испытание бурных тридцати пяти лет, по-прежнему служит великому делу братства народов, и это придает мне новые силы в моем труде.
Г. ФИШ