Луиза Кошеракова металась в кресле и навзрыд плакала. Пан шеф-редактор пытался ее утешить. Ночью скончался Кошерак. Наслушавшись по радио сообщений из Вены, он умер от разрыва сердца…
— Куда мне деваться, несчастной, ох несчастной! — причитала пани Кошеракова, и по ее мокрым щекам к трясущемуся подбородку стекали остатки румян. — Детей у меня нет. Денег нет. Что будет со мной, несчастной еврейкой? Почему он бросил меня, не взял с собой? Что я ему сделала, чтобы так уйти от меня?
Пан шеф-редактор не знал, что делать.
— Опомнитесь, милостивая пани…
— «Милостивая, милостивая…» Нищенка я, пан шеф-редактор! Вдова. Теперь меня все будут пинать ногами. Уйду я за ним в могилу. Что мне еще остается делать?
— Я все время говорил ему, чтобы он не боялся так.
— Как так не боялся, пан шеф-редактор? Он уже давно все знал и видел. Ваша беда, если вы этого не видите! Мой Кошерак не хотел попадать в Дахау. Да и кому туда захочется?! Я тоже не хочу. А вы хотите, пан шеф-редактор?
— Конечно нет, пани Кошеракова…
— Вот видите… А мой Кошерак должен был идти туда? Лучше умереть. Он так говорил: «Ты — это пыль, и в пыль опять превратишься, нагими родились мы, нагими пойдем в яму. Гитлер нас разденет, гестапо нас посадит, а эсэсовцы перестреляют». О-хо-хо… Я ему говорила: «Кошерак, мы же должны сохранять рассудок. Возьми билеты на самолет, и через три часа будем в Лондоне, и для тебя наступит покой!» А он без конца повторял, что у него много работы. Теперь и работа не нужна… Лежит в ящике. Произнесут за сто крон молитву, и конец…
Она снова безутешно и громко разрыдалась.
— Вам будет назначена пенсия, пани Кошеракова, — сообщил Лаубе.
— Что мне ваша пенсия, пан шеф-редактор, если нет моего Кошерака?.. Двадцать два года я с ним прожила. Познакомились мы в Шенбруннском парке в Вене. Я была некрасивой еврейской девчонкой, бедной ко всему прочему. А он все равно меня любил. Десять лет он корпел поденщиком и получал построчный гонорар, пока не стал известным редактором, народным экономистом… Народным… А у какого народа? Бедняга, у него не было своего народа! Ни немецкого, ни чешского. Ом был евреем, поэтому так с ним все и случилось…
Тут терпение пана шеф-редактора лопнуло и он перебил ее:
— Успокойтесь, пани Кошеракова, я сам напишу некролог. Двадцать строк и фото на полколонки. Но вам пора идти: у меня кончилось время. Зарплату получите за него за три месяца вперед. Похороните его и уедете. Куда? Везде на свете живут люди… Скажем, в Чикаго.
Пани Кошеракова вскрикнула и схватилась за голову.
— Ну хорошо, пошли… Газета должна выйти, даже если все мы тут помрем от страха… — Он поднял ее с кресла и повел к выходу.
По дороге она продолжала плакать.
Вернувшись, Лаубе позвонил швейцару:
— В другой раз сюда эту женщину, эту Кошеракову, не впускайте!
— Будет сделано, — ответил тот.
Лаубе вызвал Яна и сказал ему:
— Напишите двадцать строк про Кошерака. Распорядитесь, чтобы нашли какую-нибудь его фотографию в более молодом возрасте, где он выглядит не таким перепуганным… Гм… Через полчаса придет профессор Совак. Его посылают в Бельгию. Неизвестно почему, но я должен выплатить ему гонорар в счет будущих статей. Десять тысяч, причем немедленно… Займитесь этим. Мне придется подумать, кому передать участок народного экономиста. Румлу или Ружичке? Оба — пустое место. И какая там народная экономика? Одна комедия…
Профессор Совак появился у Яна Мартину через полчаса. Он сразу заговорил:
— Я даже не предполагал, что встречусь с вами здесь, пан коллега… Встречаемся, чтобы снова разойтись: Град направляет меня в Брюссель. Буду читать лекции о чешской культуре… Бельгия имеет большой вес. Эта страна вроде путевой стрелки: повернете рычаг — и скорый поезд идет сюда, повернете еще раз — и поезд пойдет в другую сторону. Вчера с востока вошли немцы, а завтра с юга могут войти французы, с запада — англичане, в зависимости от того, как установлена стрелка. Вот об этом я напишу для вас. Наконец-то наши господа вспомнили, что и профессора могут принести пользу для политики! Французы уже давно это осознали. Разве их институты во всех частях света не имеют политического значения? А англичане? Я еду в Бельгию с удовольствием. Покупаюсь на пляжах в Остенде, полюбуюсь готическими зданиями. В Бельгии тоже проживают два народа, ха-ха…
Ян прервал тираду Совака вопросом:
— Сколько вы, собственно говоря, хотели бы получить как профессор?
— Вам, наверное, начальство уже сказало?
— Десять тысяч?
— Да, пока только десять тысяч. Остальное получу в посольстве в Брюсселе.
— Надолго вы туда едете?
— Надолго? Наверное, там и останусь.
— Как это?..
— Видите ли, медики и учителя везде приживаются.
— Убегаете в такое время…
— Пардон, пан коллега… Я никуда не убегаю! Это плод вашего богатого воображения. — Совак закатил глаза. — От какой это опасности я должен бежать? Я никогда не симпатизировал ни Масарику, ни Москве. С давних пор мне дорог лишь ром… — Он хрипло рассмеялся над своей шуткой.
Ян позвонил в бухгалтерию и кассу.
— Передайте им, что это распоряжение Града!
— Это не интересует кассира, пан профессор… Ну что ж, ьы встретитесь там с доцентом Градской?
— С кем, прошу повторить?
— С Машей Градской.
— Ах да, с этой дамой, талантливой в области расследований. Я уже забыл про нее…
Пан Ульрих принес десять ассигнаций по тысяче крон. Совак пересчитал их.
— Какой курс нашей кроны в Бельгии? — спросил он, рассматривая деньги.
— Я не знаю… Надо посмотреть в газете. Наш народный экономист знал такие вещи наизусть. Но он умер.
— Что, пан Кошерак?.. Что с ним случилось?
— Он умер от страха.
— Было бы удивительно, если бы человек с подобным именем не умер от страха, — ухмыльнулся Совак. — Близится время заката для евреев… Сегодня большое счастье быть арийцем. Эго племя железной логики и железного вооружения. Оно завоевало половину света. Завоюет весь мир! — Совак пророчески воздел руки к небу.
— Ваша эволюция весьма любопытна, пан профессор. Я вспоминаю клементинскую аудиторию…
— Пан коллега, я остался импрессионистом… Это радостный и свежий способ восприятия. Итак, здесь десять тысяч. Все в порядке. Честь имею кланяться и выразить мое почтение вам, а также пану шеф-редактору!
Совак ушел, а Ян принялся писать некролог в двадцать строк на смерть редактора Кошерака.