А. Глумов

Н.А. Львов


ЧАСТЬ I

Сей человек принадлежал к отличным и немногим людям, потому, что одарен был решительною чувствительностью к той изящности, которая, с быстротою молнии наполняя сладостно сердце, объясняется часто слезою, похищая слово. С сим редким и для многих непонятным чувством он был исполнен ума и знаний, любил Науки и Художества и отличался тонким и возвышенным вкусом, по которому никакой недостаток и никакое превосходство в художественном или словесном произведении укрыться от него не могло. Люди, словесностью, разными художествами и даже мастерствами занимавшиеся, часто прибегали к нему на совещание и часто приговор его превращали себе в закон.

Г. Р. Державин

Замечательный деятель русской культуры второй половины XVIII века Николай Александрович Львов жил в эпоху, ознаменованную в России высоким подъемом национально-патриотического самосознания. Ярким примером для русских просветителей, горячих поборников правды и справедливости, служила деятельность гениального ученого, мыслителя-материалиста М. В. Ломоносова. «Соединяя необыкновенную силу воли с необыкновенною силою понятия, Ломоносов обнял все отрасли просвещения. Жажда науки была сильнейшею страстию сей души, исполненной страстей. Историк, ритор, механик, химик, минералог, художник и стихотворец, он все испытал и все проник»1.

Следом за ним многие передовые деятели русской культуры, мечтая о «царстве разума», ратовали за социальные преобразования.

В Западной Европе в XVIII веке наиболее выдающимися были такие просветители Франции, как Дидро, Вольтер, Гельвеций, Гольбах, Руссо — «великие мужи, подготовившие… умы для восприятия грядущей могучей революции»2. В центре их внимания был человек, его разум, мир его чувств и земных интересов. Осуждение общественных пороков и восхваление добродетели, реальная человеческая жизнь — таково должно было быть, по их мнению, главное содержание и предназначение искусства.

Просветители учили, что нужно превозносить природную красоту человека, что благородная задача искусства — создание героических, возвышенных образов.

Провозглашение идей гуманизма, присущее эпохе Возрождения, стало близким и просветителям XVIII века.

Русские ученые также всеми силами стремились к тому, чтобы поднять культурный уровень страны, расширить собственные представления о мире. Так, например, сподвижник Петра I В. Н. Татищев (1086–1750) неоднократно ездил за границу, изучил несколько иностранных языков, многосторонне проявил себя в различных областях знаний. Как историк Татищев оставил многотомный труд под названием «История Российская», где дал с самых древнейших времен описание географии, этнографии России, говоров и местных племенных наречий, названий местностей, песен, преданий, суеверий «инородцев» — жителей Севера и Сибири. Татищев одним из первых в своих работах обратился к устному народному творчеству, он считал фольклор ценным материалом для изучения быта и культуры народа.

Большую роль в деле русского просвещения сыграл Н. И. Новиков (1744–1818), выдающийся общественный деятель, писатель, публицист, крупнейший издатель. В сатирических журналах главной мишенью писателя было крепостное право и его уродства. Обширная издательская деятельность Новикова охватывала многосторонние отрасли знания. В 1780–1781 годах Новиков выпустил «Новое и полное собрание российских песен» в шести частях. Это издание, включавшее песни литературного и устно-поэтического происхождения, стало одним из известных сборников конца XVIII столетия. Новиков наглядно показал своей литературной деятельностью, как фольклор, художественное творчество народа обогащает писателя, художника, любого творца новых духовных ценностей.

Широко образован был А. Т. Болотов (1738–1833), редактор и автор издававшегося Н. И. Новиковым сорокатомного «Экономического Магазина». Он занимался вопросами истории военных наук, вопросами воспитания, собирал биографические сведения о домашней и общественной жизни выдающихся деятелей, что отражено в его четырехтомных записках «Жизнь и приключения Андрея Болотова, описанные самим им для своих потомков».

Следует вспомнить также вольнодумца-ученого и просветителя Ф. К. Каржавина (1745–1812), человека легендарной судьбы, прожившего многие годы за рубежом: в Германии, Италии, Голландии, Франции и Америке (острова Мартиника, Куба, Таити и другие). О многообразии его интересов говорят его сочинения и переводы: очень ценный для своего времени труд «Сокращенный Витрувий, или Современный архитектор» (1785), «Словарь Архитектонический» (1789), остросоциальное «Описание острова Сент-Доминик» (1793), иносказательная, явно политическая книга «Новоявленный ведун, поведающий гадания духов» (1795) и многие другие работы.

Львову было присуще такое же многообразие интересов: он был архитектором и теоретиком архитектуры и садово-паркового искусства, поэтом и прозаиком, переводчиком и драматургом, теоретиком музыки, композитором и музыкантом, собирателем музыкального фольклора, историком и археологом, ботаником. В кругу его интересов была также гидротехника и пиростатика.

Архитектурные позиции Львова как последователя классицизма теоретически обосновываются в его «Предуведомлении» к изданию переведенного им трактата выдающегося итальянского зодчего Андреа Палладио, а также в пояснениях к различным трудам и проектам. Но, обращаясь к наследию античности и Возрождения, Львов всегда учитывал национальные особенности русского народа. Он выгодно отличался от работавших в России иностранных архитекторов широтой охвата задачи.

Известен Львов и как художник. Им выполнено множество превосходных бытовых рисунков, созданы портреты, иллюстрации, карикатуры, с применением туши, карандаша и пера, масла, акварели, восковых красок. Он был новатор в графике, пропагандировал методы гравирования лависом, употребляя акватинту и лавис с иглой одновременно.

Львова связывали дружеские отношения с живописцами Г. Д. Левицким, В. Л. Боровиковским, П. П. Чекалевским, И. А. Ивановым, А. Н. Олениным, Е. Е. Егоровым и другими. Еще более известен так называемый «львовский» литературный кружок. В его состав входили И. И. Хемницер, Г. Р. Державин, В. В. Капнист, П. Л. Вельяминов, позднее — И. И. Дмитриев, Ф. П. Львов, а на первом этапе также А. С. Хвостов, О. П. Козодавлев и М. Н. Муравьев. Львова и близких ему писателей волновали вопросы национальной самобытности литературы. Державин отмечал, что Львов особенно любил русское стихотворство, сам писал стихи тем метром, какой существует в простонародных песнях. Большинство поэтических произведений связывают Львова с сентиментализмом, но в поздних его вещах уже заметны ростки зарождающегося романтизма. Одним из первых русских поэтов перевел он стихи Анакреона, Сафо и Петрарки.

Были ему дороги и близки русская культура, русская древность. Он разыскал и опубликовал со своими комментариями две ценные летописи; одна из них известна ныне как «Львовская летопись». Литературное творчество Львова было оценено Пушкиным, который изучал его сочинения.

Львов одним из первых выдвинул проблему народности в литературе, Он записал около двухсот русских народных песен, которые опубликовал совместно с И. Прачем. Этот сборник, «Собрание русских народных песен с их голосами», является национальным достоянием. Львов оценил сборник «как основу для развития русской композиторской школы» и «для самой философии». Его материалы широко использовали русские композиторы.

Пианист, композитор, музыкальный теоретик Львов первый заговорил в музыкальной науке о многоголосии народных хоров.

Либретто Львова «Ямщики на подставе» легло в основу оперы Е. А. Фомина, замечательного произведения русской музыки XVIII века. В ремарках своих комических опер и в «Прологе» к открытию Российской академии Львов проявил себя как первый русский автор литературных тематических «программ для концертов симфонической музыки».

Много потрудился Львов и в области государственного хозяйства. На Валдайской возвышенности открыл он богатые залежи каменного угля, изобрел способ добывать из угля «горячую серу», необходимую для изготовления пороха, создал «каменный картон», то есть кровельный и изоляционный толь, составил рецепт смолы для предохранения от порчи снастей и парусов. Стремясь сократить вырубку лесов и дать населению дешевое топливо, предпринял торфоразработки. Изобрел новую систему отопления зданий, включавшую и вентиляцию помещений, разработал конструкцию «паровой кухни». Его печи для обжига извести считались лучшими.

Изобретен им, наконец, способ землебитного строительства. Самая знаменитая из его землебитных построек в Гатчине — Приорат на берегу Черного озера. Здание сохранилось, несмотря на жестокий артиллерийский обстрел во время Великой Отечественной войны.

Книги Львова, посвященные законам перспективы, разработке и применению каменного угля, вентиляционно-отопительной технике, его теоретические высказывания, раскрывающие его эстетические позиции в различных областях культуры, сосредоточенные в предисловиях к изданиям двух летописей, к переводам Анакреона, исландской саги и трактата Сарти, к сборнику «Собрание народных песен Львова — Прача», к проекту «сада Безбородко» и главным образом к изданию переведенного им архитектурного трактата Палладио, являются сейчас ценнейшими историческими документами последней трети XVIII века.

В 1802 году он возглавил экспедицию на Кавказ для устройства соляных магазинов-хранилищ, для обследования минеральных вод и устройства лечебниц. На обратном пути, в Тамани, он разыскал четырехметровый камень с древними письменами о местонахождении Тмутараканского княжества. Это было последнее дело Львова. По дороге в Москву он тяжело заболел и зимою скончался.

Характеризуя Львова, первый биограф пишет о нем: «Мастер клавикордный просит его мнения на новую механику своего инструмента. Балетмейстер говорит с ним о живописном распределении групп своих. Там г-н Львов устраивает картинную галерею. Тут, на чугунном заводе, занимается огненной машиной. Во многих местах возвышаются здания по его проектам. Академия ставит его в почетные свои члены. Вольное экономическое общество приглашает его к себе. Там пишет он путешествие на Дудорову гору. Тут составляет министерскую ноту, а там опять устраивает какой-нибудь великолепный царский праздник или придумывает и рисует орден св. Владимира»3.

ГЛАВА 1

1751–1776

Николай Александрович Львов родился 4 марта 1751 года, умер 22 декабря 1803 года по старому стилю. Источник этих дат — надпись на бронзовой доске храма-усыпальницы в его усадьбе Никольском-Черенчицах. Доска существовала еще в 1926 году, когда и была скопирована хранителем и секретарем Пушкинского дома Б. И. Копланом4.

Местом рождения Львова считается деревня Черенчицы. Он сам называл себя «новоторжцем», а ближайший друг его Хемницер повторял в письмах это прозвище.

Предки Львова служили великим князьям Тверским с XIV столетия. Земли в Новоторжском уезде они имели издавна. Деду деда Николая Александровича, стряпчему Борису Пименовичу, «За службу в войну с Польшею и Турцией пожаловано ему в вотчину поместие Новоторжского уезда»5. Дед Львова, капитан Петр Семенович, «витязь здешних мест и гроза всего уезда» — как называл его Львов, — оставил село Черенчицы сыну Александру, а близлежащее в полуторах километрах село Арпачёво — двум другим сыновьям, Петру и Николаю.

Отец Николая Александровича Львова, отставной прапорщик Александр Петрович, умер в 50-х годах и был похоронен на погосте в селе Арпачёве.

Крайне мало известно о детских годах Николая Александровича Львова. Первый биограф Н. А. Львова сообщает, что «в самой нежной молодости свойство его изображалось чертами резкими и решительными. Необычайная бойкость, предприимчивость и устойчивость в преодолении всякого рода затруднений заставляли и отца и мать его думать часто, что, как говорится, «не сносить ему головы». Рано стали в нем проявляться черты изобретательности и живой инициативы. Мастеря себе игрушки, он мог изломать стол, стул или что ни попадало под руку. Устанавливая на крыше вертящееся по ветру колесо, он бегал по ней как по полу».

В этот период младенчества и зародилась, видимо, в нем та духовная привязанность к родным местам, ко всему Новоторжскому краю, куда потом всю жизнь он так страстно будет стремиться, а прежде всего — к своей излюбленной усадьбе Никольское.

Имение родителей было небольшое, доходов оно приносило мало. «Он получил дома воспитание весьма скудное, — пишет первый биограф, — лепетал несколько слов по-французски, а по-русски писать почти не умел, но, к счастью, не имея богатства, он не был избалован разными прихотями». В отроческих летах лишился он отца, и забота о матери и сестрах как бы подняла дух его. Пора пришла начать серьезное учение и трудовую жизнь.

По обычаям своего времени записанный с детских лет в лейб-гвардии Измайловский полк, юный Львов приезжает в Петербург и поступает на военную службу. Мы не знаем точно год, когда он вступил в бомбардирскую роту Измайловского полка. Предположительно, это произошло в 1769 году, когда в полк зачислен был его ровесник, в дальнейшем друг, в будущем писатель Н. П. Осипов (1751–1799). Возможно, они были земляками — поблизости от Никольского расположено село Осипово. Оба они посещали полковую школу, учрежденную генерал-поручиком А. И. Бибиковым, который «любил науки и Поэзию» — как отзывается о нем Державин6. Бибиков перевел французскую Энциклопедию.

Тут уж острота разума отыскала Львову товарищей, на него похожих. Составился кружок. Юные кадеты читали друг другу свои стихи, переводы, делились впечатлениями о прочитанном, музицировали, рисовали.

Львов вместе с Н. П. Осиповым и братьями Н. С. и П. С. Ермолаевыми в 1771 году принимал участие в рукописном журнале «Труды четырех общинников», выпускавшемся пять месяцев. Его первые стихотворные опыты, еще незрелы, но в некоторых строфах уже ощущается дарование и проявляется интерес к античной культуре.

«Вкушаю я приятность мира

И муз щастливейших покой.

Воспой, воспой, любезна лира!

Спокойствие мое воспой…»

Из стихов Львова мы узнаем, что в полку брал он у кого-то портрет Ермолаева, чтобы его «срисовать»; некто Сумароков чертил ему фасад каменных изб. На страницах журнала он излагает в вольном пересказе басню Лафонтена «Старик и смерть», переводит с французского эпиграмму «К Климене», несколько строф оды «Телемах» Фенелона, сочиняет десять остроумных стихотворных загадок, две «сатиры» на себя и на своих приятелей.

Впоследствии, в 90-х годах, Осипов приобретает известность сочинением «8 песней Энеиды, вывороченной наизнанку», имевшим значение в развитии нового в России жанра — «перелицованной ирони-комической поэмы», — этому жанру и Львов отдает в будущем дань.

Объединяла Львова и Осипова любовь к музыке. Осипов был хорошим музыкантом. Большое распространение имело в обществе его рукописное сочинение — шуточная речь в похвалу музыке «О ты, снисшедшая к нам с неба». В ней характер юмора настолько близко перекликается с шутливыми и сатирическими сочинениями Львова, что по первому впечатлению ее авторство можно было бы приписать ему.

Знаменательно, что молодые кадеты в 1771 году затеяли «издание» собственного журнала, пусть пока рукописного. В этот период передовая интеллигенция была взбудоражена памятными собраниями комиссии для составления нового Уложения (с 1766 по конец 1768 г.), когда депутаты со всей решительностью обсуждали коренные вопросы политической и экономической жизни России, вопросы о притеснениях помещиками своих крепостных, о тунеядстве и невежестве русских дворян. Эти политические споры разбудили и передовые слои литераторов. С конца 60-х годов начинается полоса расцвета социально-обличительной журналистики. В 1769–1770 годах Новиков издает сатирический журнал «Трутень», где порицает лень и праздность молодых дворян, их презрение к знаниям, к наукам. Молодые кадеты были, видимо, захвачены жаждой просвещения. Конечно, издав журнал, они откликнулись на движение общественной мысли пока по-своему, робко. В 1771 году в Измайловский полк нижним чином был принят знаменитый впоследствии поэт и драматург Василий Васильевич Капнист (1757–1823), позднее ближайший друг и родственник Львова. В октябре 1772 года в полковую школу Бибикова вступает Михаил Никитич Муравьев (1757–1807), в дальнейшем довольно известный поэт, ставший другом Львова.

Муравьев посещал в Академии наук лекции лучших профессоров, в том числе крупнейшего европейского математика Леонарда Эйлера и адъюнкта Академии Л. Ю. Крафта. Одновременно он проходил курс физики, механики, истории и естественных наук. Не принимал ли участие в этих занятиях Львов и не он ли был инициатором этих занятий?.. Ведь недаром Муравьев называет Львова в числе своих учителей7.

Того и другого объединяла страстная любовь к мировой литературе. Муравьев давно уже писал стихи и пробовал свои силы в переводах. Не удовлетворяясь знанием языков французского, немецкого и латинского, он начал изучать также греческий и одновременно занимался античной философией, интересовался общественными науками и написал «Письмо о теории движения». Идеалом для него был многогранный гений Ломоносова.

В Пушкинском доме в Ленинграде хранятся три черновые тетради Львова с заметками, стихами, переводами, набросками. На корешке кожаного переплета одной из них вытеснена дата: «1772–1780». По ранним записям (первая из них имеет пометку: «9 декабря 1771 года») узнаем, что Львов уже в это время в совершенстве знал французский язык, владел итальянским. Записи выразительно свидетельствуют об обширности круга его чтения. К одной из ранних относятся, например, две выписки из оды Вольтера.

Увлечение русского общества сочинениями Вольтера превратилось к 1770-м годам в поветрие поголовного «вольтерианства». Нет ничего удивительного, что и Львов примкнул к кругу поклонников гения фернейского мудреца. В рабочей тетради записана им дата смерти Вольтера. В эти годы, вероятно, Львов воспринял у Вольтера антиклерикальные взгляды, возненавидел религиозное ханжество и изуверства католической церкви, что видно из записей, которые Львов делал во время своего путешествия в 1781 году по Италии.

Одновременно знакомится Львов с сочинениями других просветителей, боровшихся с феодальными предрассудками, — Дидро и Руссо. В ранний период духовного становления Львова заметнее влияние произведений Руссо, провозглашавшего величие человека и учившего, что в «естественном» состоянии люди не знали ни притеснений, ни несправедливостей. Львов переводит оду Руссо «На начатие нового года». А на другой странице той же тетради находим запись на французском языке: подражание канцоне Руссо — «К тебе любовию…» с любопытной заметкой: «Музыку делал г. Бах». Видимо, в кружке, близком Львову, для исполнения этих стихов использовалось какое-то произведение Баха, что широко было принято в XVIII веке, — это первое упоминание о музыке в рукописях будущего музыкального теоретика и музыканта.

Вскоре Львов уже пишет «Кантату на три голоса» (с текстами солистов: Мир, Марс и Россия) — свободное подражание итальянской песне Метастазио, выписывает «Хор китайцев» и французские стихи, сплошь перемежающиеся итальянскими музыкальными терминами, и наконец сочиняет хор «Похвала Руссо», поскольку Руссо был композитором первых двух французских комических опер, первой музыкальной мелодрамы и автором музыкально-теоретических трудов. Демократические взгляды и художественные позиции выдающегося французского мыслителя, писателя, музыканта импонировали Львову; произведения Руссо, полные жизни, блестящего юмора, созданные на национальной основе, вызывали его восхищение.

Юный Львов обращает внимание на произведения французского поэта Жана-Батиста-Луи Грессе, изгнанного из иезуитского ордена за поэмы, изобличавшие развращенность католического духовенства. Переводит его четверостишие, не лишенное социального подтекста:


«И царствовал лишь мир один,

Приятность равенства внушали.

Тогда еще совсем не знали,

Что раб есть и что господин».

Он разделяет увлечение либерально настроенного дворянства сочинениями популярного немецкого моралиста и просветителя Христиана Геллерта, который в баснях, рассказах, песнях, романах высмеивал предрассудки, пустоту и надменность современного бюргерства, великосветские нравы.

Уже в это время Львов начинает увлекаться театром. Театр рассматривался просветителями как общественная трибуна. Писатели и философы Франции, восставшие против феодального уклада жизни, против господства аристократов, их идеологии и нравов, поставили высокую просветительскую цель — освободить умы от старых предрассудков и внушить людям новые, истинные идеи и мораль, которые должны были быть восприняты не только разумом, но и сердцем. Для всех просветителей театр стал не только местом развлечения, но главным образом школой — школой морали, разума, гражданских добродетелей. Основная задача театра просветителей была в том, чтобы сблизить его с жизнью, сделать героем сцены обыкновенного человека и распространить влияние просветительских идей на возможно большее число зрителей. Идеи французского просвещения проникали далеко за пределы Франции. В тетради юноши есть выписка французских стихов, посвященных Корнелю, перевод из трагедии «Ифигения» Ж.-Б. Расина и др.

Знакомство с практикой Расина-драматурга, а также с теоретическими взглядами Корнеля приводит Львова к мысли постичь основы законов театра. Он тщательно штудирует трактат Аристотеля «Об искусстве поэзии», который является теоретическим обобщением художественной практики греческих поэтов от Гомера до современных Аристотелю драматургов.

Он серьезно занимается теорией драмы, основанной на учении Аристотеля, записывая по-французски несколько мыслей:

«1) Экспозиция; 2) Интрига; 3) Узел, связь; 4) Катастрофа; 5) Развязка…основные части драмы.

…Мысль объясняется просто, ибо ее язык не есть язык воображения.

…Книги суть зеркала, в которые смотришь на себя один момент и тотчас забываешь.

…Веселость может быть названа эмалью чувств и мыслей. Она дает известный колорит, привлекающий и восторгающий.

…Достоинства всегда находятся в войне с судьбой (философы)». Подобными «мыслями для размышления» испещрена вся тетрадь.

Львов делает пространную выписку из философского труда в стихах «Опыты о человеке» (1734) английского поэта, просветителя и рационалиста Александра Попа, горячего приверженца античного искусства и философии.

В эти юные годы он пытается перевести па русский язык поэзию Петрарки. Следует учесть, что в 70-х годах в русском обществе крайне мало знали произведения этого гениального поэта эпохи Возрождения. Интерес к нему проснется в России поздней: лишь в XIX веке, начиная с К. Н. Батюшкова, станут его переводить.

На 33-м листе той же черновой тетради читаем текст в переводе первоначально на французский язык, а затем на русский: «Письма Петрарки.

О тень возлюбленная, священная, убежище мистерии, легких радостей, возвышенных таинств, свидетель порывов моих, коих венчаешь, дабы ни единый из смертных тебя не осквернил!… но день настал! день мудрости хладной. О, щастье неведомое!..»

Следующий перевод, уже стихотворный, и теперь — на русский язык, помечен датой «24 апреля 1773 года» — всего лишь одна строфа из Петрарки: «Щастлив, прекрасная, кто на тебя взирает». Перевод нельзя признать вполне удачным: Львов еще скован формой сонета.

Значительно свободнее он чувствовал себя в прозаическом переводе «Канцоны» с подзаголовком: «Прозрачные, свежие и сладостные воды…» Запечатленная им «идеальная» красота сельской природы — зелень травы, нежный кустарник, чистые струи — в стиле формировавшегося русского сентиментализма. Львов воспевал мирную, безмятежную жизнь и нежную любовь, единство человека с природой, пасторальный пейзаж, усиливая, подчеркивая буколический элемент сонета Петрарки.

Другой стихотворный перевод сонета Петрарки сохранился в двух вариантах, помечен 1774 годом.


«Златокудрая головка Петрарки.

Златы власы ее приятно развевались,

Зефир, играя, их прекрасно завивал,

И в взоре нежности тогда ее сияли…»

Эти стихи могут показаться наивными и архаичными. Но следует вспомнить, на какой стадии развития находилась русская поэзия в 1774 году.

Сонеты в России создавали лишь Тредиаковский и Сумароков, причем их сонеты сейчас кажутся еще более устаревшими. Чеканная, упругая форма сонета требует от стихотворца особого, безупречного мастерства, строгой, логически ясной архитектоники. А юноша Львов только начинал слагать стихи. Приведем полностью самый удачный из его переводов (опять-таки прозаический):

«Один в задумчивости.

Задумчив и уединен, тихими и робкими стопами хожу я в полях необитаемых и, рачительные устремя взоры, убегаю следы людей, кои нахожу в песку запечатленны.

Увы! Я не могу иным образом скрывать страсть мою от всех взоров; ибо все познают по смущению, на лице моем изображенном, силу пламени, терзающего мое сердце.

Оно горит так, что, кажется, горы, холмы, леса и реки окрестные выдают предел моей муки, которую я от сведения людей скрыть стараюсь; но увы, сколь ни дики, сколь ни пусты места, в коих я скрываюсь, нет места, где бы любовь меня не преследовала; повсюду она со мною беседует, и я повсюду беседую с нею».

Несмотря на устаревшие ныне слова и обороты речи — «рачительные взоры», «убегаю следы», — невольно подпадаешь под обаяние поэтичности перевода.

Итак, Львову принадлежит попытка одного из первых переводов Петрарки, а также попытка, тоже из ранних, преодолеть трудную стихотворную форму сонета.

Даже при беглом взгляде на занятия Львова в годы юности выявляется основная черта его характера: живой, трепетный интерес ко всему, с чем он соприкасался. Первый биограф писал: «Не было Искусства, к которому бы он был равнодушен, не было таланта, к которому он не положил тропинки; все его занимало, все возбуждало его ум и разгорячало сердце. Он любил и стихотворство, и Живопись, и Музыку, и Архитектуру, и Механику… Казалось, что время за ним не поспевало: так быстро побеждал он грубую природу и преодолевал труды, на пути к приобретению сих знаний необходимых».

Послужных списков Николая Александровича разыскать пока не удалось. Поэтому о его службе в Измайловском полку остается только гадать.

В начале 1770-х годов он перешел на гражданскую службу. На первом нам известном портрете 1773 года, написанном Д. Г. Левицким, он изображен в гражданском костюме. 8 июля 1774 годом помечена эпиграмма Львова:


«К моему портрету, писанному господином Левицким

Скажите, что умен так Львов изображен?

В него искусством ум Левицкого вложен».

Хемницер откликнулся кратким стихотворением «На портрет Львова»:

«Он точно так умно, как ты глядишь, глядит

И мне о дружестве твоем ко мне твердит».

И в самом деле — глубокий, проницательный ум, вдохновенность мысли зорко подмечены художником и запечатлены на этом полотне. Большие лучистые глаза под густыми бровями, высокий открытый лоб, безмятежно и чуть наивно приоткрытые губы — все это типично для восторженной, экспансивной натуры. Известно, что во время беседы и спора он говорил темпераментно, с пафосом.

В. В. Ханыков писал о Львове, что он декламирует всегда, когда говорит. Об обаянии Львова вспоминали многие современники. Первый биограф писал, что манера его держаться имела «в себе нечто пленительное в час веселости». Отзывы подобного рода подтверждаются также письмом Хемницера к Львову: «Об одном тебя прошу, бога ради не теряй, есть ли когда и в высшем степени министра будешь, ту приветливость и развязность души, которую ты имеешь». И в другом случае Хемницер признавался, что Львов всегда умел заражать друзей бодростью: «Я, как бы пасмурен к тебе когда ни приходил, всегда уходил веселее»8. Муравьев в одном из писем к сестре сообщал, что Николай Александрович покорил его беспредельно.

Левицкий написал три портрета Львова (1773, 1786, 1789) и два, если не больше, портрета его невесты и впоследствии жены (1778, 1781). Их близкие, дружеские отношения продолжались до последних лет жизни Львова. Он обращался к художнику «на ты». Возможно, Львов стремился проникнуть в «кухню» художника, постичь тайны искусства. Здесь, в мастерской Левицкого, была его первая настоящая, профессиональная школа. Львов знал несомненно о том, что Левицкий в 1773 году, когда создавал портрет его, писал большой портрет философа-материалиста, вдохновителя французских просветителей Дени Дидро, проживавшего в период пребывания в Петербурге с 29 сентября 1773 года по 22 февраля 1774 года в доме Нарышкина. Мог ли восторженный юноша не поддаться соблазну посетить его? Ведь Львов читал произведения Дидро, как все передовые люди эпохи, изучал их, в чем придется еще не раз убедиться. Он должен был, конечно, знать основные положения Дидро в вопросах искусства. К тому же французский философ славился как общительный, словоохотливый собеседник, добрый, отзывчивый.

Интеллектуально Львов рос год от году, что легко проследить по датированным записям в упоминавшейся черновой тетради (1771–1780). Его интересуют теперь вопросы истории — он читает «Историю дома Стюартов» (1754), труд английского экономиста и историка Давида Юма. Любопытна ироническая пометка, которую делает Львов, выписывая цитаты из книги, — «в темпе больных ног», намекая на длинноты повествования Юма. Он изучает «Персидские письма» Монтескье. В них его не могла не пленить острая критика аристократических нравов. Он переводит 157-е письмо «О небо! Варвар обругал меня даже до истязания» и пытается сочинить «подражание». Черновик жанровой сатирической зарисовки уже на русскую тему встречаем в той же тетради, где Львов рассказывает о некоем дворянине, который заставлял свой домашний оркестр играть ему после обеда, а сам сладко похрапывал в это время. Юмор — колкий, остроумно-язвительный, порой добродушный, порой сокрушающий — будет сопутствовать ему всю жизнь. Он сказался и в стихах 1773 года:


«Прости, любезный друг, я еду воевать.

А ты живи спокойно.

Намерен я усы султану оборвать.

Такое действие руки моей достойно», -

Ему пошед сказал.

Оставший помышлял, что он уж проскакал

И Киев, и Хотин; к Стамбулу приближался.

Но он, нигде не быв, опять с ним повстречался.

Приятель витязя с восторгом вопрошал:

«С успехом ли мой друг любезной возвратился?»

А он ему в ответ:

«Нет.

Султан обрился».

По содержанию и форме эта эпиграмма явно соприкасается с жанром басни, которым Львов будет заниматься и который творчески сблизит его с Хемницером.

Иван Иванович Хемницер (1745–1784) был старше Львова. Двенадцать лет прослужил он в армии — начал солдатом Нотенбургского (Шлюссельбургского) полка и окончил поручиком Копорского пехотного полка. Оставив военную службу в 1769 году, он поступил на должность гиттенфервальтера в Горное ведомство, которое возглавлял действительный тайный советник сенатор Михаил Федорович Соймонов, недавний всесильный обер-прокурор сената.

Первым биографом Львов назван ближним родственником Соймонова, «который приютил его к себе как сына». Из писем К. Муравьева узнаем, что в 1776 году Львов проживал в доме младшего брата Соймонова, Юрия Федоровича.

Крупный деятель горного дела, создатель Горного училища в Петербурге, М. Ф. Соймонов, вероятно, был первым, кто заинтересовал юного Львова проблемой разработок каменного угля в России. Эта проблема в связи с ростом промышленности занимала тогда многих специалистов.

Близость Львова к Соймонову дала основание Я. К. Гроту высказать предположение, что Львов, по-видимому, и участвовал в доставлении новой службы своему другу Хемницеру. Однако можно думать, что их познакомила именно служба Хемницера под начальством М. Ф. Соймонова, так как уже в 1774 году Хемницер посвятил Львову свой стихотворный перевод сочинения Дора «Письмо Барнвеля к Труману из темницы».

Интересно, что ранняя басня Львова «Львиный указ» (1775) вошла анонимно в первое издание басен Хемницера, выпущенное в 1779 году. С течением времени оба они горячо и искренне привязались друг к другу. Добродушие Хемницера, его доверчивое отношение к друзьям располагали к нему. Был он огромного роста, неуклюжий. У дочери Львова, Веры Николаевны, долго сохранялось старинное бюро 1776 года, которое видел Я. К. Грот, — на нем была изображена забавная сценка: амур передает двум другим силуэт Хемницера, до того некрасивый, что один из амуров, «увидев образину», падает от испуга, а другой в панике убегает.

Крайне рассеянный, Хемницер давал много поводов для анекдотов. Он мог, например, засунуть в карман за обедом салфетку вместо платка, днем рассказать какую-нибудь новость тому лицу, от которого слышал ее утром. Приятели любили потешаться над ним, по Хемницер никогда не сердился — он был незлобив, быстро «отходил душой» и сам начинал над собой смеяться.

Двух молодых людей братья Соймоновы познакомили с семейством Бакуниных. Бакуниных было три брата: Петр Васильевич Большой, Петр Васильевич Меньшой и Михаил Васильевич. В черновиках трех стихотворений Львова 1774 и 1776 годов сделаны приписки — «на даче», «на даче Бакунина», «У Бакунина… на скору руку».

К обществу молодых людей скоро примкнул Капнист, уже вступивший зга стезю литератора: к этому времени опубликовал он оду па Кучук-Кайнарджийский мир России и Турции (1774). По отзыву его младшего современника Д. Н. Бантыша-Каменского, в обществе он был остроумен, любезен и весел, изъяснялся хорошо по-французски и по-немецки, но предпочитал говорить по-украински, на родном языке, располагавшем его к легкой шутливости и народному юмору. Был он худощав, среднего роста, с приятным лицом, «ум и живость характера яркими красками изображались в огненных глазах и насмешливой улыбке»9.

В доме Бакунина любили музицировать и петь.

В столичном обществе к 70-м годам возник обычай сочинять стихи в ритмическом и мелодическом тождестве с популярными в то время романсами; это принято было называть сочинением «на голос». «Голос» — в первоначальном значении слова значит «мелодия», «напев». Подтекстованные на чужую мелодию песни стали печататься в русских журналах в 1769 году с указанием «песни на голос» такой-то песни, такого-то романса. Образцом мелодии избирались иностранные романсы, русские песни, а иногда псалмы и канты. Писали их Нелединский-Мелецкий (наиболее популярная его песня «Выйду ль я на реченьку»), Николев («Полно, сизенький, кружиться»), Дмитриев («Стонет сизый голубочек» — самый популярный романс), Капнист («Уже соть мою нощи»), Карамзин («Кто мог любить так страстно») и другие.

У Львова есть стихи, которые как бы «просятся» для исполнения «на голос», например: «За что, жестокой, осуждает невинну мучиться, стеня…» или «Мне и воздух грудь стесняет, вид утех стесняет дух…» Вероятно, «на голос» какой-то музыки сочинялась Львовым «Кантата на три голоса» («Мир, Марс и Россия»).

В доме Бакунина собирались часто его близкие родственники. Жена младшего из братьев Бакуниных, Михаила Васильевича, имела сестру Авдотью Петровну, которая вышла замуж за обер-прокурора сената Алексея Афанасьевича Дьякова. Он жил с обширным семейством в собственном доме, на 3-й линии Васильевского острова.

У Бакуниных, видно, и познакомились Львов и Хемницер с семейством Дьякова. И оба влюбились в одну из пяти его дочерей, Машеньку.

В 1775 году Львов уезжал более чем на десять месяцев в свое тверское поместье Черенчицы.

Здесь расширились его наблюдения деревенской русской жизни, углубились размышления о самобытности русских людей, о национальном своеобразии их быта и творчества, что в дальнейшем так плодотворно скажется во всех областях деятельности Львова. Здесь, в деревне, зимними вечерами, на посиделках, па свадьбах, быть может, и сложилась первая, еще неясная мысль о собирании старинных напевов. «Свадебные и хороводные песни весьма древни, — будет он писать спустя десятилетие, — …к сему роду песен, особливо к свадебным, есть между простых людей некое священное почтение…из-за несколько тысяч верст пришедший прохожий по голосу оных узнает, в которой избе свадьба…Не знаю я, какое народное пение могло бы составить толь обильное и разнообразное собрание Мелодических содержаний, как Российское…Может, сие новым каким-либо лучом просветит музыкальный мир?»10.

Так думать, так писать мог только русский человек, который при всем обширном багаже западной культуры сохранил исконно русское сердце и безграничную любовь к родной земле.

Львов вернулся в столицу только в первой половине января 1776 года. Снова поселился в доме Ю. Ф. Соймонова, но вскоре переехал от него к П. В. Бакунину.

Приезжая в Москву, Львов несомненно навещал дом Никиты Артемовича Муравьева. Отец писал в Петербург своему сыну, Михаилу Никитичу Муравьеву, чтобы он «искал дружбы» этого человека. 14 апреля 1776 года Львов подарил младшему другу «итальянский подлинник» оперы «Армида» с текстом Марка Кольтеллини на музыку Антонио Сальери.

Интерес двух друзей к опере Сальери «Армида» красноречиво свидетельствует о расширении их эстетического горизонта: музыка властно вторгается в их жизнь.

Вскоре новое событие вошло в жизнь Львова. В начале 1777 года он отправился в заграничное путешествие.

ГЛАВА 2

1777

Михаилу Федоровичу Соймонову было предписано врачами лечение желудка в Голландии, на минеральных водах в городе Спа. Раз ехать за границу, так уж ехать не в один только Спа. А чтобы было вольготнее и удобнее, надо взять с собой веселых, покладистых спутников. И он пригласил Хемницера и Львова — дормез просторный, еда и ночлег стоят не так уж дорого, он за них сам будет платить.

Собирались долго, по-русски. 20 сентября 1776 года Муравьев сообщал в Москву сестре, что «на днях» Львов едет в Париж, Мадрид и Лондон; отпуск в сенате Соймонов и Хемницер получили с 26 октября, но выехали значительно позже. Лишь в январе добрались до Дрездена. Задуманный маршрут переменился: ограничились только Германией, Голландией и Францией!

Быстро проехали Кёльн, Лейпциг, Франкфурт-на-Майпе, голландский город Нимвееген. До нас дошел «Дневник путешествия по Западной Европе 1777 года» Хемницера, в котором он делал отметки, где и когда они были, с кем встретились, что осматривали, какие посещали театры11. Между строк, скупых, почти протокольных, просачивается неудержимая жажда все рассмотреть, все изведать, познать.

Прежде всего — города, их площади, улицы и дома, бульвары и парки. Три дня в Амстердаме. Ост-Индский дом, воздвигнутый в 1606 году Хендриком де Кейсером.

Могучее здание ратуши — создание Якоба ван Кампена. Скульптуры Артуса Квеллинуса старшего, его настенные барельефы, бронзовые фигуры на фронтонах, мощные, изящные и в то же время помпезные. Это одно из сильнейших впечатлений в начале поездки.

Лейден, Роттердам, Моне, французский Валансьен — все это мимо, мимо, скорей! Скорей — к Парижу!

Вот наконец и Париж — 19 февраля.

Поселились в отеле «Монпансье», но настолько дорогом, что через сутки перебрались в другой, недалеко от грозной Бастилии. Отсюда рукой подать до Пале-Рояля, до Сены и Тюильри, до Елисейских полей. В день прибытия, изнуренные дорогой, никуда не ходили. Но утром — на улицы! На бульвары!

Бульвар Капуцинов и посреди — площадь Оперы с грандиозным зданием «Национальной академии музыки»; отсюда вид на Вандомскуго площадь. Через день после официальных визитов — Сен-Жерменская ярмарка, а еще через день — Пале-Рояль, дворец, воздвигнутый кардиналом Ришелье.

Посещают Тюильри, «Отель Инвалидов». «Церковь лучшая, какую видеть можно», — записывает лаконично Хемницер. Высокий купол собора Инвалидов, возведенного в 1706 году Жюлем Ардуэном-Мансаром, виднеется издалека. Над мощным двухъярусным корпусом с высоким порталом — стройный барабан, на котором зиждется купол, увенчанный световым фонарем и шпилем.

И еще одно здание должно было оставить заметный след в их памяти: загородный королевский замок Марли, в одной миле от Версаля. Небольшой сравнительно дворец напоминал виллу Ротонду Палладио в Виченце.

Львов внимательно присматривался к французским регулярным садово-парковым планировкам. В первые же дни спутники катаются по Булонскому лесу. Там они посещают «ристалище» Лонгшамп. На Елисейских полях, находящихся рядом с парком Тюильри на берегу Сены, Хемницера пленило здание Колизея с круглым залом, сплошь увешанным зеркалами. Побывали в парке Сен-Клу, где видели «каскаду пущенную», посетили «сад подземельный», были в королевском Ботаническом саду. Наиболее изощренную систему фонтанов наблюдали в созданном Андре Ленотром грандиозном парке Версаля, стяжавшем мировую славу.

Какая фантазия!.. Бассейны красного мрамора, бассейны «Латона», «Нептун», Швейцарское озеро, бассейн «Аполлон» с выходящим из него грандиозным Крестовым каналом. Высота бьющей воды достигала двадцати трех метров. Полный запуск фонтанов разрешался только раз в месяц и собирал громадные толпы людей. Сначала били «Малые фонтаны», следом «Большие». Вечерами и ночью — праздники с пушечной пальбой и фейерверком.

Кроме волшебного зрелища хитроумных каскадов интересовали их секреты механизмов, то есть как, какими средствами достигаются такие чудеса движения воды. Они поехали в Люсьен, в поместье графини Дю Барри, чтобы осмотреть на Сене водяную машину, доставляющую воду для фонтанов Версаля. «Она построена… тому назад 105 лет;…выколи глаза от зависти, чтобы в других местах подобной машины не было. На реке находятся 4 колеса, которые, воду черпая из реки, выливают ее в первый на реке бассейн и нажимают ее вверх сквозь трубы в другие бассейны, коих всех от реки до Версалии три. В том бассейне, где мы были, 65 насосов, кои эту воду нажимают вверх к Версалии и прочим местам». Посетили они также великолепный сад Люксембургского дворца, построенного в 1620 году для Марии Медичи. Большое впечатление на них произвела картинная галерея Люксембургского дворца. Хемницер писал краткие отзывы от себя, то есть от своего собственного имени, но во многих высказываниях его ощущается несомненно влияние младшего друга. Знаменательно, что значительно позже в письме из Турции Хемницер после осмотра храма святой Софии в Константинополе признавался Львову: «Глаза мои видели бы больше, есть ли бы твои глаза тут случились»12.

В 1777 году после посещения галереи Хемницер записывает: «Картина, примечания достойная между множества славнейших мастеров картин, — распятие, писанное Рубенсом во весь рост: Богоматерь в сокрушенном отчаянии по правую сторону, а Мария Магдалина по другую. Лица их изображены совершенными в сем страдании и такими, какими видится лицо, совершенно расплаканное и коего черты совсем тогда изменены бывают…Отсюда пошли в комнаты, ведущие к галерее Рубенсовой, изображающей всю историю Генриха Четвертого». И в другом месте опять упоминает «галерею славного Рубенса».

И в то же время обожествляемый впоследствии Рафаэль, творчество которого приравнивалось Львовым к «волшебству», представлен в записях Хемницера лишь схематическим описанием картины Богородицы, «подводящей Христа к Ивану Крестителю» и кратким упоминанием о «Снятии с креста».

Так же мимоходом упомянуто полотно «Явление Христа к Марии Магдалине» знаменитого Агостино Карраччи (1558–1602) и картина «Усекновение главы Иоанна Предтечи» Симона Вуэ (1590–1649), придворного живописца Людовика XIII, последователя итальянской школы, автора цветных рисунков для гобеленов. И тут же отмечена серия из четырнадцати картин, изображающих приключения Энея кисти Антуана Куапеля (1661–1722), последователя новейшей «галантной» живописи во Франции.

В записках отмечены плафоны Пьера Миньяра (1612–1695) в пригородном замке Сен-Клу, а также знаменитые росписи Шарля Лебрена (1619–1690), изображающие легендарную историю подвигов Людовика XIV.

Русские путешественники обратили внимание и на полотно фламандского живописца Якоба Иорданса (1583–1678) «такой величины, где представлены лица в совершенный рост, изображая изгнание из храма торгующих в нем: образы лиц и действия совершенны». Им импонирует грандиозный конный монумент Людовика XIV в центре площади Вандома. Их воображение покорил саркофаг из каррарского мрамора над прахом кардинала Ришелье в его мавзолее при храме академии Сорбонны, созданный Франсуа Жирардоном (1628–1715). Хемницер подробно описывает фигуру властителя, умирающего в объятиях Закона, в то время как у его ног, на цоколе монумента, плачет Наука.

При посещении церкви Сэн-Рош Хемницер отмечает «Благовещение из мрамора» — скульптуру Этьена Фальконе, любимого друга Дидро.

Общение с художниками было в характере энергичного, инициативного Хемницера. Находясь во власти идей русского сентиментализма, он заводит знакомство с очень модным в те годы Жаном-Батистом Грезом (1725–1805). Пять картин, которые Грез показал им, были написаны на бытовые темы. Творчеством Греза восхищался Дидро, а он в те дни был законодателем вкуса. Дважды посещали петербуржцы французского художника-реставратора картин и плафонов Пико. Поражаясь тонкости его мастерства, Хемницер описывал технологию очистки картин от позднейших наслоений.

Всякая «техника» глубоко интересовала путешественников. Хемницер рассказывает о комнате во дворце герцога Шартра, где кровать особым механизмом убиралась в люк на полу, а зеркало отодвигалось в сторону и открывалось перспективное изображение сада, античных зданий, египетских пирамид, гробниц, пещер, руин и «олимпийских игр». Занимало их также в театре Версаля особое устройство, с помощью которого партер за короткое время превращался в маскарадный зал.

Всякие «новости» приковывали к себе внимание спутников, дразнили воображение. С детской непосредственностью они увлекались смотром войск в Булонском лесу, а позднее в Гааге — сменой караулов. Спутников забавлял обычай встречать появление короля грохотом литавров и труб; на специальных местах «за балясами» они присутствуют на ритуале «открытого» воскресного ужина короля в парадной столовой Версаля. Посетили они Версальский зверинец с редчайшими животными, где удивлялись полосатому ослу — зебре, — Хемницер подробно описывал его.

Все, все интересовало петербургских друзей. Улицы, дворцы, сады и парки, их планировка, водная система и механизмы фонтанов, картинные галереи, художники, музеи и зрелища и, конечно, театр, пьесы, актеры…

Театр они посещали с какой-то азартной, неиссякаемой исступленностью. За восемьдесят дней пребывания в Париже отмечен в дневнике двадцать один спектакль и три концерта.

Ходили они на представления опер, классических трагедий, комедий, комических опер и даже пародий. Посещали главным образом Большую оперу, театр «Комеди Франсэз» и Итальянский театр. Следует вспомнить, что не так давно в Париже отшумела яростная борьба вокруг оперы-буфф (комической оперы), нового, привезенного во Францию итальянцами музыкального жанра, принятого первоначально в штыки «антибуффонами», приверженцами мифологической возвышенно-условной старой школы. Но на защиту комической оперы с ее народной основой встали энциклопедисты во главе с Руссо, Дидро, Гольбахом, Гриммом. «Война буффонов» завершилась победой нового реалистического жанра, занявшего с тех пор прочные позиции во французском театре. Закономерен усиленный интерес русских путешественников к «опера-комик». В дневнике отмечены опера «Деревенский колдун» с текстом и музыкой Руссо, произведение, принесшее ему славу в 1752 году, а также произведения Гретри, Мартини, Монсиньи, Фолидора, Рамо и многих других известных композиторов того времени.

Необходимо выделить «Колонию» — комическую оперу в двух актах Никола Этьена Фрамери с музыкой Антонио Саккини (1775), а также любопытнейшую пародию на оперу Рамо «Кастор и Поллукс». «Пародия сия давана была в первый раз, — комментирует Хемницер. — Сцены, декорации и музыка прямо сходны с прямою оперою, так что увертюра и некоторые арии серьезной музыки смешаны с пародией». Не лежат ли здесь исходные корни будущей пародийно-буффонной пьесы Львова «Парисов суд — героическое игрище невзначай»? Они отдали дань и классической опере Рамо и Глюка.

В концертах русские путешественники слушали музыку «славного итальянского сочинителя» Перголези, а в Тюильри — исполнителей камерной музыки: на гобое — Безуци, на кларнете — Бейера и «славного скрипача», уроженца Сицилии, автора множества скрипичных сонат и концертов, известного в России гастролера Жерновика (1745–1804), скончавшегося в Петербурге. Львов был несомненно «застрельщиком», «гидом» в совместных странствиях по театрам и концертным залам Парижа.

Посещали петербургские друзья также интереснейший народный театр-балаган на бульваре Сен-Медар (в театре «Амбигю-комик»), возглавленный Никола Одино. В этом театре, родоначальнике революционных «театров бульвара», две труппы — труппа марионеток и труппа детей — насыщали свои пьесы музыкальными интермедиями, разыгрывали злые сатиры на актеров королевских театров.

Конечно, не только интересами музыкальными были ограничены странствия петербуржцев по театрам Парижа. Они с упоением смотрели одну за другой классические трагедии: «Синну» Корнеля, «Федру» Расина, четыре трагедии излюбленного Вольтера — «Заиру», «Аталию», «Танкреда» и «Китайского сироту» с участием прославленных артистов эпохи. Доигрывал последний сезон Анри-Луи Лекен — ученик и любимый актер Вольтера, подготовивший почву для художественной революции в королевском театре Франсуа-Жозефу Тальма. Склонный к реалистическим приемам, Лекен был знаменит как исполнитель ролей Чингисхана («Китайская сирота»), Оросмана («Заира»), Танкреда («Танкред»). Блистательно играл преемник Лекена, Жан Ларив, продолжавший борьбу учителя за реформу костюма. Его удалось увидеть в ролях Оросмана («Заира»), Ипполита («Федра») и Синны («Синна»). В трактовке этих актеров герои трагедий олицетворяли мужество борцов за идеалы гуманизма, свободы и справедливости против фанатизма и тирании; исполнение их покоряло повышенной эмоциональностью.

Петербуржцам посчастливилось видеть знаменитую комедию «Галантный Меркурий» Эдма Бурсо, соперника Мольера, в исполнении двух блистательных комиков-реалистов — Пьера Превиля и Жана Дюгазон, при этом Превиль играл в этой пьесе несколько ролей: дряхлого книгоиздателя, тупого помещика из провинции, чванного маркиза, пьяного канонира, взяточника-прокурора и франта — сочинителя шарад. Мимический артист Дюгазон, применяя сочные, почти буффонные приемы, срывал аплодисменты в каждой сцене. Комедия шла много лет с неизменным шумным успехом. Хемницер отметил «совершенство» ее исполнения.

Не обходилось в театре, конечно, без происшествий, анекдотов, курьезов. Вот что, например, произошло во время спектакля «Танкред». На сцену вышел Лекен, импозантный, торжественный, величавый, — такого впечатления он достигал только своей страстной, сосредоточенной и волевой игрой, так как был от природы низкого роста, с короткими кривыми ногами, с некрасивым лицом, огромным ртом и толстыми губами. Суровая мощь и энергия его облика так потрясли Хемницера, что он невольно встал с места, бледный, трепещущий, и низко поклонился Лекену. Весь театр загрохотал от смеха. «Высокий рост его, — замечает Львов, — мне никогда не был так приметен»13.

Курьезы с Хемницером происходили на каждом шагу: близорукость и рассеянность подводили его и в Париже — он поддался на обман некой авантюристки, выдававшей себя за графиню Фюстель, и влюбился в нее; несмотря на уговоры друзей, долго за ней волочился, пока она не выманила у него все деньги, перстни и даже пряжки, которые украшали его туфли. «Но ведь она читает «Избавленный Иерусалим»!» — говорил он недоумевая.

Злоключения его всегда были так смешны и нелепы, что вызывали у товарищей прежде всего смех, лишь потом — сочувствие и сострадание. Например, Хемницер мечтал о встрече с Руссо, ходил каждое утро к подъезду, ожидая, когда тот выйдет из дому. «Мне уже покоя не было, что я, живучи с ним в одной комнате, не видал Жанжака», — рассказывал Львов. Пришлось пуститься на хитрость: прогуливаясь вдвоем и встретив наконец Руссо, Львов уверил друга, что это вовсе не Руссо, а учитель молодого графа Строганова Жильбер Ромм, впоследствии известный жирондист, гильотинированный в годы террора. В мистификации Львов признался другу лишь только тогда, когда они покинули Париж.

Распростились со столицей Франции утром 11 мая. По дороге, лишь только миновали Валансьен, переломилась задняя ось кареты. Потратили полдня, пришлось вернуться обратно в Валансьен.

Затем побывали мимоездом в Шантильи, осматривали замок, парк, фонтаны. Им показалось, что памятники прошедшего века, увы, несовершенны. «Словом, все части имеют вид уродливой натуры». В этих вскользь оброненных словах заложено зерно художественных взглядов Львова: никогда и ни в чем он не признает за шедевр произведение, имеющее «вид уродливой натуры».

В Гарлеме они слушали орган. Хемницер досконально, подробно описывает устройство органа. Впечатление оказалось настолько сильным, что ездили еще два раза из Лейдена в Гарлем на «шойте» (голландская барка).

В кабинетах профессора Аллемана осматривали «огненную машину, служащую для поднимания воды, которая не имеет поршней, а основана на теории о давлении воздуха над водою и угнания его вверх, как скоро воздух теплотою разжижен будет в том сосуде, в котором она вверх подниматься должна». Интересовались физическими опытами, а также насосами, «из коих один поршень совсем без трения». Интересовались американским насекомым, морским зверьком, похожим на сурка «и совсем чернокожим». Чем только они не интересовались! И как перекликаются «технические интересы» с позднейшей деятельностью Львова-изобретателя. Одиннадцатого июня трое спутников прибыли в Спа, где Соймонов намеревался лечиться. В Спа Львов расстался с друзьями.

Знаменательно, что с этого дня Хемницер временно перестает вести дневник: ему скучно было продолжать его без Львова. Опять напрашивается естественный вывод, что Львов был инициатором и вдохновителем «Дневника».

Львов, видимо, побывал также в Италии. Точных дат о поездке его в эту страну мы не знаем, но по более позднему его дневнику 1781 года узнаем, что в Италии он уже был.

К осени Львов вернулся в Россию. Почти семь месяцев пробыл он за границей. И тотчас навестил село Черенчицы. Вот что позднее, в 90-х годах, в примечании к поэме «Добрыня, богатырская песня» он рассказывал о своем возвращении: «Я вернулся из Парижа, был во фраке и с белой пудрой; мужик не имел никакого представления об этом и принял мой наряд и мою вежливость за кривляние бульварной обезьяны»14.

В Петербург Львов приехал 5 августа и, как прежде, поселился в доме П. В. Бакунина. 7 августа Муравьев на улице встретил его и писал отцу, что «Николай Александрович очень доволен своим путешествием; он имел случай удовольствовать свое любопытство, особливо в художествах, которым он и учился»15. В Париже он научился работать быстро и беречь время. «Время, которое мне всех денег дороже», — восклицал он позднее в письме к графине Е. А. Головкиной. «Будучи непрестанно, можно сказать, в движении, — пишет его первый биограф, — не оставлял он, однако, и тех упражнений, которые обыкновенно требуют сидящей жизни: он читал много, даже и в дороге. Я видел многие книги, в пути им прочтенные и по местам замеченные». Память у Львова была исключительная. П. В. Бакунин дал ему для ознакомления поэму Делиля «Сады», и, когда он вернул ее через день или два, Бакунин изумился: неужели книга прочитана?.. Львов в ответ рассказал содержание и лучшие стихи прочел наизусть.

Отдавая дань восхищения человеку, «не учившемуся систематически, но одаренному Природою», биограф замечает, что «в Академиях он не воспитывался», но «трудился он в заботе дни и ночи; придумывал, изобретал, отвергал то, что его на один миг утешало…», а рассказывая о его заграничных путешествиях, говорит, что он «везде все видел, замечал, записывал, рисовал, и где только мог и имел время, везде собирал изящность, рассыпанную в наружных предметах».

Знакомство с высокими образцами мирового искусства имело огромное значение для духовного развития Львова. И все, чем он обогатился за границей, ему удалось применить на деле, на практике дома, в России. Как ни сильно было влияние Запада, с юных лет до последних дней жизни он останется верным, преданным сыном отчизны.

ГЛАВА 3

1778–1780

Итак, Львов опять в Петербурге, служит в Коллегии иностранных дел у П. В. Бакунина. «В непродолжительном времени Львов сделался у Петра Васильевича домашним человеком», — сообщает биограф.

Бакунин решил устроить домашний спектакль. Из писем Муравьева узнаем, что у Бакунина были поставлены.18 декабря комедия Реньяра «Игрок» и «опера-комик» Антонио Саккини «Колония» с текстом Фрамери. Главные партии пели сестры Дьяковы, Машенька и Катрин, а также брат их Николай — хороший певец, музыкант, композитор. Эту «опера-комик» Львов и Хемницер совсем недавно, 5 марта, слышали в Париже и они-то и привезли с собой пьесу и ноты. Популярного «Игрока» Реньяра они тоже смотрели во Франции. Львов исполнял в «Игроке» небольшую роль отца Валера, благородного Жеронта. В комической опере «Колония» роль поселянки Белинды исполняла Машенька Дьякова, исполняла так хорошо, что спектакль ставился несколько раз. Муравьев писал родным в Москву 25 декабря, что он «был на трех спектаклях у Бакунина, которые заслуживают быть видимы», сожалел, что отец не присутствовал на представлении «Колонии» и не слышал пения Марии Алексеевны Дьяковой. 31 декабря, перед встречей Нового года, еще раз ставилась «Колония», и Муравьев опять сообщал: «Еще лучше представляли, чем в первый раз. Всем этим я одолжен Николаю Александровичу»16.

Николай Александрович по живому складу характера был, надо думать, организатором спектаклей в доме Бакунина. В эти дни окрепло его чувство к Машеньке Дьяковой. Однако он продолжал таиться. Таился даже от Хемницера, своего друга, тоже любившего ее.

Капнист, конечно, был на этих представлениях и, видимо, как раз в эти дни у него возникло чувство симпатии к старшей сестре Машеньки, Александрин.

Под впечатлением успеха «Колонии», а главное, надо думать, артистического дарования Машеньки, Львов решил создать сам комическую оперу — для нее, разумеется. 22 января Муравьев пишет в Москву, что «на сих днях сидел целый вечер» у Львова и тот ему читал свою «опера-комик». Это была, без сомнения, «комедиа с песнями в двух действиях», названная «Сильф, или Мечта молодой женщины». Ее основная тема — стремление к счастливой супружеской жизни. Содержание «Сильфа» почерпнуто автором из комедии французского драматурга Жермена-Франсуа Пуллена де Сен-Фуа, напечатанной в собрании его сочинений (1774).

Значительно позднее музыка к этой комедии Львова была написана Н. П. Яхонтовым. Но была ли написана кем-либо музыка в 1778 году и исполнялся ли «Сильф» в доме Бакунина — неизвестно.

Известно другое.

Успех спектаклей «Игрока» и «Колонии» был столь несомненный, что молодежь решила продолжить свои постановки, и следующей пьесой была избрана… «Дидона» Я. Б. Княжнина.

Только такой сильный и влиятельный вельможа, как Бакунин, мог позволить себе этот дерзостный шаг: Княжнин в высших сферах был «на подозрении». Занятия литературой начал он недавно: первое крупное произведение, «Дидона», было поставлено в Москве в 1769 году, а подготовленная к постановке в 1772 году трагедия «Владимир и Ярополк» Екатериной II «за многие театральные неисправности» была «оставлена без внимания» и не увидела света рампы. На самом деле императрица была недовольна политической тенденцией автора: подрывом веры в непогрешимость монархической власти. В этом же году Княжнина судил военный суд из-за растраты им казенных денег и приговорил к «лишению живота» через повешение. Но за него вступился всесильный фельдмаршал К. Г. Разумовский, и вместо смертной казни Княжнин был разжалован в солдаты и определен в Санкт-Петербургский гарнизон, где и пребывал до 1777 года.

По всей вероятности, поставить «Дидону» предложил Бакунину друг Княжнина актер И. А. Дмитриевский, пообещав сыграть в спектакле главную роль. Дмитриевскому было в то время сорок пять лет, он уже дважды побывал за границей и теперь купался в лучах своей славы, играя лучшие роли в придворном театре.

Наглядно и образно, притом очень взволнованно, о бакунинском спектакле «Дидона» писал Муравьев. Он выделял прежде всего Княжнина, автора пьесы, «сего столь тихого и любви достойного человека, который заставляет ждать в себе трагика, может быть, превосходнейшего, нежели его тесть А. П. Сумароков. Дмитриевский играл Иарба [Ярба]. Какой это актер! Дьяков Николай Алексеевич, который играл его наперсника, говорил, что он трепетал, с ним играя. Как обманешься, если захочешь рассудить о Дмитриевском в шлеме от Дмитриевского в колпаке. Это не простой человек: какой голос, как он гибок в его гортани! После плесков актерам все обратились в угол, где стоял автор, и плескали ему. Какие чувствия должен он иметь! В восемь лет, как он сочинил «Дидону», видел он первое ее представление. Но и какое ж! Мария Алексеевна много жару и страсти полагает в своей игре…»17.

Играла Машенька Дидону. Ей, видимо, импонировал образ сильной, умной, горячо полюбившей женщины, отвергающей ради этого чувства союз с нелюбимым ей человеком, а вместе с тем и престол и свободу. В финале трагедии Карфаген охвачен пожаром, и Дидона кончает с собой, бросаясь в огонь.

Неизвестно, играл ли Львов в этом спектакле. Но можно предполагать, что он принимал участие в организации зрелища горящего древнего города.

Спектакль в первый раз исполнялся 7 февраля 1778 года. А в марте Львов переводит вторую оду Сафо, ту, которая в мировой поэзии считалась вершиной отображения любви, достигшей своего апогея, овладевшей всем существом человека, превратившейся в физическую муку:


«Перевод из Сафо. 23 марта 1778

Ода вторая

Щастлив, кто быв с тобой, тобою воздыхает,

Кто слушает слова прекрасных уст твоих,

Кого улыбкою твой нежный взор прельщает,

Тот щастливей богов стократ в очах моих.

Вот сей-то прелестью волшебною мутится

Мой дух, когда я зрю тебя перед собой.

Из жилы в жилу кровь кипящая стремится,

Теряются слова, язык немеет мой.

Не слышу ничего. И вкруг себя внимаю

Тревожный шепот вдруг, я слышу и мятусь,

Дрожу… бледнею… рвусь… немею… упадаю -

И кажется, с душой моею расстаюсь».

Знаменательно, что именно сейчас вернулся Львов к этим стихам, уже переведенным его другом Н. П. Осиповым и помещенным в ученическом рукописном журнале «Труды четырех общников» (ранее, в 1755 г., они были переведены Сумароковым — «Благополучен тот, кто всякий день с тобою»). Возможно, Львов взял для себя образцом, подобно двум предшественникам, французский перевод Буало, или ему был известен прозаический перевод с греческого: «Ода Сафина II», опубликованный Козицким в «Трудолюбивой пчеле» за 1759 год. Перевод Львова значительно выше предыдущих поэтическими достоинствами и силой страсти, вложенной в него.

В том же 1778 году Левицкий пишет с Машеньки Дьяковой портрет, украшающий ныне экспозицию Третьяковской галереи.

На первый взгляд Машенька на нем производит впечатление грациозной, кокетливой девицы. Но вглядимся внимательнее в ее портрет. Нежный мягкий овал, пухленький подбородок, темные пышные волосы с густым тяжелым локоном, ниспадающим на плечо и на грудь, — все дышит юностью. Но лучше всего на портрете глаза — лучистые и кристально глубокие. Взгляд ее ласков, мечтателен.

С. В. Капнист-Скалон со слов своего отца В. В. Капниста рассказывает, что Львов был страстно влюблен в Машеньку Дьякову и несколько раз просил ее руки, но был всегда отвергнут единственно потому, что не имел состояния18.

Грустное настроение Львова отразилось в его элегических стихах, написанных в октябре в тех же наивных буколических традициях времени:


«Мне и воздух грудь стесняет,

Вид утех стесняет дух.

И приятных песен слух

Тяготит, не утешает.

Мне несносен целый свет -

Машеньки со мною нет…

Воздух кажется свежее,

Все милее в тех местах,

Вид живее на цветах,

Пенье птичек веселее

И приятней шум ручья

Там, где Машенька моя.

…Если б век я был с тобою,

Ничего б я не просил, -

Я бы всем везде твердил:

Щастие мое со мною!

Всех вас, всех щастливей я:

Машенька со мной моя»19.

Здесь Львов выступает как представитель раннего сентиментализма, вытесняющего классицизм из русской поэзии, заменяющего высокопарную торжественность самыми обыденными разговорными словами, воспевающего простые чувства и тихое счастье на лоне природы.

Хемницер посвятил Машеньке первое издание своих басен. Он не хотел их публиковать, опасался, что слишком откровенные намеки на власть имущих, живых еще сановников (например, на Л. А. Нарышкина) могут навлечь на него немилость свыше и даже преследование. Львов, а вслед за ним и Капнист долго его уговаривали эти басни напечатать. Они появились в печати лишь в 1779 году, анонимно, под заглавием «Басни и сказки N. N.» с обширным посвящением: «Милостивой государыне Марии Алексеевне Дьяковой», причем имя ее было всюду заменено начальными буквами. Это было его приношение, «жертва на алтарь любви».

Восхищением, любовью и преклонением перед Машенькой исполнено все посвящение. Он восторгается ее добротой, беспристрастием, ее справедливостью и «правилом» слушать и любить только правду». Она для него — непререкаемый авторитет в вопросах искусства. Построено «посвящение» весьма остроумно: басни взбунтовались против намерения автора их опубликовать и требуют от него:

«Нет, ежели ты в свет намерен нас пустить,

Отдай Дьяковой нас в покров и защищенье,

Тогда хоть мы от злых услышим поношенье,

Что станем правду говорить,

Но в ней не гнев найдем, увидим снисхожденье».

Автор возмущен дерзостью этих притязаний:

«Как? Ей представить вас? что вы, с ума сошли?

Подите прочь, пошли, пошли!»

Но персонажи басен — Медведь, Старик, Свинья, Слон, Корова, Лошадь, Бедняк — не унимаются, пустились «в плач и вой». В конце концов автор принужден им уступить.


«И для того мой труд, пожалуйста, примите,

А мне назваться прикажите

Всегда покорным вам слугой».

На это посвящение Хемницера Машенька ответила пятистишием:

«По языку и мыслям я узнала,

Кто басни новые и сказки сочинял:

Их Истина располагала,

Природа рассказала,

Хемницер написал» -

и опубликовала в «Северном вестнике» (1779, ноябрь) — без подписи, заменив фамилию Хемницера многоточиями. Только в 1927 году Б. И. Коплан раскрыл по черновикам имя подлинного автора этой эпиграммы — Львовой и расшифровал еще одну литературную мистификацию: Хемницер поместил среди своих басен две басни Львова: «Львиный указ» и «Заяц». Эти две басни были названы в оглавлении, как «чужие басни», и пометка долго ставила в тупик видных историков литературы.

В ответ на «Епиграмму» Машеньки Хемницер позднее написал небольшое стихотворение: «М. А. Львовой». «Чувствительно вы похвалили того, сударыня, кто басни написал».

Примерно в эти годы состоялось знакомство Львова с Г. Р. Державиным (1743–1816).

По некоторым сведениям их познакомил Капнист, сблизившийся с Державиным еще во время совместной службы в Преображенском полку, по другим — первая встреча произошла в доме Дьякова, куда ввела Державина его молодая жена Катерина Яковлевна.

Державин был еще молод: в 1778 году ему исполнилось 35 лет. Он только-только покинул военную и начинал гражданскую службу: в чине коллежского советника занимал должность экзекутора 1-го департамента сената по наблюдению за хозяйственной частью. Его начальником был всесильный генерал-прокурор князь А. А. Вяземский, человек с энергичным, притом весьма вздорным характером. В апреле того же 1778 года состоялась свадьба Державина с Катериной Яковлевной Бастидон, и он с женой поселился в доме, полученном в приданое, на Сенной площади.

Известно, что через год, при перестройке здания Сената в 1779 году под наблюдением Державина был отделан зал общих собраний. Модельмейстер фарфорового завода скульптор Жан-Доминик (Яков Иванович) Рашетт украсил стены аллегорическими барельефами и медальонами, а Львову было поручено (не самим ли Державиным?) составить «план» для этих барельефов, то есть описать их содержание. Генерал-прокурор Вяземский, принимая работы, был недоволен, что Истина представлена обнаженной, и приказал прикрыть ее наготу. Державин сердился, а Львов шутил и смеялся: в сенате бесстыжая истина и голая правда всегда бывают прикрыты.

Державин чуть позже упоминал, что «все сии барельефы и медальоны изобретения г. Львова». А еще позднее, в «Записках» он резюмировал: «С тех пор стали отчасу более прикрывать правду в правительстве».

Комментируя этот эпизод, Я. К. Грот пишет о Львове: «Здесь в первый раз в биографии Державина появляется этот замечательный человек, который с этих пор до самой смерти своей приобретает такое значение в жизни и поэзии Гаврилы Романовича». Однако попытаемся проследить их отношения в более ранний период.

В те годы поэтическая деятельность Державина тоже только начиналась. После первых опытов в переводах и написании шуточных куплетов во время службы солдатом Преображенского полка он в 1775 году сочинил оду «На смерть Бибикова» и выпустил «Оды, переведенные и сочиненные при горе Читалагае», произведения «высокого штиля». В 1778 году он напечатал оду «Успокоенное неверие», о которой в «Объяснениях» к своим сочинениям говорил: «Сия ода пришла в известность, будучи исправлена Автором и друзьями его Н. А. Львовым, В. В. Капнистом, И. И. Дмитриевым и А. С. Хвостовым у последнего в доме».

Вокруг Львова образовался литературный кружок людей, ощущавших потребность общения в свете новых задач, возникших перед обществом в годы идейных исканий после поражения восстания Пугачева. Еще более укрепилось национальное самосознание, ощущение самобытности русской культуры.

В эти годы «высокая поэзия», то есть торжественные хвалебные оды, высокопарные трагедии, приподнятая эпика переживали заметный кризис. Мощно выдвигались ей в противовес лирический сентиментальный жанр и сатира, в том числе притча и басня, как стремление к живому разговорному языку. Все это было обусловлено сложным процессом общественной и политической жизни страны, выдвинувшей представителей демократического движения просветительства, прежде всего Н. И. Новикова с его сатирическими журналами и Д. И. Фонвизина с его комедиями. Ода тоже ждала обновления.

Львов, глубоко изучив наследие античных классиков, историков и поэтов, древние и европейские языки, уделял большое внимание и русскому народному поэтическому творчеству. Его товарищи, которые всегда чутко откликались на его инициативу всячески расширять свое образование и кругозор, тоже проявляли себя как новаторы. Хемницер стремился воскресить народное начало угасавшего жанра басни, объединяя и обновляя опыт Сумарокова и Хераскова. Капнист пытался освежить и облегчить тяжеловесные формы устаревшей оды. Говоря о громадном значении львовского кружка в развитии русской литературы, Г. А. Гуковский писал: «Вполне отдавая себе отчет в том, что двойственное развитие поэзии 70-х годов привело ее к кризису, этот блестящий кружок полагал, что следует искать выхода из положения в возрождении истинной «естественности» в литературе и, отчасти, в приближении ее к народно-поэтической стихии…»20. Это стремление к народной стихии из года в год углублялось в кружке.

Характерно, что именно конец семидесятых годов отмечен в литературе и музыке появлением первых образцов демократического жанра комической оперы. Антикрепостническая направленность, защита человеческого достоинства простых людей и осмеивание увлечения иностранной модой — главное содержание оперы «Несчастье от кареты» (1779); в опере «Мельник — колдун, обманщик и сват» (1779) правдиво показан народный быт, обряды. Жизнь народа раскрывалась через мелодии подлинно народных песен. Опера «Санкт-Петербургский гостиный двор», так же как комедии Капниста и Фонвизина, обличает лихоимство21.

Именно в эти годы Фонвизин читал в московских и петербургских салонах своего «Бригадира» и усиленно работал над вариантами «Недоросля», законченного в 1782 году, заостряя в них идеи антикрепостничества. В эти-то годы как раз и складывался Львовский кружок.

Состав кружка не был постоянным. Лишь основной костяк — Н. А. Львов, Г. Р. Державин, В. В. Капнист и И. И. Хемницер — оставался неизменным. Вначале к ним примыкали П. Л. Вельяминов, А. С. Хвостов, А. В. Храповицкий, О. П. Козодавлев, П. Ю. Львов. В 1780 году, вернувшись из Твери, в кружок вступил М. П. Муравьев. Хемницер уехал в 1782 году в Турцию; Капнист часто и надолго уезжал на Украину в свою любимую Обуховку; Державин дважды надолго покидал Петербург в периоды, когда в Петрозаводске и в Тамбове служил губернатором. Храповицкий, Хвостов, П. Ю. Львов отпали очень рано, позднее — М. Н. Муравьев; их место заняли И. И. Дмитриев, Ф. П. Львов, А. Н. Оленин, А. М. Бакунин. Эпизодически посещали собрания кружка поэт И. Ф. Богданович и переводчик И. С. Захаров. Имеется предположение, что к обществу примыкал некоторое время Д. И. Фонвизин и, возможно, Я. Б. Княжнин.

Говоря о кружке, первый биограф Львова пишет, что в этом содружестве Львов был главным авторитетом, утверждавшим произведения друзей своею печатью. Он вспоминает, что Хемницер не выдавал ни одной басни своей в свет без одобрения Николая Александровича. «Помню, когда прекрасная ода Фелице Державина… привезена была Автором к Львову в суд… помню, как сей гений располагал нарядами красавицы…».

В наследии Державина имеется много удачных, верных исправлений, сделанных рукою Львова.

Державин в «Записках», вспоминая в 1805 году этот период, называя себя в третьем лице, говорил, что он «в выражении и штиле старался подражать г. Ломоносову, но, не имея такого таланту, как он, в том не успел… А для того с 1779 года избрал он совсем особый путь, будучи предводим наставлениями г. Баттё и советами друзой своих: Н. А. Львова, В. В. Капниста и И. И. Хемницера».

Член Французской академии, философ, аббат Шарль Баттё (1713–1780) был широко известен сочинением «Les Beaux-arts, reduits а un meme principe» (1746), в котором он развивал мысль, что лозунг «подражание природе» следует понимать лишь в плане подражания тому, что в ней истинно прекрасно. С подобным восприятием аристотелевского учения мы уже встречались: вспомним критическое высказывание Хемницера о памятниках в Шантальи. Такое утверждение проистекало из принципов европейского классицизма и соприкасалось с лозунгом Буало, выдвинутым в его «художественном манифесте классицизма», в поэме «Поэтическое искусство» (1674): «Берегите взор от низменных предметов». Этот отрыв от действительности и привел европейский классицизм к условности и рационализму. Но не только произведения аббата Баттё читали члены кружка, — известно, что Капнист брал у Хемницера сочинения Вольтера, Руссо («Философия природы») и знаменитое сочинение просветителя-материалиста Гольбаха «Система натуры».

В общественной деятельности львовского кружка крайне знаменательны два года — 1779 и 1780. В сентябре 1779 года появляется в «Санкт-Петербургском вестнике» произведение, нарушающее все прежние, освященные традицией каноны: ода Державина «Па смерть князя Мещерского». Герой оды — «сын роскоши, прохлад и нег…» — таково было первое нарушение традиций. Второе: контрастное смешение образов «высоких» с «низкими», заимствованными из жизни, из обыденной речи. Впоследствии Н. В. Гоголь отмечал, что слог у Державина крупен, и это происходит от необыкновенного соединения самых высоких слов с самыми низкими и простыми, на что бы никто не отважился, кроме Державина.

Размышление о скоротечности человеческой жизни, о непреодолимости неизбежного конца, о тленности мира, о ложности счастья определяет философский характер этого произведения.

В 1780 году Капнист напечатал в «Санкт-Петербургском вестнике» (в июньском выпуске) «Сатиру I», резкую критику современных представителей русской словесности. Зашифровав имена писателей вымышленными прозвищами, он хлестко бичевал их за низкопоклонство и пресмыкательство, имея в виду одописца В. П. Петрова, стихотворца П. С. Потемкина, присяжного песнопевца В. Т. Рубана и многих других. Более того, Капнист едко высмеивал высшее общество за пороки и лицемерие, прикрытые маскарадными масками, затрагивал также взяточничество и продажность чиновников, подьячих и судей.

Несметное количество врагов нажил себе Капнист этим произведением. Ходили слухи, что ему и журналу грозят серьезные неприятности. Но друзья морально его поддержали. Хемницер переписал для себя всю его сатиру и через три месяца напечатал в сентябрьском номере «Санкт-Петербургского вестника» свою басню «Черви», где весьма откровенно сравнивал «писак» с червями в развороченном палкой гнезде. Державин считал «Сатиру I» лучшим произведением Капниста.

Сам же он работал в то время над отделкой своей знаменитой впоследствии оды «Властителям и судиям», первоначально названной автором «Ода. Переложение 81 псалма». Два ранних варианта отличаются от окончательной редакции 1787 года не только уровнем стилистической обработки, но и тем, что в них было четверостишие, изъятое впоследствии, обличавшее безумцев «средь трона», которые «сидят и царствуют дремля»:


«Не внемлют: грабежи, коварства,

Мучительства и бедных стон

Смущают, потрясают царства

И в гибель повергают трон».

Эти «опаснейшие» стихи с подобным «опаснейшим» завершением были все же опубликованы в ноябрьской книжке «Санкт-Петербургского вестника» в 1780 году. Однако, когда номер был уже полностью отпечатан, цензоры и полиция вдруг спохватились, задержали тираж и потребовали вырезать из номера страницы 315–316 с одой Державина.

Если сопоставить басни Хемницера, «Сатиру I» Капниста, «Оду. Переложение 81 псалма» Державина, относящиеся к 1779–1780 годам, то становится понятным, чем дышали и жили члены Львовского кружка.

Муза самого Львова в этот период молчала. Лишь в конце 1780 года начал он было писать сатирическое произведение, оставшееся незаконченным: «Со взором бешеным, неистовым языком…», направленное против испорченных нравов великосветских петиметров; написал лирическое стихотворение «Идиллия. Вечер 1780 года ноября 8-го». Оно навеяно любовью к Машеньке Дьяковой.

В личной жизни Львова большую роль сыграл в это время Капнист. Публикуя сатиру, Капнист рисковал навлечь на себя гнев не только писателей-современников, подьячих и правительственных кругов — сатира вряд ли могла прийтись по вкусу обер-прокурору сената Алексею Афанасьевичу Дьякову. А Капнист недавно был обручен с его дочерью, Александрой Алексеевной; как владетель крупных поместий на Украине и родового дома на «Аглицкой» набережной он казался подходящим женихом.

Иное дело — Львов. Ведь у него — всего лишь маленькое имение около Торжка. Ну разве допустимо выдать за него Марию Алексеевну, самую красивую из дочерей, производящую сенсацию в «пиесах» с музыкой и пеньем? Нет, богатые женихи и для нее найдутся.

Но любовь нетерпелива.

Софья Васильевна Капнист-Скалон рассказывала о своем отце В. В. Капнисте, как он накануне своей свадьбы решился помочь ДРУГУ, рискуя снова навлечь на себя гнев будущего тестя. Отправившись вместе с Машенькой и с Александрин на бал, он вдруг свернул с дороги и подъехал к маленькой церкви у Галерной гавани на Васильевском острове, где ждали их Львов и священник. Львов и Машенька обвенчались. После этого Львов поехал к себе, а Капнист с невестой и ее сестрой — на бал, где их ожидал Дьяков с семейством, удивляясь, что Капниста нет так долго.

Тайна свято соблюдалась всеми участниками этой необычной женитьбы: три года муж и жена прожили друг с другом врозь, в разных домах, и даже близкие друзья не знали ничего о браке.

В начале 1780-х годов неожиданно проявился архитектурный талант Львова. Среди материалов, относящихся к предыдущим годам биографии Львова, не встречается ни одного указания на его занятия архитектурой; до нас не дошло ни одного хотя бы скромного здания, возведенного им до этого времени. Но теперь он предстает вполне сложившимся мастером, с четкими взглядами и убеждениями. Быть может, какую-то архитектурную «школу» Львов прошел в Париже или в Петербурге. Его руководителем мог быть ныне совершенно забытый архитектор Алексей Алексеевич Иванов (1749–1802), отправленный в 1767 году совершенствоваться за границу, а с 1777 года преподававший в перспективном и архитектурном классах Академии. Известно, что с его сыном, художником Иваном Алексеевичем Ивановым, Львов был тесно связан впоследствии. Может быть, Львову помог стать архитектором тоже новоторжец Савва Иванович Чевакинский — выдающийся зодчий периода барокко.

Вопрос об архитектурном образовании Львова остается открытым. Однако очевидно, что собственная инициатива, окружающая среда и призвание сыграли в этом существенную роль.

Античная классика с ее тектонической ясностью форм стала в это время знаменем русской архитектуры, отрицающей пышность и изощренность архитектуры предшествующего периода — барокко. Привлекали внимание русских зодчих другие эпохи и стили, развивающие классические архитектурные формы, — итальянское Возрождение, классицизм Франции, Англии и т. д. Творческий арсенал русских архитекторов пополнился увражами и трактатами мастеров классической архитектуры.

Большое влияние на русский классицизм 1780-1790-х годов оказало творчество выдающегося итальянского зодчего XVI столетия Андреа Палладио (1508–1580), который в своих работах исходил из эстетических положений античной ордерной системы, из глубокого, творческого постижения искусства Древнего Рима и Греции. Произведения Палладио стали для Львова непревзойденными образцами. Как представитель классицизма в России, Львов является одним из страстных его пропагандистов.

Семидесятые, а в особенности 80-е годы в России отличаются тем, что в это время растет строительство. «Комиссия о каменном строении С.-Петербурга и Москвы», учрежденная в 1762 году, развила свою деятельность именно в этот период. Отстраивался Петербург, начинали повсеместно строиться усадьбы. Выдвижению Львова как архитектора содействовал А. А. Безбородко.

Флигель-адьютант императрицы Александр Андреевич Безбородко (1747–1799) не был в то время ни графом, ни канцлером, ни даже гофмейстером. Безбородко был умен, дипломатичен, хитер, обладал феноменальной памятью и работоспособностью. «Глаза имел серые, незначительные… рот часто разинутый, стан нескладный, ноги толстые… которые, казалось, он с некоторым трудом передвигал», — свидетельствует А. М. Грибовской22. Не был он так феноменально богат, как позднее, но все же в 1779 году успел получить «в подарок» за составление именных указов поместив в 1200 душ крепостных.

В 1780 году, в чине всего-навсего бригадира, Безбородко занимал при монархине скромную должность «у принятия челобитен»: ежедневно докладывал ей о прошениях гражданских лиц. Екатерина вскоре оценила дипломатическое дарование секретаря, он был произведен в чин генерал-майора и причислен к Коллегии иностранных дел с «полномочиями для всех негоциаций».

Одной из ранних архитектурных работ Львова была «Александрова дача» в Павловске.

Устройство дачи для своего малолетнего внука Александра Екатерина II поручила его воспитателю А. А. Самборскому, лицу, близкому Безбородко. Обширный сад дачи был задуман в виде своеобразной иллюстрации к нравоучительной сказке о царевиче Хлоре, написанной самой императрицей. На берегах пруда перегороженной речки Тызвы, умело используя особенности участка, Львов построил павильоны, мостики и другие сооружения, посвящая каждое из них отдельным эпизодам сказки и таким образом развивая ее содержание.

В 1782 году Екатерина II подарила П. А. Львову перстень в две тысячи рублей «за сделание им очень красивых кораблей и других небольших работ для великих князей». О кораблях, сделанных наподобие судов Петра I для «Александровой дачи», говорится в поэме Джунковского, а на гравюрах, иллюстрирующих эту поэму, изображены и сами корабли.

В 1779 году приехали работать в Россию, в Петербург, два архитектора, оказавшие значительное влияние на формирование Львова как зодчего, — итальянец Джакомо Кваренги (1744–1817) и шотландец Чарльз Камерон (1730–1813).

Львов и Кваренги скоро сблизились, что подтверждается письмом 1782 года Хемницера к Львову, где сделана приписка по-итальянски для приезжего зодчего: «Саrо mio signore Gvarenghi! Come si porta la vostra Signoria?..»23 — так можно обращаться к человеку, с которым состоишь в приятельских отношениях. И далее Хемницер расспрашивает о творческих планах Кваренги. Впоследствии Львов и Кваренги нередко будут работать бок о бок над проектами для одних и тех же заказчиков, а сейчас, в 1780 году, только лишь начались их первые встречи. Свяжет их и интерес к музыке. Кваренги был хорошим музыкантом, учеником и другом крупнейшего композитора итальянской оперы Никола Андреас Йоммели. Кваренги увлекался теорией музыкальных пропорций, занимаясь ею с французским зодчим Деризе.

Камерон и Львов в начале 80-х годов бок о бок работали в Павловске, где Камерон вел обширное дворцовое строительство, а Львов создавал архитектурный ансамбль «Александровой дачи».

24 мая 1780 года Екатерина II приехала в Могилев для встречи с императором Священной Римской империи Иосифом II: заключался политический договор между Австрией и Россией. Монархиню сопровождал Безбородко. Ему было поручено ведение «дневной записки».

В память встречи с Иосифом II царица заложила в Могилеве «храм Святого Иосифа».

На ее обратном пути в Петербург вместе с почетным гостем приехал в Линцы, как узнаем из письма Безбородко, «секретарь Коллегии иностранных дел» Львов и привез бумаги, «касающиеся до заключения известных конвенций»24.

После прибытия в Петербург 12 июня царица велела подготовить проект заложенного храма. «Многие планы лучших тогда архитекторов, в столице бывших, ей не нравились, — рассказывает первый биограф. — …Безбородко представил государыне о поручении сего Львову, как человеку, хотя и не учившемуся систематически, но одаренному Природою. Императрица согласилась. При первом о том известии Львов пришел в великое замешательство, и естественно: в Академиях он не воспитывался, должен был противустоять людям опытным, искусным, ремесло свое из строительного Искусства составляющим; должен был противустоять критике, зависти, злобе… Опыт тяжелый! И страх и самолюбие в нем боролись; но делать было нечего: отступить невозможно, надо было пройти огненный — так сказать — путь, к которому он призван».

Безбородко поднес труд Львова императрице, и проект был утвержден. Император Иосиф II подарил Львову золотую, алмазами осыпанную табакерку. Попутно отметим, что Безбородко получил за удачное проведение «известных конвенций» в подарок три тысячи душ крепостных.

Двадцать первого декабря Безбородко сообщил в письме к Н. И. Панину, что императрица одобрила «сочиненный Коллегией иностранных дел секретарем Львовым план» и приказала отправить в Могилев «самого сочинителя для соглашения плана с местом и преподаяния наставления, потребного для закладки».

Львов представил не только проект самого храма, но также проект реконструкции площади. Часть главной улицы Могилева была расширена таким образом, что образовалась площадь полуэллиптической формы. Сооруженный в ее глубине собор фланкировался двумя одноэтажными флигелями, поставленными на линии улицы.

Монументальный храм был выдержан «в правилах лучшей Греческой архитектуры», — сообщает первый биограф. «Церковь… освещена невидимо. Свет вообще разделил он на три части: вход в церковь в полусвете, самая церковь освещена вдвое, алтарь освещен вдвое противу церкви». Здесь Львов применил «двойной купол»; круглый проем в вершине нижнего купола открывался в верхнее подкупольное пространство. Двенадцать невидимых изнутри круглых окон верхнего купола должны были создавать впечатление, что свет как бы льется с открытого небосвода. «По причине климата, — пометил Львов на чертеже, — не можно было делать по примеру Пантеона в Риме открытый свод, придающий зданию отменное величество». Поэтому он создал систему проемов, отображающих «открытое небо, через которое, однако, ни дождь, ни снег идти не могут». Здесь мы встречаемся с основными творческими принципами Львова: взяв за образец классическое наследие, трактовать его по-своему, применяясь к русским условиям.

Львов ценил этот проект и в 1782 году гравировал лависом чертежи собора. Но надо сказать, что с храмом он претерпел много огорчений. Строительство велось очень долго. В 1782 году Безбородко сообщает могилевскому губернатору П. Б. Пассеку о том, что к нему направляется для присмотра за работами архитектор Побили. «Если он найдет какое-либо относительно здания сомнение», то ему предлагается «изъясниться письменно с г. советником посольства Львовым». Через три года Львову удалось привлечь к строительству преданного ему человека, сводного дела мастера, шотландца Адама Менеласа. Собор был завершен лишь через семнадцать лет, в 1797 году.

Художник В. Л. Боровиковский, друг автора проекта, расписал в 1793–1794 годах иконостас собора. Один из его рисунков для статуй апостолов хранится в Третьяковской галерее.

Невские ворота Петропавловской крепости в Петербурге (1780) созданы также на основе эстетических принципов архитектуры классицизма.

В Ленинграде, проходя по Кировскому мосту на Петроградскую сторону, если взглянуть на одетую гранитом стену Петропавловской крепости, то можно увидеть почти посредине ее портик Невских ворот с чуть выдающимся вверх над стеной массивным фронтоном. Этот фронтон поддерживают две пары тосканских колонн, связанных попарно могучими гранитными блоками. В солнечный день портик рельефно выделяется строгими формами на фоне монументальной крепостной стены. Пройдя под высоким порталом в крепость, следует оглянуться. Здесь пропорции и архитектурный облик ворот другой, соответствующий внутреннему пространству крепости.

Перед Невскими воротами на реку вынесена гранитная Комендантская пристань, связанная с ними трехпролетным гранитным мостом. В торжественные праздники русского флота на эту пристань вывозился из Петропавловской крепости ботик Петра I — «дедушка русского флота», — который с 1722 года сохранялся рядом с собором, сначала на пьедестале, потом в каменном павильоне. Ботик устанавливали на огромное судно, затем при пушечных салютах, под фанфары труб и барабанную дробь судно буксировалось меж рядов победоносных русских кораблей вверх по Неве, к Александро-Невской лавре, там служился молебен.

Так было сначала. Но затем Невские ворота стали служить целям иным: по ночам через них выводились из казематов крепости заключенные, сгонялись на баржи, которые буксировали в Шлиссельбург, в Свеаборг, в Кексгольм, в Дюнамюнде… А «дедушку русского флота» перевезли из Петропавловской крепости в город для обозрения публики.

Традиция торжественного вывоза ботика была забыта, а также было забыто, что Невские ворота возведены Николаем Александровичем Львовым. И только лишь в 1939 году историк архитектуры профессор М. А. Ильин нашел чертежи Львова, в которых было указано, что проект ворот был создан им в 1780 году25.

В Москве, если проходить по проспекту Калинина (бывш. Воздвиженка) от Манежа к Арбату по правой стороне, то на пересечении его с улицей Грановского (бывш. Шереметевской) можно увидеть трехэтажный дом с закругленным углом. В 1780-х годах участок, на котором шло строительство этого дома, принадлежал К. Г. Разумовскому. В одном из документов 1800-х годов говорится, что Львов «прежде строил» для Разумовского. На рубеже двух столетий дом перешел во владение Н. П. Шереметева. Дом сохранился до наших дней без существенных изменений. Он очень прост. Два идентичных фасада, один из которых выходит на Воздвиженку и другой — в Шереметевский переулок, отличает строгость формы, изящество линий. Купол на закругленном углу, поддержанный полуротондой второго этажа, ее четыре колонны дорического ордера, архитектурные детали фасадов характерны для творчества Львова.

Тайна женитьбы Львова соблюдалась строжайше. Даже Хемницер не знал о ней: он сделал Марии Алексеевне предложение. Разумеется, ему отказали. А тут в 1781 году вышел указ, в силу которого Берг-коллегии упразднялись, Горное училище поступало в ведение Казенной палаты; Соймонов ушел под предлогом болезни в отставку, следом — Хемницер. Он стал искать новой службы.

Львов оставался в семействе Дьяковых по-прежнему непризнанным, несмотря на бриллиантовый перстень монархини и золотую с алмазами табакерку Иосифа II.

Тяжело было жить с любимой женой в разных домах, скрывать от всех любовь и опасаться ежеминутно, что их брак будет раскрыт. Позже, в октябре 1783 года, Львов признавался в письме к А. Р. Воронцову: «Четвертый год как я женат… легко вообразить извольте, сколько положение сие, соединенное с цыганскою почти жизнию, влекло мне заботы, сколько труда… не достало бы конечно ни средств, ни терпения моего, есть ли бы не был я подкрепляем такою женщиной, которая верует в Резон, как во единого бога»26.

Мария Алексеевна поистине была воспитана литературой просветителей. Притом чувствовала себя Львовой и этим гордилась. Как полновластная хозяйка она вписывает собственной рукой в интимную черновую тетрадь своего мужа сочиненные ею французские стихи «На мой портрет», заменяя фамилию «Львова» прописной буквой с многоточиями: «Под этой надежною кистью проступают черты Л…».

К какому же портрету относятся эти стихи? К рассмотренному выше портрету 1778 года? Нет, в 1781 году Левицкий написал еще один портрет Марии Алексеевны Дьяковой, хранящийся ныне в Третьяковской галерее. Но атрибуция портрета как портрета «Марии Алексеевны Львовой» ошибочна: для всех, и для Левицкого, она была пока еще «Дьякова».

Если взглянуть на оба полотна — 1778 и 1781 годов, — то в первое мгновение покажется, что тут изображены две разные женщины, до такой степени изменилась прежняя Машенька. А ведь прошло всего только три года! Былая чуть кокетливая нерешительность сменилась спокойной, горделивой уверенностью. Девическая припухлость лица, пышные щечки, мягкий округлый подбородок исчезли. Даже улыбка, прежде чуть робкая, еле приметная, стала уверенной, спокойной. Ум, сила характера ощущаются и в лице и в манере откидывать голову, властно, чуть величаво. Даже глаза ее стали другими. Такие же огромные, необъятные, они утратили былую доверчивость, нежную, лучистую влажность. Перед нами женщина, призванная повелевать и приказывать, притом мягко, выдержанно и тактично.

Лишь густые темные волосы, прическа остались такими же. Тот же тяжелый пышный локон ниспадает на плечо… Ей уже двадцать шесть. По понятиям века ей пора, давно пора замуж. Родители даже тревожатся. По она отвергает всех претендентов.

ГЛАВА 4

1781

В 1781 году Львов отправляется в путешествие по Италии. О пребывании Львова в Италии узнаем из его дневника. Этот «Итальянский дневник, или Путевые замечания» принадлежал в начале XX века известному коллекционеру Н. К. Синягипу. Некоторые выдержки из него искусствовед В. А. Верещагин опубликовал в «Старых годах»27.

«Дневник» — это небольшая изящная записная книжка в переплете свиной кожи, закрывающаяся клапаном. Она должна была легко умещаться в кармане кафтана. Восемьдесят листов почти все испещрены поспешными записями, беглыми зарисовками, подсчетами. Почерк торопливый, крайне неразборчивый. Судя по записям, Львов выполнял чье-то поручение осмотреть картинные галереи в Италии, быть может, закупить что-либо. По всей вероятности, распорядилась направить его в Италию императрица, озабоченная расширением коллекции Эрмитажа. В «Дневнике» нет записей об архитектурных шедеврах, то есть о том, что Львова должно было бы в данный период интересовать больше всего. О встречах с людьми — лишь один краткий рассказ; бытовых зарисовок — тоже всего только одна; нет рассказов о путевых приключениях. Все показывает целенаправленность путешествия: подготовить материал для делового отчета. Ио как художник он этот материал воспринимает и передает живо, образно, обнаруживая, как всегда, острый, наблюдательный глаз.

Что это его вторичная поездка в Италию, узнаем уже на первом листе: «В Ливурну в другой раз приехал, 1781-го года, июля 7-го», далее такая же запись, касающаяся Ватикана и Флоренции. «Во время службы его по дипломатической части, — пишет первый биограф, — неоднократно послан он был в чужие края. Он был в Германии, во Франции, в Италии, в Испании».

К поездке в Италию Львов готовился тщательно. Он прочел изданную в 1764 году и завоевавшую широкую известность «Историю искусств древности» И. И. Винкельмана. Об этом говорит черновая тетрадь: «Особенно примечательны статуи Иларии и Фебы в Фивах, а также лошади Кастора и Поллукса из эбенового дерева и слоновой кости, работы Дипина и Скиллида, учеников Дедала»28.

Как видно из дневника, Рафаэль, Гвидо Ротпт, Тициан, Лпдроа дель Сарто — любимые художники Львова. Рафаэля он называет «божественным». Его творчество он знает теперь весьма основательно и даже отваживается быть судьей его картин и общей «манеры». Так, во время осмотра галереи. Уффици Львов записывает свое категорическое суждение: рисунок «Афинской школы», который приписывается «Рафаилу», не похож на его почерк, на «смелые, выработанные рисунки» Рафаэля, которые он видел в Риме, преимущественно в собрании князя Альдобрандини.

Львов делит творчество Рафаэля на три периода. В первом он находил общность стиля с современными Рафаэлю художниками, хотя отличал разницу «в расположении фигур». Краски стушеваны, одежда яркая, но простая, даже бедная, лица гладкие, почти без полутеней, волосы «выбранные». В «тоне красок лицевых» он видел сходство с манерой русских живописцев — «наше письмо, на лице писаное».

Для второго периода он считает характерным большее количество полутеней, лучшее знание анатомии, меньшую «стушевку» и зеленоватые полутени, которые «теряются с румянцем». Эту манеру он определяет тоже как «прилизанную», присущую старинной флорентийской школе, — только Андреа дель Сарто умел ее применить и сделать «более острой».

Третий, последний период в творчестве Рафаэля Львов характеризует по картине «Иоанн Креститель в степи». В ней он отмечает «неведомые до того краски, круговые черты, живой и смелый рисунок, ученость анатомии, а более всего, неподражаемые физиономии».

Львов все же ставит в упрек Рафаэлю погрешности в анатомии: у юного Иоанна Крестителя мускулы не могли быть так «решительно и сильно обозначены».

Пытается он разобраться также в периодах творчества Гвидо Рени. Например, в Ливорно, в доме английского консула, среди других картин выделяет: ту, на которой изображена «Венера, целующая купидона, и один молодой сатир, поднявший завесу и прельщающийся по-иезуитски телом богини… Но видно, что он писал сию картину в начале… потому, что она очень еще жестка, а особенно лицо Венеры». «Прекрасный колорит» — основной, по его мнению, признак последнего периода творчества Гвидо Рени.

«Наконец картина божественная и лутчее неоспоримо произведение кисти Твидовой, по признанию всех знатоков и живописцев — отрицание святого Петра, коему святой Павел, пришедший с книгою, делает упреки. В лице святого Петра изображено состояние его чистой совести, а в движении рук и головы такое отрицание, какое делает человек, чувствующий преступление свое и гнусность оного. Впрочем такая истина, такой волшебный свет и тень, что фигуры выходят из картины. Кажется, святой Петр говорит с гневом и с жаром святому Павлу, кротко ему пеняющему, да не правда, не правда, поди прочь, это не правда».

Мы уже убедились, как высоко расценивал Львов творчество Андреа дель Сарто, умевшего заострять «характер прилизанный старинной школы флорентийской». И все же, называя его «приятным и неподражаемым», а творчество его «волшебством», описывая картину Андреа дель Сарто «Святая фамилия», Львов упрекает художника за изображение Мадонны: «И если это не портрет какой-нибудь хозяйки, заказавшей картину, то стыдно Андреа дель Сарто». И по поводу «Мадонны» Андреа дель Сарто в собрании сенатора Капрара он замечает: «Хороший рисунок и колера; но я не знаю, можно ли или должно ли божеству приписывать упражнения и человечество унижающие. Он изобразил Богоматерь, держащую под Христом пеленку, как бы подтирая нечистоту Христа Спасителя».

В представлении Львова уже сложилось незыблемое понятие о красоте. Вслед за Винкельманом он считал, что созерцание идеальных форм искусства гармонирует с внутренним миром человека, смягчает характер его. Восторженный поклонник природы, он возмущался всяким проявлением безобразного в искусстве. При всем уважении к Пьетро Перуджино, он так отзывается об изображении Медузы: «Постоянный любитель одной физиономии, которую давал он Христу и богоматери, и девкам, вдруг изменил своей привычке, изобразил издыхающую медузину голову, лрегнусною, гадкою. Мыши по ней ползают, мыши над нею летают».

Но еще более возмущает его во флорентинской галерее полотно Питера Брейгеля Младшего (1564–1637): «…мрачные своды…коллекция разнообразных чертей, коих бы не хотел я и во сне видеть…между прочим, рак преужасный, пожирающий человека — отвратительно… самая сумасбродная горячка, ничего адского, подобного гнусности сей, выдумать не может. Святой лежит ниц на земли, обороняясь на оборот Крестом против чудовища превеликого, стоящего над ним раскорячась, в виде скелета лягушечьего иссохшего…на костях от места до места видно сизое, инде кровавое тело, слизкое… На предлинной тонкой шее большая кость лошадиной головы, гадкою кожей чуть обтянутая, разевая крокодиловый рот, имея клыки и взор — ужасной».

Даже Дидро, признавая Рубенса выдающимся живописцем, осуждал фламандскую школу и «грубые формы его страны».

В картинах Рубенса, хранящихся в венской галерее Бельведера, Львов, хотя и видел жизнерадостное восприятие фламандского быта, упоение плотью, по отмечал их непристойность: «Рубенс здесь бесчисленной, важной, блестящий поразительно до первого размышления. Картин его множество; но я, смотря их так, как их, кажется, смотреть должно, помню только следующие:

1. Святой, изгоняющий бесов из прокаженных. Женщина одна, вся диявольскою силой кажется наполнена, весь ад в ней.

2. Святой Франциск, проповедующий в Индии, перед прекрасной архитектуры европейской портиком, где стояли идолы в нишах, упадающие теперь от силы словеси божия. Блеск колеров то же почти производит на зрителя, не позабудьте, что на минуту, и то па минуту забвения.

3. Три грации, предородные, титьки круглые, фунтов по шесть. Стоят спокойно. Но тела их кажутся падучею болезнью переломаны. Мужчина, пришедший к сему зрелищу, дивится более, кажется, их уродливым пропорциям, нежели красотам кисти.

4. Сад любви. Малая картина, куда Купидон препровождает Рубенса и жену его — запапрасно.

5. Встреча…

6. Остров Цитеры — торговая фламандская баня, исполненная непристойностями. Там иной сатир сажает себе нимфу… не на стул; /фугой ухватив ее за то место, где никакой хватки нет. Спасибо, что без движения. И на другой рисунок сей картины смотреть нельзя.

7. Не помню, какой-то папа какому-то императору делает, не знаю, запрещение, не знаю, разрешение, входит, не знаю, не входит, в церковь. Картина большая и одна из лутче рисованных в сей коллекции; потому что мало фигур голых.

8. Естьли кто хочет полюбоваться на жену Рубенсову, то, несмотря на то, что она вся голая, гляди только голову. Кажется, что ревнивая кисть ее супруга для того собрала все пороки тела женского (особливо ниже пояса), чтобы и в картине никто им не воспользовался».

О картине Рубенса в галерее Уффици Львов записал: «Картина дородного и фиглеватого Рубенса, где, однако, изломаны тела его; по теперь я не дивлюсь, что молодой Геркулес предпочел стезю добродетели, нашед в ней добрую старушку проводником. Стезя, ведущая к утехам, нимало была не приятна. Он видел пьяную, голую, толстую купчиху в виде Венеры, бесстыдно обнажающую отвислые свои прелести, толстые ляжки и красную кожу». Львову больше правятся героини полотен Тициана: «Даная Тицианова, лежащая или лутче полусидящая на постеле, розами усыпанной, имея левую руку между ног и держащая простыню для употребления после утехи. На втором плане женщина, держащая сосуд, в который собирает она золотой дождь. Лицо сей Данаи лутче всех и прекраснее и експрессивнее всех и Венер и Данай тициановых, коих видел я доселе».

Сравнивая две картины Тициана, Львов пишет: «…первой тело не столько красивое, пропорции тела не так искусные и неживые: но видно тело крепкое, здоровое и такое, на коем не без причины можно сковать щастие… Вторая Венера красавица. Части тела ее лехкие и нежные; руки маленькие; груди островатые и ноги под икрами очень тонкие. Словом, все красоты, обещающие хорошую утеху, которую одна беременность или другой какой болезни припадок совершенно в ничто обратить может».

Львов называет искусство Тициана «волшебством». «Я ничего не видел совершеннее тела сей Венеры и ничего подобного кисти сего мастера. Все круглости ощутительные изображены одними полутенями; пи какая грубая и сильная тень, прибежище обыкновенное посредственных живописцев, не портит натурального тела красавицы; написал он тело сие на белой простыне, которая, однако, не портит своею белизною».

В дневнике дана оценка работам не менее чем восьмидесяти художников и скульпторов, часто малоизвестных. Так, например, дважды упоминается Готфрид Шалькен (1643–1706).

Но вместе с тем имена величайших художников — Леонардо да Винчи, Микеланджело, Рембрандта, Гольбейна — упоминаются лишь вскользь. И опять возникает предположение о четких заданиях, которые были даны Львову при выезде из России: что осмотреть, о чем сделать доклад, к чему, быть может, даже прицениться. Знаменательна запись о том, что английский консул Удин рассказывал Львову, будто картина Тициана «Торжество богоматери» была им куплена в Венеции очень дешево для русского двора, но, не дождавшись из Петербурга ответа, он продал ее папе Ганганелли (Клименту XIV, 1769–1774) за шесть тысяч скуди. При этом консул говорил, что «мы могли ее иметь за половину оного, когда англичане давали четыре тысячй червонцев». Но еще любопытнее то, что, перевернув страницу, мы читаем: «Он же шарлатанит» — фраза написана Львовым несомненно в присутствии консула для какого-то своего русского спутника, чтобы спутник помог направить ход торга.

Редкостные камни «Глаз света» и «Гелиотроп, или Камень солнца» Львов рассматривал во Флоренции в физическом кабинете аббата Фонтана.

Все это снова и снова подтверждает мысль об определенных заданиях Екатерины. Не потому ли он так подробно описывает «Гардеробу» в Палаццо Веккьо во Флоренции.

Особый его интерес вызвали оригиналы булл 1439 года, охраняемые специальной стражей, и пергаментные греческие евангелия XIV века, расписанные золотом и гуашью.

В дневнике немало замечаний о лицемерии и притворной набожности католического духовенства. Львов возмущается «зверскою набожностью», из-за которой было «изрезано в несколько кусков полотно Тициана «Дапая», негодует против коннетабля принца Колонна, «разбивающего в исходе 18 века прекрасные тела греческих Венер для избежания от соблазну… в 55 лет века своего превзойдет он всех остроготов и вандалов, искоренивших лучшую часть художеств в Италии».

В Пизе Львов не может отказаться от соблазна записать архитектурные впечатления: «Соборная церковь. Храм крещения, висящая колокольня и кладбище достойны примечания. Церковь сколько своею величиною, столько мрамором внутре и снаружи и несколькими колоннами из красного порфира; три двери бронзовые работы Джиовапни Болонья, превосходят все те, кои я до сего времени видел». Он упоминает алтарь, состоящий из ляпис-лазури, из брокатели, из зеленого мрамора, но считает, что богатство здесь превалирует над искусством.

Пизанская «падающая» башня настолько поразила его, что он тщательно ее зарисовал.

«Ужасное дело видеть сию громаду, почти па воздухе висящую. А войтить наверх оной по очень покойной, однако, лестнице из нашей шайки никто, кроме меня, не выбрался; но и я не мог бы более минуты глядеть вниз с ее навесу», — ему все время казалось, что он «падает» или «как с качели спускается».

И еще одну краткую запись об архитектуре он заносит в дневник на итальянском языке. Из всех театральных зданий Италии он предпочитал большой неаполитанский Сан Карло, который пришлось ему видеть «по счастливой случайности иллюминированным, — попстине вещь поразительная».

В этом театре он восхищается танцами Вик и Росси, пением Консолини и Каррары: «Легкая, изящная Басси, достойная соперница Росси, с лицом Венеры, телом Эвтерпы, осанкой Нимфы и, что еще важнее, чистотой богини Охоты. О, если бы найти Добродетель в Неаполе! В театре, где так хрупок трон этого божества».

Встречался ли Львов с актерами итальянских театров? С кем свел он знакомство в Италии? Он не мог не встретиться с молодым Александром Бакуниным, обучавшимся как раз в эти годы в Падуапском или Туринском университете. Pie здесь ли произошло их знакомство, в дальнейшем, в России, перешедшее в дружбу?

Но Львов записывает об одной только встрече, знаменательной для него, — с восьмидесятитрехлетним Пьетро Бонавентуре Метастазио, достославным сочинителем многочисленных музыкальных трагедий: «3-е августа 1781 года, в Вене. Сегодня был я у Метастазия. Прием сего доброго и милого человека останется мне и без записки памятным. И записал для гордости, что видел первого нашего века драматического Стихотворца для того, чтобы Ив. Ив. [Хемницер] не хвастал, что он Руссо видел. Метастазио говорил со мною целый час, обнял и поцеловал меня, прощаясь».

Накануне отъезда из Флоренции Львов слушал прославленного скрипача Пьетро Нардини (1722–1793), автора скрипичных концертов, сонат, квартетов.

Загрузка...