Естественно, Львов был в курсе событий, знал, не мог не знать о благородном поступке Державина. Но, как всегда, промолчал.

И все-таки на события революции, на арест и ссылку Радищева, при всей своей выдержке, он откликнулся. Откликнулся своеобразно, тонко — «эзоповым языком».

Екатерина стремилась укрепить среди своих «верных подданных» идею о незыблемости самодержавия в России и поэтому задумала поставить пьесу, утверждавшую древние устои великокняжеского правления Русью, освященные веками. Она сочинила текст для спектакля, называвшегося «Начальное управление Олега. Российское историческое представление, подражание Шекспиру без сохранения феотральных обыкновенных правил».

Императрица, сочиняя пьесу, использовала тексты самых различных авторов, а также русские обрядовые песни. Недоставало композитора, и она обратилась за помощью к Джузеппе Сарти, все еще пребывавшего на юге у Потемкина.

Сарти был мастером создавать помпезные симфонии и оратории.

Сарти и Львов были близки. Их дружеские связи раскрывает письмо Львова графине Е. А. Головкиной по поводу крепостного мальчика по имени Александр, которого Головкина «передала» Львову по купчей и требовала обратно, в то время как Львов в продолжение нескольких лет его воспитывал «под собственным смотрением», отдал на учение к Сарти и собирался, «когда с летами его учение довершится…то дать ему свободу». Он воспитал из мальчика музыканта. «Что же касается до издержки, которую ныне предлагаете заплатить мне за учение его, — пишет Львов Головкиной, — то я смею донесть вашему сиятельству… что за труд воспитания мне заплатить непристойно; за учеников посторонних Сартий брал в год по полторы и по две тысячи… я ему денег не давал, но дарил его картинами, он учил его заплатою дружбы, а я на учение сие терял к нему услуги, случай и время, которое для меня всех денег дороже. Вот, милостивая графиня»68.

Львов перевел для Сарти его предисловие к партитуре «Начальное управление…», вышедшей роскошным изданием в 1791 году с пятью великолепными рисунками, гравированными Е. Кошкиным.

Монархиня привлекала еще двух композиторов: Пашкевича, написавшего свадебные хоры для третьего акта, и скрипача придворного оркестра Карла Каноббио, сочинившего увертюру, антракты и марши. Львов несомненно принимал участие в постановке, снабжал материалами народных песен Пашкевича и Каноббио.

Для ко?ттомов были выданы в перешивку платья из гардероба бывших императриц. В массовых сценах участвовали кроме певчих солдаты из гвардейских полков Преображенского, Конного и Нолевого. Живые лошади выступали на подмостках. Роль Олега исполнял Дмитриевский. Екатерина II сама принимала участие во всех мелочах. На постановку было отпущено 9 тыс. рублей и затем отце добавлено 860 рублей 15 копеек.

И вот в первых тактах вступления зазвучала песня из сборника Львова, который «подсказал» ее композитору, потому чтоитальянец Каноббио «знать не знал и ведать не ведал» этой песни в подлиннике. Не только мелодия, не только тональность, но даже гармонизация в увертюре полностью совпадает с вариантом из сборника Львова: «Что пониже было города Саратова». Это «разбойничья» песня волжских ушкуйников, которую совсем еще недавно распевали мятежные крестьяне во время войны, возглавленной Пугачевым.


«На стружках сидят гребцы, удалые молодцы,

Удалые молодцы, все Донские казаки…».

В сборнике Львова был приведен текст, не очень лестный для петербургских вельмож:


«А бранят они, клянут князя Меншикова,

…Заедает вор собака наше жалованье,

Кормовое, годовое, наше денежное,

Да еще же не пущает нас по Волге погулять,

Вниз по Волге погулять, сдунинаю воспевать».

В других вариантах этой же песни, широко распространенной в народе, рассказывается, как ватага удальцов расправлялась с астраханским губернатором, как он сулил речной вольнице горы сокровищ, но разбойнички все же в речку-матушку его голову зашвырнули и кричали ей со смехом вослед:


«Ты ведь бил нас, ты губил нас, в ссылку ссыливал,

На воротах жен, детей наших расстреливал…»

Здесь слышатся явные и притом зловещие отголоски недавней пугачевщины. Бытовали также другие варианты, где полным именем упоминался народный герой Степан Разин, который «думывал крепкую думушку с голытьбою», призывал братьев своих и товарищей — голь бедняцкую — «солетаться» с ним «на волюшку, волю вольную».

Первый спектакль «Начального управления Олега…» состоялся 22 октября 1790 года. В этот день Радищева, закованного в кандалы, фельдъегерь увозил в Сибирь, в Илимский острог.

ГЛАВА 1

1791

«На подостланном фарфоре

И на лыжах костяных

Весь в серебряном уборе

И в каменьях дорогих,

Развевая бородою

И сверкая сединою

На сафьянных сапожках

Между облаков коральных

Резвый вестник второпях

Едет из светлиц Кристальных,

Вынимая из сумы

Объявленье от зимы:

«Чтобы все приготовлялись,

Одевались, убирались

К ней самой на маскерад.

Кто же в том отговорится,

Будет жизни тот не рад,

Или пальцев он лишится,

Или носа, или пят».

Эти стихи — фрагмент из поэмы Львова «Руской 1791 год»69.

Львов как поэт — на новом этапе. После юношеских стихов «черновой тетради» 1771–1780 годов, после комедии «Сильф» (1778) и стихотворения «Идиллия, вечер 1780» — типичных произведений сентиментализма, до нас, кроме нескольких эпиграмм, не дошли стихотворные произведения Львова, написанные в 1780-е годы. Поэтому крайне трудно определить, даже наметить процесс развития его поэтического дарования. Работа над оперой «Игрище невзначай», носящей явные черты раннего реализма, как и над сборником песен сыграла значительную роль в формировании его нового поэтического стиля. Но главное, общее развитие русской литературы определило ярко выраженный сатирико-реалистический характер его творчества. Львов теперь уже зрелый поэт. Стряхнув с себя прозрачные кружева пасторали, избавившись от влияний сентиментализма, он пишет сочными красками, кистью тонкой и изощренной. «Руской…» — не сказка, но образы сказочные. Вестник зимы здесь чем-то напоминает Деда Мороза. Так же выпукло, с богатством эпитетов и остроумных метафор создан образ Зимы:


«Едет барыня большая,

Свисты ветром погоняя,

К дорогим своим гостям;

Распустила косы белы

По блистающим плечам;

Тут боярыня гуляла

Меж топазных фонарей

И различно забавляла

Разны сборища людей.

На окошко ль взор возводит?

Вдоль стекла растут цветы.

Ко реке ль она подходит?

Стлались зеркальны мосты.

Лишь к деревьям обратился

Чудной сей богини взор,

Красно-желтый лист свалился:

В бриллиантовый убор

Облеклись сады несметны,

И огонь их разноцветный

Украшал весь зимний двор…»

Но, главное, поэт ведет атаку против верхоглядства тех, кто


«Поскакали в дальни страны,

Побросали там кафтаны,

Наши мужественны станы

Обтянули пеленой»,

предвосхищая на тридцать лет страстный монолог грибоедовского Чацкого против «пустого, рабского, слепого подражанья». Львов высмеивает фанфаронство и чванство, хвастунов, которые «возмечтали, что вселенны овладели мы красой, разумом чужим надулись».


«Руской стал с чужим умом,

С обезьяниным лицом;

Он в чужих краях учился

Таять телом, будто льдом;

Он там роскошью прельстился

И умел совсем забыть,

Что не таять научаться

Должно было там стараться,

А с морозами сражаться

И сражением мужаться

В крепости природных сил».

И тут Львов подходит к главному кредо своей жизни:


«Счастья тот лишь цену знает,

Кто трудом его купил».

Он продолжает верить и в самобытность русского человека. Все наносное преходяще. Оно навеяно метелями зимы.


«Но приятный солнца лик

Лишь в любезный край проник,

Удивляясь, что такая

Сделалась премена злая

В русских северных сынах,

Дал приказ свой в небесах:

«Что понеже невозможно

Вдруг расслабшим силы дать,

То по крайней мере должно

Зиму в ссылку отослать!»

…Что-то сталось в облаках!

В превеликих попыхах

Сев на северном сияньи,

И в престранном одеяньи,

Козерог слетел с лучем,

Искосившись Декабрем,

Вдруг на барыню седую

Напустил беду такую…

Не подумайте, однако,

Мой читатель дорогой,

Чтобы счастье одиноко

Составляло век златой.

Бриллиант перед глазами

Оттого и льстит красой,

Что он с разными огнями.

И о зимних красотах

Потому мы не жалели,

Что красы иные зрели

В русских радостных краях.

…Благотворная их сила

Нам сулила новый свет,

Переменам научила,

Что все к лучшему идет».

Так он приходит к оптимистической мысли, что русский все преодолеет и выйдет победителем в нравственной битве с собственной своей натурой.

Поэма «Руской 1791 год» посвящена Марии Алексеевне, его неизменному другу и спутнику.

Жену Львов боготворил. Раз и навсегда сердце его было отдано ей — она платила ему той же любовью и преданностью. Ей, только ей одной он пишет стихи. Посвящение Марии Алексеевне поэмы «Руской» сопровождается большим поэтическим предисловием. Его «Гавриле Романычу ответ» (1792) из деревни Черенчиц завершается проникновенными строчками:


«Но были ль бы и здесь так дни мои спокойны,

Когда бы не был я на Счастии женат?»

К Марии Алексеевне обращено наивное и трогательное стихотворение, опять в традициях сентиментализма, «Отпуская двум чижикам при отъезде в деревню к М. А.» (май 1794):


«Ах, постой, весна прекрасна!

Ждет меня мой милый друг…»

Образ весны перекликается здесь с образами цветов в уже цитированных стихах «итальянского» дневника (1781):


«Их любовь живет весною,

С ветром улетит она.

А для нас, мой друг, с тобою

Будет целый век весна».

Когда здание Почтового стана было наконец построено, Львовы переселились из дворца графа Безбородко в собственные достаточно обширные апартаменты. Там поселился и Боровиковский, приехавший в Петербург в декабре 1788 года и ютившийся на «постоялом дворе». Живой свидетель, первый биограф пишет об этом: «С сего времени дом г. Львова соделался — так сказать — пристанищем Художников. Малейшее отличие в какой-либо способности привязывало Львова к человеку и заставляло любить его, служить ему и давать все способы к усовершенствованию его Искусства:…я помню его попечения о Боровиковском, знакомство его с г. Егоровым, занятия его с капельмейстером Фоминым и пр. людьми, по мастерству своему пришедшими в известность и находившими приют в его доме».

Из года в год укреплялись духовные связи с Державиным и Капнистом. Их жены тоже сдружились. Мария Алексеевна любила свои Черенчицы и подолгу там проживала с детьми, в то время как муж работал в Петербурге или странствовал по белу свету. К ней наезжала Катерина Яковлевна Державина, одна или с мужем. «Мы нонче приискали маленькую деревеньку подле Черенчиц, — приписывает Катерина Яковлевна в письме Державина Капнисту, — и хотим ее купить pi там поселиться. Что, кабы и вы тоже? Вы бы иногда, поэты, и поссорились и помирились; ведь это у вас чистилище ваше в прежние времена бывало…а мы бы, жены ваши, украшали бы жилища ваши своими трудами, забавляли вас, а иногда и разнимали, когда далеко споры ваши зайдут… Я сейчас еду к Марье Алексеевне».

Споры о стихах и о стихосложении трех давних приятелей заходили действительно далеко, что видно по письмам. Державин, например, с бесцеремонной прямотой, даже грубостью говорил Капнисту о его стихах, что они «весьма плоховаты… Пет ни правильного языка, ни просодии, следовательно, и чистоты. Читая их, должно бормотать по-тарабарски и разногласица в музыке дерет уши… с поясом лезешь под подол к той героине, которую сам хвалишь». Львов выступал в роли примирителя: «Гаврила не прав в некоторых своих бурных примечаниях; я ему скажу…»70.

Сам он внес тонкие и талантливые поправки в рукопись Державина «На взятие Измаила» (1790). В строфе о русском воинстве:


«Умейте лишь, главы венчанны,

Его бесценну кровь щадить,

Умейте дать ему вы льготу,

К делам великим дух, охоту

И милостью сердца пленить».

Отчеркнув в рукописи «милостью», Львов тут же пишет: «В моральном смысле не представляется мне милость иначе как: простить преступление… если же милость кто по заслуге получил, то она уже не милость, и слово сие уменьшало бы достоинство действия; тогда бы была она только справедливость. И для того я написал: правота»71.

Жизнь Львова делилась между Санкт-Петербургом и «новоторжекой столицей», как он шутя называл свои Черенчицы.

16 августа того же 1791 года по соседству, в селе Арпачёве, состоялось великое торжество, вылившееся в подлинный народный праздник: закончились великие труды над возведением храма, продолжавшиеся девять лет.

Об этом празднестве Львов на другой же день рассказал Петру Лукичу Вельяминову в письме, по сути литературном произведении. Должно быть, именно Вельяминов и передал это письмо Карамзину, а тот опубликовал его в «Московском журнале», заменив, однако, имена начальными буквами.

Посмеявшись чуть-чуть над старым «дурацким» своим фаэтоном, который был выше, чем крыши домов, и в котором приехал он к дядюшке, Львов описывает «хор свой родимой и поющим и пляшущим… Тут-то бы уж ловко было подтянуть тебе! Уж как бы басовито раздались: ох, сени, мои сени, под которые сестры мои как вдохновенно плясали, эдаких мастериц и между мастеров нету… Песни и пляски, и пляска под песни, и все братское развеселило нас так, что любо стало»72.

Далее он признается: «Я пьян еще и теперь от торжества своего и желал бы разделить с тобою те несравненные впечатления».

В письме Львов рассказывает, как его дядюшка Петр Петрович указал хору «семи братов и трех сестер» спеть старую песню, сложенную его отцом, то есть дедом Николая Александровича, капитаном гвардии Петром Семеновичем Львовым. Он, по словам его сына, «был витязь здешних мест и гроза всего уезда. Песню свою сочинил он, едучи раненый из Персидского похода; не удалось ему пропеть ее дома… скончался в 1736 году».

Говоря тут же в письме о русских песнях, давнишних, Львов роняет веские слова: «…в них находим мы картины старых времен и дух людей того века».

Песня П. С. Львова, деда Николая Александровича, приведена в письме к Вельяминову:


«Уж как пал туман на синё море,

А злодей-тоска в ретиво сердце;

Не сходить туману с синя моря,

Так не выдти кручине с сердца вон.

Не звезда блестит далече во чистом поле,

Курится огонечек малешенек.

У огонечка разостлан шелковой ковер,

На коврике лежит удал доброй молодец,

Прижимает белым платом рану смертную,

Унимает молодецкую кровь горячую.

Подле молодца стоит тут его бодрой конь,

Он и бьет своим копытом в мать сыру землю,

Будто слово хочет вымолвить хозяину:

«Ты вставай, вставай, удалой доброй молодец!

Ты садись на меня, на своего слугу;

Отвезу я добра молодца в свою сторону.

К отцу, к матери родимой, к роду племени,

К малым детушкам, к молодой жене».

Как вздохнет тут удалой доброй молодец;

Подымалась у удалого его крепка грудь;

Опустилися у молодца белы руки;

Растворилась его рана смертоносная,

Полилась ручьем кипячим кровь горячая.

Тут промолвил доброй молодец своему коню:

«Ох ты, конь мой, конь, лошадь верная,

Ты, товарищ моей участи.

Добрый пайщик службы царские!

Ты скажи обо мне молодой вдове,

Что женился я на другой жене,

На другой жене, на сырой земле,

Что за ней я взял поле чистое,

Нас сосватала сабля вострая,

Положила спать колена стрела».

Стилевая выдержанность и строй художественных образов, отсутствие литературной стилизации говорят о глубоком знании, вероятно интуитивном, закономерностей народного стихосложения.

В «Собрание…» нотных записей Львов не включил этой песни, очевидно, из скромности. Он не считал себя вправе признавать ее народной. Зафиксировал эту песню Данила Кашин в 1833 году, включив в свой первый сборник «Русские народные песни…». Подлинность записи Кашина закреплена двоюродным братом Львова, участником арпачевского хора Федором Петровичем Львовым в его книге «О пении в России» (Спб., 1834). Его покоряло в песне прадеда прежде всего «соблюдение нравственных отношений… никакого сожаления о прекращении жизни и о разлуке с сердечными своими».

Мелодия былинного сказа крайне строгая, скупая и однообразная. Выразительность и воздействие песни на слушателей достигались, конечно, главным образом самим текстом и эмоциональностью в манере ее исполнения.

И что знаменательно! — декабристы на каторге в 1830 году, в годовщину восстания 14 декабря, исполняли гимн, посвященный восстанию Черниговского полка, со словами декабриста Михаила Бестужева, подтекстовавшего их «на голос» песни П. С. Львова «Уж как пал туман…».

«Подтекстовками» занималась вся молодежь в Чсрснчицах и Лрпачёве: подтекстовки «на голос», как уже говорилось, были широко распространены в русском обществе и за границей на рубеже двух столетий. «Подтекстовки» встречаются в творчестве Львова неоднократно. Им написан дуэт на музыку Жирдини, «в Лондоне печатанную»:


«Куколка, куколка,

Ты мала, я мала.

Где ты тогда была?

Как я глупенька

Встала раненько,

Встала раненько,

В поле ушла.

Там между розами

Мальчик спал с крыльями.

Я приголубила

Мальчика сонного.

Он лишь проснулся,

Взглядом сразил.

Я приуныла,

Куклу забыла:

Мальчик мне мил».

Эти стихи завершаются в типичном «стиле рококо». Но первая часть была записана видными собирателями фольклора в 90-х годах XIX века как народная песня во многих вариантах в губерниях Тверской, Новгородской (Валдай) и других. Дальнейшим исследователям предстоит решить вопрос: воспользовался ли Львов для дуэта Джирдини словами народной песни, или же его дуэт перешел в народ.

Второе «музыкальное» стихотворение: «Слова под готовую музыку Зейдельмана. Дуэт» — не представляет большого интереса, в отличие от музыкальной подтекстовки русской плясовой с авторским заголовком: «Песня для цыганской пляски. На голос «Вдоль по улице метелица идет». Она опубликована в «Литературном наследстве» (1933):


«…чок, чок, чок, чок, чеботок,

Я возьму уголек в плетешок…»

Львов избрал «Вдоль по улице…», потому что чутко различал, какие именно плясовые песни подходят для цыганской темы; в его предисловии к «Собранию…» можно прочесть несколько проницательных наблюдений над цыгано-русским жанром, зародившимся как раз в описываемые годы после того, как А. Г. Орлов привез из Бессарабии цыганский хор.

Львов создал этот «чеботок» для двух комнатных девушек, Даши и Лизы, красавиц цыганочек, которых он взял к себе в дом в раннем их детстве и воспитал. Мария Алексеевна их очень любила и баловала — по праздникам одевала как барышень. Они были мастерицы плясать. Державин дважды их воспел, первый раз в стихотворении «Другу»:


«Пусть Даша статна, черноока

И круглолицая, своим

Взмахнув челом, там у потока,

А белокурая живым

Нам Лиза, как зефир, порханьем

Пропляшут вместе казачка

И нектар с пламенным сверканьем

Их розова подаст рука»,

а второй раз — в знаменитых стихах «Русские девушки».

Боровиковский запечатлел их облик на цинковой пластинке, записав на обороте: «Лизынька на 17-м году, Дашенька на 16». Так, скромные горничные девушки дважды обрели бессмертие. Приютившим их Львовым они ответили на ласку безграничной преданностью — обе они самоотверженно ухаживали за Николаем Александровичем во время смертельной болезни, и он умер на руках старшей из них.

При всей склонности к жизни в деревне ни Львов, ни Державин порвать с городом не могли: оба служили. В июле 1791 года Державины купили дом на Фонтанке (сейчас № 118), у Измайловского моста. Здесь проходила черта города, позади были лес, лужайки, болота — больше болота.

Львов занялся его перестройкой. Через два года был завершен главный корпус; боковые флигели, службы, ограды достраивались еще в 1805 году. Дом сохранился, но в связи с надстройкой третьего этажа и множеством других переделок он утратил прежний «храмовидный облик», привлекавший внимание прохожих своим «особенным вкусом». В незаконченном стихотворении «Дом» Державин обращался ко Львову:


«Зодчий Аттики преславиый,

Мне построй покойный дом,

Вот чертеж и мысли главны

Мной написаны пером.

На брегу реки Фонтанки

Положи…»

Сейчас, если войти в курдонер, ныне лишенный уже колоннады, то на втором, первоначально верхнем этаже, в центре главного корпуса можно увидеть полуциркульное «венецианское» окно. Это окно обширного кабинета Державина. Теперь окно поделено пополам перегородкой и кабинет разделен на несколько комнат.

Катерина Яковлевна Державина долгое время «была в превеликих хлопотах о строении дома», а потом об его устройстве. Ей помогали верные друзья: для «круглой комнаты» (парадной гостиной) Мария Алексеевна Львова вышивала цветные узоры на соломенных обоях. Львов входил во все мелочи: проектировал «паровую кухню для Катерины Яковлевны», восемь книжных шкафов, бюро, диван со шкафчиками по бокам, огромный письменный стол с поднимающимся пюпитром.

Особую любовь хозяев вызывала комнатка во втором этаже с окнами в сад — «диванчик», вся увешанная «серпянковыми» пологами и зеркалами. Здесь же стояли два бюста работы Рашетта, изображавшие Катерину Яковлевну и Державина. В стихах «Гостю», посвященных Вельяминову, Державин с нежностью пишет:


«Сядь, милый гость, здесь на пуховом

Диване мягком отдохни;

В сем тонком пологу, перловом,

И в зеркалах вокруг, усни;

Вздремли после стола немножко:

Приятно часик похрапеть;

Златой кузнечик, сера мошка

Сюда не могут залететь…»

В декабре того же 1791 года жизнь Державина переменилась: он получил новую должность «при принятии прошений», то есть стал секретарем государыни. С великими надеждами на возможность постоять за правду и сотворить добро он ретиво принялся за дело.

Служба Львова и по ведомству Почтовых дел правления и по ведомству Коллегии иностранных дел была неизменно и тесно связана с деятельностью А. А. Безбородко.

При доброжелательных и даже приятельских отношениях Львов не мог стать его близким другом: он был индивидуальностью иного склада. Легкомысленный и бурный образ жизни графа, конечно, не был по душе человеку с характером строгим и аскетическим, хотя и веселым. А Безбородко огромную, сложнейшую работу по дипломатической части умел сочетать с удивительной ветреностью. Известны его кутежи па даче в Полюстрове. Императрица часто на него сердилась. «Встали в 5 часов утра, — записывает о Екатерине в дневнике Храповицкий. — Недовольны, что граф Безбородко на даче своей празднует; посылали сказать, чтоб по приезде скорее пришел. Он почти не показывается, а до него всегда дело». Однажды Безбородко насмерть перепугал всю округу стрельбою из пушек, желая предостеречь лейб-медика Рожерсона, партнера по висту, от рассеянности. По рассказу Н. И. Греча, он часто, положив в карман сто рублей, уходил из дому, переодевшись, и посещал «самые неблагонристройные дома… В 8 часов его будили, откачивали холодной водой, одевали, причесывали и, полусонный он ехал во дворец с докладами; но, перед входом во дворец Екатерины, он стряхивал с себя ветхого человека, становился умным, сериозным, дельным министром».

Широко известна история его ухаживаний за актрисой «Лизаиькой Сандуиовой» (урожденной Федоровой или Яковлевой, как названа она в камер-курьерском журнале, по сцене Урановой), настолько назойливых, что ей пришлось, соскочив во время спектакля «Федула» со сцены в партер, подать прошение о защите прямо в руки самой императрицы, которая, разбранив па следующее утро графа, заставила его оплатить все расходы по свадьбе Лизаиькп с актером Сандуновым. Свадьба состоялась 14 февраля 1791 года.

В конце 1791 года произошли в России события, которые выдвинули графа Безбородко в первый ряд крупнейших сановников России. Был подписан мир с Турцией. Предварительное перемирие заключил уже летом фельдмаршал князь Потемкин. Он неожиданно умер, и для оформления мира, для подготовки и урегулирования всех спорных статей и для подписания мирного трактата был направлен в Яссы Безбородко.

Львов был необходим графу не только как архитектор и помощник по устройству дома и дачи, но и как дипломат. Безбородко его направлял с поручениями в Лондон. Выше упоминалось, что из Англии Львов вывез помощников — специалистов в деле раскопок валдайского угля, а значительно позже — мастеров «паровой машины». Отношения с русским посланником С. Р. Воронцовым, а также с его братом Александром Романовичем, подолгу гостившим в Лондоне, упрочнялись. Известно, что в 1793 году Львов ездил в Англию дипломатическим курьером; вернулся 6 апреля с депешами двух конвенций — торговой и политической — между Россией и Англией. Снова уехал через неделю с письмами графа Безбородко к С. Р. Воронцову, чтобы ратифицировать заключенные акты.

А между тем дружба Львова с влиятельной персоной стала темой для сплетен. Молодой камер-юнкер Ф. П. Ростопчин, желчный и злобный, обвинял Львова в нечистоплотности при покупке картин для Безбородко, писал С. Р. Воронцову, что Львов беззастенчиво обманывает графа и грабит73. Клевета была подхвачена.

Кроме того, еще в марте — апреле 1787 года, во время крымской поездки, открылась интрига члена Почтового правления О. А. Судиенко, распространявшего нелепую выдумку и доносившего Трещинскому о том, что якобы Львов публично хвастает повсюду, будто оп у Безбородко «ворочает всеми делами», и когда тот болеет, заменяет его на докладах у императрицы. Из-за этого в августе того же года Львову, уже назначенному вместо покойного Бибикова директором казенных театров, было отказано в утверждении в должности.

Становится понятным, почему Державин, тоже крайне недовольный создавшейся для него ситуацией при дворе, послал в Череичицы стихи «К Н. А. Львову» (1792), в которых одобрял его за то, что он сейчас далек от высших кругов, -


«Ни зависть потаенным вздохом,

Ни гордость громогласным смехом

Не жмут, не гонят от двора».

Одобрял также за то, что Львов наслаждается дарами природы… И заканчивал стихотворение, как бы цитируя слова своего друга:


«Ужель тебе то неизвестно,

Что ослепленным жизнью дворской

Природа самая мертва?»

Львов со своей стороны послал «Гаврилу Романовичу ответ»:


«Домашний зодчий ваш

Не мелет ералаш,

Что любит жить он с мужиками,

В совете с правыми душами

Жить

Пришлося как-то мне по нраву,

Двенадцать лет я пил отраву,

Которую тебе советую не пить,

В том месте, где она все чувства отравляет.

Счастлив, кто этого хмельного не вкушает…»

ГЛАВА 2

1792–1794

Жилой дом для себя самого в Петербурге Львов так и не собрался построить за всю свою жизнь. Но он освоил участок на окраине Петербурга, у Малого Охтенского перевоза. Вокруг здесь, так же как и на участке Державина, были болота, лес и лужайки…

О доме Львова на Охте известно главным образом из купчей на «двор», проданный Львовым в 1799 году купцу А. Ф. Крону, и закладной того же купца. На территории, составленной из трех участков, имелся каменный дом «с заведением — английскою пивоварнею, с садом и оранжереею и протчими деревянными хоромными строениями».


«Пойдем сегодня благовонный

Мы черпать воздух, друг мой, в сад,

Где вязы светлы, сосны темны

Густыми купами стоят;

Который с милыми друзьями,

С подругами сердец своих

Садили мы, растили сами;

Уж ныне тень приятна в них».

Это стихотворение Державина «Другу» было написано в 1795 году. Если деревья, посаженные Капнистом, Хемницером, Вельяминовым — о чем вспоминает Державин в «Объяснениях…», — разрослись так, что давали приятную тень, значит, в 1795 году им было не менее десяти лет.

Оранжерея была обширна и давала обильные плоды, которых хватало даже па продажу, о чем свидетельствует объявление в «Санкт-Петербургских ведомостях»: «Под Невским монастырем у Малого Охтенского перевоза в угольном каменном желтом г. Статского Советника и Кавалера Львова доме продаются все имеющиеся в саду и оранжереях фрукты, как то: априкозы, персики, клубника, смородина, вишни, малина и пр., из которых часть уже к снятию и продаже поспела. Цену скажет садовник»74.

Оранжерея и теплицы Львова, судя по чертежам, были устроены весьма рационально: например, фруктовые деревья южных пород выращивались «полулежа», то есть в наклонном положении. Снизу, от грунта теплицы поступало естественное тепло, выделяемое при перегное навоза. Раздвижные рамы позволяли регулировать температуру. Будучи закрытым, помещение вентилировалось. На зиму деревья переносились в специальный простенок.

Оранжерея и опытный сад имелись и в Черенчицах.

Львов давно присматривался ко всевозможным способам разведения растений. Еще в 1777 году, когда вместе с Хемницером посещали в Голландии и Франции парки и сады, он примечал много полезного. Вспомним, что Хемницер отмечает в «Дневнике», как в Лейдене они ходили в Ботанический парк, осматривали «натуральный в оном кабинет», описывает сад, травы и деревья. Описывает также королевский Ботанический сад в Париже с его грандиозным Ботаническим музеем и оранжерею в Версале.

Все, что удалось увидеть за границей ценного, Львов претворял в своей практике, применяясь, как всегда и во всем, к русскому климату, почве, быту. В 1792 году он был уже признанным садоустроителем. Его сосед по Черенчицам, родственник по жене, Бакунин, которого Львов, по-видимому, встречал еще в Италии и который теперь, переселившись в Прямухино, занялся хозяйством, советуется со Львовым. Он пишет ему, что «ранжерея в порядке, много прошлогодних прививок зеленеет, иные цветут, козий лист вьется по стенам; лавр зеленым лоснящимся листом гуще укрывается; я сажаю, я сею, вычищаю, поливаю; древесных семян с вашими посеяно до ста; иные всходят».

В другом письме, от 27 марта 1792 года, Бакунин делился мечтой о будущем, когда Львов мог бы, «сидя под тенью огромных душистых тополей (на острове Спокойствия которой посреди черенчицкого озерка находится), видеть Сибирскую метельницу и ливанский кедр…дремучий бывший насажденный бор… Тогда озерцо черенчицкое будет зеркалом спокойствия…Сибирь и Америка в пеленках перенесенные будут любоваться себе в русских прозрачных струях»75.

Известно, что Львов культивировал экзотические породы, такие, как ливанский кедр, лавр, американский клен, «козий лист», завезенные из Сибири и Америки.

Его ботанические познания стали настолько обширными, что он превращается в консультанта своего друга, бывшего сослуживца по измайловскому полку И. П. Осипова. В 1790 году Львов помог Осипову получить должность в Почтовых дел правлении. А к 1791 году Осипов выпустил первый в России ботанический словарь сразудвумя изданиями, под разными заглавиями.

В первом из этих изданий на отдельной странице торжественно выведено: «Его высокородию Николаю Александровичу Львову», а на другой странице: «самую сию книгу не осмелился бы я никак предпринять издать в свет, не будучи поощрен к тому Вашими советами и снабжен от Вас большею частью источников, из которых мог извлекать все нужное для составления оной».

Увлечение ботаникой сказалось и на литературном творчестве Львова. Мы имеем в виду одно из самых острых и талантливых его сочинений: «Ботаническое путешествие на Дудорову гору 1792, Майя 8»76.

При его жизни оно оставалось в рукописях и только посмертно было напечатано в «Северном вестнике» (1805), присланное в издательство неизвестным лицом.

В основу повествования, созданного Львовым в форме письма, перемежающегося краткими стихотворениями, положено, по всей вероятности, действительное происшествие, но гиперболизированное, заостренное, доведенное почти до шаржа. В нем рассказывается о том, как небольшая группа жителей Петербурга совершает увеселительную прогулку за город на Дудергофские высоты, чтобы посадить там цветы и растения. Путешествие сопровождается курьезными встречами и приключениями.

В повести три персонажа: автор, от имени которого ведется рассказ, ученый ботаник «г-н Бибер» и граф, тучный, но подвижный человек с характером веселым и энергичным, напоминающий графа А. А. Безбородко. Вскоре после начала путешествия герои увязли в грязи, и им пришлось шествовать «по-апостольски», босиком,


«Как ходят кулики,

Философы и арлекины,

Сложа плащи и сертуки.

Пустились мерять мы и ямы, и равнины

Обутым циркулем тупых и грязных ног…».

Затем автор погружается в довольно грустные размышления о судьба неведомого мужика-земледельца, который назывался богатырем:


«По крепости природных сил

Или по твердости, с которою сносил

Он счастья обороты.

Как нищету трудом, а песенкой заботы

Он от семейства отвращал…»

Три повстречавшиеся воза загружены «голиками», то есть облупленными прутиками, которые применяются для сбивания сливок. Мужичок их везет в Зимний дворец. Получая заказ от двора, он кормит семью. И Львов заканчивает эпизод ироническим размышлением: «Коль нужны пузыри, полезны голички». Итак, «от пузырей бывает для людей дурна и счастлива судьбина».

Впереди — Дудергоф. В семи верстах от Красного Села открывается чудесный вид на трехъярусную гору; две макушки ее покрыты курчавой зеленью, словно кудрями, третья — безлесная.

У Львова краткое описание Дудергофской вершины построено на ювелирном переплетении противоположных мотивов: искренне восхищаясь ее красотой, он одновременно иронизирует и над нею и над своими восторгами.

Автоиронией, крайне свойственной Львову, преисполнен также рассказ о завтраке — «тучное ополчение жарких, пирожных… на зеленой весенней и благовонной скатерти».


«Лопатами и посошками,

Корзиной, книгами, горшками

Кое-как вооружаясь,

Полезли новы исполины

На Дудергофские вершины.

…Подобны черепахе».

И здесь сатирическое обобщение: граф-«политик» (разумеется Безбородко), сообразил,


«Что не всегда путь чести строгой

Ведет прямою нас дорогой,

Но часто косвенна стезя,

Минуя трудные пороги

И освещенна пузырем,

Ведет любимцев не путем

Ко славе в светлые чертоги…».

После длительных трудностей пути, художественно гиперболизированных, путники достигли наконец поляны, где обрели «цветущие вершины в самодержавну власть». Прикрывая иронией подлинное свое восхищение картинами великолепной природы и как бы стыдясь этого восхищения, Львов рассказывает о растениях — о фиалке! И благодаря такой маскировке историко-литературная справка в подстраничном примечании о классиках древности, воспевавших фиалку, и идиллия в стихах о любви Зефира и Флоры, породивших фиалку, освобождается от налета приторной сентиментальности.

Дальнейшие поиски ботанические привели путников к находке поганки красной, «благой», лишенной латинского титула и тут же окрещенной именем Львова. Он резюмирует: «Вечность купить мне стоило меньше, нежели взойтить на Дудорову гору». Таким образом, «лень и усталость утвердили в грибном монументе на будущие веки незабвенным имя мое».

Неистощимая фантазия автора подсказывает ему совершенно невероятную, фантасмагорическую и вместе с тем вполне реальную картину возвращения общества обратно, в долину, когда граф с высоты слетел туда «выспренним», «летучим» способом «воскрылеиия» через пенья, камни, кусты и деревья, «земли ногами не касаясь, руками в воздух опираясь», — вниз тащил его и нес собственный вес. Граф был привлечен в этом беге наградой — обедом! Обильная еда, живописная картина лагеря, общий сон, овеваемый дыханием свежего воздуха, и наконец гротесковое видение Дудоровой горы в образе грандиозной кошмарной «чухонки» — таков финал путешествия.

Если в нашей литературе есть краткие упоминания о «Ботаническом путешествии» как о произведении беллетристики, то совершенно отсутствуют оценки произведения как ботанического, поднимающего проблему науки о растениях.

Ботаническая цель путешествия выявляется в замаскированном виде в самом начале. Автор, признаваясь, что он приглашен «в качестве репейника, приставшего к Ботанической рясе», тут же констатирует: «Нечувствительно влекла нас ботаническая прелесть из царства животных в постоянное бытие растений». И далее рассказывается, как путники «нашли травку, у которой корень волоконцами, стебелек чешуйчатой, цветочек кариофиле, имеющий столько-то лепесточков, что лепесточки сидят в чашечке, а между ими стоят столько-то усиков, между усиков столько-то пестиков и пыль; что имя сего чудесного растения на Латыне — (ни на каком другом языке ботанический язык не ворочается) — я позабыл. Да хотя бы и вспомнил все сии и пр.,


«Для вас бы скучной был тот шум,

Как с корня бы латынь копали

И каждой травке прибавляли

Великолепно ус и ум».

И тут же, в подстрапичпом примечании, Львов комментирует: «Большая часть Латынских ботанических наименований кончается на us и urn. Да если бы и не кончались, то надобно, чтобы кончались…» «Припав лицем к земному лику,


В крапиве подлой и простой

Мы славословили уртику;

Грибной пленялись красотой;

Жуков и бабочек травили

И две подводы нагрузили

Латынской свежею трухой…»

Несмотря на внешнюю шутливость, в каждом «ботаническом» замечании автора ощущается нежность к миру растений и большое к нему уважение.

На вершине Дудергофской горы граф, «лежа почти, нашел тут свой любимый цедум, и несмотря на усталость, чуть было не вскочил с радости. Знаете ли вы, сударыня, этот цедум? — Маленькое, тучное и пресмыкающееся творение, без вида, без духа, и почти без цвета травка каракалястая — Граф его любит за ум, которым кончится имя его. Г. Бибер нашел hanunculus sceJeraius latirus us, us, us и прочее сему подобное». И затем две страницы посвящены фиалке, а потом — поганке, окрещенной именем Львова.

Эквилибрируя латинскими терминами, предпочитает называть растения по-латыни, а не по-русски. При этом его интересуют названия не только трав, по также древесных и кустарниковых растений, не только их виды и разновидности, но также их экология и полезность.

Но главное «ботаническое признание» Львова, конечная цель путешествия раскрывается в финале, после сказочного появления призрака Дудергофской горы: «Тут с общего согласия, развернув связки древесных цветных семян, положили мы украсить великолепным нарядом Чухонскую химеру и от востока к западу перепоясать всю гору черным поясом, на котором вместо драгоценных камней


«Все с нами бывшие Британски,

Сибирски и Американски Древесны, злачны семена

С благоговением грядой мы посадили

И славы фундамент растущий заложили,

Где наши имена

Цветами возрастут на вечны времена.

Конец».

Год 1792-й, когда было написано «Ботаническое путешествие», оказался для России очень тяжелым. 7 апреля 1792 года была получена весть об убийстве шведского короля Густава III. 18 апреля вышел указ арестовать в Москве Новикова. В книжных лавках произведены повалытьтс обыски; рукописи, переписка, множество книг конфисковано. В апреле был арестован почитатель Новикова, семидесятилетний старец Гаврила Попов. В мае в типографию «Крылов с товарищи» нагрянули полицейские — второй уже раз. В майской книжке «Московского журнала» Карамзин напечатал новую оду, смелую мольбу о снисхождении к Новикову: «К милости» — единственный голос в защиту великого просветителя. Так же, как и на просьбу Державина о Радищеве, ответа не последовало.

1 августа вышел указ: перевести Новикова в Шлиссельбургскую крепость.

В середине августа пришло из Парижа известие о взятии штурмом дворца Тюильри и о заключении короля со всей семьей в Темпль — в тюрьму. Потом сообщили, что он отрекся от престола. Вся Франция распевала вдохновенный гимн революции — «Марсельезу»!

Четвертого декабря того же 1792 года русское общество постигла большая утрата — скончался Фонвизин. К концу года Карамзин был принужден прекратить издание «Московского журнала».

Но это не все. Самое сильное впечатление на петербургское общество произвело сообщение, полученное 31 января 1793 года, о казни в Париже короля Людовика XVI.

Державин начал писать стихи на тему о казни «по плану, сделанному автором сообща с Н. А. Львовым». Им вспомнились слова французского посланника графа Сегюра: «Престол похож на колесницу, у которой поломалась ось. И лошади уже не повинуются вожжам…»77.


«…Дрожат, храпят, ушами прядут

И, стиснув сталь во рту зубами,

Из рук возницы возжи рвут,

Бросаются, и прах ногами,

Как вихорь, под собою вьют;

…И, по распутьям мчась в расстройстве,

Как бы волшебством обуяв,

Рвут сбрую в злобном своевольстве;

И, цели своея не знав,

Крушат подножье, ось, колеса.

Возница падает на них.

Без управления, перевеса,

И колесница вмиг,

Как лодка, бурей устремленна,

Без кормщика, снастей, средь волн,

Разломана и раздробленна,

В ров мрачный вержется вверх дном».

И получилось у Державина нравоучение царям — само собою, из нутра, как, впрочем, все, что он сочинял:


«О вы, венчанные возницы,

Бразды держащие в руках,

И вы, царств славных колесницы

Носящи на своих плечах!

Учитесь по сему примеру

Царями, подданными быть,

Блюсти законы, нравы, веру

И мудрости стезей ходить.

Учитесь, знайте: бунт народный,

Как искра чуть сперва горит,

Потом лиет пожара волны,

Которых берег небом скрыт».

Дела Державина при дворе были плохи. Дома во львовском кружке он бушевал, раздражался, негодовал. Мечты не осуществились. Справедливости у тропа он не находил. Царица еле терпела Державина, когда он настаивал о необходимости пересмотра многих дел «ради правды!». Потом, в 1805 году, он писал, называя себя, как и всегда, в третьем лице: «Те предметы, которые казались издали божественными и приводили дух его в воспламенение, явились ему при приближении ко двору весьма человеческими и даже низкими и недостойными великой Екатерины»; «…не мог он… поддерживать высокий прежний идеал, когда вблизи увидел подлинник человеческий с великими слабостями»; «…например, я скажу, что она управляла государством и самым правосудием более по политике или своим видам, нежели по святой правде».

А государыня ждала от него хвалебных од, новых, вроде «Фелицы», ради чего и приблизила к трону; «…дал он ей в том свое слово, но не мог оного сдержать по причине разных придворных каверз, коими его беспрестанно раздражали…видя дворские хитрости и непрестанные себе толчки».

Придворные хитрости, каверзы и сплетни раздражали также и Львова.

Повсеместное казнокрадство, расточительность Екатерины, не знавшей удержу в тратах на прихоти своих фаворитов, грандиозные суммы, которые поглощали войны с Турцией, Швецией, все это разоряло Российское государство.

К тому же у Львова не ладилось предприятие с разработкой угля. «Уголья мои по сю пору еще не горят, не греют, несмотря на горячее существо, оные составляющее», — писал он С. Р. Воронцову еще в 1788 году. Рассказывал, что первоначально он привез 8000 пудов; уголь проверяли, испытывали, пробовали; «везде имел я удовольствие слышать и похвалы, и поздравления, что обрел я сокровище; но сие не далее произвело мой уголь… Во всех моих комиссиях и делах имел я всегда пышный успех пустой похвалы, сие и питало мой моральный состав; но между тем для физического еще ничего не было сделано»78.

Безмерная горечь ощущается в этих строках. Сколько затрачено энергии, сколько троп и дорог исхожено по Валдайским высотам, мокли, увязали в грязи, копали, копали, копали, в скалы врубались. И нашли уголь. Проверили. Испытали. Признали в конце концов: уголь не хуже английского, вдвое дешевле. Какую прибыль могло бы получить государство! Дело, которое полезно России, нужно России, гибло из-за инертности, безразличия и бесхозяйственности лиц, власть имеющих. В самом деле, чего ради было бередить и тревожить себя, скажем, к примеру, Архарову, какой-то выдумкой, чужой заботой, в которой он сам, Архаров, ничуть не заинтересован? Ему проще и спокойнее жилось, когда все вокруг него шло своим давним, заведенным чередом, по проторенной дороге, когда дела вершились изо дня в день по форме, без отклонений, без неожиданных вопросов, которые надо обдумывать, задач, которые надо решать.

Пробить брешь в неподвижной глыбе человеческой лени, равнодушия, косности у Львова не хватало сил. «Иногда, — пишет первый биограф о Львове, — омрачала дух его ипохондрия, неразлучная спутница душ чувствительных».

Становится понятным, что в поэме «Добрыня, богатырская песня» он будет писать:


«…кривой политики прямые невыгоды,

Протухлой горизонт, гпилыя мертвы воды

Покрыты тучею бродящею гробов;

Нахальства явныя и тайная управа,

Язык и мысль в тисках, за все про все отрава,

Принудили давно, как Францову любовь,

Так и царевны Ренцивены,

Оставить плесенью цветущи мокры стены…»

И все-таки сдаваться Львов не хотел.

Свою архитектурную деятельность он сосредоточил главным образом по провинциям. В данный период «бегство» из города в усадьбу характерно не только для него одного.

Дворяне — землевладельцы, добившиеся отмены обязанности государственной службы, получили права потомственной собственности на землю, а также и другие привилегии, связанные с развитием дворянско-крепостнической экономики. Помещичье хозяйство втягивалось в крупное товарное производство. Расширялся рынок. Увеличивалась целесообразность концентрации деятельности в сельском хозяйстве и вместе с тем необходимость постоянной, повседневной связи с поместьями. Взамен старых деревянных домов, мало отличавшихся от крестьянских зажиточных изб, стали возводиться большие постройки на манер столичных дворцов.

Архитектурное творчество Львова в области усадебного строительства специалистами расценивается очень высоко. Общепризнанные достоинства русского усадебного ансамбля конца XVIII века — плод и его трудов.

В отличие от столичных архитекторов Львов обладал знанием сельской жизни и опытом сельского строительства. Создаваемые им усадебные комплексы планировались с учетом особенностей местности; постройки были рационально устроены, конструкции обладали инженерными новшествами, связанным с местным строительным материалом и с использованием опыта прошлого; архитектурные формы отражали глубокое знание европейской классики и новых стилевых тенденций русского дворцового строительства, в частности Павловска. Проекты Львова широко осуществлялись, его идеи получали развитие у последователей.

Особенно интенсивно протекала деятельность Львова в усадьбах Иовоторжского уезда, вблизи собственных Черенчиц. Здесь он строил усадьбу Раёк для генерал-аншефа, сенатора Ф. И. Глебова (1731–1799); усадьбы Митино-Василево на двух противоположных сторонах реки Тверцы; строил в Прямухине, усадьбе, принадлежавшей с 1779 года Л. П. Бакуниной, тетке жены Львова, сын которой — А. М. Бакунин — был другом Львова; строил в Грузинах М. К. Полторацкого, получившего это имение в приданое за А. А. Шишковой; строил в Тысяцком и в других усадьбах. Его усадебное творчество оказало сильное влияние на строительство в уезде.

Но наиболее полно, целиком по своему вкусу, он обстраивал свою усадьбу Черенчицы, теперь уже Никольское. За два последних десятилетия XVIII века ничем не примечательный участок Львовского владения превратился в живописный усадебный ансамбль. Он осушил болота и при помощи подземных деревянных водоводов и дренажа устроил пять прудов. Под строительство он использовал так называемые «неудобные» для сельского хозяйства земли: пересеченные оврагами, низменные и др. Осуществлялся широко задуманный план строительства усадьбы, включавший большое количество сооружений различного назначения, а также сады и парк.

В усадьбе вырастали одна за другой службы, которым Львов уделял большое внимание. Хитроумное устройство имел погреб пирамидальной формы, сложенный из кирпича с использованием тесаного и «рваного» известняка. Скотный глинобитный двор был «при воде текущей». Рига, зернохранилище и ветряная мельница разместились на возвышенной части усадьбы.

При въезде в усадьбу, у подножия высокого, довольно крутого холма с источником — пруд, небольшой, обвалованный, с уровнем воды выше дороги. На вершине холма — храм-ротонда. Мощный цокольный этаж из «дикого» камня несет величественную дорического ордера белоколонную ротонду. (В 1783 году было задумано построить здесь родовую усыпальницу, а в 1784-м получена церковная грамота с разрешением.)

Дальше дорога идет через маленький мост из валунов над каскадом — этим путем вода из пруда стремится прямым канальцем по лугу за скотный двор, в нижний пруд. Дорога начинает подниматься. Слева английский сад, за которым два больших озерца с причудливыми берегами: длинное — рыбное, «Балхои» и круглое — «Купальное». Они сообщаются каскадом с двухметровым перепадом воды. На островах кущи зелени, павильон, грот из «дикого» камня, купальня, на ближнем берегу — «греческий» храмик с колонным портиком.

В центре — усадебный дом, трехэтажиый с бельведером и с колонным портиком ионического ордера. Первоначально он был «кубовидным». В 1790-х годах к нему пристроили два симметричных флигеля, расширивших жилую часть дома.

Водоподъемная машина с «медведем», расположенная у самой дороги, подавала воду па второй этаж. Отапливался дом по «воздушной системе». Дом удобный; в центре второго этажа — двусветный зал, рядом — столовая, тут же кабинет, библиотека, гостиная. Везде камины. Живописные плафоны, лепные карнизы, узорчатые паркеты — все изящно, полно уюта.

Сейчас остались лишь часть центрального ядра дома и западный флигель. Но имеется гравированный чертеж с надписью: «Дом в деревне Черенчицах 15 верст от Торжка. Прожектировал, чертил, иллюминовал, строил, гравировал и в нем живет Николай Львов»79.

Рядом с флигелем в «собственном садике» стоит погреб в виде пирамиды. Из окон дома видна Петрова гора с домиком П. Л. Вельяминова, что «над кузницей». Когда-то усадебный участок украшали фруктовый сад, орешник, лиственница, барбарис, серебристый тополь, кедр, дубы. На лугу разгуливали декоративные павлины. Фантазия Львова была неистощима.

На полях книги по садово-парковому искусству Гиршфельда он набросал рисунок «Храм солнцу» и оставил пометку: «Я всегда думал выстроить храм солнцу, не потому только, чтоб он солнцу надписан был, но чтоб в лучшую часть лета солнце садилось или сходило в дом свой покоиться. Такой храм должен быть сквозной, и середина его — портал с перемычкой, коего обе стороны закрыты стеною, а к ним с обеих сторон лес. Но где время? Где случай?..»80.

Раёк (Знаменское тож) — чудесная усадьба! Овальный парадный двор, окруженный дорической колоннадой, поражает воздушной легкостью архитектурных форм. Как нежен и чист кружевной рисунок балюстрады! Невесомыми кажутся арка въездных ворот со сквозной решеткой, изящные вазы на их аттике. Так же легок и строен четырехколонный портик дворца с высокой, ведущей к нему к шейной лестницей. Колоннада, дворец, флигели — все гармонично, все напоено светом и воздухом.

Замечательна и внутренняя отделка дворца — с плафонами, лепным декором степ и потолков, с чудесными изразцовыми печами и мраморными каминами, редкостными по изяществу форм и по своеобразию устройства, с великолепным рисунком паркетов.

«Раёк» — значит «ящик с передвижными картинками, на которые смотрят в толстое (брюшистое) стекло», или «вертеп, кукольный театр», как объясняет В. Даль. И действительно, такое впечатление создается, когда читаешь «Опись 1813 года сентября имеющемуся в господских домах разного рода имущества»81.

Так, например: «Картин в каменном доме бумажных в рамах во 2-м этаже, на половине Петра Федоровича — 138, в овальной 260, на половине Дмитрия Федоровича 250, в спальной — 140, в наугольной в сад 70…Взошед с парадного крыльца в первую комнату: образ спасителя — 1, картин разного сорту — 85…Взошед в третью комнату: крест господеи из финифти — 1, стол мраморный — 1, зеркало с резьбою — 1, картин разного сорту — 135…Взошед в овальную гостиную… мраморных против зеркалов с бронзою столов — 2…столиков треугольных из простого дерева — 2, на которых вазов фальшивого мрамору — 2, люстров медных с хрустальными подвесками — 2». И так еще девятнадцать «взошед»…

Великолепный парк с затейливыми прудами, с мостами, сложенными из валунов, с пристанями, гротами, купальней, беседками, статуями и павильонами был раскинут па огромном пространстве — па высоком берегу реки Логовеж. Деревья и кустарники теперь разрослись, от аллей и дорожек остались только следы, пруды утеряли свои очертания. Прекрасный десятиколоиный павильон-погреб на высоком пьедестале, с остроумным внутренним устройством свидетельствует о высоком уровне паркового искусства в XVIII веке.

Усадьба Раёк — уникальное произведение Львова.

Усадебный ансамбль Митино-Василево был одним из самых грандиозных в уезде. Проходивший здесь Вышневолоцкий водный путь и сухопутный Новгородский, позже Петербургский тракт обусловили древность поселения и способствовали его экономическому и культурному развитию.

Львов видел, что усадьбы Митино и Василево неотделимы от реки Тверды, Прутенского шлюза и что они должны составлять цельный архитектурный комплекс. Сейчас многие архитектурные и визуальные связи ансамбля нарушены. Однако очевидно, что шпиль Прутенского храма притягивает к себе направления основных дорог от Василева и Митина. С давних времен здесь использовали как строительный материал местный «дикий» камень-валун. Развивая ату традицию, Львов создал свою «каменную симфонию», соорудив террасные пруды в Василеве и каменные субструкции с ключевым прудом-садком па средней террасе высокого берега Тверды в Митине. Особенно сильное впечатление производит пирамидапогреб, мощно вросшая в кромку берега. Контрастно выглядят на «валунном подножье» легкие, изящные классические формы усадебных построек. В дебрях заросших парков сейчас еще существуют гроты и каскады, мосты и плотины, со сводами из огромных валунных глыб. Каменные глыбы — валуны для выкладки архивольтов арок и их замковых камней, для столбов входных ниш, для цепных устоев подобраны по определенной, точно рассчитанной системе. Вольеры для водоплавающих птиц, сложные многочисленные сооружения этого усадебного ансамбля поражают и сейчас классической строгостью и одновременно романтикой архитектурных форм.

Летом 1793 года Львов строил дом А. И. Воронцову — вернее, дворец — в Подмосковье, за Красной Пахрой, в имении Вороново. Д. П. Бутурлин писал об этом строительстве А. Р. Воронцову: «Вы знали Вороново со времени Ивана Ларионътча и моего времени. Ну, вы там ничего не узнаете. Дом — это дворец типа примерно московских, даже еще больше… Вкус Львова обнаруживается в колоннах и ротондах. Бог знает, когда постройка будет закончена…Природа великолепна, леса во всей красе…»82.

Не только Капнист, Державин и Львов, но также Безбородко, недавний победитель на полях дипломатических сражений, старались удалиться от дел. Безбородко занялся устройством своих новых дворцов. После смерти Потемкина, после удаления от двора Дмитриева-Мамонова их место заступил недавний секунд-ротмистр Зубов, впоследствии генерал-фельдцехмейстер, генерал-адъютант, над фортификациями генеральный директор, генерал-губернатор многих наместпичеств. Он был не очень умел, по очень красив. Входил во все мелочи государственных дел, все подчинял постепенно себе. В дипломатических депешах графа Безбородко делал глупые поправки, а тот был слишком ленив, чтобы спорить и огрызаться. Мотал головой, делая вид, что во всем соглашается, а потом исправлял по-своему. Когда было невмоготу, просился в отставку и в отпуск, но не пускали: императрица ценила Безбородко и держала при себе.

Горизонт был по-прежнему мрачен. В апреле 1793 года арестовали и заключили в Шлиссельбург публициста и просветителя Ф. В. Кречетова, вольнодумца, выходца из разночинной среды. В апреле Крылову пришлось передать другому издателю свой прогрессивный журнал «Санкт-Петербургский Меркурий», подписчиком которого был и Львов.

Трагедия «Вадим Новгородский» покойного Княжнина, напечатанная в очередном сборнике «Российского феатра», издаваемого Академией наук, была названа вредной не менее чем «Путешествие из Петербурга в Москву». Президент Академии княгиня Дашкова получила резкий выговор императрицы, что окончательно испортило их отношения и подготовило отставку Дашковой. А тут еще известия из Парижа о казни Марии Антуанетты, королевы французской. По указу сената «Вадим…» в ноябре был конфискован и вырезан из сборника, а тираж первого издания публично сожжен на площади у Адмиралтейства. Литература, по словам Карамзина, была «под лавкою».

Капнист, Львов, даже Державин не были в силах следовать по стопам Радищева с его открытым протестом против лицемерия, корысти и произвола правящих кругов. Все трое жили иллюзорными идеалами, духовными интересами своего кружка, провозглашая в стихах чистоту нравственных принципов.

Львов давно уже испытывал потребность в иных культурных ценностях. Эта тяга ощущается не только в оде «Музыка, или Семитония», но и в стихотворении «К лире», где кроме лозунга: «довольствоваться малым», кроме восклицания: «умеренность! наставник мой!» вдруг встречается народный нарочито-тривиальный поэтический образ, выхваченный из быта ремесленников и потому не принятый Карамзиным:

«Считая знатность за полуду…» или страстная мечта освободиться от пут высшего света:


«Исполнен творческою силой,

В темнице, тесной и унылой,

Себе он светлый терем зрит».

Тесное общение с мужиком, с рабочими артелями в «угольной яме», с «угарными ватагами» ямщиков, с миром их «залетных» песен потянуло его к новому роду поэзии.

Пережитые годы социальных потрясений родили на свет мечту о равенстве людей, то есть лучшую идею просветителей, считавших, что провозглашение высшего разума, борьба с церковными предрассудками и с уродствами феодализма вызывает в мире стремление к новому обществу, управляемому законами, свойственными природе, естественным правом. Отсюда «естественный человек», отсюда равенство и равноправие. В России к концу столетия явно укреплялось демократическое направление. В противовес сухому, отвлеченному рационализму в искусстве появилась тяга к первозданному человеку, к мудрости его примитива, не тронутого цивилизацией.

Народные национальные традиции все более привлекали внимание передовых людей. Непосредственность и чистота народного творчества подводила к идее самобытности, и отсюда — к основам реализма в искусстве.

В «Путешествии из Петербурга в Москву», в главе «Тверь», где напечатана «Вольность», Радищев приводит рассуждение об обновлении русского стиха: «Парнас окружен ямбами, а рифмы стоят везде на карауле… российское стихотворство, а и сам российский язык гораздо обогатились бы, если бы переводы стихотворных сочинений делали не всегда ямбами».

Львов читал эту книгу, а па главу «Тверь» должен был, естественно, обратить особое внимание. «Неизвестное лицо» (известный русский историк и археограф Евгений Болховитинов), приславшее в 1804 году из Новгорода для публикации в журнале «Друг Просвещения» поэму Львова «Добрыня, богатырская песня», вспоминает, как лет десять тому назад (приблизительно в 1794 г.) в кругу друзей, рассуждая о преимуществе топического стихосложения перед силлабическим, Николай Александрович утверждал, что русская поэзия обрела бы большую гармонию, разнообразие и выразительность в топических вольных стихах вместо ее «порабощения только одним хореям и ямбам», что можно написать большую русскую эпопею в «русском вкусе».

В «русском вкусе» переводит с французского Львов фрагмент из исландской саги о норвежском короле Гаральде III и публикует его на русском и французском языках в 1793 году отдельным изданием: «Песнь норвежского витязя Гаральда Храброго, из древней исландской летописи Квитлиига сага, господином Маллетом выписанная, и в Датской истории помещенная, переложена на Российский язык образом древнего стихотворения к примеру «не звезда блестит далече во чистом поле».

Норвежский король Гаральд III Строгий (1015–1066) еще до восшествия на престол взятый в плен византийцами и содержавшийся в Царьграде, позднее женился на дочери Ярослава Мудрого княжне Елисифи (Елизавете) Ярославовне и таким образом стал причастным к древней русской истории. Об этом Львовым рассказано в «Историческом перечне о Норвежском князе Гаральде Храбром», то есть в предисловии к переводу.


«Корабли мои объехали Сицилию,

И тогда-то были славны, были громки мы» -

так начинается песня норвежского рыцаря, который в шести строфах перечисляет свои подвиги на море, во время грозы, в битвах с дронтгеймцами, рассказывает о победе над их царем, о своем умении владеть оружием, об искусстве вождения кораблей и жалуется, что слава, приобретенная подвигами, не может тронуть сердце русской княжны. Каждая строфа завершается возгласом:


«А меня ни во что ставит девка русская».

Вот эта стойкая гордость русской женщины и привлекла внимание Львова в исландской саге. Он заканчивает предисловие выводом, что за подвиги, славу в русской древности считали достойным «венчать Героя в чужих землях знаменитого» только русской красотой.

Евгений Болховитинов высоко оценил перевод Львова, считая, что эти стихи должны служить «образцом, с коим могла тогда соображаться и Русская поэзия»83.

Продолжая рассказ о беседе Львова с друзьями на тему о тоническом стихосложении, он сообщает, как Львов в доказательство правоты своих теоретических тезисов в одно утро написал вступление, чем удивил своих друзей.

Уже составляя «Собрание русских народных песен…», Львов прислушивался не только к музыкальной природе песен, а вникал в архитектонику стиха, изучал капризные на первый взгляд ритмометрические построения, усложняющие задачу подтекстовки при повторении строф при одной и той же мелодии. Восхищаясь творчеством парода, он приводил в пример мнение Паизиелло, которому не верилось, что русские песни — «случайное творение простых людей». Обращение к народному складу стиха Львов рассматривал не как попятное движение к примитиву, а как путь обновления, обогащения поэзии.

По пути утверждения русского народного стиля Львов пошел и в своей неоконченной поэме «Добрыня, богатырская песня». Она написана белым тоническим стихом. Львов был убежден, что этот «размер» свойствен русскому, национальному стиху.


«И ничто в лесу не шелохнется;

Гул шагов моих мне наводит страх -

О темна, темна ночь осенняя!»

Он обращается к Русскому духу, неразлучному другу прадедов: «Звонкий голос твой гонит горе прочь! Покажися мне!» Богатырский дух русских витязей появляется и грозно вопрошает поэта:


«О! почто прервал ты мой крепкой сон?

Да не время, нет — не пора теперь.

Недосуг с тобой прохлаждатися,

Было время мне… но теперь не то -

Как носился я каленой стрелой

С поля чистого во высок терем.

…А теперь кому, где я надобен?»

Русский дух скорбит смертельно: былые дружеские связи, справедливое решение дел в суде, правда в словах — все это вытеснено: карты, табак, роскошь, шинки, «обезьяны на сворочке», шаркающие «разнополые прынтики с мельницы». Русский дух в деревню ушел,


«Поселился жить в чистом воздухе

Посреди поля с православными.

Я прижал к сердцу землю Русскую

И пашу ее припеваючи».

Покидая поэта, Русский дух оставляет ему некрашеный смычок и «гудок нестроеной» («род скрипки без выемок по бокам… о трех струнах»). Но автор в обращении с ними бессилен, беспомощен! — «задерябил на чужой лад, как телега немазана» — и с отчаянья взывает к древним скоморохам: «люди добрые!., научите, кому мне петь и кому поклонитися; кто мне будет подтягивать?» Нет для него спутников. Он смотрит вокруг и товарищам, «запечатавшим уста», говорит:


«На хореях вы подмостилися.

Без екзаметра, как босой ногой,

Вам своей стопой больно выступить.

Нет, приятели! в языке нашем

Много нужных слов поместить нельзя

В иноземные рамки тесные.

Анапесты, Спондеи, Дактили

Не аршином нашим меряны,

Не по свойству слова Русского

Были за морем заказаны.

И глагол Славян обильнейший

Звучной, сильной, плавной, значущий,

Чтоб в заморскую рамку втискаться,

Принужден ежом жаться, корчиться…»

Первая глава «Добрыпи…» заканчивается появлением поэта у городских ворот славного Киева.


«Что в тебе такое деется?

Пыль столбом, коромыслом дым,

В улицах теснятся,

В полуночь не спят.

На горах огни, па полях шатры,

Разные народы

Кашу разную варят».

Увлечение русским песенным стихосложением захватило весь львовский кружок. По этому поводу Державин писал о Львове в «Объяснениях…»: «Он особенно любил русское природное стихотворство, сам писал стихи тем метром», отмечая, что в этом «простонародном вкусе был неподражаем».

Начиная с осени 1793 года несчастья в личной жизни одно за другим опять посыпались на голову Львова. 28 октября родилась вторая дочь, Пашенька, и Мария Алексеевна после тяжелых родов долго болела. В ноябре Николай Александрович сам серьезно занемог с осложнением на глаза, о чем впервые узнаем из его написанного под диктовку стихотворения чете Олениных — поздравление по случаю рождения сына: «К Лизаньке больной и здоровому Оленю. 1793 года, ноября»:


«Двадцать градусов мороза,

Я в горячке третий день…»

Весь тон стихотворения, легкий, остроумный, никак не отражает ни тяжелого состояния, ни мрачных мыслей об ухудшении зрения, ни тревоги за серьезную болезнь жены. Дашенька, ее сестра, в конце послания приписала: «Сам стихотворец лежит в растяжку, диктует из темного угла и руки не прикладывает. Дарья Дьякова»84.

В апреле 1794 года у Львова произошла жестокая ссора с влиятельным членом Коллегии иностранных дел А. И. Морковым, ставленником Зубова, о чем в письме С. Р. Воронцову подробно сообщил П. В. Завадовский: Львов на званом обеде у графини Браницкой рассказывал за столом о курьезном замечании князя Репнина по поводу его исполнения с посланником в Вене, скрипачом, графом Андреем Разумовским, какой-то сонаты дуэтом. Морков грубо прервал рассказ заявлением, что Львов все врет, как и всегда, что его будто бы «тут не было». Львов, разумеется, ответил. Спор разрастался. Через шесть дней при встрече с Морковым за обедом у Анны Никитичны Нарышкиной Львов в присутствии общества хлестко и беспощадно, со свойственным ему остроумием отчитал Моркова так, что тот немедленно вышел и помчался к Зубову жаловаться. Зубов вызвал Львова к себе. Тот приехал и при Зубове, «вымыв голову» Моркову, с честью вышел из положения.

Хотя Морков становился очень влиятельным, все это было, в сущности, пустяки. Хуже оказалось другое: Львов сломал руку и потерял возможность рисовать и даже писать.

«Вот какой черный на меня год пришел, мой милостивый граф! — диктует он 19 июня 1794 года С. Р. Воронцову, — переломил руку, шесть месяцев глазами страдал, и теперь еще худо могу ими работать, а наконец, всего хуже, я чуть было не потерял Марью Алексеевну, которая после родов имела прежестокую горячку и теперь еще из постели не вышла… Физика моя совсем разрушилась… и я 10-ти лет в один год состарился. Когда Марья Алексеевна будет в состоянии выехать, то советуют мне вывезть ее в деревню, куда я и намерен проситься»85.

Ему удалось осуществить свое намерение, и в июле он был уже в своих Черенчицах. Мария Алексеевна болела послеродовым нервнопсихическим расстройством. Львов тщательно скрывал заболевание жены даже от близких.

Державин тем временем, разгневанный стычками с сановниками высшего ранга на бестолковых и суматошных заседаниях сената, заканчивал последние обличительные строфы сатирического стихотворения «Вельможа»:


«Вельможу должно составлять

Ум здравый, сердце просвещенно,

Собой пример он должен дать,

Что звание его священно…»

Меж тем вместо «пользы, славы и чести» любой сановник озабочен только личным покоем, жизнью для себя одного, отрицанием совести и стыда — «нет добродетели! нет бога!» Вельможа проводит дни свои среди вкуснейших яств, за бокалом вина, чашкой густого кофе, «средь игр, средь праздности и неги», в то время как его ожидают в передней вдовы с мольбой о пособии, военачальники, поседевшие в битвах, толпа кредиторов. Никого не щадил Державин в этих стихах — современники безошибочно узнавали в них портреты Зубова, Потемкина, недавнего фаворита графа Завадовского, Самойлова, Безбородко… «Се глыба грязи позлащенной» — так называл Державин «властителей мира» и бросал им в лицо жестокие и даже грубые прозвища, ставшие тут же крылатыми: «Осел останется ослом, хотя осыпь его звездами».

Императрицу он на этот раз не славословил. О себе, о своем «символе веры» сказал смиренно и гордо:


«Змеей пред троном не сгибаться,

Стоять — и правду говорить».

О том, чтобы напечатать эти стихи, нечего было и думать. Но они сразу же получили громадное распространение в копиях. Популярность Державина в обществе возрастала.

Но ему в это время было не до популярности, не до славы: его постигло глубокое горе — 15 июля 1794 года Катерина Яковлевна умерла.

За три дня до ее кончины надо было Державину ехать по важным делам к императрице в Царское Село, а он боялся Плениру свою оставить одну. Но она сама его уговорила: «Ты при дворе не имеешь фавору, мой друг, однако есть к тебе уважение, вера, их надо беречь. Поезжай. А я постараюсь прожить еще два дни и дождаться тебя, чтобы проститься».

Державин был безутешен. 24 июля он пишет Дмитриеву: «Погружен в совершенную горечь и отчаяние. Не знаю, что с собой делать. Не стало любезной моей Плениры! Оплачьте, музы, мою милую, прекрасную добродетельную Плениру, которая для меня только жила на свете, которая все мне в нем доставляла. Теперь для меня сей свет совершенная пустыня… И вас, друзей моих, нет к утешению моему! Простите и будьте счастливы»86.

Но Львов не мог чувствовать себя счастливым: кроме тяжелых переживаний, связанных с кончиной Катерины Яковлевны, пришло еще известие о болезни жены Капниста, Сашеньки, сестры Марии Алексеевны. И поврежденная рука все еще лишала Львова возможности что-либо делать. А как мог такой человек примириться с бездеятельностью? Отвечая в сентябре Капнисту — опять под диктовку, — Львов сообщал: «Недели через три, может, и я буду в состоянии одеться и сделаться грамотным… Когда в Петербург поеду, не знаю»87.

В том же месяце было им отправлено остающееся неопубликованным письмо к Д. М. Полторацкому, соседу по имению, написанное тоже под диктовку: «Сентября 13! Никольское, Черенчицы тож. Марии Алексеевне стало полегче, и я зачинаю выходить из ребячества, приниматься за дела, которые я четыре месяца почти делал, как в лихорадке». Приписка Львова, сделанная очень нетвердой рукой: «Преданный вам душею Н. Львов»88. В первый раз называет он в этом письме свои Черенчицы Никольским.

«Надобно было, видно, судьбе, мой друг Николай Александрович, — писал Державин 18 сентября, — чтоб на всех па нас напасти в одно время пришли: чтоб я лишился Катеиьки, ты руку переломил и легко также мог отправиться на тот свет».

Долгое-долгое время Державин был действительно безутешен. Получив стихи от Дмитриева, посвященные памяти Плениры, он признается, что не может их «без рыдания читать, но что делать? коль переменить нечем, то плакать будем; плакать и кончать век мой в унынии».

А тут еще из письма П. В. Завадовского, приятеля Безбородко, узнаем подробности о новом ухудшении здоровья Марии Алексеевны. «Лечение привело было се в память, но опять получила рецидиву. Говорят, сей болезни подвержен весь род, и старшая сестра то же имела». Можно представить, как тяжело переживал все это Львов. Характер у него был впечатлительный, легко ранимый.

И и этот мрачный и суровый год — 1794-й — выходит из печать его жизнерадостный труд на греческом и русском языках: «Анакреон. Стихотворения Анакреона Тийского. Перевел ***. Спб., 1794».

Конечно, работал он над ним не один только год — многие годы. Иначе не получилось бы такой легкости стиля, что подкупало и пленяло его самого в стихах «сего любивого и веселого старика», как он писал в предисловии. «Приятная философия, каждое человеческое состояние услаждающая… пленительная истина и простота мыслей, такой чистый и волшебный, язык» — все это отвечало жизнерадостной натуре переводчика.

Перевод Анакреона оказался трудом грандиозным. Выдающийся греческий богослов, восьмидесятилетний архиепископ Евгений Булгарис, бывший глава патриаршей академии в Константинополе, принужденный из-за свободомыслия в вопросах религии переселиться с 1775 года в Россию, терпеливо и добросовестно написал для Львова над каждой строкой, над каждым словом греческого подлинника русский текст. Львов в предисловии приводит пример тому и говорит, что выучить греческий текст было бы легче, чем «надеть педантические вериги» и взять на себя задачу не опустить ни единой фразы, ни единого слова, сохранив ритмы подлинника, не теряя при этом «плавности и свободы, красоту Анакреоновых мыслей возвышающих». Для этого пришлось сверять свой текст, справляясь «в море переводчиков». Львов сообщает список: 38 переводов на латинский, французский, немецкий, итальянский, английский, испанский языки, причем в пространных примечаниях к каждому стихотворению он цитирует их, соглашаясь с ними или отрицая их. По всему этому можно судить, каким чутким ухом он обладал, как он уловил музыку чужого, незнакомого языка.

Русских переводчиков он не упоминает, хотя Анакреона у нас переводили давно. Тяга русских поэтов к радостному, солнечному, веселящему сердце творчеству Анакреона проявилась со всей очевидностью, и Львов своим переводом лишь откликнулся на потребности времени. В предисловии «Жизнь Анакреона Тийского» Львов, опровергая несостоятельное обвинение в том, будто Анакреон всю жизнь только пил вино, пел и любил, рассказывал его биографию и восхищался тем, что восьмидесятипятилетним, бодрым стариком, подавившись виноградной косточкой, он умер «весело для себя, приятно для других» в загородном доме на берегу Эгейского моря.

Сложность задачи помешала Львову создать художественно безукоризненные переводы, хотя он избрал легкую форму (нерифмованные, чередующиеся женскими и мужскими окончаниями стихи). Его сковало взятое на себя обязательство: сохранить размер подлинника и абсолютную точность перевода. Но пылкость увлечения творчеством «любивого и веселого старика» Львов передал членам кружка. Вслед за ним и другие современники, исходя из его переводов, создали множество произведений в анакреоническом духе. Шестнадцатилетний Пушкин воспринял многие поэтические образы стихотворения Львова «Гроб Анакреона», что доказано тщательным и тонким анализом видного пушкиниста Л. Н. Майкова. И если бы Львов знал, что его книга станет источником вдохновения для творчества хотя бы только одного этого юноши-лицеиста, то мог бы с удовлетворенностью подумать, что им положено столько труда на перевод «Анакреона» не напрасно.

ГЛАВА 3

1795

31 января 1795 года Державин женился вторично. Прошло всего лишь полгода после кончины любимой Плениры, «ласточки домовитой», как место ее в доме заняла… Дарьюшка, то есть Дарья Алексеевна, урожденная Дьякова, родная сестра Марии Алексеевны Дьяковой-Львовой.

Давно еще, в приятельской беседе, в присутствии домашних и Катерины Яковлевны, покойной супруги Державина, и при нем, когда Дарьюшку хотели просватать за Дмитриева, она отказалась: «Нет, найдите мне такого жениха, как ваш Гаврила Романович, то я пойду за него и надеюсь, буду с ним счастлива». Тогда посмеялись, но Державину эта беседа запомнилась.

Получив предложение, Дашенька пожелала разведать о прожиточных средствах Державина, осмотреть приходо-расходные книги, глядела их две недели и — согласилась. А он, растерявшийся от одиночества, беспомощный в практической жизни, «чтобы от скуки не уклониться в какой разврат», как он сам о себе говорил, «совокупил свою судьбу… не пламенною романтической любовью, но благоразумием, уважением друг к другу…». Дашенька, а теперь Милена, сразу прибрала к своим рукам хозяйство, всюду навела образцовый порядок, строжайшую экономию, внимательно заботилась о нуждах супруга. Ей исполнилось всего 28, Державину — 52. Она была красива. Высока, стройна, горда… С гостями держала себя сдержанно-суховато. Капнист, из-за затянувшейся тяжбы с Тарновской часто наезжавший теперь в Петербург с готовой комедией о ябеде в кармане, и Львов чувствовали себя в доме Гаврилы уже не так привольно и уютно, как это было при покойной Пленире, хотя стали с хозяином свояками. К их кружку тесно примыкали И. И. Дмитриев, а также ученик и последователь Львова А. Н. Оленин, впоследствии президент Академии художеств.

Еще в начале 1792 года, когда Державин только-только вступил на должность «у принятия челобитен» и отношения его с государыней испорчены еще не были, она обещала издать собрание его сочинений за счет Кабинета. Он при помощи любезной Плениры начал собирать свои стихотворения, написанные порой на клочках бумаги. Она их переписывала, друзья обсуждали, вносили поправки. В академических правилах стихосложения Капнист и Львов были значительно образованнее Державина. Но как-то Капнист, не поняв своеобразия поэтической формы стихотворения «Ласточка», переложил его на правильные ритмы обычного ямба, и стихи потеряли все обаяние. Поправки друзей Державин принимал с благодарностью, но нередко случалось, что начинал сердиться, упрямиться, а однажды, вспылив, закричал: «Что же, вы хотите, чтоб я стал переживать свою жизнь по-вашему?» — и сбросил со стола все бумаги89.

К котщу 1795 года был приготовлен великолепный альбом из красной сафьяновой кожи, с многочисленными цветными виньетками, выполненными от руки А. Н. Олениным, с торжественной надписью: «Сочинения Державина. Часть 1». 6 ноября он был поднесен государыне. Приехав к ней во дворец на парадный прием в воскресенье, поэт увидел «великую к себе остуду». Придворные избегали его, боясь с ним встретиться и вступить в разговор. По прошествии времени ему сообщили, что августейшая держала у себя альбом два дня и передала его для ознакомления Зубову. Потом Державин узнал, что его обвиняют в якобинстве за стихи «Властителям и судиям». Мадам Леблер-Лебеф, воспитательница детей Львова, рассказала ему, что 81-й псалм Давида, переделанный в оду, в революционном Париже пели на улицах санкюлоты. Но главное, стихи показались наидерзповениыми, разящими беспощадно, — они метили не только в верхушку придворных, но даже в царей:


«…Цари! — Я мнил, вы боги властны,

Никто над вами не судья, -

Но вы, как я, подобно страстны

И так же смертны, как и я».

Вспомним, что Львов в черновиках написал около этого четверостишия на полях свое замечание: «Прекрасно!»


«И вы подобно так падете,

Как с древ увядший лист падет!

И вы подобно так умрете,

Как ваш последний раб умрет».

Дело принимало дурной оборот. Дмитриев привез весть, что Шешковскому, «кнутобойцу», поручено дело Державина. Пришлось срочно писать объяснение, оправдание: стихи, дескать, были написаны в 1780 году, а напечатаны в 1787-м, когда французская революция еще не начиналась, что царь Давид не мог быть якобинцем, что, дескать, только ночные птицы не в силах сносить без досады сияние солнца… Кое-как обошлось. Однако мечту об издании сочинений пришлось пока оставить.

После этих событий Львов в Петербурге старается жить неприметно. Удаляется на свою дачу, где прикупил еще соседний участок у Вельяминова. Зная по опыту юности, в какой торжественный праздник превращается для молодежи домашний спектакль, какое значение он имеет для духовного роста детей, оп налаживает детские постановки в деревне и в Петербурге, а также в театральном зале нового дома Державина. Ганюшка тоже считал очень полезным представлять на театре «тражедии», что делает, как он говорил, «питомцев хотя в науках неискусными», однако доставляет им «людкость и некоторую развязь в обращении».

У Львова теперь свой оркестр в сорок восемь крепостных музыкантов. Его дочери учатся музыке. Лизаиька поет неплохо русские песни. Впоследствии старый Державин любил, когда Параша играла ему на клавикордах, а Верочка тоже играла и пела ему, переписывала в свой альбом вокальные и фортепианные пьесы. Альбом ее до сих пор сохранился, это альбом В. Н. Воейковой. Второй сын, Алексанечка, наделен голоском, который «более имеет нот, нежели в русской азбуке букв считается, — так писал Львов 10 сентября 1796 года двоюродному брату жены, советнику при псковском губернаторе Н. П. Яхонтову, даровитому композитору. — Для него и для двух моих девочек напишу я маленькую драму и пришлю к твоему песнесловию»90.

Львов действительно сочинил комическую оперу «Милет и Милета» и героическое игрище «Парисов суд».

«Милет и Милета», созданная для детей, сохранилась в двух рукописных вариантах. Первый из них, ошибочно отнесенный к 1794 году, начинается кратким разъяснением для композитора: «Задача сделать из готовых двух песенок и одного хора, на музыку уже положенных и выученных в одной послеобеда, пастушью драму для двух лиц, не переменяя ни слов, ни музыки».

Требовалось также сочинить и симфонию (то есть увертюру) в «пастушьем вкусе». Кроме того, он хотел, чтобы «связь сей пастушьей драмы» была основана на «канцонетте», то есть на песне «одного литератора, не знающего музыки (не самого ли Львова? — А. Г.) со словами Ганюшки «Мечта».

Стихотворение «Мечта» написано Державиным в конце 1794 года «на сговор автора со второю его женою»:


«Вошед в шалаш мой торопливо,

Взглянула: мальчик в нем сидит

И в уголку кремнем в огниво,

Мне чудилось, стучит».

В черновике Державина очень много поправок, сделанных рукой Львова. И обращает внимание сходство темы «Мечты» со стихотворением Львова «на готовую музыку Джирдини» о куколке, которое перекликается с народными песнями.

Пьеса «Милет и Милета» написана на эту же тему народных песен. «Действие происходит под навесом у шалаша — ручеек… цветы». Дуэт («Как приятно, друг мой милый»), вслед за ним «Хор пастухов» («Спи, прекрасная Милета… почивай, почивай…»), «Песенка» («Вошед в шалаш…»), «Ария» («Одна тут искра отделилась…»). Далее ремарка: «В шалаше увидела мальчика, сечет огонь. Искорка попала в глаз — влюблена. Милет — тоже». И заключительный «Дуэт»: «Драгой Милет, драгой Милет, ты мил мне, мил сердечно»91.

Все это написано между делом, с юмором, с легкой песмешкой над происходящим на сцене, очень изящно, для интимного круга.

Вторая комическая опера — «Парисов суд» — «героическое игрище», сохранилась тоже только в рукописи; опера имеет дату: «Октября 17-го 1796 года С. П. Бурге»92.

Эта пьеса — едкая, хлесткая сатира на «олимпийское» общество, площадное гаерство ярмарочного паяца. Оно недаром названо «игрищем» с ироническим ярлыком «героическое»!

Несмотря на некоторые длинноты, пьеса как сатирическое произведение принадлежит к лучшим творениям Львова. Он мастерски обличает высшие круги, задевая даже Екатерину. При этом автор противопоставляет светскому обществу образ Париса, русского пастушка, честного, проницательного. Достаточно взглянуть на иллюстрации Львова к «Парисову суду», чтобы понять гротесковый стиль его «театрального памфлета».

«Парисов суд» примыкает к возникшему в России в конце XVIII века литературному жанру «ирои-комической поэмы», хотя и написан в драматической форме. Он несет в себе явные черты «перелицованного» «ирои-комического» жанра, перенесенного в комическую оперу. Других подобных произведений в театроведении не отмечено.

В «Парисовом суде» сказалось влияние Капниста, о чем свидетельствует и самый текст произведения Львова, но главное — его «предисловие».

Значительность «Парисова суда» — своеобразной комической оперы — и отсутствие каких бы то ни было публикаций заставляет вкратце рассказать ее содержание и привести наиболее характерные цитаты.

«Героическое игрище» Львов предварил своего рода посвящением:


«Брату Василью Васильевичу, творцу Ябеды

Рапорт и приношение


В силу вашего веленья

Учинил я исполненье

И при сем вам подношу:

Обыденную проказу

Суд Парисов по заказу.

Земно, государь, прошу

Помянутое творенье

Взять в свое благоволенье

И решенье учинить

Ябедой своей покрыть.

…А доколе не решится

Ябеде повинен суд,

Униженно поклонится

с приписью подьячий

Сочинитель Ванька-ямщик».

Этой подписью «ямщика» он как бы связывал «героическое игрище» с «игрищем невзначай» «(Ямщики па подставе») и подчеркивал, что «Парисов суд» создан как народное игрище ца ярмарках и площадях. Упоминание «Ябеды» Капниста красноречиво свидетельствует о единстве идейных позиций двух авторов.

Начало — музыкальное вступление — охарактеризовано сочинителем как намерение создать в спектакле именно народное игрище: «Военная симфония пересекается словами и песнею Париса, который под дубом ковыряет лапти, кнут за поясом и котомка за плечами.

Парис (вслушиваясь в военную музыку): Ори, ори, наши ребята, ори:


Песня


Ох! вы братцы дорогие,

Вы, Приямочки родные,

Перестаньте воевать,

Право, вам не сдобровать.


(Симфония возобновляется, трубы, литавры.)


Все б вам бубны да цевницы.

Шишаки да палаши,

А полей хоть не паши:

Были б кони, колесницы…

Право, вам не сдобровать,

Лапти лучше ковырять.


(Симфония на рогах изображает звериную ловлю.)


Ату его! — погнали!


Парис: Спасибо, ребята, да что и впрямь поле не вытопчут для того, что не посеяно.

(Музыка продолжает пляску.)

Ого, ого, го, го, го, ату его!

(Парис, ходя по театру, хлопает кнутом.

Здесь явный сатирический выпад против бесконечных войн, намек на пристрастие высших кругов к пышным празднествам, к охотам с потравою всходов на полях и горькое признание в том, что поля нечем засеять.

Следует «ария»; непосредственно за ней ремарка: «Симфония изображает бурю». Гром, молния, из облаков опускается Меркурий, одетый, по понятиям Париса, крайне мудрено: «Экой чудак! петухом нарядился, да и петухом-то ощипанным. Плюньте мне в Ипостасью, есть ли это не Олимпийский какой ни на есть франт».

Меркурий поет арию; в ней он излагает предопределенное богами поручение Парису: вручить яблоко прекраснейшей из богинь. Тонкая злая сатира сосредоточена в сцене, когда Меркурий намеревается ввести пастуха в высшее общество богов Олимпа.


«Парис: Да я, сударь, не хочу, не хочу ни за что… Куда ты это меня правишь? в столицу, да еще и ко двору…

Меркурий: Парис… путь почести и славы…

Парис: Пускай по нем гуляет, кто хочет…Славою овладели шаркуны да форкуны, а пресмыкалы да нахалы и фортуну взяли в крепость; так подить-ко наш брат пастух, хоть бы сто звезд во лбу, хоть бы он 500 волов упас, так и тут…

Меркурий: Тебе не волов пасть надобно, Парис, но людьми править.

Парис: Управишь ты ими!..

Меркурий: Послушай, Парис, на все это есть уловка… Свет основан на согласии тел, а в том согласии есть одна струпа, которую музыканты называют господствующая квинта, или, так сказать, самая звонкая дудка. Подладь под нее, да не розцк вот и пошло и пошло…


Песня (под аккомпанемент дудки)


…Изволь играть… И ну шагать!

Пошла потеха!

А тут и шаркуны,

А тут и форкуны,

Вилюны, говоруны,

Верхогляды, подтакалы,

И лестюхи и нахалы,

Картобои, объедалы

Вдруг тебе составят двор;

Только что по отличайся,

С дудкой знатной соглашайся,

Без того и барства вздор».

Парис пытается уклониться от предстоящего суда. Львов, перекликаясь с Капнистом, в монологе Париса обличает современную систему русского судопроизводства.


«Парис:…пожалуй, перед светом и без вины будешь виноват; зтот стоголовый судья решит дело одним словом и часто без ведома судимаго. А чтобы он как ни на есть не оправдался, так он сообщает ему приговор… Антон сказал Софрону, а Софрон сказал свинье, свинья сказала борову, а боров всему городу… и когда уже бедняк побит, обрит и заперт, тогда поди, пожалуйся… Батюшка умер, то детям нищим скажут: отец ваш пострадал невинно, да вы для восстановления добраго о нем мнения не говорите, что он был обрит, а скажите просто, что плешив родился. Впрочем, ежели бы почтенный старик здравствовал, великодушные жрецы Фемиды не отреклися бы, право, купить на свой счет и парик ему. Я благодарен за великодушие и лучше хочу остаться при своей гриве, которую и впрямь очистят. О! великое дело: держатся во славе и клейменой плут и судья и шут».

С хором нимф появляется Юнона «в одежде богатой купчихи, кокошник с павлиньими перьями, в колеснице, которую везут Нимфы, хвосты павлиньи».


«Юнона (садится у подножия горы Иды, под дубом. Речитатив): Кривуа, оботри! (Нимфа обтирает пыль на башмаках.) Сезьома, посмотри, порядочно ль на мне?

Первая нимфа:

Юнона, божеский твой шлык на стороне.

А что-то мне сдается,

Что больше перед сим твой взор горел, блистал.

Юнона:

Подай покал! (и пьет)

Чем она… тово… вон там… смеется?

Вторая нимфа:

Богиня! что-то цвет в лице твоем завял.

Юнона:

Подай покал! (и пьет)».

И каждый раз Юнона, огорчившись, требует все новый и новый «покал» — «и пьет».

При военной музыке входит, сопровождаемая свитой военных и ученых, Минерва, «в куртке, юбка коломенковая, по ней портупея, а вместо сабли циркуль; на голове шишак. За нею последователи с глобусами, телескопами, а прочие другие с бердышами, со щитами».

Два хора, то есть две свиты богини, прославляя ее, перебивают и заглушают друг друга.

Минерва гоже садится у дуба. На жертвенник Парис возлагает, вынув из котомки, золотое «яблоко раздора» с надписью «Прекраснейшей!», которое Парис должен передать самой красивой, по его суждению, из трех богинь, — так повелел Зевс, сам уклонившийся от решения из боязни,


«Что ревность и вражда меж барынь возгорится,

Что могут в бороду они к нему вцепиться…».

Опаздывает, как обычно, Венера. Две другие богини злословят по этому поводу, распевая дуэтом:


«Минерва: Знать, у Марса просидела.

Юнона: Много этой бабе дела.

Минерва: Много, много, без числа! Ни на час без ремесла.

Слышен плясочный напев, флейты и голоса. Венера, отгоняющая своих служащих Нимф: «Пошли! пошли!», поправляет растрепанные волосы и прибирается:


«Проспала я, опоздала,

Ни волос не причесала,

Не успела глаз промыть.

Да так и быть! (к Минерве)

Я премудрость почитаю,

Издали, как божество,

Но быть мудрой не желаю -

Скучновато ремесло».

Таким образом, Львов вводит русский плясовой напев в арию Венеры. Заразившись против воли назойливостью рефрена в припеве: «Да так и быть, да так и быть», его подхватывают обе богини и Меркурий. А Парис поет: «Изволь судить, изволь судить, изволь судить…»

Богини наперебой стараются расположить в свою пользу судьюпастуха. Минерва обещает мудрость Парису. Юнона соблазняет обилием стола:


«…У нас наливки и рассолы,

Солены рыжечки, меды и красный квас…»

Венера обольщает вечным счастьем взаимной любви. В сложном музыкальном ансамбле все прерывают друг друга; Парис бегает от них с воплями: «Отцепися!»

Настает торжественный момент вручения золотого яблока с надписью «Прекраснейшей!». После длительного колебания Парис про тянул его Минерве, но от смущения яблоко выронил. Венера быстро подхватила его и с торжеством показывает окружающим.


«Юнона (разочарованно): Так, так, помилуй бог!

Минерва: Как, как? куда как плох!»

Обиженные богини издеваются над Парисом, простым пастухом, дерзнувшим судить их:


«И Олимп не без греха:

Нам, богиням полновесным,

Как животным бессловесным

Дал судьею… пастуха.

Венера и Меркурий: Ха, ха, ха, ха, ха!

Олимп (невидимо, в облаках, басом): Ха, ха, ха, ха, ха!


Олимпийский хохот составляет конец,

Вслед за которым непосредственно следует

БАЛЕТ

Парис от судейской работы устал, спит под дубом. Венера со всей своей шайкой Смехов, Игр и Прелестей показывает ему во сне Елену среди Граций в лесу пляшущую. Лель зажигает свой светильник, а светильником Трою… Парис со страхом просыпается и видит вместо Елены Архилая, полководца Иллионского, приехавшего вести как царевича ко двору его. Надевают на него платье. Архилай учит его шаркать и припрыгивать по-придворному, а он своею поступью выступь показывает. Парис хочет сесть в колесницу, сельские Нимфы удерживают его. Архилай похищает Париса, похищенный прощается, дальные проводы, а чтобы не были лишние слезы, опустите Занавесу».

Конечно, эта «проказа» по своей социальной значимости далеко отстает от политической сатиры Капниста, составляющей по существу заметное узловое звено между крупнейшими этапными произведениями русской комедии: «Бригадиром», «Недорослем», «Ревизором», «Горем от ума». Тем не менее среди неопубликованной литературы XVIII века «Парисов суд» занимает почетное место.

Необходимо обратить внимание на индивидуальную черту творчества Львова, не встречающуюся у многих драматургов, не только современных ему, но и последующих периодов: о его чутком, высокопрофессиональном отношении к музыке. Несмотря па то, что он из скромности называет себя «аматером», «литератором, не знающим музыки», нам уже приходилось отмечать его дар пианиста и композитора. Кроме того, в ремарках комических опер ои проявляет себя как режиссер музыкального театра.

Уже в юношеской «комедии с песнями» «Сильф» он пояснял, что музыкальное вступление к спектаклю (увертюра) изображает журчание ручейка и «оканчивается по степеням тихо и нечувствительно, переходя в риторнель следующей арии», то есть связывал увертюру с действием пьесы. Прелюдия к первой арии в спектакле «Сильф» тематически тоже предопределена ремаркой: «Тихая музыка, изображающая восхождение солнца и пение птичек».

Еще больше внимания музыке Львов уделяет в «героическом игрище» «Парисов суд». Только что приводились его указания на «военную музыку», прерываемую песней Париса, на возобновление «военной симфонии» («трубы, литавры»), затем па перемену музыкальной тематики: «симфония изображает звериную ловлю» и вдруг — неожиданное и необычное требование: «музыка подражает порску: ого, ого, го, го, го, ату его!». Затем после арии ремарка: «симфония изображает бурю».

В пьесе иесколько пожеланий о «речитативе на музыке», о «хоре нимф» как фоне действия, новое требование «военной музыки» для появления Минервы, требование контрапунктических перекличек хоров, «плясочиого напева» как лейтмотива Венеры, хоровой какофонии в характере раскудахтавшихся наседок и наконец вокального олимпийского хохота для финала. Все это крайне необычно и ново и в музыке, и в театре, и в драматургии. Ремарки Львова предвосхищают принципы «программности», точнее, «литературного изложения» музыкальной темы (даже сюжета) для создаваемого произведения.

Но еще ярче и компактнее подобная «программность» проявлялась у Львова в «Прологе», написанном для открытия Российской академии в 1788 году. Здесь автором предначертана сложная, четко предопределенная тематическая линия для «симфонии», указаны смены характеров отдельных музыкальных фрагментов в связи с переходом действия от одной картины к другой, намечены темпы («просто переходит в анданте») и т. д.

В истории музыки нам известны программные музыкальные произведения с содержанием, изложенным западноевропейскими композиторами XVIII века в самых общих чертах в кратком названии («Времена года» Вивальди, «Каприччио на отъезд любимого брата» Баха и др.) Встречаются и более развернутые поэтические (и даже шутливые) тексты «программ». Едва ли не первый композитор, применивший «программу» (в современном значении термина), — Купереп («Апофеоз Люли», «Парнас, или Апофеоз Корелли»).

В России же известны лишь музыкальные произведения для театра, с темой, продиктованной содержанием пьесы. Наиболее ранний близкий пример — «Орфей», мелодрама Фомина (1792); в XIX веке — музыка Козловского к трагедиям Озерова. Но литературные изложения, предопределяющие тему инструментальной музыки, начинают появляться у пас только с Глинки («Князь Холмский»). Не следует ли из этого сделать вывод, что Львов оказался в России родоначальником словесной программы, раскрывающей содержание музыкального произведения?

Во времена Львова некоторые его опыты получили уже и практическую реализацию — вспомним увертюру Фомина к «Ямщикам на подставе», музыку Н. П. Яхонтова. Хотя крупных симфонических произведений по его программам не было создано, но мысль была брошена. Им брошена первым.

Начиная с именного указа 8 октября 1786 года о печатании «полезных сочинений» Н. А. Львова «на иждивении Кабинета» им было выпущено шесть книг.

В 1789 году — «Рассуждение о Проспективе в Пользу Народных Училищ».

В 1790 году — «Собрание народных русских песен…».

В 1791 году — поэма «Руской 1791 год».

В 1791 году — «Объяснения на музыку господином Сартием сочиненную» для издания сценического текста и партитуры «Начального управления Олега…».

В 1792 году — «Летописец Руской от пришедствия Рурика до кончины Царя Иоанна Васильевича. Издал Л. Н. в Санкт-Петербурге в типографии Горного Училища, 1792 год».

В 1795 году — «Руская Пиростатика, или Употребление испытанных уже воздушных печей и каминов, посредством коих: 1-е. Нагревается комната наружным воздухом. 2-е. Соблюдаются дрова, о-е. Переменятся в покоях вредный воздух на свежий, но теплый. 4-е. Отвращается дым и, наконец, 5-е. Доставляются разные удобности к удовольствию жизни и здоровья служащие. Ч. 1. Спб., 1795».

Расскажем поподробнее и по порядку о двух последних из этих сочинений.

Будучи в Суздале и разбирая в хранилище Спасо-Евфимиевского монастыря старые рукописные книги, Львов нашел две летописи. Публикуя первую в 1792 году, он пишет в «Уведомлении», что издает ее потому, что нашел в ней многие события, подробности и даты, которые пропущены даже в летописи Нестора. Он, издатель новонайденной летописи, исправил ошибки писцов, объяснил устаревшие слова и вычеркнул «некоторые нелепости». Высказывает предположение, что эта летопись «та самая, которая известна историкам под именем Суздальской, но до сих пор отыскана еще не была». Летопись оказалась действительно ценным историческим памятником. Ее изучают историки и археографы вплоть до нашего времени.

«Львовскую летопись» хорошо знал Пушкин, читал в Михайловском и обращался к ней, видимо, неоднократно. Она была в его библиотеке. В письме к К. Ф. Рылееву в мае 1825 года, в замечаниях на «Войнаровского» он поправляет Рылеева и сообщает: «Летописец просто говорит: Тоже повеси щит свой на вратах на показание победы». Это цитата из летописи Львова.

Что касается «Русской Пиростатики…», то книга начинается с критики принятых в русском обиходе печей. Они вредны: «бессонницы, головные боли, слабость, вертики, у женщин истерические припадки, а у мужчин женское расслабление, отвращение у всех на всех». Причины же — угары и «удуншое тепло мертвой атмосферы…. гнилость в собственных домах наших». Русские печи «поморили более людей, чем сама зараза…камины дымятся бездонно и безпошлинтю, истребляют леса…, бесполезны, дороги, безобразны, вредны… припекают или простуживают людей».

Львов предлагает новые печи. Он пишет: «Случилось мне увидеть в Байоне камни Франклинов, оттуда почерпнул я начало мною употребленных… Мне принадлежат только подробности нашему употреблению и климату свойственные».

Разъясняя популярным языком устройство воздушных печей и каминов и необходимость чистоты подводимого к ним воздуха, Львов использует диалог с некой барыней:

«— Помилуй, батюшка! У меня из душника камина, по твоему построенного, капустой пахнет!

— Откуда он проведен, сударыня?

— Из погреба.

— Есть ли бы из конюшни, то бы не пахло капустою; а потому и надо примечать».

Пишет он раздел, посвященный печам крестьянским и печам «духовым», проявляет внимание к состоянию общественных бань. В банях «иной угорел и на морозе умер. Другому сделался удар. Ноги у сих бедных людей примерзают к помосту, когда они в 25 градусов и более стужи, голые и распаленные, босиком ходят черпать кипяченую на дворе воду». Происходит «сражение двух противных сил природы, сверху жар, снизу холод». Все это «до того раненое мое воображение распалило, что я хотел просить, как милости, чтобы позволили мне на свой счет построить торговую баню». Львов принимал все меры, чтобы внедрить свои изобретения в жизнь. «Польза их будет мне удовольствие и награда».

В 1799 году Львов выпустит вторую часть книги с чуть измененным текстом титульного листа. Обе части снабжены многочисленными чертежами, им же гравированными. Чтобы не быть голословным, Львов тут же, в тексте второй книги ссылается на двух своих помощников, у которых можно получить консультации, сообщает их имена и даже адреса. В Петербурге — это жестянщик Вебер, в Москве — его неизменный сотрудник «титулярный советник» Адам Менелас, живущий в Тюфелевой роще.

Нынешняя так называемая «парфюмеризация» подогреваемого воздуха была предложена им — это он рекомендовал вкладывать травы, соли и другие душистые вещества в «душник».

Заслуги Львова в истории русских отопительно-вентиляционных устройств давно уже признаны. Идеи Львова и опыт его были восприняты Мейснером, затем Н. Амосовым, а вслед за тем и многими другими.

«Русская Пиростатика…» была последней из вышедших при Екатерине книг Львова. 16 сентября 1796 года императрица издала указ «об ограничении свободы книгопечатания и ввоза иностранных книг, об учреждении на сей конец Ценсур…». Упразднялись частные типографии. Считалось, будто количество типографий при училищах для России достаточно. Указ коснулся и Львова: Кабинет прекращал выплачивать деньги на издания «приватных» лиц.

Это оказалось для него страшным ударом: он задумал выпустить несколько дорогостоящих книг с множеством гравировальных рисунков и чертежей. Чертежи его собственные, чертежи строений Палладио… Значит, и с этой мечтой приходилось расстаться.

ГЛАВА 4

1796, 1797

6 ноября 1796 года скончалась Екатерина. На престол взошел император Павел.

Все при дворе изменилось. Вместо шуршания шелковых платьев в апартаментах дворца раздавался теперь топот тяжелых ботфортов, звяканье шпор, грохот тесаков. «Зимний превращен в кардегардию», — слышались голоса.

Перетасовался состав вельмож и сенаторов. Первыми приближенными Павла сделались Ростопчин, Аракчеев, Кутайсов, Обольянинов и Безбородко. Не потому, что был новому императору так уж мил. Но он оказал государю при вступлении на престол какую-то неоценимую услугу. Имеются веские основания утверждать, что Безбородко во время кончины монархини-матери передал цесаревичу ее манифест и завещание, направленные ею в сенат, в силу которых на трон назначался не сын ее Павел, а внук Александр. Как бы то ни было, Павел I на виду у придворных, указав Ростопчину на графа Безбородко, торжественно произнес: «Сей человек для нас — дар божий».

Графу было поручено секретное дело: разобрать бумаги покойной императрицы. И на каждом шагу ему оказывались всевозможные милости.

Задумал государь небывалый публичный спектакль в Петербурге. Ради этого 8 ноября он срочно направил Львова в Москву. Ему надлежало в сопровождении двух кавалергардов привезти в Петербург древние, необходимые для обряда коронования царские регалии, никогда до сих пор ие вывозившиеся из Кремля. По реестру предписывалось доставить кроме порфиры и барм государственный щит и знамя, обер-церемониймейстерские жезлы из черного дерева, 12 серебряных штангов, 12 подсвечников, парчу, постланную в Успенском соборе от амвона до престола в алтаре, крест золотой сканой работы, а в нем «животворящее древо Креста Господня», и многое другое.

Львов все выполнил.

Девятнадцатого ноября в Александро-Невском монастыре были торжественно вынуты останки покойного императора Петра III, убитого почти тридцать пять лет назад по негласному приказанию недавно скончавшейся супруги его Екатерины Алексеевны. 25 ноября Павел I самолично возложил корону на череп некоронованного при жизни государя. 2 декабря прах был перевезен в Зимний дворец и поставлен на катафалке рядом с телом Екатерины, а 5 декабря два гроба торжественно переправили на колесницах в Петропавловскую крепость, в собор, и предали земле.

27 ноября, после коронования трупа, царские регалии отвозил в Москву, в Успенский собор снова Львов.

Вся эта буффонада была предпринята Павлом не случайно. Ему надо было показать, что Петр III в могиле и дважды похоронен, чтобы в дальнейшем ни один самозванец не смел появиться под именем якобы скрывшегося императора. Хватит в России одного Пугачева.

Павел! был умен. Пушкин в историческом труде о Пугачеве, говоря о Екатерине, писал, что Павел «царственным умом и силой характера мог быть ее достоин»93. При всех парадоксальных капризах и выходках, при неукротимости бешеного темперамента император не был маньяком, как принято изображать его. Высокообразованный, с развитым чувством изящного, с безукоризненным вкусом, он при посещении европейских городов, музеев и галерей поражал иностранцев безошибочностью суждений. Наиболее ценные приобретения Эрмитажа относятся ко времени его царствования — времени расцвета русского классицизма в искусстве. Вполне закономерно, что Павел привлекал к работе лучших художников и архитекторов, в том числе и Львова.

Впрочем, не только потому, что тот был талантлив, но также из неприязни к памяти Екатерины, у которой Львов последние годы был не в чести. А кроме того, время от времени, в минуту доброго расположения императора Безбородко умел напомнить имя приятеля.

Поездкой в Москву за регалиями Львов сразу расположил к себе августейшего. По возвращении в Петербург из статского советника он производится в чин действительного статского советника. 19 декабря выходит именное распоряжение: «Вследствие данного в 1786 году, октября 8-го, указа о печатании полезных книг и чертежей действительным статским советником Львовым издаваемых, повелеваем издержки его, в 1.447 рублей состоящие, из Кабинета заплатить и впредь его полезные сочинения, переводы и чертежи на иждивении Кабинета печатать, а ко мне по одному экземпляру взносить на перед. Павел».

Это был ценнейший подарок. Львов с энтузиазмом приступил к осуществлению заветной мечты: к изданию четырех книг «Палладиевой Архитектуры», над которыми он трудился уже восемь лет. Одновременно возобновил подготовку к печати второй летописи из найденных им. Мечтал он также издать гравировальные чертежи собственных архитектурных проектов.

Дела других членов львовского кружка шли не так хорошо, как у Львова. Правда, Державину была дана личная аудиенция, и он получил назначение на должность правителя Верховного Совета; но скоро выяснилось, что такой должности нет по штатам, а была вакансия лишь управителя канцелярии Совета. Гаврила Романович добился высочайшего приема вторично, и вот тут-то они, оба «гневонеобузданные» и нетерпеливые, рассорились донельзя. Кавалергардам было дано приказание не пускать Державина в тронную залу.

А Дмитриева, не так давно ушедшего в отставку, арестовали в первый день рождества по доносу. Он просидел на гауптвахте все праздники, пока дело не было решено в его пользу. Прощение проходило в умильно-торжественной обстановке, с объятиями, с умиленными слезами придворных и с пожалованием Дмитриева сразу двумя гражданскими должностями: обер-прокурора сената и товарища министра в Департаменте удельных имений.

А Львову 7 апреля 1797 года было дано поручение: надстроить в Кремлевском дворце верхние апартаменты, представить проект нового Кремлевского дворца, который предполагалось возвести на месте обветшавшего Елизаветинского. В «Полном собрании законов Российской империи» читаем именной указ за № 17.911: «Для ежегодных наших в Москве пребываниях повелеваем отделать Кремлевский наш дворец нашему гофмейстеру князю Гагарину и Статскому Действительному Советнику Львову».

Львов создал проект в трех эскизах. Правый флигель дворца он рассчитывал построить на месте старого здания Растрелли; маленькую Сретенскую церковь включить в объем главного корпуса, увенчанного ротондой с куполом. Предполагалось украсить центральный и боковые корпуса портиками, а на фронтоне и на цокольном этаже установить античные статуи. Задача второго состояла в том, чтобы связать дворец и древние кремлевские здания с помощью аркад галерей, открытых лестничных сходов и др. На третьем эскизе передтшй фасад, выходящий на Москву-реку, был оживлен великолепными террасами, живописно разбегающимися лестницами и полукруглой нишей с фонтаном, окруженным садовыми деревьями: древний кремлевский «набережный висячий сад» был включен в планировку.

Двадцать седьмого мая Кремлевская экспедиция вернула зодчему одобренные императором эскизы с пожеланием внести некоторые изменения в «готическом корпусе» и отдала распоряжение к отделке дворца «по аппробоваиным планам». Осуществление проекта было поручено архитектору М. Казакову, строителю Сената. Перестройки производились в 1797 и 1798 годах. На проекте Львова, утвержденном императором 7 октября 1797 года, сохранилась пометка о том, что здание «построено». Перестройку Кремлевского дворца ускорило и то, что во время коронации Павла I 5 апреля 1797 года дворец не мог обслужить многочисленную царскую свиту, и поэтому Павел, приехав в Москву 15 марта, остановился в Петровском дворце и проживал в нем «инкогнито». То есть приказано было считать, что государь в Москве появиться еще не соизволил. И только в вербную субботу, 28 марта, монарх верхом, в окружении придворных прибыл в Немецкую слободу, чтобы расположиться в новом дворце, подаренном ему графом Безбородко. Это здание, купленное у наследников канцлера А. П. Бестужева-Рюмина и перестроенное Казаковым, «показалось» императору по архитектуре, и по обширности, и по убранству предпочтительнее всех остальных. Ради прихоти августейшего Безбородко приказал за одну ночь выкорчевать огромный сад и разбить перед окнами дворца плац.

Загрузка...