Конец августа 1941 года. Районный центр Осташево Московской области.
После захода солнца вечера, кажется, не было — сразу надвинулась ночь. Плотная туча наплыла с запада. Она погасила зарю, закрыв полнеба, нависла неподвижно.
Старинное подмосковное село притаилось во тьме. Тишина, тревожная, настороженная. Черными тенями снуют вдоль посадов патрули. Часовые охраняют магазины, банк, почту, типографию, радиоузел.
У двухэтажного дома посреди села — тоже охрана. В доме — райком партии. С наступлением темноты сюда шли и шли люди. Часовые из местных жителей проверяли документы. Кого знали в лицо, пропускали так. Если у человека не было документа и возникали сомнения, вызывали помощницу секретаря райкома Евдокию Степановну Шумову. Ей пришлось поработать во многих селах района. Секретарь партячейки, председатель молочного товарищества, работа в женотделе, инструктор-информатор в райкоме — таков послужной список этой женщины. Память Евдокии Степановны хранила сотни имен и лиц. И Александр Иванович Бормотов, назначенный секретарем райкома недавно, очень ценил свою помощницу.
По слабо освещенному коридору райкома озабоченно сновали сотрудники с бумагами и папками. У многих из-под полы гражданских пиджаков нескладно топорщились кобуры наганов. То и дело хлопали входные двери. Посетители поднимались по лестнице, их встречала Евдокия Степановна. Почти один и тот же вопрос: «У себя?» И кивок на дверь с табличкой: «Секретарь РК ВКП (б) А. И. Бормотов». Дела у всех срочные, неотложные. И все же, поздоровавшись с очередным посетителем, Евдокия Степановна безошибочно определяла истинную важность дела, с которым прибыл в райком человек, и, умело задерживая разговором одних, пропускала других без очереди.
В тот вечер Александр Иванович не выходил из своего кабинета. Только к полуночи он появился, наконец, в опустевшем коридоре. С хрустом расправил плечи, энергично тряхнул головой, отгоняя усталость. Он выглядел старше своих тридцати пяти лет: сказались заботы и бессонные ночи последних недель. Однако лицо его с крупными, резковатыми чертами, как всегда, было чисто выбритым, в плотной, среднего роста фигуре — подтянутость. По привычке рука Бормотова потянулась к шее поправить галстук, но он вспомнил, что на нем не свободный костюм, а китель военного покроя, застегнутый наглухо.
По коридору бесшумно подошла Евдокия Степановна.
— Освободились? Чаю хотите, Александр Иванович? — спросила она заботливо. — Без четверти двенадцать уже!
— Спасибо. Выпил бы, — сказал Бормотов и улыбнулся устало: — В моем распоряжении пятнадцать минут, на чаепитие вполне хватит.
Евдокия Степановна знала, что в двенадцать у секретаря начнется важное совещание, поэтому чай и бутерброды она приготовила заранее в соседней комнате. В последние дни ей многое приходилось делать самой: уборщица заболела, одна из двух машинисток уехала в Москву, где в госпитале лежал ее муж.
Разостлав на столе газету, Евдокия Степановна поставила тарелку со стаканом чаю и бутербродами. Бормотов в несколько глотков выпил не очень горячий чай, попросил:
— Пожалуйста, если есть, еще стакан. И… что это там?
Дверь кабинета была приотворена, и с первого этажа доносились голоса. Взяв пустой стакан, Евдокия Степановна торопливо вышла. А когда вернулась, Бормотов увидел на ее лице смущение.
— Что? — спросил он, принимая стакан с чаем.
— Старик какой-то, Александр Иванович. С охраной и со мной говорить не хочет, к вам ломится.
— Кто он? Здешний?
— Не знаю. Не встречала.
— Вот наказание! — Бормотов взглянул на часы. — Что ж, зовите его. Может, пустяк какой.
Бормотов разглядывал странного посетителя, остановившегося посреди кабинета. Круглая шишковатая голова, покрытая пушком неопределенного цвета; лицо стянуто глубокими морщинами, на подбородке и на щеках серебристо-зеленоватая щетина; овчинный полушубок расстегнут, видна синяя рубаха; в опущенной руке шапка, тоже из овчины; на ногах валенки с калошами.
Ввалившийся рот старика задвигался, и прозвучал неожиданно резкий тенорок:
— Главный ты и будешь?
— Да, в этом учреждении я главный, — сказал Бормотов.
— Вот и ладно. Охранники меня на улице схватили, не положено, говорят, ночью ходить. А кто не положил? Я по службе ночью спать не привычен, вот и хожу. Да и ты ить не спишь, чаевничаешь вот.
Бормотов встал из-за стола, сказал вразумляюще:
— Если у вас есть дело, говорите. У меня совершенно нет времени.
Старик вздохнул и сел на крайний стул. Покосившись на Евдокию Степановну, которая стояла у двери, он бесцеремонно махнул в ее сторону шапкой:
— А ты выдь! У нас мужеский разговор произойдет.
— Она работает в этом учреждении, — строго сказал Бормотов.
— Ты главный, от тебя и умных слов желаю, — упрямо повторил старик. И быстро, без остановки заговорил:
— Я ить из Москвы на побывку к младшей дочери прибыл, у ней сын и зять в солдатах, а у молодух пятеро деток, приглядываю за сопливыми. Дочь-то хворая, по шестому десятку пошла, а я девятый доживаю, слава те господи! Всю жись напролет служивый я. И кучером служил, и швицаром, и дворником, кабы дочь к себе не вытребовала, и теперь бы на службе состоял.
— Где же вы в таком возрасте работали? — нетерпеливо, но не без любопытства спросил Бормотов.
— Кто, мы? — старик заморгал красными, без ресниц веками. — Я тебе о себе толкую…
— Ну, ты. Где ты последнее время работал?
— Да ить я доложил, всю жись в Москве я, в столичном граде. Кабы дочь с места не сдернула, то теперь не точил бы я лясы тут с тобой. По ночам-то я кладбище сторожил.
Евдокия Степановна, которая все еще стояла у двери, решительно шагнула вперед:
— Уже полночь, дедушка, а у нас дела. Приходи завтра!
— Ты тут еще? — поворачиваясь на стуле, удивился дед. — Ить сказано тебе, выдь! Что разговору не даешь начаться?
«Бред какой-то!» — подумал Бормотов и сел за стол. Рука его потянулась к шее, вместо галстука — глухой ворот. Бормотов расстегнул крючок.
— Пожалуйста, побудьте в соседней комнате, Евдокия Степановна, — сказал он.
Девяностолетнего старика из кабинета не выведешь. А слушать старческую болтовню нет сил и времени. Спасительно зазвонил телефон, Бормотов схватил трубку. Но непрошеный гость терпеливо дождался конца разговора. Тогда Бормотов взял лист бумаги, карандаш, глядя в упор на старика, спросил строго, резко:
— Фамилия, имя, отчество?
— Судариков Аким Петров, — скороговоркой ответил дед и забормотал обрадованно: — Начальник, истинный господь, начальник!
— За каким делом пришел, Аким Петрович? Прямо говори!
— За утешительным, истинным словом пришел, — проговорил старик, и в лице его, странно стянутом морщинами к глазам, появилась выжидающая осмысленность. Он спросил:
— Людишки говорят, все начальники в бега напутились от немца. Правда?
— Нет. Из Осташева, если будет необходимость, уедут старики, женщины, дети. А начальство останется.
— Это как же? Немцу присягнете или царизьма опять установится?
— Нет, царизм не вернется. А немцев-завоевателей русский народ будет бить до нашей полной победы.
— Та-ак. А миром нельзя поладить, без кровопролитиев?
— Нельзя.
— Ожесточились, выходит.
Старик пожевал губами, сел прямо, зажав шапку под мышкой. И вдруг загорячился:
— А народ-то зачем тянете? Царь Миколай в германскую одних солдат выставлял и справлялся. Немец-то тогда к Москве и рыла не протягивал. А теперь, толкуют, супостат скоро в Москву въедет.
— Кто толкует? — Бормотов насторожился.
— Старики говорят, бабы.
— И что, все так говорят?
— Не все, греха на душу не возьму. Вчера бабка Варвара божилась, быдто из Москвы сюда партизанов рослых гонят видимо-невидимо, и быдто супротив тех партизанов немцу никак не устоять.
— Фу, ты дьявол! — вырвалось у Бормотова. Откуда? То, что пошли слухи об эвакуации, — это не удивительно. И вчера и сегодня в райкоме составляли план по возможному вывозу людей, хлеба, скота, ценностей. Об этом знали председатели сельсоветов и колхозов. Но партизаны! О создании партизанских отрядов на случай оккупации говорилось пока только в узком кругу работников райкома и райисполкома. И вот уже слухи! Хотя, конечно, они могли просочиться из западных районов.
«Да и не так уж плохо говорила бабка Варвара!» — вдруг подумал Бормотов и сказал старику:
— Вполне возможно, Аким Петрович, что партизаны будут воевать с немцами.
— Да что ты! — Дед вскочил со стула, полы полушубка нараспашку. — А ить я Варваре возразил — брехня! Вот ить не знаешь, где упасть… И то. На днях от вашего начальства один приходил, по пожарной части. Любопытствовал, нет ли на чердаке сена. Молодой, краснорожий. Дык он все ясно раскумекал.
— Что ясно? — Бормотов нахмурился.
— Все прояснил. Немец только против партейных ополчился. А простому люду он защитник. Колхозы долой, налоги все долой, землицы сколько хошь, столько и бери. Паши, сей, продавай, покупай — воля. И народ, мол, не дурак, в войну встревать не будет.
Бормотов понял, что спрашивать о фамилии «пожарника» и о его местопребывании бесполезно. Все, о чем говорил до сих пор старик, — это была смесь из его домыслов и противоречивых слухов тревожной военной обстановки. Но последние слова — вражеские. Иноземный ли он или местный, но это настоящий, заклятый враг.
— Ты все сказал, Аким Петрович? — спросил Бормотов.
— Да ить час и то поздний, кажись, все.
— Так вот… — Бормотов помолчал, подбирая доходчивые фразы. Он понимал, что его слова старик передаст другим людям. — Если ты, Аким Петрович, за правдой пришел, то изволь выслушать и запомнить.
— Благодарствую, — часто мигая, старик уставился на электрическую настольную лампу с матовым абажуром.
— У немцев теперь главный начальник Гитлер. Он приказал своим генералам и солдатам завоевать Россию. Гитлеру нужны наш хлеб, мясо, все наши богатства. Русских людей он считает за скотину. Его приспешники хотят убивать и таких, как ты, и помоложе, и женщин, и детей. Всех, кто им не нужен. Они мечтают оставить для Германии только рабов. Вот это правда.
— И так по-ихнему все и будет? — старик затеребил свою овчинную шапку.
— Нет, по-ихнему не будет. Наша армия, наш народ постоят за себя. Нам сейчас трудно, но армии Гитлера скоро будет еще трудней. И Москву они не возьмут!
— Дай-то бог! — Старик протяжно вздохнул.
— Армия Гитлера несет народу смерть, мы сражаемся за жизнь. Поэтому народ с нами, и мы победим.
Бормотов терпеливо ждал, не спросит ли старик еще о чем-нибудь. Но он вдруг поднялся со стула, шмыгая валенками, направился к двери. Уже у порога обернулся, не надевая шапки, заговорил сбивчиво:
— Всю жись в Москве служил. При царизьме господ много было. И все по шее любили, по шее… А ты уважительный. Дай тебе бог, благодарствую…
В дверях появилась Евдокия Степановна. Посторонилась, пропустив старика, сказала:
— Вас ждут, Александр Иванович.
Вошли двое: секретарь райкома по кадрам Василий Федорович Проскунин и агроном райземотдела Алексей Васильевич Горячев. Они были с портфелями и тоже в костюмах военного покроя.
— Здравствуйте, Александр Иванович! — сказал Проскунин громко.
— В честь чего это? — удивился Бормотов. — За день-то сегодня раз десять виделись!
— Ошибаетесь, секретарь, отстаете от жизни. — Проскунин пояснил: — Двадцать одну минуту уже в новых сутках прожили.
— Ну, педант! — Бормотов покачал головой. Отвечая на шутку, спросил: — Точность старая. Из отдела кадров или уже в новую должность вжился?
Все трое улыбнулись, поняв, о какой должности упомянул Бормотов. Два дня назад райком наметил Проскунина командиром первого, пока еще не существующего партизанского отряда. Горячева — комиссаром. Сейчас, ночью, как раз и предстояло создать этот отряд на бумаге. Потом будет еще работа, кропотливая, с живыми людьми, с каждым в отдельности. А пока это.
— Садитесь, товарищи! — предложил Бормотов. — Начнем. В подборе людей нам ошибаться нельзя. Тут, как в пулеметной ленте. Попадет один негодный патрон — и захлебнулся «максим», и враг поднял голову. — И обратился к Проскунину: — Вам, Василий Федорович, как знатоку кадров, первое слово…
Проскунин был худощав, жилист, выше среднего роста. Ему около сорока, лоб высокий, с залысинами. Людей он знал. Назвав фамилию, имя и отчество, он давал краткую, толковую характеристику будущему партизану. О слабостях человека говорил резковато, будто даже выпячивал их для лучшего обозрения.
«Патроны» подбирали тщательно. Подолгу обсуждали каждую кандидатуру, взвешивали все «за» и «против».
Наконец перешли к выбору места для партизанской базы. Проскунин предложил расположить отряд в районе деревни Боровино. Бормотов спросил:
— А вы, Василий Федорович, в тех местах бывали?
— Конечно.
— Ну и какие же леса вокруг Боровина?
— Обыкновенные. — Проскунин пожал плечами, уточнил: — Леса преимущественно лиственные.
— Вот! — Бормотов положил руку с растопыренными пальцами на стол, прищурился. — А в лиственном-то лесу вы окажетесь осенью и зимой, как гуси посреди пруда. Издалека-а видно! Нужен лес хвойный.
Агроном Горячев прекрасно знал и поля, и леса в районе. Не глядя на разостланную на столе карту, он с минуту подумал и сказал решительно:
— Наш отряд и другие лучше всего разместить в Куровских и Грулевских лесах.
С ним согласились. Приступили к предварительным расчетам, сколько потребуется продовольствия, оружия, боеприпасов. Задача была со многими неизвестными.
— Да-а… — задумчиво протянул Горячев. — Я согласен, чтоб вся эта наша работа по подготовке эвакуации и созданию партизанских отрядов пропала зря. И даже очень хочу этого. Но если уж враг сюда придет, то сколько он здесь продержится? Неделю, месяц, два? — Горячев выжидательно посмотрел на Бормотова.
— Я полагаю, Алексей Васильевич, на твой вопрос ответить сейчас точно не может никто, — значительно, с нажимом на последнем слове сказал Бормотов. — А раз это так, то мы должны готовиться к боям трудным и длительным. Если во всеоружии будем готовы к плохому, то, возможно, и хорошее придет раньше. Вот из этих соображений и давайте прикидывать…
Работа была закончена далеко за полночь. Проскунин устало откинулся на спинку стула. Горячев аккуратно сложил исписанные листы, вдел скрепку. И листы и карту подвинул к Бормотову:
— Все, Александр Иванович! Принимай первенца. Один отряд готов.
Бормотов молчал. И вдруг спросил не по-деловому, простецки:
— А что, товарищ агроном, мечтал ли стать комиссаром, да еще партизанским?
— Нет, и во сне не снилось, — быстро проговорил Горячев. — Слово «партизан» связывалось с прошлым. Война против Наполеона, разгром белогвардейцев в гражданскую.
— Да, товарищи, жизнь — вещь сложная, — Бормотов на секунду прикрыл глаза припухшими от недосыпания веками и тотчас же заговорил живо, с не свойственной ему горячностью: — История не повторяется. И повторяется! Война эта средствами, методами и ожесточенностью отличается от всех войн прошлых. Но конец захватчиков — в этом история повторится! Обязательно. Однако и само повторение это откроет путь новому, уничтожив фашизм.
Бормотов встал, заложив руки за спину, прошелся вдоль стола. Остановился перед Горячевым:
— А как думает комиссар?
— Согласен.
— Это хорошо. — Бормотов отодвинул от стола стул, сел между Горячевым и Проскуниным. Повторил: — Это хорошо, когда есть согласие. Ох, как теперь важно, чтобы мы понимали друг друга, и коммунисты, и беспартийные. Время наступило жестокое, и друг друга мы должны поддерживать, беречь. С людьми надо подушевней, потоньше. Вот мы наметили будущих партизан, фамилии не с потолка брали, всех как будто знаем. А все-таки. Поговорите, друзья, с каждым человеком, умно поговорите! Малейшее сомнение — вместе подумаем. В отрядах должны быть добровольцы.
Бормотов вздохнул:
— Час поздний, товарищи. А я, признаюсь, и еще поговорил бы с вами. Разволновал тут меня один старик.
— Неприятная личность, — заметил Горячев.
— Неприятная, — согласился Бормотов. — И сразу оговорюсь: вовсе это не мудрый русский дед. А все же внимания старик заслуживает. Во-первых, потому, что ему почти девяносто лет и говорит он все прямо, не опасаясь никакого начальства. Во-вторых, старик примечателен тем, что мыслей-то своих у него кот наплакал.
— Это уже интересно! — сказал Горячев.
Проскунин поморщился:
— Кроме младенцев, людей без мыслей не люблю.
— И я тоже. Но старик-то не в пустоте живет. Он что от людей услышит, то и повторяет. Хотя одна мыслишка, кажется, была его собственная. — Бормотов прищурился, вместе со стулом подвинулся к Горячеву. Сказал, понизив голос: — Вот ты теперь комиссар, отвечай. Почему это в прошлую войну немцы до Осташева не дошли, а теперь, видимо, дойдут? А ведь отсюда до Москвы сто километров с небольшим. Ну?
— Так ведь совершенно разные исторические условия…
— Ну, вот, — перебил Бормотов, — а со стариком ведь другой разговор должен быть.
— А за каким чертом разговаривать с ним? — спросил Проскунин. — Не все ли равно, есть у девяностолетнего хрыча в голове царь или нет?
— Девяностолетних действительно немного. Семидесятилетних — побольше, а пятидесятилетних… — Бормотов не договорил, махнул рукой: — Ладно! И все-таки объяснить деду, ради чего Гитлер войну начал, пришлось.
— И как? Перевоспитался старик? — с усмешкой спросил Горячев.
— Такой задачи я перед собой не ставил, — спокойно проговорил Бормотов. — Но ядовитую ложь обезвредить старался. Однако тут нам еще поработать придется.
— Да в чем суть-то?
— Суть проста. Колхозник налоги платит? Гитлер их отменит. Землю он раздаст всем — бери! И вообще войну он ведет только против коммунистов.
— Это же злобная вражеская пропаганда! — возмутился Проскунин.
— Безусловно. И, возможно, исходит она от фашистских шпионов. Ведь находили же у нас в районе вражеские парашюты. Старик сказал, что речи эти вел «пожарник», молодой, краснорожий.
— Нет у нас таких, — заверил Проскунин. — Все пожарные люди пожилые.
— Так вот, — продолжал Бормотов, — вылавливать шпионов мы, конечно, будем. Но это не все. Надо нейтрализовать вражеские слухи. На лекции и собрания у населения нет времени — уборка урожая. «Пожарник» по домам ходил. Вот и наши агитаторы пойдут. Хорошо бы найти толковых людей из беженцев. Они уже видели гитлеровский «порядок», вот бы и рассказали населению об этом.
— Неплохо бы, — согласился Горячев. — Беженцы в районе есть.
— Вот и пусть бы они помогли нашим агитаторам. Полагаю, что упор надо делать именно на разоблачение звериной сущности фашизма. О необходимости налогов для процветания нашей Родины, о том, что колхоз лучше единоличного хозяйства, — об этом мы говорили много. А вот о том, что фашисты поставили перед собой задачу уничтожить целые народы, о том, что они уже затопили кровью всю Европу, — об этом мы говорили маловато. Считали эту тему не совсем актуальной, особенно после заключения договора с Германией.
— Вот нам еще о чем подумать надо, — сказал Горячев. — Уйдут партизаны в леса, а гитлеровцы пронюхают и расстреляют их родных.
— Правильно. Родственников партизан в какой-то мере надо оградить, — согласился Проскунин.
Остановились на том, чтобы выдать семьям партизан официальные повестки из военкомата. В Красную Армию люди ушли почти из каждого дома, и гитлеровцам установить будет трудно, в армии человек или в партизанском отряде.
Разговор был окончен. С минуту в кабинете стояла тишина. Наконец Бормотов встал, сказал решительно:
— Все, друзья! На сегодня все. Идите спать.
Простившись, уже в дверях Проскунин и Горячев обернулись.
— А вы тоже домой, Александр Иванович?
— Да, скоро. Вот только одну бумагу в обком подготовлю.
Бормотов проснулся, поднял отяжелевшую голову. Он сидел в своем кабинете, облокотившись на стол. Все так же горела настольная лампа под абажуром. На столе — раскрытая записная книжка. Выведенные бисерными буквами пометки: «эвакуация», «оружие», «боеприпасы», «продовольствие», «типография»…
Знакомый осторожный стук в дверь. Вошла Евдокия Степановна.
— К вам командир истребительного батальона Морозов, — доложила она.
— Скажите, чтоб обождал пять минут, — ответил Бормотов. Он не хотел, чтобы военный человек застал его в таком виде: с мятым, припухшими после сна лицом, несобранного.
Шумова вышла, передала слова секретаря посетителю и тотчас вернулась. Бормотов, разминаясь, походил по кабинету, потом подошел к столу, вынул из ящика флакон одеколона. Смочив лицо и шею, он вытерся носовым платком и опять заходил взад и вперед. Все еще хотелось спать.
Шумова подошла к окну, отдернула штору, погасила лампу. В нежном свете раннего утра кабинет показался каким-то неуютным, пыльным, чужим. Шумова отдернула вторую штору. Упругий луч поднимающегося из-за реки солнца скользнул в комнату, осветил на стене портрет Ленина.
Чувство неуютности исчезло. Несколько секунд Бормотов не отрывал взгляда от портрета, и этих секунд было достаточно, чтобы все стало на место: и кабинет обыкновенный, почти родной, и он, секретарь райкома, тот же — сидит на своем месте, как и всегда, делает обычную работу, нужную людям. Правда, он смертельно устал. Так уставать еще не приходилось. Но об этом не надо думать. Те мерки для работы, которые существовали в мирное время, теперь не годятся. Война требует: советский человек должен вынести все, уметь все. Секретарь райкома — тем более.
Да, уметь. Трудно. Разве секретарям райкомов говорили когда-нибудь, как наладить подпольную работу, как организовать партизанский отряд? Заикнись Бормотов об этом каких-нибудь два месяца назад, его назвали бы паникером, нытиком, обвинили бы во всех смертных грехах.
Бормотов опять взглянул на портрет, подумал: «Надо — выдержим». Сказал:
— Евдокия Степановна, нужно упаковать холст.
Она взяла стул, направилась к стене.
— Нет, нет. Не сейчас. Я говорю вообще.
Секретарь райкома представил на миг светлый прямоугольник на месте портрета и сказал дрогнувшим голосом:
— Сам упакую. В последний день. Нет, в последний час…
И громко крикнул через дверь:
— Заходите, товарищ Морозов!
Высокий военный с тремя кубиками в малиновых петлицах остановился посреди кабинета, вскинув руку к козырьку фуражки.
— Здравствуйте, товарищ Морозов! Берите стул, садитесь, пожалуйста, к столу, — попросил Бормотов. — Так, рассказывайте, как дела? Как к обороне готовимся?
— Делаем все, что в наших силах, товарищ секретарь райкома. Охрана учреждений, магазинов и складов налажена. Личный состав батальона готовим к противотанковой и противовоздушной обороне. Ведем земляные работы.
Морозов умолк, ожидая вопросов. Был он уже немолод, белокур. Продолговатое костистое лицо чисто выбрито. Хлопчатобумажная гимнастерка недавно выстирана и отутюжена, подворотничок свежий. Морозов сидел на стуле прямо, по привычке военного готов был встать в любую секунду. Он казался бодрым, подтянутым. И только в серых глазах его затаились усталость и тревога.
— Так, хорошо, — ответил на доклад Бормотов. — И неожиданно спросил: — А как вы и ваши люди с местным населением живете? Дружно?
— Так ведь мы в палатках живем, — напомнил командир батальона. Подумав, добавил: — Никаких трений с населением пока не было. Признаюсь, от местных жителей мы стараемся быть в сторонке.
— Почему же? — Бормотов смотрел внимательно.
— Как вам сказать? — Морозов осторожно выбирал слова. — Видите ли, товарищ секретарь райкома, к военным вопросов праздных много. Почему неудачи на фронте, то да се… скоро ли придет к нам подкрепление…
— Допустим, эти вопросы не праздные, — заметил Бормотов. — Это жизненные вопросы. Люди знать хотят, что их ждет в будущем.
— Ну, а мы-то здесь при чем? — устало сказал Морозов. — В батальоне люди из ополчения, но в бой хоть сейчас. Был бы приказ.
— В бою мы все побываем. Но обученным воевать легче. А вы ведь людей все еще обучаете?
— Это точно, — согласился Морозов. — Но все равно тяжело. Местные жители об эвакуации поговаривают, значит, какими же глазами они на нас глядят? И укрепления тогда мы для чего строим?
— Планы командования нам с вами, товарищ комбат, неизвестны. Возможно, за Осташево крупного сражения не будет. А может, в последние часы здесь пройдет линия большого фронта. На войне всякое бывает.
— Это точно, — повторил Морозов. И почему-то добавил: — Приказ есть приказ.
— Вот именно, — подхватил Бормотов. — Стратегические задачи мы решать не уполномочены, так что перейдем к тактическим. Надо нам усилить охрану.
— Где выставить дополнительные посты?
— На дорогах, на мостах, на перекрестках.
— Людей не наберу, — вздохнул Морозов.
— Мы вам поможем. Поближе к Осташеву пусть часовые стоят по одному. А подальше — один боец ваш, другой из местных жителей. Вы не против?
— Почему же против? — удивился комбат.
— Кто вас знает. — Лицо Бормотова оставалось серьезным, но в прищуренных глазах вспыхнули веселые искорки. — Вы ведь от местных жителей в стороне держитесь.
Морозов впервые улыбнулся.
— Что вы, товарищ секретарь райкома! Охрана — это уже дело общее.
— И все у нас теперь общее, — проговорил Бормотов. Продолжал четко: — На дорогах и на мостах проверять документы всех проходящих мужчин. Молодых — особенно. И днем и ночью. Женщин пока не беспокоить.
— Есть! — сказал комбат и встал.
— Сидите. Покажите мне, пожалуйста, план строящихся укреплений.
Морозов расстегнул планшетку, достал потертую на углах километровку, расстелил на столе. Внимательно рассматривая карту, Бормотов нахмурился:
— А это что?
— Это траншея. Ведем от Куровской дороги в лес.
— Вот как! Эта траншея совершенно необходима для обороны?
— Как вам сказать… Обыкновенный ход сообщения. На всякий случай.
— Так. Траншею дальше не вести. По особым соображениям. В Куровском лесу не трогать ни одной березки, ни одной кочки. — Бормотов побарабанил пальцами по краю стола, взглянул на комбата. — И впредь прошу вас, товарищ Морозов, обо всех изменениях в системе обороны докладывать райкому партии.
— Есть!
Помолчали. Бормотов сложил карту. Передавая ее комбату, спросил:
— А как вам, товарищ Морозов, наши места нравятся?
— С точки зрения обороны…
— Нет, с точки зрения красоты.
Морозов удивленно пожал плечами. А Бормотов облокотился на стол, и голос его потеплел:
— Красивые у нас места. Река, леса вокруг. А парк какой! Липам больше ста лет. Так вы, пожалуйста, не пилите их. А то видел я — свалили таких красавиц, — заметив, что комбат собирается возразить, Бормотов проговорил поспешно: — Понимаю, понимаю — война. Но ведь можно лес заготовить чуть подальше. Пока есть возможность, и мы вам несколько машин подбросим.
— Учту. Понятно.
Морозов встал, Бормотов протянул ему руку:
— Пока все, товарищ Морозов. Желаю успехов!
Над кручей реки по узенькой тропке медленно шел рослый паренек. Над ним, выше по обрыву, стояли стройные сосны. В мягком предвечернем свете стволы их казались отлитыми из меди. Было тихо, по-летнему тепло.
На пареньке белая выглаженная рубашка с отложным воротником. Белизна рубашки оттеняет загорелую до черноты шею, по-ребячьи нежный овал подбородка. И губы еще по-детски припухлые. Но взгляд продолговатых карих глаз под темными, вразлет, бровями упорно-сосредоточен. Казалось, юноша решал математическую задачу. А может быть, постигал глубокую мысль — в его опущенной левой руке зажата книга.
Паренек остановился над кручей — стройный, высокий, видный издалека. С минуту постояв, он переложил книгу из одной руки в другую, ринулся вниз. Белая рубашка чайкой замелькала по откосу. Перепрыгивая по корневищам, камням и глыбам сухой глины, добежал до берега. Взмахнув рукой, с трудом остановился у самой воды.
— Уф-ф! Не упал все-таки!
Смахнув со лба растрепавшиеся темные волосы, быстро разделся и кинулся в глубокую воду. Доплыл до другого берега и без отдыха — обратно. Хотя дни стояли теплые, вода уже была по-осеннему холодной.
Купание освежило и взбодрило тело. По загорелым рукам и ногам пошла гусиная кожа. Почему-то, как это делал он в детстве, юноша несколько раз в напряжении согнул правую руку: мускулы ничего! И хотя рядом никого не было, застеснялся мальчишеской выходки, торопливо оделся. Медленно пошел по берегу к Осташеву.
После купания тяжелая усталость прошла, только мозоли на ладонях болели. У Толи Шумова был сегодня трудный день: копали противотанковый ров. Осташевскую молодежь и ребят-старшеклассников на рассвете отвезли на грузовиках к месту работы, а оттуда пешком.
Толя шел, поглядывая на воду, поросшую у берега кувшинками, думал все об одном и том же. Когда же из военного училища придет вызов? Почти два месяца прошло с тех пор, как Толя и его друг Володя Колядов подали в военкомат документы. А ответа нет. Ну, если не принимают с девятью классами, так хотя бы сообщили! Время-то уходит. В армию по годам тоже не берут. Как быть?..
— Толька! Где ты пропадал?
Из-за куста вышел Володя Колядов. Поношенная вельветка нараспашку, ворот рубахи тоже. Кепочка сбита на ухо. Крепкий, широкоплечий паренек. Дружеский ли разговор, спор ли до драки — в уголках губ невозмутимая, добродушная усмешечка. И из-за этой усмешки он казался чуть старше своих одногодков.
— Ты что тут делаешь? — очнувшись от своих дум, спросил Толя.
— А ты? Э, рубашку нагладил, Пушкин под мышкой… Свидание?
— Брось, Володька. Не до этого.
Колядов передвинул кепку с правого уха на левое, спросил, щурясь от солнца:
— А чего ты расстроился?
— Да так… Мать на работе. Дома, понимаешь, тишина, сил нет. Вот взял книгу — и в лес.
— Понятно. Что за книга?
Толя молча протянул томик.
— А… «Как закалялась сталь». Так ведь давно прочитана.
— Ну и что? — В карих продолговатых глазах Толи мелькнули огоньки. — Да, читали, сидя на диване… А вот после противотанкового рва книга эта мне опять новой показалась.
— Так ты тоже ров копал? — удивился Володя. — Значит, я на другом конце работал. — Да, Островский — писатель! Но думаю я так, Толька. Отцы наши большие дела делали. А теперь нам пора. Прежде бить нам некого было. Одно — учись «на отлично», будь дисциплинированным, пример пионерам показывай. А теперь фашисты рядом — бей!
— Чудак ты, Володька! Из училища ведь ответа нет.
— Что училище? — неожиданно вскипел Колядов. Усмешка слетела с его губ. — К черту! Не хотят — не надо! Мы сами на фронт проберемся. Там метрики и паспорта не нужны. Значки «Ворошиловский стрелок» возьмем, комсомольские билеты. И то после боя покажем.
— Ты молодец, Володька! — похвалил Толя. Чуть подумав, сказал: — Ведь и Павка Корчагин вызова из военкомата не дожидался.
— А то что! — подхватил Володя. — Обожди чуть, удочку смотаю.
Выдернув воткнутое в землю удилище, Володя потянул леску — туго. Подсечка, взмах, и в траву шлепнулся крупный окунь.
— Может, половим? — неуверенно спросил Володя, опуская окуня в ведро.
— Не знаю. В райком хотел зайти, к матери.
— Тогда пошли!
Они поднимались в гору. Наверху в окнах старинного двухэтажного здания полыхало зарево закатного солнца. Белели массивные колонны, сложенные из тесаного камня. Вровень со вторым этажом на колоннах повисли балконы с деревянными точеными перилами. Окна с южной стороны глядели на речку Рузу и на два широких пруда. Пруды правильной формы, округлые, с насыпями вокруг, с искусственными островами. Это — труд крепостных крестьян. И дворец, и парк, и аллеи, и флигеля, и часовни, и башня — все дело их рук. Когда-то имение принадлежало великому князю Константину Романову. Но о тех далеких временах теперь мало кто помнит. В памяти молодежи этот дом и парк с вековыми липами, с лиственничной аллеей всегда были самым оживленным, громкоголосым местом в Осташеве. Около двух десятилетий во дворце размещалось педагогическое училище.
Теперь дворец опустел. Молчаливо глядели его окна.
— Тихо как стало! — сказал Толя и глубоко вздохнул.
Во вздохе — воспоминания, сожаление, грусть. Чудесные люди были студенты педтехникума! Веселые, остроумные, общительные. Весенними теплыми вечерами с балкона играл оркестр. А внизу, на площадке, — танцы, песни, игры. Студенты не гнали от себя сельских мальчишек. Пожалуйста — веселись! А ведь в селе возрастные барьеры стояли прочно: заневестившиеся девушки и парни-женихи не допустят подростка на свои «пятачки» — танцплощадки. У обитателей дворца, будущих учителей, такого обычая не было. Подростки и дети липли к ним. Тут и музыка, и только что слетевшая с экрана песня, и новые игры. Даже задачку по арифметике, от которой «сам Витька» отказался, решат в два счета.
На летние каникулы студенты разъезжались. Дом занимали москвичи-пионеры. И опять знакомства, песни, игры. Как же недавно все это было! Э-эх…
Друзья молчали, но вспоминали об одном и том же.
На горе четверо военных копали траншею. Все остриженные наголо, в нижних рубахах, с засученными рукавами. Гимнастерки лежали на траве поодаль. Трое стояли в канаве, лопатами выбрасывали землю. Четвертый наверху разравнивал бруствер. Он окликнул проходивших рядом Толю и Володю:
— Эй, кавалеры! На всех нас пару папирос не выдадите?
— Ни одной нет, не курим, — ответил Толя.
— Такие лбы и не курите? — удивился военный.
Чернявый, низкорослый парень не понравился Толе, и он хотел пройти мимо. Но Володя остановился, сказал:
— Махорки принести могу. Старик тут недалеко знакомый.
— Валяй, дуй! — кивнул чернявый и, когда Володя, поставив ведро и кинув удочку, побежал через парк, окинул Толю взглядом с головы до ног, спросил насмешливо: — Значит, рыбку удим, книжечки почитываем?
Толя смолчал. Но парень не унимался. Опершись на лопату, он спросил опять:
— А земельку порыть кавалеры не хотели бы?
Толя вспыхнул.
— Сегодня порыли уже. И так вот, как вы, лопатой не подпирались.
— Э, да ты с гармонью, а не пьяный. Старшим грубить?
— Старшие тоже должны быть вежливы.
— Семечкин! Попридержи язык! — послышалось из траншеи. — И сюда давай, хватит наверху прохлаждаться!
Чернявый, жилистый Семечкин пробурчал что-то себе под нос, но в траншею спрыгнул. Толя стоял, поглядывая в сторону парка: и дернуло же Володьку за табаком бегать! И хотя бы для хорошего человека, а то для грубияна.
Внимание Толи привлек высокий, худой военный: уж очень он неумело копал! Сгибается пополам, на лопату налегает, а махнет — наверх летит жалкая пригоршня, да и та ссыпается назад, в окоп. А если б ему из противотанкового рва покидать!..
Из-за пожелтевшего куста бузины выбежал Володя.
— Вот, принес… Кому табак нужен?
Первым выскочил из траншеи Семечкин. «Перекур!» И вылезли еще двое. Только долговязый продолжал работать. Володя отдал Семечкину завернутую в газету махорку.
— Молодец! — похвалил Семечкин и сердито покосился на Толю.
Военные сели на траву, закурили. На их белых рубахах желтели глинистые потеки.
— Спасибо за махорку, ребята! — сказал один из парней, плечистый, с большой круглой головой и круглыми голубыми глазами. И спросил простецки: — Как улов?
— Два ерша, четыре окуня, — ответил Володя.
— А щуки у вас водятся? Да вы посидите. Семечкин у нас псих, не обращайте внимания.
— Полегче! — вскинулся Семечкин. — Ты, Щеглов, хоть и старшой сегодня, но перед дачными молокососами меня не позорь!
— А вот я взводному доложу, — спокойно пообещал Щеглов.
— Идем домой, — сказал Толя.
— И бегите. Правда глаза колет, — проворчал Семечкин.
Володя нагнулся за удочкой. А Толя вдруг сел на траву, в двух шагах от Семечкина, и спросил злым шепотом:
— Какая правда? Говори, ну!
— А ты на меня не нукай, — тяжело проговорил Семечкин. — Я ополченцев в Москве принимал. Стар и млад идут. А вы тут, лбы, с книжечками, с удочками… Пора винтовку и лопату брать.
— Дадут винтовку — возьмем, — сказал Володя. А Толя, побледнев, добавил:
— И воевать будем как надо. Понял?
— Ого! — Подвижное лицо Семечкина с пробившейся черной щетинкой так и заходило. Он спросил ехидно: — Может, нам расскажешь, как воевать надо?
— А так… — Голос Толи звенел от напряжения, брови взлетели, в глазах плясали колкие огоньки. — А так… Пока жив, винтовка моя стрелять будет. Меня убьют — Володька, дружок, стрелять будет. Он погибнет, другие останутся. Но с места не сходить! По одному фашисту убить — наша победа. А мы не по одному постараемся…
Смуглое лицо Толи горело. И Семечкин как-то обмяк. Проговорил примирительно:
— Н-да… Ты злой, парень. Это хорошо. Я сам злой. — Поглядев вдаль, добавил: — У меня родители и сестра в Минске. Просился на фронт — не отправляют…
— Вот и мы вызова из военкомата ждем, — сказал Володя.
Противореча всему тому, о чем он говорил прежде, Семечкин успокоил:
— Успеете еще, ребята! Навоюетесь. — И крикнул четвертому товарищу, который копался в траншее: — Да брось ты там, отдохни! Сейчас вместе зачистим.
Солнце село, военные надели гимнастерки. Все они были рядовыми. На груди Семечкина блестела медаль «За отвагу». Толя и Володя с откровенным восхищением глядели на медаль.
— А… а как же вы сказали, что на фронте не были? — спросил Толя и густо покраснел от смущения.
— Это за Халхин-Гол.
Щеглов предложил неуверенно:
— За лопаты, что ль? Скоро взводный придет.
И тут раздался удивленный, радостный возглас Володи:
— Борис? Паганель?!
Да, это был он. Стриженый, без очков, иначе Толя узнал бы его сразу. Ведь он смотрел на Бориса, заметил даже, как неловко он выкидывал землю.
— Вот тебе раз! Знакомы, значит? — удивился Семечкин. — Ну, побеседуйте, мешать не будем.
Борис надевал гимнастерку. Голову он в ворот просунул, а руки в рукава все не попадали. Наконец он справился с рукавами. Все такой же нескладный, стоял и улыбался растерянно. Беседы, однако, не получилось.
Бабочки? Ах, было. На биологический не успел. Очки? Снял, зрение получше стало. В гости? Ну, где там!..
Он пошел. Нагнулся, поднял лопату. Так и не распрямившись как следует, неловко спрыгнул в траншею. Крикнул уже оттуда:
— До свиданья!..
Неожиданная была встреча. Грустная. Володя и Толя шли по парку, молчали. И опять воспоминания.
Паганель… Смешной, но приятный был человек. Пионервожатый, а носился с сачком по лугам, как малолеток. За этот сачок, за нескладную фигуру и окрестили его сельские ребята Паганелем. Ничего, не обижался. Но однажды «отомстил» насмешникам. Показал коллекцию засушенных бабочек — ребята ахнули. Сроду таких не видели. Спросили Бориса, не ездил ли он в Индию. Вот тут-то и подкусил он сельских жителей: «Эх вы, туземцы, а родных бабочек не узнаете!» — и гербарий показал. В этом деле «туземцы» разбирались получше. Но все равно — конфуз. Половину растений назвать не могли, а кое-какие прежде и в глаза не видели. Вот тебе и москвич, городской житель!..
Володя и Толя остановились на тропинке, под липой. Толе — налево, Володе — прямо. Не прощались: вечером в школе военные занятия.
— Ты хорошо сделал, что махорки принес, — сказал Толя. — А я вот зря так… спорил. На Халхин-Голе воевал, медаль «За отвагу».
— Да, такую медаль зря не дадут! — Володя вздохнул…
Милые, скромные пареньки! Медаль «За отвагу» вы считали недосягаемой вершиной славы. И хорошо. Недооценить себя не так уж страшно.
Орден Ленина — Толе Шумову.
Орден Красного Знамени — Володе Колядову.
Так через несколько месяцев решили ваши современники.
Имена ваши присвоить школе, где вы учились. Так пожелали люди через двадцать лет.
Убрать вовремя и без потерь урожай! Об этом писали, об этом говорили по радио. Сводки о ходе уборки печатались в районной газете сразу же после сообщений Совинформбюро. Одни цифры — количество подбитых фашистских танков, самолетов, уничтоженных гитлеровцев — сменялись другими: число скошенных, сжатых, выкопанных гектаров. Пуды, тонны, сроки… В Красную Армию уходили люди, молодые, сильные, — цвет колхозов. Мобилизовывались автомашины, лошади. Очень трудно было, но война подгоняла: убрать, вывезти урожай! На полях работали колхозники, служащие, учителя, школьники.
Валентина Григорьевна Горелова, молодая учительница Рюховской школы, вернулась с колхозного поля в сумерки. Из квартиры пахнуло нежилым, затхлой сыростью.
«Сегодня надо протопить», — подумала учительница. Так она думала уже несколько раз, когда приходила с поля домой. Но сил хватало лишь приготовить ужин и прочитать газету. Наверно, и в этот вечер печь осталась бы нетопленной, но в примусе кончился керосин. Не оказалось его и в жестяном бачке. Волей-неволей пришлось наколоть дров и затопить небольшую печь с плитой. Поставив на плиту кастрюльку с начищенной картошкой, Валентина Григорьевна открыла дверцу печки, уселась на положенную набок табуретку. Огонь освещал молодое, сухощавое лицо девушки, ее тонкую, согнутую в неудобной позе фигурку. Веселые зайчики дрожали в ее невеселых, задумчивых глазах.
Стихия огня. Что-то извечное, древнее есть в ней, и человек наедине с огнем бывает серьезен и строг к себе. Огонь приковывает взгляд, и думы текут в одном направлении, в самом главном — что ты есть в жизни…
В последнее время Валентина Григорьевна все чаще задавала себе вопрос: что же дальше? Первые месяцы войны миновали, надежды, что фашисты будут сразу разбиты, не оправдались. Фронт неумолимо двигался на восток. Все новые города и села оказывались в руках врага. Суровая действительность оказалась вовсе не похожей на те фильмы, где рисовалась будущая война. Как просто и коротко было в кино! И песня есть такая: «Если завтра война…» Любимая песня. Так чего же медлят? Дать всем в руки винтовки. Всем, кто может двигаться. И бить, громить врага целым народом.
Валентине Григорьевне было всего девятнадцать лет, но она уже второй год работала учительницей. За это время ее выбрали секретарем комсомольской организации, в которую входили молодые учителя и молодежь села Рюховского. Недавно Валентина Григорьевна стала кандидатом в члены партии. Работы хватало. Но это была все же мирная работа, будничная. А ведь там, на фронте, вершатся великие дела. Там юноши и девушки бьют врагов… Валентина Григорьевна дала волю своей фантазии. Она представляла себя то Анкой у пулемета из кинофильма «Чапаев», то санитаркой с красным крестом и винтовкой в руках…
Полено в печке треснуло, обломилось, сноп искр вылетел в комнату. Девушка вздрогнула, отшатнулась от печки. Мысленно обругала себя трусихой и, нарочно не отворачивая лица от пламени, стала кочережкой поправлять дрова.
— Вот и дай такой винтовку! — вслух сказала она. — Картошку тебе копать и то хорошо. Тоже мне, в рассуждения пустилась!
Хлопнула наружная дверь. Легкие, быстрые шаги в сенцах, и звонкий голос с порога:
— Валюша, ты дома?
— Заходи, Женя, заходи.
Валентина выглянула из-за печки, но не поднялась с табуретки.
— А я смотрю, из трубы дым — значит, дома, а дверь отворила — света нет. Ты чего без огня?
Женя — подруга. Она на два года старше, преподает в пятых — седьмых классах. Такая же тоненькая, как и Валентина, черноволосая, не посидит на месте. Увидев задумчивое лицо подруги, она обхватила Валентину за плечи, притянула к себе.
— Замечталась, да? Загрустила? Ну, брось все, пляши!
— С какой радости, Женечка?
— Письма тебе. Целых два. С обеда в учительской лежали.
Одно письмо было от матери, из Осташева. На другом адрес был написан незнакомой рукой.
— Ну, я побегу, у меня чайник на керосинке, — сказала Женя и уже из сеней крикнула: — Приходи чай пить!
Валентина покосилась на конверт с незнакомым почерком, но все же сперва распечатала письмо матери.
Почти месяц Валентина не была дома, в Осташеве. И вот мать беспокоилась, спрашивала, не больна ли, сможет ли приехать в воскресенье. Мать, по-видимому, знала, что по воскресеньям после обеда школьникам предоставлялся отдых. «Приезжай хоть к вечеру, — писала она, — хоть на пару часов. Есть новости».
Какие новости? В такое время. Что-нибудь случилось? Но тогда мать позвонила бы по телефону в школу. Нет, несчастья быть не могло, но все же… Прежде мать писем не писала, обходилась без них: ведь от Рюховского до Осташева каких-нибудь двенадцать километров.
Второе письмо было от секретаря райкома Бормотова. Несколько строк от руки. Подпись, адрес на конверте и сам текст — почерк один и тот же. Это показалось странным: значит, первый секретарь сам написал и отправил письмо. Словно в райкоме нет секретарши, машинистки. И бумажка-то пустяковая:
«Уважаемая т. Горелова!
Прошу прибыть в райком в воскресенье к 4 часам дня для уточнения Ваших анкетных данных.
Бормотов».
Смутное беспокойство овладело Валентиной. На миг ей показалось, что письмо от матери и письмо секретаря имеют между собой какую-то связь. Но тотчас же она отогнала эту мысль.
«Ерунда какая! И не стоит ломать голову: послезавтра воскресенье, и все выяснится».
После ужина, в ожидании последних известий по радио, Валентина, не раздеваясь, легла на койку. Незаметно заснула. Разбудил ее гул моторов: фашистские самолеты опять летели к Москве. Гулом, пронизывающим, зудящим перезвоном было заполнено все вокруг. По окнам зачеркали бледные полосы далеких прожекторов. Позвякивали стекла, мелкой дрожью дрожали стены, койка. Чуть позже, когда Валентина разделась и забралась под одеяло, послышался гул других моторов. Уже на земле, совсем рядом. Это двигались посредине села, по шоссе, наши войска. Колонны автомашин, тягачи с пушками, повозки. Двигались, как и прошлую ночь, до рассвета. Навстречу врагу…
Подходя к зданию Осташевского райкома партии, Валентина взглянула на часы: восемь минут пятого.
Все-таки опоздала! Большую часть пути пришлось идти пешком. Только в лесу, перед Становищами, ее нагнала подвода и подвезла до Осташева. С полудня, не переставая, шел тихий, но спорый дождь.
У крыльца райкомовского здания Валентина вытерла о мокрую траву забрызганные грязью резиновые ботики, торопливо вошла в коридор. Здесь было пусто и тихо.
«Воскресенье ведь, может, никого и нет?» — подумала Валентина, поднимаясь по лестнице на второй этаж. Больше всего она боялась, что секретарь райкома ждал ее и, не дождавшись, ушел. Тишину нарушил стрекот машинки в угловой комнате. Из приглушенного он сразу стал резким — распахнулась дверь, и из комнаты вышел Бормотов. Прежде чем Валентина успела что-нибудь сказать, он, улыбаясь, взял ее за локоть и повел в свой кабинет. Притворив дверь, включил свет, показал учительнице кресло и, только когда она села, заговорил:
— Здравствуйте! Как живете? Как добрались до Осташева?
— Здравствуйте, Александр Иванович!.. Машины попутной не оказалось, и дождь, — сказала Горелова, начав с причины своего опоздания.
Бормотов, однако, не обратил внимания на ее слова. Сел за стол, отодвинул какую-то папку. Сильная настольная лампа с абажуром ярко освещала середину стола, а по краям лежала полутень. Лицо Бормотова казалось уставшим и постаревшим. А ведь прошло немного времени с того дня, как Валентина видела его в последний раз. Тогда он поздравлял ее со вступлением в кандидаты. Что-то новое было и в кабинете секретаря. Валентина сначала не могла сообразить что. Наконец поняла: черные, задрапированные плотной материей окна.
Бормотов начал беседу не с анкетных данных, как ожидала Валентина, пробежав на всякий случай в памяти свою короткую биографию. Он спросил:
— Вы показывали кому-нибудь мое письмо?
— Нет. Директору я сказала, что мне нужно купить кое-какие книги.
— Так. А почему не показывали? — с живым интересом спросил Бормотов, как будто это обстоятельство имело важное значение.
— Видите ли, Александр Иванович, я подумала, мне показалось… — Валентина запнулась. — То, что письмо не отпечатано на машинке, мне показалось странным.
— Отлично. Вы наблюдательны, Валентина Григорьевна. Это очень хорошо. Мы с вами, очевидно, вполне поймем друг друга.
Бормотов снял руку со стола, чуть подался вперед и неожиданно опросил:
— А как вы полагаете, немцы придут в Осташево?
Чуть помедлив, Валентина ответила твердо:
— Нет. Думаю, нет. Я так и говорила комсомольцам, когда проводила беседы.
— Что ж, пока так и говорите. Когда потребуется, мы предупредим. Всех. Но пока мы предупреждаем людей, на которых рассчитываем в первую очередь. Вы в их числе, товарищ Горелова.
Валентина Григорьевна выпрямилась, почувствовав, как сразу загорелись щеки. Радость и тревога отразились в ее взгляде: ей доверяют, но… Значит, все-таки враг придет?
Бормотов, угадав ее мысли, сказал:
— Да, мы должны быть готовы и к оккупации. Худшее надо тоже предвидеть. Да, очевидно, фашисты займут на время нашу территорию. Но люди наши должны остаться советскими. И мы сделаем все, чтобы создать им условия для борьбы и победы. Вас, товарищ Горелова, я и пригласил затем, чтобы спросить: вы согласны на подпольную работу?
— Да. Но… я ведь родилась и выросла при Советской власти. Я не представляю, как работать в подполье. Мне не приходилось…
Валентина замолчала, спохватившись, что последнюю фразу говорить, пожалуй, не следовало. Она старалась подыскать подходящие слова и не находила их. Бормотов, в глазах которого мелькнула добрая улыбка, пришел ей на помощь:
— Вы не расстраивайтесь. Очень и очень многие не знают подполья. Но разве можно жалеть о том, что был счастлив? Как раз за это и идет страшный бой. За счастье, которое хотят растоптать фашисты. Подполье — разновидность боя, борьбы. Бить врага мы научимся. И я, собственно, не о том вас хотел спросить. Мне хотелось узнать…
Бормотов встал. Прошел до двери и обратно и продолжал:
— В Осташеве будут немцы. Вооруженные до зубов. Они будут в здании техникума, где вы учились. Может, поселятся в вашем доме. Придут и сюда, в эту комнату, где сейчас мы с вами. Это надо уметь представить, чтоб не растеряться тогда. Враги будут грабить, бесчинствовать. У них сила. Техника со всей Европы. Навыки убивать и жечь. Кое-кто из наших людей дрогнет. Выползут из щелей затаившиеся враги. И вот в этих условиях, очень трудных, надо ни на минуту не забывать, что ты советский гражданин. Что ты коммунист. Что ты частица своей великой Родины. Тогда хватит сил и на борьбу, каким бы страшным ни старался казаться враг. У нас таких людей много. Они будут работать и сражаться. В великой борьбе нужны и подвиг, и скромный, малозаметный труд. Каждый будет делать свое…
— Я согласна, — тихо сказала Валентина Григорьевна.
— Только согласны? Или… — Бормотов не договорил и опять сел за стол. По тому, как он поудобнее уселся на стуле, Валентине показалось, что разговор лишь начинается, и она напряженно ждала, когда секретарь райкома пояснит свою мысль.
— Очень рад, что вы согласны, — проговорил Бормотов. — И если бы речь шла об обычном партийном поручении, вашего согласия было бы достаточно. Теперь еще один вопрос. Представьте себе, что нам не нужно соблюдать тайну, и мы могли бы открыто объявить призыв на подпольную работу. Вот тогда пришли бы вы к нам сами, без вызова? Вполне добровольно. Так, как вы подавали заявление в партию?
Валентина задумалась. Бормотов не торопил ее. Он заметил, как худенькие плечи девушки опустились, словно от непривычной тяжести. Давно ли она бегала в техникум с рыженьким портфелем в руке? Да и сейчас девочка. Что изменилось за год-два? Подросла чуть-чуть — и все… Проще бы, конечно, ей эвакуироваться и работать, как работала. В районе много старых членов партии, мужчин. Но на подпольной работе нужны незаметные, безопасные, с точки зрения врага, люди. Подросток, девушка, старик иногда могут сделать то, чего не может мужчина…
— Да, я пришла бы сама. — Голос Валентины прозвучал напряженно и чуть торжественно, щеки ее горели. — Написать заявление сейчас?
Бормотов сдержал улыбку.
— Нет, нет. Никаких заявлений.
Он вынул из кармана записную книжку и сделал одному лишь ему понятную пометку.
— Никаких заявлений, — повторил он и улыбнулся. — Теперь слова должны быть равносильны делу. Наш разговор остается между нами. Когда придет время, вам сообщат, что и как делать. В райком без крайней нужды не приходите.
— Матери сказать можно? — спросила Валентина и покраснела еще жарче.
— Матери? — В глазах Бормотова мелькнул лукавый огонек. — Вашей матери — можно.
Прежде чем отпустить Валентину, Бормотов расспросил ее о близких подругах. Особенно интересовался Женей Румянцевой, молодой учительницей, которая передала Валентине в тот вечер письма.
Прощаясь, Бормотов сказал:
— Завтра вам пешком идти не придется, утром на Волоколамск пойдут машины с картошкой.
Весь вечер Валентина провела дома, не пошла даже повидаться с осташевскими подругами. После ужина она устроилась поудобней на диване, раскрыла книгу. Полистав страницы, вздохнула и положила книгу рядом с собой. Мать Валентины мыла посуду. В доме было тихо, светло и уютно. За плотно занавешенными окнами слышался слабый шум дождя, да струйка воды из потухшего самовара, булькая, бежала в чашку. Евдокия Семеновна взглянула на дочь.
— Ты никуда не пойдешь сегодня?
— Нет, мама. Устала, да и дождик, — сказала Валентина и опять взялась за книгу. Но и на этот раз лишь полистала страницы.
Убрав посуду, Евдокия Семеновна присела на диван. Обняв дочь, заглянула ей в лицо:
— О чем думаешь, девочка моя?
Весь вечер Валентина не решалась заговорить с матерью о том, что произошло сегодня. Нет, Валентина не опасалась, что мать, коммунистка, не поймет ее. Просто трудно было начать говорить о войне, которая вот-вот придет сюда, и не будет этого светлого, уютного дома. Не будет времени для неторопливых разговоров за чаем, у самовара. И где-то в глубине души теплилась искорка-надежда, что фашисты не дойдут до Осташева, что их разобьют раньше.
Все еще не отвечая на вопрос матери, Валентина прислушивалась к тихому шуму дождя за окном. С запада, быстро нарастая, послышался гул вражеских самолетов, как и в прошлый вечер. И тогда без всякого вступления Валентина сказала:
— Мама, меня оставляют на подпольную работу.
— Ты была в райкоме? — спросила Евдокия Семеновна тоже просто, как будто в сообщении дочери не было ничего необычного.
— Да, была. И я согласилась сама.
Евдокия Семеновна поцеловала дочь. Глядя затуманившимися глазами на слепое, занавешенное окно, проговорила:
— Я так и думала, что ты согласишься…
— Значит, ты знала, мама? — удивилась Валентина. — И ты не предупредила меня? Ведь вызов в райком был неожиданным, и я так волновалась!
— Ну, что ж! — Евдокия Семеновна оторвала наконец взгляд от черного окна, поглаживая огрубевшие от полевых работ руки дочери, повторила: — Что ж… Я тоже волновалась. И тоже согласилась работать во вражеском тылу. Значит, мы вместе будем… Но, если бы ты не согласилась остаться в Осташеве, я осталась бы одна. А тебя проводила бы в эвакуацию. Поэтому и не предупредила тебя. Такие дела не решаются по-семейному. Ведь ты у меня взрослая…
И долго еще сидели мать и дочь молча.
С утра Бормотов побывал в редакции районной газеты. Разговор с редактором Павлом Васильевичем Жуковым происходил в отдельной комнатке, с глазу на глаз. Вопрос важный: издание листовок в подполье.
И тут начали с подбора людей. Потом договорились о технике, о шрифтах, о бумаге. Все надо было заблаговременно вывезти в условленное место. Американке — маленькой плоскопечатной машине, на которой обычно печатались пригласительные билеты к праздникам, теперь отводилась главная роль.
Из приземистого кирпичного здания редакции Бормотов вышел на улицу. Осеннее утро было сереньким, собирался дождь. По площади промаршировал взвод бойцов истребительного батальона. Молодой командир выкрикивал звонким голосом: «Раз, два… Раз, два!..» На обочине дороги старуха тянула на веревке козу. Из дверей редакции вышел старик-экспедитор с кипой газет, заспешил к почте. Девочка с крыльца нового дома кричала на всю улицу: «Во-вка! За-втрикать!»
Обычное утро. Если бы только не это: «Раз, два… раз, два!»
В здании райкома было тихо, посетителей не было. В горячую пору уборки урожая людей вызывали сюда только вечером и ночью. Бормотов прошел к себе в кабинет.
Евдокия Степановна Шумова сидела в своей комнатке, у печки. Перед ней на полу высилась груда бумаг. Папки, скоросшиватели, конторские книги, листы, сколотые скрепками. Внимательно просматривая каждый листок, Евдокия Степановна откладывала одни бумаги в сторону, другие бросала в топившуюся печь, где их схватывал веселый огонек. В дверь заглянул Толя. На лацканах пиджака значки «ВЛКСМ», «ГТО».
— Что ты, сынок? — встрепенулась Евдокия Степановна.
— Мам, тебе из военкомата не звонили? Вызова из училища нет?
— Нет, милый, нет. Ниоткуда ничего.
Мать ласково смотрела на стоявшего в дверях сына. Вот сейчас его лицо вытянется и глаза потемнеют от огорчения. И Евдокия Степановна повторит в который раз: не надо расстраиваться, время теперь горячее, вызов придет не сегодня-завтра. Но, к удивлению матери, в лице Толи было что-то новое. Радостная собранность, ожидание чего-то значительного. Даже перед трудным экзаменом в школе Толя старался скрыть волнение. А тут весь на виду. И Евдокия Степановна опять спросила:
— Что, сынок?
— На обед меня, мам, не жди. У нас занятия по матчасти, а вечером в караул.
— Так ты пораньше пообедай и с собой поесть возьми.
— Ладно. Меня Володька и Юрка ждут.
Толя кивнул на прощание и закрыл дверь. Прислушиваясь к быстро удалявшимся шагам, Евдокия Степановна взяла из папки очередную бумагу. Но читать помедлила: еще пропустишь что-нибудь важное. Ведь мысли сейчас о другом… Чему это рад Толя? Надо бы спросить прямо. А сам сказать не успел — товарищи ждут. Хотя… Да сказал же он! В караул первый раз идет. С настоящей винтовкой на посту будет стоять. Вот оно что!
Три раза прочитала Евдокия Степановна бумагу, наконец решилась, протянула ее к печке, в огонь. А мысли все мчались в одном направлении. Ее Толик — солдат! Почти. А давно ли был маленьким? Да и теперь еще — «мам». Хоть ростом и взял, а все равно мальчик. Но разве война с этим посчитается? Проклятая… Нет, мать не баловала своего сына. Она согласилась, что сын будет военным. Но это казалось таким далеким. И вот все неожиданно, так страшно приблизилось…
Евдокия Степановна вздрогнула. Огонь по протянутому к топке листу подобрался к ее пальцам. Больно куснул. Она поспешно бросила в печку обгорелый лист. Отозвалась на короткий знакомый стук в дверь.
В комнату вошел Бормотов, поздоровался. Скользнув взглядом по бумагам на полу, спросил:
— Как работа? Подвигается?
— Медленно, — призналась Евдокия Степановна.
— Почему?
— Да почти все бумаги кажутся нужными. Отбираю, отбираю…
Бормотов присел на корточки. Просмотрел несколько документов, ни одного не отложил в стопу, предназначенную для хранения. Встал, заложил руку за спину.
— Давайте так, Евдокия Степановна. Сомневаетесь — не жгите. Я потом сам, построже почищу. Ну, а что оставим, — это сберечь надо. Часть документов отправим в область. А государственные акты на вечное пользование землей, карты землеустройства, все, что нам потребуется в первую очередь, это вы, Евдокия Степановна, спрячьте надежно. Чтоб ни вода, ни огонь не уничтожили.
— Понимаю.
Бормотов прищурился, поглядел на горевшие бумаги в печке. Спросил:
— Сын к вам заходил?
— Да.
— Я из окна видел. Втроем куда-то заспешили.
— Друзья. Володя Колядов и Юра Сухнев. В военное училище хотят. — Евдокия Степановна вздохнула: — Только теперь навряд ли попадут.
— Да, воевать обученному человеку — одно, а таким вот паренькам — другое. Им по семнадцати-то исполнилось?
— Да.
— Ну, не буду мешать вам. — Бормотов обошел ворох бумаг, задержался у двери. — И вот что, Евдокия Степановна. Освободитесь — зайдите, пожалуйста, ко мне. Поговорим. А то к вечеру люди пойдут, тогда и пяти минут не выкроить.
Эта просьба, необычно многословная, насторожила. И вообще, зачем она? Евдокия Степановна, окончив работу, сама пришла бы к секретарю с докладом.
После ухода Бормотова Евдокия Степановна заставила себя не думать ни о чем постороннем. На бумаги все внимание. И она рассортировала их за два часа…
Бормотов встретил Евдокию Степановну удивленным вопросом:
— Уже закончили? — сделав карандашом пометку, он сложил карту района, пригласил Евдокию Степановну сесть к столу. Взглянув на притворенную дверь, сказал без вступления:
— Будем исходить из того, что гитлеровские войска ворвутся в Осташево. Вы, Евдокия Степановна, коммунистка, сотрудница райкома. Для вас может быть только два решения: или эвакуация, или борьба во вражеском тылу. Выбор пока свободный.
— Эвакуация отпадает, — спокойно сказала Евдокия Степановна. — Прошу, Александр Иванович, считать меня сотрудницей райкома при любых обстоятельствах.
Четкий ответ понравился Бормотову. Он взглянул на свою помощницу. Еще нестарая женщина, веселая, умеющая ценить шутку, теперь она казалась строгой, даже суровой. Решительные складочки в углах губ, резкая морщина на лбу придавали ее лицу выражение твердости. И секретарь райкома понял, что Евдокия Степановна давно обо всем передумала и приняла определенное решение. Но он все же спросил:
— А ваш сын? Если он не успеет в училище?
— С сыном я говорила. Куда я, туда и он. — Чуть запнулась, уточнила поспешно: — Нет, нет, это вовсе не значит, что сын должен быть со мной. Я только хотела заверить вас, что сын, как и я, готов выполнять любое задание райкома.
— Спасибо, Евдокия Степановна. — Помолчав, Бормотов продолжил: — Вы останетесь для подпольной работы. Связь, явки, конкретные задания — об этом позже. Но, видимо, главной вашей задачей будет разъяснительная работа среди населения, борьба с вражеской пропагандой. Паспорт вам выдадим новый, скажем, на имя ткачихи Карповой.
Евдокия Степановна покачала головой:
— Ну, какая я ткачиха? Надежней колхозница, доярка. — Она подумала, спросила осторожно: — Решение это окончательное?
— Нет, конечно. Если возражаете…
— Я только хотела бы внести ясность. До райкома я работала и в Волоколамске, и в Черневе, и в Спасе. И все с людьми. Меня знают очень многие. Не только в Осташеве, но и в любой деревне района жить мне по чужому паспорту просто невозможно.
— Да, это я упустил из виду, — признался Бормотов. — В годы организации колхозов вы ведь были активисткой? Помогали сломить сопротивление кулаков?
— Да.
Очень кратко ответила Евдокия Степановна. А могла бы рассказать, как с восьми лет батрачила в родном селе у сестры торговца, имевшего лавки в Москве. Как в тридцать первом году пытался убить ее сбежавший из ссылки сын кулака.
— Да, Евдокия Степановна, вы правы, — решительно повторил Бормотов. — На подпольной работе вам оставаться нецелесообразно. Следовательно, партизанский отряд?
— Согласна. Спасибо.
Вернувшись к текущим делам, Бормотов попросил не упаковывать отобранные документы: через четверть часа он зайдет и просмотрит их. Евдокия Степановна пошла в свою комнату.
Бормотов встал из-за стола. Заложив руки за спину, ходил по кабинету и думал. Себе-то он мог признаться: трудно! Ох, как трудно! Ведь и до войны уборка урожая — это напряжение всех сил. А теперь? Людей меньше, машин и лошадей меньше. От одного этого голова может пойти кругом. А она должна быть светлой. Кроме урожая есть еще непривычное, важное, огромное дело. Тут уже и в мелочах ошибаться нельзя. Вот Евдокия Степановна… Какая же она подпольщица, если ее встречный-поперечный в лицо знает? Хорошо, что она напомнила об этой «мелочи».
Бормотов остановился у стола, вздохнул.
«Ничего. Ведь „мелочь“-то все же учтена! Другие товарищи выскажут свои мнения. Чутко только слушать надо. Тогда ошибок избежать легче…»
Райком партии закладывал основы партизанского движения в глубокой тайне. Руководство подготовительной работой было сосредоточено в руках узкого круга надежных людей. Будущие рядовые партизаны знали очень мало: к кому и когда явиться — вот и все. Население не знало ничего определенного. Только домыслы, предположения, слухи. Для этого пища была обильная. Ведь люди в Осташеве знали друг друга, а в деревнях и подавно. В деревне каждый человек на виду, о нем известно все. Там знают, кто, к кому и зачем приехал. Даже костюм приезжего, его вещи подвергаются обсуждению, и мельчайшие подробности, оттененные и усиленные словоохотливыми соседками, тотчас же становятся достоянием всей деревни. Это не Москва, где люди могут жить через дом и до смерти не узнать друг друга.
С осведомленностью, с повышенным интересом сельских жителей ко двору соседа приходилось считаться.
И райком сумел сохранить тайну. За время оккупации района не только гестаповцы, но даже их пособники из местных жителей, а они все же были, так и не смогли проникнуть в сложный лабиринт подпольной и партизанской борьбы.
…Мария Гавриловна Кораблина. Всю жизнь она была учительницей. Ни замечаний, ни порицаний — только благодарности. Последние годы работала директором Черневской семилетней школы. На совесть работала. Любили и учителя и школьники. А вот, поди ты, проштрафилась! Зря не снимут с поста директора, не переведут простой учительницей в маленькую двухкомплектную Солодовскую школу. Эх, не повезло Марии Гавриловне! Пожилая, душевная женщина, и чем она не угодила начальству? Опять же, за здорово живешь не накажут, не понизят в должности. Если в такое-то тревожное время дошла до нее рука начальства, видно, все-таки оступилась.
Слухи, слухи…
Директор Осташевской школы Иван Николаевич Назаров. Географ, охотник, рыболов. Никакой работы не боится. Летом население района своими силами строило дорогу Осташево — Волоколамск. Назаров — комиссар строительства. Все время с людьми, всегда на виду. И вот — нет Назарова. Как в воду канул. Родные, правда, знали, что Иван Николаевич командирован в район на поимку вражеских лазутчиков-парашютистов. Это учитель-то! Как будто нет военных, милиции. Да что же это в самом деле?
Догадки, предположения…
Лучший работник типографии Емельян Зайцев поломал печатную машину — американку. И ведь угораздило — машину надо не то в ремонт, не то прямо в утиль. Все же решили — в ремонт. И Зайцеву, в наказание, дали приказ: увезти, починить! А потом и вообще неслыханное дело: какой-то тип стал ловко похищать из типографии бумагу и шрифты. Велика ли корысть? Бумага — селедки завертывать? Из шрифтов можно дробь отлить, теперь как раз охотничий сезон. Но какая же охота, когда война? Милиционер в типографию приходил, но толку чуть. Спросил, записал, ушел.
Толкутся, перемешиваются догадки, умозаключения. А тут слушок: в торговой сети не все благополучно. На продовольственном складе, говорят, большая недостача…
Ничего, иначе нельзя было. После войны люди узнают правду. Все сохранится. И в блокноте секретаря и в памяти членов бюро райкома.
…Мария Гавриловна Кораблина. Безоговорочно согласилась на подпольную работу. В целях конспирации переведена из Чернева в Солодово.
Иван Николаевич Назаров. Как географу и знатоку родного края, поручено наметить точно партизанские базы, подходы к ним, лесные дороги и тропы. Срок — десять дней.
Емельян Зайцев и Полина Безух. Доставить печатную машину, шрифты и бумагу в место партизанской типографии…
И люди, оставаясь «неизвестными», работали.
В конце сентября райком сформировал три партизанских отряда. Для конспирации будущим партизанам военкомат вручил повестки о мобилизации в армию. В начале октября был создан подпольный райком партии, который встал во главе партизанского движения и подпольной работы. В него вошли Бормотов, Глахов, Жуков, директор совхоза «Болычево» Поздняков, секретарь райкома комсомола Вера Прохорова.
На основании донесений Назарова райком определил для каждого отряда место расположения и зону действий. Ближе к Осташеву, в Куровском лесу, должен был расположиться отряд Назарова. Он контролировал большак Осташево — Руза. Второму отряду под командованием Проскунина было отведено место в районе хутора Горбова, невдалеке от границы с Ново-Петровским и Рузским районами. За хутором Вейна должен был действовать третий отряд во главе с Шапошниковым.
Расстановка боевых сил заканчивалась.
Жизнь в Осташеве шла своим чередом. Люди трудились на полях, в МТС, в учреждениях. Работали магазины, почта, телеграф, электростанция. Однако угроза вражеского вторжения становилась неотвратимой.
Весть об эвакуации население встретило по-разному. Многие семьи тотчас же приступили к сборам. Кое-кто мучительно раздумывал: ехать или оставаться? А были и такие, кто решил поступить иначе…
Поздно вечером, дождавшись своей очереди, в кабинет секретаря райкома вошел Алексей Семенович Лизунков. Старый большевик, двадцатипятитысячник.
— Вам помогать пришел. Оформляй! — Лизунков протянул секретарю красную книжечку.
— Куда?
— В партизаны.
Бормотов медлил с ответом, разглядывал партбилет: «Год рождения — 1884. Время вступления в партию — 1917».
— Не староват ли, Семеныч, а? Скажи честно.
— Ну, какие мои года! — Лизунков усмехнулся. — Суворов старше был, когда Альпы переходил. Моя дорога с вами.
Бормотов понял, что отговаривать старика бесполезно, сообщил место отряда и пароль.
Потом пришла с сыном Юрием Анна Сухнева, заведующая сберкассой. Она просилась в отряд вместе с сыном.
— Так, так… — Бормотов побарабанил пальцами по столу. Подумал: «Семьями идут! Гореловы мать и дочь — на подпольной работе. Шумовы мать и сын — партизаны. И вот еще». При всем уважении к патриотизму людей шевельнулось сомнение: не будут ли женщины и подростки обременять отряды?
— Возьмите, Александр Иванович! — попросил Юра. — Мы стрелять умеем, в разведку будем ходить.
— Кто это «мы»?
— Толя Шумов, Володя Колядов и я.
— Ах, да… Что ж, пусть будет по-вашему, — согласился Бормотов. — Пока готовьтесь в дорогу. А когда и с кем вам ехать, мы сообщим.
Мать и сын ушли. Бормотов сделал пометку в блокноте. Взял трубку зазвонившего телефона: «Да. Что? По этому вопросу обратитесь к председателю сельсовета. Да». И, взглянув на вошедшую Евдокию Степановну, спросил:
— Посетителей много осталось?
— Три человека. Пригласить?
— Обождите, Евдокия Степановна. Дайте передохнуть.
Он встал из-за стола, прошелся по кабинету. Остановился и спросил неожиданно:
— А хлебы вы, Евдокия Степановна, печь умеете?
— Как же! С детства батрачить и хлебы не уметь печь?
— Хорошо. Завтра сходите на пекарню и сами поглядите, что можно взять в лес. Сухари-то скулы проедят. Если не хлебы, то хоть лепешки печь будем.
Евдокия Степановна спросила:
— Сухневы по какому делу приходили?
— В партизаны я их обещал принять. Вы теперь с ними связь поддерживайте. На базы вместе будете уходить.
— Так. Значит, все три дружка в одну сторону подались. Володя Колядов тоже решил — в партизаны. Хороший паренек, смелый. Завтра к вам придет.
— Очень хорошо! Эх, орлята, комсомольцы! Верю я в них. Не уронят они знамени, которое их отцы подняли!
Бормотов открыл дверь, шагнул в коридор:
— Кто ко мне, пожалуйста!
Трудной была последняя неделя. Многое удалось вывезти или спрятать: хлеб, скот, сельскохозяйственные машины. Выехала значительная часть населения. Однако жизнь есть жизнь, и эвакуацию до конца не спланируешь. С трудом, с болью отрывались люди от родных мест, от своих домов, а иногда и от семей. Не у всех хватало сил на это. Знали люди: эвакуация не мед, и выжидали, не теряя надежды, до последнего часа…
Ранним дождливым утром 14 октября до Осташева донеслись орудийные раскаты. Гитлеровцы обошли противотанковый ров, форсировали реку Рузу в окрестностях села Чернево.
По раскисшим проселочным дорогам и по тракту, залитому жидкой грязью, потянулись запоздалые беженцы со своими пожитками. По обочинам женщины и дети гнали своих коров, коз, овец. Мычание, блеяние, плач, проклятия.
На мосту, по выезде из Осташева, образовалась пробка. Телега, на которой лежали мешки с картошкой и возвышалась огромная кадушка с огурцами, встала наискось. За переднюю ось ее зацепилась намертво другая телега. Старуха, не слезая с мешков, давала указания сухонькому старику с бороденкой, бестолково мельтешившему возле колес:
— Да расцепляй ты, старый, людей не задерживай!
— Ишь ты, умная голова, расцепляй, — огрызнулся старик. — Тут ЧТЗ нужен. Слазь, говорю!
Сразу же за телегой с кадушкой стояла повозка, закрытая рогожами. Поверх лежали свернутые половики, стулья, ведра. На передке невозмутимо сидел пожилой мужчина в телогрейке, в шапке-ушанке. Вряд ли кто мог признать в нем Александра Васильевича Недачина, управляющего Осташевским отделением Госбанка. Может быть, его невозмутимость и привлекла внимание двух разъяренных мужиков, которые бежали ликвидировать «пробку». Они набросились на Недачина:
— Кулак проклятый, с половиками расстаться жаль? С ведрами? Столкнем сейчас в овраг, к матери…
— Да что вы, ребятки, — взмолился Недачин, — я на ходу. Заминочка вон из-за той кадушки получается.
Повозка Недачина готова была вот-вот проследовать под откос, но шум перепалки заглушил чей-то бас:
— Тихо, хлопцы! Уважайте старших!
Это в дорожный инцидент вмешался преподаватель педучилища Иван Игнатьевич Литовченко. На пяти подводах он отправлял в тыл теплые вещи, собранные населением района для бойцов Красной Армии. Подошедшие с Литовченко трое дюжих парней расцепили повозки.
— Вперед, папаша! Погоняй пегого! — пробасил Литовченко.
— То-то, — ворчал Недачин. — А насчет «кулака» не угадали… Миллионер я.
Под рогожами в непромокаемых опломбированных мешках лежали семь миллионов рублей наличными, текущие счета колхозов, совхозов, предприятий.
От обоза беженцев отделилась большая пароконная повозка, свернула во двор райисполкома. Плечистый парень с военной выправкой сбросил с повозки охапку сена, снял первый тяжелый ящик. Это был Владимир Аникеев, бывший военрук педучилища. Под Черневом он получил от командования наших частей оружие и боеприпасы.
— Сзади еще две подводы, — доложил Аникеев подошедшему командиру Глахову. — Противотанковые мины, гранаты, тол.
— Так. Хорошо! — похвалил Глахов. — Но ящики не сгружайте. Пусть они в повозках, наготове…
А на другом конце Осташева рвались гранаты. Несмотря на ненастье, Михаил Матвеевич Никитин вывел своих «студентов» за овраг, к реке. Последнее занятие по гранатометанию. Сегодня учеба, а завтра и учитель и ученики будут в лесу. И каждый начнет привыкать к новому званию — партизан.
Учеников трое: Толя Шумов, Володя Колядов и Юра Сухнев. Они только что бросили в цель по боевой гранате и теперь, лежа на пожухлой мокрой траве, слушают замечания Никитина. Ребята изучали гранату в школе и в истребительном батальоне, где Никитин летом обучал ополченцев. И бросать в цель это в общем-то несложное оружие тоже приходилось. А вот, поди ты, сколько ошибок!
— Ты, Толя, при замахе задел за веточку ольхи, это не годится! — Никитин прохаживается по траве, замедляет шаг перед Толей. — Почему это плохо? Во-первых, точность броска снижается, а, во-вторых, будь сук потолще, граната могла вырваться из руки к твоим ногам и… ну, это понятно.
Толя не помнит, когда это он задел гранатой за ветку, но все равно слушает, запоминает. Михаил Матвеевич зря не скажет. Прежде он служил на сверхсрочной в погранвойсках. Подрывник, гранатометчик. Когда в Осташеве стоял истребительный батальон, то Михаил Матвеевич и ночевал вместе с молодыми ополченцами. Строг, а молодежь любит…
Никитин отошел от Толи. Несколько шагов взад и вперед. Даже на траве повороты четкие — постукивают каблуки сапог. Из-под фуражки выбилась на бровь черная прядь. Телогрейка обыкновенная, как и у ребят, но туго стянута широким ремнем. Поворот, шаг — и Никитин перед Володей Колядовым.
— А ты, товарищ боец, — на худощавом лице Никитина ни намека на улыбку, губы плотно сжаты, — ты тоже допустил грубую ошибку. Ты после броска гранаты упал на ровном месте, а рядом с тобой кочка. За кочку надо было. Это же укрытие! Сейчас ты на полный замах бросал, а если враг ближе будет? Сам себя осколком срежешь! Нельзя. Не уважаешь свою жизнь, молодой человек! Бросаешь гранату — у тебя должна быть в глазах цель и все вокруг тебя. Врагу граната, а себе укрытие обеспечь!
И Сухневу Юре досталось.
— Почему два раза замахивался? Две секунды потерял! Фашист весь автомат в тебя разрядить успеет. Ох, отчаянные!.. Все. Слушать новую задачу!
Никитин указал каждому цели на берегу реки: кустик, кочка, консервная банка. Перебежка — укрытие — бросок по команде. Вынув из рюкзака противопехотные гранаты, предупредил:
— По последней.
Ребята вставили запалы. Приготовились. Лица сосредоточены, взгляд вперед. Команда!..
Каждый выполнял задачу отдельно. Когда прогремел последний взрыв, Никитин подозвал ребят к себе, сказал:
— Присядем.
Уселись на бугре, под ольхой, где трава была посуше. По небу слоились, двигались низкие тучи, сеял мелкий дождь, С северо-запада доносилась канонада, слышней, чем вчера. Толя, Володя и Юра поглядывали на своего учителя. Лицо его было нахмурено, мрачновато, и три друга ждали нового «разноса». Но Никитин заговорил неожиданно потеплевшим голосом:
— Вот, ребятки, занятия наши и кончены. Гранату вы бросаете неплохо. — Помолчав, прислушиваясь к артиллерийскому гулу, продолжал: — А война, вон она, гремит… Партизанами вы будете самыми молодыми, вот потому я и попросил у командира отряда разрешения провести с вами это занятие. Другие-то — кто в армии служил, кому уже воевать довелось. А вот вы… — Никитин будто спохватился, сказал своим обычным, резковатым тоном: — Ничего! Вы настоящими бойцами будете. Это я вижу.
— Михаил Матвеевич, вы ведь на западной границе служили. Фашистов вы видели? — спросил Володя.
— Так я до тридцать второго года служил. Тогда фашизм только наядривал. Но все равно, мрази всякой, лазутчиков на границе хватало. — Никитин взглянул на часы. Сказал решительно: — Обо мне хватит! Про шпионов вы книжки читали. А я вам напоследок о деле скажу.
И он заговорил о деле.
— Граната, ребятки, — сила. Пять фашистов — можно сладить. Танк — подобью. Кроме самолета в небе, с этим оружием я на все могу пойти. Но граната любит точность и хладнокровие. К примеру, я кидаю ее из своего окопа в окоп фашиста. Ну, кинул. А фашист ее хвать — и назад, в мой окоп. Так я лично этого не допущу. Я гранату встряхну и, прежде чем кинуть, подержу ее в руке. Но тут время надо чувствовать. Или другой случай. Я и фашист на открытом месте, скажем в десяти метрах. Можно мне гранатой его? Можно. Но умеючи. Во-первых, ямку для себя заметить, во-вторых, упасть вовремя. Тогда осколки тебя не заденут, а разлетятся, как им и положено, веером вверх. Если танк, то тут упреждение надо точно брать. Ну, противотанковых гранат у нас с собой нет. А вот первые два случая я вам сейчас покажу. Вы лежите тут и глядите внимательно. Ветку я воткну — это цель.
Никитин поднялся, взял из рюкзака две последние гранаты. Сломил сук от ольхи и отошел метров на сорок к межевой канаве.
Воткнув сук метрах в пятнадцати от канавы, Никитин вернулся в укрытие. Тряхнув гранату, он замахнулся, но рука его застыла над головой. И только тогда, когда Никитин камнем упал в канаву, граната полетела. Она разорвалась, едва коснувшись земли, и куст взлетел вверх.
Ребята ахнули. А Никитин, воткнув обломанный куст на прежнее место, громко отсчитал пятнадцать шагов. На этот раз он кинул гранату сразу, без задержки. Но упал не в канаву, а на открытое место, в небольшую ложбинку. Распластался, будто врос в землю. Взрыв — куст опять взлетел.
Никитин подошел к своим ученикам, сказал, будто продолжая прерванную лекцию:
— Вот, видели? Своей гранаты бояться нечего. Только хоть она и называется ручной, приручить ее все равно надо.
— Здорово! — восхищенно сказал Володя.
А Толя спросил:
— А почему же нас вы этому не учили?
— Этому каждый доучивается сам, — серьезно ответил Никитин. Он взял под мышку пустой рюкзак, скомандовал:
— Все. Шагом марш!
Они пошли к парку. Моросил дождь. Сзади их нагонял гул канонады. Но бывший пограничник и трое юношей беспомощными себя не чувствовали.
Во второй половине дня Бормотов и Евдокия Степановна обошли помещения опустевшего райкома. Двери все распахнуты настежь. На голых столах с выдвинутыми ящиками, на полу, на немногих стульях валялись обрывки газет и оберточной бумаги, шпагат. Телефоны, пишущие машинки, часы, мягкая мебель, шкафы с книгами — все вывезено.
По гулкому коридору они вернулись в кабинет секретаря. В этой комнате тоже было пусто. На столе только телефон да настольный календарь.
— Семнадцатое октября, — по слогам прочитал Бормотов и, сорвав листок, спрятал его в карман куртки.
Внизу хлопнула дверь, послышались голоса, быстрые шаги по лестнице. Евдокия Степановна вышла в коридор и тотчас же вернулась, пропустив вперед мужчину в плаще и в фуражке со звездочкой.
— Секретарь райкома, Александр Иванович? — быстро спросил военный и, не задержавшись у двери, четко прошел к столу.
— Да…
Военный протянул руку:
— Здравствуйте! Генерал-майор Панфилов. Заехал по пути.
— Очень рад. Здравствуйте, товарищ генерал.
Панфилов поблагодарил Евдокию Степановну, подавшую ему стул. Спросил ее с живым интересом:
— Вы тоже в партизаны?
— Да.
— И еще женщины есть?
— Да, товарищ генерал, — ответил Бормотов. — Женщины есть и в отрядах и на подпольной работе.
— Очень хорошо! — И, прищурясь, Панфилов спросил опять: — А партизаны ваши все такие молодцы, как у входа? Документы проверили, но адъютанта моего все же в машине попросили остаться. Неплохо! — И, не дожидаясь ответа, продолжал: — Я очень спешу, вы, видимо, тоже. Я хотел вам сказать… (Поняв, что начинается деловой разговор, Евдокия Степановна вышла из комнаты.) Так вот, Александр Иванович, бои ведет наше прикрытие. Через несколько часов немцы войдут в Осташево. Мне известно, что у вас созданы партизанские отряды. В чем вы нуждаетесь сейчас в первую очередь?
— Благодарю, товарищ генерал. Оружие и боеприпасы нами получены. Из Московского Комитета партии и из партизанского центра нам даны указания о развертывании боевых действий.
— Хорошо! — Панфилов поднялся со стула. Теперь он, как и Бормотов, стоял у стола, напротив. На его блестящем плаще, как бисер, держались дождевые капельки. Глаза смотрели твердо, внимательно. Их взгляды встретились. И Панфилов заговорил четко, отрывисто, будто печатал фразы: — Воевать должны армии. И нам, военным, тяжело видеть, когда штатские, мирные люди вынуждены взяться за оружие. Но если так все же случилось, разрешите мне дать вам совет… Сообразуясь с вашими силами, действуйте решительно с первых дней — это важно. Враг почувствует: захвачена территория, но не люди. Население увидит: гитлеровцев можно с успехом бить. Вы, как и все партизаны Подмосковья, на самых ближних подступах к вражеским объектам. У вас преимущество, общее для всех партизан, — внезапность нападения. Но у вас и свои, особые трудности: вы будете действовать в прифронтовой полосе, где концентрация вражеских войск особенно велика. Поэтому выбор места, времени и характер боевой операции для вас имеют особое значение. Решительность, быстрота, непрерывность действий и в то же время нецелесообразность крупных боев… Вот, пожалуй, все, что я хотел сказать.
Бормотов поблагодарил. Спросил, выбирая слова:
— Возможность продвижения гитлеровских армий к Москве все еще велика?
В уголках губ генерала скользнуло что-то похожее на усмешку, но ответ — серьезный, вдумчивый:
— Место, откуда германская армия будет повернута вспять, мне неизвестно. Но я знаю точно — Москву не сдадим. Стоять будем насмерть. И еще скажу, как военный: ударная мощь гитлеровцев тает. Они уже с трудом проползают километры. Скоро речь пойдет о метрах, на которых враг сотрет бронированное брюхо…
Панфилов вскинул голову, энергично протянул Бормотову руку:
— Всего доброго, Александр Иванович! Вы здесь, мы там… Спасибо, не провожайте, выход запомнил…
Он живо повернулся, постукивая каблуками, и вышел.
Бормотов шагнул к окну. По улице отступали наши воинские части. Машины, пехота, лошади, опять пехота. Сгорбленные спины бойцов в топорщившихся коробом плащ-палатках, покачиваются лоснящиеся каски, холодные штыки, санитарный фургон, повозки с ящиками, на прицепе грузовика кидается из стороны в сторону, будто на веревочке, противотанковая пушчонка…
Бормотов подошел к столу. Вынув из кармана нож, отрезал телефонный шнур, кинул аппарат в нижний ящик стола, закрыл на ключ. Рюкзак за плечи — все!
Когда спускался по лестнице, вздрогнул: хрипловато, гулко заговорило радио. Девичий голос объявил:
«Граждане, внимание! Электростанция и радиоузел прекращают работу по причине начала военных действий. Гражда…»
«Милая девушка, — подумал Бормотов. — Хорошо объявила. Именно — начало…»
На улице грузились повозки: уезжала охрана и кое-кто из задержавшихся сотрудников райкома.
Совсем стемнело. Со стороны совхоза к Осташеву быстро приближалась автоматная трескотня. Еще ближе — винтовочные выстрелы, взрывы ручных гранат. Тяжело ухнул снаряд в парке.
Бормотов и главный агроном МТС Василий Павлович Елагин перебежали опустевшую площадь в центре Осташева и скоро зашагали по Рузскому тракту. Позади, на окраине Осташева, загорелись дома, и дрожащие отблески заскользили по телефонным столбам, по верхушкам придорожных деревьев.
— Припозднились малость, — сказал Елагин и поправил на плече ремень самозарядной винтовки. — Хорошо, что налегке, без вещей.
Рюкзаки они втиснули на последнюю повозку, уехавшую из Осташева час назад. Самим на повозке места не оказалось, а найти верховых лошадей уже не было времени.
— Ничего, — сказал Бормотов, перепрыгнув блестевшую лужу, — привыкать надо сразу. Ночь — партизанская подруга.
Моросил дождь. Под ногами хлюпало: поверх щебенки стояла жидкая, как кисель, грязь. Елагин поскользнулся, едва удержал равновесие.
— Чер-рт! — И, зло сплюнув, спросил неожиданно: — Бежим, значит, Александр Иванович? Если просто, по-человечески, — бежим?
— Нет! — твердо сказал Бормотов. — Не верю я в это «просто по-человечески». Нет их на свете, просто человеков. Не водятся. Я вот, к примеру, человек, но еще и советский. А еще коммунист, секретарь райкома. И ухожу я тоже не от простого человека, а от фашиста, от гитлеровского солдата. Между нами война насмерть. А на войне всякое бывает — и отступление, и оборона, и наступление. Вот так я хочу думать…
Они шли посредине шоссе. Справа и слева блестела вода в глубоких рвах, высились холмы песка, привезенного для ремонта дороги.
Со стороны Осташева послышался треск мотоциклов. Оба оглянулись. Сквозь сетку дождя сразу во многих местах проткнулся свет фар. Треск нарастал, огненные пятна, покачиваясь, приближались.
— Автоматчики, на Свинуховский мост… Скорей! — сказал Бормотов.
Они бежали все еще по дороге. Наконец гряда песка кончилась. Перепрыгнули канаву, пригнувшись, заспешили к полевой меже, поросшей высоким бурьяном. Но не добежали: сзади хлестнули автоматные очереди. Рикошетя от щебенки дороги, тоскливо заныли пули.
— Ложись! — выдохнул Бормотов и сам бросился на вязкую пашню.
При свете фар было видно, как с десяток вражеских солдат слезли с мотоциклов и стали развертываться в цепь. Елагин отполз вправо и открыл огонь из винтовки.
— Отходи! — крикнул он Бормотову. — Буду прикрывать…
Бормотов выстрелил из нагана.
— Отходи! — прохрипел Елагин. — Ты не имеешь права… В твоих руках район…
Бормотов, не отвечая, стрелял из нагана.
Тогда Елагин сказал:
— Отползай за бугор, оттуда стрелять удобней. Потом отползу и я.
Бормотов пополз. Елагин отстегнул гранату, перезарядил винтовку. Опять стал стрелять в наседавших автоматчиков. Они шли во весь рост, наклонив головы в касках, будто бодаясь.
Вот и бугор. Бормотов перевалил через него, перезарядил наган, стал стрелять с руки и ждать Елагина. Сквозь треск автоматов различались выстрелы винтовки.
«Чего же он? Почему не отходит?» — думал Бормотов.
Послышался взрыв гранаты, второй. И тотчас же третий взрыв, примерно на том месте, где лежал Елагин.
«Чего же он?» — опять подумал Бормотов. И, вслушиваясь в наступившую тишину, все понял.
Когда мотоциклисты промчались мимо, Бормотов поднялся. До боли в пальцах он сжимал наган в правой руке. Левой сдернул с головы фуражку…
Темно, глухо было в поле. Низкое, сырое небо придавило все звуки. И никто не мог видеть во тьме одинокого человека. Но все равно — слез не надо. Не погасить никакими слезами пожара, пущенного на русскую землю. Нет, лучше так, просто:
«Прощай, дорогой товарищ!»
Бормотов надел фуражку. Дозарядил наган. Стиснув зубы, пошел через поле, прямо.